Глава четвертая
Богатство Фонда закончилось, и Пирсу нужно было как можно быстрее найти работу.
— Не очень-то много ты умеешь делать, — сказала Ру. — Ни в бармены, ни в официанты тебе лучше не идти. Ты влип.
Он не стал утвердительно кивать, но и не мог этого отрицать.
— Учитель, — сказал он. — Подменный учитель.
— Ты подпишешь контракт, — сказала она. — И будешь ждать, день здесь, день там. Ты — новичок, последний, кому они позвонят. А через пару недель школа закроется.
Купив газеты, он сидел с ней в «Дырке от пончика» и пробегал глазами объявления. Она сидела, откинувшись на спинку стула, и с интересом наблюдала за ним. На ней был ее многоцветный жакет.
— Я слышала, что в «Пластмассовых Новинках» набирают народ, — сказала она. — В Каскадии.
— Конечно же, — сказал он.
— И?
Он взглянул на нее, чтобы понять, действительно ли она спрашивает.
— Не могу, правда, — сказал он. — Это не совсем то, что я.
— Это то, чем люди занимаются, — сказала она. — Работа.
Он тряхнул страницами, что были покрыты чернилами. Как легко, даже не сознавая этого, он прошел великое множество повседневных адских пропастей. Больше года он даже не должен был вставать по утрам на работу. А перед этим преподавал в колледже, не слишком обременительное занятие, скорее продолжение студенческих дней другими способами: те же длинные каникулы, те же короткие часы. Но сейчас он стоял на краю, и не было пути вперед или в обход, вверх или вниз.
Вот их объявление, его взгляд как раз зацепился за него. «Пластмассовые Новинки». Нанимают людей во все отделы.
— Это тяжело? — спросил он.
Она посмотрела на него со странным сочувствием.
— Это работа, — сказала она. — Выполнять ее нетрудно. Если бы это было трудно, люди, которые этим занимаются, этим бы не занимались. Однако нужно много работать. Сам понимаешь. Весь день. Или ночь.
Он тряхнул газетой.
— И сколько они платят?
— Минимум, наверно. Или чуть выше. Открытое предприятие[491], насколько я знаю.
Пирс не знал в точности, что означает «открытое предприятие». Звучало неплохо, но у него создалось впечатление, что на самом деле ничего хорошего.
— Только ненадолго, — сказал он. — Я должен подготовить резюме. И отправить.
— Конечно, — сказала она. — Пару месяцев.
Его сердце сжалось. Конечно, не так долго. Пару месяцев.
— Если они тебя возьмут, — сказала она.
— Что? — спросил он. — Они так долго рассматривают заявления?
— Нет. Но они не хотят нанимать людей твоего типа.
— Моего типа?
— Ну таких, волосатых умников. Образованных господ. Они подумают, что ты не останешься. Что пришел только от отчаяния и уйдешь, как только подвернется что-то другое. — Она скрестила руки. — Они это поймут.
Откуда она это знает? Он решил, что она импровизирует, но не смог сказать это вслух.
— Волосатые интеллектуалы, — сказал он. — Узкогрудые рукожопые...
— Руко-чего?
— Нежнорукие малодушные...
— Тебе определенно надо побриться, — сказала она. — И постричься.
— Слабоколенные, — продолжал он. — Мокроглазые. Яйцеголовые.
— Хочешь постричься? — спросила она. — У меня хорошо получается.
Он смотрел на нее, не произнося ни слова, так долго, что она в конце концов выпучила на него глаза. Эй? Ну что? Но он думал о стрижке, которую делал сам в доме на реке Шэдоу, о паре длинноклювых ножниц с позолоченными ручками и о звуке, который они издавали: вжик, вжик.
— Скажи мне, — сказал он. — Почему ты продолжаешь быть такой доброй ко мне?
— А ты того не стоишь?
— Не уверен, что стою. И вообще.
— Ты спрашиваешь, что я ожидаю взамен?
— Нет. — Он попытался сделать вид, что обижен. — Я не это имел в виду.
— Просто делаю свою работу, — тихо сказала она.
Она выбрала и костюм для него, такой, который его не выдаст: толстовка с капюшоном, самая старая вещь, которая у него была; дешевые теннисные туфли, которые он купил, думая заняться бегом для здоровья; и принесла бейсболку с надписью НАБКО — она фыркнула, когда он спросил, что это означает.
Таким образом, одетый и стриженный, как овца, он поехал в ее машине — на этот раз она выбрала длинную, серовато-синюю «пуму»[492] — в «Американские Пластмассовые Новинки», одно из немногих предприятий, остававшихся в старом фабричном комплексе, похожем на маленький кирпичный город, что стоял над пенными желтыми водопадами реки Блэкбери. Он еще никогда не забирался так глубоко в такое место. Стоянка была переполнена машинами, столь же похожими и непохожими, как, вероятно, и рабочие внутри. Какое-то время они ездили взад и вперед по кирпичным коридорам, пытаясь найти отдел кадров.
— Здесь, — сказала она.
— И что я скажу им, если они спросят, чем я занимался раньше? Они начнут что-нибудь проверять?
