* * * *
Лешка хотел кого-нибудь прихватить с собой, но вся живая сила вокруг была предельно занята войной, незнакомых же людей, что попрятались и затаились в береговых норках, никак, из земли не выковыряешь, да и Шорохов, собираясь перебираться ближе к майору, сказал, что завтра лучше в отрыв ходить одному, мол, меньше гомону и вони.
Лешка броском перешел ручей, плюхнулся на приплесок, с весны вымытый до синей глины, отдышавшись и оглядевшись, крался вверх по петляющей пойме Черевинки. Чем дальше уходил он вверх по густо охваченной спутавшимся кустарником Черевинке, во многих местах горелом, где-то еще синенько дымящимся, тем тише делалась стрельба.
Великая река катилась к морю, пересекая и ублажая одну из самых плодородных земель на планете. Но уголок, угодивший под плацдарм, слуда эта, был вроде коросты на ней, потому-то из путных хлеборобов по этому бесплодному берегу никто не селился, не жил, лишь выше по Черевинке, в изгибе ее рассыпалось бедное, почти голое сельцо с громким названием — Великие Криницы. Соломенные камышовые крыши на хатах села сплошь снесло взрывами, свело огнем, сами хаты оттого, что вокруг них все повыгорело, гляделись раздето, пустоглазо. Чем были богаты Великие Криницы, так это известкой — река, камень рядом, и поскольку Лешка по родной Оби знал, как отыскивают известковый камень и выжигают на нехитрых кострах известь, то и не удивлялся, что хаты в сельце, несмотря на копоть, дым и сажу, все время их застилающие, светятся кубиками сахара с обколотыми иль обкусанными уголками.
Давненько уже фашисты согнали обитателей Великих Криниц с берега. Жители прибрежного села, конечно же, от веку были рыбаками, имели на чем и чем рыбачить, но немцы поотбирали и истребили у них лодки. Некорыстные огородишки с высохшими кустами на картофельных загонах, с лопнувшими, переспелыми помидорами и тыквами на грядках, с вроде бы беспризорно по земле валяющимися кабачками, коричневыми огурцами и кавунами привлекали особое внимание войска — переправить-то его, войско, переправили, но кормить подзабыли. Лешка порешил: парни, приволокшие на берег Колю Рындина, не дождавшись пловца с едой и табаком, на обратном пути свернули к селу с намерением разжиться харчем, и ладно если их поймали и увели в плен, но если…
Охотник с детства, уже более полугода воюющий солдат Шестаков был ловок и осторожен. Пойма Черевинки не только украшение местности, но на данный момент и укрытие, и питье, и жранье, пусть и маломальное. К ручью устьицами, щелками, промоинами выходило множество овражков, сколышей, щелей, пещер, каких-то нор, может, и волчьих. Сюда дождями и ливнями сносило со склонов по трещинам всякую всячину, из крайних огородов сельца Великие Криницы смывало овощь, катило тыквы. По обочинам ручья, норовя залезть в водомоины, в ямы и щели, росло все вперемешку; серебристые тополя, дикие яблони, груши, черемуха, ольха, верболазник. Кустарники лезли друг на дружку, душили того, кто послабее, — мальвы, полынь, чертополох, где и оглохший подсолнушек клонился к воде, где и тыква, взнимаясь вверх, по дереву, тащила за собой широкие листья и по-деревенски доверчивые, яркие рупоры цветов. Повилика, паслен, вьюнки, местами скрыто и упорно цветущие, опутали стволы деревьев, оплели кустарники — по этим местным джунглям продираться бесшумно было почти невозможно.
Чем дальше и выше по Черевинке двигался Лешка, броском минуя устья промоин и овражных отростков, тем больше сгустков телефонных проводов попадалось ему. Где-то среди них путалась и работала пока еще не обнаруженная немцами щусевская линия, и ушли, ой, ушли, отпустились от нее ребята в поисках жратвы и заблудились, ой, заблудились, ой, заплелись в этих непролазных джунглях с проделанными в них ходами и тропами — давно немцы стоят в обороне, давно тут лазят — обжили местность.
Лешка, хотя и мимоходом, но правильно угадывал, замечал, запоминал вражеские окопы, огневые позиции по речке. Вниз по течению по правую сторону все выходы с плацдарма блокированы. С левой же по течению, нетронутой стороны на подмытом берегу никаких оборонительных сооружений нет, но кухни по воду сюда съезжали, коней здесь привязывали, за дровами спускались. В устье серенького овражка с полого разъезженными мысками пучком росло несколько могучих тополей, сплошь увешанных черными грачиными гнездами. Лешка подумал: дураки фрицы будут, если не поселят в этих поверху не выгоревших гнездах корректировщика-наблюдателя. Подумать-то подумал, но значения тому не придал, внимание его привлекла другая штука: по оврагу, по деревенской тележной дороге были проложены пучки проводов, и не просто проложены, но в канавки прикопаны, где провод поперек дороги — вовсе закопан, чтоб при наезде не оборвали.
«Здесь! Или штаб, или наблюдательный пункт», — на животе проползая под кустами, вдоль подмоины, подумал Лешка и, вылезши из затени, увидел перед собой бойко дымящий блиндажик, крытый днищем и бортами разбитой лодки. Два столбика и поперечина из нетолстых тополиных бревешек держали непрочную крышу спереди. К поперечине было стоймя прибито две доски, образующих вход в блиндажик, завешенный плащ-палаткой, дальний конец крыши лежал на выбранной лопатами, до окаменелости утоптанной площадке. На ней, укрепленная на треногу, стояла стереотруба и на двух ящиках из-под патронов сидели наблюдатели, без мундиров, в нижних рубахах, перехлеснутых на спине помочами. Один из них, припав к стереотрубе, не отрываясь, смотрел в окуляры и что-то говорил, второй, держа на коленях блокнот, быстро записывал и отрывисто выкрикивал команды, как догадался Лешка, в лаз, сделанный в крыше наблюдательного пункта.
Лешка переполз дорогу, не шевельнув ногами ниток проводов, и, пригнувшись, устремился вверх по дороге, в видневшееся рыжее жерло — глину здесь брали для печей и подмазок селяне. Таких раззявленных жерл и ямин вдоль дороги было, что ласточкиных гнезд в яру. Залегши в ямку, Лешка отдышался, затем высунулся, увидел напротив ложок, с устья заросший бурьяном и оглоданным козами кустарником. Пологий ложок этот с густой дурью развилистой вершиной заползал в огороды и где-то меж низких каменных и плетенных из лозин оград затеривался. «Если ребята увились в огороды, пойти они могли только здесь», — заскулило, заныло у него еще с реки не успокоившееся сердце.
Парни верно рассудили: этим логом немцы никуда не ходят — чего же рвать обувь и штаны о камни, вымытые вешним потоком, об огрызки и обрубки кустарников, цеплять на мундиры репьи, колючки, пылиться, когда кругом дороги, тропинок и щелей полно — иди куда хочешь без опаски: весь берег и земля вокруг пока за ними, за оккупантами этими клятыми. В логу, совсем почти уж под крайними пряслами огородов, из земли торчал осиновый желоб, из него в огрызенную скотом колоду сочилась хилая струйка воды. Переполнившая колоду вода растеклась лужей, скот, оставшийся без хозяев, привычно ходил сюда на водопой, размесил грязь, измочалил, изгрыз до корней кусты.
Возле этого неприглядного, грязного, у каждой почти среднерусской деревни имеющегося места и сошлись русские с немцами. Кто из них забил овечку раньше, уже не узнаешь: обезглавленное животное валялось тут же, втоптанное в грязь, багровея боком, на котором заголена была полуснятая шкура.
«Немцы, немцы забили и обдирали овечку. Наши бы забили и драли отсюда, чередили бы скотину, как в Сибири хорошо говорят, в ручье, внизу. Немцам торопиться некуда, ободрали б овечку, мясо и руки не торопясь обмыли…»
Схватка была короткая, смертная. Парни, напоровшись на немцев, сперва, конечно, растерялись, быть может, заорали «Хенде хох!», не углядев, что за оплесневелой каменной оградой лежит и караулит добытчиков-мародеров автоматчик. Он сразу же свалил двух русских — оба вон лежат в отдалении, остальные сгреблись с фрицами, занятыми делом, в рукопашную, били прикладами, пытались стрелять. Рыжий мужик с норовисто закругленной макушкой каменно сжимал саперную лопатку, облепленную синими мухами, — лакомо мухам — кровь и сгустки мозга на острие лопаты. Уронив винтовку с полувыдернутым затвором, из которого не успела вылететь обгорелая гильза, широко и нелепо выкинув руки, увязив костлявые длинные ноги в обмотках, лицом в грязь лежал боец, при виде которого Лешка тонко взвыл: «Васконян! Батюшки мои, Васконян!..»
Берег Тетеркин, оборонял российский Санчо Панса своего рыцаря до конца и засек лопаткою бестию-фрица, может, и не одного. Васконян успел выстрелить, небось, попал во врага, которого назначал себе уничтожить еще там, в Сибири, в зимней деревушке Осипово, Все следы человечьи, все лунки от копыт животных полны красной загустевшей жижей. Лужа вокруг колоды багрового оттенка. В растоптанную грязь вплетены кровавые завои, даже на зелени заплесневелой колоды и желоба рыжими брызгами насохла человеческая кровь. Тучи мух, синих и рыжих, какая-то тля, липнущая к грязи и утопающая в ней, облепили смертный пятачок. Вороны расселись по оградам, в отдалении, боясь приблизиться к месту водопоя и гибели, но к вечеру, когда поутихнет плацдарм, они налетят, они тут похозяйничают. Старый козел с козлушкой при приближении человека нехотя убрели от колоды, улеглись в глуши бурьяна, за полуразвалившейся кладкой каменной ограды. Козел, выставив рога из сохлого, пух сорящего бурьяна, задремал, дожидаясь, когда уйдет солдат. Козлушка настороженно прядала ушами — боязливо воспринимало животное стрельбу, битву, людей, но козлушка начинала привыкать ко всему этому неспокою. Привык же козел-то, дремлет, по-шаманьи мудро прищурив глаза, жует что-то, уронив бороду в колючки.
Почти не таясь, Лешка ушел вниз по Черевинке, мельком отметив, что в районе тополей, на наблюдательном пункте все так же деловито идет работа — минометчики день ото дня все плотнее кладут мины под яр, в устье речки, не давая дышать русским на берегу, выбивая и выбивая их.
В полдень с севера хлестанул порывистый ветер, волоча за собой мохнатые тучи, тяжело набитые снегом или дождем. «Юнкерсы», явившиеся на реку, спеша до потери видимости проделать свою работу, не обращая внимания на черные плевки сердито тявкающих зениток, с нарастающим ревом ринулись на узкий клочок земли.
Все живое, свободное от работы население берега залезло в норы, в щели, затаилось и примолкло в воронках, ожидая своей участи. Немцы полосовали ракетами, обозначая передний край. Боясь угодить по своим, «юнкерсы» с первого захода бросили бомбы в воду, в измученную, взболтанную реку. Снова тряхнуло и рассыпало битую, глушеную рыбешку, белыми листьями разбросало ее по всему берегу, прополоскало в воде, выворотило прилипшие к отмелям серые трупы, сонно ворочаясь, они неохотно опускались обратно на дно.
Ведущий авиазвена натаскивал ведомых, словно курица неразумных цыплят. На втором заходе низко, рисково и мастерски пошел он кромкой яра, оставляя зенитный огонь вверху, взялся класть яйца, благословлять Иванов огнем так расчетливо, что яр обламывало, разбрасывало огромными глыбами. Когда эскадрилья, убегая от темени туч и зенитного огня, ушла на аэродром, крутой берег оказался во многих местах выкусанным, оползшим. Нигде не было спасения человеку. Осевшей землей раздавило десятки таившихся в норах людей. Раскопавшись, выбравшись из могилы, солдаты протирали глаза, выковыривали землю из ушей, оконтуженно трясли головами. Многие раненые остались в яру навсегда, раскапывать их было некогда и некому. Бомбардировщики перед тем, как навсегда исчезнуть в бездне мироздания, покачали крыльями над плацдармом — поприветствовали они на земле фрицев — гутен морген, гутен таг, — непогода помешала, а то бы мы добили все еще недобитых, Иванов. Ни одного сталинского сокола в эту пору в небе не объявилось: непогода не пустила с аэродромов. Немецкой авиации непогода отчего-то всю войну мешала меньше, чем нашим прославленным воздушным асам.
