home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



8. Семь грехов памяти: во зло или во благо?

Люди любят жаловаться на память. Стоит заговорить о моих исследованиях, и я уже знаю, что будет дальше. «Ой, а проверьте меня!» – почти всегда говорят они, неловко поводя плечами, особенно если им за сорок.

Затем конечно же следует: «У меня такая рассеянность, я все забываю, я даже имен не помню…» И наконец, вздох облегчения, когда я заверяю, что такие проблемы с памятью совершенно нормальны. Ее несовершенства, наглядно показанные в предыдущих главах, могут с легкостью привести нас к мысли, будто мать-природа совершила колоссальные ошибки, обременив нас такой разлаженной системой. Джон Андерсон, когнитивный психолог из Университета Карнеги – Меллона, резюмирует распространенное мнение о том, что грехи памяти плохо отражаются на ее облике: «Много лет мы беседуем с учеными, изучающими искусственный интеллект, спрашиваем, как они смотрят на развитие своих программ по сравнению с возможностями человека. И они всегда отвечают: “Ну, нечто столь ненадежное, как человеческая память, нашим системам явно не требуется”»[348].

Так и хочется согласиться, особенно если вы только что потеряли драгоценное время на поиски ключей, лежащих не там, где нужно, прочитали в сводках о количестве людей, отправленных за решетку после ложных опознаний, или проснулись ночью, зациклившись на служебной проблеме. Но я, как и Андерсон, считаю, что такая точка зрения ошибочна. Неверно видеть в семи грехах памяти всего лишь недостатки ее дизайна, выставляющие всю систему как дефектную. Напротив, я полагаю, что они побочный продукт ее способности к адаптации, наша плата за те процессы и функции, которые во многом столь прекрасно работают нам во благо.

Чтобы поддержать это предложение, я буду опираться на доказательства и идеи, взятые из различных источников, в том числе на эволюционную биологию и эволюционную психологию[349]. О последней в наше время бурно спорят. Ее сторонники опираются на идеи Дарвина о естественном отборе и пытаются объяснить познание и поведение тем, что разум не понять без принятия эволюционной картины мира. Они утверждают, что разум – это набор специализированных способностей; что возник он для решения конкретных проблем, которые создавала для нас среда в ходе эволюции; что основной механизм, ответственный за сложный дизайн разума, – это естественный отбор и что структуру разума во многом определяют внутренние сложные генетические программы.

С этой точки зрения задача психологии состоит в одном: когнитивный психолог и теоретик эволюции Стивен Пинкер называет это «обратной разработкой»:


В прямой разработке каждый проектирует машину для определенной цели; в обратной разработке выясняют, в чем цель машины. Этим вопросом занимаются специалисты Sony, когда Panasonic заявляет о выходе нового продукта, и наоборот. Они его покупают, несут в лабораторию, разбирают на части и пытаются выяснить, зачем нужны все эти детали и как они сочетаются, чтобы эта штука работала.


У эволюционного подхода есть и критики. Их тревожат некоторые аспекты построения эволюционных теорий. Их волнует, что эволюционные идеи в целом слишком часто полагаются на спекуляции, а в частности – на достоверность данных. Они спрашивают: можно ли адекватно проверить информацию так, чтобы понять происхождение той или иной способности? Есть ли успешные попытки «обратной разработки»? Иные критики говорят, что эволюционные психологи, пытаясь объяснить способности и сложности устройства разума, придают слишком много значения врожденным генетическим программам; другие считают, что разум лучше рассматривать как универсальное средство для решения задач, а не как набор специализированных способностей. Некоторые задаются вопросом: а добавляет ли эволюционная перспектива хоть что-то к неэволюционным теориям, которые строят психологи в стремлении понять работу ума?[350]

Я вернусь к некоторым из этих вопросов чуть позже. Да, я разделяю опасения критиков относительно того, проверяемы ли утверждения эволюционных теорий. Но в своих ранних работах я опирался именно на эволюционный подход – и выяснил, что в роли ориентира теория эволюции может стать хорошим источником предположений и гипотез. В предыдущих главах я сосредоточился на том, какие уроки о каждом из семи грехов памяти преподали нам эксперименты. Эта глава опирается на исследовательский подход: я предложу идеи о происхождении семи грехов. Возможно, так мы сможем представить всю семерку в более широкой перспективе. Еще я хочу поговорить о тех идеях, которые мы могли бы пропустить, и о том, почему пороки памяти могут оказаться и ее достоинствами.


