home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Глава шестая

А потом произошло вот что: двадцать лет назад Джордано Бруно отказался бежать из папской тюрьмы в Риме и в беспамятстве бродить по миру на четырех ногах.

«Нет, — сказал он своему седому посетителю, который, казалось, стал старше за годы их бесед, старше, но не мудрее. — Нет».

Тогда ты должен подписать бумаги, отречения, исповеди, признания — все, что они потребуют подписать. Иначе они сожгут тебя.

«Нет, никогда. Если я так поступлю, то их маленький мир просуществует еще много столетий, ибо не найдется философа, который отважится громко и отчетливо сказать им нечто противоположное и поступить согласно своим словам. Если я докажу, что они имеют власть только над этой совокупностью атомов, которую они могут, если им захочется или потребуется, использовать или рассеять, тогда другой человек сможет набраться мужества. В конце концов они остановятся. И со временем люди предадут смеху их запреты законы буллы анафемы».

Мне не кажется удачным твой выбор — пойти и сгореть за это.

Бруно не нужно было смотреть на посетителя; он и так знал, что тот бросил вызов, подразнил или даже благоговейно похвалил. Богов изумляют люди, которые делают, говорят или ищут то, что уничтожит их; но даже боги, убивающие их, не всегда могут сказать, что ошиблись в этом, хотя чаще всего ошибаются.

Когда-то Джордано Бруно написал длинную эпическую поэму «Изгнание торжествующего зверя»[367], озадачившую инквизиторов, — рассказ о собрании всех богов, на котором, видя себя постаревшими и непривлекательными, они поклялись перестроить небеса и создать все заново, но так и не смогли договориться, как это сделать. И — к счастью для нас — они отступились.

Те люди, которые хотят осуществить такое же всеобщее преобразование — переделать весь огромный мир, чтобы в итоге все люди стали навсегда счастливы, — тоже должны отступиться. И не потому, что это невозможно сделать: вероятно, никакой человек, или люди, или люди и другие существа, никогда не станут настолько могущественными, чтобы это совершить, но Бруно был убежден, что нет предела силе, доступной душе, которая желает и способна отказаться от всего ради своей цели — от собственной личности, свободы, мира, бесплатной любви и естественного воспроизводства. Но в попытке нет мудрости, ибо гибель намного вероятнее славы: ударяя по большому мячу, невозможно заранее знать, куда он отскочит и как далеко укатится.

Вот что он узнал из тысячи мысленных путешествий, которые совершил, от всех существ, которых видел и которыми становился, в те годы, что провел в камере на каменной кровати. Не побег или спасение; или, вернее, не второе, а первое. Надзиратель (а после того, как он умер, его сын) постоянно заглядывал в маленькое зарешеченное окно и всегда видел Бруно, глаза которого иногда были немного скошены, а челюсть иногда двигалась, как будто он говорил, потом слушал, потом говорил опять; он делал бессмысленные жесты руками — надзиратель не понял, что это страницы книг, которые переворачивал узник — и иногда ерзал по камню на холодных ляжках; а тем временем Бруно тщательно исследовал дни своего прошлого, и ходил по дорогам этого и другого будущего, чтобы понять, куда они ведут; он всматривался в дом того англичанина, пустой дом, и в человека, старого и, похоже, тоже пустого, продававшего ничтожному торговцу серое стекло с явно содержащимся в нем духом, хотя сам человек утверждал, что там ничего нет. О, она была там, была: она видела Бруно, который глядел внутрь и видел нее, и он знал, что она знает его и будет жить вечно. Но старик — более великий и добрый человек, чем когда-либо был Бруно, чья мудрость превосходила его знания, — отказался от собственной магии, сдался и своим отречением приказал магии исчезнуть из этого мира. Ибо осталось в прошлом время, когда даже самый могучий дух мог быть уверен, что, помогая человеку, притянет из будущего только добро.

И он тоже поступит так. Он сожжет свои книги — или они сожгут их, книги, из которых он состоял, Книгу Всего и Других Вещей, которую он содержал в себе, которой он был. Откажется от магии, как сделал — или однажды сделает — старый англичанин. И в конце будет только тишина и молитва.

В конце концов, вероятно, он ошибается: вероятно, нет духа настолько могучего, что способен переделать землю или даже попытаться. Может быть — казалось, так и стало, как только он подумал об этом — может быть, землей, временем и бесконечными вещами нельзя управлять, ибо подобное не может управлять подобным. Нет ли другого, противоположного смысла у истории об Актэоне? Актэон: Почему именно сейчас ему кажется, что у этой истории есть другой смысл?

Если ты не хочешь связать вещи этого мира ради людей, — как ты научился делать, и даже, при случае, связывать нас, богов, — почему ты не останешься и не научишь их развязывать себя?

«Научить развязывать означает связать еще больше. Узы любого человека принадлежат ему: истинно свободен только тот, кого научили развязываться собственная душа и любовь близких и равных».

Почтенные кардиналы желают научить мир тому, что свободного человека так же легко уничтожить, как труса или глупца.

«Это не тот урок, который получит мир».

Ты должен знать, что, отрекаясь от меня, ты отрекаешься от всего, чем ты был и что ты построил из души, которую тебе дали боги. И, наконец, я не могу тебе помочь.

