home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



***

Бухта Артабри находится близ мыса Финистерре, северо-западной оконечности Иберийского полуострова. И Плиний, и писавший чуть позже Солин420 подтверждали, что Касситериды – это не что иное, как острова Силли. Ямы, в которых производилась выплавка олова, датируемые примерно 300 годом до н.э., были обнаружены близ Сен-Жюста. Представляется вполне вероятным, что добыча олова на островах Силли всегда велась поверхностным, более легким способом, ибо рудные жилы всегда подходили очень близко к поверхности и добывать руду было нетрудно. Олово добывали так активно, что уже во времена Римской империи его запасы истощились. Однако олово на островах продолжали добывать и в XVI, и в XVII веке, причем в промышленных количествах; и несомненно, на островах еще долгое время имелся достаточный его запас, позволивший торговать им даже после того, как рудные запасы были практически полностью истощены.

Короче говоря, хотя позитивных доказательств нам и не хватает, все же, видимо, имеется достаточно веских аргументов в пользу того, что таинственные чужеземцы весьма регулярно высаживались на самую юго-западную оконечность Британии по крайней мере со времен Гомера, а возможно, и раньше. Сам же я считаю, что именно там и зародилась северная версия основных легенд об Атлантиде. Сравнение их с теми мифами, которые были созданы конкистадорами в Америке или первыми исследователями Полинезии, очень многое разъясняет. Человек никогда не любил рациональных объяснений того, почему именно чужеземцы оказались больше умными, чем он сам, и более развитыми в техническом отношении.


Честно говоря, от меня было бы очень мало проку на судне Одиссея, поскольку я никогда не мог проплыть мимо острова и не пожелать при этом немедленно высадиться на него даже при таких обстоятельствах, которые крайне затруднительно было бы назвать традиционно романтическими. И вот совсем недавно у меня вновь возникло подобное страстное желание: когда мы огибали Манхэттен. Я мечтал, чтобы наш катер мог остановиться у каждого из этих крошечных заброшенных островков с полуразвалившимися пакгаузами и целым лесом сорняков! В некотором роде они должны были бы заставить краснеть от стыда куда более знаменитый остров, который окружают, оставаясь при этом самими собой, тогда как Манхэттен поистине превратился в термитник. Настоящие острова всегда способны сыграть с человеком ту же шутку, что и сирены (а также букмекеры на скачках!): они привлекают тем, что бросают вызов, призывают осмелиться. На таких островах ты опять становишься Робинзоном Крузо и непременно обнаруживаешь что-нибудь необычное: сундук, окованный железом, самый крупный выигрыш – в общем, неожиданную удачу. Тот греческий остров, на котором я жил в начале 50-х годов, был как раз таким. Как и Крузо, я никогда не знал, кто я на самом деле такой и чего мне не хватает (кажется, именно это психоаналитики, занимающиеся теорией возникновения художественных натур, называют «творческим началом»), пока не стал бродить по нему, наслаждаясь безлюдьем и тишиной. Вскоре он дал мне понять, что принадлежит мне, что он мой – между прочим, это еще один замечательный способ из арсенала островных сирен, которым они пользуются, чтобы соблазнить чужака, ибо остров никогда не будет полностью принадлежать ни одному, даже самому законному владельцу, но, безусловно, предложит себя ему и как бы станет частью любого, кто его полюбит и станет топтать его землю. Острова, возможно, никогда не станут по-настоящему чьей-то собственностью, так сказать, по факту; но люди давным-давно открыли – им пришлось это открыть, – что существует множество иных способов завладеть территорией.

Именно этот аспект взаимоотношений человека и острова меня особенно интересует: насколько глубоко острова способны проникать в личное и общественное воображение и формировать его? Это их воздействие проистекает, как я полагаю, прежде всего из неявного, хотя и непосредственно ощутимого родства с человеком. В терминах сознания и самосознания каждый отдельный человек это как раз и есть остров, несмотря на знаменитую проповедь Донна421, в которой утверждается как раз обратное. Именно ограниченность, предельность и замкнутость маленького острова, который можно охватить взглядом, обойти за один день, и связывает его с человеческим телом куда более тесными узами, чем любая другая географическая форма суши. А также контраст между тем, что можно увидеть сразу и что остается невидимым для нас, находящимся за пределами берега, если мы смотрим на остров с моря. Если честно, мы ведь такие же – наша «поверхность», внешность, видна всем, а душа, внутренняя половина нашего «я», ото всех скрыта и представляет собой настоящий лабиринт, который, впрочем, весьма увлекательно исследовать. Кроме того, немаловажное значение имеет и море, порождающее острова и родственное околоплодной жидкости, в которой развивается человеческий зародыш; море – это стихия, в которой вообще зародилась жизнь, откуда поднялась и наша допотопная ветвь навстречу воздуху и свету. Каждый остров обладает определенной индивидуальностью, что, как мне хочется думать, соответствует и нашей, человеческой индивидуальности; острова упорно сохраняют независимость своего характера, даже если составляют архипелаг.

И не только геологи и экологи чувствуют эти особенности островов, в том числе и островов Силли; сами островитяне тоже чувствуют это. В прежние времена существовали даже различные прозвища для жителей каждого из островов. Обитателей острова Сент-Мерис называли «бульдогами»; острова Треско – «гусеницами» (возможно, из-за передвигавшихся гуськом в лунном свете контрабандистов). Жители острова Брайер получили прозвище «колючки» (вообще все деревья на островах Силли – чаще всего это терновник – из-за сурового климата и ветров кривые и колючие; видимо, предполагалось, что обитатели Брайера тоже должны быть колючими и кривобокими). Люди с острова Сен-Мартин имели прозвище «гинники» – исходное значение этого слова, по мнению Р.Л. Баули, теперь неизвестно, хотя я встречал его у Джозефа Райта (предположительно, это жители одного графства, находящегося на противоположном берегу Англии); практически это синоним слова «neat» («чистый, опрятный»). На Сент-Агнес вас звали бы «турком», потому что более всего вы были бы похожи на испанца, – обвинение было брошено в первую очередь женщинам этого острова, который расположен ближе всего к ужасным Западным Скалам и служил убежищем для терпевших кораблекрушение моряков гораздо чаще, чем все остальные острова вместе взятые. И скорее всего это были моряки с кораблей испанской Армады, которые, как известно каждому на юго-западе Англии, на море, может, порой и терпели неудачи, зато в постели неудач не знали. У меня тоже «испанские» двоюродные бабушка и дедушка, так что в этом отношении я верю каждому слову жителей Силли. («Турок» же в здешних местах означает просто «неангличанин», то есть «чужеземец».)

Несмотря на ставшие теперь куда более активными связи с внешним миром, а также весьма участившиеся смешанные браки, этот островной сепаратизм – или, если хотите, патриотизм – не совсем еще искоренен. Самый «иностранный» и самый «настоящий» из пяти ныне населенных островов – это, соответственно, Треско и Брайер (хотя и Сен-Мартин может претендовать на звание «настоящего»), которые расположены друг от друга на расстоянии не намного большем, чем способен пролететь брошенный человеческой рукой камень. Я как-то ехал с молодой женщиной, которая, выйдя замуж, поселилась на Брайере, хотя родом была из Бристоля, но о самой Британии она говорила как о чем-то «совершенно ненастоящем». Выглянув в окно, она посмотрела на тот берег узкого пролива и заявила: «Даже Треско – и тот теперь уж ненастоящий!» И я тут же вспомнил Арморель, о которой чуть позже. Арморель испытывала примерно те же чувства относительно острова Брайер, который, если смотреть в противоположном направлении, находится примерно на том же расстоянии от ее родного острова Самсона. Островные общины – это весьма оригинальные сообщества и исходно альтернативные любым привычным нам вариантам. Именно поэтому многие обитатели «главного острова» так завидуют членам этих общин. По своей природе они не приемлют то отчуждение, которое свойственно индустриально-городскому обществу. Всем обитателям островов свойственно ощущение собственной принадлежности к некоей утопии, к этаким социальному счастью и независимости, основанным на взаимовыручке и сотрудничестве. Остров Треско арендует семейство Смит, в хозяйстве которых трудятся в основном наемные рабочие; их просто привозят на остров. Я как-то спросил уроженца Брайера, что он думает насчет подобной ситуации на Треско, и в ответ он только сплюнул презрительно через планшир с подветренной стороны своего суденышка, что могло бы показаться чистой неблагодарностью, если учесть, сколько сделали и продолжают делать Смиты, превратившиеся впоследствии в Дорриен-Смитов, для экономики островов Силли и сохранности этих островов в целом; однако плевок этот, как я понимаю, был направлен не против людей, а против принципов. Этот человек готов был вкалывать все лето, по выходным перевозя на остров Треско отдыхающих; он мог даже позволить себе восхититься построенным на этом острове современным отелем и его веселыми обитателями, а также его знаменитыми субтропическими садами; но он бы скорее вообще уехал с островов Силли, чем по собственной воле поселился бы на Треско. И под конец нашей беседы он обронил одну фразу, в которой слышалось примерно то же сострадание, с каким взрослый человек может говорить, например, об очень толстой и неуклюжей девочке, пытающейся стать балериной. «Это же не остров!» – только и сказал он.


Разумеется, все жители островов обязаны уметь хорошо управляться с лодкой, но здешние островитяне – отнюдь не моряки. В течение многих веков профессиональные мореплаватели только и мечтали о том, чтобы все распроклятые острова Силли потонули в пучине морской, опустились на глубину не менее сотни саженей, прихватив с собой и остальные маленькие островки и рифы. Может, яхтсменам и нравится плавать вблизи этого архипелага, однако же их жизнь связана прежде всего с тем крошечным движущимся островком, что у них под ногами, а вот влюбленность в свои острова фанатиков-островитян объясняется тем, чего ни один из плавающих в этих местах моряк просто никогда не поймет. Причем окружающее острова море – это необходимая составляющая того, что обусловливает подобную страстную привязанность, даже одержимость, однако к сути ее море отношения не имеет. Море – это нечто, отделяющее островитян от остального мира, но не уединение как таковое. Суда, которые видны в море на горизонте, похожи на стрелы, не попавшие в цель, на космические корабли, летящие к другим планетам. Они могут с высоты сфотографировать любую поверхность суши или моря, однако же никогда не смогут узнать, что там, под этой поверхностью, что таится внутри.

