Глава двенадцатая
И вот настала последняя глава истории этого мира, в которой мы творим, благодаря механизму воображения, мир несотворенный, произведение без автора. Мир, который воображение, с его самым таинственным механизмом и законами, не может изменить, однако может представить новые пути; в котором наши старшие братья и сестры, вещи, страдают от наших ребяческих логомантических[640] игр с ними и ждут, когда мы станем старше и будем лучше понимать; в котором мы действительно становимся старше и понимаем больше.
Я знаю, писал Херд Хоуп Уэлкин в своих «Маленьких Проповедях по Разным Поводам», я знаю, что на самом деле нет ни Верха, ни Низа; нет ни Правильного, ни Неправильного, ни Мужского, ни Женского, ни Еврея, ни Нееврея; нет ни Света, ни Тьмы, нет ни Высокого, ни Низкого; нет бытия, нет небытия; нет ни Жизни, ни Смерти. Но безусловно есть страдание и радость; боль и прекращение боли. И из этого возникает все остальное: ибо мужчины должны работать, а женщины должны плакать, и если мы хотим освободить одних и утешить других, мы должны иметь изобретательность и мудрость. Именно для этого Змей дал нам вкусить яблоко с Древа Познания; мы вкушаем и затем обращаемся к нашим трудам.
Пирс и Ру, Мэри и Вита, Сэм и Роузи Расмуссен, Брент Споффорд, Вэл, Аксель Моффет, все проснулись примерно в одно и то же время и обнаружили, что утро совсем не солнечное, как вчера; что серебряно-серый апрель бледнит и смягчает интенсивность зеленых и фиолетовых оттенков и бросает неопределенный глянец или блеск, словно тайную улыбку, на все, на что вы смотрите, или в сторону от него.
Пока Ру кормила девочек, Пирс отнес чашку кофе в комнату отца на третьем этаже; если бы он оставил дело на самотек, Аксель мог бы еще долго слоняться без дела и мечтать, а сегодня нужно было двигаться.
— Аксель?
— Входи, входи. Entrez[641].
Однако, когда дверь открылась, он казался испуганным, завидев сына. Пирсу стало интересно, кого ожидал увидеть отец: это мог быть один из множества людей, которых мог видеть только он один. Аксель был в своей древней, серой, похожей на саван пижаме, заставлявшей Ру содрогаться: как будто один из ее пациентов переехал в ее дом на верхний этаж и начал бродить. Иногда по всему дому, иногда посреди ночи. Вот только этого мне не хватало, сказала или крикнула она Пирсу в одну скверную ночь. Еще один больной старик.
И, тем не менее, когда год назад Аксель в отчаянии позвонил, именно Ру сказала или крикнула в ярости, что, конечно, Пирс должен взять его, потому что, конечно, ему больше ничего, черт подери, не остается, разве он не понимает смысл того, что он собирается сделать — сказать нет? Пирс, держа в руке телефонную трубку, оказался между ее гневной уверенностью и далекими слезами Акселя. Здание в Бруклине пропало, перешло в собственность банка. Шеф умер, Восстановители рассеялись, и внезапно образовалась уйма непонятных счетов; суд, арест имущества, конфискация. Когда? С того времени прошел уже почти год, сказал Аксель. Он жил на улице. Ничего, твердил он. Ничего. Ничего.
— Я вчера говорил с доктором, — сказал Пирс. — Она получила результаты анализов и все такое. Хочешь поговорить с ней? Я могу записать тебя на прием.
— Это старость, — сказал Аксель. — Второе детство. Без глаз без зубов без вкуса без всего. Хныкать, блевать и дергать за одеяло.
— Нет, — сказал Пирс. — Или не совсем.
— Ты можешь сказать, сынок, — с огромным сожалением сказал Аксель. — Можешь сказать мне это. Не бойся.
— Ну, — сказал Пирс. — Если старость означает болезнь Альцгеймера, то скорее всего у тебя ее нет.
— А. — Его это, кажется, не успокоило.
— Есть и другие варианты. У тебя могут быть тельца Леви.
— Что?
— Тельца Леви. Это форма повреждения мозга или болезнь. — То, что доктор назвала «деменцией с тельцами Леви». — «Тельца» — это всякие разные отложения в мозгу.
— Помогите мне, доктор, я забрал тельца у Леви, — сказал Аксель. — А он забрал мои. — Он наигранно засмеялся бодрым смехом.
— В любом случае, это не Альцгеймер. Хотя, наверно, доктор Альцгеймер и доктор Леви знают друг друга. Закадычные друзья[642].
— И, — спросил Аксель, — какой прогноз?
— Ну. Если у тебя действительно эти тельца, тех штучек, что у тебя уже были, станет больше. Галлюцинации. Лунатизм. Реалистичные сновидения. Паранойя.
Аксель заметно содрогнулся, вздох, полный жалости к самому себе. И Пирс на мгновение вспомнил Бруклин.