До окончательного «закрытия неба» успела еще покружиться над плацдармом «рама». В ней что-то щелкнуло и тут же в воздухе появилось длинное тело рыбы не рыбы, торпеды не торпеды, была она с пропеллером, приделанным к винту. Винт этот скоро развинтился и вместе с жестяным шилом упал на берег, а из железного тела вывалилась белая начинка. Подхваченные ветром, на берег, на воду, кружась, полетели листовки. За листовками никто не гонялся, не ловил их, поднимет иной солдат-бедолага, собирающий глушеных рыбешек на берегу, почитает и бросит. Прежде хоть на раскур листовки годились, тут и курева нету. Листовки короткие, как всегда, устрашающие, на дураков и недотеп рассчитанные. В листовках немцы снова сулились сделать русским буль-буль. Мало того, отсюда, из-за Великой реки, сыны великого рейха собрались начать новый неудержимый поход на Москву. Никого уже никакая агитация, ни своя, ни чужая, не трогала. Булдаков только проорал в небо:
— А ху-у-ху не хо-хо!..
— Лучше бы концерву сбросили! — возмечтал Финифатьев.
— Или табаку осьмушку.
— Не-е, уж запрашивать, так запрашивать — пушшай кухню с кашей да с супом уронят.
— Обварят же, дура!
— Чево-о-о-о?
— Супом-то обварят, говорю.
— А мы у шшелку — ать-два!
— Ох и ушлый же ты!
— У нас вся родня башковитая. Вся по тюрьмам за политику сидит.
— И что за народишко?! — вяло бранился Финифатьев безо всякого, впрочем, осуждения. — На краю жизни, мокрыя, голодныя, издохлыя считай что — и шутки шутют!..
— Дух наш крепок!
— Чево-о-о-о?
— Духом, говорю, живы!
— Тьфу на тебя! Ду-ух!.. У меня в жопе уж ни духу, ни слуху… Ду-ух…
Набрав горсть листовок, Шорохов, препиравшийся с Финифатьевым, резал их на дольки, чтобы снова в «шурики» не угодить: раз листовка порезана, значит, считают надзиратели войска, без умыслу бумага подобрана, на курево. Уж кто-кто, но Шорохов-то вернее всех солдат разбирался — за что привлекут, за что не привлекут. Впрочем, тут, на плацдарме, никто никого никуда привлечь не мог, все привлекатели в поту трудились на левом берегу, ждали, когда на правом сделается не так горячо.
Отдыхиваясь от бомбежки, повылезали бойцы из норок, расселись возле окопчиков, под навесом яра и, с удовольствием ругая нашу авиацию и начальство, не без удовольствия вспоминали, как днями, скараулив в небе пару «мессершмитов», красные соколы одного из дежурных отбили от другого и роем, как миленького, под ручки повели на посадку. Все смолкло по обеим берегам — и немецкие, и советские вояки перестали палить, орать — редко кому доводилось наблюдать с земли этакое воздушное диво, похожее на игру.
Когда самолеты скрылись за кромкой леса, в нашем стане, и на левом, и на правом берегу, поднялось такое ликование, такой восторг охватил вояк, что иные даже обнимались, размазывали слезы по горьким своим, чумазым лицам, — вот так взбодрили летчики людей, надсаженных переправой и нестихающим, изнурительным боем. Немцы принялись долбить изо всех видов оружия по ликующему плацдарму, но ответно с новой силой грянула наша артиллерия с левого берега. Земля снова закачалась вместе с людьми, впившимися в нее.
Чем дольше существовали на плацдарме люди, тем длиннее для них делались дни и короче ночи. Если им дальше облегчения не будет, не схлынет постоянно ломающая спину тяжесть — не выдержать людям.
У немцев начался обед. Русские за обеденное время попили водички, умылись, зарядили оружие, прилегли кто где.
— Эй! Рус! Еван! Хлеб-соль, чай-цукер! Кушай с нами! Красные пироги ставь на углы! Ха-ха-ха! — кричали во время обеда с немецкой стороны, из поймы речки Черевинки. Совсем рядом кричали: садануть бы гранатой по зубоскалам. Да где она, граната?
— Экие весельчаки! — все время чувствующий себя виноватым перед солдатами морщился майор Зарубин. — Фольклор наш изучили когда-то.
— Мошенники они и есть мошенники! Саранопалы! — хлопал себя руками по бедрам Финифатьев. — Объедаются и дразнются! Ну не ироды! Да доведись по еде вступать в соревнование социалистическо — Олеха Булдаков взвод фрицев умякает. Умякаш, Олеха?
Булдаков не отозвался. Он уволокся к артнаблюдателям и в стереотрубу увидел человека, перебежками двигающегося по ручью. «Вроде Шестаков?» Артиллерийские наблюдатели, как и немцы, прервались на обед, поскольку жрать было нечего, праздно привалившись к стене ячейки, жуя горькие былки полыни, дремали.
— Ну чисто все знатко! — восхищался и до визгу радовался сержант Финифатьев. Этот наблюдательный прибор был для него седьмым или десятым чудом света. Оттерев Булдакова от прибора, припал Финифатьев к окулярам и сразу напрягся, сглотнул слюну — с одного из тополей — Финифатьев упорно называл это дерево осокорем — спускался человек. Спустился, отряхнул брюки и, разминая ноги, поковылял к речке, стаскивая на ходу рубаху. Начал умываться, ворохом бросая воду на себя. Взамен отдежурившего фрица совсем ясно видный, хватаясь за вбитые скобы, быстро и по-обезьяньи ловко на осокорь взобрался другой фриц.
— Не-эмец! Вот дак ушлай! Вот дак курва! — громко изумился сержант и воззвал: — Булдаков! Булдаков! Олеха!
— Че те? — нехотя откликнулся Булдаков, тоже прикемаривший в пулеметной ячейке.
— Иди-ко суда! Иди-ко! — сошел на шепот Финифатьев. — Тут шче делается-то!
— Да ну тя! Дай часок соснуть.
— Я кому говорю?!
Ругаясь, Булдаков переполз по короткому ходу сообщения из пулеметного гнезда в ячейку наблюдателей. Финифатьев, отстранясь, вытаращив глаза, молча тыкал пальцем в стереотрубу. Бродяга, сплавщик, матрос с «Марии Ульяновой», плут и боец, перед которым Финифатьев в общем-то всегда лебезил, потому как считал, что по уму и отваге орясине этой генералом бы быть, Булдаков, если повышал голос сержант, делался беспрекословным. Намочившийся в холодной воде во время переправы, Булдаков маялся ревматизмом. Если фуфло это вологодское затеяло очередную игруньку, попусту сжило его, только-только угревшего ноги, обернутые телогрейкой, — быть начальнику обложенным увесистым сибирским матом, нюхать ему черный кулак, коий первый нумер подносил второму нумеру под нос всякий раз, как тот выводил его из терпения.
— Ты, парнечек, детскую сказку про Плюха и Плюса слыхал? Нет, конешно. А я ие детям читал. Вслух.
— Грамотные все вы, вологодские! Шибко грамотные! Тут дитю ноги судорогой свело, а ты всякой херней тешишься!..
Финифатьев не внимал первому номеру, он узил сияющие глазки:
— Есть в этой сказочке слова: «Видит он моря и горы и еще там какую-то херню, но не видит ничего, што под носом у ево!» — Ты на лесину, на осокорь-то хорошо погляди-ы! — уже со стоном выпевал Финифатьев.
Булдаков нехотя припал к окулярам и сразу ухватил дерево с наблюдателем.
— А-а, курвенство! У бар бороды не бывает… — ноздри его побелели, шипели горячими поршнями.
Финифатьев почти рыдал:
— Это ж он, убивец, все насквозь зрит, мины пущает токо по цели! Отобедал, блядь такая, и за работу, а? И ишшо дразнится, на пироги кличет.
— Винтовку!
— Счас, счас. Счас, Олешенька! Счас, милостивец! — сдувая пыль с затвора, сержант поплевал на него, передернул затвор, бережно вытер рукавом прицельную планку, бормоча при этом: — Счас, счас тебе Олеха и пирогов, и блинов состряпат! А ну, сыпни, сыпни, миленок, под хвост врагу, штоб щекотно ему там сделалось.
— Не мешай! — отрубил Булдаков. Передвинув хомутик на прицельной планке винтовки, бережно ухоженной Финифатьевым, боец Булдаков начал тщательно целиться.
— Молчу, молчу! — у Финифатьева, как у парнишки на охоте, напряженно ждущего выстрела, открылся рот. Терпение первого номера, взбалмошного раздолбая-чалдона, поразительно. Дождавшись артзалпов с левого берега и разрывов на правом, он плавно нажал на спуск. Выстрел слышали только первый и второй номер. На осокоре, в гуще ветвей и гнезд, завозилась наседка, вниз, дымно клубясь, посыпалась труха. Вот из густеющей трухи, из гнезда вывалился и птенец. Обняв ствол дерева руками и ногами, как Петька Мусиков столб бердских нар, все быстрей, все стремительней наблюдатель катился вниз, сшибая черные гнезда, пронзая загустевшую крону дерева. На спине его задрался мундир, обнажив белое тело или рубаху. Руки фрица безвольно разжались, он пошел турманом к земле. «Смородину исти!» — понасмешничал Финифатьев. Наблюдатель же в полете ухватился за толстый сук осокоря, поболтался на нем, будто делая физкультуру на турнике, и рухнул в гущину речных зарослей.
«Завопил, небось, — порешил Финифатьев, — шибко любит повопить подбитый фриц. А все оттого, что фюрер внушил ему, будто он и неустрашимый, и непобедимый. Впрочем, и Ивану тоже, да и Тойво, и Жану, и Трестини, и Донеску вдарит когда смертной пулей, поорать очень хочется».
— Вот так-то оно и добро, ладно! — подвел итог всему происшествию сержант Финифатьев.
Булдаков молча выбросил из патронника гильзу, загнал туда новый маслянисто поблескивающий патрон, поставил затвор на предохранитель, высморкался и потребовал у Финифатьева:
— Давай закурить!
— Да где ж я возьму, Олеха? Нету табаку-те. Нету. Весь ты его вызобал, когда воевал у пулемета.
— Ничего не знаю. Ты — командир. Обеспечь победителя!
— Ох, Олеха, Олеха! Все-то тебе смехуечки! Уж такой вы сибирский народ! Пазганете человека, высморкаетесь — и вся тут обедня!
— Нет, не вся. Закурить чалдону завсегда после удачи полагается и выпить. Действуй давай!
В полдень же, сразу после бомбежки, еще до того, как Шестаков отправился на поиски товарищей, позвонил полковник Сыроватко и сказал, что сейчас на правый фланг, к артиллеристам, придет представитель большого хозяйства кое-что обговорить. Совещание же командного состава, имеющегося на плацдарме, нужно собирать тоже сегодня, после захода солнца, когда сделается потише. Нужно что-то придумывать самим, самостоятельно принимать решение насчет дальнейших действий. За рекой ни мычат, ни телятся, силы людей на пределе.
Майор Зарубин попросил солдат пристально следить за поймой Черевинки, не давать немецким пулеметчикам особо резвиться.
— Какая-то очень уж важная птица к нам следует, — заключил он.
— Подполковник Славутич, — махнув рукой возле крупной головы, на которую была насунута солдатская пропрелая пилотка, доложился гость. — Заместитель начальника штаба корпуса, — и придержал рукой Зарубина, встречно шевельнувшегося. — Лежите, лежите.
Кирзовые сапоги, замытые водой до белизны, были тоже не с ноги довольно складного, но усталого пожилого подполковника. «Значит, переправлялся вместе со всеми, и тонул, и утопил свое обмундирование», — решил Зарубин, и ему не то чтобы легче сделалось от этого, а как-то свободней сделалось.
В это время и сунулся в пещерку к Зарубину сержант Финифатьев, но, увидев незнакомого командира, подался на попятную.
— Чего вам, товарищ сержант? — спросил Зарубин, зная, что попусту бойцы из верхних окопов под берег не полезут, беспокоить его не станут.
— Тут такое дело… — начал Финифатьев и смешался. — Немца-наблюдателя мы пазганули.
— Какого немца? Где?
— На лесине. В речке. А я все думал, думал, што-то немец глушит и глушит нас минами, да все гушше и плотнея, гушше и плотнея.
— Ну и что?
— Дак наблюдателя-то Булдаков сшиб, ну такой большой-большой матершинник он и трепло, а вот сшиб с лесины единым выстрелом.
— Ну и…
— Курить просит, ашшаульник этакой, за победу, говорит, завсегда, говорит, поощрение полагается.
Вспомнив про баночку-завертушку, майор нащупал ее за телефоном, подал сержанту:
— Может быть, еще осталось?
— Нам на завертку токо, на завертку, — свинчивая крышку с кругленькой пластмассовой баночки, дрожал голосом Финифатьев и возликовал, обнаружив табак в коробочке. — Вот Олехе радость-то! Ему пожрать, покурить да выпить… — перехватив взгляд подполковника, робкий, просительный, сержант протянул ему баночку. — Курите и вы, товарищ командир, не знаю, какой вы части-звания.