Лучшее – враг хорошего

Позвольте пояснить идею, которую я предлагаю. В поведении животных есть одно явление, которое Марк Хаузер, эволюционный психолог из Гарварда, называет «интеллектуальными ошибками»[351]. В своем обзоре Хаузер рассматривает исследования, посвященные тому, как ориентируются в пространстве разные животные, и отмечает: порой кажется, что животные совершают странные ошибки. Обучите крысу находить в конце лабиринта еду, данную в награду, а затем разместите немного еды на полпути. Крыса пробежит мимо еды, как будто ее нет, и помчится в самый конец, где и будет искать свой заслуженный трофей! Почему не остановиться на полдороге, у вожделенного приза? По мнению Хаузера, крыса действует на основе «счисления пути»: она определяет маршрут, в прямом смысле считывая свое положение и постоянно обновляя скорость, расстояние и направление. Столь же забавно ошибается песчанка, когда из ее гнезда берут одного из детенышей и кладут его в банку, стоящую рядом. Мать ищет потерянного детеныша, и, пока ее нет, гнездо передвигают. Когда мать и потерянный детеныш возвращаются, она «счисляет путь» прямо к старому местоположению гнезда и, не обращая внимания на крики и запахи других детенышей, ищет их там, хотя они совсем близко. Хаузер утверждает, что мать ориентируется на сигналы своей системы ориентации в пространстве.

Хотя такое поведение и кажется неправильным, оно отражает зависимость от типа ориентирования, который, в общем-то, служит животным довольно хорошо. Система адаптирована к условиям окружающей среды, в которой обитает животное, и только неожиданные изменения могут вызвать ее сбой. К счастью, в реальном мире гнезда не перемещаются с места на место; такие сбивающие с толку перемены – итог вмешательства коварных экспериментаторов, и, как правило, в дикой природе их не случается.

Нечто подобное происходит и с запечатлением. Вылупившийся птенец признает мать в первом же движущемся объекте. Почти всегда такой объект – это именно курица-мать. И потому запечатление, или импринтинг, – это эффективный механизм, благодаря которому родившийся цыпленок следует за матерью и получает надлежащее питание и заботу. Но Конрад Лоренц, австрийский зоопсихолог, показал: как только птенец, вылупившийся из яйца, видит любой движущийся объект, будь то катящийся красный шар или человек (Лоренц сам выступил в этой роли), он «запечатлевает» объект и идет за ним следом, как за курицей. Вот и за Лоренцем тянулась стайка цыплят. Запечатление зависит от механизма памяти, приспособленного к закономерностям обычной среды обитания птенцов. Как правило, запечатление адаптивно, и все же оно может создать птенцам проблемы, если первым движущимся объектом, который они увидят, будет не птица-мать. Но в природе такое крайне маловероятно[352].

Полагаю, нечто подобное происходит и с семью грехами памяти: эти механизмы по большей части верно служат нам, но иногда дают сбои. Из всех этих грехов «светлую» сторону, пожалуй, проще всего увидеть у зацикленности[353]. Рене Декарт ясно выразил это еще несколько веков назад:


Страсти полезны только в известном отношении: они укрепляют и удерживают в душе те мысли, которые необходимо сохранить, – заметил он. – Точно так же все зло, которое могут причинить страсти, заключается в том, что они удерживают и сохраняют эти мысли в большей мере, чем это необходимо, или также удерживают и сохраняют такие, которые неприятно вспомнить [354].


