Глава первая
День Y: так Гитлер и немецкое высшее командование назвали 2 сентября 1939 года[3] — день, когда они решили послать свои войска через польскую границу. Я не знаю, действительно ли у стратегов был такой термин или его придумали специально для этого дня этого года. Y, «ипсилон»: точка схождения, перекресток, после которого обратной дороги нет.
Стояла прекрасная погода в то время того года, бесконечное теплое золотое равновесие возможности и доброты: все это помнят. В Нью-Йорке была открыта Всемирная Выставка, проходившая под девизом «Построим Мир Будущего», и в конце сентября Аксель Моффет отправился туда вместе с Винни Олифант, ее братом Сэмом и его новой женой Опал. На Центральном вокзале они сели на специальный поезд метро, экспресс, который остановился на недавно построенной станции прямо у ворот Выставки. Билеты на Выставку стоили семьдесят пять центов, но Аксель заметил, что можно за пять долларов купить абонементную книжечку с билетами на все главные зрелища и завтраком в придачу.
— Ну давайте же войдем, — сказал Сэм.
Сэм и Опал, жившие в Кентукки, прежде не встречались с Акселем Моффетом; он уже какое-то время ухаживал за Винни, и она посылала Сэму маленькие смешные письма, в которых пренебрежительно отзывалась о своем ухажере. Сэм говорил Опал, что, похоже, эта женщина слишком щедра на уверения[4]. Аксель жил в Гринвич-Виллидж и повстречал Винни на Юнион-сквер: неподалеку отсюда он работал, а она училась в бизнес-школе[5]. В хорошую погоду оба любили на завтрак перехватить хот-дог у разносчиков. Сэм и Опал отправились на север на старом бьюике Сэма, чтобы Опал, уже беременная, могла познакомиться с семьей Олифантов.
— Надеюсь, это девочка, — сказала она, когда Винни коснулась сизо-серого габардина, обтягивавшего ее живот.
Аксель купил путеводитель, на обложке которого красовались Трилон, Перисфера, белый город, и маленькие аэропланы в перекрестье прожекторов. Пока он разглядывал страницы путеводителя, остальные ушли вперед и ему пришлось догонять их, смешно перебирая странно маленькими ногами в хороших ботинках. Наконец они оказались в самой гуще, у Тематического Центра.
— Единственные полностью белые здания на Выставке, — прочитал Аксель, и они, прикрыв ладонями глаза, посмотрели вверх и вверх, на невозможно тонкий и невозможно высокий шпиль. Внутри огромной белой сферы находилась модель развития города, маленький Мир Будущего внутри большого[6]. Многосотенная очередь людей, приехавших со всей страны — и всего мира, — текла по белым мостам, переходам и лестницам к маленькой двери, которая вела в сферу.
— Слишком долго, — сказал Сэм.
— Мы выбрали слишком хороший денек, — сказала Опал. — Надо было дождаться дождя. — Все засмеялись. Никто не хотел верить в дождь; казалось, что небо всегда будет таким же лазурным.
— Ну а вот Тематическая Выставка, — задумчиво сказал Аксель и прочитал из путеводителя: — «Здесь, в Демократик-сити, мы показываем орудия и технологии, необходимые для того, чтобы жить полной жизнью в мире будущего».
— Думаю, нам нужно просто рискнуть, — сказал Сэм. — Ну, куда теперь?
— Я бы хотела посмотреть выставку Кентукки, — патриотично сказала Опал.
— Не думаю, что есть такая, — ответил Аксель. — Не у каждого же штата есть павильон.
Везде, куда ни направлялись, они видели огромные предметы, будто перенесенные исследователями из некоего титанического мира, как Кинг-Конг. Кассовый аппарат размером с дом, подсчитывающий число посетителей на Выставке; автомобильный поршень, до неприличия упорно работающий; самая большая в мире пишущая машинка; гигантская дверца банковского сейфа; рабочий с красной звездой[7], стоящий на вершине павильона России.
