Глава третья
Исключительно странно, подумал Осел, думать о том, о чем он думает, или думать вообще, потому что, насколько он мог вспомнить, он никогда не делал такого в своей жизни; да и что-то вспомнить он тоже никогда не пытался.
Он, никогда не считавший себя тем, у кого есть личность, обнаружил в себе мысли, что он обладает сразу двумя, старой и новой, и что они не сошлись в том, как идти вперед. Они не сошлись или не могут сойтись в том, как вообще двигаться. Он не думал ни о чем таком, когда бежал на волю, но когда был уже далеко от городских толп, наконец, остановился отдохнуть, усталый, но возбужденный, пена на губах, бока дрожат; и потом, когда он приказал себе идти дальше, он не мог понять, как это делается. Переступал ли он двумя ногами, которые слева, а потом двумя, которые справа? Или всеми четырьмя по очереди, как четверо людей, несущие тяжелый ствол дерева? Или правой передней и левой задней одновременно, а потом другой парой?[269]
Он стоял на дороге без движения, не в состоянии выбрать один из этих вариантов, и не знал о крестьянине и его сыне, которые возникли у него за спиной, хотя выпученные глаза должны были предупредить его о них. Крестьянин схватил его за свисающий повод, и в то же мгновение его сын накинул недоуздок на озадаченную голову осла. Тут он мгновенно сообразил, что нужно делать, хотя и было уже поздно: он уперся всеми четырьмя копытами в дорогу и заартачился; крестьянин толкнул его сзади, и он брыкнулся, вывернул свои большие губы наружу и так громко заревел, что женщины бросились к дверям, чтобы посмотреть на это состязание. Наконец старик сходил за пучком моркови, а молодой — за палкой, и ослик вспомнил, что сегодня пробежал много миль и ничего не ел. Он попытался схватить морковь зубами — крестьянин, конечно, отдернул ее и теперь держал на расстоянии, искушая его сделать еще попытку. Вот так, между морковкой впереди и ударами палки сзади, Осел был приведен в маленький полуразвалившийся сарай с кормушкой, где его заперли среди других безразличных животных. Сбитый с толку, чувствуя себя совершенно неудобно внутри грубой шкуры, все еще ощущая большими ноздрями запах собственного горения, он не мог знать, избежал ли он смерти лишь для того, чтобы навсегда попасть в ловушку еще более худшей судьбы; он опустил большую голову и заплакал.
Хозяева бывают мягкими или жестокими, но только не хорошими; лучше всего вообще не иметь хозяина. Осел очень быстро узнал, что в этом мире нет никого, кто не был бы его хозяином, никого, кто не имел бы права бить, подгонять, оскорблять и обижать его, лишать грубой еды и принуждать к работе до изнеможения. Все его мысли были направлены на то, чтобы избежать самого худшего, что постоянно маячило перед глазами: в глиняном дворике стояла маленькая мельница, mola asinaria[270] (Осел обнаружил, что помнит латинское название), колесо которой вращал старый слепой (или ослепленный) конь; длинный стержень был привязан к его спине и груди, копыта шли по кругу, а под ними хрустели тяжелые камни. Казалось, что еще немного, и конь — с раздутым животом, но в остальном худой, как связка прутьев — не выдержит. Осел каждый день наблюдал за конем, не начал ли тот спотыкаться; и каждую ночь просыпался от ужасных снов, лишь для того, чтобы обнаружить, что он еще — слава богам! — не привязан к колесу, но, увы, по-прежнему остается ослом.
И он носился, лягался и мотал большой головой, как игривый щенок, надеясь, что его сочтут непригодным для колеса; нагруженный тяжелыми корзинами или вязанками хвороста, больно коловшими шкуру, он пытался быть терпеливым и кротким, ибо не было большего бремени, чем слепое путешествие в никуда; в голове всплыло имя — Сизиф, но он долгое время не мог вспомнить, кто это был.
Не мог вспомнить. Его гигантская память, бесконечные коридоры и башни, в которых упорядоченными рядами хранились факты о том, где кто что когда кому как почему сделал, просто не могла развернуться в маленьком ослином мозгу, где он сейчас находился; сильное сердце осла не могло разжечь ее или осветить все ее закоулки. Неоднократно в первые дни после побега Осел, не способный вспомнить ни вещь, ни имя, ни место, ни картину, для чего раньше нужно было лишь поднять указательный палец, которого теперь у него не было, подумывал о самоубийстве: упасть в какой-нибудь овраг, прыгнуть в реку или съесть яд — все что угодно, только не огонь. Но на маршруте его ежедневной работы не было никакого оврага, река текла очень далеко, и даже в том, что он ел, не было для него никакого вреда. То, что не смогла сделать с ним Святая Палата, он сам не мог сделать с собой.
