Глава шестая
Три года спустя Пирс сидел в кабинете декана окружного колледжа[532] в одном городе на северо-востоке и проходил собеседование на должность преподавателя.
Декана — как и любого, кто собирался взять его на работу, — резюме Пирса поразило: как он бросил или был уволен из колледжа Варнавы, где имел постоянный контракт; как затем исчез (в резюме это объяснялось работой над книгой, но никакой книги не было); как некоторое время спустя объявился в частной школе второго уровня, преподавая историю и английский; как руководил шахматным и дискуссионным клубами. Пирс, сложив руки на коленях, знал, на что это похоже, и знал лучше, чем мог объяснить. Никогда не жалуйся, никогда не объясняй.
— Нижняя академия, — сказал декан, валуноподобный темнокожий мужчина в тесном костюме-тройке с жестким воротничком, тоже тесным, седая щетина на толстых щеках. — Не знаком с этим учреждением. Крупное?
— Маленькое, — ответил Пирс.
— Нижняя?
— Нижняя. — Превосходное, даже вызывающее название, но сейчас попечители пересмотрели свое мнение. — Основана пятьдесят лет назад.
Неулыбающийся декан продолжал разглядывать название, как будто оно стало прозрачным и позволяло увидеть за ним само учреждение.
— У вас там был дом[533].
— Да, я заведовал пансионом, — сказал Пирс, почувствовав волну бессмысленного раздражения.
— Вы женаты?
— Да. Три года.
— Ваша жена тоже преподает?
— Нет. Нет, о нет. Она. Она собирается учиться на медсестру. Ее уже приняли здесь в школу подготовки. Поэтому я тоже ищу работу в этом городе. Ну. — Пирс не стал продолжать, вряд ли здесь принимаются во внимание его условия. Он скрестил ноги.
— Хорошо, что вы возвращаетесь к вашему призванию, — сказал декан. — Думаю, вы сами увидите, что студенты здесь отличаются от тех, которые у вас были в прошлом, в других учебных заведениях. Кто-то из них не достигли даже уровня старших классов вашей частной школы. С другой стороны, они принесут в ваш класс богатство другого опыта, жизненного. И вы увидите, что они полны стремлением взять от вас все, что смогут использовать в жизни. В отличие от некоторых молодых людей в других колледжах, большинство наших студентов — не все они молоды — точно знают, почему они здесь, чего они хотят от этого заведения, и готовы работать, чтобы получить это. Это замечательные люди, многие из них.
Пирс кивнул. Он наклонился вперед, весь внимание. Он понимал, что декан имеет в виду и на что будут похожи студенты; в некотором смысле он сам был таким. Он обнаружил, что растроган ими, хотя он никогда не встречался ни с одним из них, а также этим округлым человеком перед ним, его деликатной серьезностью, его осторожной напыщенностью, и тем, как он мог получить их расположение, после каких испытаний, похожих на их испытания. Движимый тем же, чем был обременен Пирс: старым призванием.
— Фрэнк Уокер Барр, — сказал декан, вернувшись к изучению тощего резюме Пирса. — Это имя.
— Да.
— Он руководил вашей диссертацией.
— Да. — Нет, не совсем точно, но Барр, конечно, не будет этого отрицать. Больше не будет.
— Его так и не нашли, — сказал декан.
— Да. Не нашли.
Несколько лет назад, во время экспедиции, в которую входило еще двое ученых, Барр исчез в пустыне к югу от Каира. Его так и не нашли: ни слухов, ни тела, ни истории. Он (вероятно, возможно) ушел ночью из домика, в котором остановилась экспедиция. Долина Царей[534], написали американские газеты, но на самом деле это было безымянное место к югу от нее, недалеко от древнего святилища на острове Филы.
— Удивительно.
— Да.
— Великий ученый.
— Да.
Исида, все еще почитаемая в Филах, сказал писатель конца пятого века нашей эры[535]. Именно Исида «розами и молитвами» вернула Луцию Апулею человеческий облик, когда его наконец посетило ее видение. Тело ее облекал многоцветный виссон, то белизной сверкающий, то оранжевым, как цвет шафрана, то пылающий, как алая роза. Но что больше всего поразило мне зрение, так это чернейший еще плащ, на котором вытканы были блистающие звезды. (В переводе Адлингтона[536].) И удостоила она меня следующих слов: — Вот предстаю я тебе, Луций, твоими тронутая мольбами[537].