— Им плевать, что ты делал раньше. Скажи им, что только приехал из, ну не знаю. И занимался, скажем, ну чем-то типа того.
Она припарковала машину так, чтобы ее можно было увидеть из офиса; согласно ее плану, Пирс должен был выглядеть так, будто ему нужно содержать большую машину и, быть может, расточительную жену. Что ты повязан, сказала она.
— Я подожду здесь, — сказала она.
— Ладно. — Вокруг здания шли ржавые рельсы, поросшие унылым сорняком, давно не использовались, подумал он. На стене надпись, сделанная много десятилетий назад: НЕ СТАВЬТЕ МАШИНУ РЯДОМ СО СТЕНОЙ. Он открыл дверь машины, но какое-то время не мог выбраться.
— Вот, — сказала она, снимая незамысловатое золотое кольцо с пальца правой руки и надевая его на безымянный палец левой руки Пирса. Если кто-то хотел узнать, подумал Пирс, этот палец называется Pronubis[493].
— Ладно, — сказал он и вышел из машины.
Под окнами отдела кадров стояли цветочные горшки, в которых росли герани — конечно, не настоящие, и дверь говорила: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ. Но это было дно: мрачный двор, скрепленная цепью изгородь. Он попал на дно: как странно было понимать это. Все, все, что он когда-то начал, или видел в перспективе, или ожидал от судьбы, — в прошлом, все потеряно, выброшено, разорвано. И нет покоя. Он считал возможным, даже вероятным, что он поселится в «Объятиях Морфея» и впредь будет работать здесь, если его примут, конечно. Многие так делали.
Дно. Почему же его сердце так спокойно, а взгляд так ясен; и какой такой новый холодный чистый воздух он вдыхает? Он оглянулся на «пуму», беззаботно махнул рукой и увидел строгое лицо Ру и большой палец, поднятый вверх: предостережение и ободрение.
Пирс проработал в «Американских Пластмассовых Новинках» шесть месяцев, а не два, главным образом на упаковке и отправке, но иногда и на сборке, комплектуя игрушки, дешевые «подарки» и вещи, которые, вероятно, были частями других вещей, чью природу он не мог угадать, и их непонятность отзывалась тупой болью в голове все время, пока он занимался ими; никого больше не волновало, что это могло быть, и они как будто удивлялись его любопытству.
Ру оказалась права — начальство не интересовалось его прошлым. Люди на конвейере тоже были осторожны с личными вопросами, но скорее из деликатности, чем от безразличия; в любом случае, он не хотел много рассказывать, как и некоторые из них. Те мелочи, которые они у него выудили, дали им возможность классифицировать его и даже дать кличку (Ковбой, только из-за сигарет, которыми он дымил в перерывах; так, шутка). Те немногие мелочи о них самих, которых им вполне хватало, кажется, повторялись снова и снова.
А вот с его волосами она ошиблась, не сохранив их. Настал момент, когда волосы стали короче на тех, кто вначале отрастил их вызывающе длинными, и, наоборот, начали отрастать на тех, кому они некогда бросали вызов, — на фермерах, на «молотильщиках»[494], на водителях грузовиков и на татуированных ветеранах войны; таким образом последние бросали вызов самим себе. Остаток столетия продолжался в том же духе.
Самым трудным оказалась не сама работа или одиночество, которое, как он думал, у него возникнет среди людей, столь отличающихся от него, или часы скуки — с этим не было проблем; самым трудным было то, что когда-то в прошлом многостворчатые окна заводского здания, высокого, как кафедральный собор или дворец, заделали изнутри, дневной свет заменили на флуоресцентные лампы, а наружный воздух — на кондиционированный. Пирс входил внутрь из залитого солнцем летнего утра, ставил штамп на карточку и ничего не знал про день — собирались ли облака или небо выцветало до зелени — вплоть до наступления вечера. Думали ли об этом те, кто его окружал? Спросить казалось невозможным, да он никогда и не слушал; конечно, это лучше, чем не работать. Еще одна вещь, которую другие терпели, казалось, без недовольства и которую он не мог терпеть. Он вспоминал о шахтерах в Кентукки, которые зимой, еще до рассвета, спускались вниз, в темноту и неизменный холод, и не поднимались наверх, пока темнота не приходила в верхний мир: как он переживал за них, как боялся за себя.
Он не пропустил ни дня работы, ну, может быть, день-два, когда не мог встать с постели и лежал, борясь с тем, что удерживало его, — или не борясь.
Однажды Ру пришла к нему, когда он лежал в «Объятиях Морфея», не борясь и не отдыхая от борьбы, потому что ей позвонили из «Новинок» и сказали, что он не вышел на работу. А человека, одиноко живущего в комнате мотеля, который не вышел на работу, нужно посетить.
— Ты заболел?
— Не думаю. — Он опять забрался в кровать, с которой встал, чтобы открыть дверь. Нужно было не коснуться тонкого одеяла, сделанного из отходов химического производства; он осторожно скользнул под простыню, пошевелив пальцами ног в теплой утробе кровати.
— Я могу позвонить врачу.
— Он не придет.
— Ты пойдешь к нему. Это что-то новое.
— Я в порядке.
Долгое время она глядела на него, а он пытался выдержать ее взгляд, быть спокойным и стойким.