Да, навязчивые воспоминания о травме могут психологически искалечить. Но переживания, иногда возникающие в ответ на смертельно опасные угрозы, должны сохраняться надолго, и это крайне важно. Амигдала и связанные с ней структуры модулируют формирование памяти и способствуют тому, что такой опыт сохранится, – да, иногда это ведет к появлению воспоминаний, о которых мы хотели бы забыть, но эта система повышает наши шансы легко и быстро вспомнить об угрозе или травме, что иногда может оказаться решающим для нашего выживания. Если мы постоянно помним об опасных событиях – о том, где была угроза, кто угрожал и что явилось этому причиной, то, скорее всего, избежим их повторения в будущем.

Адаптивная сторона есть и у эфемерности – виновницы того, что со временем что-то забывается[355]. Наверное, это неприятно, но выбрасывать из головы информацию, не имеющую отношения к настоящему моменту, – старые номера телефонов или память о том, где вчера была припаркована машина, – часто оказывается полезным и даже необходимым. Как отмечают психологи Роберт и Элизабет Бьорк, мы, как правило, не склонны вспоминать и повторять неважные или ненужные сведения. И потому мы не извлекаем воспоминания о подобных событиях и впечатлениях и не укрепляем связи, позволяющие их запоминать, – а потому они слабеют, и доступ к памяти постепенно утрачивается.

Джон Андерсон и его коллеги пошли еще дальше[356]. Они утверждают, что забывание со временем отражает оптимальную адаптацию к структуре окружающей среды. Андерсон изучил различные ситуации, связанные с извлечением сведений из памяти, и проанализировал, как можно предсказать, будут ли в дальнейшем обращаться к условному фрагменту информации, на основе истории обращений к нему. Он выявил закономерность, сравнимую с эфемерностью нашей памяти: частота обращений к такому фрагменту падает с момента последнего обращения. Группа Андерсона заметила такой факт: в библиотечных системах книги, к которым читатели обращались недавно или часто запрашивали, на момент исследования также вызывали повышенный интерес. Если книги брали давно или редко, они так и оставались пылиться на полках. Примерно то же самое ученые обнаружили в 1986–1987 гг., когда на протяжении 730 дней исследовали заголовки в газете The New York Times и фиксировали появление определенного слова. Вероятность того, что некое слово появится в тот или иной день, зависела от того, сколько прошло с момента, когда его использовали в последний раз. Группа Андерсона выявила такие же параллели в других ситуациях: в том, какие слова мы используем в беседах с детьми, и в том, какова вероятность получить электронное письмо от некоего адресата в зависимости от того, как давно вы получали от него сообщения.

Система, которая со временем делает информацию менее доступной, очень функциональна: когда сведения долго не используются, все меньше шансов на то, что они понадобятся в будущем. В конечном счете система будет отбрасывать именно такие данные, – этим и занимается эфемерность. Андерсон предполагает, что общая форма забывания, документально подтвержденная во многих экспериментах, – согласно которой со временем мы забываем все медленнее, – отражает похожую функцию в окружающей среде: эта функция связывает использование информации в прошлом и настоящем. По словам Андерсона, наши системы памяти уловили эту закономерность и, по сути, решили так: если за последнее время мы не обращались к информации, тогда она, вероятно, не понадобится нам и в будущем. Мы выигрываем чаще, но остро чувствуем потери – разочарование оттого, что забыли, и никогда не осознаем преимуществ.