— Шестаков приплавил табачку, — пояснил майор, — тонул который. Кстати, сержант, как он вернется, сразу ко мне.
Славутич умело и быстро свернул цигарку, затянулся, замычал мучительно и сладостно. У него все плыло в голове, но в груди помягчело, словно бы прочистило, осадило дымом внутри слизистую горечь.
Дела на левом фланге, у Сыроватко, совсем плохи. Противник забрасывает гранатами, мелкими минами овраги, где окопалась пехота. Ответить нашим бойцам нечем — гранаты на исходе, патроны со счета, контратаки в лоб не дали результатов, просачиваться по оврагам вверх опасно — немцы лучше наших бойцов знают рельеф местности, отрезают слепо тычущиеся группы в разветвлениях оврагов и уничтожают. Начали действовать снайперы, наносят большой урон. С господствующей высоты Сто немцы просматривают почти всю полосу берега, и только за яром спасение, отчего все больше и больше народу скапливается здесь, на берегу реки.
— Это опасно: на кромке берега не удержаться — немцы на узком пространстве завалят нас бомбами и минами, под прикрытием огня вплотную сойдутся с нашими частями, невозможно сделается прикрываться огнем артиллерии. Тогда все. Почти безоружных, голодных, измотанных переправой и боями людей противник опрокинет коротким броском в реку.
Все это подполковник Славутич говорил майору Зарубину ровным, отработанным голосом человека, привыкшего к докладам, умеющего делать их предельно ясно, без лишних слов и чувств.
Помолчали. Майор предложил подполковнику еще закурить, и тот не отказался. Он даже обрадовался вслух:
— Кажется, век не курил!.. Есть соображения, — отвечая на ожидающий взгляд майора, подполковник Славутич излагал суть дела: — Высота Сотая — самая важная на плацдарме. Надо ее взять. В лоб это сделать невозможно — выкосят. Нужен обход. Разведчики Сыроватко обнаружили недалеко от вас наблюдательный пункт. Малочисленный. С него захода в тыл нет, но боковой скат высоты просматривается. Решено небольшой подвижной группой окружить и захватить этот пункт. Лучше всего налет сделать в обед, когда немцы сойдут с огневых точек. Времени в обрез. Прошу выделить мне людей.
— Вы что?! — вскинулся майор Зарубин. — У меня есть боевой офицер и сержант…
— Людей поведу я! — жестко отрубил Славутич. Он присел на ком глины, заросший ломкой травой, и снял пилотку. Волосы росли у подполковника с половины головы, пролегая дугой от уха до уха. Библейский лоб казался выпуклым, огромным. Под короткими, но широкими бровями основательно и строго сидели глаза. Губы четко очерчены, и небольшой, но властный подбородок придавал еще большую основательность и резкость этому напряженному лицу.
— Шел я сейчас по берегу, — как бы отвечая на недоуменный вопрос майора, вновь заговорил Славутич. — И ловил на себе взгляды, один раз даже и услышал: «Вот она, тыловая крыса! Ползет в безопасное место…» — Каково это слышать мне, офицеру, получившему орден еще на финской?! Хотел я, знаете, вытащить говоруна из норки, приструнить, да вспомнил, что очень много поводов стали подавать наши командиры для этаких разговоров. Скажите, отчего вы находитесь здесь, будучи раненым? Разве вас некем заменить? Где командир полка Вяткин?
— Не могу, товарищ подполковник, оставить людей. Я вместе с ними переплавлялся. Они хоть какие-то надежды связывают со мной, спокойней дело делают, когда я здесь… При первой же возможности я уплыву. Я так уже навоевался, что рисоваться и геройствовать не могу. Прошу верить мне.
— Верю, — кивнул головой Славутич, — верю и благодарю! Но при этом думаю о тех офицерах, которые вырядились, как лейб-гвардейцы, в парадные мундиры, позавели себе крытые персональные машины, понатащили в них женщин, холуев, и когда штаб движется по фронту, в том числе и вашего полка, — похоже на цыганский табор, который по Бессарабии кочует в шатрах своих. Как у Пушкина?
— В изодранных.
— Черт знает что! Попади на ваше место баринок военный, да получи царапину — он бы весь боезапас израсходовал, кучу людей положил, чтобы вызволить с плацдарма свою драгоценную персону.
— Вы преувеличиваете, товарищ подполковник. Дармоедов, баловства всякого и правда много, но все же… в крайнюю минуту…
— Скажите, окружение — дело крайнее?
— Да уж…
— Так во время летнего наступления штаб нашей армии был окружен и атакован немецким десантом. И что вы думаете? Почти половина штабников оказалась без личного оружия! У господ офицеров, что имели пистолеты, — по одной обойме в пистолете. Оружие не чищено со времен ликвидации Сталинградской группировки! Это ли не бедлам? Тут же открылось воровство патронов и оружия. Паникующие штабники вдруг вспомнили, что они все же на войне. Танкисты Лелюшенко вызволили нас… — Славутич смущенно потупился: — Я могу у вас еще попросить покурить?
— Пожалуйста! — и крикнул наружу: — Шестаков?
Шестаков доложился майору, где был, что видел. Особо в своем рассказе напирал на то, что обнаружил наблюдательный пункт, огневики той части, скорее всего минометной, ходили за мясцом и нарвались на наших бойцов, но скорее наши бойцы на них… перебили друг дружку.
— Финифатьев, Мансуров, Шорохов — поступают в распоряжение подполковника Славутича. Всем проверить оружие, зарядить диски, хотя бы и последними патронами, взять по гранате. Шестаков при телефоне. Булдаков при пулемете.
— Есть!
— Этот боец плавал за штабной связью? — поинтересовался Славутич, когда Лешка, осыпая песок, лез вверх по яру. Получив утвердительный ответ, подполковник удрученно продолжал: — Вот тоже и наш начальник связи… нет, чтобы прибыть на берег, каких-то разгильдяев послал. Кстати, и здесь, на плацдарме, уже появился тылок, и место-то для него вроде бы узкое… А есть! Есть, есть, миляга, организовался… Безотцовщина какая-то прячется за спины товарищей. Поднявшись, затягивая ремень еще на одну дырку, хотя и без того уж в талии, как гончий пес, Славутич сказал без досады, но весомо:
— Наблюдатель, которого сшибли с дерева, погубил бы нас.
Булдаков, привыкший, чтобы Финифатьев был всегда при нем, вопрошал взглядом; «А я как?» Сержант его утешил, мол, обоим от пулемета удаляться нельзя, тем более что он — первый нумер, да и за лесиной пусть поглядывает, коли другой наблюдатель взнимется — сшибай!
— Чего куксишься-то? Я же ненадолго…
Косолапый, круглое лицо отекло или щетиной обметано, второй нумер решительно вышагнул из пулеметной ячейки, пригнувшись, посеменил на спуск. Прежде чем съехать на заду по солдатскими задами раскатанной выемке, под ягодицы подстроил ладонь, на ходу черпнул из Черевинки водицы, отпил, сырой рукою потер лицо. Булдаков привалился к деревянной ложе пулемета, шаря голой ногой по ноге, прострочил кривуль Черевинки, густо охваченной разноростом. Увлекся, высадил весь диск. А вот кто набивать диски будет? Всем хозяйством занимался нумер второй. Рассыпая патроны под ноги, кляня напарника за то, что высовывается везде, Леха отгонял от себя гнетущее, ему совершенно непривычное чувство одиночества.
Майор Зарубин, подгоняя огневиков, торопил их, просил не разлеживаться после сытного обеда, побольше поднести к орудиям боезапаса — дела на левом фланге, особенно на высоте его, в батальоне Щуся, еще более ухудшились, надобно продержаться до вечера, до темноты и тогда уж совместно решать: отводить передовую группу или уж оставлять ее на окончательное растерзание. Покончив с распоряжениями, он отпил холодненькой водицы и вдруг спохватился, начал кликать людей:
— Мансуров! Где Мансуров? — как бы очнувшись, пощупал лоб, помял голову Зарубин. — Какой-то наблюдательный пункт… Зачем он? Что за блажь? Подполковник-то откуда взялся?
Почти в панику впавши, майор Зарубин выкатился из земляной берлоги, скособочившись, упал на бровку яра, громко звал:
— Шестаков! Булдаков! Наблюдатели! Корнилаев! Товарищи! Вернуть людей! Немедленно! Бегом, бегом! Корнилаев остается! А вы бегом, ребята, бегом!
Закаленный в боях, войной испытанный человек, во плоти коего, как и всякого опытного вояки, существовал недремлющий вещун, он уже тыкался в сердце, пророчил — опоздал! С приказанием поторопился, с отменой его опоздал. Быть беде! Быть беде, быть…
Сухозадый, что летошный кузнечик, нагулявший брюшко в лугах, немец по имени Янгель, лапками и выпуклыми глазами тоже похожий на прыткую насекомую, насвистывая мотив полюбившейся ему русской песни «Ах ты, душечка, красна девица», — мыл в речке посуду и, несмотря на фиркающие над ним пули, на рвущиеся неподалеку мины, думал о разных разностях. О чем-то мрачном, нехорошем он думать не хотел, да и не думалось после обеда о нехорошем, пули, летающие над речкой, и прочее — уже привычны. Янгель налегке, без мундира, в офицерской шерстяной кофточке с закатанными рукавами — чтоб не замочилась рубашка. Пилотку он также оставил в блиндаже. Голову, прикрытую поредевшими, жиденько вьющимися волосенками, пригревало солнцем, спину тоже пригревало, но вода в речке была холодная, приходилось мыть посуду с песком. Беленький, промытый песочек шевелился, разбегаясь струйками по дну ручья, нет, лучше по-русски — «ручейечка».
Янгель не без удовольствия произнес вслух, отчетливо выговаривая букву «ч»:
— Ручей-ечка!
Он начал изучать русский, можно сказать, от нечего делать и на всякий случай, когда служил в Винницком гарнизоне техником-связистом и на одном из танцевальных вечеров познакомился с веселой девушкой, Ньюрочкой, которая, смеясь, говорила: «Обормот ты, Фриц, по-русски ни бум-бум!» Он спрашивал: «Что есть “обормот” и “ни бум-бум”»? Насчет обормота он так и не понял, а «ни бум-бум» — когда ему Ньюрочка постучала пальцем по лбу — усвоил по звуку.
Солдатам и офицерам рейха вообще-то запрещалось, по-ньюрочкиному выражению, вожгаться с черным людом — из опасения, что девочки могут оказаться агентами и партизанками. Но какой из Ньюрочки агент? Она была молода, все время хотела кушать, Янгель помогал ей питанием. Он же еще тоже есть молодой мужчина, ему требовалась женщина… «О-о, Ньюрочка! Огонь и пламя! Какого оккупанта ты сжигаешь сейчас на своем костре?»
Янгель имел отличия в службе, мечтал сделаться телефонистом международной линии и разжился — ах, какие все же в русском языке встречаются нелепые слова, наряду с прекрасными, — разжился! Как на ржавый крючок натыкаешься языком! Разжился знакомством в ставке самого фюрера. В прошлом Янгель был трамвайным кондуктором, папа его был тоже трамвайным кондуктором, но в живости и остроте ума ни папе, ни Янгелю никто не мог отказать. Папа вообще был уверен, что восточный поход — это верный шанс для его сына, он непременно выбьется в гросс люди. И Янгель старался изучать языки, на первый случай хотя бы русский, довольно сносно на нем изъяснялся, и это ему не раз уже пригодилось. Обер-лейтенант Болов сказал сегодня во время обеда: когда ему после ликвидации этого голодного сброда на берегу реки понадобится ехать к русским бабам в город, он непременно возьмет с собою Янгеля. Обер-лейтенант почти с русской фамилией — Болов, не умеющий, однако, говорить по-русски, хотя воюет уже второй год в России, происходил из остзейских немцев и, как всякий остзеец, нахрапист, бесстрашен и туп. Янгель из города Кельна, с великой его историей. Но дело, видно, даже не в землях, дело в наследственности, которая и подсказывает человеку определенный образ мыслей и действий. Болов — выскочка, нерадивый ученик, которому рейх предоставил возможность отличиться, получить высокий чин и положение в обществе. Не хватает Болову благородства — забулдыга он. Ох, какое прекрасное русское слово: «за-бул-ды-га»! Как там еще? «За-дры-га! За-ну-да! За-сра…» Впрочем, что взять с человека, который два года на передовой, лишь изредка отдыхает от войны в каком-нибудь походном или зачуханном провинциальном публичном доме. Да, вот тоже слово трудное: за-чу-хан-ном!