— Я могу тебя поколотить, — сказала она. — Могу купить тебе бутылку.
— Я в порядке.
Возникла очень долгая пауза, пауза между двумя людьми, начавшаяся как отсутствие или пустота, а потом наполнившаяся плотной материей, удушающей или щекочущей, которая, если не кончится, приведет к взрыву смеха или тяжелому вздоху. Кто заговорит первым?
— Мне нужно знать, чего ты хочешь от меня, — наконец сказала она, ее голос проник к нему через ватин. — Я не имею в виду именно сейчас. Может быть, я не смогу дать это тебе, может быть, я не захочу дать это тебе, но я никогда не узнаю, если ты мне не скажешь.
— Ничего, совсем ничего. Я в порядке.
— Ничего. — Она скрестила руки. Она была в сапожках на каблуках и брюках-капри для работы в агентстве. — Ничего тебе не даст ничего.
— Я знаю. Из ничего и не выйдет ничего.
Еще одна пауза или та же самая, но не угасшая. Потом она повернулась, сделала несколько шагов к двери и ушла.
Он нашел свой табак на тумбочке у кровати, скрутил сигарету и закурил, хотя на химическом одеяле уже был ужасный коричневый волдырь от упавшего пепла.
Он услышал, как отъехала ее машина.
Он боялся, вот что это было. Он знал, что она не должна знать о его страхе, и изо всех сил пытался скрыть это от нее, но боялся; и более всего он боялся ее, боялся ее уверенности, что ему есть, из чего выбирать, есть, что просить от жизни, есть, о чем договариваться. Конечно, невозможно было сказать: нет, он совершенно уверен, что выбирать не из чего, по крайней мере ему, что это его особое состояние или работа — ждать, что с ним станет, и понимать, что это такое, когда оно произойдет. Звучало смешно, но так оно и было; он верил в выбор не больше, чем верил в судьбу. В самом лучшем случае он мог надеяться, что узнает собственную историю, по мере того как она будет развертываться, свою дорогу, по мере того как она будет возникать у него под ногами, и он сможет пойти по ней.
Но если нет такой дороги, что тогда? Как прорубить ее, какую огромную потребность для этого надо иметь, какую несомненную нужду или желание? Чего он хочет от нее? Почему она сказала, что ей нужно знать? Ясно, что она оттолкнет его, если он не ответит. Будет ли это плохо? Как, черт возьми, ему узнать? Кажется, в его истории совсем нет места для такого человека, как она, и как он может ей это сказать? Она в ответ скажет, что он должен создать новую историю, как будто это так просто. Проще пареной репы.
Он никогда не стремился к общему счастью для себя, достигать своих целей или удовлетворять собственные нужды, не ставил никому условия своей любви, и уж точно ни одной из женщин, с которыми встречался. Он пытался найти и дать им то, в чем нуждались они, и никогда не просил чего-нибудь для себя, кроме одного: не уходить от него, не уставать от него, не бросать его. Он никогда не понимал — и кто бы мог сказать ему, если он просто не знал? — что есть одна вещь, которая может удержать ее рядом и обеспечить доброе отношение к тебе: дать ей сделать что-нибудь для тебя, что-нибудь такое, что, возможно, займет всю жизнь. Тогда она останется, может быть. И то, что ты просишь, будет сделано и для тебя тоже, до некоторой степени, некоторым способом, который будет радостным и приятным для тебя, даже если не всегда или полностью удачным. Мне нужна твоя помощь. Он чувствовал себя как робот или мозг в колбе[495], делающий выводы относительно незнакомых ему человеческих существ.
И что он может попросить? Чего он хочет, в чем нуждается? Как долго желаемое будет ждать, пока ты наконец признаешь его, если сможешь? На что будут похожи переговоры, как долго они будут идти и как часто их придется повторять? Он мог бы просто сказать: Скажи, чего мне желать, и я буду желать этого ради тебя, но, конечно, именно этого не следовало делать, и он должен был размышлять, лежа в своей кровати в «Объятиях Морфея» и натянув простыню до подбородка.
Спустя время — краткое или долгое — он услышал доносящийся с парковки шум двигателя большой машины, прямо перед его номером сердито взвизгнули тормоза, и он, с тревогой и надеждой, ждал без движения, когда его дверь опять распахнется.
В Иванов день Споффорд и Роузи поженились в Аркадии. Пирс и Ру приехали на «кролике». Она заявила, что не является их другом и вообще не знает ни их, ни обстоятельств их жизни, хотя Пирсу казалось, что она знает больше о происходящем вокруг, чем говорила, по крайней мере, в некоторых кругах, о которых он (например) не знал ничего; она твердо решила не идти с ним, потом сказала, что ей нечего надеть, и в конце концов пришла в белом кружевном платье и ковбойских сапогах, более заметная, чем предполагала.
— Никогда здесь не была, — сказала она, когда они подъехали. — Грандиозно.