«Эта душа мне не принадлежала. Она пойдет своей дорогой. Animula vagula blandula. Пускай поймают ее, если сумеют».

Сынок.

Человек Бруно скрестил перед собой руки в потертых рукавах.

«Скажи мне только одну вещь», — сказал он.

Последнюю.

«Это тебя я увижу у врат Аверна[368]? Проводник душ, это ты поведешь меня вниз?»

Однако ответа не последовало, ибо того, кто мог ответить, уже не было. Не было и Аверна, чтобы в него спуститься, вообще некуда спускаться, некуда подниматься. Не проронив ни слова, этот гений — или друг, или учитель — хлопнул себя по коленям, встал и удалился: в этом веке он больше никогда не заговорит ни с кем, хотя многие будут думать, что слышали его, и в те годы его изображения (палец, прижатый к губам, и ноги с крылышками) распространятся повсюду. Он вышел и, пройдя темным коридором, очутился на солнце. Потом поднялся по ступенькам к дверям в папскую резиденцию, к Sala Paolina[369] и его высоким фрескам: архангел Михаил, вкладывающий меч в ножны, поскольку война на Небесах закончилась; победы Александра Великого; жизнь святого Павла. И если отдам я тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы[370]. Без помех добравшись до зала, он открыл маленькую боковую дверь и поставил ногу на ступеньку. Потом замер и стоял неподвижно, как будто думал о чем-то, и, если бы смог вспомнить, что это было, повернулся бы и пошел обратно, — но этого не случилось. А случилось то, что после отказа Бруно (произошло ли это из-за него или просто совпало, невозможно было узнать, и только сам Бруно мог должным образом задуматься над этим вопросом) боги, ангелы, монстры, силы и начала того века начали уходить во второсортные сферы, где и остаются по сей день, безвредные и неподвижные: по крайней мере, большинство из них, для большинства из нас, бать, а потом и он сам перестал быть собой, и только его голова осталась наполовину повернутой в удивлении от того, что с ним стряслось. Что это за ветер? Там он и стоит сегодня, застывший на полушаге, весь в черном, плоский и неподвижный, как рисунок, неузнаваемый даже для тех, кому больше всего необходимо узнать его. Пирс Моффет, например, прошел тем же путем почти четырьмя столетиями позже; темным вечером вышел из тюрьмы по той же лестнице и в одиночестве, охваченный беспричинной тоской, проследовал тем же высоким пустым залом: он только повернул голову туда, где — согласно его, то есть Крафта, путеводителю — декоратор изобразил trompe-l’oeil[371] дверь и ступеньки лестницы, вероятно, чтобы уравновесить настоящую дверь в конце зала. На воображаемой лестнице он изобразил воображаемого молодого человека в черном, идущего наверх и на мгновение обернувшегося. Легенда утверждает, что это портрет адвоката Беатриче Ченчи, сказал хитрый бессердечный путеводитель, но если так, тогда он совершил путешествие во времени лет на пятьдесят назад к моменту, когда расписывали стены; на самом деле, никто не знает, кто это такой, если это вообще кто-то. На полях книги рядом с этой фразой стояла одна из серых звездочек Крафта, ныне почти исчезнувшая.


Так что именно Бруно, а не фантом, призрак, имитацию, фикцию, мираж или родственный дух, созданный из мысли, был сожжен под шумные приветствия и ненавидящие крики на Кампо деи Фьори в юбилейном 1600 году. Это был он, его тело, его жизнь и книги, из которых был создан его разум. Толпа могла видеть, как его кожа покрылась пузырями и почернела, волосы и борода вспыхнули, и в конце концов тело превратилось в бесформенную массу, похожую на ту, которая остается от рухнувших сгоревших домов. Позже некоторые утверждали, что видели, как его дух поднялся над погребальным костром и был унесен прочь то ли ангелами, то ли демонами, но люди часто говорят такое и, однажды сказав, начинают верить, что это действительно случилось, и никогда не забывают своих слов.

После чего вращающийся шарик последовал этим путем, а не другим, и со временем оказался в 1619 году, когда молодой человек по имени Рене Декарт, сын судьи без определенной профессии, путешествовал по Германии; именно тогда чехи сражались против всей Европы. Он посетил Гейдельберг, тогда еще стоявший во всей красе, и позже с удовольствием вспоминал знаменитые статуи, которые видел там, движимые только силой воды, проходящей по трубам внутри них. Акид и Галатея[372]. Эхо и Нарцисс[373]. Аполлон и Музы. Мидас и Поющий Тростник[374]. А если, задумался Рене, наши тела — статуи из плоти — тоже движутся похожим образом? Зимой он переехал в дом в Нойбурге, на границе Баварии, и несколько недель не выходил из комнаты, обогреваемой большой керамической печкой — очень горячей! — и думал. Он думал о том, как открыть основы всего знания, имеющие неоспоримость самоочевидных истин математики, философскую систему, свободную от неопределенности и многозначности слов[375]. Он слышал о розенкрейцерах и их обещании новых плодотворных систем и думал о том, как бы разыскать их; он даже нарисовал (хотя, может быть, в шутку) тщательно продуманный титульный лист книги, посвященной братьям Розы и Креста, столь известным в Германии.