Любил, ох, любил Янгель красивые мысли о себе и о мире Божьем, легкое вино любил, доступные ему развлечения, например, танцы под духовой оркестр. Он долго и старательно перенимал приятные манеры, посещая платные курсы фрау Ивальцен, — дамы из знатного шведского рода, разорившегося во время послевоенного кризиса. В Виннице в каком-то важном отделе ставки фюрера работала шифровалыцицей дама с незатейливым именем Гретхен. Конечно, она засиделась в девках, но Янгель умел вести себя тактично, и они вместе провели приятно не один вечер, беседуя о музыке, о литературе и даже об истории России, в которой столько необъяснимых глупостей. Ах, Винница, Винница! Все это далеко в прошлом. Подчистили тылы по приказу фюрера и бросили на оборонительный вал за рекою засидевшихся вдали от фронта вояк. Видимо, русская пропаганда не напрасно орет о том, что у Гитлера резервы на исходе, но об этом молчок, мол-че-ок!
Янгелю, однако, повезло и на этот раз: угодил он не в обоз, не в пехоту, по специальности угодил — в минометную роту — довольно безопасно пока ему. Конечно, с Винницей не сравнишь — там комната на двоих, чистое белье каждые десять дней, дежурства через сутки и эти незабвенные встречи с Гретхен, занимательные разговоры, прогулки по чудным паркам, расположенным на островах среди города. Унизительно, конечно, прислуживать обер-лейтенанту Болову, надраивать всякие пряжки и значки, которые обер так любит. Но разве трудно почистить обувь, вымыть посуду, повеселить его русским ядреным-ядреным анекдотом? Совершенно нетрудно. Зато вчера, вернувшись из села Великие Криницы, где они помылись горячей водой в низкой, дымом пропахшей бане, обер-лейтенант непринужденно кинул ему вот эту шерстяную кофточку: «Холодно ночами, Янгель. Носи», — и еще сказал, что огневики, засранцы, потеряли чуть не отделение — ходили за село резать овечку, напоролись на русскую разведку, подняли стрельбу — трое убиты, двое ранены, а людей и без того не хватает. Слово «засранцы» Болов сказал по-русски, отчетливо сказал, чисто, и еще сказал, что замкомандира роты завтра придет вместо него на наблюдательный пункт, он же отправится разбираться с этими огневиками и даст им по шопа. Такое простое и распространенное слово Болов произнес по-русски не очень чисто. В общем-то парень он способный, хоть и похабник — таскает с собою ворох развратных открыток, да еще и показывает их солдатам, дразнит юношу Зигфрида — напарника Янгеля. У Зигфрида и без того все лицо в прыщах, и вот результат — Зигфрид начал активно заниматься онанизмом. Болов хлопает Зигфрида по плечу: «Правильно, мужик! Правильно! Лучше синица в кулаке, чем журавль в небе». Конечно, обер-лейтенант назвал вещи своими именами, грубо, вульгарно. Но настоящий воин рейха и не должен быть сюсюкающим гимназистом. У настоящего воина Болова на груди два креста. Дубовый крест с салатом — «дубарь» по-русски — главная награда великого рейха, медалей, знаков отличия оберу не счесть. Четыре отпуска только в Германию имел Болов и сейчас отменно справляется со своими обязанностями — крошит русских минометная рота, словно капусту. А как умело, как точно скорректировал обер-лейтенант Болов огонь минометной батареи, когда появилась на реке эта… как же по-русски? Эта утлая ладья. Ут-ла-я! Фу, какое слово! Многие видели этот беспримерный поединок. Сам генерал фон Либих, кстати, оказался на своем наблюдательном пункте и, когда утлая лодчонка опрокинулась, выражаясь по-русски, кверху жопа, лично поздравил Болова по телефону. Роте Болова поручено, кроме всего прочего, важное задание, чтобы ни одна щепочка, даже былиночка не переплыли в этот… на эту, — поправился Янгель, — сторону. И снова обер-лейтенант проявил удивившую всех инициативу: посадил наблюдателя на дерево! Просто! Находчиво! Нагло! И, конечно же, не напрасно обер-лейтенант жаждет скорейшей ликвидации и уничтожения этого, действительно голодного, сброда. Отпуск ему если уж не в Германию, то в ближайший город, может быть, даже в Винницу, обеспечен. Янгель заранее напишет письмо Гретхен, предупредит ее о своем приезде.
На дерево с утра полез давний спутник Болова, опытный вояка Отто Фишер. У него там между птичьих гнезд устроена засидка — крышка от минометного ящика привязана. Обер-лейтенант не велит часто лазить по дереву, чтобы не обнаружили русские корректировщика, использует наблюдателя редко, но четко, чтобы на реке был порядок и по ручью никакого движения — эта зона, территория эта, обер-лейтенанта Болова. Он тут хозяин!
Как и всякий южанин, любящий пожрать и поспать, Отто Фишер скорей всего привязался ремнем к стволу дерева и задремал.
Ему же подменяться и обедать пора. Янгель сложил одну на другую мытые, по-русски называется чашки, сверху прикрыл их фарфоровой тарелкой с золотой каймой — посуда господина обер-лейтенанта — таков порядок. Разобрал котелки, крышки, прижал их к груди, распрямился, свободной рукой потирая поясницу, собирался крикнуть: «Отто! Ку-ку!» — но крик в Янгеле застрял: прямо перед ним, за речкою-«ручейком» — протяни руку, достанешь — стоял русский и приветливо ему улыбался изодранными, словно у драчливого кобеля, губами. Корешки зубов, среди которых особенно остро и страшно торчали два подгнивших клыка, глаза пришельца бесцветные, узко и остро светились, делая броски по сторонам, и мгновенно охватывали, словно скапывали, все приметное вокруг. Но не по глазам, нет, по ноздрям, чуть вывернутым наружу, тоже вздрагивающим, нюхливым, угадывалась сосредоточенная работа внутри этого из ниоткуда возникшего человека. Ноздри пульсировали — вдох-выдох. Срывисто, напряженно работало сердце гостя. У Янгеля ничего не билось, не работало — ни сердце, ни ноги, только вспотел он мгновенно и умер за несколько минут до своей кончины. Уже мертвые руки его разжались и выпустили посуду. Звякая и бренча, покатились котелки, ложки, чашки. Тарелка обер-лейтенанта угодила ребром в белый речной носок, запрудила воду. Русский приложил палец к губам — тихо, мол, друг, тихо — Янгель согласно закивал головой, усердно закивал, не сознавая того, что делает.
Русский кошачьим прыжком перемахнул речку, больно схватил в горсть перекошенный рот Янгеля и нанес два коротких, профессионально отработанных удара ножом ему в бок. Услышав, как ожгло бок и огонь мгновенно начал растекаться, заполняя нутро не болью, нет, а расслабляющим жаром, какой бывает от хорошего крепкого вина, Янгель почувствовал, как слабеют под ним ноги, и весь он пьяно слабеет, и мягчает земля, он уплывал, он возносился куда-то, внезапно догадался — в небо! Тарелка, белая с золотым ободком, переворачиваемая течением, закружилась тысячью тарелок, беззвучно разбивалась, сыпала белыми осколками вокруг, и каждый осколок рассыпался на осколки еще меньшие. Вот уж белая пыль образуется там, где была тарелка обера. Янгель понял — это гаснет свет, он умирает? Почему умирает? Зачем? А Гретхен? А поездка в Винницу? Что он сделал этому русскому? Он работал, исполнял свой долг, он изучал русский язык, готовился к будущей жизни. О, русский, русский, что ты наделал! — Янгель последним, ему уже не принадлежащим усилием неожиданно рванулся и заверещал, Заячье это верещание тут же перешло в захлебывающийся клекот, затем в писк. Упав на колени, загородясь от удара перекрестьем рук, Янгель, как ему показалось, быстро-быстро на четвереньках убегал от русского в гору. На самом же деле он неуклюже вертелся на песке, и темная, нутряная кровь выплескивалась из него на белый песок, марала чистый берег Черевинки.
Через речку метнулось еще несколько русских. Из кустов, поднимая на ходу штаны, к пулеметной точке, устроенной возле наблюдательной ячейки, подбито метнулся солдат, только что плотно отобедавший. Финифатьев, задержавшийся по приказу подполковника Славутича наверху бережка, выстрелил из винтовки. Уронив штаны, немец схватился за голову, ломая кусты, рухнул, повздымал зад, будто делал неприличные упражнения, и покатился в журчливую воду Черевинки, загребая ногтями песок, захлебываясь водой и кровью. В мути потревоженной речки укрылись малявки, подбиравшие в воде остатки пищи, смытой Янгелем с обеденной посуды.
— Какого черта? Вы что, одурели? — раздалось в блиндаже, и оттуда выскочил встревоженный помощник Болова, унтер-офицер Пюхлер, взводя на ходу затвор автомата.
— Хенде хох! — просто сказал ему подполковник Славутич. В тот же миг сверху прилетела и игрушечной юлой завертелась в песке яйцевидная синенькая граната.
— Ложись! — заорал Мансуров, скатываясь в песчаную вымоину. Граната с треском лопнула, словно кто-то пластанул напополам кусок брезента. Подполковника Славутича ударило в спину, уже падая, он выстрелил в унтер-офицера, вылаивающего редкозубым ртом: «Русиш! Русиш!»
Немецкий наблюдатель, нежившийся, подремывающий после сытного обеда возле стереотрубы, незамеченный русскими, бросив гранату, скатился с крыши блиндажа и, запинаясь о кусты, припустился бежать вверх по ручью.
— Не отпустите! Не отпустите, робятки! — закричал Финифатьев. Но все были заняты, привстав на колено, сержант сам же уложил драпающего наблюдателя.
Выскочивший из блиндажа обер-лейтенант Болов дважды в упор выстрелил из пистолета в спину Мансурова, подхватившего под руки подполковника Славутича. Больше Болов ничего сделать не успел. Оказавшийся на жидкой крыше блиндажа Финифатьев со всего размаху, будто колуном разваливая чурку, ударил прикладом винтовки по голове обер-лейтенанта и тем спас бойца, бросившегося к Мансурову и подполковнику на помощь.
Сержант вложил в удар столько силы и злости, что не удержался на блиндаже, свалился вниз, уронив в проход винтовку. Здесь его, заблажив, пластанул штыком бежавший следом за обер-лейтенантом, босой, в нижней рубахе солдат с бородкой. Перескакивая через барахтающегося в песке Финифатьева и обер-лейтенанта, пытающегося поднять окровавленную голову и что-то крикнуть, немец, не переставая блажить, угрожающе подняв винтовку со штыком над головой, ринулся через Черевинку. Солдат этот и был Отто Фишер. Он спал после утомительного дежурства на дереве, налет застал его врасплох, вбил спросонья в оглушающее потрясение.
Лешка, спешивший вместе с наблюдателем и Булдаковым к месту схватки, — припоздали они всего на две-три минутки — полоснул в упор из автомата в Отто Фишера и сначала увидел белые кругляшки на простреленной серой рубахе, потом уж косо расплывающиеся пятна. Еще до того, как потемнели, наполнились кровью лохмотья рубахи, еще до того, как, споткнувшись и далеко за речку бросив винтовку, воткнувшуюся штыком в песок, еще до того, как бежавший солдат словно бы заглотнул свой крик и подавился им, Лешка понял: он убил человека. Упавший в воду солдат рыл дно речки руками, глубже и глубже закапываясь во взбаламученный песок и гальку.
Держа на спуске автомата палец, наставив оружие в проем блиндажа, с которого, падая, сорвал плащ-палатку Финифатьев, Шорохов крикнул:
— Кто есть — выходи! — и тише, зловещей: — Не то перестреляю!
— Хенде xox! — тонким голосом помог ему сержант Финифатьев.
Из проема блиндажа, из недр земли донесло дребезжащий, тонкий голосок:
— Хитлег — ка-а-а-апут! Хитлег ка-апу-ут!..
Держа автомат наизготове, Шорохов вошел в блиндаж.
— Финифатьевич! Финифатьевич! Ты что? Ты что? — сержанта тормошил один из наблюдателей-артиллеристов, всегда его охотно подпускавший к прибору и посмеивающийся над ним.
В глубине блиндажа, подняв колени до подбородка, закрываясь углом одеяла, вызевывая одно и то же «Хитлег ка-а-апут!» — дрожал безоружный немец. Шорохов сдернул с него одеяло, схватил за ворот кителька, чтоб вытащить из угла. И услышал притаенное журчание, и не сразу догадался: вояка послабел животом. Шорохов плюнул — опасаться некого и немедленно начал шариться в блиндаже, распинывая банки, коробочки, карточки, шуршал бумагой, мимоходом вмазал немцу по уху, и тот, словно бы включившись, громко заклохтал: «Хитлег ка-а-апут! Хитлег капут!..»
