— Виктория! Полная виктория! — молодой коллежский асессор Борис Бугаев, в последние годы ближайший помощник и личный друг Аполлона Аполлоновича, не скрывал ликования от успешной интриги. — Но как, как вам пришло подобное решение? Я-то думал, вы будете протестовать прямо, в лоб… Иезуитский ход! — Ну вот, ваше высокоблагородие, сравнили тоже, — благодушно отдуваясь, Аполлон Аполлонович пододвинул поближе стопочку — на сей раз законную, обеденную. — Какие уж там езуиты. Обыкновенная государственная предусмотрительность. Ну, что ж вы-то не присоединяетесь? — Невозможно, Аполлон Аполлонович, — с сожалением, но твёрдо ответил Бугаев, с тоской глянув на свою пустующую стопку. — Возбраняется Служебным Уставом от тысяча девятьсот девятнадцатого года… — Ах да, вы же на работе, капитан… В таком случае я, как ваш непосредственный начальник, наделённый соответствующими моему званию полномочиями, отправляю вас в немедленный краткосрочный отпуск до… — он извлёк старинные золотые часы на цепочке, поднёс к лицу циферблат, — до трёх часов пополудни по местному времени. Засим, уже на правах частного лица, предлагаю разделить со мной эту скромную трапезу… — Другое дело… То есть сердечно благодарю, Аполлон Аполлонович, и с удовольствием принимаю приглашение, — уважительно склонил голову Бугаев, и тут же, не чинясь, сам налил из графинчика, опередив поспешившего было к столу Мустафу. Впрочем, тот нашёл чем пригодиться: поправил салфетки в салфетнице и выставил графинчик ровно на середину. — А что, Мустафа, — Аблеухов улыбнулся, отчего лицо его стало похоже на сморщенное печёное яблочко, — не хочешь ли маленькую? У нас сегодня победа. Мы изрядно пригодились Государю и Отечеству. — Это достойная причина, — важно сказал Мустафа. В руке у него мгновенно появилась серебряная с чернью рюмка, которую он обычно прятал где-то в рукаве. Домашние знали, что в другом рукаве у него был спрятан трёхвершковый кинжал с узким лезвием. Графинчик одобрительно булькнул. — А Коран что говорит? — подкузьмил турка Бугаев. — Виноградное вино запрещено Пророком, мир ему, ибо оно погубило нашего прародителя Ноя, — невозмутимо ответил Мустафа. — Когда-то глупцы, не отличающие правую руку от левой, говорили нам, что водка — это то же вино. Но правоверные теперь знают, что про водку в Коране ничего не сказано. Я читал Коран, там ничего не сказано о водке. — Ну что ж, значит, в Коране есть много хорошего, особенно среди того, что в нём не сказано, — подытожил Бугаев. — Давайте, что-ли… Все встали: первый тост всегда был за Государя. Мустафа хлопнул стопку, не изменившись в лице. — Закуси, — предложил Борис, но Мустафа покачал головой и отошёл на свой наблюдательный пост. — Они после первой никогда не закусывают, — объяснил Аполлон Аполлонович. — Такой уж у них обычай. — Чья работа, с водкой-то? — капитан был человеком осведомлённым, ибо никогда не упускал случая прибавить к своим познаниям лишний скрупул. — Четвёртое Отделение, — усмехнулся Аблеухов. — Полковника Валерия Брюсова секретный план по смягчению культурных различий. Дело тонкое, деликатное. В лучших традициях покойного Фёдора Михайловича. — Кстати, я слыхал, что полковник не пьёт, — вспомнил Бугаев. — Совсем. — Потому что от спирта не пьянеет, — объяснил Аполлон Аполлонович, — а в винах не ощущает вкуса… По второй? — А то как же! На этот раз Мустафа успел разлить водку по стопкам. — Ну-с, — Аблеухов меленько перекрестил себе левую грудь, где сердце, — пронесло. Послушал ведь Государь меня, старика… За то и выпьем. Выпили. Закусили оливками. — Простите, Аполлон Аполлонович, за возможную дерзость, — набрался смелости Бугаев, — но вы сами