— СССР, — сказал Сэм. — Не России.
— И что же ты думаешь? — спросила Опал, беря Сэма за руку и оглядываясь на Винни и Акселя, идущих сзади.
— Ну, — ответил Сэм, — вряд ли он подходит для семейной жизни.
— Ой, Сэм.
— Вряд ли, — повторил Сэм с улыбкой.
— Она выше его, — сказала Опал. Аксель остановился, чтобы зажечь для Винни ее «Олд Голд»[8], хотя себе сигарету не брал, потом осторожно погасил спичку. — Это всегда немного напрягает.
— Да ладно, — сказал Сэм, по-прежнему улыбаясь.
Им еще не доводилось бывать в таком чистом общественном месте. Тысячи хорошо одетых людей шли пешком или ехали в маленьких каплеобразных автомобилях, или фотографировали друг друга на фоне зданий, отсвечивающих белым, светло-розовым и лимонным светом. Лучше всех одевались негры: они шли парами или группами, в ярких костюмах, двухцветных оксфордах[9] и широкополых шляпах, похожих на цветы. Опал взяла Сэма за руку и посмотрела на него снизу вверх (она была маленькая, а он высокий), и оба подумали (не вслух), что здесь в самом деле должен возникнуть новый мир, и, вероятно, будет невозможно оставаться и растить ребенка или детей в Камберлендских горах в Кентукки, где ничто не меняется или меняется в худшую сторону. Неважно, что ты чувствовал, — жалость или чувство долга.
— Куда теперь? — спросил Сэм.
Вокруг были сотни карт Мира Будущего, и все они чем-то отличались друг от друга. Одни показывали здания, стоящие в перспективе, шпиль и сферу, со странными обтекаемыми очертаниями. Другие представляли собой многоцветный план Выставки: у каждого сектора был свой собственный цвет, тем более темный, чем дальше вы отстояли от белого центра, поэтому посетители всегда знали, где находятся. Здесь были карты, вырезанные в камне, карты, напечатанные на бумажных подставках в ресторанах, с круглыми отпечатками от холодных бокалов.
— Вероятно, мы с Акселем посмотрим Конгресс красоты, — сказал Сэм, который взял у Акселя путеводитель и отогнул обложку, как будто это был «Ридерз дайджест». — «Дань красивому телу, — прочитал он. — В английском саду, в лесу есть местечко, где несколько тысяч людей могут посмотреть на освещенных солнцем приверженок здорового образа жизни».
— Сэм, — сказала Опал.
— Не бойся, — ответил он, подмигнув Акселю. — Я врач. Я буду там, если тебе станет плохо.
В здании AT&T они прошли проверку на слух и испытали «Голосовое зеркало», которое позволяло услышать собственный голос так, как его слышат другие. Голоса прозвучали тонко и пискляво, даже у Акселя, который нарочно говорил низким сочным басом. В «Зале демонстрационного звонка» Опал была выбрана по жребию и стала одной из тех, кому разрешили позвонить в любую точку Соединенных Штатов, даже самую недоступную.
— Так здорово, — сказала Винни. Опал подошла к женщине-оператору — в униформе и с наушниками — и дала ей номер телефона чиновника в округе Бреши, штат Кентукки, жившего в городке Бондье. Оператор повернулась к своему пульту управления и выполнила соединение. Все в зале могли услышать, как звонок прокладывает свой путь по национальной сети, от оператора к оператору, и увидеть, как огоньки зажигаются на огромной карте Америки.
— Центральная, — сказала оператор в Бондье, и люди в зале «Демонстрация возможностей телефона» почтительно зашушукались.
Оператор Всемирной выставки назвала номер чиновника.
— О, его нет дома, — сказала Центральная. (Ее звали Айви. Опал почувствовала тоску по дому.)
— Пожалуйста, попробуйте соединить, — во всеуслышанье сказала оператор.