— Галлюцинаций у меня еще нет, — сказал Аксель. — Так, приходят всякие. Но они настоящие. Совершенно настоящие.
— Девочки, — негромко сказал Пирс, — хотят, чтобы ты опять рассказал им, как тебя сбил поезд.
Большая седая голова Акселя повернулась к нему, глаза полны обиды.
— Поезд?
— Они говорят, ты рассказал... А, не бери в голову.
День понемногу разгорался.
— И это, — спросил Аксель, — будет прогрессировать?
Пирс не ответил.
— Бог мой, Пирс. Ты должен запереть меня в комнате. Иначе я могу совершить какое-нибудь ужасное преступление. И не узнать об этом.
Пирс издал утешительный звук, но Аксель рассеянно встал, едва не перевернув свою чашку. Он схватился за стойку балдахина и вытаращил глаза.
— О, Пирс, — сказал он. — Я так устал. Дай умереть[643].
— О, только не надо.
— А я — в могилу: мир, покой там ждет[644]. Уйду, иногда мне хочется.
— Иногда! Иногда и мне хочется.
— Ты в вечный возвращен покой, — сказал Аксель, — расчеты с Господом окончил[645].
— Расчеты, — сказал Пирс, — кончены земные. Так правильно.
— Красотка, парень и, — сказал Аксель. — О, бог мой. — Он плакал, на этот раз закинув голову назад. Он плакал понемногу каждый день, и Пирс начал плакать с ним, что поразило их обоих. Остаток дня он обычно бывал весел; становился собой, по его словам.
— Ты не мог бы одеться? Я хочу сказать, ты будешь одеваться? Мы собираемся в эту экспедицию.
— В эту — что?
— В путешествие. В поездку. В Дальние горы.
— О, оставь меня. Оставь, оставь.
— Нет, — негромко, но решительно сказал Пирс. — Нет-нет. Нет.
— Он говорит, что иногда не может понять, проходит ли время или, скорее, как много проходит времени, — Пирс сказал Ру за завтраком. — Он иногда думает, что прошли дни с того момента, как я поднимался к нему. Что после моего ухода до моего возвращения прошло несколько часов, когда на самом деле несколько минут. Не верит. Просто не отличает.
— Скажи ему, пусть молится, — сказала Ру. Она делала Вите прическу.
— О боже.
— Нет, именно это. Он помнит все молитвы. «Радуйся, Мария»[646]. «Отче наш»[647]. Все что угодно. Он их не забудет. И скажи ему, что он должен молиться и вести счет, и таким образом он узнает, сколько времени прошло. Пусть сконцентрируется на этом.
Он посмотрел на нее: заколка для волос в зубах, темные локоны Виты в руках.
— Ладно, — сказал он.
— Просто еще один день, — сказал Пирс, загружая продукты в свою машину, фургон «фестина»[648]. — Еще один день живущих и борющихся на полях данного и возможного.
Борющийся от слова борьба, подумал он, как живущий от жизнь. Жениться от жена. Он позвал отца и детей. Отправляемся в путь. Путь по-латыни — Via, а Via — это Vita; мы так думаем, потому что мы животные, которые знают, что мы отправились в путь; что мы выходим откуда-то и идем куда-то, и где-то может быть хорошо, а где-то плохо, но мы этого не знаем.
— Жмите на гудок, — сказала Вита. — Пока-пока, дом.
— Пока-пока.
— Пока-пока.
По дорогам, которыми они ехали к Дальним горам, обычно бродили огромные животные, но сейчас их по большей части не было; последних из них, усталых и медленных, можно было легко разглядеть на обочине, с поднятым капотом или оранжевой наклейкой, закрывшей зеркало: «пумы», «мустанги», «скаты», «барракуды», «орлы», «рыси». У новых машин не было ни звериных имен, ни цифровых, ни названий пленительно быстрых вещей, вроде «корветов»[649], «дротиков»[650] и «корсаров»[651]; их имена были бессмысленными слогами, которые, быть может, являлись их тайными подлинными именами в той стране, откуда они все прибыли, в Автоленде: так Пирс говорил своим дочкам. «Камри»[652]. «Джетта»[653]. «Джолли»[654]. «Королла»[655]. Его собственная «фестина», имя которой, он был уверен, не имеет ничего общего с латынью[656].
Вороны взмывали над зеленеющими полями или приставали к мертвым вещам на обочине, подпрыгивая и деликатно поклевывая.
— Да благословит вас бог, вороны! — кричали девочки; иногда их мать тоже приветствовала это мрачное племя, потому что ворона была ее тотемом из-за фамилии Корвино[657]. — Приятного дня! — кричали они вслед улетающим воронам. — И мы правда желаем вам этого!
Имена. Вита и Мэри, повторяя свою историю, не забывали рассказать про имя матери и почему ее так зовут.