Небо в пустыне не похоже на наше, — обычно говорил Барр студентам на своих семинарах по истории истории, среди них был и Пирс, — и как только ты оказываешься под ним, ты понимаешь, без всяких сомнений, что звезды — это боги, и они близко.
Я родительница вещей природных, госпожа всех элементов, превечное довременное порождение, верховная среди божеств, владычица душ усопших, первая среди небожителей, единый образ всех богов и богинь, мановению которой подвластны свод лазурный неба, моря целительное дуновенье, оплаканное безмолвие преисподней. Прекрати плач и жалобы, отбрось тоску, по моему произволению начинается для тебя день спасения. Слушай же со всем вниманием мои наказы[538].
Поднимается предутренний ветер, как только бледнеет на рассвете ночь[539].
В черновике последней, незаконченной книги Барр написал о том, как человек, всю жизнь изучающий миф, его кросс-культурную передачу, его постоянные трансформации, временами может чувствовать себя родителем, наблюдающим за детьми, которые разыгрывают историю ради развлечения: как сюжет подвержен смягчению, ужесточению, сокращению или перевертыванию, скучные или невразумительные части по мановению пальца отвергаются, а забавные повторяются и расширяются, роли распределяются среди актеров, так что один актер может сражаться сам с собой под другой личиной, все внезапно становится другой историей, хотя и похожей, и никогда не кончается. «Любой такой исследователь, как любой родитель, может рассказать вам о скуке, которую вызывает эта постоянная эволюция, хотя они вновь и вновь будут настаивать на бесконечной готовности человеческого воображения к игре, вечном превосходстве руки над глиной и рассказчика над рассказом».
— Позвольте, мы рассмотрим все это, — ближе к вечеру сказал декан, — и свяжемся с вами. Весьма скоро, думаю.
Ру терпела Нижнюю академию настолько долго, насколько могла, хотя и не так долго, как Пирс, чья обычная неподвижность была ее постоянным горем и бременем. Она слонялась по некогда красивому старому дому, отданному на их попечение, с таким чувством, как будто навсегда застряла между пробуждением и уходом на работу: нужно было стирать, убираться, готовить, находить то и это, здание всегда пахло утром, неумытыми мальчиками, их пожитками, едой, напитками, тапочками и незастеленными кроватями — мальчики, слишком маленькие, чтобы находиться так далеко от дома, а некоторые очень далеко, были здесь как в изгнании; они ходили за ней по пятам, задавали бессмысленные вопросы или рассказывали о спорте, о домашней работе и доме, и только чтобы быть рядом с кем-нибудь, похожим на маму, хотя бы очертаниями, решила она: как-то раз один, сидя рядом с ней на просевшем диване, наклонил свою остриженную голову и без единого слова вывалил ей на колени. Ею завладела их нужда, когда, казалось бы, в этой нужде не было никакой нужды. Почему их услали так далеко от дома?
Тем временем Барни вдалеке становилось без нее все хуже и хуже. Какая-то слабость опустошила его веселость, и, когда ему поставили диагноз (рак простаты), он первым делом собрал всю свою силу воли, чтобы поддержать и сохранить то, что ему еще осталось от его замечательной жизни, но потом шансы стали не в его пользу и пошли метастазы; в конце недели Ру собирала сумку, оставляла дом на Пирса и проходила через это с отцом, чьи нужды были противоположны нуждам растущих мальчиков, но требовали такого же напряжения сил. Барни каким-то образом весело проводил день за днем, во всяком случае, пока она приезжала часто, чтобы заметить новые изменения, которые нужно было увидеть, и вывести его к врачам. Очень скоро Ру, как и мертвые египтяне, о которых ей рассказывал Пирс, поняла: единственный способ правильно пройти этот перевал — иметь проводника и наставника, который сражается за тебя и ведет переговоры на каждой остановке. Им и была Ру. Она научилась, как и что делать, — это было ее единственной поддержкой, — и каждый день училась новому у знающих мужчин и женщин — врачей, медсестер и социальных работников, всех, кого теперь называют ухаживающими лицами.