— Его точно нет дома, — ответила Центральная. — Я только что видела его из окошка: он шел в аптеку.
А теперь люди в Демонстрационном зале начали смеяться.
— Я звоню с Нью-Йоркской всемирной выставки, — как можно более механически сказала оператор. — Пожалуйста, соедините.
— Ну хорошо, — ответила Айви. — Но вы не получите удовлетворения.
В далеком пустом доме раздался звонок, а весь зал — кроме оператора — покатился со смеху; но они смеялись по-доброму, все понимали, что Мир Будущего может находиться немного дальше, чем кажется отсюда, и это на самом деле не было удивительным и ни на кого не бросало тень — ни на заштатный маленький городок, ни на взволнованную женщину в униформе на вращающемся кресле. Просто время в разных частях мира идет по-разному: где-то быстрее, а где-то медленнее.
Говорили, что именно в это время польские офицеры-кавалеристы с саблями наголо вступили в битву с немецкими танками.
Перед польским павильоном, высоким и суровым, за которым тоже почти невозможно было увидеть полуденное солнце, стояла статуя какого-то польского короля на коне, поднявшего два меча и скрестившего их в виде буквы Х, как бы преграждая вход.
— Владислав Ягелло[10], — сказал Аксель, не заглядывая в путеводитель, в котором этого имени не было. — Наверняка.
— Ну конечно, — сказал Сэм.
— Да. Он победил тевтонских рыцарей. Да. — И он тронул свою соломенную шляпу, то ли чтобы сдвинуть ее на затылок, то ли чтобы отдать честь.
Сбившись из-за развилок с главной дороги, они пришли ко Двору Наций. По дороге Аксель постоянно останавливался, подбирал с земли мелкие предметы, изучал их и бросал в мусорные баки: помогает поддерживать чистоту, сказал Сэм Опал. Их окружали цветы, скамейки, ковры и вытянувшиеся вверх шпили, такие же, какие были всегда и какие будут всегда.
— Я люблю гортензии, — сказала Опал и нежно погладила круглый синий бутон, крупный, с голову ребенка.
Казалось, что между этими гордыми или стройными зданиями, с их статуями силачей и ровными рядами флагов, идет спор, они выдвигают и опровергают претензии, которые американцы вроде них услышали бы, если бы могли.
— «Еврейско-палестинский павильон, — прочитал немного вспотевший Аксель, который не мог перестать читать, даже если его никто не слушал. — Серия диорам представляет Святую Землю вчера и завтра. Множество ракурсов демонстрируют работы по мелиорации, которые проводились еврейскими поселенцами: орошение заброшенных пустырей, обработку сельскохозяйственных угодий. Ответ на обвинение евреев в непродуктивности».
— Наверное, пора позавтракать, — сказал Сэм.
Идя куда глаза глядят, они подошли к чешскому павильону. Никакой Чехословакии уже не было, но павильон — плоское маленькое здание, похожее на новую клинику или начальную школу, — не закрыли. Они обошли вокруг, но не стали входить внутрь, как будто могли этим потревожить чужое горе. Все помнили, как слушали радио, Красную и Голубую сети: немецкая армия входит в Прагу, далекий шум, похожий на морской прибой, который создавали двигатели танков и грузовиков, или крики ликующей толпы, ведь были и те, кто ликовал.
— Куда они пойдут, что с ними будет? — спросила Винни, имея в виду брошенных чехов-рабочих в павильоне.
— Могут поехать домой. Мне кажется, они могут.
— А я бы не поехала, даже если бы могла.
«Выставка посвящена истории и культуре страны, — прочитал Аксель. — Многоцветная передвижная экспозиция иллюстрирует живописные достопримечательности в недавно изменившихся границах».
— Подонки, — сказал Сэм.
По фронтону здания бежали буквы, вырезанные в камне или казавшиеся вырезанными.
— Что там написано? — спросила Винни.
«Когда схлынет ярость народов, — хором прочитали Аксель и Сэм, указывая вверх, — власть над страной вернется к тебе, о чешский народ!»