Их машина была одной из многих, и был даже парнишка, который помогал парковаться. Свадьба одного из Расмуссенов не могла быть ни маленькой, ни незаметной; Роузи Расмуссен всеми способами пыталась сделать ее маленькой, но когда она пыталась ужать ее или подрезать, свадьба прорастала из всего; в конце концов она позвала на помощь мать, отдала ей бразды правления и делала, как ей говорили. Что по какой-то причине позволило ее матери в первый раз посмотреть на нее как на взрослую, радоваться ее обществу, смеяться вместе с ней, спорить и одобрять, как будто они были какие-то двое людей, какие-то подруги с историей. Мать, розовощекая и неутомимая, казалось, вылезла из лимба, из тех серых дверей, которыми Роузи давно отделилась от нее. Сейчас Роузи смотрела (из окон кабинета, где она и Споффорд ждали своего выхода, словно актеры в пьесе) на мать, пробиравшуюся среди людей, которых она знала многие годы, и те приветствовали ее с тем же самым радостным изумлением.
Снаружи на этих лужайках гости разбились на маленькие группы, сидя на траве или на каменных скамейках; их развлекали бродячие музыканты (на самом деле здесь были только бывшие участники «Орфиков»[496], недавно распавшейся рок-группы; сейчас они называли себя «Простые Мастеровые»[497] и играли на разнообразных инструментах). Невдалеке от них овцы щипали траву и блеяли, счастливые, как и все мы, что снова тепло, что снова все зеленое и голубое. Наконец музыканты собрали всех нас в большой круг на лужайке, где когда-то Бони Расмуссен играл в крокет, а Пирс впервые повстречал Роузи. В те дни он думал, что ее двое, или что та и другая — один человек. Простейший урок, который могут преподать незнакомцу, простейшая загадка, которую он может решить, и все-таки спустя какое-то время — долгое или краткое — она становится неизбежной и сама создает лес, в котором никто не является собой. В любом случае сейчас он знал. Он и Ру шли внутри круга — на самом деле здесь было два круга, внутренний и внешний, двигавшиеся в противоположных направлениях, как в танце, старом танце, называвшемся labirinto[498] — и он видел многих, которых теперь знал, и многих, которых никогда не узнает. Роузи, кажется, пригласила весь округ и еще немного. В последний раз, когда Пирс видел столь многих из них, собравшихся подобным образом вместе, смеющихся, двигающихся по кругу, праздничных, они были в масках и притворялись теми, кем не являлись. Вэл сопровождала свою мать, крошечную старушку с блестящими глазами. Алан Баттерман, адвокат, разговаривал — Ру указала на него — с Барни Корвино.
— Ты хочешь представить меня?
— Нет. Может быть. Позже.
Наконец из дома вышла девочка, вся в белом, с белыми цветами в волосах, босая; она аккуратно несла чашу или блюдо. Она вошла в наш танец с серьезной и твердой уверенностью и начала разбрасывать на дорожку белые лепестки, или, скорее, она стала делать дорожку из лепестков для тех двоих, которые шли следом за ней.
— Это ее дочка, — сказал Пирс. В его глазах появились неожиданные слезы.
— Но не его.
— Да. Но я думаю, что она — главная причина всего этого.
— Конечно, — сказала Ру и подумала о том, что сейчас дети являются причиной брака, хотя всегда было наоборот. Сэм посмотрела на них, но улыбнулась всем, ибо к ней были прикованы наши взгляды, а также и к паре — он и она, не в белом, но в ярких одеждах и с венками на голове; они держались за руки, как будто прогуливались по давно прошедшей или только что прошедшей эпохе. Бывшие «Орфики» заиграли Мендельсона на цитре и окарине[499].
Когда они оказались среди нас, Рея Расмуссен отделилась от круга, как будто вспомнила о своих обязанностях, подошла к Роузи и Споффорду и взяла их за руки; она сказала им слова, которые мы не могли слышать, предназначенные лишь для их ушей, так что мы заговорили между собой, тут и там был слышен одобрительный шепот и легкий смех. Потом Рея отошла назад, так что пара оказалась перед ней; мы замерли; Сэм с пустой чашей в руках подняла к ним лицо и с напряженным вниманием ждала, что они сделают дальше, рассеянно почесывая ногой комариный укус.
Роузи и Споффорд с подсказки Рэи обменялись обычными клятвами, которые запечатлены в каждом сердце; какое облегчение (прошептала Ру Пирсу), что они не должны придумывать свои собственные. Быть вместе и поддерживать, почитать и лелеять, в болезни и в здравии, пока Смерть (даже Пирс, старый друг, стоявший среди свадебных гостей, в первый раз по-настоящему обнаружил свое присутствие там) не разлучит их. Когда они поцеловались и все свершилось, кто-то зааплодировал, как во время спектакля, кто-то зашептался, в восторге или благоговении, как при большом успехе. Наши круги распались, и робко или смело один за другим знакомые и родственники стали подходить, чтобы обнять их. Ру, вцепившаяся в руку Пирса, отвернулась с застывшей улыбкой на лице.
— Я в таком смущении, — призналась она, когда они отошли в сторону. — Они говорили то, что говорили и раньше. Ну, то есть она говорила раньше, так или иначе. Не думаю, что можно произнести это во второй раз.