Шли дни и месяцы, сменяли друг друга времена года, он пытался сохранить внутренний календарь, отмечая каждую полную луну воображаемым белым камнем, но, когда он пришел посмотреть на них, оказалось, что все камни разбросаны. Каждую ночь он пытался отложить частичку своего корма, но или затаптывал ее ненароком, или съедал по рассеянности.
Так прошел год, за ним другой и третий. Когда-то он восхвалял asinit'a[271], ослиное терпение, трудолюбие, неуступчивость, а также грубость; восхвалял ослов как обладателей божественной мудрости, которая должна возвести их на небесный престол. Но это была игра, пьеса, ludus[272] или ludibrium[273], написанная без нынешнего опыта, который, казалось, будет длиться всегда, пока его бедная душа, получив свободу, не будет пастись на неувядающих травах Элизиума. Он начал молиться, чтобы идиотизм ежедневной работы позволил ему забыть о том, что он был человеком, что в нем жил человеческий разум, чтобы вместо этого он ничего не знал, вообще ничего. И тут, когда им полностью овладело отчаяние, его судьба изменилась.
Крестьянин, который первый нашел его, поссорился со своим сыном, и однажды, когда животные смотрели в непонимании (все, кроме одного), как двое людей, гораздо больших скотов, чем те, кто глядел на них, выхватили ножи, и сын убил отца, после чего его увезли, чтобы повесить. Владелец поместья снес дом и отдал землю церкви, ужасным духам, как угодно; прибыли судебные исполнители и выставили на продажу все движимое имущество, более или менее ценное. Осла вместе с остальными животными угнали на ярмарку и продали торговцу.
Галантерея, сырцовый шелк, ленточки или zagarelle[274], которые юноши дарят девушкам, золотые и серебряные нитки, испанские шляпы из испанского Неаполя[275] — все это торговец перевозил с ярмарки на ярмарку: когда одна закрывалась и ее прилавки разбирали, он всегда знал, что открывается другая, которая находится в дне пути. Он приобретал большую партию товара, сыра, миндаля или кож, который можно было с выгодой продать на следующей ярмарке, а иногда одного-двух мулов для его переноски, а потом он их тоже продавал. Вечно занятой толстячок, то раздражительный, то веселый, умевший на пальцах складывать, умножать и вычитать сотни soldi[276] и в уме переводить меры и веса одного региона — свинца, шелковой одежды и перца — в меры следующего, в который он направлялся.
Но своего нового маленького ослика он оставил и, весело и немузыкально насвистывая, нагружал его до самой холки и так высоко, что поклажа была вровень с его головой. Как бы Осел ни ненавидел каждое утро, новые ожидания и новую дорогу, он, тем не менее, не ходил по кругу, и уже за это не мог презирать нового хозяина. Когда он днем дремал стоя рядом с хозяином или ночью в одиночестве во дворе гостиницы, он заставлял свой мозг вспоминать, вспоминать; он разрабатывал свой толстый грубый язык и сильную челюсть, которую Самсон использовал как оружие[277], — такие неподходящие для того, что нужно было с их помощью сделать. Двигаясь по большим и малым дорогам с ярмарок в Реканати и Сенигаллии в Папской области через горы на разрешенные Венецианской республикой ярмарки в Бергамо и Брешии, он бормотал, вздыхал и ревел во все свое горло, пока хозяин сильно не ударил его в раздражении, и это было так неожиданно и непреднамеренно, на скалистой горной дороге, по которой они спешили попасть в город до заката, что у него наконец получилось:
«Мой груз неуравновешен, — сказал он. — Если ты его не подвинешь, я охромею».
Мы удивляемся значительно меньше, чем, возможно, предполагаем, когда слышим, что животные говорят. В конце концов, они говорят в наших снах, и даже когда мы проснулись, нам кажется, что мы хорошо понимаем их мысли. В Библии написано, что, когда маленькая ослица Валаама внезапно обратилась к нему, сказав: Что я тебе сделала, что ты бьешь меня вот уже третий раз?[278], Валаам не удивился и ответил: За то, что ты поругалась надо мною[279].
Так и торговец, оглянувшись вокруг и поняв, что только осел, с мольбой глядевший на него, мог это сказать, начал перекладывать груз на его спине.