— Бог мой!
— Это значит — после войны создать республику, — сказал Сэм. — Думаю, именно это подразумевалось. Сейчас это означает что-то другое.
— Кто это сказал? Чье имя там написано?
— Коменский, — сказал Сэм и пожал плечами, показывая, что имя для него ничего не значит; он отвернулся.
— Коменский, — громко сказал Аксель, выходя вперед и так свирепо глядя на Сэма, как будто его наконец вывели из себя, но чем? — Ян Коменский. Чешский просветитель и мыслитель. Семнадцатый век. Основатель системы образования, современного образования, методов обучения, — да, вот так. Поборник мира, изгнанник, бродивший по Европе в поисках помощи. От любого короля и правителя. От любого короля и правителя. — Он стащил шляпу с головы и прижал к груди. — Да. Да. Тридцатилетняя война. Ярость народов. Он бежал. Бежал от наступающей армии Габсбургов. Много лет бродил по миру и больше не вернулся на родину.
Все посмотрели на него; они никогда не слышали, чтобы кто-то сказал больше не вернулся настолько серьезно и в таком смысле.
Больше не вернулся. В тот месяц слишком для многих посетителей выставки — не только для этих четверых — наставало мгновение, когда они понимали, каким путем пойдет мир, каким путем он уже идет. Сэм и Опал, Винни и Аксель: хотя два следующих года их жизни ничем особенным не отличались от других, люди женились, рожали детей, умирали, их хоронили, и мир будущего наступил, но не стал ближе — все в итоге пошло по тому пути, которого никто не хотел и все ожидали.
Пирс Моффет, сын Акселя и Винни, должен был хорошо узнать эту историю: он заставлял мать подробно рассказывать ее, пока он по-настоящему не вник, ведь она содержала загадку его появления на свет. Как его будущие мать и отец ехали рядом в подземке на Выставку, не перекинувшись друг с другом и робким словом. Как его тетя Опал звонила в маленький город в Кентукки, а все смеялись. Как потом Аксель водил Винни по спагетти-ресторанам Гринвич-Виллиджа и музеям, находящимся в верхней части города. Как они получили в мэрии разрешение на вступление в брак, окруженные солдатами, моряками и их девушками, с которыми те должны скоро расстаться. И как посреди войны на свет появился он, Пирс. Как они были рады и как любили его.
На следующий день после Перл-Харбора Сэм Олифант отправился на призывной пункт, а через несколько недель, одетый в форму, уже командовал медицинским подразделением. Врачи требовались позарез. Он отбыл недельный отпуск, поцеловал детей, попрощался с женой и улетел на Гавайи, а потом его посылали все дальше и дальше в великое Западное море[11]. Винни ходила в кино и смотрела кинохронику: серые боевые корабли рассекают сверкающие воды, флотилии самолетов рассекают пенные облака — их экипажи обслуживал Сэм. Опал посылала ей тонкие листики микрофотописем, которые писал Сэм, шутливых, нежных и пугающих. Часто он не мог назвать места, в которых находился, а иногда мог; тогда Аксель и Винни брали атлас и пытались найти их. Адажио островов, говорил Аксель.
Акселя не призвали: он не был допущен из-за какой-то болезни или по другой причине. Он работал на военном заводе вместе с другими людьми, чьи отклонения или инвалидность зачастую были намного более очевидными, чем его. Ему нужно было носить значок, и он каждый вечер аккуратно перекалывал его с синего костюма на серый. И, прежде чем Винни тоже нашла занятие для себя, она поняла, что забеременела.
Жаркими ночами того лета, когда она уже не могла сидеть рядом с вентилятором в их квартире, растопырив, как толстуха, ноги и раскрыв рот, Аксель брал ее на Стейтен-Айленд Ферри подышать морским воздухом. В те дни, когда он был на работе, она ходила смотреть фильмы в кондиционируемых залах. Или шла на Манхэттен, а оттуда в Метрополитен-музей, огромный и холодный, или в Музей естественной истории, где она не заходила вглубь, а находила галерею или зал, где ей было приятно находиться; она просто сидела там, безмятежная, словно комнатное растение в полутьме.