— Это всегда в первый раз, — сказал Пирс. — Каждый раз. По определению. — Ру посмотрела на него, с неудовольствием или презрением, и он сообразил, что, возможно, его ирония или двусмысленность более неуместны, и он должен избавиться от них, если сможет. Тем не менее он с притворным удивлением посмотрел на нее. — Что? — сказал он. — Ты не веришь в брак?
— Я не говорила: брак. Брак длится, по крайней мере, должен длиться. Свадьбы пролетают.
— Ты не очень-то романтична, — сказал он, как будто только что узнал это.
— Мне кажется, что романтика — хорошее начало. Но все говорят, что ее хватает ненадолго.
— Все говорят?
— Как тебе следует уже знать, — сказала она, бросая на него пристальный взгляд, — у меня ни с кем не получилось. На самом деле, можно даже сказать, что у меня никогда ни с кем не получалось. Во всех смыслах.
Он не отвел взгляда, хотя она вызывающе глядела на него.
— Ну, могу сказать тебе, — сказал он, — поскольку ты не знаешь, что именно романтика длится долго. Только она и остается, когда все остальное уходит. Включая ее. Или его, как я понимаю. Вот в чем проблема.
— Значит, я счастливая девчонка, — сказала она и пошла прочь.
Пирс после мгновения досады или разочарования (Почему она так себя ведет? Был ли очевидный ответ столь же неправдоподобным, как ему показалось? Что он должен был понять или узнать лучше?) повернулся к длинным столам с едой и напитками. Он столкнулся с Вэл, которая неустойчиво двигалась на высоких каблуках по траве в том же направлении; в этом царстве солнца и воздуха она казалась немного не на месте, словно стул с мягкой обивкой, завернутый, как и она, в узорчатую материю и увешанный цепочками, на которых (с удивлением заметил Пирс) висела пара крошечных перламутровых театральных биноклей.
— Привет, Вэл. — Он взял ее за руку и почувствовал себя так, как будто прислонился к чему-то реальному.
— Вот они взяли и сделали, — сказала Вэл.
— Угу.
— Завязали узел.
Пирс кивнул, торжественно соглашаясь, хотя ему казалось, что они не столько завязали, сколько развязали узел, великий кельтский узел[500], один из тех запутанных узлов, которые, хотя их и невозможно распутать, кажутся сделанными на основе простой симметрии; рывок за один конец может вернуть их в первоначальное состояние, сделать обыкновенной веревкой, ниткой или плетеной лентой, имеющей начало и конец, хотя по замыслу они оба спрятаны.
Они оказались первыми у длинного стола с открытыми бутылками и стопками пластиковых бокалов, которые Пирс издали посчитал старинными бокалами, как на поминках Бони, тоже проходивших здесь.
— Кто будет следующим, — сказала она, как будто думала об ужасной силе, которая косит невинных или обреченных. Она никогда не была, он тоже; она никогда не будет, он (Вэл знала это по его двусмысленной натальной карте, лежавшей в ее папках) в конце концов да или тоже никогда. В любом случае бесплодный, в этом можно не сомневаться. — Вроде бы я видела, что ты пришел с дочкой Барни Корвино?
— Да, с ней.
— Печальная история, — сказала она.
Они посмотрели на лужайку, где Роузи и Споффорд медленно двигались среди тех, кто желал им счастья, пожимали руки старикам, смеялись и обнимали друзей, которых, возможно, раньше не замечали среди гостей, слишком занятые церемонией и друг другом.
— Ты знаешь, — сказал Пирс, поднимая бокал, — мы живем в замечательном месте.
— Да, так и есть. — Оба посмотрели на тень от высоких дубов и кленов и на бледные холмы за ними. — Страна, желанная сердцу[501].
— Конечно, нет такого места, — сказал Пирс. — В самом деле нет. Но все-таки.
— На самом деле, — сказала Вэл, — оно было таким. Когда-то. Но, конечно, это было до того, как здесь появился ты. — Она легонько толкнула его плечом, показывая, что шутит. Вэл осталась дозаправляться и встречаться с соседями (некоторые из них были ее клиентами), а Пирс отправился туда, где гости сгрудились вокруг счастливой пары, ожидая своей очереди пожелать им счастья. Он остановился рядом с пожилым человеком в соломенной шляпе и костюме в полоску, которого он где-то видел и именно в этой связке — может быть, только потому, что тот сильно напоминал ему Бони Расмуссена. Незнакомец разговаривал с библиотекаршей из Блэкбери-откоса, сегодня не надевшей очки.
— Да, — говорил джентльмен. — Образы горячечного сна[502].
— Да, — сказала дама. — И в конце — что говорит Робин? «Милый милую найдет, с ней на славу заживет»[503].
— Так он и говорит, — ответил пожилой мужчина. — И вся ночная неразбериха заканчивается. Но — как я всегда указываю своим студентам — здесь есть интересное исключение.
Преподаватель, подумал Пирс, и внезапно в нем вспыхнула зависть. Как здорово это было: рассказывать людям то, что они не знали, вещи, которые сами по себе не были такими уж важными, но разжигали огонь в их глазах, сияние только что установленной внутренней связи. И иногда они могли вскрикнуть или зашептать, чего не делали ни в каком другом случае. Понимание.
— Какое исключение? — спросила библиотекарша.