«Так лучше?» — спросил он насмешливо, как будто подзадоривал осла, чтобы тот заговорил опять. Но Осел хранил молчание, изумленный и внезапно благоразумный. И оба пошли дальше.
Однако в ту ночь, когда торговля закончилась и торговец приготовил себе ложе на земле, где проводилась ярмарка, — иногда он так делал, если ночь была тихой и теплой, а товары тяжелыми, — Осел рассказал ему или попытался рассказать, как речь стала для него возможной, в то же время не открыв ему, что он не всегда был тем, чем кажется теперь, — это могло быть опасным.
Но кто же он такой на самом деле? Именоваться Ослом — значит просто быть признанным в качестве экземпляра универсальной неповторимости, ничем иным, как примером страдающего и действующего существа. Замечательными примерами которой являются все остальные существа. «Я называю идеального осла творческим началом, сверхъестественно образующим и совершенствующим вид ослов. Хотя вид ослов во вместительном лоне природы кажется отличным и действительно отличается от других видов, тем не менее (а это самое важное) в первичном уме вид осла есть тот же самый, что виды умов, дэмонов, богов, миров, вселенной; то есть такой же вид, как и те, от которых зависят не только ослы, но и люди, и звезды, и миры, и мировые животные; тот вид, говорю я, в котором нет различия формы и содержания, вещи от вещи, но который есть единый и самый простой вид»[280]. Он написал это однажды. Так что удивительно не то (сказал он торговцу), что он может говорить, а то, сколь мало других ослов (собак, звезд, камней или роз) это когда-либо делали; по крайней мере тогда, когда их могли слышать люди.
В логике это было Эквивокацией[281], как его научили много лет назад, но торговец только лежал, сложив руки на груди, и внимательно слушал.
«Ну да, ты настоящий философ, — сказал он. — А я — простой человек, живущий трудом своих рук. И хотя мне трудно приказывать такому хорошо говорящему животному, как ты, чтобы оно несло поклажу, работа должна быть сделана».
«Справедливо, — сказал Осел. — Если вы предоставите моей жалкой личности полное уважение в связи со способностью говорить, а следовательно мыслить, тогда я буду делать ту работу, для которой пригоден. Это самое лучшее, на что я могу надеяться».
«Ну и отлично», — сонно сказал торговец.
Они не знали, что их разговор подслушивали.
Поздно ночью, прежде чем полностью проснулся и смог сообразить, что происходит, Осел почувствовал, как ему на голову скользнул мешок.
«К твоей голове приставлен пистоль, — сказал голос. — Лучше бы ты не дергался».
И действительно, он почувствовал, как что-то уперлось ему в голову за левым ухом.
«Пошли, — сказал голос, — тебе же будет лучше. И не пытайся кричать».
Осел мгновенно понял, что тот или те, кто был вокруг него, знают, что он умеет не только говорить, но и мыслить, раз они обращались с ним так. Он спросил себя, а знают ли они также, что природа осла запрещает ему сделать хотя бы шаг, ничего не видя. Наверняка знают, потому что через мгновение мешок приспустили, так что он мог видеть; и — его сердце точно знало, что жизнь и приключения его еще не закончены, к лучшему это или к худшему, — он пошел с ними. Их было трое, и они повели его сквозь вечерний сумрак и массу спящих или бодрствующих купцов, крестьян, цыган, шлюх; они вышли на дорогу и, проделав долгий путь (все это время Осел предусмотрительно помалкивал), попали на конный двор маленького трактира, где собрались остальные члены шайки, которые радостным свистом приветствовали товарищей, приведших такой ценный приз, то есть его.
Кто они такие? Воры? Пистоль у его головы, он только сейчас сообразил, был всего лишь деревянной палкой. Что они намерены делать? И самое главное: почему они говорят с ним и друг с другом по-английски?
«Хозяева, — сказал он на их языке, что вызвало гул восхищения или благоговейного страха, — хозяева, что вы хотите? Зачем вы похитили меня?»
«Затем, — ответил самый крупный из них, краснощекий и черноусый, в ухмылке демонстрируя веселый ряд блестящих белых зубов, — что ты принесешь нам богатство. И себе. У нас к тебе предложение».