Ведь не зря же с начала времен считалось, что обитель сирен находится именно на островах, там, где встречаются море и суша; и уж совсем понятно, почему слово «сирена» женского рода. В этом отражается, безусловно, нечто более глубокое, чем обычный сексуальный шовинизм аборигенов, ибо управление судами всегда было прерогативой мужчин. Странно, если как следует об этом подумать: ведь Одиссей должен был бы «феминизировать» как свой фальшборт, так и своих старинных и самых больших врагов – рифы, скалы, неведомые неприветливые берега; как если бы само кораблекрушение было результатом ссоры между женщинами, вечной охоты кровожадной Сциллы на Елену Прекрасную.

По-моему, это свидетельства некой парадоксальной одержимости морем (или по крайней мере склонности к ней). Настоящий моряк всегда как бы заключал брачный союз со своим кораблем – точно так же, как и со своей женой. Я недавно прочитал, что даже «моряки в каменных кораблях», то есть находящиеся на суше смотрители маяков, и до сих пор порой вступают в весьма любопытные эмоционально-любовные отношения со своими смотровыми башнями. О, это совсем не то мировоззрение, согласно которому человек воспринимается лишь с экономической точки зрения – так, простое облачко дыма на ветру работы-зарплаты. Но, разумеется, любая одержимость всегда подразумевает желание обладать большим, чем у тебя уже есть. Ни один из древних никогда не отправлялся путешествовать всего лишь развлечения ради и не стал бы рисковать общением только из желания пощекотать себе нервы. Нет, он предпринимал опасное путешествие по морю, чтобы найти землю, пищу, олово, золото, товары для обмена, чтобы захватить чужую территорию (lebensraum)… чтобы обрести власть над кем-то… Он делал это, уже чем-то существенным обладая – хотя путешествие никогда не проходило так спокойно, как ему бы хотелось, – стремясь получить еще что-то заветное – хотя никогда не был полностью уверен, что ему это удастся. Бесчисленное множество неудачных браков с хорошенькими женщинами – вот что лежит в основе отношения к сиренам. Адам, возможно, ценой невероятных усилий и сумел сделать плодородной сухую землю, однако ему так и не удалось «выкопать» ничего особенного из Евиной души и натуры. А ведь в конце концов именно она, Ева, спровоцировала самое первое путешествие за пределы Эдема и отправилась туда вместе со своим муженьком-простофилей.

Внезапное открытие чарующих красот морского побережья – вот что всегда казалось мне одним из наиболее странных явлений в истории европейской культуры. Ведь до 1750 года почти все на свете испытывали по отношению к берегу моря практически те же чувства, какие нынче мы испытываем по отношению, скажем, к аэропортам. Разумеется, аэропорты нужны и ехать туда приходится – если тебе требуется куда-то лететь и если человечество намерено продолжать путешествовать по воздуху; приходится какое-то время жить не своей жизнью, если тебя вынуждают к этому важные обстоятельства. Но кто в здравом уме и по собственной воле, просто от нечего делать потащится в аэропорт? Подобная аналогия может показаться абсурдной, но не абсурдна ли наша явная и чересчур затянувшаяся слепота по отношению к в высшей степени реальному наслаждению видами морских побережий? Ведь это же чистая правда, что чуть ли не до середины XVIII века иностранные «гости» высаживались на европейское побережье только с мечами в руках и в сопровождении хорошо обученных артиллеристов. И самым распоследним местом, куда человеку пришло бы в голову отправиться на каникулы летом 1690 года, было побережье Дорсетшира или Девоншира. В то лето французский флот адмирала Турвиля большую часть времени провел в каботажном плавании вдоль этих берегов, высматривая подходящие для грабежа селения; Тейнмаут был сожжен дотла, а по другим городам и деревням палили из корабельных пушек. Да и само понятие «каникулы» было – во всем, кроме своего исходного и буквального значения, – изобретением поздневикторианского общества. Однако же загадка остается: как могло нечто столь прекрасное так долго ускользать от внимания вездесущих и любопытных людей?

Перемена в отношении к морским побережьям произошла, как и большая часть перемен в человеческом обществе, из-за совпадения двух факторов. Люди могут последовать голосу рассудка даже вопреки удовольствию или предаться удовольствиям вопреки голосу рассудка, но когда эти два «голоса» совпадают, то устоять невозможно. Что и произошло в данном случае, когда медицина и первые романтики начали дудеть в одну дуду. Врачи заявили о целебных свойствах солнечных ванн – и даже какое-то время советовали пить морскую воду, – а романтики стали воспевать живописную природу побережий. Таким образом, море было единодушно сочтено прекрасным как для тела, так и для души. Для меня, любимого, одним словом. Ежегодные собрания членов профсоюза морских сирен были, должно быть, делом весьма затруднительным к началу XVIII века; повсюду сирены были объявлены явлением излишним и нежелательным, с которым боролись при помощи новых маяков и улучшенных приемов навигации. Затем у сирен вдруг – о чудо! – возникла новая блестящая идея: вместо того чтобы расчесывать свои локоны, оборотясь лицом к морю, они стали их расчесывать, повернувшись лицом к суше и соблазняя уже не моряков, а сухопутных жителей.

Время, когда сирены вдруг получили огромное количество новых жертв, может быть установлено вполне точно – во всяком случае, в моем родном городе Лайм-Риджисе. Здесь, правда, следовало принять во внимание еще и третий фактор: международную политику. В течение первого десятилетия XVIII века Лайм неустанно молил ее величество и Королевский совет, а также герцога Мальборо прислать наконец пушки и порох, дабы иметь возможность противостоять «оскорбительным налетам вражеских каперов». Затем на целых тридцать лет все вдруг смолкло. В 1740 году Джон Скроуп был послан Тайным советом422 проинспектировать Лайм-Риджис, после чего и доложил: «Из-за чересчур затянувшегося мирного периода тамошнее огнестрельное оружие пребывает в столь запущенном состоянии, что, как показала недавняя инспекция, в городе нет ни одного мушкета, годного для стрельбы, а сам упомянутый город находится в запустении и совершенно беззащитен в случае нападения неприятеля». После его доклада в Лайм незамедлительно были присланы шесть девятифунтовых пушек, и теперь город уже не казался таким беззащитным; а вот в запустении он так бы и остался, если бы в упомянутый Скроупом «чересчур затянувшийся мирный период» не созревало его нежданное спасение.

К1750 году эти места совсем обезлюдели; вокруг торчали только жалкие хижины; сохранилось всего два некогда весьма богатых, а теперь практически разрушенных особняка – один средневековый, второй эпохи Тюдоров. Гавань была заброшена – чересчур «узкая» и мелкая для торговых судов того времени, страдавших гигантизмом. Вторая древняя специализация Лайма – помимо того, что некогда он служил торговым портом, – это изготовление шерстяных тканей. Но и эта отрасль тоже задыхалась, как и вся промышленность на западе Англии, не выдерживая конкуренции с куда более сильными и лучше организованными северными соперниками. Эти места посещались крайне редко, да и поехать туда было довольно затруднительно, даже если б кто-то и захотел: там не было ни одной дороги, по которой могла бы проехать карета! Городок практически вымер, и близлежащие побережья были усыпаны сотнями селений, пребывавших в столь же плачевном состоянии.

Однако в 1770 году туда явился очень живой, дальнозоркий и чрезвычайно щедрый человек – точно ангел небесный спустился и вдохнул жизнь в бездыханное тело. Это был Томас Холлис, благодетель Харварда и один из первых социалистов, хотя этот термин был еще не в ходу. Во всяком случае – радикал и философ. Он сообщил жителям Лайма, что единственная их надежда – попытаться сделать город хотя бы чуточку привлекательнее, придать ему, так сказать, презентабельный вид. Он показал им, с чего нужно начинать, и скупил в городе все частные участки земли вместе с лачугами, но не для того, чтобы извлечь из этого выгоду, а всего лишь затем, чтобы разом все развалюхи сокрушить. Он расчистил маленькую центральную площадь (ныне опять исчезнувшую, таковы уж витки прогресса в человеческом обществе); он предложил построить зал для собраний и балов; он рассказал изумленным аборигенам о том, как приятно и полезно совершать прогулки по берегу моря, и положил этому обычаю начало: стал строить приморскую набережную. Мало того, его действия получили значительный общественный резонанс, ибо ему удалось убедить самого влиятельного и знаменитого англичанина того времени привезти в Лайм больного сына – который впоследствии стал не менее знаменитым, чем отец, выздоровев именно в Лайме, где такой замечательный климат и поистине целебный воздух! И если уж Лайм оказался достаточно хорош для самого графа Чатема и юного Уильяма Питта423, то вскоре он стал хорош и для многих других. Томас Холлис, человек для нашего города, несомненно, более великий, чем оба Питта. устроил это маленькое чудо всего за каких-то четыре коротеньких года и, к сожалению, незадолго до собственной смерти, последовавшей в 1774 году.

