Глава девятая
Роузи — я пишу тебе в поезде, идущем из Гейдельберга. Я еду не в ту сторону, не на юг, а на север. Через двадцать минут мы будем во Франкфурте. Где Дж. Бруно написал и опубликовал свои последние книги, об атомах. В путеводителе рядом с Франкфуртом стоит звездочка, одна из пометок Крафта. Это был книжный центр Европы
На открытке с видом Гейдельбергского замка в лунном свете закончилось место; Пирс достал другую, чтобы продолжить: Франкфурт, река Майн. Еще довоенная, найденная в киоске на станции. У него их был полный карман.
и остается им сейчас. Я выйду и пройдусь постою на улицах. Еще не знаю, куда поеду дальше. Я не понимаю, при чем здесь Джордано Бруно. Он умер за восемнадцать лет до Зимнего короля и событий в Богемии, и о нем все забыли. И неважно, что там думал Крафт. Холодно.
На улицы Старого города падал снег. Черные Y, отпечатанные на расходящихся следах ног и дорожках от шин, бежали по убеленным аллеям и улицам. Огромный красный собор Святого Варфоломея, в который когда-то съезжались выборщики, чтобы избрать императора, и в котором избранные императоры короновались. Рудольф II просидел на своей коронации несколько часов, слушая, как читают капитуляцию — древний манускрипт, в котором перечислялись привилегии каждого вольного города, статус каждой епархии, древние свободы каждого графства, все ограничения власти короны, обычаи и исключения[200] (у Крафта, все это было в книге у Крафта; сам Пирс не имел об этом никакого представления — казалось, чем дальше он был от дома, тем меньше знал). Все эти исключения, свободы и ограничения сделали империю такой же неуправляемой, как сама жизнь, и печальный молодой человек знал, насколько ценна и наполнена его империя: ровно настолько, насколько ценен и наполнен он сам, сидевший в ее центре. Недвижный и пустой, он и был ее центром. Вот если бы он мог сохранить спокойствие и трон, не пытаясь делать то, что делать было нельзя, все было бы хорошо.
Феллоузу Крафту нравились империи настолько старые и имеющие такую сложную структуру, что можно было их называть, к ним принадлежать, путешествовать по ним, но нельзя было ими управлять: у них были внешние границы, но не внутренние. Пирс решил, что они ему тоже нравятся.
В это раннее утро Dom[201] был еще geschlossen. Спустя какое-то время под усиливающимся снегом Пирс вернулся на Hauptbahnhof[202], сел на скамью и стал ждать следующего поезда на юг. Стоял ужасающий холод, холод Америки, Миннесоты, Аляски. В его сумке, кроме красного путеводителя и новой записной книжки, было только одно, что он мог бы почитать: мемуары Крафта «Усни, печаль».
Он всегда знал Крафта. Так ему казалось сейчас. О Бруно он узнал из книги, которую о нем написал Крафт, книги, которую Пирс сначала принял за роман, но она им не была. «Путешествие Бруно» было первой книгой Крафта, хотя тогда Пирс не обращал внимания на такие вещи; книги — это книги, они одного возраста в Книжной стране. Удивился бы он, если бы в том 1952 году какой-нибудь агент Y-подобного времени сказал ему, что он будет связан с Крафтом в жизни и смерти (Крафта), что он повторит путешествия и мысли Крафта? Не так давно его поразило пересечение дорог — его и старика, и — во всяком случае, тогда — он нашел в этом подтверждение того, что мир полон чудес: вряд ли таким чудом является его собственная судьба, но, возможно, у него на самом деле была судьба, а это уже величайшее чудо. Сейчас он все чаще чувствовал, что едет в вечном автобусе, автобусе жизни Крафта, и никак не может сойти.
