Глава одиннадцатая
В бесплатной библиотеке Блэкбери-откоса вам выдадут, если вы попросите, маленькую брошюрку или памфлет, вышедший несколько лет назад и посвященный жизни и работе Херда Хоупа Уэлкина, «Образованного сапожника». На нижнем этаже, в разделе литературы 1900-х годов, стоят несколько написанных им когда-то популярных книг по естественной истории, таких как «Дочери Воздуха и Воды» (об облаках) и «Древнее как Небо» (геологические образования). В алькове основного читального зала висит хорошо известная его последняя фотография (Санта-Клаус с пушистой бородой и смеющимися морщинками); рядом в рамке наполненное похвалами письмо от Луи Агассиса[628].
На самом деле он никогда не был сапожником, как это часто писали, но владел маленькой фабрикой специальной обуви, стоявшей на берегу реки Блэкбери; бизнес он унаследовал от отца, который действительно начинал как сапожник. Однако он был самоучкой, никогда не посещал среднюю школу и самостоятельно изучил ботанику, биологию и орнитологию, ветви знания, которые в то время еще можно было изучать одну за другой; позже он был номинирован на членство в нескольких научных обществах и (как расскажет вам брошюра) участвовал в кампании за освобождение научных журналов от международных почтовых сборов, добиваясь того, чтобы они свободно распространялись по миру. В брошюре перечислены четыре вида местных полевых цветов, которые он открыл и назвал, и приведены мутноватые репродукции его рисунков с их изображением. В ней есть фотография большого простого дома на Уэст-Плейн-роуд, сгоревшего в 1924; он жил здесь один весь остаток жизни после смерти родителей (двойное самоубийство, но брошюра об этом не упоминает) и умер на лужайке, сидя в кухонном кресле, в теплый весенний полдень 1911 года, aetat[629] семидесяти пяти лет: не ожидал достигнуть такого возраста, однажды сказал он.
В архиве, хранящемся в подвале библиотеки, есть и другие документы, которые вы можете посмотреть, если убедите библиотекаря, что у вас есть хорошая на то причина, хотя в последнее время их никто не спрашивает. Например, брошюры, которые Уэлкин написал в поддержку самых разных инициатив, письма к нему и от него за многие десятилетия и экземпляры его журнала «Гилозоист»[630], сложенные в красные короба. Ну и, конечно, замечательный манускрипт, в котором он подробно описал свое многолетнее сражение с демонами или дьяволами, которые докучали и преследовали его в юности: как он страдал, боролся и, наконец, освободился от их владычества.
После его смерти пошли разговоры, что его бумаги нужно переместить в какое-нибудь более достойное хранилище, чем местная библиотека, приятная и вместительная для такого города, но сырая, поскольку находится прямо у реки; многие из ее книг постарше уже приобрели этот запах, позор. Сам Уэлкин не оставил никаких распоряжений о своих материалах. В конце концов, они попали в библиотеку по умолчанию; никто не написал в какое-нибудь другое общество или организацию, может быть, потому, что тогда пришлось бы изучать и объяснять этот манускрипт.
Роузи Расмуссен прочитала рукопись или кусочек ее с отвращением и жалостью в тот день, когда она полностью обошла библиотеку, от подвала до купола, обследуя ее имущество. Это был один из тех случаев, когда Роузи проводила время (как она чувствовала) в переодетом виде среди своих соседей, чтобы узнать их нужды и надежды, задать вопросы (когда она могла думать о вопросах) и попытаться придумать, как помочь. За то время, пока она этим занималась — она была директором Фонда Расмуссена уже добрую дюжину лет, — у нее стало получаться лучше и лучше, она привыкла к маске Зорро, и фразы, которые обещали продвинуть дело без обещания уплатить счета за последний месяц, приходили к ней все более легко и с меньшим стыдом. И все-таки время от времени ей рассказывали необыкновенную историю, или ей открывался древний рубец нужды или раны, о которой она никогда не знала или много лет знала, но не понимала или не сводила вместе, — и она осознавала, насколько велик этот мир: все в нем свернуто и так таинственно.
Так она чувствовала себя перед книгой Уэлкина, которую библиотекарша достала из архивного короба и положила на стол перед ней. Книга была написана от руки разборчивым мелким почерком, разборчивым везде, кроме абзацев и страниц с непонятными ей символами. Очень много иллюстраций, нарисованных чем-то вроде цветных карандашей. Страницы были прошиты прочной красной нитью, возможно, обувной; на кожаном переплете при помощи какого-то инструмента было выжжено его имя и еще какие-то символы. Никто, кроме него, сказала библиотекарша, не знал смысл этих символов, он придумал их сам. Роузи перевернула страницы, испытывая трепет перед внимательностью и выдумкой, которыми молодой человек — всего двадцать четыре года — одарил эту книгу, думая о том, как он трудился над ней, подбирал инструменты и тщательно раскрашивал лица демонов. На каждой странице остались еле заметные вспомогательные линии, сделанные красными чернилами, для выравнивания иллюстраций и текста.