К 1800 году Лайм-Риджис жил тем, что и предвидел Холлис: обслуживанием отдыхающих. Этим наш город славится и до сих пор; здесь умеют доставить удовольствие тем, кто за удовольствиями сюда и приезжает. Подобные и тоже неожиданные метаморфозы постигли примерно в тот же период, то есть между 1750 и 1780 годами, и многие другие прибрежные города и селения по всей Британии. Море, соленый воздух, купания, мягкий свет и удивительно приятный характер местности – все вызывало восторг отдыхающих, и они валом валили сюда. В 1803 году Лайм получил своего самого знаменитого литературного гостя, Джейн Остен, а в 1804 году она прибыла сюда уже вместе со всей своей семьей. Интересно отметить, сколь по-разному она высказывалась о самом Лайме и о тамошнем обществе, которое получило самую низкую оценку у этой безжалостной и утонченной молодой особы, тогда как она, прямо-таки словно Вордсворт, воспевала природу здешних мест – хотя, на мой взгляд, ее язык был, пожалуй, ближе к стилю рекламной брошюры. Вообще несколько неумеренные восторги по поводу отпускной жизни на побережье, и в частности в Лайме, были очень типичны для людей того времени, ведь они только что открыли для себя то, что мы теперь научились любить с раннего детства. Я думаю, никогда еще не было в нашей истории лучшей перемены в общественных вкусах по отношению к морю – хотя еще в 1800 году отдых на море могли себе позволить лишь наиболее состоятельные семьи.

Тайные намерения невидимых сирен, повернувшихся задом к морю и лицом к отдыхающим и устроившихся буквально на каждом пляже, сперва оставались загадкой. Еще несколько десятилетий купание в море считалось тем, чем оно было для Джейн Остин: лечебной процедурой и не более. Скорее всего даже в начале всеобщего помешательства на поездках к морю по-настоящему купались очень и очень немногие, ибо вдоль каждого променада и в конце каждой набережной были специально построены купальни с морской водой (и с подогревом!); а те, кто все-таки осмеливался бросить вызов самому Нептуну, делали это из кабин на колесиках. Однако викторианский дух витал над обществом задолго до 1836 года; именно в эту эпоху люди стали ясно видеть сирен на пляжах – то есть почувствовали столь свойственную пляжной жизни эротику и сексуальность.

Вряд ли кто-то видел это более отчетливо, чем преподобный Фрэнсис Килверт, который ненавидел «отвратительный обычай купаться в подштанниках» и дважды в день – к огромному собственному удовольствию – шокировал публику на пляже, категорически отказываясь надевать купальный костюм. В 1873 году он писал (и если кому-то это не нравится, пусть проглотит «невежество» Килверта вместе со всей солью Английского канала): «Я в своем невежестве предпочитал купаться голышом… и какие-то маленькие мальчики с большим интересом глядели на сурового вида голого «дядю», а также этим зрелищем очень интересовались юные дамы, которые прогуливались поблизости и, похоже, ничего не имели против моего поведения». Два года спустя Фрэнсис Килверт посетил остров Уайт:

«Утро было просто прелестное, в ясном небе светило теплое солнышко, с моря и меловых холмов дул свежий ветерок. Я брел из Шэнклина в Сэндаун по краю утеса и остановился, чтобы полюбоваться резвившимися на пляже, прямо подо мною, детишками. Одна прехорошенькая девчушка стояла на песке совершенно обнаженная; потом она полуприсела-полуприлегла, согнув в коленях ноги, чуть отклонившись назад и в сторону и опершись на локоть. Это поистине была готовая модель для скульптора! Она была очень тоненькая, гибкая, но грудь ее уже начинала наливаться, а изящные стройные бедра и икры были довольно округлыми, как и нежная розовая попка. Темные густые волосы волной падали ей на плечи, и она то и дело встряхивала головой, отбрасывая их назад. Она смотрела в море и казалась настоящей Афродитой Анадиоменой, только что вышедшей из волн морских». 

Однако, преследуемый образом юной «Лолиты», Килверт в своей эротической честности оказался лет на сто впереди своей эпохи; тогда еще мало кто способен был вслух признаться в подобных мыслях, не говоря уж о том, чтобы доверить их бумаге. Хотя такие мысли наверняка не давали покоя даже самым застенчивым и законопослушным. Можно, разумеется, соответствующим образом одеться, скрыв свое тело от чужих глаз под самым пуританским купальным костюмом, но только ведь от ласк или игривых шлепков морской волны – причем по самым порой интимным местам – не скроешься. В высшей степени благопристойные джентльмены-христиане, взявшие на себя функцию наставников молодежи, укрощали плоть с помощью «мужской», то есть очень холодной, ванны, потому что ужасно боялись того, что могло бы произойти, если бы вода в ванне оказалась теплее, чем нужно. Даже в 1882 году городской совет Лайма все еще грозил суровым наказанием тем мужчинам-«извращенцам», которые осмеливались прогуливаться менее чем в пятидесяти ярдах от женских кабинок.

В нашем городском музее есть весьма разоблачительный семейный альбом 1886 года. Он дает очаровательно живое представление о том, на что был похож отдых у моря в эти годы: ловля креветок и макрели, теннис, прогулки пешком, поиски «чертовых пальцев», строительство замков из песка, рисование, фотографирование друг друга, подшучивание над местными жителями… Но упаси Боже, чтобы кто-то снял одежду и просто искупался! И еще кое-что бросается в глаза представителям нашего века и весьма симптоматично для той эпохи: несмотря на множество – причем явно весьма жизнелюбивых и привлекательных – молодых людей обоих полов в данной семье, не ощущается даже слабого намека на какие-либо романтические отношения, выраженные хотя бы в шутливой форме.

«Морские купания укрепляют нервную систему в целом, – гласит «Современный этикет» 1889 года, – однако же, если вы хотите сделать свою кожу более мягкой и нелепой, а также улучшить цвет лица, следует учитывать, что морские купания воздействуют на кожу не так хорошо, как теплые или чуть прохладные ванны. Кроме того, не стоит купаться в море по крайней мере в течение двух часов после приема пищи, а после купания для восстановления нормальной циркуляции крови следует покрепче растереться полотенцем и совершить энергичную прогулку пешком». Далее автор этого опуса, кстати сказать, дама, предупреждает, что «в летнее время года не стоит подставлять открытые участки тела солнечным лучам, ибо для кожи это очень вредно и вызывает загар». Последний совет, возможно, объясняет причину того, почему самыми модными месяцами для отдыха на морском берегу во времена Джейн Остен считались октябрь и ноябрь: дамам любой ценой необходимо было сохранить способность заливаться румянцем, ибо в XIX веке ничто не представлялось мужчине более эротичным, чем молочно-белые щечки, которые вдруг прелестно розовели от смущения.

Однако вся эта чушь, свойственная английскому среднему классу, была вскоре приговорена. Поездки к морю все более и более походили на некую национальную традицию, особенно после 1871 года, когда был принят закон сэра Джона Лаббока об официальных выходных днях424. Даже упомянутый выше «Современный этикет» был вынужден признать и одобрить тот факт, что «в последнее время дамы очень увлеклись греблей». Журнал «Панч»425 со своей стороны давно уже (по крайней мере с 1864 года) намекал на чрезвычайную сексуальную привлекательность красоток с морского побережья, когда к нему присоединился и знаменитый законодатель мод (и великий насмешник над модами) парижанин Жорж дю Морье, хотя он всего лишь подхватил ту линию, которую давно уже использовали карикатуристы эпохи последних королей Георгов; Роуландсон и Крукшенк426 были столь же откровенны в своих рисунках, как и современные художники-карикатуристы. А к 90-м годам XIX века в обществе к этому относились уже как к само собой разумеющемуся. Различные веселые способы изучить обнаженное женское тело или «случайно» познакомиться (заранее устроив «нечаянную» встречу на пляже) служили на популярных европейских морских курортах основными темами очаровательно иллюстрированных серий, созданных французским художником Марсом; эти серии были предназначены как для англосаксонской аудитории, так и для галльской. Ах эти укороченные юбки для прогулок по пляжу и выглядывающие из-под них стройные лодыжки! Эти растрепанные вольным ветерком локоны! Эти красотки нарождающейся Belle Epoque427 в нарочито небрежных костюмах!.. Отсюда был всего один крошечный шажок (весьма облегченный благодаря тому, что «Томы Аткинсы»428 открыли для себя этот вид популярного французского искусства в краткие минуты отдыха от ужасной окопной службы) к очаровательной вульгарности тех почтовых открыток, которые обессмертил Джордж Оруэлл. Боюсь, мы и до сих пор еще не до конца осознали, в каком долгу наша сексуальная – а возможно и политическая – свобода перед отдыхом на морском побережье.

Приморские пляжи превратились теперь в основную территорию общественных развлечений – все более приближаясь к спальне – во всех развитых западных, а также и восточных государствах. Именно туда отправляются, когда хотят подвергнуть тяжким испытаниям собственное обнаженное тело, или в погоне за сексуальными и романтическими приключениями, или желая просто отдохнуть душой и забыть о повседневных заботах, жестком графике и правилах цивилизации. Возможно, теперь гораздо сложнее спастись от светской жизни на морском пляже да еще в разгар лета, но и при этом можно по крайней мере полностью позабыть о том, что каждый день нужно ходить на работу. Весь август я обычно слышу у себя в саду, обращенном к морю, голоса детей, доносящиеся с пляжа. Их крики вряд ли даже на четверть тона ниже, чем вопль настоящего ужаса, зато в них всегда явственно слышны самая неподдельная радость и восторг. Хитрая сирена и здесь усердно занимается своим древним ремеслом, и происки ее встречают теперь все меньше и меньше сопротивления.


Если близость моря столь сильно размягчает душу, то острова оказывают на нее как бы двойное воздействие, еще и освобождая ее. Именно этим объясняется тот факт, что автохтонные островные общины, особенно на маленьких островах и в давным-давно изученной зоне умеренного климата, отличаются в целом удивительно скучным нравом и склонностью к пуританству как в своих законах, так и в путях развития. Они должны защищать себя от круглогодичного островного соблазна: отказа от соблюдения необходимых общественных запретов Большой земли. Острова – это еще и некие «потайные» места, где воображение никогда не отдыхает. Всякое уединение – ах как хорошо понимали это торговцы холодными морскими ваннами! – всегда эротично.