— Поскольку ее мать звали Роза, — сказала Мэри, — а отца — Келли, — выкрикнула Вита, — вот ее и назвали Розанна Келли Корвино, — сказали они хором и засмеялись, как всегда делали в этом месте, веселым театральным смехом. Иногда они хотели, чтобы последующие главы истории — как дедушку Корвино стали называть Барни и как «Розанна» уменьшилась и превратилась в «Ру», — вновь рассказала им мама. Но сейчас они перестали слушать и начали играть в рифмы, быстро отбивая руками ритмический рисунок, настолько сложный и стремительный, что Пирс не успевал следить: левые руки к правым, правые к правым, руки на колени и руки вместе, без ошибки.
Мама мама в кровати лежит
Доктору звонит и тот говорит
Бей отбивай ритм ногой
Бей отбивай ритм рукой хлоп хлоп
Бей отбивай пускайся в гааа лоп
Бей отбивай пускайся в гааа лоп[658]
— Кто научил детей этим скабрезным стихам? — спросил Аксель.
— Что это значит? — сказала Ру. — «Скабрезным»?
— Он имеет в виду: непристойным, — сказал Пирс. — Эротическим. Полным двусмысленности.
— Ты шутишь? — сказала Ру. — Это из «Улицы Сезам»[659].
— Шутка доктора, — сказал Пирс. — Всякий знает.
Девочки повторили стишок еще раз — в последней строчке нужно было слегка повертеть бедрами и тазом, «Улица Сезам» это или нет, — а потом начали другую песенку, более сложную: они улыбались, даже когда полностью концентрировались на шутках, но все равно иногда сбивались с ритма, смеялись и начинали все с начала.
У мисс Софи есть лодка
На лодке есть канат
Взлетела лодка в Небо
А мисс попала в
Аделаида — город
Живет там углекоп
Кому сейчас не спится
Тот ляжет в черный
Громила Томми в трюме
А мисс Софи в тюрьме
Кто спрятаться не сможет
Окажется в
В деревне жил извозчик
Гонял по всей Европе
Кто на нем не ездил
Он палкой бил по
— Ну? — сказал Пирс.
— Хватит, Пирс.
Желтые ботинки
Два пишем, три в уме
Софи с громилой Томми
Целуются во тьме во тьме
сеобщую, вечную, зашифрованную мудрость, которая была древнее, чем древние боги. Жизнь на земле. Во тьме во тьме.
— Конец представления, — сказала Ру.
Они свернули со старой автострады, въехали в Небесную Страну[661], пересекли горы Дженни Джамп[662] и обогнули — не останавливаясь, несмотря на мольбы детей — Волшебную Страну[663]. Потом пересекли границу штатов и довольно скоро оказались на восточном берегу широкой реки, текущей на юго-запад.
— Река Блэкберри[664]? — спросили девочки, но нет, совершенно неверно; Пирс рассказал им, что река получила имя от некоего лорда Блэкбери: король давным-давно даровал ему эту землю в краях, которые потом назвали Железным округом[665]. Очень-очень давно.
— Правда? — спросили они.
— Правда, — ответил он.
Они пересекли Дальвидский мост, и, поскольку они ехали уже несколько часов, нужно было остановиться; впереди, там, где всегда останавливаются те, кто поворачивает в Дальние горы, находился придорожный магазинчик. Пирс рассказал, как он в первый раз остановился здесь, когда сломался автобус, и даже изобразил, как тот пытался взобраться на последнюю горку, совсем как Паровозик, который Смог[666], только не смог и здесь остановился.
— Пап, это правда?
— Ты ехал на автобусе?
Они все вышли из «фестины», от маленьких до больших, и разбрелись.
Охладителя для газировки, похожего на длинный красный саркофаг, больше не было, ну конечно; тем августовским днем Пирс достал из его темного холодного озерца бутылку колы и открыл ее о заржавленный зуб отверстия, в которое опускали плату — четвертной. Вместо него стоял огромный сверкающий контейнер, раскрашенный под музыкальный автомат, предлагавший вдвое большие бутылки вчетверо дороже. Рядом с кассой, однако, стоял тот же самый стеллаж с сигаретами самых разных марок, и он выбрал свою любимую, которую всегда курил — если не скатывал самодельную сигарету — в те дни, когда еще курил. Продолговатая пачка в шелковистом целлофане, сигареты внутри поддавались нажиму пальцев. Но она была слишком маленькой: казалась абсурдно маленькой в его руке, как будто съежилась на расстоянии или не изменилась, но сам Пирс отошел, без разницы. Долгое время он держал пачку, а безразличный продавец рассматривал его: крутит и крутит, заинтригованный до невозможности.
— Сигареты? — наконец спросил продавец, палец на кассе.
— Нет-нет, — сказал Пирс. — Я не курю.
— Никогда не поздно начать.
