* * *
Аэропорт кажется мне чужим и каким-то недобрым. Все эти самодовольные люди меня раздражают. В общем, сажусь в самолет в состоянии тревожной ярости.
Время полета — мертвое время. Как будто заходишь в чулан и ждешь там сколько-то часов, пока можно будет выйти наружу — но уже в другом месте. Да, в чулане тебя накормят, но исключительно — по обязанности, как будто ты ходячее брюхо, которое надо набить.
У меня в ручной клади — пузырек метадона. Я вообще ничего не потреблял уже больше суток, и состояние у меня почти истерическое. Как только самолет набирает высоту, я потихонечку достаю бутылек из сумки, прячу в карман, иду в туалет и там отпиваю глоточек. Настроение сразу же улучшается.
Свободных мест в самолете полно, так что когда я возвращаюсь и достаю свою тетрадку, Крисса любезно пересаживается подальше, чтобы не мешать мне работать. Я вхожу в новый образ: теперь я журналист. Сижу с тетрадкой на коленях и жду прихода. Я с утра ничего не ел, поэтому вставить должно очень быстро.
Две матроны со зверскими лицами медленно тащатся по проходу со своей тележкой фальшивого гостеприимства. Я даже помню то время, когда эти стервы были душевными и радушными. Но сразу после того, как мне исполнилось шестнадцать, их радушие резко сменилось враждебностью. Они, наверное, почувствовали, что я устранился из жизни нормального общества. Так сказать, выпал за грань.
Мне ром с кока-колой, и колы можно побольше. Всю банку.
Здесь моя личная зона. Шириной всего в три сидения, ну так и что с того? Я Наблюдатель, и все, что я наблюдаю, оно — мое. Я улыбаюсь своим мыслям, жадно вбираю в себя все, до чего могу дотянуться взглядом, а потом смотрю в иллюминатор, и зона охвата распространяется на все небо.
Я пишу у себя в тетрадке: «Природа — терпимая». Спокойная, строгая и завершенная. Вот так и надо писать: строго, спокойно. Природа — терпимая. Можно ругать ее и материть; ее все равно ничто не задевает. Она невозмутима, она молчит, а тебе отвечает лишь эхо. Все, что ты делаешь, ты делаешь для себя. Или — себе. Я смотрю на эти облака, и они сводят меня с ума своим безразличием ко мне. Они меня не замечают. Меня для них просто нет. Но в глубине души я знаю, что мы с ними — одна семья, и когда будет нужно, они меня примут к себе, и это произойдет обязательно. Когда-нибудь. Мне нравится это ощущение пустоты. Ощущение, что я — это зеркало, отражающее облака. Я плыву вместе с ними по небу. Рассудок не вмешивается, молчит. Почему он обязательно должен вмешиваться?! Да, мы — тина и грязь. Но мы — грязь, которая разговаривает. Говорящая грязь. Вначале было Слово, и выхода нет. И пути назад тоже нет, потому что мы слишком далеко зашли, и все, что осталось, это язык (речь) и «смерть».
Боюсь только, что все эти сбивчивые рассуждения мало подходят для книги. Метадон потихоньку вставляет, разливается мягким теплом по телу, успокаивает и ограждает меня от всего злобного и безобразного. Поддавшись внезапному порыву, я встаю с места, сажусь рядом с Криссой, обнимаю ее за шею и целую ей веки. Она краснеет. На самом деле.
— Что ты делаешь? — говорит.
— Прости, но я целую небо.
[7]
— За что простить?
— Нет, ты не понимаешь. Ты — небо.
— Я небо?
— Ага.
— Небо — это предел.
— Ты — предел.
— Вот и я о том же, — говорит она.
Ха. Я рассказываю ей о том, как общался с облаками, а потом меня начинает срубать в сон. Я откидываю назад спинку сидения, закрываю глаза и наслаждаюсь приятным чувством, которое можно определить, как «маленькая овечка заблудилась в лесу, но потом нашлась». Я кладу голову ей на плечо, и засыпаю, и сплю несколько тысяч миль.