Робинзон Крузо в общем-то очень надеялся, что Пятница окажется совсем не мужчиной, но так уж случилось. А еще острова изливают на вас довольно крепкий эликсир забвения, действующий куда сильнее любого вина, которое только можно сыскать на земле. То, что лежит «где-то там, за горизонтом», быстро становится сном, мечтой, скорее гипотезой, чем реальностью; и многие из привычных ограничений и форм поведения весьма скоро могут показаться вам не более чем жалкими попытками поддерживать терпимую жизнь в осточертевшем, лишенном моря и битком набитом людьми городе.

Пуритане, начиная с Гомера, всегда подозревали острова в чем-то непристойном и желали тем, кто питал к ним пристрастие, примерно такой судьбы, какая выпала на долю Одиссея и его спутников. Уильям Голдинг повторил древнее предостережение таким «любителям» в своем «Повелителе мух»: «в изоляции среди людей всегда расцветает свинство». Это происходит то ли в результате саморазрушения общества, то ли благодаря праздному мечтательству, то ли из-за утраты законов Большой земли. По-моему, очень важно, что в романе Томаса Харди «Возлюбленная», самом откровенном и более других обнажающем душу писателя, действие разворачивается на вымышленном острове Портландия. Эта история полна инцестов, подавленного эротизма, самовлюбленности и той вины, которую ощущает по всем этим поводам вконец измученный автор. Очень многое в романе связано с пересечением языческого и христианского мировоззрений, дозволенного и недозволенного; и вскоре становится совершенно ясно, что именно недозволенное живет и процветает на старой Портландии (и в собственном, очень сложном психологически внутреннем мире писателя), а все потому, что он весьма далек там от Большой земли, как физически, так и душевно.

Я всегда воспринимал свои собственные романы как некие острова, как нечто изолированное, отстраненное, отделившееся от меня, как остров от материка. Я помню, какое потрясающее впечатление на меня произвели – когда я впервые приехал на острова Силли – структурные и эмоциональные соответствия между моими впечатлениями от других островов и моими же вымышленными текстами: чередование довольно скучных и замедленных пассажей, последовательная «смена кадров», если пользоваться языком кинематографа, и совершенно особенное, островное качество определенных ключевых событий; а также проявление таких качеств, как внутреннее видение, представление о событиях как об островах в море реальной истории или художественного вымысла. От этих свойств я не могу отказаться и сейчас, даже если захочу. Эту способность все превращать в остров, все от себя отстранять я всегда ищу и у других писателей. Правда, может, лучше было бы сказать, что у всех, кем я восхищаюсь, эта способность имеется. Именно она лежит в основе той книги, которую так часто называют «первым современным романом»: в основе «Робинзона Крузо» Д. Дефо. Впрочем, способность эта составляет суть и самого первого романа, вообще когда-либо написанного в мире. Остров всегда присутствует там, где имеет место магия, то есть столкновение человека с такой истиной или такими обстоятельствами, которые он не может с точки зрения логики ни предсказать, ни ожидать; и это ощущение странным образом возникает порой буквально из ничего – из череды полувахт, из простого созерцания берега, когда проплываешь мимо острова во время путешествия, из самого процесса писательства.

Островам Силли отчасти посвящен один из романов Викторианской эпохи. Это роман сэра Уолтера Безанта « Арморель с острова Лайонесс»429, впервые опубликованный в 1890 году и до того практически недоступный читателю, поскольку в нем изображена «новая» молодая женщина во всей своей мужественной и уверенной красоте и сияющей славе. С точки зрения литературоведа, можно, наверное, соотнести основные черты героини романа с творчеством прерафаэлитов, однако же мода на покрытые здоровым румянцем щеки, на пылкую искренность и честность и на относительную эмансипированность молодых женщин началась, вероятно, с другого романа, написанного на десять лет раньше: это «Мехала» Сабин Баринг-Гульд. Будучи эпонимом своего острова, Мехала, конечно же, умеет отлично грести. Она, как и Арморель, тоже полновластная хозяйка своего острова, хотя он и весьма сильно отличается от острова Самсона, где живет Арморель. Эти две книги, как и оба их некогда знаменитых, а теперь позабытых автора, составляют интересный контраст. Баринг-Гульд, исполненный горечи священник, представитель высокой англиканской церкви, исповедует пуританскую точку зрения на острова, что позволило ему написать куда более мрачную, но и куда более тонкую историю. Суинберн430 отмечал, что она оказала значительное влияние на его творчество, да и я не раз пел хвалы роману «Мехала».

Безант был куда лучшим человеком, чем писателем: всю свою жизнь он защищал угнетенных и был святым заступником для всех американских и английских писателей, ибо первым стал последовательно и весьма эффективно бороться за юридические и коммерческие авторские права. Но его «Арморель», особенно лондонские сцены, буквально переполнена довольно-таки посредственными персонажами и сентиментальными историями; это очень среднего уровня мелодрама, и вряд ли можно считать данное произведение в целом достойным высокой оценки. Однако в первых тринадцати главах, где Безант описывает жизнь своей юной героини на ныне необитаемом острове Самсона, он достигает весьма высокого уровня в создании странноватой приморской идиллии, или, точнее, этакой островной пасторали. Здесь даже как бы слышится эхо иной истории, значительно более древней, о жизни девушки на острове, и не только потому, что та, куда более знаменитая идиллия, до которой я еще доберусь, тоже начинается со спасения из волн морских эгоистичного и красивого чужеземца.

Сегодня мы можем лишь снисходительно улыбнуться, читая о пылкой идеалистке Арморель, похожей на мальчишку-сорванца. Кажется, что она на несколько световых лет отдалена от наших теперешних воззрений на то, какой должна быть неглупая, образованная и привлекательная молодая женщина; но нечто от той честности и независимости, которую даруют человеческому характеру острова, а также от их собственной древней магии, все же озаряет неуловимым светом эти страницы… Нельзя забыть Арморель и ее летящую душу; и о них действительно можно даже сожалеть, ибо такой характер может возникнуть только в условиях полной изоляции от общества и опоры на самого себя, однако подобных условий теперь нигде в мире не сыщешь. И все же они существуют и в наши дни! И даже сохранились в почти неизменном виде, но только на островах Силли и более, пожалуй, нигде, если иметь в виду южную часть Британских островов.


Первый в мировой литературе роман весь соткан из островов и моря, из одиночества и сексуальности. Именно поэтому он и оказал существенно большее воздействие на дальнейшее развитие повествовательных жанров – как тематически, так и технически, – чем любая другая отдельно взятая книга в истории человечества. Это произведение также впервые продемонстрировало (причем необычайно искусно, так что уровень этот и поныне представляется абсолютно недостижимым!) ценность структуры архипелага, о чем я уже упоминал ранее. Ни один писатель не в силах устоять перед соблазном и не погрузиться в эту книгу с головой, чтобы пропитаться ею насквозь, как истинный христианин пропитывается библейскими текстами, философ – сочинениями Платона, а социалист – работами Маркса. Эта книга – самое что ни на есть sine qua поп431 для любого серьезного исследователя или сочинителя художественной прозы.

Я – один из тех еретиков, которые верят, что «Одиссею», должно быть, написала женщина. Эта ересь среди писателей далеко не нова. Сэмюэл Батлер, например, а в наши дни Роберт Грейвс432 полагали, что это так и есть. Но кто бы ни был автором этого шедевра, все равно он (или все-таки она?), похоже, куда лучше разбирался в делах домашних, чем в тех, что связаны с морем и мореплаванием. Одним из примеров такого «пускания пыли» в глаза является описание судна, которое Одиссей строит, чтобы сбежать с острова Калипсо: и верфь, и само судно совершенно никуда не годятся. Зато в самом начале эпопеи поразительно хороши и достоверны сцены, полные очаровательных подробностей, когда Телемах готовится к странствованиям. А вот когда речь заходит о судах, бросается в глаза почти полное отсутствие каких бы то ни было деталей. На протяжении всей истории человечества именно мужчина поклонялся такому средству передвижения, как морское судно, и всячески его «облизывал» (полировал, чистил, мыл и т.п.), а женщине оставалось… паковать чемоданы.

Совершенно очевидно также, что автор «Одиссеи» одержим всем тем, что свойственно обычно молодым женщинам, заставляющим своих мужей держаться от этих увлечений подальше. Об этом свидетельствуют многочисленные и весьма живые описания внутреннего убранства жилища и придворной жизни у Нестора, Менелая и Алкиноя – автору очень важны детали того, как принимают гостей, как помогают им совершить омовение, как эти люди одеты, чем их угощают и даже как во дворцах стирают белье; буквально во всем чувствуется симпатия автора женскому эго – от великолепного появления на сцене Елены Прекрасной до трогательной печали Калипсо, а также – в повышенном интересе к одежде и украшениям и в любовном их описании, в необычайно сочувственном отношении к старухам и в несоизмеримо большем интересе – при описании царства мертвых – к призракам-женщинам, чем к призракам-мужчинам…

Батлер, которому до упомянутого ранее Килверта было далеко, решил, что женщина-автор скрывается за образом самой лучшей (с моральной точки зрения) из островитянок, подстерегавших путников на их опасном пути: Навзикеи433. Если уж такой автор и должен скрываться за кем-то из своих персонажей, то я бы лично решительно голосовал за Пенелопу или уж по крайней мере за ту теорию, согласно которой Шехерезада была отнюдь не первой женщиной, понимавшей, что дать мужчине возможность услышать все, что он о себе воображает, – один из наилучших способов быстренько его очаровать и прибрать к рукам. Да разве после столь сладких песен кому-то будет нужна холодная горькая реальность?