Самой печальной и ужасной вещью здесь, подумала Роузи, хотя и прочитала всего несколько страниц, было то, что он так гордился тем, что сделал: насколько сильным демоноборцем он был, как он загонял их в безвыходное положение, ранил и преследовал. Как в конце концов он победил или написал, что победил. Об этом даже думать было почти неприятно.
Но уже пришло время встречи с художником, который утверждал, что сможет восстановить длинный ряд закрытых досками портретов (Данте, Шекспир, Гомер, Лонгфелло), которые заполняли купол над головой. Так что Роузи закрыла книгу, и библиотекарша убрала ее обратно в короб; никогда больше Роузи в него не заглядывала.
Булавки, самые обычные стальные булавки с головками из цветного стекла; дым от сожженных лавровых листьев и других благовоний; отречения и вопли, вылетающие с переменной скоростью; и рукописные signaculae[631]. Эти, однако, могли быстро лишиться своей силы, таким образом, заставляя его мгновенно обнаружить всех остальных, что, к счастью, он обычно и делал. Демоны в аду знали это, как знали и боялись его другого оружия; на великих конклавах они жаловались своим предводителям на бесчинства и раны, полученные от его руки. (Он нарисовал их всех, собравшихся в аду, такими, какими засвидетельствовал, и окружил рисунок изображениями булавок, листьев, словами и отметками, заставлявшими их страдать еще больше).
Они изобретательно маскировались, обращаясь животными и предметами (он знал, что одна из каминных ламп в гостиной, которая, включаясь, светилась и шипела, как и все остальные, на самом деле была демоном по имени Флю[632], но он долгое время делал вид, что не знает этого). Не все они хотели навредить ему, и не все, кажется, вообще им интересовались, но он всегда чувствовал, что под угрозой, как ни один из живущих вокруг него: как будто все остальные жили спокойной жизнью в округе Дальние горы, а он один — в каком-то опасном городском пригороде, в Пяти Углах[633] или Бандитском Насесте[634], и бездельники, злодеи и грешники глядят на него и ухмыляются.
Иногда они приносили ему вред. Иногда им удавалось убить его птиц и прогнать помощников. В ходе самого страшного и печального разгрома, которое ему учинили, они убили его родителей. Но его самого им не удавалось затронуть, ни глубоко, ни смертельно.
И они не подозревали, что он узнал, как, не умирая, добраться до страны, лежащей за царством смерти. Он пересекал холмистые верхние земли, которые были Небесами, и там находил родителей, слабых и иногда исчезающих, растерянных, невнятно бормочущих, словно призраки в гомеровском Аиде, а иногда в хорошей форме, способных его обнять и ответить на вопросы. Почему из всех мириадов мертвых он видит именно их двоих, а остальных лишь мельком? Они ответили негромко, может быть даже не вслух, но ему показалось, что они сказали: эта земля огромна и на самом деле бесконечна, места хватает для всех. Почему здесь он чувствует себя таким угнетенным и настороженным, а там, в нижнем мире, таким проворным, сильным, даже счастливым? Они не знали, но были уверены, что сами такого не чувствуют.
Да, когда он бывал в аду, невидимый врагам, то казался самому себе огромным и безжалостным. Там он подслушал план демонов: они собирались пригласить его вступить в их братство, потому что он настолько силен, что они не в состоянии победить его; потом, когда послы пришли к нему в дом, он, зная об их миссии, сумел заключить их в специально приготовленные бутылки, в которых они и остались, неспособные выйти наружу. Все то время, пока они обольщали его, он не сводил глаз с картины его матери, на которой была изображена ангел со звездой во лбу: она вела маленького ребенка по неустойчивому мосту над пропастью. Таким образом в разгар своей деятельности ему удалось взять в плен тысячи демонов и загнать их в зеленые и коричневые бутылки. Для фронтисписа своей книги он нарисовал собственный портрет, где были изображены его оружие, его любимый скворец, Крест, его бутылки и прозвище: Бич Демонов.