В 1930-м я закрыл свое детство, словно книгу, и поплыл в большой мир, так начинались мемуары Крафта; детство так и осталось закрытой книгой, хотя иногда проскакивали намеки и отдельные фразы, слегка приоткрывавшие ее — Пирс думал, что они не были случайными. Он рос без отца, с одной только до странности безответственной матерью. Разумеется, не был женат и не упоминал каких-то других родственников; в своей писательской жизни никогда ни с кем не переписывался, у него никогда не было литературных связей или ему было неинтересно рассказывать о них; его лучшим другом был пес Скотти. Невозможно было сказать, как он пришел к мысли писать книги, почему эти, а не другие, или почему они получились такими, какими получились. Он рассказал о том, как росла его эрудиция, и, вероятно, можно было считать это и рассказом о его душе. Пирс — из жалости, страха или нетерпения — не мог прочесть больше двух страниц за раз; возможно, из-за нетерпения, потому что причина для жалости и страха ему не была открыта и не будет открыта: не здесь.
Мне хотелось тепла, и я поплыл в Неаполь: серебряный залив, Grotta Azzura[203], золотые камни, нагретые солнцем. И обнаружил, что зимой в Средиземноморье пронзительно холодно и сыро, на самом деле даже холоднее, чем в моей далекой северной стране, а местное население, кажется, даже не допускает мысли о будущем, впав от летнего тепла в вялое оцепенение, и никак не готовится к холодным дождям и падению температуры в зданиях из монолитного камня. Жаровни и ставни, шали и шерстяные носки, все ad lib[204]. Может быть, это ненадолго, думают они, и завтра лето вернется. Но это надолго. Ежедневно на протяжении месяца пляж устилают вонючие густые водоросли; их собирают — не имею понятия, зачем, — и на следующий день их появляется еще больше: я и сейчас чувствую их сладковато-гнилой запах. Не имеет значения: Я в Другом Месте! И napoletani[205] были так же добры, назойливы, загорелы, большеглазы, смешливы, даже когда дрожали, даже когда палило солнце. Впрочем, оно по прошествии времени замечательно возвращалось. Но в ту первую зиму, в приятном одиночестве, доверив себя случаю, я нашел тему для книги и понял, что могу написать ее. Я открыл для себя, — в доминиканском аббатстве, куда были заточены его беда и его судьба, — философа и еретика Джордано Бруно (но тогда он был молодым человеком, уже не мальчиком, из окрестностей Нолы). Местный отшельник, сам плывущий по воле волн, ученый и антиквар, рассказал мне историю Бруно и предложил себя в качестве гида по неапольским местам, связанным с ним; именно он показал мне келью, в которой Бруно жил и размышлял, и церковь, в которой он отстоял свою первую мессу, и гору, под которой он родился. Я еще многое узнал от него, но позже. Мы были неразлучны: англо-французский ученый, юный ноланский монах и я; и оставались неразлучны с тех пор и доныне, на непостоянных, меняющихся маршрутах.
Пирс посмотрел в конец страницы, потом заглянул в конец книги, но так и не нашел примечания, в котором было бы названо имя — может быть, выдуманное — англо-французского ученого, хотя Пирс наполовину верил, что найдет его, абсолютно невозможную последнюю соломинку. Однако уже в следующем абзаце Крафт утверждает нечто совершенно противоположное, и его друг навсегда исчезает со страниц книги: Бруно, призванный в Рим, больше никогда не вернулся в Неаполь, я тоже уехал, и наше трио распалось.
В книге Крафта именно Искусство Памяти, которым в совершенстве владел Бруно и которым славились доминиканцы, и привело его в Рим в первый раз. Оттуда его призвали доминиканские кардиналы из окружения папы, чтобы он продемонстрировал свои способности. Во всяком случае, так он сказал инквизиторам в Венеции. Приезжал ли он на самом деле до побега в Рим, трудно сказать, но Бруно безусловно был там в самом конце, когда, по своим совершенно безумным мотивам, вернулся из протестантского Франкфурта в Италию, вероятно, собираясь положить к ногам папы старый новый способ изменить и улучшить всю человеческую деятельность и, между прочим, новую картину вселенной. Его арестовали вскоре после того, как он прибыл в Венецию; после многочисленных допросов венецианцы, довольно неохотно, передали его римской инквизиции.