В данном случае, как и во многих других и по многим очевидным физическим и социальным причинам, весьма вероятным представляется следующее: если мужчина, вечный охотник и добытчик, приносил домой некое «сырье», то обрабатывала это сырье, а также «готовила» его и хранила всегда именно женщина. Мужчину всегда больше интересовало, как что-то добыть, а женщину – как наилучшим образом обработать добытое. Известно, что именно женщины у примитивных народов чаще всего были основными «носителями» (то есть хранителями) фольклорных произведений. Мужчине необходимо было хорошо разбираться в проблемах реальной жизни, какими бы суевериями он ни страдал; а женщине нужно было хорошо знать внутренний мир во всех смыслах этого слова: мир, порожденный воображением, мир сказочно-мифологических образов, а не примеры из жизни конкретных людей, почерпнутые в реальной действительности и непосредственно ей знакомые. На мой взгляд, ткачество и вышивание лежат в основе всякого повествования, как и в основе всякого украшательства, а также – оформительского искусства. Греки это хорошо понимали. Даже слово, которым они обозначают рассказываемый вслух эпос, rhapsody, означает просто «сшитая песнь»434. Сплетание реального с вымышленным – суть всего искусства; и, по-моему, не случайно, что (подобно Кирке и некоторым другим женщинам в этой великой книге) Пенелопа так увлекается ткачеством – желая скоротать дни своего долгого ожидания и как-то оправдать собственную верность.

Чем больше содержащихся в самом романе свидетельств этого, тем более убедительными они кажутся. Кто «крадет» у главного героя самую первую главу великой эпопеи? Кто вызывает самую большую симпатию? Естественно, не отсутствующий Одиссей, а его покинутая жена с ее бесчисленными домашними проблемами, из которых Пенелопу более всего заботит то, что сын Одиссея вот-вот превратится во второго Ореста435. И где же здесь эмоциональная кульминация? Должно быть, ночь воссоединения в книге 23, когда даже восход был с благоговейным трепетом отложен по команде богини, которая наконец соединила терпеливую жену и странствующего мужа – вот вам, кстати, еще одна женщина, причем богиня мудрости, Афина. (В действительности завершающая «Одиссею» книга 24 – это просто подвязывание отдельных повисших концов.) Мужчина, которому доводилось когда-либо рисковать собственным браком или же специально провоцировать его крушение своим отвратительным эгоизмом, вряд ли когда-либо усомнился в женской мудрости, яркое подтверждение которой содержится в упомянутом кульминационном пассаже; иначе ему пришлось бы удивляться, почему это древние персонифицировали мудрость как женщину. Еще большее значение имеет то, что Афина – это богиня догреческая. Она была покровительницей царских дворцов еще в период расцвета микенской культуры, когда, собственно, и происходит действие эпопеи, а также богиней искусств и ремесел… в общем, женской богиней, если она вообще была богиней!

Мы знаем, что за сказанием Гомера о Троянской войне стоит в высшей степени реальный конфликт, имевший место в течение последних веков II тысячелетия до Рождества Христова, из-за торговых и территориальных претензий обеих сторон. Конфликт этот возник между весьма вольной конфедерацией микенских царей-пиратов и теми, кого называли «хранителями Ворот», то есть Босфора, дававшего выход в вожделенное Черное море. Мы также знаем, что Гомер творил спустя несколько веков после этих событий и никоим образом (хотя кое-кто может со мной и поспорить) не разделял всеобщих восторгов по поводу участия Микен в этом конфликте. Мало кто из главных героев-мужчин в его эпопее – людей или божеств – обладает какой-то особой привлекательностью или же имеет возможность быть по-настоящему счастливым, особенно когда находится вдали от дома. Зевс и Посейдон совершают перемещения в пространстве только для того, чтобы наказать провинившихся; таким образом, передвигающиеся в пространстве (т.е. покинувшие дом. – И.Т.) мужчины навлекают на себя гнев богов и несут наказание. Поклонникам Пенелопы постоянно твердят, чтобы они отправлялись по домам; а те, что отказываются это сделать, естественно (и соответственно), находят свой конец в кровавой бане – зеркальном отражении тех мук, которые пришлось пережить Одиссею во время своих странствий, единственному, кто остался в живых из всего итакского войска.

Похвалы же, которых удостаиваются в «Одиссее» мужчины, предназначены тем, кто либо вообще оставался дома, либо послушно и вовремя вернулся домой: Менелаю, Нестору, Алкиною, незаконнорожденному принцу-свинопасу Эвмею, старику Лаэрту. Загадка, разумеется, в самом Одиссее. С одной стороны, он самый непривлекательный персонаж из всех – с его непременным (и довольно убедительным) враньем, с его подозрительностью, с его неверностью, с его мстительным гневом; но с другой стороны, уже само его имя означает «гневаюсь», то есть он – «жертва» гнева или, иными словами, параноик436. В этом отношении он куда больше подходит на роль героя значительно более поздней мифологии, созданной на основе жизни маленьких островных поселений, но в совсем другом, гораздо более диком и необузданном Тихом океане, на американском Западе; и почти наверняка он предстал бы в этих мифах не с физиономией благородного шерифа, а, что более вероятно, с рожей Ли Марвина или Джека Паланса, то есть беспринципного патологического убийцы. Драйден437 нашел два великолепных эпитета для этих черт Одиссея в своем переводе «Энеиды» Вергилия: «ужасный» и «ненасытный».

Если бы об Одиссее больше нечего было сказать… но ведь остаются еще его несомненное мужество, смелость, постоянное стремление вперед, к заветной цели, его неустанный поиск, его способность выживать в любых передрягах, его проницательность и чувство юмора, его подверженность ошибкам и, наконец, его мужское естество со всеми свойственными ему издержками и добродетелями и столь же крепко сотканное из необходимых для него биологических компонентов, как тот саван, что ткала на своем станке его верная супруга. Достаточно сравнить Одиссея с героями другой древнегреческой саги о путешествии на судне «Арго»: Гераклом, Персеем, Беллерофонтом, Ясоном. Эти мужчины – просто мифологические марионетки, игрушки из детской комнаты, тогда как Одиссей в высшей степени реален и человечен, сколь бы мифически сверхъестественными ни были те обстоятельства, в которые он попадает. Если его главный недостаток лишь в том, что он просто не может оставаться вне игры, то все его проделки и ложь – собственно, все это ему необходимо просто для того, чтобы выжить, – сущие пустяки по сравнению с тем, как ведут себя остальные участники игры: боги, которые управляют вообще всем на свете. Именно это и делает Одиссея этаким «универсальным мужчиной» и – на законном основании – параноиком.

«Одиссея» – это в основе своей анализ механизма возникновения и оправданности его паранойи. Самый большой и непримиримый враг Одиссея – Посейдон, бог моря, той самой великой стихии, что таит для Одиссея невероятные и постоянные соблазны. Его возвращение из Трои поэтому является одновременно и наказанием за прошлые грехи, и яркой демонстрацией того, почему он эти грехи совершил. Снова и снова Одиссею и его спутникам выпадают на долю мучительные испытания – как наказание за алчность или бессмысленную агрессивность. Единственную реальную добродетель Одиссея – страстное желание вернуться домой и отыскать Пенелопу, то есть мудрость, – Гомер, однако (несмотря на описание ночи страстного воссоединения супругов), ставит под сомнение. Жестокое убийство «женихов», поклонников Пенелопы, казнь через повешение подкупленных служанок, чудовищное наказание пастуха Мелантия («острым ножом отсекли они ему нос и уши, отрубили его мужскую красу, точно желая кусок мяса бросить собакам, и в ярости своей отрубили ему также ноги и руки») – все это свидетельствует о том, что паранойя у Одиссея не прошла и с возвращением домой. И в конце эпопеи как бы оставлена незавязанной одна весьма значимая нить: Одиссей узнает от Тиресия, что должен совершить еще одно путешествие, причем тот говорит, что плыть нужно до тех пор, «пока не доберешься до таких мест, где о море и не слыхивали и где люди никогда не кладут в пищу соль». То есть Одиссей должен вечно путешествовать по всему свету в поисках недостижимого – хотя на самом деле он может обрести его в родной гавани – мира и покоя. Но покоя ему не видать: море, вечно зовущее изведать неизведанное, по-прежнему будет манить и терзать его, точно злобный демон.

«Одиссея» всегда вызывала во мне воспоминания об одном свойстве более поздней литературы, также созданной в период борьбы за власть и lebensraum, то есть поисков возможностей расширить свою территорию, в период квазиритуализированной агрессии, жестокой мужской алчности в достижении славы и обретении собственности – и все это в контексте путешествий честолюбивых морских пиратов. Этот период, последовавший за норманским завоеванием, был также связан с тем, что женщины-писательницы впервые стали использовать повествовательные жанры – кладя в их основу, как это было и с Гомером, исторический материал, довольно далекий от их собственной эпохи, и ненавязчиво предлагая своим мужчинам более высокие и благородные жизненные цели. Основным импульсом для создания этого нового мировоззрения опять-таки послужили истории о странствиях и приключениях, хотя «морем» для их протагониста, то есть положительного героя, служили чаще леса или горы. Однако же и настоящие морские путешествия, а также острова непременно в этих историях присутствуют, и, как мне кажется, вполне естественно было сопоставлять странствия по старым, бескрайним, полным тайн и волков лесам Европы и странствия по морю.

Особенно важно следующее: такие известные писательницы, как Мария Французская и Кристина Пизанская438, создавая огромное количество рыцарских версий сказания об Улиссе (Одиссее) и других героях прошлого и описывая их странствия в поисках собственного «я», весьма часто в конце открыто утверждали, что истинную мудрость обрести можно только дома; во всяком случае, не во время путешествия, имеющего вполне конкретную исходную цель. Весьма полезно читать параллельно «Одиссею» и, например, «Ле» Марии Французской – не просто ради сходства сюжетов или центральной темы поиска, но ради весьма похожего изящного юмора, ради той психологической точности характеров, которая лежит в основе восхищения всем невероятным, мифическим (проявляющегося в способности заставлять сказочные существа вести себя по-людски), ради той прямо-таки одержимости деталями домашнего обихода и обычаев, а также ради превалирующей надо всем остальным ролью взаимоотношений мужчины и женщины – очень «человеческий» набор чувств, ощущений и занятий, который, как мы знаем, в случае с Марией Французской принадлежал отнюдь не мужчине.