Позже, читая Сведенборга[635], он понял, в каком месте странствовал так долго в юности, ибо Сведенборг учил, что мир за пределами смерти имеет форму человеческого тела: голова, сердце, конечности и все остальные члены[636]. Значит, он путешествовал прямо там, где находился сейчас, — внутри своего тела. К тому времени он мог смеяться и громко рассмеялся от жалости и удивления над всем тем, что испытал здесь, в похожем на тело мире, который был одновременно внутри и снаружи всего.
Последние, неподшитые страницы, ныне включенные в манускрипт, были, очевидно, написаны Уэлкином много позже, когда он вновь открыл то, что называл «Книгой Битвы». Эти последние страницы написаны совсем другим человеком: быстрый, крупный почерк, пренебрежение полями, листы разного размера.
В самой «Книге Битвы» есть рисунок, в котором Уэлкин изобразил Горация Остервальда, который появляется как враг, убийца, первый из демонов; портрет тщательно опутан могучими символами, включая рисунок бычьего сердца, пронзенного иглами для вышивки. Но среди неподшитых страниц лежит и его фотография, возможно, 1870-х годов: худой мужчина с раскидистыми белыми усами, сострадательный взгляд, спокойный интерес (или это просто лицо с фотографии девятнадцатого столетия, черты лица созданы для долгой выдержки?). Он сидит на плетеном кресле со спинкой в форме павлиньего хвоста и держит на коленях большую морскую ракушку.
В завещании родители Херда Хоупа Уэлкина назначили сыну пожизненного опекуна. Гораций Остервальд был дьяконом и бывшим школьным учителем; именно он привил Уэлкину интерес к чудесам сотворенного мира: животным и насекомым, камням и цветам. Остервальд показал ему, как собирать и классифицировать, придумывать названия и сортировать — возможно, чтобы успокоить его призраков работой, точной, забирающей время и скучной, или открыть ему, что эти создания содержат свои собственные внутренности, а не тайные места для демонических врагов, или то и другое одновременно.
На самом деле демоны — Уэлкин это знал — никуда не делись, но они стали менее убедительными или привлекательными; он начал чувствовать, что они отворачиваются от него и вместо этого обращаются к предметам, которые он изучал, помещал под линзы и воспроизводил цветными чернилами: как будто они болезненно желали того, что не могли иметь: герметичной и искусно выполненной твердости, которой обладал любой листок, кварцевый кристалл или волосяной корень. И он перестал бояться и ненавидеть их, а когда мы перестаем бояться, любить или в страхе ненавидеть демонов, они теряют к нам интерес и уходят.
«То ли заботы этого доброго человека, — писал он об Остервальде, — который так долго был моим единственным другом, освободили меня от заклинания, которое я сам наложил на себя, то ли (как это часто отмечается в случаях dementia praecox[637]) мания исчезла благодаря естественным физиологическим изменениям, я не знаю. Но даже сейчас, в старости, когда я беру в руки наши альбомы с прессованными образцами или интересные камни, которые он так любил приносить мне, я ощущаю, как меня пробирает дрожь — старое безумие, которое пребывает во мне, словно долго заживавшая рана. Однажды он принес мне камень, извлеченный из желудка оленя; он назвал его камнем безумия и сказал, что он обладает естественной силой держать меланхолию в заточении. Сейчас я больше не верю, даже если когда-то и верил, что именно он оберегает меня, но все еще ношу его в кармане, ибо Гораций очень ясно дал понять, что он поможет мне, верю я в это или нет».
Поддавшись на уговоры Горация, Уэлкин от камней и растений перешел к более грозным вещам — погоде и животному миру, с их очевидной свободной волей, их злобностью или благожелательностью. Их было недостаточно просто классифицировать и рассортировать, потому что гром отчетливо говорил с ним словами, лисы пристально смотрели ему прямо в глаза, и потребовалось время и осторожность, чтобы перебороть это: не с тобой, сынок, сказал бы ему Гораций, взяв за руку; не тебе. Наконец он столкнулся с умными обезьянами или приматами — жителям его родного города, чьих враждебных или нуждающихся душ, одетых в иллюзию их тел и их одежды, он всегда прежде избегал.
И вот, когда Уэлкин смог это сделать, он или мир опустел: успокоился и стал одержим лишь самим собой. Он навсегда запомнил тот летний день, когда за ужином, оторвав взгляд от супа, сообразил, что за весь день, от рассвета до сине-зеленого вечера, он ни разу не испугался, ни разу не попытался найти прячущегося демона или накричать на него, и, что еще удивительнее, даже не заметил этого. Он отложил ложку и вместе с Горацием встал на колени и начал молиться: «Объяли меня болезни смертные, муки адские постигли меня; я встретил тесноту и скорбь, — сказал он. — Возвратись, душа моя, в покой твой, ибо Господь облагодетельствовал тебя. Ты избавил душу мою от смерти, очи мои от слез и ноги мои от преткновения. Буду ходить пред лицом Господним на земле живых»[638].