Естественная история: сами слова утешали и успокаивали ее; они не просто отличались от разъедающей человеческой истории, но и служили противоядием от нее. История — это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться[12], как-то раз сказал Аксель. Однако и это была цитата; Аксель не имел в виду историю, он ее на самом деле любил; просто он, кажется, не понимал, что из-за нее люди лишаются братьев и мужей, которых усылают далеко от дома по самым разным поводам: ради мести, ради завоеваний или для того, чтобы прекратить преступления, какими бы ни были ее, истории, мотивы.
Винни входила в зал азиатской фауны, где сидели тихоокеанские животные и птицы, помещенные в застекленные вольеры, которые копировали земли, откуда они прибыли, — далекие острова, названия которых она читала с ужасом, потому что именно они сейчас встречались в газетах и в письмах Сэма: там происходили самые кровопролитные сражения; в кадрах кинохроники они выглядели разрушенными, серыми и затянутыми дымом, но здесь царили зелень и вообще спокойствие. Новая Гвинея. Самоа. Соломоновы острова. Потрясающие птицы, окрашенные в тысячи цветов, которые жили там и которых никто не видел столетиями, не видел никогда. Диорама Самоа была помещена на высоком утесе над морем, через листья и лозы глядела на пустой пляж; если присмотреться, можно было заметить на конце изогнутой ветки дерева маленькую блестящую птицу.
Пустота. До прихода людей. Винни, проведя месяцы в страхе — месяцы в раздумьях о солдатах, о том, как им страшно, когда они должны высадиться на эти пляжи под пулеметным огнем японцев и стрелять по их дырам, чтобы выжечь их оттуда — уже начала желать, чтобы люди или Человек никогда не приходил туда, не находил этих птиц и так бездумно не подвергал их риску. Потому что сейчас — она была готова поспорить — там не осталось ни птиц, ни цветов. И следом приходила другая мысль: было бы лучше, если бы люди вообще никогда не появились, без них на Земле царил бы мир и бесконечность; и она с легким страхом отступила от этой мысли.
Сэм вернулся невредимый. Выбрался живой и здоровый (и даже немного раздобревший) из огромного коричневого самолета чуть ли не в то же мгновение, когда пропеллеры перестали вращаться, один из множества мужчин в бейсболках и фуражках, коричневых кожаных куртках и в коричневых галстуках, заткнутых в рубашки. Майор; ему сказали, что, если он останется, через два года его сделают полковником. Винни, Аксель и их сын Пирс стояли на шоссе за ограждением, а также Опал с сыном и дочерью и все остальные жены и дети.
Позже Винни решила, что это наверняка было первым воспоминанием Пирса, и он сам тоже поверил, что так могло быть, что он видел и запомнил все это, сохраненное маленькими фотографиями цвета сепии, сделанными Опал, — Сэм высоко поднимает своего сына Джо, Сэм, скаля зубы, прижимается щекой к щеке сестры. Маленький флаг, который ему дали и которым он размахивал. И как он заплакал, когда Сэм наклонился к нему, чтобы поднять на руки, а он плакал и плакал, пока Сэм не снял страшную фаллообразную фуражку.
В любом случае, именно тогда он впервые увидел человека, под чьей крышей и властью он прожил десять лет.
Причину вы помните: как Винни узнала, что за человек Аксель и что он не подходит для семейной жизни (Аксель сам со слезами сказал ей об этом, поздним вечером или ранним утром, в один из дней на десятом году жизни Пирса, в то время как тот спал в дальней комнате); чем он занимался перед свадьбой — а может быть даже и после — и об аресте за тяжкое преступление, который произошел давным-давно и который не позволил призвать его в армию — тут она закрыла уши руками. Я так устроен, сказал он.