роман-то читали? — А то как же. Последнюю неделю на то и убил. Вечерами, конечно, на досуге, — добавил Аблеухов на всякий случай. — Я тоже, — сообщил Борис Николаевич, наклонившись к портфелю, с которым не расставался ни в каких обстоятельствах, — вот, — он выложил прямо на скатерть голубой томик, на котором значилось: «Leon Tolstoy. La Guerre et la Paix. Tome I.» — М-м, — Аблеухов прищурился, — на французском читаете? Я вот в переводе знакомился. — В котором: Виноградова или Паскевич? — блеснул знанием предмета Бугаев. — Госпожи Воронцовой-Дашковой, — поправил его Аблеухов. — Княгиня Ирина свои переводы девичьей фамилией подписывает. Европейская, знаете ли, мода… Но на французском я тоже того… знакомился. В общем, предпочитаю оригиналу перевод. Всё-таки граф Толстой коренной русак, хоть и изменник. — Изменник ли? — прищурился капитан. — Как же он подкузьмил французам! И хитро: уже объявлен классиком, академик, «бессмертный»… имя-то уже со скрижалей не смоешь. И тут вдруг — неизвестный роман! Да какой! Приговор Наполеону и возвеличение русского оружия! — А всё же изменник, — не без сожаления в голосе заключил Аблеухов. — Рождён бы русским, а переметнулся во французы, эмигрировал, кафоликом заделался, тьфу… Этого ли не достаточно? — Папа Римский его от ихней церквы отлучил, — напомнил Бугаев. — А перед смертью он хотел бежать в Россию. Знаете эту историю с железнодорожной станцией? — Анекдот, — отрезал Аблеухов. — Да хоть бы и хотел. Государь Николай Павлович на тот предмет придерживался единственно верного мнения. Кто раз предал, тот предаст и второй раз, и третий. И в этой самой «Войне и Мире» я то же самое вижу. По мне, так если уж эмигрировал, будь же ты предан новой родине. А не так вот, чтобы с кукишем под полою… — Голос крови, — неопределённо заметил Бугаев. — Толстые всегда по русской государственной части шли. Как-никак, с петровских ещё времён… — Ну и шёл бы по государственной части, как подобает, — отрезал Аполлон Аполлонович. — А не бежал бы к лягушатникам. — Всё же единственный писатель русского происхождения, известный в Европе, — вступился Бугаев. — Какая-никакая, а нам слава. — Вот! Вот чем нас европейцы-то берут! — вскипел Аблеухов. — Славой! Как будто нет другого достойного поприща, кроме как развлекать досужих бездельников! — Досужие бездельники обычно составляют важнейший класс цивилизованного общества, — вздохнул коллежский асессор. — И слава Богу, что мы ныне обитаем за пределами цивилизации, опустившейся столь низко, — твёрдо сказал Аполлон Аполлонович. — Вот уж воистину утончённое варварство! — Повторяете Тютчева, — заметил его сотрапезник, поправляя салфетку. — И что же? Хорошее повтори и ещё раз повтори… Шербет, — распорядился он, и Мустафа тут же скрылся на кухню. — Но ваше решение… Не дозволить публикации романа в Российской Империи на законных основаниях, чтобы не поссориться с французами, при том негласно поощряя распространение переводов. Тонко! Только вопрос — клюнут ли либералы… — Клюнут, — уверенно сказал Аблеухов. — Либералы наши делают заключения механически, подобно автоматам. Ежели начальство что-то запрещает — так значит, это самое нужно всячески поднимать на щит. Тем более, хорошей либеральной литературы в России не появляется. Читали ль вы пресловутое сочинение Герцена? — По долгу службы, — скривился Бугаев. — И как? — Любопытно… для любителей несвежих сплетен. Но к художественной прозе отношения не имеет, — молодой помощник пожал плечами. — Вот-вот, — мстительно поддакнул старик. — Никого у них нет. — Разве Боборыкин? — вспомнил Бугаев. — Хотя, конечно, никакой он не либерал, а просто фрондёр. — Что