Основная идея здесь напоминает явление, которое этологи называют «разменом» (англ. trade-off). Представьте картинку: группа на пикнике, рядом с ними раскрошенное печенье. К нему осторожно приближается белочка, хватает немного, отбегает к ближайшему дереву и ест. Она возвращается несколько раз – и все время хватает кусочек, уносит его обратно к дереву и съедает. Да, это не самый эффективный способ есть печенье, но так ей легче заметить угрозу со стороны возможных хищников. Ученые выяснили: белки склонны утаскивать и прятать именно маленькие кусочки печенья. На большой кусок уходит больше времени, и белка сильнее рискует. Вот и «размен»: меньше поешь – меньше будешь бояться. Поведение белки говорит о том, что она уравновешивает выгоды и риски. Точно так же и в памяти проходит «размен»: забываешь о ненужном – и хорошо, только и о нужном можно забыть – вот это досада![357]

Некоторые идеи, связанные с частотой обращения к сведениям и их актуальностью, применимы и при блокаде семантической памяти. Лучше всего это заметно, когда слово вертится на языке. Напомним: имена и другие фрагменты данных блокируются, если их не использовать. И еще: блокада – это итог ослабленной связи понятийных представлений с фонологическими, иными словами, наших знаний о человеке или объекте со звучанием имени или слова. И когда слово близко, но никак не дается, в этом может отражаться принцип, сформулированный группой Андерсона: хуже запоминается та информация, к которой мы давно не обращались, ведь вероятно, что она нам и не пригодится. Если мы давно не повторяли слово или имя и не усиливали связь понятийных и фонологических представлений, она становится все менее надежной, и со временем мы, скорее всего, утратим доступ к таким данным.

Некоторые типы блокад отражают действие процессов торможения, делающих информацию недоступной (см. главу 3). Психологи и нейробиологи давно признали: торможение – это фундаментальная особенность нервной системы, и мозг в равной степени полагается и на те механизмы, что снижают активность, и на те, что ее усиливают. Подумайте: что может случиться без торможения в системе памяти, где все, что имеет хотя бы вероятностное отношение к стимулу, неизменно и быстро приходит на ум? Вот эксперимент: попробуйте вспомнить эпизод из жизни, в котором был задействован стол. Вспомнили? Много ушло времени? Вероятно, нет: это не составило труда. Возможно, вам вспомнился вечерний разговор за обеденным столом или совещание за столом переговоров на утренней планерке. А теперь представьте, что через несколько секунд после того, как вы услышите слово «стол», из вашей памяти хлынут сразу все воспоминания, связанные со столами, – сотни, а может, и тысячи случаев? Это приведет к фантастическому хаосу, а мозг накроет лавиной противоречащих друг другу отголосков ментальных картин. Картина будет напоминать поисковую систему в интернете: вы вводите слово с массой совпадений в глобальную базу данных, а затем выбираете из тысяч записей по запросу. Но нам не нужна система памяти, способная вызвать такую перегрузку. Роберт и Элизабет Бьорк убедительно доказывают: торможение помогает защитить от такого вероятного хаоса[358].

Основная идея, на которой основан анализ грехов эфемерности и блокады: для памяти порой «лучшее – враг хорошего». Этот же принцип в равной степени, если не сильнее, применим и к рассеянности. Вызванные ею ошибки отчасти происходят потому, что для создания яркого воспоминания, которое потом можно вспомнить по первому желанию, требуется внимательно, тщательно и продуманно закодировать информацию. Если уделять событиям минимальное внимание и никак их не кодировать, шансы запомнить их будут малыми. Но что, если бы события запоминались во всех подробностях, независимо от обработки и ее глубины? Нас бы просто накрыло лавиной бесполезных деталей, как это произошло с мнемонистом Шерешевским, о котором рассказал советский психолог и невропатолог Александр Лурия, изучавший его поведение годами[359].

Шерешевский формировал и хранил подробнейшие воспоминания практически обо всем, что с ним случилось, – и о важных вещах, и о пустяках. Но он совершенно не мог мыслить абстрактно. Он тонул в волнах мелких и ненужных впечатлений – тех, перед которыми прежде всего нужно захлопнуть двери памяти. Если система зависит от глубины кодирования данных, то мы, вероятнее всего, вспомним события, когда те и правда важны и когда мы направляли усилия на их обработку. Если же они не привлекли внимания либо не вызвали желания их запомнить, вероятно, они не были бы столь важными, и вряд ли мы вспомним о них в дальнейшем.