Даже если бы пришлось встать на ортодоксальную точку зрения ученых и превратить Гомера в мужчину-рапсода, как то всегда и утверждала традиционная наука, то, по-моему, все равно он, несомненно, сочинял в не меньшей степени для женской аудитории, чем для мужской, причем с исходно феминистских позиций – то есть с позиций истинно цивилизованных – и пользовался примерно той же техникой, что и упомянутые писательницы раннего средневековья. Ученым доставляло удовольствие рассматривать «Илиаду» и «Одиссею» как антропологические головоломки, все решения которых сводились к весьма невнятной религиозной символике: Пенелопа становилась центральной фигурой культа матушки-гусыни, Одиссей – «жертвенного» (то есть жертвующего собой) короля и так далее. Разумеется, это далеко не все. Но я думаю, никто из тех, кто когда-либо бродил по дворцовым комплексам Микен или Кносса, не сможет поверить, что даже в те времена (задолго до эпохи самого Гомера) там не было – за всеми этими живописными священными рощами и золотистыми цветами – самых обыкновенных мужчин и женщин с их бытовыми и социальными проблемами и с весьма, надо сказать, изощренными умами (если к тому же принимать во внимание сохранившиеся артефакты той эпохи), чтобы уметь отличать по крайней мере кое-что из тогдашней реальной действительности от тогдашних мифологических представлений.

Археология не раз и не два уже доказывала, что описанные Гомером предметы быта и различные технические приемы носили далеко не мифический характер; а продолжительная и в высшей степени реалистичная центральная тема, с которой связаны все выпавшие на долю Одиссея испытания и приключения, – это трудная жизнь женщины, которую оставили править царством в отсутствие мужа. Такая судьба была, должно быть, весьма распространенной в эпоху всеобщего пиратства. Ни одна тема не повторяется в «Одиссее» столь же часто, как описание того упадка, что воцарился в экономических делах Одиссеева дворца – как и на любом острове-государстве – без твердой правящей руки. Там, разумеется, в рамках хронологии эпопеи, имеется и более поздний пример такой же проблемы, причем дело происходит совсем недалеко от Итаки – я имею в виду любовную связь микенской царицы Клитемнестры с Эгисфом и убийство ими ее мужа Агамемнона, а затем – и убийство их самих вернувшимся из Трои Орестом… Вынужденные браки, узурпация власти, междоусобицы и семейная вражда, бесконечные мелкие войны… А все почему? Да в очень большой степени из-за мужской глупости и невежества, из-за неспособности довольствоваться тем, что имеешь, из-за постоянного страстного желания как можно больше накопить, заграбастать, выиграть… а также из-за вполне понятного любому современному мужчине стремления – ведь прекрасные рабыни составляли отнюдь не маловажную часть той добычи, на которую надеялись микенские мародеры. Море было для них дорогой к удовлетворению жажды обогащения, а также способом сбежать от излишне мудрых и верных жен, остававшихся дома. Одиссей опутан паутиной, сотканной женщинами всех сортов – мудрых и целомудренных, безнравственных и шаловливых; и его каждый раз спасают от дурных женщин Пенелопа и Афина. Очень живая, большая любительница разных игр, очаровательная и обладающая изысканным умом Афина, эта полиморфная богиня, может быть прочитана как духовная версия Пенелопы; ее роль сходна с ролью Ариэля в окружении Просперо439; она и сама, что совершенно очевидно, отчасти влюблена в Одиссея и упрекает его в связях с другими женщинами, однако же не испытывает ни малейшей ревности по отношению к его жене. Она даже делает Пенелопу еще красивее, используя чудесный бальзам, благодаря которому ее кожа делается «белее слоновой кости». Она, иными словами, являет собой воплощение мечты женщины, оставленной дома, или же мечты писателя (а может, все же писательницы?) и его (или ее?) аудитории.

Таким образом, море и острова превращаются в царство того, что не поддается контролю со стороны мудрости и разума; некой лабораторией, где Одиссей, точно морская свинка, должен пробежать по созданному высшими существами лабиринту, в котором великий союзник разума, Сознательное, уступает место Бессознательному и либидо, этим вечным и могучим, как океанская волна, нарушителям домашнего спокойствия и установленного порядка. Поскольку именно Бессознательное влечет Одиссея по жизни, то его морские царства и населены женщинами. Возможно, нет более раннего произведения во всей литературе древнего мира, один из центральных эпизодов которого был бы столь же близок к теории Фрейда: я имею в виду встречу Одиссея на темных берегах реки Океан440 с покойной матерью, Антиклеей, под конец его самого дальнего путешествия.

«Когда мать моя заговорила, смущенное сердце мое исторгло одно желанье – обнять ее, хоть она и была мертва. Трижды, сгорая от нетерпения, мечтая прижать ее к груди, устремлялся я к ней с простертыми руками. И трижды, точно тень или сон, ускользала она из моих объятий, оставляя меня, снедаемого еще более острой, чем прежде, тоской по пей»441

В этой маленькой цитате – исток всего искусства: попытка вернуть невозвратимое, которую современный психоаналитик назвал бы «символическим возмещением».

Если учитывать особенности хитроумной структуры «Одиссеи», то на самом деле эпопея (точнее, роман) начинается со встречи Одиссея и Калипсо на острове Огигия. Название «Огигия», возможно, имеет отношение к мировому океану; в нем для греков заключено указание на глубокую древность и некую первородность. Однако этот остров отличался весьма коварным нравом, ибо лежал на западе, скорее всего в Атлантическом океане. Мне кажется, сегодня понятие «запад» – из-за ассоциации с летними каникулами (а в Америке с новыми границами и Калифорнией) – носит в целом приятный характер, однако совсем недавно, еще в елизаветинские времена, западный ветер считался самым злым, несущим штормы и болезни, и еще менее положительными характеристиками этот ветер обладал в представлениях народов восточного Средиземноморья. Хотя самые лучшие торговые и колониальные возможности открывались, без сомнения, на западе, но даже само греческое слово skaios, «запад», имеет дурной, пугающий оттенок. Древние египтяне ассоциировали западное направление со смертью. Греческие орнитоманты, гадатели по птицам, занимаясь своим ремеслом, поворачивались лицом к северу, и «хорошие» птицы-предзнаменования всегда пролетали справа от них, то есть с восточной стороны. Этим объясняется и древнеиранский (митранский) знак, эквивалент христианского крестного знамения, которым осеняли себя перед каким-то сложным делом: по часовой стрелке или справа налево. Суда обычно осеняли крестным знамением трижды – особенно перед долгим плаванием. Все путешествия «налево», то есть на запад, таили в себе опасность.

Афина делает эту опасность весьма очевидной, когда «докладывает» о путешествии Одиссея на заседании всего «кабинета» – на вершине Олимпа.

«Этот остров покрыт густыми лесами, и живет там одна богиня, дитя злобного Атланта442, которому ведомы все глубины морские… Дочь этого волшебника и удерживает несчастного мужа вдали от жены и дома, несмотря на все его жалобы и стенания. День за днем она изо всех сил старается вытравить воспоминания об Итаке из памяти Одиссея с помощью лести и лживых слов; и Одиссей, который отдал бы все, чтобы увидеть дымок, поднимающийся над родным островом, может теперь лишь мечтать о смерти». 

Это, разумеется, официальная точка зрения Афины – Пенелопы на отвратительное поведение девчонки по имени Калипсо. Одиссей и сам опирается на это мнение, когда в последующих главах рассказывает историю своего пребывания на Огигии. Калипсо, говорит он, была «особа коварная», но «ни на мгновение не удалось ей завоевать мое сердце». Впрочем, затем он почти сразу делает крутой вираж: «Прожил я там семь лет подряд…» Что ж, семь лет – это намного дольше, чем он прожил где бы то ни было еще; даже сластолюбивая, чувственная Кирка сумела задержать его всего лишь на год. На самом деле семь лет – это более трети двадцатилетних странствий Одиссея.

Более того, между двумя упомянутыми недобрыми отзывами о Калипсо в книгах 1 и 7 мы встречаем эту героиню в книге 5, где Гомер приводит историю, весьма отличную от первых двух: Афина снова пристает к отцу с заботами об Одиссее, и на Огигию отправлен Гермес, дабы передать Калипсо, что она должна отпустить Одиссея, ибо у богов в отношении его иные планы. Приняв для путешествия обличье птицы, подозрительно похожей на атлантическую олушу (еще одно свидетельство того, что этот остров находится либо на самом западе Средиземноморья, либо в самом Атлантическом океане), Гермес выходит «из синих вод» на берег и по широкой отмели идет к огромной пещере, где живет Калипсо. Первое, что бросается ему в глаза, весьма похоже на ту идиллию, которой был потрясен герой Безанта, впервые посетив ферму Арморели на острове Самсона. И если это сделано, чтобы отвлечь внимание читателя, то вышло на редкость неудачно:

«В очаге пылал жаркий огонь, и запах горящих можжевеловых и кедровых поленьев разносился по всему острову. Калипсо же, сидя за ткацким станком и двигая золотой челнок туда-сюда, дивным голосом пела. Вход в пещеру был скрыт зелеными зарослями ольхи, осины и благоуханных кипарисов; в зарослях этих во множестве водились и вили гнезда морские птицы – совы, соколы и говорливые клушицы, – которых повседневные заботы заставляют неустанно летать над морем. Над самым входом в пещеру прихотливо вилась замечательная виноградная лоза, вся покрытая крупными спелыми гроздьями. Неподалеку из четырех отдельных, но расположенных рядом друг с другом родников била кристально чистая вода, наполняя маленькое озерцо, по обеим сторонам которого росли ирисы и пышная кудрявая петрушка. Поистине это было местечко, где даже гость из числа бессмертных должен был помедлить и оглядеться в изумлении и восторге»443

Но только не этот бессмертный гость. После обычного обмена приветствиями, выпив традиционную чашечку чаю (точнее, амброзии), один из главных богов Олимпа и какая-то «жалкая нимфа» заспорили на весьма щекотливую тему. Позвольте же мне на минутку отложить перевод Е.В.Рье и попытаться передать суть их разговора более современным языком, в котором слова имеют, как мне кажется, более широкий спектр значений.