— Ха-ха. — Верблюд, пирамиды, песчаная пустыня. И куда идти, если потерялся в ней? Идите в город на обратной стороне. Он вернул пачку на место.
Выйдя наружу, Пирс сел за стол для пикника, стоявший на своем месте, поседевший, как и он, и стал ждать, когда его женщины закончат свои дела в уборной. Над ним нависал высокий клен, его листья, испещренные жилками, мокрые и нежные, как крылья только что родившихся насекомых, пошли в рост, но еще полностью не раскрылись. А когда он впервые сел за этот стол, они были огромные, тяжелые и ворсистые. В тот день легкий бриз шевелил и листья, и его волосы. И с той стороны дороги, из-за дома, окна которого были закрыты ставнями, появился Споффорд и его овцы. Пирс цедил колу и думал о тех тщательно придуманных (или, по крайней мере, увлекательных, до известной степени) сочинениях, которые были популярными в те дни, когда он впервые уехал из города и попал сюда; эти истории, быть может, слишком длинные, происходили, как оказывалось в финале, в течение одного дня или одной ночи, или даже одного воображаемого мгновения, в конце которого исходный мир снова выздоровел: стакан виски, который собирались выпить, выпивали, сигарета, которую собирались зажечь, зажигали, а спичку выбрасывали. Слава богу, время не двигалось, за исключением царства мысли или желания: все дороги (кроме одной, для ныне исправившегося героя) все еще лежали открытые.
— Поехали, — сказала Ру, появившись рядом с ним.
Перед глазами Виты и Мэри проносились сцены пребывания здесь Пирса и Ру, еще до их рождения. Видишь этот мотель? В нем жил папочка. Папочка, ты жил в этом мотеле? Видишь, вон там продают машины? Там мамочка продавала машины; нет, она помогала продавать машины своему отцу, дедушке Барни. Мам, ты продавала машины? За это время шоссе расширили, вдоль него появились новые точки, а в агентстве продавались «юго»[667] и «ниссаны». Барни однажды сказал, что хочет быть похороненным на парковке, чтобы над ним каждый день проносились машины на тест-драйве; но он лежит на кладбище, и маленькая медная табличка над его головой сообщает лишь, что он служил в армии Соединенных Штатов, а также его звание и подразделение: как и у Сэма Олифанта далеко отсюда.
Все уменьшилось. Пирс поймал себя на радостной мысли: он вернулся раньше, чем все здесь стало слишком маленьким, чтобы можно было войти; но как только они оказывались ближе, двери, дороги, ворота позволяли им пройти, как и прежде. Относительность. Видишь внизу на дороге? Видишь большой желтый дом? Папочка там жил; не там, дальше, нет, давайте свернем, нет, поехали дальше.
У Аркадии, где сейчас Гуманитарный центр Расмуссена, Ру припарковалась на новой стоянке, закрывшей полоску луга, на которой когда-то паслись овцы Споффорда. Сам Споффорд и его грузовик свернули сюда прямо перед ними, приехав другой дорогой.
— А где овцы? — спросил Пирс, крепко сжав его руку, а затем падая в его объятия. — Твой тотем.
— Слишком много гребаных неприятностей. Я только о них и думал, даже когда подавал их на стол. Одна неприятность за другой. — Он усмехнулся и повернулся к дочкам Пирса, чтобы его представили. В дверях Аркадии внезапно появилась Роузи, на вид неизменившаяся, во всяком случае, не седая, как они со Споффордом, на ее плечах яркая шаль, а рядом с ней молодая женщина, с которой Пирс не был знаком, женщина, которая, казалось, пребывала одновременно здесь и не здесь, милостиво присутствовала, тайно отсутствовала. Владеющая собой[668], он мог бы сказать.
— Господи, Пирс!
— Привет, Роузи, привет. Роузи, ты, конечно, помнишь Келли Корвино, мою жену. Мой отец, Аксель Моффет. И наши дочки, Мэри и Вита, нет, Вита и Мэри.
Ру протянула холодную руку Роузи и подтолкнула вперед девочек, которые еще несколько лет назад боязливо спрятались бы за ней, но не сейчас. Ру не знала, что Роузи и Пирс однажды переспали, но тогда и Пирс не знал, что Споффорд и Ру — тоже. На самом деле, каждый из них едва помнил это, только голые имена вещей. Все ушло.
— И вы все знаете мою дочь, Саманту, — сказала Роузи, и юная женщина с темно-коричневыми кудрями и бездонными синими глазами протянула руку Пирсу.
Роузи повела Пирса с его пакетом — фотокопия машинописи, которую она просила выбросить, но он не смог, и стопка маленьких пластиковых квадратов, в которых скрывалась книга, измененная и неизменная — через холл в свой кабинет. Вот тут все действительно изменилось, стало чистым и блестящим; даже полы были выбелены и покрыты лаком и сияли как намазанный маслом хлебный ломтик.
— Этого ты прежде не видел, — сказала она.