Франкфурт — Цюрих — Милан — Генуя — Ливорно — Рим. Целую неделю Пирс двигался по маршруту, которым Бруно пытался спастись из Рима и от своего ордена и где был схвачен, — только в обратную сторону. В истории Крафта — не в книге «Путешествие Бруно», а в большом последнем незаконченном романе — к Бруно приходит молодой человек и предупреждает, что против него начато разбирательство в Святой Палате. Человек, который знает не только его, но и сообщество братьев, которые принимали юного беглеца, оберегали его от инквизиции, кормили, прятали и передавали по цепочке; насколько знал Пирс, такая сеть, чем-то похожая на еретическую подземку, действительно существовала, хотя именно эта, Крафтовская, появилась на свет только потому, что Бруно прошел по ней, находя на каждой остановке знак, который создал или открыл Джон Ди. Он находил его в книгах, на печатках благодетелей, в собственном доме Ди в Англии и в центре императорского дворца в Праге, где Ди начертил его посохом на каменном полу. Центр центра империи в центре мира. На какое-то мгновение они совпали.
В истории Крафта.
Но если Крафт смог вытащить юного монаха, дать ему убежище, переделать мир, в который он вошел, почему затем послал его назад, неправильными роковыми дорогами? Почему не дал ему возможность для побега? Зачем писать огромную трагикомическую эпопею, наполненную могуществом и возможностями, если нельзя спасти Бруно или вообще кого-нибудь?
Во второй половине дня, когда Пирс вышел из похожего на тюрьму pensione, он оказался в безымянной части города. Его плечи все еще чувствовали тяжесть чемоданов, которые несли, но ему не хотелось ни есть, ни спать. Он думал об отце, Акселе, и о том, как еще мальчишкой пообещал, когда вырастет, однажды привезти его сюда, в колыбель Западной цивилизации. Пирс отправился на поиски церкви Санта-Мария-сопра-Минерва[206], первой остановки в его списке, помеченной двойной звездочкой в путеводителе Крафта. Она должна быть неподалеку.
Вскоре он понял, что заблудился. Таблички с европейскими именами улиц (до него только сейчас дошло это: предполагалось, вероятно, что нужно рождаться с этим знанием) помещались не на столбах, а были прикреплены на стены угловых домов. Большинство из них — плохо освещенные и древние. Под светом фонаря он открыл путеводитель и попытался разобраться в маленьких картах, мелко отпечатанных на папиросной бумаге, изображавших перепутанное спагетти старинных улиц, проштампованных похожими на гробы или кресты церквями. Он повернул назад. Огромный увенчанный куполом корпус здания, а перед ним возвышается обелиск: конечно, это ориентир, даже в городе, который из них состоит. Он должен найти Пантеон, который где-то здесь, недалеко; оттуда он сможет, следуя инструкциям, попасть туда, куда ему нужно.
Оставив позади Пьяцца де Ротонда, мы идем по Виа деи Честари[207] вдоль западной стороны Пьяцца делла Минерва. Там мы остановимся, чтобы рассмотреть великолепный памятник работы Бернини, по легенде, он был вдохновлен парой огромных толстокожих животных, побывавших в Риме с цирком, где они привлекли внимание величайшего из скульпторов барокко — Джованни Лоренцо Бернини. Вокруг расположено множество обелисков: обелиск Псамметиха, мимо которого мы прошли на Пьяцца де Монтечиторио; обелиск Рамзеса II, возвышающийся перед Пантеоном; однако этот, стоящий на спине слона на Пьяцца делла Минерва, — самый любимый.
Уже начинало темнеть; безумное множество летящих по улицам автомобилей, которые не обращали внимания на пешеходов и сигналы, зажгли огни; Пирс вспомнил, что он по-прежнему в Северном полушарии и даже примерно на той же широте, что и Дальние Горы, откуда он приехал, — там сейчас тоже сгущалась зимняя ночь. Он шел дальше. Не было ни пьяцца, ни слона, ни Виа деи Честари. Он зашел в кафе. Похоже, время для кофе еще не пришло — в ярко освещенном баре не было никого. Обернутые целлофаном коробки с шоколадом и бискотти[208], алхимический ряд разноцветных бутылок, сверкающий металлический прилавок, большая увенчанная ангелом кассовая машина, похожая на часовню — как и в сотнях других, мимо которых он проходил или в которых пил; они были едва ли не на каждом углу, чтобы в случае необходимости любой римлянин мог забежать туда, опрокинуть миниатюрный стаканчик кофе и выйти. Он попросил виски. В сумке лежала «Усни, печаль», и он выудил ее оттуда.