— Он обделался, что ли? — потянул носом вбежавший в блиндаж Шестаков.
— Обделашся, когда таких орлов, как я, узришь, — и напустился с дурашливым гневом на немца: — Воняш тут! Священную нашу землю и любимого Гитлера обсираш!..
Немец, услышав имя фюрера, согласно запел: «Хитлег ка-апут!..»
Шорохов сгреб его за шкирку, намереваясь выбросить из блиндажа вон, но навстречу артиллерист и Булдаков втаскивали в блиндаж сержанта Финифатьева.
— Ах, дед, дед, — бормотал Булдаков и утешал одновременно. — Ничего-ничего! Живой, дед, главное, живой, и вдруг рявкнул на Шорохова: — Да уймись ты! Глотничать кончай! Нашел время шакалить! Не добивай фрица. Дуй к пулемету!
— К какому пулемету? — с сожалением выпустил Шорохов туго затянутый ворот мундира на мальчишеской, позвонками хрустящей, шее.
— К немецкому. Под деревом установлен. Первого номера сняли, второй в песок уткнулся — «Гитлер капут!»
— Во, вояки у Гитлера остались, так вояки!
— Всякие есть. Надо за майором.
— Да вон он, твой любимый майор, уже трюхает. Опираясь на сучковатую, обмытую водой палку, майор ковылял к блиндажу, поддерживаемый лейтенантом Боровиковым. За этой парой гуськом тащился во главе с топографом остальной служивый народ.
— Ну, что? Как? Хотя вижу…
— Подполковник и Мансуров убиты, товарищ майор, Финифатьев ранен. Мы не успели, — доложил Шестаков.
— Ах ты! — поморщился майор. — Только что, вот же живые были!.. Я как чувствовал… Подполковник сам… Сам хотел. Сам шел. Мансуров, Мансуро-ов!.. Опытных бойцов совсем мало остается… — постояв минуту возле разбросанно лежавших друг подле друга подполковника Славутича и Мансурова, перевел взгляд на убитого немца, из которого вымывало водою Черевинки остатную кровь, встряхнулся. — Пленные есть?
— Есть, есть, товарищ майор. Нечаянно один сохранился.
Шорохов к пулемету не спешил, он шарился уже на площадке наблюдателей — весь исхлопотался. Нашел жратву, не иначе как паек офицера, хрустя тонкой колбасой, будто морковкой, махнул кому-то из пехотинцев рукою, зовя к себе.
— Где пленный? Немедленно его ко мне! Лешка кивком головы показал майору на блиндаж и, слегка его придерживая, помог войти в низкое помещение. Окинув быстрым взглядом блиндаж, майор шагнул к сделанному из лодочной беседки столику, на котором стоял телефон и требовательно зуммерил. Морщась, осторожно и неловко майор усаживался на приступок нар, севши, отвалился затылком к земляной стене — не было сил у человека.
— Зинд зи нахрихтенман? (Вы — связист?) — не открывая глаз, властно спросил майор пленного. Немец, услышав родную речь, начал озираться по сторонам. — Антвортен зи шнэль: зинд зи нахрихтенман? (Отвечайте быстрее: вы связист?).
— Я! — коротко пискнул немчик и услужливо добавил: — Ихь! Ихь хабэ нихт гешосэн, херр официр. (Да! Я! Я не стрелял, господин офицер.)
— Вольф! Херэн зи майн бэфель: немэн зи ден телефонхерэр унд антвортэн зи шнэль. Махэн зи дас биттэ руик, загэн зи, дас ир ойх нах дэм митагэсэн унтерхалтэт, унд ди руссэн нэктет. Хабен зи ферштандэн? (Вольф! Слушайте мой приказ: сейчас же возьмите трубку телефона и ответьте. Постарайтесь сделать это спокойно. Скажите, что у вас тут дразнили пальбой русских, развлекались после обеда. Вы меня поняли?)
— Я! Их бемюэ михь, херр официр, ихь бемюэ михь. (Да! — пролепетал Зигфрид Вольф, — я постараюсь, господин офицер, я постараюсь…)
— Ихь гарантирэ фюр зи лебэн унд ди абзэндунг ин лагер фюр кригсгефангэнэ. (Гарантирую вам жизнь и отправку в лагерь для военнопленных), — майор понюхал воздух, отодвинулся подальше от Зигфрида Вольфа на край земляных нар и, вытащив из кармана пистолет, положил его на колени.
Лешка с удивлением смотрел на этот старый, чуть подоржавевший пистолет — он не видел его у майора Зарубина с момента переправы и вообще привык воспринимать майора как руководителя предприятия, что ли, начисто забыв, что тот — профессиональный военный. «Неужели майор выстрелит в человека? Да ведь поди и стрелял, при необходимости, и не раз, — воюет-то с самой границы…»
Зигфрид Вольф взял трубку, продул. Майор настороженно следил за ним. Лешка поймал пальцем крючок шороховского автомата. Хозяин все время забывал про свое личное оружие, все возился, искал чего-то в блиндаже и его окрестностях.
— Ах ты, дед, дед! Нельзя тебя оставлять ни на минуту… Ах ты, дед, дед! — укоризненно твердил Булдаков, перевязывая Финифатьева.
— Он эть, Олешенька, живой, супротивник-то, оборонятца, — плаксиво отзывался разжалобленный другом Финифатьев.
— Я те говорил, не лезь без меня никуда, говорил?! — Булдаков поднял с полу консервную банку и сердито вышагнул из блиндажа.
— Да прекратите же вы! — едва слышно прошипел майор.
— А приказ? Я эть тожа военнай, тожа подневольнай, — не столько другу вдогон, а чтобы майору и всем остальным слышно было, слезился сержант.
Немецкий связист боязливо дул и дул в трубку, из которой железно дребезжало.
— Вольф, хало! Вольф! Вас фюр айн шэрц? Вас махст ду мит дэм телефонхерэр? Ихь херэ шон… (Вольф, алло! Вольф! Что за шутки? Чего ты делаешь с трубкой? Я же слышу…)
— Хало, Вальтер! Хало, Вальтер! Вас зумэришст ду? Эс вар митагсцайт. Унд нах дэм зэтигэндэн митагэсэн, ду фэрштэйст… (Алло, Вальтер! — зашевелил резиновыми губами Зигфрид Вольф и прокашлялся. — Алло, Вальтер! — уже бодрее продолжал он. — Что ты зуммеришь? Был обед… Хороший обед, — Зигфрид Вольф попытался улыбнуться, майор поощряюще кивнул ему. — А после сытного обеда, сам понимаешь…)
Лешка снял палец с курка автомата.
— Альзо, ихь хабэ дихь фом хойфэ фершойхт? Вас вар бай ойх фюр лэрм? (Так я спугнул тебя с кучи?! — засмеялся на другом конце провода связист. Слышимость у немецкой связи на зависть. — А что у вас там за шум был?)
— А-а, дас… Унзэрэ буршэн хабэн ди русэн айнгэшюхтэрт. (А-а, это наши ребята пугали русских).
— Оберлейтнант, натюрлих, рут культурэль аус, эр шаут ди фотос миг дэн нактэн вайбэн?.. (Обер-лейтенант, конечно, культурно отдыхает, глядит на фотки с голыми бабами…)
Поперек узкого, желто снаружи высвеченного, кольями по бокам укрепленного входа в блиндаж сломанно, задрав ноги, лежал обер-лейтенант Болов с уже вывернутыми карманами, под ним все темнее делался песок от загустевшей крови. В светлых волосах уже рылись, хмелели от крови, увязая в ней, муравьи. Зигфрид не мог оторвать взгляда от убитого обер-лейтенанта, но он хотел жить, очень хотел и, облизав высохшие губы, продолжил треп со штабным телефонистом.
— Нун унд вас махт эр нох? Ди шлахт, ди вайбэн, шнапс — дас ист дас лебэн дэс эхтэс кригэрс. (Ну, а что же ему еще делать? Битва, бабы, шнапс — это и есть жизнь настоящего воина.)
— Нун гут. Гей, мах дайнэ захэн, фертих, дайнэ штимэ цитэрт абэр фон дэр юберанштрэнгунк. (Ну, ладно, иди доделай свои дела! — бодро посоветовал Зигфриду штабной сязист, — а то у тебя от натуги даже голос дрожит.)
Майор поднял руку, будто притормозил ею чего-то.
Зигфрид Вольф послушно положил трубку на дужки аппарата.
— Та-ак, — облегченно выдохнул майор. — Одно дело сделано. Теперь, братцы, уберите трупы и связь, нашу аховую связь, сюда, ко мне. И бегом, бегом!
Под ногами, под срезом почти уже осыпавшихся, растолченных нар, заваленных мелкими кустами и застеленных байковыми одеялами, валялось всяческое житейское добро. В мусор втоптаны рассыпавшиеся открытки обер-лейтенанта Болова. Вернувшись из села Великие Криницы крепко выпившим, командир батареи всех распушил, но, добавив перед обедом и с аппетитом пообедав, впал в благодушие и, как настоящий фронтовой товарищ, выбросил в отверстие к наблюдателям сумочку с остатками добавочного офицерского пайка, полученного на батарее, — на этот раз паек был богатый: прессованные с сахаром грецкие орехи, упаковка охотничьих колбасок, печенье, шоколад, вяленые финики, галеты — слуги фюрера задабривали бойцов оборонительного вала, чтобы знали они и помнили, что отец их и товарищ по партии неусыпно, постоянно заботится о них. Валяясь на нарах, покуривая, обер-лейтенант рассматривал выразительные снимки, потешаясь над Зигфридом Вольфом, объяснял юноше, где, чего и как у баб находится и как к этим богатствам надо подступать. Когда произошел налет, Болов швырнул снимки на землю и метнулся к столику, над которым висел на палке, вбитой в земляную стену, его пояс с пистолетом. Дальше Зигфрид Вольф ничего не помнил. Дальше была входящая в блиндаж смерть, глядящая на него будто в жидкую известку обмакнутым, обожженным кончиком ствола автомата. Никогда-никогда не забудет Зигфрид Вольф черным жаром смерти дышащего зрака.
— Позовите ко мне Боровикова! — приказал майор. Булдаков принялся поить Финифатьева из фляги. Сержант запричмокивал, зашлепал губами, как теленок, вот и голос опять подал:
— Водочка так к разу. Он меня штыком пазганул. А что как зараженье крови? — И тут же перешел на отеческий тон. — Ты бы поел чего, Олеха. От их обеда осталось… Чужо все, погано, да че поделаш-то?
— Заговорил, — обрадовался Булдаков, — жив, стало быть, вологодский мужик, жив!..
Шорохов, не переставая жевать, поднял из-под ног затоптанные снимки, расправив один, держа руку на отлете, будто козырную карту, осклабился:
— Во че вытворят фриц! Во жись, так жись!.. Майор бросил быстрый взгляд в сторону сержанта и друга его закадычного, махнул рукой Шорохову, чтоб убирался, — времени на пустые разговоры не было, отвлекаться недосуг.
— Заг маль, весэн бештэлен ан дэр хехэ хундерт зинд? (Скажите, — спросил он тихо у Зигфрида Вольфа, — чьи наблюдательные пункты на высоте Сто?)
— Дэр штабсдивизион унт дэр цвайэн безондэрэн эсэсбатальонен. (Штаба дивизии и двух отдельных эсэсовских батальонов.)
— Во ист ди штабсдивизион, унд вэр фюрт дорт? (Где сам штаб дивизии, и кто ею командует?)
— Ихь вайс нихт, во дэр штаб дэр дивизион ист. — Ихь вайс вених, ихь люгэ нихт, херр официр. Ихь хабэ ам телефон гехерт: генераль фон Либих. (Я не знаю, где штаб дивизии, — послушно и торопливо заговорил пленный. — Я мало чего знаю. Я не лгу, господин офицер. Слышал по телефону: генерал Либих.)
— Гут! Гут, — кивнул головой майор. — И на том спасибо, — добавил он по-русски. А про себя усмехнулся:
«Вот истинный немец, работать умеет и знает лишь то, что положено знать. Наши связисты, не умея работать, знают все про все».
Возле блиндажа возились бойцы, убирая трупы.
«Че эту падаль закапывать-то? — слышался голос Шорохова, — уволокчи да в кусты сбросать…»
«А вонять станут?»
«Это верно. Вони от человека больше, чем от дохлой кобылы…»
«Трепло! — поморщился Лешка. — Повидал на своем веку и понюхал Шорохов мертвецов. — Надо будет спросить у майора, как с нашими-то…»
Зигфрид Вольф, положив руку на вздрагивающие колени, напряженно ждал. Воняло от него все внятней. Майор поводил носом — откуда пахнет? Зазвенел телефон. Зигфрид Вольф глядел на аппарат с ужасом.