Система, зависящая от обработки данных, позволяет нам задействовать «автопилот» и не забивать память ерундой. Во второй главе мы говорили: задачи, изначально требующие немалого внимания и усилий, такие как вождение, в конечном счете после достаточной практики выполняются сами собой, что дает нам силы для более важных дел. Конечно, если вы кладете книгу или кошелек неведомо куда и потом не можете вспомнить, это раздражает. Но предположим, что в тот момент, когда вы положили не туда какую-нибудь вещь, вы думали о том, как сократить расходы в бизнесе, – и к вам пришла прекрасная идея, которая сберегла вам много денег. Вы действовали машинально, а потому были рассеянны, забыли и теперь злитесь, но вы сосредоточились на делах и получили долгосрочную выгоду. Доверив рутину «автопилоту», можно уделить внимание и более важным вопросам. Мы часто полагаемся на машинальные действия, и случайная ошибка по рассеянности – сравнительно малая плата за такие преимущества.

Принцип «лучшее – враг хорошего» применим и к двум грехам, связанным с искажением памяти: во-первых, это ложная память, а если точнее – неверное соотнесение, а во-вторых – внушаемость. Я уже показал: многие случаи неверного соотнесения и внушаемости связаны с тем, что мы плохо помним источник впечатлений (см. главы 4 и 5). Когда мы не можем вспомнить человека, который нам о чем-то рассказывал, или место, где видели знакомое лицо, или не помним, были мы очевидцами события или только слышали о нем позже, – тогда и сеются те семена, из которых вызревают искажения памяти. Если у нас нет точных воспоминаний об источнике опыта – мы изначально не закодировали подробности впечатлений либо они со временем исчезли, – мы становимся уязвимыми к неверному соотнесению, о котором сказано в четвертой главе: оно связано с путаницей источников и криптомнезией (непреднамеренным плагиатом). Может быть, мы даже примем за истину некие догадки о деталях, которые помним лишь смутно, – и это может серьезно отразиться, например, на свидетельских показаниях, как я показал в пятой главе.

Но если мы будем помнить все детали ежедневных впечатлений – как это на нас отразится, к чему приведет, какой потребует платы? Предположим, что память, как я и говорил, и правда приспособлена хранить сведения, нужные именно там, где мы находимся. Нам редко требуется в точности запоминать все чувственные и понятийные детали впечатлений. Так станет ли система, приспособленная к новым условиям, записывать все такие детали по умолчанию – или будет тщательно их фиксировать только в том случае, если получит знак, что они могут пригодиться позже? Наша память действует по второму правилу, и большую часть времени мы от этого только счастливы. Но когда мы должны подробно вспомнить об источнике впечатлений, а особых усилий для обработки данных он не требовал, тогда приходит время платить по счетам.

Есть такие типы неверного соотнесения, при которых мы не можем вспомнить подробности впечатления и в то же время помним общий фон. В тех же лабораторных демонстрациях ложного узнавания, рассмотренных в четвертой главе, люди ошибочно утверждали, что раньше уже слышали слово сладкий, хотя на самом деле произносились слова, семантически с ним связанные: конфета, сахар, вкусный… В экспериментах, проведенных по сходной методике, люди говорили, будто видели на рисунке определенную машину или чайник, хотя на самом деле видели рисунки похожих машин и чайников. Но почему они соотнесли неверно? Потому что вспоминали общий фон или суть того, что видели или слышали, – и отвечали, полагаясь именно на него.