— Ну вы помните, что Робин смазывает глаза Лизандру и Деметрию, которые оба влюблены в Гермию, и сок цветка Купидона заставляет их обоих полюбить Елену.
— Да.
— Так что когда Оберон все приводит в порядок, он смазывает глаза Лизандру соком другого растения и снимает действие любовного зелья[504]. И, проснувшись, Лизандр опять любит свою Гермию.
— Да.
— Но Робин не смазывает глаза Деметрию! И тот, проснувшись, все так же любит Елену, а не Гермию, как раньше. Для него волшебство не исчезло. И, поскольку это образует две пары, эльфы оставляют все как есть. Так что Деметрий засыпает, находясь под чарами любви, чтобы никогда не проснуться.
— Да, здорово. Вот бы такое случилось со всеми нами.
Оба громко засмеялись, одновременно кивнув, как будто вместе откололи номер. Пришла их очередь, и Пирс с удивлением заметил на щеках Роузи слезы, когда она, взяв шишковатую ладонь старика, слушала слова, которые он говорил ей одной.
Пирс подошел следующим. И его обняли с внезапной благодарностью, и в ее больших глазах снова появились слезы; Роузи выглядела, как выживший в кораблекрушении, который добрался до берега и радуется всякому человеческому общению. Споффорд выглядел более мужественно; каждый из них похлопал друг друга по спине, как будто хотел выбить кость из горла. Пирсу показалось, что от бороды Споффорда или его воротника пахнет благовониями.
Он был последним в линии поздравляющих, и они взяли его за руки с двух сторон и потащили к длинному столу под дубами. Там они поговорили о многом. Пирс чувствовал, как солнце греет спину, и подумал, что ему не следовало надевать черное, хотя все его костюмы были черными. В краткий миг тишины он спросил, со сжавшимся в груди сердцем, слышала ли Роузи что-нибудь о Майке, и если слышала, то как он.
— Исчез, — сказала она. — Просто исчез. — Где-то посреди зимы он перестал звонить и не появился, когда пришла его очередь забрать Сэм; ни он, ни кто-нибудь, представляющий его, не явились на новое слушание дела об опеке, которого добился Алан Баттерман, и поэтому его претензии испарились, рассеялись, как и ее в тот день, когда она час просидела не в том месте в суде Каскадии и Сэм у нее забрали. Он исчез, и, кажется, не только из округа, но и вообще из этого края, исчез без следа.
— Потом он позвонил мне из Индианы или Айовы, не помню, — сказала она. — Хотел сказать мне, что он там, что он еще там, что он все еще, ну ты понимаешь. Но с тех пор — ничего. Не думаю, что что-то изменилось.
Пирс кивнул. Казалось, вопрос не взволновал ее; на самом деле она положила руку на его черный рукав, как будто знала, что ему было тяжелее спросить, чем ей ответить, и знала почему. Он вспомнил — с середины зимы он не вспоминал об этом, слишком много другого свалилось ему на голову, — как одним темным утром дал Роз Райдер две сотни долларов Феллоуза Крафта, его долю денег, найденных в доме Крафта, в книге, где же еще; две сотни долларов, деньги на побег, заменившие те, что она заплатила Пауэрхаусу за обучение их магии. Что, если они еще у нее, что, если пришло время, когда. Он помнил, что купюры были странно большими, происходили из какой-то более ранней денежной эры, и, может быть, их больше нельзя потратить. Пирс почувствовал неизбежность всего того, что совершили он, она и все мы повсюду и продолжаем это делать. Неизбежные и неразделимые вещи, меняющиеся при каждом повторении, прошлое и настоящее, словно мальчик и его мама, держатся за руки и описывают широкие круги: один стоит и заставляет другого бегать вокруг него, а потом, наоборот, другой носится вокруг первого, и в то же самое время оба движутся вперед, по лужайке, в будущее, неспособные идти друг без друга. Если именно это он знал или имел в виду, когда думал о том, как движется мир, тогда, возможно, Ру не права, сказав, что это очевидно, что все это знают. Или что это самая очевидная вещь на свете.
Как раз сейчас Ру повернулась к нему. И издали подняла руку. Все трое ответили ей тем же приветствием.
— Как себя ведет «кролик»? — спросил Споффорд. В своем вневременном наряде он казался чуть ли не вызывающе расслабленным, как будто женился бесконечное число раз и только этим и занимался.
— Хорошо. Очень хорошо.
— Прекрасная маленькая машина. — Он улыбнулся хорошо знакомой Пирсу улыбкой, как будто отколол шутку, не злую, но огорчающую, как будто знал о таких достижениях Пирса, о которых не знал сам Пирс.
— Да.
— И хорошая для зимы. Сильная. Передний привод.
— Так и будешь заниматься овцами? — Пирс, защищаясь, сменил тему. — Их стало больше?
— Намного.
— Ты так и будешь сидеть на склоне холма и рассказывать им историю?
Тихо подошла Ру, встала перед ними, слушая конец их разговора.
— У меня нет истории, которую можно рассказать. — Он встал, затенил огромной рукой глаза и взглянул вдаль, потом на Ру.