Мы знаем, что в этой теплой комнате в канун дня Святого Мартина у молодого Рене было несколько сновидений — на самом деле три, — показавшихся ему крайне важными. Ему приснился мощный, все уродующий ветер, школа и часовня, к которой его толкает ветер; потом подарок — сладкая заморская дыня; и, наконец, энциклопэдия всех наук, превратившаяся в книгу поэм. Он попытался прочитать поэмы, но они (как часто бывает во сне) все время менялись, а та, которую он искал, исчезла. Одна из поэм Авсония[376] начиналась с пифагорейского выбора: каким жизненным путем я пойду[377]?

Это правда, это записано[378]. Проснувшись, он почувствовал, что мир перекошен, наполнился странными искрами или огнями, которые он мог видеть в своей комнате. Он опять заснул и, проснувшись утром, понял, что Бог открыл ему истины, которые придется развивать всю жизнь, но которые, в конце концов, превратятся в непреложный факт. Он решил, что посланные ему сны должны заставить его осознать свои грехи, о которых, кроме него, не знал никто. Тогда он подумал о Деве и поклялся, что, если сумеет, совершит паломничество в ее усыпальницу в Лорето[379]. Вполне возможно, что он уже был на дороге в Италию, когда вместо этого решил присоединиться к католической армии, идущей на Прагу на сражение против Зимнего короля и Снежной королевы.

Битва за конец мира продолжалась недолго. На рассвете Рене и императорская армия запели «Salve Regina»[380] и пошли в атаку. Девизом дня была «Sancta Maria». (На долгое время — начинавшаяся тогда война продлится тридцать лет — это будет война между Богом и Марией.) Как только туман рассеялся, в мутной дымке открыв сторонам друг друга — колышущиеся поля созданий, похожие на табун стогов или бредущий косматый скот, — подул легкий ветер.

Легкий ветер, способный размешать желтый туман, но не разогнать его. Ветер юный и неопытный, изучающий свои способности и свою работу, но пока без цели; ветер, который носился вместе с великими медленно движущимися потоками воздуха с запада на восток, от Альбиона к Средиземному морю, над горами Баварии, блуждая и удивляясь. Когда он задул более ровно, день над Белой горой стал яснее. Но не свет дня: стало понятнее то, чем был этот день, хотя не всем сразу, а некоторым совсем даже нет.

Маленький ветер. Первый принесет время, сказала ангел Джону Ди, второй унесет обратно[381].

Солдаты-протестанты, занимавшие высоты, почувствовали его первыми, подняли к нему головы и носы, чтобы понять, с какой стороны света он дует. Различные неземные войска, стоявшие позади них, тоже почувствовали его и оглянулись, чтобы увидеть, кто — или что — приближается к ним сзади. Они знали, что не зефир[382]. Они были поражены, когда ветер подхватил их и унес прочь, одного за другим, словно метла, из «того, что есть» обратно в «то, что было», навсегда. В мгновение ока эти силы исчезли, обратились в ничто — ибо все они, в сущности, были ничем, меньше, чем ничем, просто знаками, просто фантомами, — и больше не могли помочь человеческим солдатам, оставшимся только с человеческими командирами, которые стояли на незначительном маленьком холме за пределами спорного города в центре Европы в начале другого сражения в другой войне. Теплое дыхание людей сгущалось в холодном влажном воздухе. Они думали о том, как коротка жизнь и как мало стоит обещание Небес. На другой стороне происходило то же самое, как в зеркале. А потом первая цепь католических копейщиков, крича так, как будто плакали перед своими матерями, обрушилась на левый фланг протестантов.

Богемцы и их союзники, хотя и занимали более сильную позицию, быстро дрогнули и испарились, как будто все это было спектаклем и теперь он окончился. Ангальт, хрипло крича, охваченный яростью и страхом, пытался мечом остановить бегущую толпу, но безуспешно. Находившиеся в городе солдаты и горожане заперли перед ними ворота, оставив их лицом к лицу с наступающим врагом, и весь день и весь вечер король и министры в замке спорили, что делать дальше. Звучали упреки, лились слезы. Предводители богемцев просили, умоляли, кричали, что город нужно сдать, иначе враг нападет на него, проломит стены и предаст его мечу; король ругал их за трусость — и был поражен, когда его обругали в ответ. Он преклонил колени, чтобы вымолить подсказку, но никто не опустился на колени вместе с ним; он вышел из комнаты, упал в объятия жены, и она (в ужасе от его страха, самого глубокого чувства, которое она когда-либо видела на его лице, глубже, чем любовь, глубже, чем вера) поняла, что не осталось ничего, ничего, кроме бегства. Ангальт в слезах сказал то же самое.

Взяв с собой только то, что удалось затолкать в две кареты — кто-то догадался взять королевские драгоценности, на которые они много лет будут жить в изгнании, — Зимний король и его королева покинули дворец в Градчанах, едва не забыв своего сына и наследника: в последнее мгновение прибежала нянька и сунула маленький сверток в руки королевы. Их свита, слуги и соратники, знавшие, какая судьба теперь ждет их, бросились за уезжающими каретами, пытаясь забраться на них или повиснуть на подножках, и все попадали, когда кавалькада накренилась на спуске.