Она упаковала чемоданы и забрала сына, чтобы жить в Кентукки с недавно овдовевшим братом (потому что Опал, прекрасная мудрая Опал, прожила недолго, навсегда оставив Сэма горевать); как будто именно на этом кошмарном перекрестке ее жизнь переломилась, повернула назад, вместо того чтобы следовать той дорогой, что она планировала для себя, будучи еще ребенком; как будто грех или болезнь Акселя была необходимым условием, благодаря которому она заняла законное место рядом с братом, в его кухне, на женской стороне его очага, в своем кресле, которое просто было меньше, чем его. Ей даже показалось — не в момент первого приступа ужаса и потрясения, но вскоре после него — настолько очевидным, что это дело рук Судьбы, благожелательной или по крайней мере благонамеренной, что она не возненавидела Акселя и даже разрешила Пирсу иногда проводить с ним время в Бруклине, когда семья переехала на север.
Однако больше никогда она не смогла заставить себя снова коснуться его.
Когда они бывали вместе, Пирс, чтобы доставить удовольствие отцу (а он обычно хотел этого), слушал его болтовню, как это делала Винни и как впоследствии делал сам Пирс, уже взрослый. Аксель был одним из тех людей, которые, казалось, родились без фильтра между мыслью в мозгу и мыслью на языке: находиться рядом с ним означало плыть или тонуть в бурлящем потоке его сознания, в котором текли странные знания, знаменитые имена, кинематографические варианты его собственной жизни и приключений, отрывки песен и стихов, судебные предписания, страхи, жалость к себе, старомодное благочестие и броские выражения из всей истории человечества. «О как безмолвно ты на небосвод восходишь, месяц[13], — говорил он в одну секунду, — ром, содомия и плеть[14]; inter faeces et urinam nascimur[15], — уже заунывно, словно служка у алтаря: — Граф Алукард? Не думаю, что это трансильванское имя[16]...» На людях он часто казался таким же, как и остальные, но наедине с вами выплескивался из берегов, и нужно было либо бежать, либо следовать: вас подхватывало течением, как Винни, неуверенно нащупывавшую путь, или вы работали веслами так быстро, насколько возможно, и неслись вниз по тысячам разветвляющихся потоков через болота и заводи, как, чувствовал Пирс, должен делать он. Он мог уставать от Акселя, но никогда не презирал его, потому что его никогда не учили, что тем, чем обладал Аксель, не стоило обладать, а также потому, что он боялся обидеть отца, ибо обида легко могла стать смертельной, и он потеряет последнее из того, что он почти уже потерял, без чего он перестанет существовать.
И, так или иначе, он любил узнавать новое. С детства он собирал знания, как зерна, и никогда не забывал их. Он узнал все, что знал Аксель, и позже понял, как Аксель узнал их; кроме того, он узнал много такого, чего Аксель не мог узнать. Когда Аксель был на телевидении — невероятный переворот в обычном ходе вещей, что он туда попал, похожий на себя, но меньше и уравновешеннее: его собственная кукла, уверенно отвечавшая на вопросы знаменитой телевикторины с большими деньгами, — Пирс знал ответ на вопрос, остановивший Акселя. Достаточно было не ответить всего на один вопрос, и ты вылетал, тряся на прощание руку ведущему и еще одному парню, выглядевшему как Арнольд Стэнг[17], но говорившему совсем по-другому. Вот этот вопрос: «Что такое Самосская буква и в честь кого она названа?»
Тогда Пирс Моффет учился в школе Святого Гвинефорта и смотрел телевизор в запруженном учениками холле — может быть, вы и не помните этого, но вероятно помните ритмичную, похожую на ход часового механизма музыку, которая звучала, пока Аксель глядел в пустоту, как проклятая душа; все, кто каждую неделю слышал ее, помнят. И Пирс знал: ему известно, что такое Самосская буква и в честь кого она названа, а его отцу — нет.