Но тем не менее способность помнить суть события – это также одна из сильных сторон памяти. Мы можем извлечь пользу из опыта, даже когда не помним деталей. Исследования, проведенные в моей лаборатории, показали: неверное соотнесение, которое возникает в результате запоминания общего смысла, – это признак хорошей памяти. Например, после заучивания семантически связанных слов – конфета, сахар и им подобных – пациенты с амнезией, вызванной повреждением гиппокампа и близлежащих структур височной доли, помнили меньше таких слов, нежели испытуемые с нормальным мозгом в контрольной группе[360]. Едва ли этот результат способен удивить. Но помимо того, пациенты с амнезией не столь склонны ошибаться и «узнавать» семантически связанные слова, которых не было в первоначальном списке, – скажем, сладкий. То же самое наблюдалось у пациентов с амнезией, которые пытались запомнить изображения автомобилей, чайников и других предметов. По сравнению со здоровыми участниками в контрольной группе они позже узнавали меньше изображений из увиденных, но реже ошибочно узнавали похожие изображения, которых прежде не видели. Повреждение височной доли нарушило память и о деталях, и о сути того, какие впечатления им довелось получить, что и привело к снижению и доли истинных воспоминаний, и доли ложных.

Память на «главное» – основа таких способностей, как категоризация и понимание. Она позволяет нам обобщать и систематизировать опыт. Чтобы выстроить непротиворечивую категорию, скажем «птицы», важно знать, что в нее, несмотря на внешние различия, входят иволга и кардинал. Нам необходимо заметить и удержать в памяти частые признаки, объединяющие всех птиц, и игнорировать особенности, которые отличают их друг от друга. Когнитивный психолог Джеймс Маклелланд разработал теоретическую модель, согласно которой обобщение – это итог удержания в памяти главной сути прежних впечатлений[361]. Он утверждает, что обобщение «играет ключевую роль в способности действовать разумно», но все же отмечает, что «оно порождает искажения как неотъемлемый побочный результат».

Эта идея получила мощную поддержку в исследовании ложного узнавания у взрослых с аутистическим расстройством[362]. Аутизм ассоциируется с плохими социальными навыками, слабыми способностями к общению и очень прямым и жестким стилем обработки информации. Но и дети, и взрослые, страдающие аутизмом, порой проявляют удивительно хорошую, а иногда и поразительную способность к запоминанию, как герой Дастина Хоффмана в популярном фильме «Человек дождя», вышедшем на экраны в конце 1980-х. Рэймонд Бэббитт много на что не был способен, но зато хранил в памяти малоизвестные факты и порой являл на свет такие перлы, как название единственной крупной авиакомпании, самолеты которой никогда не терпели крушения (Qantas).

Ученые описали пациентов-аутистов, исключительно точно запоминающих даты, имена или узоры. Нейробиолог Дэвид Беверсдорф и его сотрудники показывали списки семантически связанных слов взрослым аутистам и участникам контрольной группы, у которых аутизма не было[363]. Затем они провели тест, и аутисты узнавали заученные слова наравне с контрольной группой, но у них реже срабатывала «ложная тревога» при виде семантически связанных слов, которых они не заучивали. Выходит, аутисты разделили истинные и ложные воспоминания точнее, нежели участники эксперимента с цельным сознанием.

У пациентов с амнезией, напротив, было меньше и истинных, и ложных воспоминаний. Взрослые аутисты реже, нежели испытуемые в контрольной группе, делали общие выводы из слов, представленных в списке для запоминания. Они сохранили воспоминания о конкретных словах, но не сохранили их семантическую суть, а именно она и заставляла взрослых с нормальным сознанием ошибочно принимать новые, но сходные по смыслу слова за уже знакомые и представленные в списке. Система памяти, не подверженная ложному узнаванию, основанному на запоминании сути слов, способна избавить нас от случайного неверного соотнесения, но тогда мы рискуем стать подобием Рэймонда из «Человека дождя» и пасть под гнетом бессмысленных тривиальных фактов, не осознавая правил и принципов, диктуемых миром, – тех самых, которые наша память обычно нам же на благо и использует. Ложное узнавание – часть нашей платы за выгоды обобщения.