— Да.
— Нравится?
— Хм, — сказал он, не зная, что ответить. В офисе были, впрочем, те же книжные шкафы из светлого дерева, заполненные руководствами по программному обеспечению и папками из белого пластика. Здесь висели плакаты, объявления о курсах лекций и конференциях и информационные письма.
— Вот эта должна тебе понравиться, — сказала она. — Тебе нужно приехать. Мы так гордимся.
«Цивилизованность и Цивилизация: Восточная Европа После» — такова была тема. Конечно, в том месяце того года не было необходимости спрашивать, после чего, хотя в будущем термин мог бы вызвать недоумение. Фотографии тех, кто будет выступать. Пирс с благоговением показал на одну из них.
— Ты мог с ним встречаться, — сказала Роузи. — То есть ты же был там до того.
— Я никогда там не был, — сказал Пирс.
— Я уверена, что был. Ты писал мне оттуда.
На мгновение Пирс заколебался. Лицо на постере было темным, угрожающим, штормовым, но сам человек, безусловно, таким не был. То же самое фото было на обложке книги, лежавшей на столе Роузи. Пирс открыл ее и прочитал:
Истинная совесть и истинная ответственность всегда, в конце концов, объяснимы только при помощи молчаливого предположения, что за нами наблюдают «сверху», что там все видят и ничто не забывают, и, следовательно, земное время не в силах стереть острые разочарования земными неудачами: наша душа знает, что не только бытие осведомлено об этих неудачах[669].
Какой иной государственный деятель, иной политик, в какой угодно стране, мог бы сказать такое: сказал бы о неудаче, своей собственной неудаче, такой же неизбежной, как и у любого другого? Пирс почувствовал внезапное желание оказаться там, в том городе, в те дни, когда этот человек и он сам были молоды; узнать более важные и мудрые вещи, чем те, которые он узнал в те годы в собственной обычной стране. Он не мог знать, что Феллоуз Крафт, писатель и путешественник, действительно видел Гавела, касался его и даже щекотал его пухлый живот: старший Гавел, его отец, тоже Вацлав, в конце 1930-х годов привел сына в только что открытый бассейн в пригороде Баррандов, к югу от Праги, в котором летом обычно собирались красивые мальчики. Вацлав Гавел-старший, строительный магнат и торговец недвижимостью, сам строил этот новый район с его элегантными кафе, сверкающими террасами и будущей киностудией. Один из молодых людей, киноактер, представил Крафта улыбающемуся Вацлаву и его сыну, и гордый папа болтал без умолку, пока Крафт повторял Нерозумим, нерозумим, я не понимаю, я не понимаю: одно из немногих слов, которые он знал по-чешски, и одно из немногих, которые никогда не забудет.
На вершину можно было добраться несколькими тропинками. Одна начиналась, сейчас или когда-то, недалеко от маленького домика у реки Блэкбери, в котором когда-то жил Пирс, но более широкая и популярная, — длинный поперечный маршрут, бесхитростно помеченный знаками, — начиналась у скопления столов для пикника и была отмечена гранитным постаментом, увенчанным символической сапожной колодкой, которой сам Херд Хоуп Уэлкин никогда не пользовался. Доска на постаменте перечисляла все его добродетели. Они вышли из машин, на которых приехали сюда, и на минуту задержались; Роузи рассказала им то немногое, что знала о нем, о его странной судьбе и о том, как им завладели демоны, а потом то ли отпустили, то ли были побеждены.
Во время этой задержки подъехала Вэл в том же самом красном «жуке», что и всегда, сейчас в бурых пятнах грунтовки — для последней безнадежной попытки покраски — и поэтому выглядевшем более похожим на божью коровку, чем обычно; на верху антенны покачивался пластиковый цветок, пыльный и потасканный, прицепленный там для того, чтобы Вэл могла узнать на парковках свой маленький автомобиль среди больших. Вэл тоже не изменилась; для прогулки на свежем воздухе она одела пару свободных брюк со множеством карманов.
— Бог мой, это твои? — спросила она Пирса, глядя сверху вниз на Мэри и Виту, которые в ответ уставились на нее: когда она говорит, во рту перекатывается сигарета, унизанные кольцами пальцы указывают на них, как на экзотический товар. — Сколько вам, ребята? В какой день вы родились? Нет, дайте-ка угадаю. Ноябрь.
— Мы сами точно не знаем, — сказала Ру, возвращаясь к ним. — Они думают — февраль.
— Водолей! Точно. Как их дед. — Вэл перевела свой оценивающий взгляд на Акселя, который держался поблизости и, поймав ее взгляд, испуганно вздрогнул. Вэл подошла к нему. — Они и не подумали представить меня, сэр, так что я это сделаю сама. Я — Валери. Кузина этой рыжеволосой дамы. — И она, и рыжеволосая засмеялись, но Аксель не мог догадаться, почему.