Маленький ветерок, слегка выросший, умчался с призрачного поля боя, хотя кое-кто еще мог его чувствовать. Ничто не мешало ему, возможно, из-за его размера — он был не больше, чем бриз, чем дыхание, чем струйка воздуха, которая залетает в толстые маленькие окошки домов в пустыне, касается щеки и говорит, что самум[383] может прийти, а может и нет; он вряд ли в состоянии покрыть песком могилы и храмы, которые перед этим открыла его мать. И, тем не менее, он дул «повсюду»; не было такого места, куда бы он не вошел, хлопая окнами настоящего и разбрасывая отыгранные карты прошлого, закрывая двери открытых книг и приводя в беспорядок их указатели и prolegomena[384]. В конце концов, его детское дыхание, приводимое в действие толстыми щеками, заменило почти все «э» на «е»[385]: энциклопедии надземных демонов Египта. Никто и не заметил. И потом, негромко засмеявшись, он сдул сам себя, сначала свои несуществующие ягодицы, а за ними и все остальное.


На следующий день императорская армия, не встретив сопротивления, вошла в Прагу. Солдаты были отпущены в город, как говорится, с обычными последствиями. Одним из вошедших был Рене Декарт, который забрел в Старый город и дошел до Каролинума: он хотел посмотреть на знаменитую коллекцию астрономических инструментов Тихо Браге, брошенную Иоганном Кеплером, когда тот стремительно покидал город. У этого молодого человека была тогда — и осталась на всю жизнь — сверхъестественная способность целеустремленно проходить мимо сцен, не имевших отношения к его делу, и ничего не замечать. Инструменты, к сожалению, были вывезены и уничтожены, и Рене уже двинулся обратно, когда пошел снег — с красным пятнами на площадях и в переулках. Он снова размышлял — возможно, о способе свести все виды физических задач к математическим уравнениям третьей и четвертой степени[386] — и в ту ночь написал в своем дневнике: 11 ноября 1620 года я начал понимать основание замечательного открытия.

В последующие недели те из богемских предводителей, что не сбежали за границу, были методично отданы под суд и казнены императорской комиссией. Один обхитрил их, совершив самоубийство (еще одно окно в башне, еще один прыжок), но его голова и правая рука были выставлены на обозрение, прибитые к виселице. В конечном счете были казнены двадцать семь рыцарей, графы, министры и старейшины, судьи, ученые и горожане; менее значительные люди были преданы порке, заклеймены или лишены имущества. А тот гуситский проповедник, который некогда возглавил процессию мужиков, одетых здоровенными крестьянами-гуситами, чтобы встретить Елизавету на пути в Прагу (ах, что за грохот они производили своими цепами, эти фальшивые косари, молотили, молотили — ужасный шум!), и распустил язык, долго и громко приветствуя ее, — и этот язык был прибит к виселице. Никого не забыли и не простили.

Сквозь усиливающийся снегопад Фридрих и Елизавета прорвались к дому. Все говорили, что они проявили необыкновенную храбрость, были проницательны, но спокойны; счастье ушло, все потеряно, украдено, и они во всем винили себя, особенно Елизавета. Ее ум, сказал английский посол, никогда не склонится перед судьбой.

Отечество выскальзывало из рук. Испанский полководец Спинола[387], Паук, ушел со своей армией из Фландрии и направился на Рейн, к Пфальцу. Вскоре он взял Майнц (в историях войн города берут генералы, но это не так; метонимия[388] и синекдоха[389] не сражаются и не умирают, это делают солдаты и горожане, поочередно, и не в одном предложении, а в течение часов и дней). Селадон, находившийся вместе с протестантской армией, пытавшейся перегруппироваться, писал Елизавете: Voil`a[390], взяли мой бедный Гейдельберг. Они действовали со всей возможной жестокостью, разграбили город и сожгли его главную прелесть — пригороды. Оккупанты захватили и огромную Bibliotheca palatina, которую отправили в Рим; хранитель, великий Грутер, видел, как коллекцию книг и рукописей — дело всей его жизни — выбрасывают на улицу и во двор, где она безнадежно втаптывается в грязь лошадьми. Обычное дело, хорошо рассчитанное оскорбление, повторяемое бесконечно: солдаты-протестанты превращали в конюшни часовни, а католики — дворы школ и библиотек. Что им бумаги бедного Грутера? Исчезновение целого мира[391], сказала дама Йейтс. Какая история потеряна на той улице? Никакая? Эта?

Сохранились сатирические листовки, посвященные бегству Зимнего Короля, политические карикатуры, столь же плотно усеянные символами, как и алхимические тексты: пусть тот, кто не понимает, молчит или учится. Во многих из них король изображен с одним спущенным чулком — он потерял свою подвязку, или Подвязку, то есть поддержку своего английского тестя. А в одной он неловко и с опаской стоит на Y, Y на Z, а Z на деревянном шаре. Сатурн, с песочными часами, косой и крыльями, глядит на него, старый Кронос или Хронос, и говорит:

Сей мир — круглый шар — мною храним,

Богемцы Пфальц обвенчали с ним.

Научить весь мир сбирались, горды,

Реформировать школы, церкви, суды.