Мысль о том, что Бернини вдохновлялся реально существовавшим знаменитым слоном, каким-нибудь римским Джамбо, неверна. Абсурдная, но неотразимая идея поставить обелиск на спину слона на самом деле восходит к роману Франческо Колонна «Hypnerotomachia Poliphili»[209], вышедшему в 1499 г. Герой книги Полифил, давший ей свое имя, блуждает по hortus conclusus[210], быстро засыпает и в поисках любви подходит к большому мраморному слону, держащему на спине обелиск. Внутри полого слона (Полифил находит дверь и входит внутрь) лежат тела или статуи обнаженных мужчины и женщины, Sponsus и Sponsa, Материи и Формы. Позже эти таинственные аллегории использовали розенкрейцеры.
Пирс нашел фолио «Hypnerotomachia Poliphili» на книжной полке Крафта, хотя сам прочитал роман еще в университете. Причем то же издание.
Бернини идея понравилась, хотя сперва он проектировал слона с обелиском для садов папы Александра VII, где тот был бы расположен лучше, чем на Пьяцца Минерва. Но нет, именно здесь, в центре города, поместили самое неуклюжее и непривлекательное из творений Бернини; и, конечно, внутри него нет ничего, если не считать вымышленных героев; однако обелиск — настоящий, один из римских трофеев; позвали знаменитого египтолога, отца Афанасия Кирхера, чтобы тот расшифровал иероглифы. Сам папа сочинил латинскую надпись для постамента, в которой говорилось о том, как много силы нужно, чтобы нести на себе мудрость Египта. Встаньте позади обелиска, и перед вами будет доминиканская церковь Санта-Мария-сопра-Минерва, построенная на месте античного храма; в прилегающем аббатстве Джордано Бруно был обвинен, осужден, расстрижен, раздет и послан на смерть. Вот так тяжела мудрость!
Но, в конце концов, морщинистое мраморное животное появилось на пьяцца лишь через семь десятилетий после смерти Бруно. Тогда все это было неважно: Египет, простое украшение, выдумка, никакого вреда от нее; все прошло, исчезло, унесено, упразднено, лишилось силы; прах Бруно рассеян, утрачен безвозвратно; страница мировой истории перевернута.
Пирс снова вышел в ночь. Если бы он только знал, где находится, где север, где восток. Может быть, он повернул не в ту сторону, и это Виа Арко делла Чамбелла?
Если мы ошиблись и повернули не налево, а направо, на Виа Арко делла Чамбелла, мы скоро войдем на маленькую Пьяцца делла Пинья, где знаменитая бронзовая сосновая шишка, еще римских времен, украшает погибший, разрушенный, но не забытый храм Исиды, чью священную pigna[211] злорадно торжествующие папы украли для собственного Собора Петра на реке
Нет, нет, он больше не разбирал слов. Он повернул и оказался не на маленькой площади, с сосновой шишкой или без нее, а на большом бульваре, Корсо[212]; под высокими темными дворцами двигался поток машин, но тротуары были пусты, настала ночь, ноги налились свинцом, но еще могли чувствовать боль; он окончательно заблудился, шел наугад, ничего другого ему не оставалось. Отвернувшись от слепящего света фар, он шел все дальше и дальше по неправильному Риму, пока, наконец — едва не плача, для чего было больше причин, чем он мог назвать — не сдался; завидев строй такси, он взял одно до своего pensione. Завтра, завтра. Cras, Cras[213], говорили древние римляне. Но Пирс так больше и не проделал этот путь — он уехал из Рима, так и не увидав слона.
Даже если я случайно выбрал Бруно, в конце концов я глубоко полюбил его; он — один из тех исторических персонажей, которые легко доступны и всегда таинственны, прямо как наши живые друзья и возлюбленные, понимаете. Начав читать его труды на итальянском, я столкнулся с писателем, который был скорее драматургом или даже новеллистом, чем философом. Свою космологию он излагает в форме диалогов, говорить начинают все, Бруно — или его двойник — лишь один среди них. Конечно, некоторые из ораторов глупы, но остальные просто не соглашаются с ним и высказывают вполне здравые мысли. Персонаж, представляющий точку зрения Бруно, часто сообщает мнение «ноланца» или его слова в передаче других; он может быть совершенно прав, а может и не быть; нет никого, кто бы говорил с полной уверенностью. Мы читаем историю Гамлета, рассказанную Горацио и записанную с его слов Гамлетом.