Они были не воры или, точнее, обычно не воры; актерская труппа, которая, как Осел и его (бывший) хозяин, путешествовала с ярмарки на ярмарку, из города в город — так делали многие английские труппы. Они не были одной из тех больших трупп, которые сумели обзавестись знатными покровителями и принимали курфюрста и курфюрстину в Гейдельберге, а затем колесили по дворам и городам Европы; все их имущество — несколько мешков с костюмами, масками, коронами и рапирами, проеденный молью занавес, барабан и труба. Шестеро или восьмеро из них играли по многу ролей в каждой пьесе, меняя за занавесом меч и накидку лорда на бутыль и куртку пастуха и бегом возвращаясь на сцену. Они уже собирались уложить все вещи и возвращаться домой, ничуть не богаче, чем приехали сюда. И вот подвернулся он.
«Присоединяйся к нашей труппе, — сказали они. — Ты больше не будешь переносить тяжести, а если и будешь, то не больше любого из нас. Ты станешь комедиантом, сделаешь нас богачами, да и себя, потому что мы все делим поровну, даже если среди нас ослы, ха-ха».
Он легко принял решение. Короткая летняя ночь уже прошла, наступил рассвет, лучи все дающего солнца падали на маленький конный двор. Осел не мог сказать, что значит богач для такого, как он, но, если он получит свободу, простор и интеллектуальное наслаждение, это будет больше, чем Осел вроде него мог бы надеяться, и вполне достаточно для человека.
«Ну, какую пьесу будем пьесать?» — спросил он.
Они засмеялись, потом аплодировали, и их вожак или, во всяком случае, самый крупный из них вынул из своего мешка грязную книгу, без обложки и с измятыми страницами и, когда все засмеялись еще больше, показал ее, и Осел заметил на безымянном пальце человека кольцо с вырезанным на нем странным символом; он был уверен, что помнил его, или когда-то понимал, или сможет понять в будущем. Актер неуклюже раскрыл книгу и положил перед Ослом, который посмотрел на нее, понял, что может прочитать, и в изумлении затрепетал, потому что эту историю сочинил он сам:
Однажды я пасся на обрывистом и каменистом берегу. Влекомый желанием попробовать чертополох, который рос по обрыву слишком низко для того, чтобы можно было без опасения вытянуть шею, я захотел, вопреки рассудку и здравому природному инстинкту, спуститься к нему, но сорвался с высокой скалы. Тут мой хозяин увидел, что купил меня для воронья.
Освобожденный от телесной темницы, я стал блуждающим духом без телесных органов. Я заметил при этом, что, принадлежа к духовной субстанции, я не отличаюсь ни по роду, ни по виду от всех других духов, которые при разложении разных животных и сложных тел переходят с места на место. Я увидел, что Парка не только в области телесной субстанции создает с одинаковым равнодушием тело человека и тело осла, тела животных и тела, считающиеся неодушевленными, но и в области субстанции духовной она относится равнодушно к тому, какова душа — ослиная или человеческая, душа, образующая так называемых животных, или душа, находящаяся во всех вещах[282].
Эту историю, «Cabala del Caballo Pegaseo»[283], он сочинил много лет назад; ее перевел с итальянского на английский его друг и последователь Александр Диксон, который так сильно скучал по нему после его отъезда из Англии и который не заработал ни пенни на этой маленькой книжке, на титульном листе которой его имя стояло под именем автора, с указанием оксфордской степени и даты (1599). С удивлением и жалостью Осел изучал книжку, придерживая страницы неудобными передними ногами, и у него был соблазн скорее съесть их, чем прочитать. Как она попала в руки этой труппы? Как Осел смог прочитать ее своими слабыми ослиными глазами и понять прочитанное? Каким образом Том — ухмыляющийся главный исполнитель — заполучил кольцо на пальце, именно это кольцо именно с этим символом? И почему Осел, как обратили внимание актеры, носит тот же символ на своей спине, где у всех других ослов находится символ Христа? Как это вышло? А ведь без этих чудес — а также и всех других, бывших и будущих — не было бы истории, которую можно рассказать, а без истории нет слушателей, каждый актер это знает.
В течение года труппа (после того, как Осел поведал им свой рассказ, по крайней мере, то, что смог вспомнить, они называли себя I Giordanisti[284]) странствовала по Верхней Германии, играя пьесу «Превращения Осла Онорио, Скакуна-Каббалиста», частично на немецком, частично на итальянском, частично на английском, но главным образом на универсальном языке. В университетских городах Онорио превращался в Аристотеля и Пифагора, в Грамматика и Схоласта, и студенты, легко покоряемая публика, восторженно выли. Также они играли пьесу «Луций, или Жизнь и Приключения Золотого Осла» по книге Апулея; она могла включать или не включать, в зависимости от обстоятельств, сцену, в которой бедного Луция соблазняла матрона, но всегда включала финальное превращение Луция-осла в Луция-человека под воздействием нежной силы всевидящей Исиды, облаченной в небо и звезды.