Вернуть нас к блаженным тем летам,

Прежде, чем яблоко съел Адам.

Или даже в век Сатурнов, мой,

Что люди зовут Век Златой.

Розенкрейцеры это хотят свершить,

Горы в золото превратить.

Но Y не ведет никуда, кроме как к Z, последней букве, концу, смерти[392].

Движение Чешских братьев в Моравии и Богемии было жестоко подавлено; их часовни и дома разграбили, священников и епископов изловили или изгнали, а тех, кто сопротивлялся, — повесили. Их последним епископом был Ян Амос Коменский, вынужденный оставить дом и конгрегацию с тем, что мог унести с собой, — главным образом, рукописями, конечно. Тогда-то он и написал, в отчаянии или надежде: Когда схлынет ярость народов, власть над страной вернется к тебе, о чешский народ. Он не доживет до этого времени и никогда больше не увидит Моравию. Его жена и двое детей умерли, не перенеся лишений[393], на пути в Брандис, где сочувствующий ему граф обещал убежище; там он написал «Лабиринт мира и рай сердца».

В этом романе — он станет классикой чешской литературы, пока его опять не перестанут читать — путник странствует по темному лабиринту города, разделенного на множество кварталов и улиц, сложному комплексу арок площадей дворцов и церквей и видит все искусства и науки, разложенные как в Городе Памяти. Его глупые или бестолковые спутники настаивают, что все это очень ценно и чудесно, хотя сам путник может только спрашивать. В небе звучит трубный зов, и все искатели собираются на центральной площади, где закутанный в мантию брат предлагает купить ларцы, содержащие тайны розенкрейцеров; на ларцах написано что-то вроде «Portae sapientae», «Gymnasium universitatis», «Bonum Micro-macro-cosmicon», «Pyramis triumphalis»[394]. Их нельзя открывать, говорит торговец, ибо таинственная сия премудрость действует, проникая изнутри; однако некоторые покупатели все же открывают их, надеясь увидеть внутри чудеса, и, конечно, ларцы оказываются пустыми, все до единого. Наконец, в отчаянии странник слышит голос, взывающий к нему: «Воротись туда, откуда ты пришел, в дом сердца своего, и затвори за собой двери».

В Тюбингене Иоганн Валентин Андреэ (в прошлой эпохе друг Коменского) открыл собственную, очень старую аллегорию «Химическая свадьба Христиана Розенкрейца»; как бы он хотел, чтобы больше никто ее не прочитал. Но невозможно вернуть всех этих маленьких крылатых тварей и послать их в огонь. Андреэ (один из тех авторов, которые не могут устоять и перечитывают свои собственные произведения, старые произведения, натыкаясь на них) прочитал титульный лист, последнюю страницу и сцену, которую он любил больше всего, где Кристиан, ведомый шаловливым или безрассудным пажом, преждевременно будит Венеру. Начиная с этой страницы он прочитал все до конца, вплоть до момента, когда братья садятся на корабли, поднимают алые паруса со знаком Рака и отправляются в мир, чтобы обновить его.

Думал ли он, что его книга помогла разрушить все вокруг него? Сожалел ли он? Он был одним из тех авторов, которые верят, что их труд является причиной событий, и он действительно сожалел, да. И, тем не менее, подумал он, те, кто это читал, обязаны были знать; они должны были увидеть улыбку Андреэ, увидеть сквозь него и сквозь книгу. Вот, посмотрите: прямо под заглавием и приписанной им фальшивой датой (1459!) стоит девиз: Arcana publicata vilescunt, et gratiam prophanata amissunt. Ergo: ne Margaritas objice porcis, seu Asino substernere rosas. Раскрытые тайны теряют в цене, а оскверненное лишается привлекательности. Поэтому не мечи бисер перед свиньями и не устилай путь розами ослам.

Это правда: было сказано так, и говорится так до сих пор.


После своих очень интересных путешествий Рене Декарт вернулся в Париж. Именно в это время во всем городе появились плакаты, объявляющие о появлении здесь Братьев Розы и Креста. Мы зримо и незримо присутствуем в этом городе по милости Всевышнего. Мы показуем и научаем, безо всяких книг или знаков, как говорить на всех языках, и как отвращать человеков от ошибок и смерти[395]. Возможно, никаких плакатов не было вообще, возможно, люди только слышали слухи о том, что плакаты есть или плакаты были, и о том, что в них говорилось или о чем предупреждалось. Из невидимых мы станем видимыми, из видимых — невидимыми[396]. Быть может, они были колдунами, обещали способности, дарованные лишь последователям дьявола, — невидимость, умение летать, не бывающие пустыми кошельки и красноречие, способное привлечь к ним всех людей, дабы они бросили церкви и пророков? Друг Рене, Марен Мерсенн[397], осуждал все подобные призывы как пустые или опасные или и то, и другое вместе. Но, как было хорошо известно, Декарт отправился в Германию именно для того, чтобы найти братьев, и вернулся как раз тогда, когда, по слухам, эти братья, никем не виденные, крутились среди народа, — отец Мерсенн боялся за него. И Рене, вместо того чтобы спрятаться или вернуться к затворничеству, выходил в город, показывался везде, навещал друзей и жал руки, демонстрируя, что он виден и поэтому ни в коем случае не розенкрейцер. QED[398]. В любом случае, оказалось, что ни один розенкрейцер не менял хода вещей и не творил чудес; паника улеглась. Декарт вернулся к своим размышлениям о методе, который позволил бы нам решить, что мы можем понимать с абсолютной точностью; как избавить мысль от слов; как чистый разум может понять бессмысленный предмет.