– Как мило, что вы зашли, – говорит Калипсо. – Рада вас видеть. Приятно все-таки узнать, что и о моем существовании в главном управлении, в конце концов, не совсем еще забыли.

– Девочка моя дорогая, если ты воображаешь, что я способен по собственной воле отправиться в такое Богом проклятое место, ты просто не в своем уме. Да у меня в жизни не было более скучного путешествия! Вы, провинциалы, даже не понимаете, в какой глуши вы, живете! – Гермес оглядывается вокруг и зевает. – Короче, все дело в том – как там его зовут? – парне, которого ты прикарманила. У Старика есть на него свои виды. И мне велено передать тебе, чтобы ты немедленно выпустила его из своих коготков. Ясно?

Калипсо, рассерженная, вскакивает, с вызовом уперев руки в бока:

– Ах вы, жалкие извращенцы! И все только потому, что он не из вашей компании444! А я, к сожалению, из вашей. Я ведь и не скрывала наших отношений: мы все равно что женаты. – Гермес только пожимает пленами и ничего не говорит. – Нет, ну какая наглость! Всем ведь известно, что вы там, наверху, только и занимаетесь, что адюлътерчиками да за хорошенькими секретаршами охотитесь! Все вы там лицемеры! Вам ли читать мне мораль! И не думай, что я не знаю, кто тебя сюда послал. Одна из этих отвратительных старух, что возглавляют женское подразделение, все время тут крутилась. Да они ж просто ревнуют! – Гермес молча изучает собственные ногти, а Калипсо уже чуть не плачет. – Послушай, он ведь без меня просто утонул бы! Я его спасла, выходила, а потом… влюбилась в него. Я его теперь даже пытаюсь научить, как подать прошение, чтобы быть принятым в нашу компанию. – Гермес удивленно приподнимает брови. Калипсо смотрит на него в упор, вздыхает и наконец сдается. – Ну хорошо. Но пусть Старик, черт бы его побрал, сам подыскивает для этого какое-нибудь транспортное средство. Я этим заниматься не собираюсь! 

Да, конечно же, я вульгаризирую священный текст! Но, между прочим, отнюдь не искажаю весьма привлекательный образ бунтующей и разобиженной Калипсо во время этого обмена мнениями. Когда Гермес уходит, Калипсо отправляется на поиски Одиссея и находит его, как всегда, на берегу, где он предается хандре, неотрывно глядя в море. Она понимает, что проиграла как в отношении Одиссея, так и в отношении богов-олимпийцев, и тут же, как и Кирка, решает «сдать» своего возлюбленного, проявив при этом, впрочем, достаточно мягкости и милосердия. Она помогает Одиссею построить судно, обеспечивает его всем необходимым для путешествия, а также посылает попутный ветер, который должен помочь судну выйти в открытое море. И этот неблагодарный сразу же начинает подозревать ее во всех грехах! И просит: не поклянется ли она ему рекой Стикс (единственная клятва, которую не могут нарушить даже боги), что в этом нет коварного умысла?

Тогда Калипсо сообщает ему, скрывая свои истинные чувства под шутливой, даже озорной маской, одну-две новости из Итаки, чтобы убедить его в том, что он нужен дома. Пусть же он позволит своему изощренному разуму отныне править своим человеческим сердцем, говорит она ему; и пусть знает, что сострадание может быть сильнее любовной страсти, что истинная любовь на самом деле та, что способна жертвовать собой. И Калипсо действительно клянется Стиксом, но тут же отворачивается и уходит. Гомер говорит, что Одиссей идет за нею следом. Что ж, будем надеяться, что он это делает – единственный раз в своей жизни – ради того, чтобы попросить прощения.

Калипсо предпринимает еще одну попытку задержать Одиссея – в тот же вечер за ужином. Она предупреждает его о грядущих страданиях, которые выпадут на его долю, если он покинет ее остров, и обещает, что если он останется с нею, то обретет бессмертие, и тогда они смогут жить вместе до конца времен. А под конец спрашивает, отчего он все время думает о своей жене, стареющей Пенелопе, когда рядом с ним живая и очаровательная молодая богиня? Одиссей дипломатично обходит вопрос о том, как выглядит его жена. Она ведь и правда всего лишь смертная женщина… А вот море зовет его, и что касается грядущих страданий… «Что ж, – говорит он, – пусть случится еще одна беда. Это ведь всего лишь еще одна беда в череде бед и страданий, выпавших на мою долю».

Темнеет. Впереди у Калипсо и Одиссея последняя ночь любви. Утром он начнет строить судно, на котором и уплывет с острова.

Интерлюдия с Калипсо – одна из самых моих любимых во всей «Одиссее». Это типичный конфликт между мечтой и реальностью, тот самый случай, когда одинокая женщина безнадежно влюблена в одинокого мужчину, не менее безнадежно влюбленного в свою собственную судьбу. Это также один из самых потрясающих случаев во всей мировой литературе, когда писателю удалось превозмочь антигуманность традиции. Калипсо должна бы по всем канонам мифа быть злой. Во всяком случае, «добрые» персонажи данной истории характеризуют Калипсо именно так; главный герой эпопеи отвергает ее любовь, двоюродные братья-боги презрительно фыркают при упоминании о ней… Помнится, я, впервые школьником читая «Одиссею», сразу возненавидел Одиссея за то, что он покинул Калипсо. С тех пор я читал и перечитывал этот великий роман множество раз, уже понимая, что внутренняя и внешняя логика развития сюжета должны были заставить Одиссея уплыть с острова Калипсо, но тем не менее я так и не смог до конца простить его. И я убежден: эта раздвоенность чувств была придумана и столь искусно отражена в литературном произведении отнюдь не мужчиной. Но я в любом случае отлично понимаю, сколь сильно обязан – как сочинитель художественной прозы – дилемме Калипсо – Пенелопа; она всегда незримо присутствовала и будет присутствовать в моих романах и в бесчисленном множестве романов других писателей.

Одиссей далее направляется на остров Феакия или Скерия (современный Корфу или Керкира). Однако Посейдон, разгневанный чрезмерным милосердием богов Олимпа (а может, в этом виновата женщина-автор, разгневанная тем, что герой заставил ее написать, будто он покидает остров Калипсо «с легким сердцем»?), насылает на его судно жестокий шторм, который рвет паруса и ломает мачты, заставляя судно дрейфовать по воле бурных волн. Потом гигантская волна топит его, и Одиссей, успев раздеться донага и ухватиться за какой-то обломок своего корабля, три дня носится по морю, пока его не прибивает к берегам острова Корфу. Однако прибой здесь очень силен, а остров окружен грядой острых скал, на одну из которых и выбрасывает Одиссея. «И он со стоном прильнул к скале, а огромные волны то и дело окатывали его с головы до ног. Однако же удержаться на скале ему не удалось: море нанесло ему еще более яростный удар, чем прежде, и опять отбросило далеко от берега. Клочья кожи, содранные с рук Одиссея, когда он что было сил цеплялся за утес, так и остались на камне – так галька прилипает к присоскам осьминога, когда того силой отрывают от стенок его норы».

И снова Афина приходит герою на помощь и спасает его, совершенно измученного, помогая проплыть вдоль побережья и выбраться на песчаный пляж в маленькой бухточке среди скал, куда выходит устье реки. Одиссей выползает на берег, зарывается в опавшую листву под деревом оливы и засыпает. Наутро дочь царя Скерии-Корфу Навзикея приходит на реку со своими служанками стирать белье. Потом девушки затевают игру в мяч, и Одиссей просыпается. Как всегда, быстро овладев ситуацией, он вскакивает на ноги, прикрывает срам сорванной веткой и выходит девушкам навстречу с цветистой речью, обращенной к прекрасной принцессе. И вот готова уже начаться новая любовная история, но на этот раз Одиссей почти дома. Здешние царь с царицей встречают его дружелюбно и одалживают корабль, на котором он доплывает до Итаки и осуществляет кровавую месть «женихам» Пенелопы. Но даже и там, однако – поскольку герой переменил обличье и пока что неузнаваем, – его одиссея не кончается: он продолжает выдумывать все новые истории о Египте и Финикии – как «прикрытие» для своего присутствия на острове. А старый друг Одиссея, свинопас Эвмей, рассказывает свою историю: его, царского сына, жизнь также была загублена пиратами и морем445. Короче – повсюду оно, жестокое, разлучающее людей море! И безумие людей, готовых принести ему в жертву все на свете, тогда как чем-то действительно реальным и надежным в жизни главного героя является родной дом на относительно безопасном острове Итака и женщина, Калипсо-Кирка-Афина-Пенелопа, которую моряк Одиссей в первую очередь и оставляет одну.

В своем первом романе «Маг», написанном, как и все подобные истории, под огромным влиянием «Одиссеи», я использовал знаменитую цитату из «Четырех квартетов» Т.С.Элиота:

Мы не перестанем вести свой поиск,

И венцом всех наших усилий

Станет прибытие в исходную точку,

И тогда мы впервые поймем, где мы. 

Этого, впрочем, не случается с Одиссеем, когда он наконец высаживается на берег Итаки – по мрачной иронии судьбы он делает это прямо перед входом в пещеру Форкиса446, одного из предполагаемых отцов Сциллы. Одиссей даже не сразу узнает свой родной остров – отчасти потому, что Афина окутала туманом берег именно там, где высадился наш герой. Кроме того, он погружен в мрачные мысли, ибо не знает, что здесь за люди и как они поведут себя, не знает, где спрятать подарки, преподнесенные ему родителями Навзикеи, и уже очень жалеет, что покинул Скерию-Корфу. Ему кажется, что его провели и высадили на каком-то необитаемом острове. Первый поступок Одиссея на Итаке – и в высшей степени для него типичный – проверить, не был ли украден какой-нибудь из драгоценных даров командой судна во время высадки на берег. (Корабль отплыл в обратный путь, на остров Корфу, но тут же был превращен в риф Посейдоном в его последнем всплеске гнева.) И вот Одиссей заливается слезами на пустынном и явно бесплодном берегу. Тут-то и появляется перед ним молодой красивый пастух – а точнее, в очередной раз переменившая обличье Афина – и сообщает ему, где он в действительности находится.