— О, да, — сказал Пирс. — Да. «Рассказывать им историю» — я имел в виду «считать овец». На более старом английском. «И каждый пастырь говорит со стадом, в долине, сидя под платаном»[505].
— Откуда он все это берет? — спросил Споффорд у Ру.
— Поздравляю, — сказала она и пылко обняла опешившего Споффорда.
Пришло время для торта и тостов, из которых одни были длинными и слезливыми, а другие косноязычными и искренними. Костлявая мать Роузи (рядом с которой сидел ее новый старый муж, чувствовавший себя в высшей мере непринужденно здесь, где никогда не был прежде) рассказала нам о детстве Роузи, проведенном в этом месте и в этом округе, и на ее глазах сверкнули слезы.
— Это было очень давно, — сказала она.
Последний тост произнес тот пожилой джентльмен в полосатом костюме, который тоже оказался Расмуссеном, самым старшим в клане, и Пирс вспомнил его — ну конечно, он был здесь год назад на похоронах Бони; неужели с того времени прошел всего год? Он поднял свой бокал выше остальных, так высоко, как будто это был не бокал с вином, но факел или эгида[506], и держал его так, чтобы мы все видели; потом заговорил звонким, слышимым повсюду голосом, хотя и не громким.
— Будь такой, как ты была, — сказал он. — Светлым взором будь светла. Купидонов крин багряный, покорись цветку Дианы[507].
Многие кивнули, как будто эта мудрость должна была прозвучать; кто-то снисходительно засмеялся; а те, кто не все расслышал, все равно подняли бокалы. Пирс подумал о собственных глазах, не смазанных и не отмытых — пока, может быть, — и в нем поднялось тревожное недовольство собой и всем, что он знал и не знал. Роузи, однако, не поняла сказанного и решила подойти и спросить; однако по пути отвлеклась и, спустя какое-то время, опять села на белый стул со светлым шампанским в руке. На миг все отошли от нее или повернулись к ней спиной. Она отпила вино — золотистое, свежее и холодное, как будто пролилось из Рая или с небес — и подумала о том, что случилось с ней почти двадцать лет назад. Она не в первый раз вспоминала об этом и не все, ибо это была одна из тех вещей, которую мы не должны полностью открывать, чтобы вспомнить; нам нужно лишь похлопать ее по обложке и взглянуть на фронтиспис; и так всегда, хотя значение события может измениться.
Такое было однажды, когда она, еще совсем маленькая, недолго жила в этом округе с отцом и матерью, и они привезли ее на большую ферму поиграть с девочкой, которую она не знала раньше и которая ей не нравилась, как она поняла, проведя с ней весь день на огромном голом дворе и в амбаре. Наконец, она решила, что с нее хватит; она еще раньше определила, что если пойдет по грязной дороге или тропинке через лес за домом, то, в конце концов, выйдет на знакомое шоссе и сможет дойти до дома. Сопровождаемая холодными проклятиями другой девочки, она вошла в лес по достаточно ясной дороге, полагая, что очень скоро — меньше, чем через полчаса — выйдет из леса на равнину. Но спустя какое-то время, когда обратный путь скрылся за деревьями, дорога сузилась, превратилась в тропинку, стала менее ясной (как и предупреждала другая девочка, пытаясь заставить Роузи остаться с ней); ей показалось, что она видит впереди продолжение среди лишайчатых валунов и лесных растений, но, когда она попыталась добраться до него, оно куда-то исчезло — когда ты добираешься туда или тебе кажется, что ты добираешься, то вместо окаймленной сорняками и молодыми деревьями тропинки находишь только сорняки и молодые деревья. Эта средняя часть пути не может длиться очень долго, и, если продолжить идти прямо, обязательно опять выберешься на тропинку, ведущую наружу. Она шла так долго-долго. Однажды она попала в болотистое место и промочила сникер и носок — плохой знак! — а лес, казалось, глазел на нее или отворачивался с тревожным равнодушием, которое скапливается в глуши как знак того, что человеческое жилье осталось позади; Роузи еще не паниковала, хотя и понимала, что скоро может запаниковать, и вот тут лес вдали, неохотно сдаваясь, действительно стал реже, показалось небо и открытое пространство впереди. А потом вернулась тропинка, как она, конечно же, знала; значит, она бродила не слишком долго по лесу и подлеску или, еще хуже, не вернулась назад, чтобы столкнуться с этой тощей противной девчонкой. Тропинка расширилась, а затем превратилась в настоящую дорогу, разделенную травяным бугром на две колеи, и Роузи уже видела, где она выходит из леса через арку деревьев. Она вышла, но оказалась не на мощеной дороге, как ожидала, но на краю неровного поля, через которое, видимо, и шла дорога. Очень маленького поля. По одну сторону которого находился дом фермера, а по другую — серый амбар. На дороге, которая вела к ним, стоял грузовик. И детская коляска с куклой на дороге. Все эти вещи были ужасно знакомыми, ужасно чужими и совершенно невозможными здесь, в конце пути. Появилась тощая девочка в полосатом платье и, неопределенно щурясь, поглядела на Роузи.