Новое утро; Пирс читает в автобусе. Он направлялся в Ватикан, к собору Святого Петра, и поехал неправильно, по Виа де Лунгара, но вскоре огляделся и понял, что едет не туда; он вышел и пошел пешком.
Я обнаружил, что невозможно не встать на сторону этого человека. Он может быть последователем Прометея — в конце концов, он собирался опрокинуть всю религиозную концепцию вселенной, и не только ее форму, как Коперник, но всю ее структуру, цель и смысл существования — и в то же время грубым комедиантом, который не может замолчать и спокойно сидеть, но должен постоянно прерывать оратора; который написал титаническую эпопею о Реформации Небес грэко-римского пантеона, закончив его сатирой на преобразование, на человека, на богов и на сами небеса[214]. Никто ее так и не понял, возможно, из-за слишком патетических насмешек или потому, что Бруно слишком быстро принимает сторону каждого собеседника по очереди — трудно за ним следовать. И когда его перевели, наконец, в последнюю тюрьму, замок Святого Ангела (вы и сейчас можете увидеть камеру, или могли бы увидеть, когда там был я), он продолжал настаивать на свидании с папой, чтобы все объяснить: невозможно понять, было ли это последней невозможной шуткой или чем-нибудь другим.
Пирс опустил книгу. Почему он бы не принял сторону Бруно? Ведь однажды он принял, верно? Сейчас он чувствовал невольное желание посоветовать этому человеку сесть и заткнуться; он почти уже хотел встать на сторону властей против него лишь для того, чтобы защитить его. Найди маленькую вселенную, отправляйся туда и спрячься. Извинись перед ними, скажи, что на самом деле имел в виду совсем другое, что ты съешь свою пилюлю. Не дразни их, не играй словами, не умирай.
Он стоял в конце моста, перед ним была возвышающаяся над рекой большая круглая башня, которую путеводитель опознал с неохотой:
Мы подкрепились легким завтраком и теперь готовы посетить замок Святого Ангела, что займет почти весь наш день. В 135 году нашей эры император Адриан начал строить на этом месте мавзолей. Квадратное основание, круглая башня, окруженная насыпным холмом, как было в обычае у римлян; на вершине стояла колоссальная шишка из бронзы, сейчас находящаяся в Ватикане. Всего несколько десятилетий мавзолей служил могилой, после чего прославился как крепость, оставаясь в течение тысячи лет папской твердыней.
Интереснее всего, утверждал путеводитель, попасть в замок Святого Ангела из Ватиканского дворца: нужно спуститься вниз и пройти по узкой галерее, которая проходит прямо через стену — папский запасной выход. Узкой. От этой мысли горло Пирса перехватило. В снах он неоднократно бывал в таких местах, или ему нужно было войти в них, и они становились все уже и теснее, чем дальше он углублялся, пока в панике не просыпался. Нет уж. Вместо этого он подошел к castello[215] по мосту Святого Ангела, пройдя мимо строя реющих на ветру ангелов Бернини.
Большой могильный холм. Сердитый и бесформенный. Его классические колонны и украшения исчезли на века. Сейчас туда входила группа туристов, ведомая гидом, говорившим на непонятном Пирсу языке; он пошел за ними, открыв книгу. Мы находимся на открытом дворе; отсюда лестница ведет вниз, в погребальную комнату Адриана. На стене комнаты, ныне пустой, висела каменная доска — Пирс едва не прошел мимо — с вырезанным на ней маленьким стихотворением самого Адриана, его прощальным посланием собственной душе:
Animula vagula blandula
Hospes comesque corporis
Quae nunc abibis in loca
Pallidula rigida nudula
Nec ut soles dabis iocos
Пирс содрогнулся от жалости. Как бы вы перевели эти строчки, такие слегка пугающие, не римские, нежные? Вероятно, это невозможно. Animula vagula blandula: прелестная странствующая душа, маленькая душа-странница, его душа как у ребенка, как у его собственного сыночка. В переводе с латыни Hospes — незнакомец, а также убежище для незнакомца: слово созвучно с guest[216], ghost[217] и еще host[218]. Где-то в глубине индоевропейской истории — или в сердце — они имели один корень.