Много лет спустя — к тому времени Фридрих уже умер от чумы в одном немецком городке, следуя за другой армией — Рене Декарт познакомился с Елизаветой Богемской (как ее продолжали называть) в ее маленьком дворе в изгнании в Гааге; он привязался к ее дочери, еще одной Елизавете, и посвятил ей свои «Первоначала философии». Когда она уехала на воды в Спа, он написал ей, что она сможет получить от них наибольшую пользу, если выкинет из головы все печальные мысли и даже серьезные рассуждения, ибо те, кто долго смотрит на зелень леса, красочные переливы цветка и полет птицы, могут развлечь себя, ни о чем не думая или думая ни о чем. «Что не есть пустая трата времени, но использование его с выгодой».

Однажды Декарт повстречал Коменского, все еще таскавшего по Европе груду манускриптов и планы установления Государства Всеобщей Мудрости. Оба мыслителя мало что могли сказать друг другу. Для Коменского Декарт сам был laceratio scientiarum, пострадавший от Знания. Для Декарта Коменский был прошлым. Его Всеобщий Язык (Panglottia), Всеобщий Свет (Panaugia), Всеобщее Образование (Pampaedia), Всеобщая Реформа (Panorthosia) стоили не больше, чем бумага, на которой они были написаны. Он похвалил старшего товарища лишь за написанный им небольшой учебник «Orbis pictus sensualium» или «Мир чувственных вещей в картинках». Но «Orbis pictus» любили все; он действительно стал всеобщим, и больше столетия, сидя в классах от России[399] до Массачусетса, мальчики и девочки будут изучать по нему язык, следуя за маленьким мальчиком и его Учителем (которого иногда изображали на фронтисписе Путником в шляпе и с посохом), бродившими по развилкам дорог и взбиравшимися на горы настоящего мира.

Подойди, мальчик! Научись уму-разуму.

Что это значит — уму-разуму?

Все, что необходимо правильно понимать, правильно делать, правильно высказывать.

Прежде всего ты должен изучить простые звуки, из которых состоит человеческая речь, которые

животные умеют издавать и которым твой язык умеет подражать, и твоя рука умеет изображать.

Затем мы пойдем по свету

и посмотрим все[400].

Подойди, давай поучим слова. Затем мы пойдем по свету и посмотрим все. Пирс Моффет в одиночестве бродил по лабиринту улиц барочного Рима, входил и выходил из зданий, построенных в столетия его торжества. Фонтан Четырех Рек представляет Ганг, Дунай, Ла-Плату и Нил, прячущий свою вечно спрятанную голову. Обелиск был добавлен позже. Правая нога статуи Магдалены отполирована до блеска поцелуями верующих. Откинув тяжелый кожаный занавес, мы входим в базилику. В темноте можно с трудом различить мозаику Джотто, изображающую Navicella[401], рыбачью лодку Петра. Santa Scala[402] связана со ступеньками дворца Пилата, по которым поднимался Иисус. На самом верху находится папская часовня, в которую может входить только папа. Сквозь стекло мы можем различить только (накрытое) изображение Девы, неизвестно кем сделанное или возникшее само собой (archeipoieton[403]). Non est in toto sanctior orbe locus, во всем мире нет более священного места. Пирс записал в красном дневнике:

Один за другим старухи, дети, монахини на коленях и старики с тросточками и покрытыми щетиной щеками, стараются подняться по узким и крутым ступенькам, и наконец меня переполнили вопросы, почему мы должны делать с собой это, почему мы тратим наше сокровище, время и слезы на подобные вещи, почему это должно быть так? Место, куда нельзя войти, только вглядеться, и по лестнице, которая туда ведет, вы ползете на коленях. Нет, нет. Когда Лабиринт Мира выдает себя за Рай Сердца, вот тогда это становится ужасным.

Последнее утро в городе. Пирс проснулся поздно, то ли персонал pensione забыл позвонить и разбудить его, то ли он неясно выразился; потом была долгая дорога по запруженным людьми городским лабиринтам к вокзалу Термини; и такси — одна из тех, что всегда кажутся такими быстрыми, такими безумно скоростными на бегущих по кругу улочках, — увязла, будто в какой-то плотной субстанции или в клею, неспособная зажечь огни и переехать перекресток сквозь безразличную слипшуюся толпу. Когда Пирс наконец вышел, сунув в волосатую протянутую руку последние купюры в десять тысяч лир, он обнаружил, что находится не прямо перед зданием вокзала, и двинулся пешком, огибая огромное здание, которое, как и полгорода, было в строительных лесах, закрытых большими пластиковыми парусами, синими и развевающимися на ветру; окольный путь вел по узким грязным дорожкам и дощатым настилам и затем выводил на открытое пространство, без указателей или какой-либо помощи.