Позже она прочитала в книге, что заблудившиеся люди обычно идут по кругу, и могла бы объяснить маме — или кому-нибудь другому, кому она могла бы рассказать об этом (она не рассказала никому), — что она доказала или проиллюстрировала эту мысль. Но в тот день она так не думала. Она думала (она знала), что шла только прямо, а, значит, эти двор, амбар, дом (перевернутые, как в зеркале, когда она вернулась к ним) — на самом деле совсем не те, которые остались сзади; просто она нашла те же самые вещи совсем в другом месте, здесь, где она пребывала сейчас. Она чуть не повернулась, чтобы уйти назад тем же прямым путем, который она, как ей казалось, проделала, но тут на дороге появилась мамина машина, приехавшая, чтобы собрать ее (как выразилась мать), и в тот же вечер за ужином Роузи сказали, что они трое — она, ее мать и ее отец — уезжают из этого места и из этого штата, перебираются на запад, — они наклонились к ней поближе, улыбаясь ей самыми приятными из своих улыбок, ласково коснулись ее и по очереди тихо сказали ей об этом, — и ей показалось, что дорога, по которой она прошла в зеркальный мир, продолжилась, как происходит или должно происходить в зазеркальных мирах, хотя мы и не можем их видеть.
Но погляди теперь. Наконец-то она нашла продолжение дороги: если идти достаточно долго, подойдешь к неперевернутому миру, и вот он.
Вдалеке она увидела Сэм, сидевшую на железной скамье; рядом с ней уселась дочь продавца машин.
Где же была та ферма, узнает ли она ее сейчас? И девочку, которая находилась на обоих концах дороги, с той же гримасой враждебности на обоих ее лицах? Такая же старая сейчас, как и она, и ушедшая так же далеко. Ее охватила веселая жалость к той девочке (Марджи!) и к себе. В конце концов, есть только один мир, и именно здесь, где он всегда был, нравится это или нет. Прошлым летом ей казалось, что она, округ и все в нем находились под действием чар, и каким-то образом она разрушила их, но, в конце концов, конечно, поняла, что никогда не была под их действием, и вообще никто не был, и именно так они рассеялись.
— Хорошенькое платье, — сказала Ру.
Сэм пригладила его рукой.
— У нас с тобой одинаковые.
— Вроде того. Мне кажется, это называется кружевное шитье. — Она тоже пригладила свое.
— У меня бывают приступы, — сказала Сэм.
— Мне очень жаль, — сказала Ру. — Часто?
— У меня был последний, — ответила Сэм. — Последний.
— Замечательно. — Какое-то время они молча глядели друг на друга. — Как здорово для твоей мамы выйти замуж, — наконец сказала Ру.
— Я придумала для них песню, — сказала Сэм. — Хочешь послушать?
— Да, — сказала Ру. — Конечно.
— Я придумала мелодию, — сказала Сэм. — А Бог придумал слова.
— Ладно.
Сэм запела, и мелодия была длинной и веселой, без формы и повторений, бесконечной — Ру показалось, что в ней не было ни одной похожей ноты. Слова, придуманные Богом, оказались не для человеческого уха или не для других людей, потому что голос Сэм выводил только один слог или призыв, создаваемый мелодией и движениями ее рта и тонкого горла — Ру видела, как они двигаются, пока Сэм пела. Пирс, Вэл, Роузи и Споффорд тоже услышали песню, и Роузи, смеясь, взяла Споффорда за руку, как будто она уже получила такой подарок, может быть, в другой форме, но тот же самый.
Ру сидела справа от Сэм, а слева сидел последний из огромной толпы младших братьев и сестер, которых Сэм когда-то хорошо знала, жителей ее старого дома; он был как мальчиком, так и девочкой, он был нехорошим, он смеялся, улыбался и, щекоча, шептал ей в ухо, пока она не останавливала его. Прекрати! И вот, впервые, в этот полдень, получилось: он прекратил и начал удаляться. Он не рассердился и, конечно, не огорчился, просто ушел. И, начиная с этого мгновения, Сэм почувствовала, как что-то ушло от нее в прошлое (видимо, навсегда, на всю жизнь), не наружу, вдаль или назад, но внутрь — она проглотила его, или оно ушло в направлении ее внутренней сущности (которая казалась ей бесконечной или бездонной, содержащей ее сознание и все, происшедшее до нее) — он остался лишь частью ее, хотя и уже не был с ней, и вскоре она полностью забудет о нем. Последний.
Тогда Сэм не могла знать всего этого; не знала она и того, что спетая ею песня без слов была последним дуновением, последним духовным выдохом предыдущей эпохи, или, что то же самое, первым выдохом новой. То, что повторил трижды, то и есть: Hieros gamos[508], совершившийся в ее маленьком существе и, таким образом, совершившийся во всех; последнее примирение Желания и Обладания, Обладания и Дарования, доброй Мудрости и трудного Знания, хотя бы в один полдень в одном дальнем округе. Не имеет значения; она пела, а мы слушали, и это завершило renovatio[509] и искупление, в котором мы все нуждались; и не имело значения, знали ли мы, что стремились к нему и искали его, или когда-нибудь узнаем. Великое Возвращение всего, что на протяжении времени было истинным положением вещей, последняя часть работы, предназначенной для всех нас, которую невозможно закончить, которая не была закончена и не будет когда-либо закончена.