— Тебе стоило увидеть, — сказала она Пирсу, вернувшись поздно. — И услышать, что они говорили старикам. — Она имела в виду сиделок, смену за сменой. Барни был уже в госпитале для ветеранов, где лежали главным образом мужчины, по большей части пожилые, но не все. На столе в кухне Пирс поставил для нее чашку кофе, который она потребляла двадцать четыре часа в сутки, без видимого эффекта. — У них есть это — я даже не знаю, как его назвать. Смирение. У добрых людей, но не у всех.
— Смирение.
— Ну то есть они продолжают глядеть на этих парней как на людей, и не имеет значения, насколько далеко те ушли; даже когда кто-то перестает отвечать, говорить, смотреть, есть и думать. То есть они реалисты, они понимают, что происходит, они пытаются быть честными и исполнительными, но не сбрасывают их со счетов, никогда.
— Угу.
— Они разговаривают с ними. Привет, как у тебя сегодня дела. А кто-то из них уже полутруп. Одна нянечка сказала мне: Я знаю, что его больше здесь нет, но он где-то поблизости. Он может слышать. И замечает, если я не сказала «привет».
— Угу.
— Как они так. Это смирение. Вот что тебе нужно. Никогда не думала, как это — сбрасывать чью-то жизнь со счетов. Это, должно быть, очень трудно. Можно притворяться, но это тебе не подержанные машины продавать. Делать такую работу каждый день и притворяться — вот это и есть ад. Просто невозможно. Твое сердце разорвется.
Пирс слушал, взвешивая пределы собственного смирения, собственной человечности. Барни ему никогда не нравился, и он предпочитал находиться как можно дальше от его желтых клыков и высокомерной дружбы. Но его собственный отец. Он сам. Не беспокойтесь, что не сумеете умереть, сказал Монтень. Сама природа, когда придет срок, достаточно основательно научит вас этому. Она сама все за вас сделает, не занимайте этим своих мыслей[540]. Может быть и нет, в наше время.
Когда Барни испустил последний вздох (и его стриженная голова также опустилась на ее колени), Ру сказала Пирсу, что хочет выучиться на медсестру.
— Это будущее, которое я могу видеть, — сказала она Пирсу. — И первое, до которого, мне кажется, я могу добраться.
— Ладно. Я помогу.
— И это действительно хорошая работа. Хорошая профессия. Честная.
— Да.
— Однако придется раскошелиться. Ты должен поверить мне.
— Я верю тебе, — сказал он.
Еще одно интервью, и Пирса взяли в окружной колледж.
— Тяжелое решение, — сказал декан. — Надеюсь, вы простите меня за откровенность. Лично я проголосовал за. Мне кажется, мы можем закрыть глаза на некоторые пробелы в вашем резюме. — Он пролистал папку, которую держал в руках. — Мы так и не получили письма от декана колледжа Варнавы. Доктор Сантобоско?
— Верно.
— Не имеет значения. Вы впечатлили меня, Пирс, и не только своим образованием. Вы не всегда сможете действовать в одиночку. Нужно идти с чем-то, что вы понимаете.
— Надеюсь, — сказал Пирс, — оправдать ваши ожидания. И я, безусловно, попытаюсь это сделать. Обещаю. — И он говорил это искренне, от всего сердца, как мало что говорил в жизни; он едва произнес эти слова из-за горячего кома, поднявшегося в горле. Он встал и пожал теплую толстую руку декана.
— Первым дело мы спустимся в ваш кабинет, — сказал декан, доставая из кармана большую связку ключей. — Вы будете его делить с миссис Лю, с которой уже знакомы. Она ведет Элементы коммуникации.
— Да.
Они спустились вниз, прошли через невыразительные коридоры стандартного утилитарного здания; по дороге декан здоровался со студентами, поднимая руку, как будто благословлял.
— Здесь.
Потертый серый стол, рядом с другим, почти таким же, но отличающимся; стальные полки и лампа с гнущейся шеей; и широкое окно.