Душа моя, скиталица,
И тела гостья, спутница,
В какой теперь уходишь ты
Унылый, мрачный, голый край.
Забыв веселость прежнюю[219].
У него возникло ощущение, что в его руку скользнула другая рука, и он почувствовал, что мир вокруг стал бесцветным и безмолвным — здесь, в гробнице, он и был бесцветным и безмолвным, но теперь и другой мир стал таким же; Пирс здесь не отбрасывал тени. Неужели ты наконец позвал меня? Никто его не спрашивал, и он не слышал этого, нет. Но он стоял такой подавленный, как будто услышал.
Почему он такой, какой есть, а не лучше? Осталось ли еще время? Он пришел в никуда. Почему? Почему он не сделал того, что должен был или мог сделать?
Ответа не было, только чужая рука опять выскользнула. Правая рука, которая держала Пирса за левую руку. Горячая волна устремилась от нее к тому месту, где билось сердце. Я не могу наполнить себя только самим собой, подумал Пирс.
Вернулось глухое каменное эхо шагов, и далекие голоса, и Пирсу показалось, что он сжался, или расширился, или одновременно и то, и другое: стал маленьким в огромном мире или настолько огромным, чтобы вместить в себя маленький мир. Казалось, прошло лишь мгновение. Его группа уже ушла, он последовал за ней. Гид указал на решетку, вделанную в пол, и на темную глубокую дыру под ней; проходя, люди смотрели вниз и издавали тихие возгласы восхищения и ужаса. Prigione di San Marocco[220]. Подземная темница, единственная, которую Пирс видел или мог когда-либо увидеть, если не считать те, что внутри него. И туда ненадолго бросили Казанову, или Каллиостро, или Бенвенутто Челлини, если он правильно понял гида[221].
Вперед и вверх. Казалось, они карабкались по спирали из чрева погребального холма или горы. Маленькие двери вели в комнаты, названные по именам различных пап, прятавшихся или отдыхавших в них; гротескно разрисованная ванная с мраморной купальней[222]. Потом они оказались на верхушке башни, на которую некогда насыпали символическую землю из первоначальной римской могилы, достаточно глубокий слой, чтобы вырастить деревья; сейчас здесь сплошной камень и фонтан эпохи Возрождения. Наверное, папы с удовольствием бродили здесь, восстанавливая свои силы. Вокруг внутреннего двора, ниже уровня земли — камеры для знаменитых узников: гид показал каменные воздуховоды, поднимающиеся оттуда. Может быть, затем, чтобы папа, прогуливаясь по двору, беседовал с ними? История. Prigione storiche[223], прошептали в толпе. Беатриче Ченчи[224], убившая отца. Кардинал Карафа[225], задушенный в камере. Джордано Бруно. Вот она.
Туда можно было спуститься.
Тесно. Массивная дверь открыта, теперь навсегда. В стене нечто вроде алькова, а в нем каменная полка, на которой лежал его жесткий матрас. У него должен был быть стол и стул. Ведро. Распятие. Ему разрешили только книги, напрямую связанные с его защитой, но и таких могли быть тысячи, целая библиотека. Хотя и не такая большая, как изменчивая живая библиотека в его голове или сердце. Впроголодь, скорее всего: обычно заключенного кормила семья, а у Бруно никого не было.
Пирс уселся на каменную кровать. Коснулся грубой гладкой стены и поднял глаза на квадрат солнца, видневшегося в конце воздуховода. Страдал ли Бруно от жары летом, от холода зимой? Разрешали ли ему зажигать свечи холодными зимними ночами?