Боборыкин? Сравнительно с любым европейским писателем средней руки весь Боборыкин — пфуй! — он сдунул с ладони несуществующее пёрышко. Принесли шербет и горячее. Мустафа, напустив на себя командирский вид, принялся распоряжаться расстановкой блюд и приборов, как будто это были части и дивизии. — А Толстого роман — не пфуй, — вздохнул Борис, прижимая вилкой кусок только что сдёрнутого с шампура кебаба и занося над ней нож. — Посудите сами даже с точки зрения материальной. Четыре тома. Шестьсот сорок пять персонажей. Охвачена эпоха в семнадцать лет. Вставки на русском языке… — Велик почёт — вставки на русском! Я лично считаю лучшим достижением нашей словесности вот его, — он показал глазами на Мустафу. — Потому что они учат русский, а не английский какой-нибудь, хоть на английском написаны шекспировы сонеты. — Это скорее по части побед русского оружия, — заметил Борис. — Оно-то верно, — Аблеухов согнул палец крючком, как это он делал, желая высказать сложную идею, — однако и недостаточно. Я в плохое время тоже вот думаю о бренности наших усилий. Да, крест на Святую Софию мы вернули, что нам на небесах зачтётся. Но нет у нас тех, кто воспел бы сей подвиг на земле. Зато европейцы перелагают свои жалкие войны и поражения самым соблазнительным образом. А ведь книги суть летописи подвигов народных… Но на это есть одно существенное контрсоображение. Тут недавно презентовали мне сочинение китайского мудреца Сунь-чи. В котором сказано… — Простите великодушно, Аполлон Аполлонович, — почти невежливо перебил нахмурившийся Бугаев, — но что за охота читать поделки Форейн-Офис? Вы же получше меня знаете, из какого места у всех этих древних мудрецов ноги растут. Теософия, будхизм, спиритуализм там всякий. А разгадка одна: англичанка гадит! — Пшшшт, — Аполлон Аполлонович выставил сухонькую ладошку, — не учи учёного. Сочинение Сунь-чи переведено в гумилёвском ведомстве для внутренних надобностей. — У Гумилёва китайцев переводят? Неужели?! — молодой офицер невольно выпрямился, глаза блеснули голубой сталью. — Сиди, сиди… Теперь не в армии, чай. Если что, так это не сейчас. Мы ещё тут-то, в Царьграде, на новенького будем, — он кивнул в сторону окна, где за прозрачной шёлковой занавесью сиял золотом Босфор. — Столицу перенесли из Петербурга всего четыре года как. Закрепиться, окопаться — вот что на первом плане. — Пока будем закрепляться да окапываться, англичанка Китай себе оттяпает, — огрызнулся Бугаев. — Ох, простите, ваше высокопревосходительство… Что там с мудрецом-то? — Вот как раз очень кстати тот мудрец сказал: «твоя непобедимость находится в тебе самом, возможность твоей победы находится в противнике». Гумилёв в комментариях это изъясняет на примере двух пасхальных яичек. Знаете такое простонародное развлечение в России — колотить яйцо об яйцо? Чьё расколется — тот и проиграл? Борис кивнул головой и вздохнул, вспомнив далёкий дом. — Так вот. Крепость яйца определяется не толщиной скорлупы, а трещинками. Если скорлупа хоть чуточку надтреснута — всё развалится. Государства — те же скорлупки. У России скорлупа тоньше, чем у тех же англичан. Зато в нашей скорлупе мало трещинок. Наше общество единообразно и монолитно, противоречия между классами малы, интеллигенцию вывели на нет, либеральная оппозиция немногочисленна. Поэтому наше яичко до сих пор никто не разбил. А теперь подумайте: ну вот была бы у нас, скажем, великая литература, как у тех же англичан и французов. Фёдор Михайлович тоже ведь в молодости бумагу марал. Вообразите на минуту, что Достоевский, вместо того, чтобы искоренять крамолу, вложил бы все силы в карьеру писателя? Вместо того, чтобы бороться со