Вэл внимательно оглядела их всех — Роузи, Сэм, Пирс, Споффорд, дети, Ру.
— Кто бы мог подумать, — сказала она, и по тому, как она это сказала, можно было подумать, что она бы подумала и действительно думала, если вообще не она на самом деле привела их сюда своим знанием. Потом, когда все пошли по тропе вверх, туда, где она за поворотом исчезала, Аксель затенил глаза и тревожно застыл.
— Долгий путь вверх? — спросил он Вэл.
— Держитесь меня, и мы дойдем.
— Флаг со странным девизом, — сказал Аксель. — Excelsior[670].
Пирс поднимался рядом со Споффордом.
— Знаешь, — сказал Пирс, — ты как-то сказал, что нам нужно как-нибудь забраться на вершину.
— Да.
— Да. В самый первый день, когда я сюда приехал.
— Точно. Да. Никаких сомнений. — Он не помнил ничего. — И вот мы здесь.
— Да. И вот мы здесь.
Они двигались вверх по одиночке и парами, штурмовали склон горы по зигзагами вьющейся вверх тропинке: те, кто шел впереди слева, иногда могли видеть тех, кто шел ниже и справа. Пирс обнаружил, что идет рядом с Сэм. Он рассматривал ее, стараясь понять, осталось ли в ней что-нибудь от прежней, когда он, когда она. Скорее всего, она ничего не помнит, и глупо спрашивать, даже чтобы убедиться, что она попала сюда из прошлого, которое они так ненадолго разделили. Вместо этого он спросил ее про учебу.
— Твоя мать, похоже, не знает, что именно ты изучаешь.
— Трудно объяснить. На самом деле я только начала. То есть это на всю жизнь.
Они шли, оживленно переговариваясь. Гора казалась такой же незнакомой, возможно, такой же изменившейся, как Сэм.
— Когда я впервые сказала маме, что выбираю биологию, — сказала Сэм, — она сказала, что у нее есть биологический вопрос, на который я могу найти ответ — она всегда его хотела знать. И я сказала, что найду, если смогу. Вот этот вопрос: Для чего секс?
— Ха.
Она кивнула, да, правда.
— И ты нашла?
— В известной степени. Я обнаружила, в чем назначение секса — в чем он хорош, можно сказать, но только не рассказывай никому из моих преподавателей, что я так говорила. Но я так и не поняла, почему это делается с помощью секса, можно ли найти другой способ или нет. Не думаю, что кто-нибудь знает это наверняка.
— И в чем назначение секса? В чем он хорош? — Он неловко усмехнулся, он мог сказать, но Сэм не потеряла самообладания. Довольно скоро и его дочери.
— Это способ увеличить генетическое разнообразие, с которым должна работать эволюция, — сказала Сэм. — Если организм просто делится или воспроизводит себя без помощи секса, новый генетический материал не может участвовать в создании разнообразия; значит, все изменения получаются лишь вследствие ошибок воспроизведения, генетический материал дает случайные ошибки.
— То есть они создают разнообразие? Ошибки?
— Да. Это потрясающе, когда думаешь об этом, во всяком случае, я была потрясена. Если бы ДНК никогда не делала ошибок в воспроизведении клеток, человек бы не умирал, можно было бы жить вечно, но потомок ничем бы не отличался от него, человек бы не развивался. Поэтому тот же процесс воспроизведения, который в конце концов убивает нас как личностей, является причиной, почему мы все здесь.
— И секс удваивает ошибки, изменения, которые передаются дальше.
— Да, вроде того. Секс — это способ, которым мы это делаем. Мы должны иметь детей.
Человек, помни, что ты бессмертен, причина же смерти — любовь. Так говорил Гермес, Гермес Трисмегист. Его генетический материал, Герметический корпус, проходит сквозь века, генерирует ошибки, создает необычных детей, когда другие с ним спариваются, Бруно и их всех.
— Но я не знаю, это ли она имела в виду, — сказала Сэм, глядя вперед, туда, где ее мать поднималась вместе с высоченным Споффордом. — Мне кажется, она имела в виду, зачем нужны, ну типа, мальчики и девочки. Папы и мамы, которые делают разные штуки. Если генетическое разнообразие должно увеличиться, что такого хорошего именно у этого способа? На самом деле вопрос шире: для чего вообще мужчины. Ну то есть, — сказала она, лучезарно улыбнувшись ему, — самцы.
— Да, — сказал Пирс. — Я бы тоже хотел знать.
— Именно об этом я написала дипломную работу и защитила ее на отлично. — Она подняла голову, прислушиваясь к пению птиц, остановилась. — Ну не совсем. Тема моего диплома — территориальное разнообразие пения воробьев. Ты ведь знаешь, поют только самцы.
— Но ведь самки задают тон.