Каким-то образом он сумел попасть внутрь. Огромный темный купол, как в Пантеоне. Толпа бурлила вокруг огромных центральных часов, позолоченных и увенчанных орлом. Нежный голос из динамиков делал замечания и советы, их отраженные звуки наплывали друг на друга. Повсюду висели знаки и уведомления, написанные непонятным шрифтом, одновременно европейским и авторским; он не мог их прочитать, хотя догадывался о значении. Он решил, что может посидеть и подождать. Он повернулся, пытаясь сориентироваться. Человек, идущий к нему, наклонился, поднял что-то с пола, повертел перед глазами и опять бросил, он шевелил губами, что-то бубня себе под нос. Это был его отец.

— Аксель.

— Пирс. О, чудесно. Чудесно. Я надеялся на это. Надеялся и молился.

— Аксель.

— Чудесно, чудесно и еще раз чудесно, — сказал Аксель. Пирс решил, что отец пьян. — Здесь. В Вечном городе. Говорят, что Рим пал. Никогда! Этот бандит Муссолини кричал на всех углах, что возродил его. Но его дух. Его дух.

— Аксель, — только и смог сказать Пирс. Аксель продолжал говорить, не подозревая о скандальной невозможности этого, а Пирс только об этом и думал. — Как ты очутился здесь?

— Ну, это все Шеф, — сказал Аксель. — Он где-то здесь. Кажется пошел отлить. О, Пирс. Рим.

— Что ты хочешь сказать? Шеф? Он здесь?

— Он привез меня. Подарок на день рождения. Понимаешь, у нас все пучком. Ты знаешь, я всегда мечтал о Риме. О, сынок.

— Все пучком? Что ты имеешь в виду?

— Пирс, потрясающая штука. Парни что-то нашли. Ну, знаешь, ищут в своих зданиях и приносят находки мне, симпатичные вещички, некоторые довольно ценные. Но это. Это.

— Аксель, с тобой все в порядке?

— Конечно. Отныне и навсегда.

— Аксель.

— Ты вообще не должен был уезжать, — сказал Аксель. Он был какой-то бледный и явно больной, на небритых щеках — седая щетина. — О, ты сделал правильно, когда уехал, и ты так много узнал. Да. Но ты не должен идти дальше. Поскольку она найдена. Все время она была там, в Бруклине.

— Аксель, нет.

— Прямо там, все время. На самом дне. — Он сунул руку в один карман куртки, потом в другой, шаря там с таким лицом, что сердце Пирса наполнилось ужасом.

— Аксель!

— Смотри, — сказал Аксель. — Видишь? — Из кармана Акселя начала появляться вещь, большая или маленькая, светлая или темная, но она не должна была быть там или где-то еще, где угодно, только не в руке у отца. В воздухе появилась армия призраков, от прикосновения их рук по телу побежали мурашки. Пирс отчаянно закричал, когда вещь наконец-то показалась ему, и проснулся в своей кровати в своем pensione, слыша собственный страшный стон.


Нет, он не стал брать такси; после первой ночи в Риме, когда лишь один сжалился над ним, он больше не попадался в эту ловушку. Только приехав в Вечный город через несколько лет, он узнал, что таксистам действительно не разрешают останавливаться на крик, только по звонку, вот для чего в таксомоторах установлены телефоны. Под проливным дождем он докатил свои чемоданы до автобуса номер 64, который спешил от собора Святого Петра к дальним воротам города, как и сам Пирс.

Вокзал Термини, который совершенно отличался от того, что он увидел во сне, непохожий на него во всех отношениях, но более всего непохожий своей реалистичностью, своими погашенными окурками, объявлениями, запахом кофеен и машин. Во сне запахов не было.

Он передернул плечами, вспоминая, по спине пробежали призрачные мыши. Аксель. Ты не должен идти дальше.

У него был абонемент Eurailpass[404], слегка засаленный и потрепанный, не потому что Пирс часто его использовал, а потому что часто его искал, желая убедиться, что он не потерялся. Утренний direttissimo[405]: Болонья, потом Венеция, Вена, поворот на северо-запад — и Прага. По этой дороге должен был пройти Бруно, если он действительно сбежал: направился в город Рудольфа из Венеции, где у него некогда были друзья, например, продавец книг Чотто, который изо всех сил пытался защитить его даже перед венецианской инквизицией[406]. Однако он должен был обогнуть императорскую Вену, может быть через Будвайз и Пльзень, и искать джорданистов среди будвайзеров и пилзнеров; только потом в милую Прагу.

Пирс изучал путеводитель, измеряя пальцами толщину страниц, через которые он должен проехать. В Венеции он сможет пойти в Ка-Мочениго, палаццо на берегу Большого Канала, куда Бруно, вернувшись в Италию после приключений на севере, отправился в первую очередь; его позвал туда молодой человек из знатного рода Мочениго, пытавшийся овладеть искусством памяти и другими искусствами, — очень странный молодой человек, впоследствии выдавший Бруно инквизиции. Но, конечно, палаццо наверняка будет chiuso. Сейчас он знал слово закрыто на четырех языках.