Он не был ни алкоголиком, ни сумасшедшим, он ни сжег свою жизнь, дымя в кровати, ни выбросил ее по ошибке, словно выигрышный лотерейный билет, но он был так благодарен декану, как будто сделал что-то в таком роде, и был спасен, без всякой причины. Вот, Луций, после стольких несчастий, воздвигаемых судьбою, претерпев столько гроз, достиг наконец ты спокойной пристани, алтарей милостивых, — сказала многоцветная Исида Золотому Ослу, наконец-то больше не ослу. — Не впрок пошло тебе ни происхождение, ни положение, ни даже самая наука, потому что ты, сделавшись по страстности своего молодого возраста рабом сластолюбия, получил роковое возмездие за неуместное любопытство. Но слепая судьба, мучая тебя худшими опасностями, сама того не зная, привела к настоящему блаженству. Пусть же идет она и пышет яростью[541].
— Добро пожаловать в нашу семью, — сказал декан.
Вот так Пирс и его жена стали жителями этого города, настоящего города, окруженного настоящей городской агломерацией, а не вызывающей галлюцинации смесью страхов и желаний, центром дымной преисподней — как Холиок[542], Бриджпорт[543] или Олбани[544]. В середине девятнадцатого столетия город быстро разбогател и потом постепенно опять стал бедным. Когда он еще был богатым и богатые не возражали против того, чтобы жить рядом с фабриками, мельницами и каналами, обслуживавшими их, город выстроил замечательные пригороды с огромными домами, в которых сейчас никто не хотел жить, поскольку большинство тех, кто мог позволить себе жить в них, предпочли уехать. Даже Ру и Пирс — они шли по наполненным эхом большим залам с паркетными полами, резными эркерами, массивными радиаторами и ваннами, на которые показывал им отчаявшийся продавец, — не могли себе представить, как со всем этим справляться.
Но за этими гордыми печальными улицами с их большими деревьями, по направлению к (бывшим) фермерским землям, они нашли один из тех маленьких пригородов, которые строительные компании выстроили около 1910 года в конце троллейбусных линий и которые должны были стать лучшими в городе и округе. Когда-то его окружали увитые розами стены и в него входили через шероховатые кирпичные ворота, поросшие плющом (его уже не было, когда они въехали в ворота на «кролике»), а сейчас вокруг него был запущенный безымянный район города, а сверху на него смотрело высокое бетонное здание поликлиники (зимой сквозь ветки потерявших листья деревьев они видели из окна спальни угрожающий красный крест). Тем не менее, в нем были маленький каменистый парк и пруд с утками, и краснокирпичные дома в стиле Тюдоров и королевы Анны, одни — покрытые виниловым сайдингом, другие — с фиберглассовыми крытыми стоянками или цепными изгородями. Несколько из них продавались.
Тот, который они выбрали и в котором живут сейчас, находился в конце Пип-О-Морн-вэй[545], рядом с Гленом (так назывался парк). Два этажа дома, абсурдно узкого и высокого, выходили окнами на улицу; а еще один — в маленький сад и задний двор, по направлению к Глену, потому что дом стоял на крутом спуске. Как мило. Высокие деревья смотрели на него и соседние дома; панельные двери робко прятались за сводчатыми решетками и изгородью, маленькие ворота в ней открывались в сторону дома; вьющаяся деревянная лестница вела вниз и вокруг дома, пока не кончалась во дворе далеко внизу. Там, насколько они могли видеть, когда стояли у ворот, находилась деревянная скамья, горшки, инструменты горшечника и пара старых садовых перчаток.
Вероятно, это были перчатки того, кто продавал дом.
Дом был слишком велик для них: три больших этажа, хотя на каждом этаже было всего две-три комнаты; при покупке у них не было планов, чем наполнить их. Твердых планов. Однако, оглядываясь назад, Пирс видел, что им двигала невысказанная необходимость к продолжению рода. Ру всегда говорила ему, что не представляет себе, как они будут стареть одни, и он давно понял: тому, что Ру не могла представить, она не позволяла случаться с ней; вместо этого она вызывала к жизни то, что могла представить.