Позже один из тех, кто знал о его переживаниях, спросил, не сожалеет ли он о юности, прошедшей в воображаемом мире, и он ответил, что нет, не сожалеет, но только благодарен за то, что все осталось позади. Однако, возможно, всегда есть сожаление, которое известно некогда одержимым наравне с благодарностью: чувствовать необузданных существ, с которыми они делили свое тело, ощущать живительные и освобождающие силы, растущие внутри, убежать и оставить их ни с чем, наедине с собой.
И его бедные родители: никто не смог разубедить его, что они умерли не из-за страха перед его ужасной неподатливостью или печали от неспособности помочь ему. Он никогда не делал перестановки в их спальне на втором этаже дома на Уэст-Плейн-роуд и никогда больше не входил в нее.
В тридцать лет он впервые прочитал книгу Дарвина «Происхождение видов путем естественного отбора», которую Гораций Остервальд долго держал подальше от него, опасаясь, что ужас перед слепой, бессмысленной, механической эволюцией поколеблет его религиозные убеждения и, следовательно, душевное здоровье. И еще долго после того, как он прочитал ее, Уэлкин наблюдал за собой и ждал, как человек, глотнувший то, что может оказаться ядом, не появятся ли ужасные последствия. Последствия были, но он не смог сразу определить, какие именно; в любом случае, ничего страшного. Сами по себе аргументы Дарвина показались ему целиком и полностью убедительными; как будто он уже был знаком с ними, как будто, не возбуждая его безумия, они описывали с огромной красотой и многообещающей ясностью мир, в котором он недавно проснулся.
В один весенний день, когда он обнаружил на горе Ранда ранее неизвестный подвид Silene virginica[639], он понял, внезапно и без удивления, — хотя уже много дней не вспоминал про Дарвина или его схему, — что Дарвин освободил Бога от ужасного бремени создания мира: придавать форму листочку и улиточному панцирю, выдавливать кошачий приплод и закукленную бабочку, порождать снежную метель; освободил его и от трудов, и от вины. Он выбрал для этой работы помощника, и этим помощником была Случайность. На самом деле у него не было выбора; больше нечего было делать.
Случайность.
Уэлкин писал, что в то мгновение ощутил весь мир вокруг — с горы Ранда он мог видеть все Дальние горы — «громкий, но спокойный гул», и все потемнело, а потом прояснилось, как случается, если встать слишком быстро. Но свет и звук были не тем, чем были; впоследствии он не мог сказать, чем именно, только то, что назвал их вместе Любовью, хотя он и сказал, что не видит в этом смысла, и его душа вошла в новую землю. Он понял, что прежде, не понимая этого, считал Бога величайшим из демонов: могущественным, быть может, добрым существом, которое трудится так, как это делают демоны, трудится в мире, трудится трудится над своими планами в отношении нас, понять которые — наш долг, насколько это возможно; реализует свои смыслы, лежащие в глубине каждой сотворенной вещи.
Но это не так. Нет никаких смыслов, никакого работника, никаких планов. У мира нет планов на нас. Холодным вечером по Эдему шествует Любовь Господа, наш Друг, в его бесконечном сердце пустота и холод, что в это мгновение можно сказать и про Херда Хоупа Уэлкина. Вместе они спускаются с горы.
Именно после этого Уэлкин начал говорить с другими людьми и писать им; он учил естественной истории в своих книгах, а Любви Господа — в воскресной школе, что ему разрешили делать спустя несколько лет, в течение которых он никому не причинил вреда и казался таким же нормальным, как и любой другой. Херд Хоуп Уэлкин выбрался из мира демонов в несотворенное творение, в мир, чьей единственной причиной для существования было само существование — то есть нет причины, нет благословенной причины, — и обнаружил в конце своего путешествия, что его вернули в общество людей. Для него не было иного пути, только этот долгий и окольный путь, равно как и Данте не мог взобраться напрямик на священную гору, впервые представшую перед ним, иначе как долгой и окольной дорогой, через всю вселенную. «Я видел своих товарищей в ратуше и на рынках, я видел их в Церкви во время Богослужения, — писал Уэлкин. — Они говорили мне: Подойди и сядь, и я сел. Я присоединился к ним в молитве и благодарении, но не душа к душе, а лик к лику, и это было для меня, после всех моих странствий, огромным Облегчением».