— Верно, — сказала она и засмеялась. — Да. Я изучала воробьиных овсянок. Как раз сейчас они сходят с ума, можно их услышать... Так что вопрос, на который я не ответила или даже не пыталась ответить, но о котором я думала — зачем вкладывать всю эту энергию в песню?
— А на какой вопрос у тебя получилось ответить? Если не на этот.
— Я изучала наследование и изменение. Статистически. Не всякая самка любит определенную песню. Можно доказать, что если самец своим пением привлекает самку, то оно привлечет и ее сестер. А песня, похожая на то, что ей нравится, но исходящая от другого самца, может ненадолго завлечь ее, понимаешь? И если у нее будут птенцы от этого самца, то самки разделят предрасположенность матери к этому типу песни, а самцы унаследуют определенную способность петь именно так.
— То есть вкусы определяют вероятность.
— И наоборот. И мы становимся такими, какие мы есть. — Она опять остановилась и прислушалась. Пирс не знал, как поют овсянки, и не мог вычленить их пение из хора. — Они так надрываются, — сказала она. — Начинаешь их жалеть, что они должны этим заниматься. Весной они могут петь всю ночь. По утрам они поют, даже не поев. Эти самцы. Они должны.
— Мы не против, — сказал Пирс.
Она улыбнулась. Он подумал о ее детском естестве. Все изменилось, но эта улыбка, знак внутреннего знания, которого она не могла иметь в пять лет, осталась неизменной, когда ребенок вырос, и, действительно, сейчас Сэм что-то знала лучше его или имела причину думать, что знает.
— Знаешь, — сказал он, — один знаменитый антрополог сказала, что самая большая проблема любого человеческого общества — найти то, чем должен заниматься мужчина[671].
— Они должны изучать императорских пингвинов, — сказала она, и он не понял, имела она в виду антропологов, мужчин или общество. — Я собиралась в Антарктику, чтобы изучать их, но меня отправили домой. Длинная история. Но они потрясающие. Самцы сидят на яйцах, которые отложили самки. Самки возвращаются в море; самцы просто сидят. Они сидят на них всю долгую зиму, в Антарктике, сидя кружком, чтобы согреться. Темно, очень темно. Они не едят. Они не двигаются. И, когда рождаются птенцы, отцы извергают сохраненную жидкость и кормят ею птенцов. Когда самки возвращаются с полными рыбой желудками весной, отцы едва живы[672].
— Вариации, — сказал Пирс. — Урок для всех нас.
— Да. И самки ведут их в море.
— Потрясающе.
— Да. Значит, даже если должны быть мужчины и женщины, они не обязаны всегда делать те же мужские и женские дела. — Она зашагала быстрее, чем он мог, быть может, устав от его темпа, но потом она повернулась и снова улыбнулась ему, а ее ясные глаза были серьезными и мудрыми. — Я знаю почти все.
Пирс остановился. Окрашенные в белый цвет валуны указывали путь наверх. Он не помнил ничего из того, что произошло в то утро много лет назад, в пору его безумия, когда он карабкался на вершину, но не добрался до нее: или, скорее, того, что он помнил, больше здесь не было[673]. Но, безусловно, здесь что-то взяло его за руку, что-то или кто-то, какое-то существо, знавшее обо всех его неудачах, и заговорило с ним. Не твоя то забота[674]. Тогда стоял первый день зимы. По дороге ему повстречалась собака. И в первый раз он понял, где находится и что может идти вперед, повернув назад: может найти выход из лабиринта сердца, своего сердца, путь в рай мира: непрочный, скорбный, неполноценный рай, бесконечный и единственный, который он или кто-нибудь другой в состоянии познать.
Спустя какое-то время ребенок взял его за руку. Ру и девочки подошли к нему и потащили за собой. Карабкаясь вверх, Ру пела детям песню, старую песню:
Потом они вышли из леса, и перед ними оказался высокий крутой луг. Несколько больших крапчатых валунов, эксцентрических пришельцев, оставленных прошедшими еще до начала мира ледниками, незаконно разлеглись среди мягкой травы; выступы преображенного камня торчали из кожи земли, как сломанные при сложном переломе кости. Тропинка исчезла, быть может, потому, что и так было ясно, куда идти, чтобы добраться до вершины. Поднялся ветер, вершинный ветер.
— Старая мать Западный Ветер[676], — сказал Пирс.
— И Маленький Ветерок, — сказала Вита, кивая с торжественной уверенностью.
— А это что? — сказала Мэри, всегда готовая к опасностям, и остановила отца и сестру.
— Что?
— Это.
Появился звук, которого не было прежде, меняющийся и негромкий, словно ветер в пещере, подумал Пирс; или нет, он казался не совсем естественным, но и не механическим, не гулом далеких фабрик или пролетающей «Цессны». И он был приятным.