А можно ли быть уверенным в том, подумал он, что Бруно держали именно в этой камере? Неужели знание прошло сквозь годы, от смотрителя к смотрителю, от архивариуса к архивариусу, от гида к гиду? Могла ли камера остаться неизменной? Похоже, почти не изменилась: каменные стены, теплый римский камень, почти притягательный, без сомнения, в футы толщиной. Он поискал инициалы, нацарапанные на стенах, по примеру Байрона в Шильонском замке[226], и не нашел ничего, совсем ничего. Никакой отметины из тысячи, которые Бруно мог сделать.
Запись о суде инквизиции над Бруно исчезла: Пирс это знал. Осталось только sommario[227] процесса, сделанное знаменитым иезуитским кардиналом и богословом Роберто Беллармино, канонизированным в 1936 году[228], внушительной фигурой в детстве Пирса. Вероятно, в последний год заключения Бруно Беллармино много разговаривал с ним. Добрым и некрасивым кардиналом владела страсть — возвращать еретиков в лоно церкви; он пускался в долгие богословские диспуты с королем Яковом I, отцом Елизаветы, Зимней королевы. Вот была бы удача, если бы он сумел убедить Бруно покаяться в своих заблуждениях. С его могуществом Бруно стал бы одним из тогдашних звезд, вроде Гаспара Шоппа[229], юного протестантского ученого и мыслителя, перешедшего в католичество: Гаспар находился на Кампо деи Фьори вплоть до самого конца и глядел на сожжение Бруно.
Его преосвященство пришел сюда, чтобы задавать вопросы Бруно, или Бруно приводили к нему? Его очки в роговой оправе, красный шелк сутаны подметает пол, слуга поставил для него маленький стул. Может быть, он утомлен. Бруно никогда не уставал от бесед.
Не начнем ли мы, брат Джордано, с того места, на котором остановились, — о предметах и о том, что вызывает их к жизни?
Ваше преосвященство, уже говоря о предметах, мы вызываем их к жизни: или искушаем их появиться, или распознаем в них способность появиться. Почему бы нет? Мы видим себя в зеркале мира, что поставлено перед нами бесконечным процессом творения божественного разума; и эта вселенная такая же живая, как и мы; поэтому возможно узреть ее в зеркале нашего разума и помыслить о переустройстве ее.
Нет. Ее нельзя так переустроить, как вы говорите.
Нельзя?
Нельзя. Вселенная была создана Богом в самом начале и останется такой, какой устроена. Это основание земли.
Да? Как долго мир оставался плоским, как тарелка или коровья лепешка, а солнце спускалось вниз к западному краю и двигалось через астральные воды и поднималось на востоке?
Такого не было никогда. Было только отсутствие в нас понимания, когда мы описывали мир таким образом. А он всегда, как и сейчас, был шаром. Шаром в центре вселенной, вокруг которого двигаются звезды и планеты.
У него нет края? Нет астральных вод?
Нет. Конечно нет.
Хорошо. Но, может быть, если бы мы достаточно долго изображали землю двигающейся вместе с другими планетами вокруг солнца в бесконечной вселенной солнц, тогда так бы и стало.
На самом деле ты не мог этого знать. Галилей еще не осужден, сам Беллармино еще был сторонником Нового учения. Легко вообразить себе, как он изо всех сил пытается победить Бруно, прощупывая точки, где его старая вера могла бы поймать ноланца на крючок; объясняя минимум из того, на что Бруно мог бы согласиться в обмен на жизнь. Так н думал, что мог бы поступить так же: мог бы вернуться — под угрозой изгнания из родной страны и смерти или в отчаянной надежде обрести покой — в лоно Матушки-церкви. Если бы Матушка-церковь остановилась на месте, чтобы он мог вернуться.
Но не Бруно.
Как я могу стать таким храбрым, как ты? — спросил Пирс. Если я не могу идти ни вперед, ни назад, что я могу сделать здесь?
В камере начала сгущаться темнота. Пирс больше не слышал восклицаний, шагов по камню, скрипа дверных петель. Наверное, дневные часы, когда можно было посещать камеры и саму гробницу, закончились, и он должен идти дальше с группой бельгийцев или кто они там; сейчас, наверное, двери, через которые он пришел в эту комнату, закрывались, одна за другой, вверху и внизу по всему маршруту, и он не сможет выйти отсюда до рассвета.