Однако этот первый спад напряжения (антикульминация), а также довольно странные колебания со стороны Пенелопы, ведущей себя весьма холодно, пока она наконец не признает своего мужа и в сердце ее не вспыхнет прежняя любовь, как раз, на мой взгляд, и ставят все точки над i в безнадежной истории Одиссея, в его абсолютной неспособности сделать что-то конкретное, а не предаваться на волю случая или колеса судьбы, хотя в итоге колесо это останавливается всегда именно в той точке, откуда и начало свое вращение. Одиссей, может, и ведет себя умнее некоторых, встреченных им на жизненном пути, однако, ужасный и ненасытный, он остается навечно приговоренным к бесконечным странствиям по морю, кругами, кругами, от острова к острову, от одного испытания к другому.

Единственная земля, где живут люди, «совсем ничего не знающие о море», – это Царство мертвых. Так что, плохо это или хорошо, единственный ответ на те загадки, которые преподносит жизнь, заключен в путешествии к островам. В длинном предпоследнем пассаже другого величайшего романа, представляющего собой благороднейшую форму преклонения перед величием «Одиссеи», другой моряк, Леопольд Блум, также оказывается перед жесткой необходимостью своего возвращения на Итаку под конец своего пребывания в Дублине. Вот каковы его мысли по этому поводу:

«И отбывший – нигде и никогда не явился бы снова…

Вечно скитался бон, принуждаем одним собою, до крайних пределов своей кометной орбиты, за неподвижные звезды, солнца изменчивые, и зримые лишь телескопу планеты, и разные разности космоса, до крайних границ пространства, из земли в землю переходя, между народов, среди событий. Но где-то, едва различимо, он услыхал бы и, словно того не желая, нудимый велением солнца, последовал зову вернуться. Вслед же за тем, исчезнув из созвездия Северной Короны, он неким образом явился бы вновь возрожденным, над дельтой созвездия Кассиопеи и после неисчислимых эонов странствий вернулся неузнанным мстителем, вершителем правосудия над злодеями, сумрачным крестоносцем, спящим, восставшим от сна и обладающим финансовыми ресурсами, превосходящими (гипотетически) сокровища Ротшильда и серебряного короля.

Что сделало бы подобное возвращение иррациональным?

Огорчительное равенство между исходом и возвращением во времени через обратимое пространство и исходом и возвращением в пространство через необратимое время.

Какая игра сил, порождая инерцию, влекла нежелательность отъезда?

Поздний час, влекущий медлительность, ночная тьма, влекущая незримость, неизведанность дорог, влекущая риск; нужда в отдыхе, отвлекающая от движения; близость занятой постели, отвлекающая от исканий; предчувствие тепла (человеческого), умеряемого прохладой (простынь), отвлекающей от желания и влекущей желанность; статуэтка Нарцисса, звук без эха, желаемое желание».

(Д. Джойс. Улисс. Перевод В. Хинкиса и С. Хоружего.) 

Это Одиссей: путешествие в уме. Настоящий Улисс – это тот, кто некогда написал «Одиссею». Это Джойс, это каждый художник, который отправляется в путешествие по неведомому миру Бессознательного и знает, что ему придется непременно «поднять перчатку», брошенную ему прибрежными скалами, чудовищами, сиренами, разными Калипсо и Цирцеями, и при этом он будет обладать всего лишь весьма смутной надеждой, что Афина где-то неподалеку и, возможно, придет ему на помощь, а под конец он, разумеется, встретится с мудрой и верной Пенелопой. Главной, на мой взгляд, и часто повторяющейся символикой в «Одиссее» являются бесконечные и преднамеренные лишения, которым подвергается главный герой: он лишается своих кораблей, своих спутников, своих надежд и одежд и даже собственной кожи – на утесах Корфу. Возможно, единственной надеждой на спасение самого себя для этой «статуи Нарцисса, звука без эха, желаемого желания» является цветок травы моли (moli bloom), которую Гермес дал Одиссею на пороге обители Кирки и которую Джеймс Джойс поместил («приколю ли я белую розу») в самый конец своего женственного шедевра, в имя своей Молли Блум: «Да, он сказал, я горный цветок, да, это верно, мы цветы, все женское тело, да, это единственная истина, что он сказал за всю жизнь, и еще это для тебя светит солнце сегодня».


Я бы хотел сейчас рассказать историю куда более позднего и вполне реального Одиссея и его команды, а также тех замечательных островов, которые они для себя открыли. Имея в виду то сокровище, которое в конечном счете было явлено миру благодаря их путешествию, я страшно горжусь тем, что история эта начинается действительно совсем рядом с моим домом, где я пишу эти строки: а точнее – в Лайм-Риджисе в период правления Марии Кровавой. В 1554 году жена торговца Джона Сомерса родила четвертого сына; 24 апреля ребенка окрестили и нарекли именем Джордж. Прошло десять лет, и у еще одного жителя Лайма, Джона Журдена, также родился сын, которого назвали Сильвестром.

Джордж Сомерс рано приобщился к морскому делу и к 90-м годам XVI века стал одним из многочисленных пиратствующих капитанов елизаветинской эпохи, что без конца бороздили воды Атлантики, совершили немало славных дел и опалили немало бород. Томас Фуллер в своем труде «Герои Англии» сообщает, что Сомерс был «агнцем на суше… но львом на море» и значительной частью своих славных деяний был обязан блестящему мастерству навигатора. Однако к 1600 году, похоже, та сторона натуры Сомерса, что была «агнцем», взяла над ним верх, и он удалился на покой, со всей своей славой и добычей вернувшись в Лайм, к законной супруге. Она была местной девчонкой, звали ее Джейн или Джоан Хейвуд, и поженились они в 1582 году, когда ей было восемнадцать. В 1603 году Сомерс стал членом парламента от своего города и был посвящен в рыцари. В 1604 году его избрали мэром. Однако совершенно очевидно, что он, как и всякий истинный Одиссей, не мог жить возле моря просто так, он должен был бороздить его воды под парусом!

В 1609 году Сомерс, один из основателей Лондонской, или Южно-Виргинской компании, был назначен адмиралом флота, который должен был сделать очередную людскую «инъекцию» – то есть привезти новых поселенцев – в колонию, где грозил мятеж. 23 апреля он составил свое завещание и через несколько недель после этого отплыл на корабле, очень точно (хотя и не слишком оригинально) названном то ли «Си адвенчерер», то ли «Си венчер»447, водоизмещением триста тонн. Его сопровождали еще девять кораблей. При этом не только количество моряков и будущих поселенцев было примерно равно команде Одиссея, которую тот прихватил с Итаки – человек пятьсот, – но и поселенцы (по крайней мере они-то уж точно!) выказывали примерно те же настроения (а на корабле были также и женщины), поскольку были в основном «молодыми людьми похотливого и дурного нрава». Большинство намеревалось только взглянуть на Виргинию и при первой же возможности вернуться к благополучной жизни в Англии. На борту «Си Венчер» были также племянник сэра Джорджа, Мэттью, Сильвестр Журден и скорее всего еще некоторое количество лаймских моряков.

Однако же задолго до того, как они достигли берегов Америки, «Си Венчер» отделился вместе со всей честной компанией от остальных кораблей. И тут я передаю слово умелому рассказчику и первому историку Лайм-Риджиса Джорджу Робертсу:

«25 июля флагманский корабль вместе с капитаном и всем офицерским составом, а также имея на борту 150 пассажиров, оказался оторванным от конвоя, попав в хвост урагана. Корабль был так изношен, что после бури дал сильную течь, и вода в трюме поднялась более чем на две трети хогсхедов448. Трое суток команда трудилась, неустанно откачивая воду, но вода, казалось, все прибывала и прибывала. Наконец, видимо, истратив последние силы и не имея ни малейшей надежды на спасение, они решили задраить все люки. В столь сложном положении те, у кого была «успокоительная жидкость», принялись пить до полного одурения, словно прощаясь друг с другом до следующей, более веселой и счастливой встречи в мире ином. Сэр Дж. Саммерс (sic!), умелый мореход, находился все это время на корме, едва позволяя себе оторваться от руля, чтобы немного поесть или поспать, и изо всех сил старался удержать корабль на плаву: если бы судно завалилось на бок, оно неизбежно затонуло бы. Именно он увидел вдруг землю и тут же оповестил всех; заслышав столь радостную весть, люди высыпали на палубу, совершенно забыв о воде в трюмах, и чуть не погубили и судно, и самих себя. Мгновенно были поставлены все паруса, хотя моряки отлично знали, что это скорее всего Бермудские острова, обитель демонов и злых духов; все страшно боялись этих мест и всегда старались обойти острова стороной. Вскоре судно ударилось о скалу и остановилось, но прилив снял его с рифа, и оно стало постепенно приближаться к берегу. В итоге волны весьма удачно загнали его в щель между двумя скалами, где оно и застряло, не только не перевернувшись, но даже не особенно накренившись, и стояло, надежно закрепленное, точно в доке. Ветер тем временем улегся, и все – люди, товары и запасы продовольствия – было погружено в лодки и благополучно переправлено на берег. При этом команда не потеряла ни одного человека, хотя одни утверждали, что до берега была целая лига, другие – что пол-лиги.

Оказавшись на столь приятной (в плане климата) и обильной земле, чужеземцы не скупились на похвалы в ее адрес. Сэр Джордж Сомерс, точно Эней449, обеспечивал всю компанию пищей, ловя рыбу просто на леску с привязанным к ней крючком. Потерпевшие убили 32 свиньи – свиньи водились там в изобилии – и сказали аборигенам, что приплыли сюда с испанского корабля «Бермуды», который вез свиней в Вест-Индию».


ОСТРОВА (1978) | Кротовые норы | cледующая глава