злокозненностью и предрассудками глупцов, стал бы, напротив, угождать публике? — Фёдор Михайлович ничего противогосударственного не написал бы, — уверенно сказал Бугаев. — Прямо — нет, Аблеухов скомкал салфетку, отставил в сторону тарелку с недоеденным кебабом. В такую жару он ел мало. — Но угождающий толпе должен подыгрывать её предрассудкам и тайным страстям. А Достоевский, с его-то умом и талантом — угождал бы самым тайным, самым скрытым сквернам человеческим. Играл бы на тех струнках, о самом существовании которых люди обычно и не догадываются. Проницал бы словом тонкие трещинки, что можно найти даже в стальном сердце, не говоря уж о сердцах плотяных… Другие же литераторы, не столь даровитые, стали бы восполнять огрехи слога клеветами на начальство, разжиганием неудовольствий в низших классах общества, и так далее. Тут-то англичанка бы к нам и влезла. — Может быть и так, Аполлон Аполлонович, — Бугаев положил прибор на тарелку. — Да только, извините за откровенность, рассуждение ваше напоминает лафонтенову басню про лисицу и виноград. Дескать, не дано нам, ну и не надо, оно и к лучшему. А на самом деле — видит око, да зуб неймёт. Вот, к примеру: согласитесь же, что на русском языке не может быть хорошей поэзии. Слова длинны, грамматика тяжела, рифмы бедны. То ли дело итальянский, с его певучестью и изобилием равнозвучных окончаний! — На стишках свет клином не сошёлся, — насупился Аблеухов. — Да и потом: были же у нас Жуковский и Веневитинов. Особенно Жуковский, сей плод союза двух непоэтических народов, русского и турецкого… Мустафа навострил уши. — Хотя, конечно, перекладчик с немецкого не есть поэт самостоятельный, — закончил канцлер. — Ему бы войти в настоящий поздний возраст, в гётевские года — тогда, возможно, его лира обрела настоящий голос. Так умереть! В расцвете душевных сил… от руки молодого негодяя. — Жуковский сам его вызывал, — напомнил Бугаев. — Да, вызвал! За гнусную эпиграмму, оскорбительную для мужчины и для дворянина, — Аполлон Аполлонович пристукнул по столу стопкой. — За одну рифму «Гете, Грею — гонорею» следовало бы прострелить ему то самое место, где она заводится. Прав был Суворов: пуля — дура… Ну, а тот, разумеется, сбежал за границу. Заяц. — Ну, там его радушно не встретили, — усмехнулся Бугаев. — Кажется, его прикончил какой-то французский бретёр. Жаль, конечно, что пал не от русской руки… Его высокопревосходительство молча поднялся из-за стола, давая понять, что дружеское общение на сегодня закончено и пора приступать к делам. — А если подумать, — Бугаев тоже встал, — а что, кабы вовсе не было этого Пушкина? Жуковский был бы жив и в поздние лета создал свой шедевр. Им вдохновившись, расцвела бы русская словесность. Случилась бы у нас в Отечестве великая литература? Как мыслите, Аполлон Аполлонович? — Я так мыслю, что история сослагательного наклонения не ведает, — строго заметил канцлер. — Да и что вам дались стишки? — Уж признаюсь во грехе, — смутился молодой офицер, — я в молодости того… рифмоблудствовал. Даже издавал что-то. Подписывался для секретности «Андрей Белый». Дрянь, конечно, стишки. А на французском свиристеть, как всякие Бальмонты, не хотелось. Пришлось пойти по государственному поприщу. Верите ли, иногда грущу… — Вздор, — решительно прервал его Аблеухов. — Займёмся насущным. Что у нас там с докладом? — Закругляемся, Аполлон Аполлонович! К вечеру представлю первый вариант, вам под карандашик… — Хм, к вечеру? К семи… а лучше к шести. Тогда я за вечер управлюсь. Что же, успеваем? Молодой капитан ухмыльнулся, щёлкнул каблуками, накрыл голову левой ладонью, изображая головной убор, и приложил правую к виску.* * *