Саманта и Ру впереди и наверху уже добрались до кромки хребта и увидели то, что Пирс и девочки еще не могли видеть; они вскинули руки и, кажется, смеялись или ликовали. Конец или цель. Ру позвала девочек, которые оставили отца и помчались туда, где она стояла. Пирс посмотрел назад и вниз, где вместе шли Роузи со Споффордом и последним его отец, держась рукой за сердце и разглядывая землю вокруг себя, выискивая то, что можно было бы поднять: но здесь ничего не было, не на что было смотреть, все листья или цветы были похожи друг на друга, ни один не выбивался из общей картины. Пирс подождал его.
— Пирс. Я не знал, что с тобой произошло.
— Почти дошли, — сказал Пирс и взял его за руку.
Аксель выпрямился, только сейчас обратив внимание на странный звук, доносившийся спереди: и жестом, который Пирс видел только на сцене, поднял руку и грациозно приложил ее к уху, растопырив пальцы веером.
— Да, — сказал Пирс. — Я слышу.
Один за другим все перешли через гребень; когда Пирс и Аксель сделали то же самое, перед ними выросла какая-то непонятная структура: на цветущем лугу стояло нечто высокое из потрепанных непогодой бревен и железных кабелей. Странный приятный звук усилился, было ясно, что он шел от этой конструкции. С кромки гребня, до которой Пирс и его отец дошли последними, ее можно было увидеть целиком: в два человеческих роста, нет, выше; форма знакомая, но слишком большая, чтобы понять. Из остальных кто уже окружил ее, а кто подходил с почтением или восторгом, и, словно выражая приветствие или признательность им всем, раздался громкий гармоничный звук.
Инструмент. Не кабели, а струны; сотни струн, но не для человеческих рук.
— Арфа, — сказал Пирс, во рту появился сладкий вкус. — Эолова арфа[677].
— О арфа, и алтарь, и огненная ярость[678], — сказал Аксель. — Арфа отца Кирхера[679]. — Они спустились к ней, и арфа нависла над ними. Под ней уже стояли внучки Акселя, протянув руки вверх, растопырив пальцы и открыв рты, как будто могли слышать звук каждой частью тела. Только их коричневые глаза глядели в никуда.
— Потрясающе, да? — спросила их Роузи Расмуссен. — Я же говорила.
Как удалось получить столь совершенную гармонию? Они поговорили об этом. Стальные струны, удерживаемые винтовыми стяжками, были настроены в соответствии с интервалами, открытыми Пифагором[680], священными числами, из которых создана вселенная; их выбрали так, чтобы любые несколько струн звучали согласованно, в случайной гармонии бродячего ветра, ибо ветер дышит, где хочет[681]. Вы знаете, какие гармонии возможны, потому что вы так настроили инструмент, но не знаете, какие они будут.
— А разве Давид не повесил свою арфу на край кровати, чтобы слышать, как ночью ветер колеблет ее струны[682]?
— Не знаю, — ответил Пирс.
— Да, — сказал Аксель. — О, да. Арфа Давида.
— Представьте, что будет, если ночью здесь разыграется буря, — сказала Ру, и Пирс вспомнил одну такую штормовую ночь, когда он поднимался на эту гору; все возможные гармонии, да и дисгармонии тоже, звучали одновременно и до ужаса громко. Он взял Ру за руку. Вита и Мэри подносили пальцы ближе и ближе, ощущая, как гул чувствительных струн передается им через изменчивый воздух; они смотрели на отца с матерью, как будто хотели спросить: Это правда?
На основании арфы под именем Херда Хоупа Уэлкина и датами была вырезана надпись. Вэл подошла ближе, нагнулась и прочитала:
И ласточка находит себе жилище, и воробьиха вьет гнездо, где может вывести птенцов своих: даже у твоих алтарей, о Господь небесных воинств[683].
Они поднялись настолько высоко, насколько было возможно. Они стояли, улыбаясь друг другу, и слушали ветер, играющий на огромном инструменте теми же самыми дуновениями, которыми он шевелил прекрасные волосы детей Пирса. Поодиночке или по двое одновременно они клали руки на арфу и чувствовали ее колебания, так же как и земли под ней, как и серебряного воздуха. Вокруг них лежали Дальние горы, они стояли на самом верху самой высокой вершины; Споффорд и Вэл указали на гору Юлу, возвышавшуюся на западе, за долиной Шэдоу-ривер, и на то, что могло быть синей верхушкой горы Мерроу, нависшей над беспечно развернутым широким рулоном Блэкбери дальше к востоку. Потом они уселись, некоторые из них, а Ру и Роузи достали из рюкзаков еду и напитки, которые они разделили. Кому-то из них даже показалось, что нет никакой причины идти дальше или вообще куда-то идти, как не было причины у маленьких паломников, пастухов или любовников на картинах Клода[684], где у горы, храма или неба нет причины делать что-то еще, отличное от того, что они делают в это мгновение; в то же самое время они знали, что, достаточно долго отдохнув здесь, должны встать и отправиться вниз по тропинке, в весну и дождь, который скоро начнется.