— Вальтер шприхт зо хериш мит инэн? Загэн зи, ист эр цу дэн гранатверфэршютцен аус дэр штаб дэр дивизион гешикт? (Вальтер так властно разговаривает с вами. Скажите, — показал майор на телефонный аппарат, — он послан к минометчикам из штаба дивизии?)
— Ихь дэнке, вир зинд айн фюрэндэр беауфзихтигер пункт, вир зинд нэбэн дэн русэн, унзэре бэобахтунгэн зинд ам бэстэн. (Думаю, что мы — передовой наблюдательный пункт. Мы рядом с русскими, наши наблюдения, — поморщился связист («Этот наглый обер-лейтенант Болов все ж выскочка, всегда проявлял инициативу, всегда лез вперед, искал опасности, вот и нашел»), — самые, самые…
— Гут, — голосом азартного картежника, сделавшего ставку, произнес майор, потирая руки. — Антвортэн зи Вальтер, дас аллес ин орднунг ист. (Хорошо. Ответьте Вальтеру, что все в порядке.)
Вошедший в блиндаж лейтенант Боровиков с изумлением смотрел на немца, разговаривавшего по телефону, на майора, у которого оживилось лицо, блестели глаза и, хотя он все еще кривился на бок, к которому притянута была ремнем поверх гимнастерки толсто сложенная онуча, вроде бы и о боли забыл. Боровиков присел на нары, все еще не понимая, что тут происходит. Знаком показав положить трубку телефона, майор взял у Боровикова свою кожаную сумку и, доставая из нее сложенную карту, как бы между прочим поинтересовался:
— Вэр золь ан дер линие им фале дер нахрихтэнфэрлетцунг геэн, зи одэр Вальтер? (В случае повреждения связи кто должен выходить на линию, вы или Вальтер?)
— Вир хабэн кайн бэфель фронтлиние цу фэрласэн. (Нам не велено отлучаться с передовой.)
«А у нас вот все наоборот: тыловики болтают да покуривают, связисты с передовой, язык на плечо, по линии бегают и гибнут».
— Вифиль цайт браухт Вальтер, ум беобахтунгсштэле цу эррайхэн? (Сколько времени потребуется Вальтеру, чтобы дойти до наблюдательного пункта?)
— Фюнфцен одер цванцих минутэн. (Пятнадцать или двадцать минут.)
«Эк у них отлажено-то все! Экие молодцы! Оттого и держат наполовину меньше наших челяди в штабах. При укомплектовании армий и дивизий численность боевого состава втрое больше наших, а порядка — впятеро», — мельком отметил майор. Все более входя в азарт, которого он в себе, пожалуй, и не подозревал, Зарубин начал быстро распоряжаться. Приказал Боровикову поставить пулеметы по обоим берегам Черевинки, трофейный же пулемет с полным боекомплектом перенести к наблюдательному пункту и по всей речке:
— По всей речке, — подчеркнул он, — укрепиться, поставить боевые охранения. Противник, не смяв левый фланг, наутре непременно опробует фланг правый. Немцы сорить людьми непривычны, — пробурчал майор, — и голодом держать солдат не смогут — характер у них не такой. Под Сталинградом мерзлую конину по кусочкам делили. Мы тех коней изрубили бы, растащили, сожрали, потом скопом околевали бы с голоду…
Боровиков подумал, что майор уже в бреду, и неуверенно прервал его:
— Вам, товарищ майор, нужно немедленно переправляться.
— Да-да, — согласился Зарубин. — Понайотов вот-вот будет. Но, лейтенант, тебе еще приказ: на берегу сколотилось много бездельников, об этом и подполковник Славутич говорил, — собери всех боеспособных, вооружи, заставь, убеди держать оборону по речке, иначе мы все, и они тоже, тут погибнем. И еще — пусть артиллеристы немедленно оборудуют наблюдательный пункт. Свой. Эту крепость немцы скоро разнесут в пух и прах…
— Мы уже начали. Вам надо лечь, товарищ майор.
— Нет-нет, еще один фокус немцу на прощанье, еще один, — облизывая растрескавшиеся, зашелушившиеся губы горячим, распухшим языком, словно в полубреду, бормотал Зарубин. И вдруг вскинул голову, показал рукой на выход: — Перережьте линию связи и захватите связиста.
— Есть! — козырнул Боровиков, которому, казалось, все задания на плацдарме выпадали второстепенные, маловажные, и вот, наконец-то, он дождался настоящего, захватывающего дела. — И все-таки, товарищ майор?..
— Да идите, идите! Я прилягу.
Боровиков, выйдя из блиндажа, увидел, как, впрягшись, будто в оглоблю, бойцы волокли через речку за ноги убитых. Белье на трупах задралось, мертвые тела, волочась, с шуршаньем буровили песок. Лицо унтер-офицера было прострелено у переносья, кровь запеклась в провалах глазниц, в ушах, в оскаленном редкозубом рту. Светлые, проволочно-прямые волосы обер-лейтенанта Болова свяли, мочалкой тащились, оставляя след на песке, но из-под круглого воротника шерстяной рубахи на груди виднелись почему-то темные волосы — видно, обер красил волосы под белокурую бестию-кавалера. Глаза обер-лейтенанта были полуоткрыты, в них колыхался клок неба, а в удивленно раскрытых губах навечно остановилось недоумение — обер-лейтенант Болов не верил в собственную смерть. За речкой уже лежал пулеметчик с еще ниже спустившимися штанами, под которыми бледно голубели трикотажные подштанники. Болова и унтера соединили, к ним в ряд пытались положить товарищей, но ряда не получилось — как жили люди, как умерли, так и лежали — всяк по себе, наврозь.
— Ну, что вы, ей-богу! — дернул губой Боровиков, — наденьте на покойника штаны, забросайте мертвых кустами, что ли, лучше заройте.
Рядом с блиндажом, занимая совсем немного места, в комковато растоптанном обувью песке, напитавшемся кровью, прикинутые немецким одеялом, лежали подполковник Славутич и Мансуров. Чужое, запачканное глиной одеяло с тремя темными полосками по краям, тоже набрякло кровью. Никогда Боровиков не видел покойников под одеялом, да еще под чужим, шевелящимся от вшей. Отгоняя от себя гадливость, одолевая в себе почти детскую оторопь и душевную смуту, лейтенант заметил связиста Шестакова. Солдат забрел в ручей и песком оттирал руки, не замечая того, что намочил штаны, начерпал воды в кем-то стоптанные сапожишки. Лешка косил взгляд на убитого им врага, которого по счету — он не помнил, потому как, ставши покойником, немец делается обыкновенным мертвецом, единицей для военных отчетов. Лешка не ужаснулся тому, что начинает привыкать к безликости той единицы. А ему казалось, что видение первого убитого, еще там, в Задонье, никогда не кончится, ничем не сотрется. «Так вот и обколотишься на войне, привыкнешь убивать…»
Мимо проволокли убитого немца, пробуровив канавку в песке. Как и у большинства рыжих, у чужеземца голубоватые глаза, от ужаса, от воды ли подались они наружу. Вода бежала через голову и грудь, забивая белым песком рыжие волосы, трепала клапан оборвавшегося карманчика на рубашке. «Для че на нижней-то рубахе карманчик? — удивился Лешка, — небось для презервативов?» — Кристаллики слюдяного песка, кружась, оседали под ресницами, глаза убитого, точно на старинной иконе, в светящемся окоеме. Меж крепких, пластинчато-крепких зубов немца застряла пища от совсем недавнего обеда, лохмотки ее выбелило водой. Смерти не ведающие, всегда шныряющие голодные малявки, наплывая на лицо убитого, ныряли в рот, вытеребливали нитки пищи, пугливо прыская по воде.
— Ребята! — попросил Лешка пехотинцев, уже приволокших наблюдателя, бросившего гранату, и Отто Фишера из-под осокоря, которого отобедавшие вояки так и не хватились. — Унесите этого. Я не могу.
Да, да, то видение, унесенное из Задонья, все же не сотрется, потому как не на бумаге оно отпечатано, но в памяти и останется с ним навсегда — тот, окоченелый, тощий человек в неумело залатанном, утепленном овечьей шкурой мундирчике. Лопоть — это по-сибирски деревенское слово больше подходило к одежонке убитого. И оттого, что сраженный им враг-первенец оказался не эсэсовцем, не гренадером, а бросовым солдатишкой, которыми и по ту сторону фронта, и по эту вершители людских судеб, вознесшиеся до богов, разбрасывались, что песком, перевернулось все в Лешке. И мир тоже. С тех пор война для него обрела жалкое лицо всеми брошенного и забытого человека. Продолжалась и продолжалась в нем еще в Задонье начавшаяся мысль и о жизни, и о смерти, которая на войне сминает человека куда быстрее, чем во всяком ином месте, голову не оставляла простая догадка — война, страшная своей бессмысленностью и бесполезностью, подленькое на ней усердие — это преступная трата души, главного богатства человека, как и трата богатства земного, назначенного помогать человеку жить и делаться разумней. Ведь вместе с человеком погибает, уходит, бесследно исчезает в безвестности все, чем наделила его природа и Создатель. Исчезает защитник, деятель, труженик земли, и никогда-никогда, ни в ком он больше не повторится, и спасенный им мир, люди всей земли, им спасенные, не могут заменить его на земле, искупить свою вину перед ним смирением и доброй памятью. Да они и не хотят, да и не могут это сделать. Главное губительное воздействие войны в том, что вплотную, воочию подступившая массовая смерть становится обыденным явлением и порождает покорное согласие с нею.
Здесь, на плацдарме, погибает так много народу, что у солдат, у русских усталых солдат слабеет чувство сопротивляемости, и у железных вояк — немецких солдат слабеет оно. В облике рыжего немца, в мертвом его взгляде сквозила все смиряющая изнуренность, и враз исхудалое лицо, да эти глаза в святом ободке придавали ему сходство со святым с иконы.
Пострелявший немало птиц, добывавший зверушек, Лешка всегда удивлялся мгновенной перемене существа, созданного природой для жизнедеятельности на земле. Красивая, легкая, быстрокрылая птица, перо к перышку, краска к красочке, все к месту, к делу, все выстроено для продления рода, песен, любви и веселья. И вот, свесив нарядную головку, тот же селезень или глухарь обтек телом, не прижимается к нему перо, а перьев, читал Лешка в книге, у одной только птицы, у сокола, к примеру, две тысячи! Каждое перо выполняет свою работу, и все, что есть внутри и снаружи живого существа, служит своему назначению. Хвост — краса, гордость и руль в полете — опадает, перья разъединяются, видно становится пупырчатое, если весной — синеватое, костистое тело, за которое цепко держатся насекомые.
Взять ту же живую зверушку — соболька. Всегда и все жрущий, от мерзлых лягушек, закопавшихся в донный ил, до уснувших в гнилушках ящериц и змей, птицу, яйца, ягоды, орехи — все годно для утробы всегда тощего ненасытного зверька.
Смышленая, верткая головка с крупными, все и везде чующими ушами, длинные, гусарские, сверхчуткие усики и рот, широкий, кукольной скобкой загибающийся к ушам, улыбчивый, приветливый рот, в который только попадись — захрустишь. Попавши в ловушку или под выстрел, зверек делается пустой шкуркой — ничего в нем не остается, кроме багрово-синей тушки, которую не всякая и собака ест.
Но человек в смерти неприглядней всех земных существ. Наделенный мыслью, словом, умением прикрыть наготу, способный скрывать совесть, страх, наловчившийся прятаться от смерти посредством хитрого ума, искаженного слова, земных сооружений, вообразивший, что он способен сразить любого врага и обмануть самого Господа Бога, настигнутый неумолимой смертью человек теряет сразу все и прежде всего теряет он богоданный облик.
Из блиндажа, держась за бровку входа, кособочась, вышел майор, скользнул взглядом по все больше темнеющему одеялу, над которым уже с жужжанием кружились мухи, нахмурился, увидев за речкой в кучу сваленных мертвецов, все они были разуты и раздеты до белья.
— Шестаков, ты что там, в речке, рыбу ловишь, что ли? Пулеметчики! — Два пехотинца, таскавшие под кусты трупы, выступили из укрытия. Майор оценивающе пробежал по ним глазами. — Выберите место для трофейного пулемета. Довольно ему нас крушить. Всем в укрытие. У кого укрытия нет — спрятаться.
Шорохов, уже перенесший свой телефон с берега в уютную ячейку наблюдателей, сидел на ящике, качался, закрыв глаза, монотонно напевая коронную свою песню:
«Дунька, Гранька и Танька коса — поломаны целки, подбиты глаза…» — в песне этой менялись только имена героинь, но дух и пафос песни оставались неизменными.