Успех был ошеломляющим, что и неудивительно; в конце концов, Осел — или живший в нем разум — начинал свою писательскую жизнь с чего? С пьесы. На самом деле, с комедии, Il Candelaio[285]. И с тех пор заставлял людей разговаривать в своих книгах, диалогах и поэмах — глупцов, философов, педантов, богов и богинь.
А потом ветер переменился. Возможно, им следовало быть более осторожными; возможно, им следовало избегать Апулея, этого пользовавшегося дурной славой мага; возможно, им не следовало так быстро становиться настолько знаменитыми.
Нет, нет, говорили они властям, которые задавали им вопросы. Нет, никакой магии, ничего подобного. Обыкновенные театральные трюки, ловкость рук, Jahrmarktsgaukelei[286]. Осел в кротком молчании стоял перед судом, когда один из труппы показывал, как делается трюк, чревовещание, ничего запрещенного. И им повезло, их только выгнали из города и из округа.
Молчать было трудно. Чем больше он писал, говорил и думал, тем больше казался себе человеком, которым был раньше, и тем меньше ослом, которым был сейчас. В первый раз он застыдился своей наготы. Из терпеливого он стал раздражительным, из мягкого — грубым и, наконец, впал в меланхолию, не желал ни думать, ни писать, а в конце концов ни говорить, ни есть.
Что делать? Его товарищи поклялись помочь ему, сделать все, что в их силах, но, казалось, осталась только одна возможность: он должен надеяться на дальнейшую трансформацию и каким-нибудь образом стать полностью человеком. Как это сделал Луций Апулей, Золотой Осел.
Одна уверенность утешала меня в ту мрачнейшую пору, — говорит Луций, — что новый год наконец наступил и луга скоро окрасятся цветами, а в садах появятся розовые бутоны, долго пробывшие заключенными в колючих стеблях, и разольют свой дивный аромат; тогда я буду есть, есть и стану наконец вновь самим собою[287].
«Но я стал самим собою, — сказал Осел. — Я осел не в метафорическом смысле, или платоническом, или каббалистическом, я не ряженый и не играю роль, я осел в фактическом смысле. Нет такой розы, пожевав которую я изменю свое состояние; нет никакого обратного пути».
«Ах», — сказали актеры, которым было его жаль, хотя, если бы он каким-то образом сделался человеком, их доходы уменьшились бы.
«Я не могу повернуть назад на том пифагоровом пути, который выбрал, — сказал он, — и пойти другой дорогой».
«Да, не можешь», — печально сказали его товарищи, потому что и они не могли.
«Хорошо, — сказал Осел, и актеры подняли головы, ибо услышали новую нотку в его голосе, а они умели это делать. — Мы не можем пойти назад. Никто не может. Мы не те, кем были, и не можем знать, кем станем».
«Да», — сказали его спутники.
«Есть только одно место, куда я могу пойти, — после долгого раздумья сказал Осел. — Город мудрых тружеников, в котором метаморфоза не только возможна, но и вероятна».
«Что за город?»
«Я бывал там. Меня вызывал к себе император, чтобы посоветоваться. Меня, меня».
«Да», — сказали его спутники. И, казалось, по мере того как маленький ослик говорил, он вырастал в их глазах, приобретая благородное величие и гордую решимость.
«Мы пойдем, — сказал Осел. — Пойдем вперед, возвращаясь назад. В Прагу».
«Прага!» — Они встали, как один, и с веселой решимостью посмотрели друг на друга. Актеры умеют делать и это: за звенящей линией занавеса они не однажды попадали в страшные неприятности, внезапно и убедительно переживая на сцене высокие чувства, громкую финальную реплику. Орлинобровый Осел! Крылатый Осел! — запели они. В Прагу! — пели они, и собирались, и паковали вещи, и навьючивали тюки на спину Осла, и загружали их в новый яркий фургон, который тянул его молчаливый родственник мул, и двинулись в путь. Вскоре дорога развернулась перед ними, убегая вперед. За холм, в далекую страну[288], — пели актеры.
Том, славный трубача сынок,
Трубил в свою трубу, как мог,
Он знал мелодию одну:
За холм, в далекую страну.
Они все подхватили припев, и даже Осел громко закричал, как знаменитый осел-музыкант из Бремена.
Там, за холмом, далекий путь
Ветер в лицо не даст уснуть.