Пирс перевернул несколько страниц. Неужели в Праге самая популярная марка бензина, с заправками во многих местах, называется «Голем Бензин»? Неужели такие предприятия не погибли при социализме? И может ли такое быть, что на холме над высоким замком (как может быть холм над высоким замком?) находится лабиринт, — как утверждал путеводитель, — а в нем анфилада кривых зеркал и огромная красочная панорама[407], на которой армии сражаются за мост у замка во времена Тридцатилетней войны[408]? Но именно так он утверждал.

Лабиринт, армии, зеркала, мост.

Когда-то в Праге находились обширные императорские коллекции, сейчас они по большей части разбросаны, и тому, кто захочет полюбоваться полотнами Хефнагеля[409], Шпрангера[410], Де Вриза[411], знаменитыми коллекциями медалей, драгоценных камней и карт, уж не говоря об автоматонах, причудливых корнях мандрагоры, напоминающих человека, портретах, сделанных из фруктов, мяса, книг или кухонной утвари; носовых протезах, резных вишневых косточках и т. д. и т. п., — придется искать их в других местах. Говорят, что после битвы на Белой горе победителю, Максимилиану Баварскому, потребовалось пятнадцать сотен повозок, чтобы вывезти добычу из города Рудольфа, да и саксонские армии грабили страну без перерыва. Все, что осталось после них ценного, забрали шведы, включая и некоторые из этих сюрреалистических портретов; в 1648 году, сразу после того, как эта долгая война наконец подошла к концу, королева Кристина получила детальный список украденных ценностей. Трамвай номер 22 отвезет вас на место битвы, вовсе не на гору, а на низкий меловой холм, окруженный живописными пригородами (пять крон).

Однако в романе Крафта то, что оказалось в Праге во времена царствования Рудольфа, то, что прятал Освальд Кролл в тяжелом сундуке, то, за чем охотились император и князь Рожмберк, то, что в 1618 году привело туда обреченную пару, — потерялось или было украдено офицерами и маркитантами в ужасных грабежах за тридцать лет войны. Будь ты протестантом или католиком, ты равно беспристрастно грабил церковь и замок, забирая все ценное, что мог унести: дарохранительницы[412] и потиры[413], раки, украшенные драгоценными камнями шкатулки и ризы, вышитые золотой нитью; и только когда ноша становилась слишком тяжелой, когда ты слабел от чумы или от лихорадки, ты бросал добычу на дорогу или тебя убивали из-за нее. И из-за этой вещи тоже, возможно, вероятно; бесчисленные беженцы передавали ее друг другу, принимая за что-то иное, она переходила из одних невежественных рук в другие, ее покупали и продавали, из-за нее страдали, умирали и ложились в землю. Она исчезла. Самое лучшее, что мы можем сделать, — узнать ее имя.

Но он послал Бони телеграмму из Праги, в которой говорил, что каким-то образом нашел ее и везет домой.

Однако он солгал. Пирс с рожденной сном уверенностью только что понял это. Ее не забирали оттуда, и Крафт не нашел ее там.

Она никогда не пропадала. В те дни ее не упустили из виду: ее не заметили глупцы, пропустили мудрецы, о ее существовании не догадывались победители, она осталась тайной для побежденных. Все это время спрятанная на самом виду. Но она оставалась там. Пирс был уверен, что не в каком-либо другом месте, а именно там.

И все еще находится там, в Золотом городе, возведенном ею вокруг себя, этот Золотой город в той же мере принадлежал Пирсу, как и любому из нас; лучший на свете город, к которому мы так стремимся и в который никогда не сможем попасть, ибо он существует только в прошлом и в будущем, где лабиринт мира в точности совпадает с раем сердца, и как туда вообще можно попасть? В этот момент, в эту неделю, с этого вокзала?

Он всегда знал тайну тех историй, в которых герои ищут спрятанные драгоценные вещи; все ее знают. Путешествие само по себе создает драгоценность, камень, сокровище или награду; поиск — это необходимое условие, при котором найденная вещь появляется на свет. Так что поиск ничем не отличается от найденной вещи. Вот почему ты идешь, должен идти. Он знал. И все знают.

За исключением того, что это не так. Или, скорее, так в других случаях — может быть, во всех других случаях, — но не в этом. Здесь все наоборот. Камень был там все это время, бесконечно драгоценный и непреклонный, и Пирс с самого начала хотел его и нуждался в нем больше, чем в чем-нибудь другом — о да, сейчас это стало ясно и должно было быть ясно с самого начала. Он находился там всегда и именно там, и единственный путь не дать ему исчезнуть — не искать его.

Пирс смеялся и не мог остановиться, и те, кто проходили мимо, — итальянцы, греки, венгры, австрийцы, — поворачивались к нему, пытаясь понять, над чем он смеется. Через какое-то время объявили о прибытии нового экспресса, далекие ангельские голоса призвали его пассажиров забежать под небо из стекла и стали. Пирс все еще сидел на скамейке, пытаясь заставить себя встать и пойти к воротам, но не смог — или, возможно, сумел остаться на месте. Он засмеялся, до нитки промокший под иностранным дождем. Все новые и новые поезда приходили и уходили, в Милан, Неаполь, Флоренцию, Прагу, Будапешт, Стамбул; он продолжал сидеть, зажав между ног пухлую сумку, и ничто не могло заставить его встать и пойти.


Глава пятая | Бесконечные вещи | Глава седьмая