Боровиков с Булдаковым — лейтенант не хотел больше никого брать с собой — перерезали немецкий провод, нарядной вышивкой вьющийся по белому песочку, по травке, под кустиками смородины, и стали ждать. Булдаков начал было щипать со смородинника ягоды, сохранившиеся на низеньких ветвях, серые от дыма и пыли, командир помаячил ему: «Нельзя!»
Время замедлилось. Они снова услышали, что вокруг идет война, клокочет, можно сказать. В пойму речки Черевинки залетают мины и снаряды, то по одну сторону Черевинки, то по другую, словно куропатки стайками фыркают, клюют землю пули, и все же после переправы, непременного обстрела, бомбежек, вообще всяческой смуты на берегу, пойма речки с ее зарослями, шумящей водичкой и деревами, не везде еще срубленными, однако почти всюду поврежденными, казалась райским местом, тянуло в зевоту, в сон.
«Ша!» — выдохнул бывалый ходок Булдаков и надавил на спину лейтенанта Боровикова, лежавшего рядом, в кустах. По связи, пропуская провод в кулаке, бодро бежал плотненький немец в сапогах, за широкими раструбами которых заткнут рожок, полный патронов, за спиной, побрякивая о ствол автомата, болтался заземлитель, на боку ящичек телефона в кожаном чехле с застегнутой крышкой, на серо-зеленом, чисто вычищенном мундире связиста виднелись нашивки за тяжелое ранение, детской игрушечкой трепыхалась, взблескивала маленькая, вроде бы оловянная медалька — орден мороженого мяса — так звали ее немцы после Сталинграда.
Найдя обрыв и выругавшись, немецкий связист вынул из висевшей на поясе сумочки кривой связистский ножик, насвистывая, начал зачищать провод. В это время из-за спины протянулась лапища — «Дай!» — и нож отобрали, с шеи невежливо, почти уронив хозяина, сорвали автомат.
— Вас ист дас?! (Что такое?!) — увидев перед собою русского офицера и солдата, пристально разглядывающего кривой нож, — такого Булдаков еще не видел, — немец начал проваливаться куда-то.
— Вас ист дас?! (Что такое?!) — залепетал он. Но русский громила грубо его толкнул, показывая дулом трофейного автомата — вперед!
Увидев компанию во главе с лейтенантом Боровиковым, майор Зарубин, как бы от нечего делать околачивавшийся возле блиндажа, почти весело скомандовал:
— Всем из укрытий! Заниматься делом! Окапываться!
Увидев отовсюду высунувшихся русских, затем и убитых немцев под кустами, Вальтер сейчас только до конца осознал весь ужас происходящего: он в плену! А тут еще сверху, из наблюдательной ячейки, хищным коршуном свалился солдат, намереваясь обшмонать пленного, но, обнаружив поблизости лейтенанта и майора, притормозил и со зла пнул немца под зад так, что тот сделал пробежку по стоптанному проходу разоренного снаружи блиндажа.
— Вас ляйстэн зи зих? (Как вы смеете?)
Шорохов сделал вид, что ничего не понимал ни по-немецки, ни по-русски. Привычный к блатной среде и к «фене», речь нормальную, человеческую он не особо ясно уже воспринимал, но чаще придуривался, что ни по какому не понимает. Погрозив немцу пальцем, Шорохов щелкнул языком, будто раздавил грецкий орех.
— Понял, фрайерюга?
Вальтер чего-то понял, чего-то не успел еще понять, озираясь, поспешил в блиндаж. Увидев отступившего в сторону офицера, громко выкрикнул:
— Их протэстирэ! (Я протестую!)
Ничего ему на это не ответив, майор шагнул следом в блиндаж и, держа ладонь на боку, на ходу еще заговорил по-немецки:
— Зи зинд дэр нахрихтенман. Вир виссэн аллес, вас вир браухен. Ман мус нур айниге момэнтэн генауэр фасэн. Ихь ратэ инэн алес эрлих цу эрцэлен. (Вы — связист. Все, что надо, мы знаем. Нужно уточнить лишь детали. Советую говорить все честно.)
Вальтер не успел удивиться или чего-нибудь ответить, потому как увидел втолкнутого в блиндаж Зигфрида Вольфа, прикрывающегося мокрыми штанами. Он вспомнил голос связиста, вспомнил, как тот долго не брал трубку, и понял все.
— Ду бист шуфт! (Убить тебя мало!) — И резко обернувшись к майору, заявил: — Дас ист кайнэ рэгель! Дас видэршприхт… (Это не по правилам! Это противоречит…)
— Абрэхэн дас гэшвэтц! Антвортэн ауф фрагэн. (Прекратите болтовню, — оборвал майор. — Отвечайте на вопросы.)
— Антвортэ херрн официр ауф алле фрагэн, унд эр шикт унс инс лагер фюр кригсгэфангэнэ. — Подал слабый голос Зигфрид Вольф. (Ответь господину офицеру на все вопросы, и он отправит нас в лагерь для военнопленных…)
— Ихь вердэ дихь ан алэн унд кантон фэрнихтэн! Юбераль. (Я буду истреблять тебя всюду! Всюду!) — вдруг подскочил, забрызгался слюной Вальтер и схватил Зигфрида за рубаху: — Ин дер лагер, им Дойчланд, им граб!.. (В плену, в Германии, на том свете!..)
— Абрэхэн! Ди буршэн фюрэн криг унд зи айншухтэрн зи нох! (Прекратите! — прикрикнул майор, — заставили мальчиков воевать, да еще и стращаете их!) — Вэрдэн зи антвортэн? (Вы будете отвечать на вопросы?)
— Найн! (Нет!)
— Булдаков! — крикнул майор и, когда Леха зашевелился в проходе, приказал: — Воздействуйте на пленного.
— Ш-шас! — чего-то торопливо дожевывая, отозвался Булдаков: — У бар бороды не бывает, бля.
— Э-э, Олеха, — предостерег своего друга Финифатьев, — ты с им постражае, но не до смерти. Он нужон товарищу майору.
В блиндаже повисла подвальная тишина. Зигфрид Вольф отступил за столик, прижимаясь голым задом к земляной стене блиндажа, дрожал там, пытаясь натянуть на себя мокрые штаны.
Опористо, широко расставив ноги в сапогах с короткими, зато мушкетерскими отворотами, набычился под низким потолком блиндажа второй пленный.
— Вальтер! Хир ист кайн театр. (Вальтер! Вальтер! — снова заныл Зигфрид Вольф. — Тут не театр.) — Шлюс фюр унс. Антвортэ ауф ди фрагэн! (Все для нас кончено. Отвечай на вопросы).
— Это шчо же он говорит, товарищ майор? — подал голос из глубины блиндажа Финифатьев. — Шчо пузырится?
— Не по правилам, говорит, взяли. Противоречит, говорит.
— А-а, маньдюк! Не по правилам! — протянул слабым голосом Финифатьев. — Тут, брат, как в нашем ковженском колхозе: кто рыбу не добыват, тот весь год ее употреблят, кто добыват — шче у проруби ухватит. Олеха все правила ему разобъяснит.
Словно заслышав зов, в блиндаж протиснулся Шорохов. Карманы его штанов и гимнастерки были так плотно чем-то набиты, что проход блиндажа оказался узким. Он зыркнул по блиндажу глазами, сразу уловил обстановку в помещении, вынул из-за голенища свой примитивный нож и, как всегда, настраиваясь на дело, начал обрезать им ногти, обрезал он их хватками, словно не ногти резал, а пальцы отчекрыживал. Увидев в руках русского, который больно его пнул, заеложенную ручку косаря и то, с каким мастерством он им орудует, Вальтер сразу все для себя уяснил. Пронзительно острый, неуклюжий с виду резак сделан из обломка косы — такие ножи Вальтер видел в русских деревенских избах — он кожей почувствовал острие ножа, даже не кожей, печенками ощутил неслышное, вкрадчиво-тоненькое проникновение его в бок — этаким манером смертельно, сразу наповал режут жертву опытные забойщики скота и матерые убийцы, а что перед ним был убийца, пленный не сразу, но усек.
— Ихь вердэ ауф алле штэлендэн фрагэн антвортэн херр майер. (Я буду отвечать на все поставленные вопросы, герр майор), — опустил голову Вальтер.
Зигфрид Вольф, услышав слова товарища по несчастью, сполз по стене блиндажа на пол, влепился мокрыми штанами в земляной пол и заплакал.
— Идите! — майор махнул Шорохову рукой. — Идите, узнайте, как дела у Щуся. Скажите, где мы. Словом, приободрите товарищей, — и без перехода, вынимая из планшета карандаш и бумагу, майор уже по-немецки спросил у Вальтера — Во ист дэр штаб фон Либих? (Где штаб дивизии Либиха?)
— Ин Великая Криница.
— Ист дэр генерал йетцт дорт? (Генерал сейчас там?)
— Я. (Да.)
— Добро! — удовлетворенно потер руки майор и, положив на стол бумагу, карандаш, быстро вырисовывал треугольник на мягком листе, сверху которого на острие значилось «Высота Сто».
— Бецайхнэн зи ди бефэстигунгэн. Ан дер хехэ. Бемюэн зи зихь дас генауэр цу махэн, андэрэрфальс альс вир ди хехэ немэн… (Обозначьте укрепления на высоте. Постарайтесь быть точным, иначе, когда мы возьмем высоту…)
— О, майн гот! Майн гот! (О, Боже мой! Боже мой!) — Вальтер кулаками сжал голову, отыскивая глазами Зигфрида, неподвижно сидевшего на замусоренном, растоптанном полу блиндажа, плюнул в его сторону и начал писать схему оборонительных сооружений высоты Сто, твердо уверенный в том, что полудохлые русские никогда ее не возьмут, несметно лягут возле высоты… Пусть, пусть лезут!.. Когда же плацдарм будет очищен, он сам лично, сам, расстреляет, нет, задушит руками этого трусливого, подлого подонка, что, сидя на полу, хнычет — от мокра и страха.
Майор Зарубин, блуждавший карандашом по карте, что-то в ней резко отчеркнув, вышел из блиндажа, поискал глазами Боровикова:
— Товарищ лейтенант, — подчеркнуто официально сказал майор Зарубин. — Выполняйте мое приказание. Идите на берег, собирайте всех вольных стрелков, тащите сюда. Тех, кто будет вступать в пререкания или откажется идти, — повременив, громко, чтобы всем было слышно, — именем Родины расстреливайте на месте!
Лейтенант Боровиков ел глазами майора, слушая его приказание, но потух, услышав последние слова.
— Что вы, товарищ майор… Я не могу…
— Лейтенант Боровиков! — совсем уже громко, резко произнес майор Зарубин, еще больше побледнев, попытался выпрямиться. — Если вы не выполните боевого задания, я прикажу расстрелять вас как саботажника и пособника дезертирам. — Сказав это, майор широко и резко шагнул к шороховскому телефону и от боли, не иначе, ныром вошел в блиндаж, подшибленно сунулся на нары, где подхватил его Булдаков, а Финифатьев загородился руками, боясь, что майор упадет на него.
— Е-э-э-эсь! — Боровиков медленно поднял руку к виску. — Я постараюсь. Будет сделано, — вдогонку промямлил лейтенант.
Щусь сам взял трубку. Он уже по рассказам своего связиста знал обстановку на правом фланге плацдарма. Глуша ладонью в телефонной трубке грохот, крики, шум, коротко произнес, точнее прокричал, будто по рации:
— Мы продержимся… Продержимся до вечера. Но на большее нас не хватит. Помогайте. До встречи…
Вызвав через полковую связь полковника Сыроватко, а через него представителя авиации, майор Зарубин попросил нанести штурмовой удар по деревне Великие Криницы и по высоте Сто.
— А что там? Какие у вас разведданные? — спросил авиатор.
— Важные.
— Все-таки? Самолеты так просто не дают. Самолеты дороги, товарищ артиллерист.
— Я ничего не могу сказать вам по телефону. Сейчас к вам выйдут два автоматчика с картой. Вы сами убедитесь, что это очень важно, очень нужно для плацдарма. Сведения точные. Прошу вас верить мне! Ждите автоматчиков в штабе полковника Сыроватко.
На другом конце провода помолчали, и, наконец, авиатор сказал с легким вздохом:
— Хо-орошо! Сообщите время, когда планируете наносить удар, — уточнил он. Майор достал из брючного кармана часы, щелкнул старинной серебряной крышкой с дарственной надписью, из академии еще часы. Было без четверти три.
— Семнадцать ноль-ноль.
— Время в обрез, но постараемся.
— Постарайтесь. Прошу вас, — сказал майор несвойственным ему, очень удивившим телефонистов тоном. Майор был единственный человек в округе, которого всерьез побаивался даже Шорохов, уважал, как может уважать «бугра» рядовой член подконвойной бригады.
Взявши трубку своего телефона, майор вызвал «Берег» и удивленно вскинул брови:
— Что со связью, Шестаков?
— Садится слышимость, товарищ майор. Капитану Одинцу да покойному Мансурову надо говорить спасибо за то, что еще работаем. — Две катушки трофейного провода с твердой изоляцией — для прокладки по дну реки — они сработали. Да две в запас сообразили — вот и живем пока. С нашим хиленьким проводком мы не продюжили бы и сутки, но трофейная нитка составлена из обрывков, на стыках намокла изоляция…
«Вот так… вот так воюем, так побеждаем, — раздраженно произнес про себя майор Зарубин, — третий год войны и каждый день натыкаешься на результат блистательной подготовки. И ничего нам не остается, как героически преодолевать трудности!»
— На сколько нас хватит?
— Думаю, на сутки, даст Бог, на полторы.
— Добро! — майор поскреб лицо, выпрямился. К телефону подошел командир дивизии. Коротко и четко доложив обстановку, Зарубин в ответ услышал зажатый связью голос:
— Либих, говоришь? С хозяйством? Хорошо-о-о-о! Старый знакомый. Он нас и мы его трепали под Ахтыркой. Ну, Бог даст, доколотим, — и, отвернушись, должно быть, к другому телефону, сдавленным голосом приказал: — Командиров тридцать девятой, сто шестой, шестьдесят пятой — на провод! А ты, значит, майор, скорректируй огонь своего полка и десятой бригадой высотку пригладь. Пригладь. Она у нас, голубушка, как больной зуб. Выдерните-ка, выдерните его! — Генерал, отвернувшись, кому-то снова бросил: — Сейчас, сейчас, пусть подождут. — И тихо, как бы один на один, спросил: — Ну, как ты?
— Дюжу, товарищ генерал. Что же делать-то? «Надо бы насчет связи… ну да потом, потом, после удара»… Генерал одышливо посопел в трубку:
— А Вяткин отдыхает. Нежится. Ну, я ему! Скоро, однако, Александр Васильевич, вам будет легче. Совсем скоро. Вот так и скажи своим; скоро, мол. Ну, пока, Александр Васильевич. За работу, как говорится.
Сыроватко, которого майор попросил передать дополнительно роту в штурмовую группу Щуся, чтобы она выдвинулась вплотную к высоте и сразу же по окончании бомбового удара и артобстрела атаковала, впал в сомнение:
— А колы последние хлопцы полягут, кто нас заборонит?
— Война, — сухо ответил майор.
Сыроватко помычал, покашлял в трубку:
— Ты ввэрэн, шо высоту можно узясть?
— Почти.
— Аж! — громко, будто попав ниткой в ушко иголки, воскликнул Сыроватко. — Колы б ты сказал — визмемзаберэм! Я б тоби хлопцив нэ дав. Пид той высотою моих хлопцив дуже богато лежит. Загубили их те, кто был полностью ввэрэн у зуспехе.
— Нет, на войне полностью ни в чем нельзя быть уверенным, к сожалению. А хлопцив вы даете не мне.
В половине пятого начался мощный артналет на высоту Сто. Долбили ее фугасами разрушительные гаубицы-полуторасотки, за ними, как бы присаливая, сверху густо сыпали снарядами два многоствольных полка из шестидесятимиллиметровых пушек.
Сидя на высоко из ящиков устроенном постаменте, поймавшись за стереотрубу, чтобы не упасть, по телефону, стоявшему возле ноги, майор Зарубин вел огонь одним орудием лучшего в полку расчета, сержанта Анциферова, с которым он служил и стрелял не раз во время боевых учений еще на Дальнем Востоке. Анциферов за бой под Ахтыркой получил звание Героя Советского Союза, будучи командиром орудия, подбил восемь танков и при этом вытащил из окружения всеми брошенную, поврежденную свою гаубицу на каком-то тоже брошенном тягаче.
Но и редкостный артиллерист, ныне командир огневого взвода девятой батареи Анциферов не мог попасть по укрытым за скатом высоты Сто штабным укреплениям. Покато от берега начавшись, высота, подмытая ручьем с материковой стороны, круто в него и обрывалась. А за стеною, надежно укрытые, жили, работали штабники и наблюдатели фон Либиха, да еще два эсэсовских батальона, ну и, само собой разумеется, разные вспомогательные части: саперы, авиаторы, артиллеристы и прочие.
Снаряды орудий Анциферова рвались то на гребне высоты, то за нею, в полого и длинно тянущемся к селу Великие Криницы косогоре с царапинами вьющихся по нему сельских тропок и дорог. Сама природа сделалась здесь союзницей врага. Сцепления высоток, оврагов, дорог, окруживших Великие Криницы, делали оборону почти неприступной, а выдавленный высотою Сто ключ, пульсирующий водичкой с мелким песком и сразу же организующийся ручьем — Черевинкой, глубоко и вольно гуляющей по самой себе выбранному пути, собирая в разложье растительность, птиц, зверье, людей, прежде всего ребятишек, которые здесь играли, паслись, пока их не выжили незваные гости, оборону противника еще и разнообразили. «Почему, почему все-таки залезли сюда? Какая тут хитрость? Какая логика?»
Перед высотой выкопан уже подзаросший на брустверах противотанковый ров. От него веерно лежали провода телефонных линий, и не просто они лежали, они работали, немцы под высотой и на ископанном косогоре жили, воевали, толклись — такие длинные, унылые и одышливые косогоры в Сибири называют чудно и точно — тянигусы и пыхтуны. Этот заречный тянигус и в мирное время с корзиной ягод, грибов ли или с возом зеленки, дров, известки одолевали, отдыхая по нескольку раз, потому как у людей стамели ноги, у лошадей, пока они взбирались наверх, отпотевали бока, как облегченно фыркали они, должно быть, близко завидев дом с угоенными конюшнями, с вечно по двору летающим куриным пером, да с бабами, которые, подоткнув подол, приложив руки ко лбу, дывылысь: шо там, за рекою, кум чы кума роблять подле своего прохладного леса, ягодных стариц, кто идет и едет по дороге травянистой, уходящей аж до самого города, где бывает ярмарка. Из сухого, бедноземельного, всегда продуваемого ветрами села Великие Криницы девки охотно шли замуж в Заречье, женихи — наоборот — манили с левобережья невест к себе, на почти голую, песчаную горбину и, чуя вольницу, девки охотно плавали ко криничникам — пусть бедна земля, скудно местоположение, зато у парубков чуб задорен и голос раздолен, мастеровиты тут мужики, ремесленники сплошь и гуляки. Вот этот-то тянигус одолей, возьми село со всей его социальной неполноценностью, верни жизнь людям и селению. И все это надо сделать немедленно, сейчас, поднять и двинуть вперед, на горбину и далее к селу двигаться предстоит изнуренным, поредевшим частями — стимул для всех вояк один — недогубленные огороды и недоубранные поля и сады вокруг села.
— Анциферов! Федор! — позволяя себе фамильярность, почти умолял, просил майор Зарубин, — надо попасть. По танкам из наших гаубиц стреляют только с горя, но ты выполни название свое: разрушь блиндажи и дзоты. Ты же разрушитель, Федор!
Меняли угол огня, коэффициенты, довороты предельные делал майор Зарубин, но все получались недолеты или перелеты — попасть по целям не могли. И когда майор отчаялся, Анциферов предложил:
— Может, пару орудий на берег выкатить?
— Километр, полтора? — майор Зарубин прикинул траекторию. — На берегу, на открытом месте — перебьют вас, а?
— Вас вон как бьют.
«Молодец! Ах, молодец Федор! Неужели я так отупел, что и такого пустяка сообразить не мог».
— Сколько надо времени?
— Двадцать минут.
— Действуй, дорогой, действуй! — майор отлип от стереотрубы, но не отнимал от уха телефонную трубку.
— Готовы! — раздался загнанный, но звонко рапортующий голос. Майор вытянул за цепочку часы. Анциферов перебросил орудия на берег за пятнадцать минут.
«Да, с такими людьми! — ликовал майор Зарубин. — Худы твои дела, фюрер, худы!..» — но по телефону охладил своего командира: — Мы не на учениях, младший лейтенант! Передаю данные. Слушать внимательно!
Уже пятым снарядом Анциферов попал плотненько, за скат высоты.
— А теперь, — дал волю голосу и чувствам майор Зарубин, — а теперь по этим же раскатам обоими стволами беглый огонь! Сколько возможно быстрее разворачивайтесь. Наша союзница-девятка следом за вами ударит.
Малое время спустя за каменистым, почти голым скатом высоты, лишь по расщелинам, обросшим шиповником, дикой акацией, жабреем и татарником, закипели разрывы, вверх полетел камешник, комья земли, спичками раскалывало бревна, пласты перекрытий, щепки ящиков, трубы и ходы сообщений, рвало связь, обваливало блиндажи, засыпало ячейки наблюдателей.
— Вот то-то! — давно отучившийся вслух выражать свои чувства, майор Зарубин попросил водички, попил и отвалился на стену наблюдательной ячейки. «Если сегодня замены не будет — умру», — подумал он безо всякой, впрочем, жалости к себе, как будто даже испытывая облегчение от этой мысли.
Над рекой послышался слитый, все нарастающий гул, будто не по небу, по булыжной мостовой накатывались, все убыстряя ход, грозно, чудовищно звучащие машины. Почти над самой водой затяжелело прошло звено штурмовиков — «илов». Взмыв над яром, штурмовики забрались повыше и оттуда ударили ракетами, будто алмазами по стеклу чиркнуло, оставив на небе белесые полосы, затем высыпали из гремящей утробы бомбы и принялись ходить над деревушкой и высотой Сто, поливая ее из пулеметов и пушек. Возвращаясь, «илы» качнули крыльями над плацдармом, и ведущий стрельнул веселой розовой ракеткой навстречу отработавшим самолетам. Слитно ревя, перло новое звено штурмовиков, выше их прошла пятерка белых изящных самолетов, сверкающих раздвоенными хвостами, — дальние бомбардировщики. На плацдарме решили: не было в достатке штурмовиков, вот и выслали дальние эти бомбардировщики. Не сбивая строя и хода, «петляковы» прошли позиции наши и немецкие, развернулись, заваливаясь в пике и почти отвесно падая на деревню, все ниже, все ниже и стремительней, опростались разом от груза и легко, даже изящно, вышли из пике, взмыли в небо, сверкнув крыльями на закатно краснеющем солнце, на вздыбленном небосклоне, а по-за ними от кучного бомбового удара, ушибленно ахнув, качнулся берег Черевинки, что-то громко треснуло в земле или на земле, подбросило дома, небо, солнце, скосившийся церковный куполок похилился, пошатнулся и, как поплавок, унырнул в черно взнявшиеся вороха взрывов.
Село Верхние Криницы сделалось развалинами, горело из края в край. Солома, старый камыш, будылья, бурьян, палочки оград как подняло вверх, так и крутило горячим воздухом, и сыпался горячий пепел, ошметья огня и сажи. И все содрогалась, вздрагивала земля в селе и вокруг него, и все тряслось что-то, рвало себя внутри земли иль по-за ее уже пределами.
Опытный вояка, майор Зарубин не мог сдержать злорадного торжества. «Уж постарался авиатор! Но, может, и товарищ Лахонин Пров Федорович о своих солдатах вспомнил после важных дел и забот с Улечкой».
Два «мессершмита», постоянно дежурившие над плацдармом, вывалились из слепи солнца, погнались за «петляковыми», но ведущий залепил по ним очередью из хвостовых турелей, ведомые перекрестили свои очереди на светящейся струе ведущего — и «мессершмиты» отвалили, боясь сунуться в эту, вроде бы маскарадно, на самом же деле смертельно пульсирующую букву «ж».
«Вот бы завсегда так помогали с воздуху», — не один солдат подумал на плацдарме о делах фронтовых, и майора Зарубина охватывало торжество и недовольство одновременно. «Чудо-самолеты, чудо-минометы — „катюши“, вместе с этим в славной девятой бригаде еще со времен Порт-Артура сохранились так называемые хоботные — этакий пердило-мужик, как его называют солдаты, становится под хобот станины гаубицы-шнейдеровки и передвигает ее по мановению руки наводчика. А связь… связь-то наша… Ну сегодня я насчет связи выскажу…»
— Однако ж брюзга я стал, — сам себе под нос буркнул майор Зарубин: — Дохожу потихоньку, забыл сорок первый? Ельню забыл…