Грех предвзятости тоже отчасти можно объяснить важными преимуществами наших когнитивных систем. Стереотипные представления часто ведут к тому, что мы необоснованно оцениваем отдельных людей на основе нашего прошлого опыта взаимодействия с группами. Это мы увидели в шестой главе. Да, стереотипы могут иметь такие нежелательные последствия, но благодаря им наша познавательная жизнь становится более управляемой, поскольку они содействуют обобщениям, в среднем уместно точным. Социальный психолог Гордон Олпорт отметил этот факт еще в 1950-х гг. Он охарактеризовал стереотипы как следствие обычных процессов восприятия и памяти, «нормальную и естественную склонность [человека] формировать обобщения, концепции, категории, в сути которых – чрезмерное упрощение мира его впечатлений». Стереотипные представления – наша очередная плата за процессы памяти, благодаря которым мы обобщаем весь наш прошлый опыт[364].

Мы видели и то, что предвзятость часто приводит к воспоминаниям, изображающим нас самих в слишком привлекательном свете. Эгоцентрические предубеждения заставляют нас «помнить», будто мы учились лучше, чем на самом деле, или преувеличивать в памяти наш вклад в работу или домашние дела. Предубежденность в постоянстве и предубежденность в переменах могут оправдать то, что мы продолжаем некие отношения, а благодаря чувству «я так и знал!» мы в собственных воспоминаниях добавляем себе мудрости и опыта. На первый взгляд эти предубеждения могут ослабить нашу связь с реальностью и представляют собой тревожную, даже опасную склонность. В конце концов, хорошее психическое здоровье обычно связано с точным восприятием мира, а психические расстройства и безумие – с искаженным. Но, как утверждает в своей работе, посвященной «позитивным иллюзиям», социальный психолог Шелли Тейлор, чрезмерно оптимистичная самооценка, по-видимому, способствует психическому здоровью, а не подрывает его[365]. Если люди очень восприимчивы к позитивным иллюзиям, это вовсе не значит, будто из них никудышные работники – напротив, они обычно преуспевают во многих аспектах жизни. А вот при депрессии люди испытывают недостаток в позитивных иллюзиях – в отличие от тех, кто ею не страдает. «Радужная» память о прошлом, вызвав чрезмерно оптимистичный взгляд на будущее, может подтолкнуть нас к решению новых проблем, тогда как более точное или негативное воспоминание, возможно, заставит опустить руки. Конечно, все хорошо в меру: заметно искаженные оптимистические предубеждения в конечном счете обернутся бедой. Но, как указывает Тейлор, обычно позитивные иллюзии слабы, и они вносят важный вклад в наше благополучие. Так что искажение памяти можно считать адаптивным компонентом когнитивной системы – в той мере, в которой оно содействует нашему счастью.


Истоки семи грехов памяти

До сих пор я использовал слово адаптивный в довольно широком контексте. Но, чтобы рассказать о вероятных истоках семи грехов, мне нужно уточнить, что я имею в виду, когда говорю, что особенность памяти адаптивна. Психологи вкладывают в термин адаптация как минимум два значения[366]. Одно, специфическое и формальное, происходит из теории эволюции. Адаптация в этом смысле – это особенность вида, возникшая в ходе естественного отбора, поскольку в определенных условиях повышала приспособленность особей к произведению потомства. Дарвин считал естественный отбор единственным механизмом эволюции, и рациональное объяснение того, почему только он отвечает за ту или иную форму адаптаций, опиралось на три фундаментальных наблюдения. Во-первых, Дарвин заметил, что только часть каждого поколения дает потомство. Во-вторых, дети не идентичны родителям – некоторые выше, быстрее или сильнее других. Подобные вариации, которые можно передать последующим поколениям, считаются наследственными. В-третьих, Дарвин утверждал: некоторые аспекты наследственных изменений увеличивают вероятность того, что их носители выживут и размножатся. Особенности организма, возникающие в результате естественного отбора, – это и есть адаптации.

Тем не менее психологи часто используют термин «адаптация» более свободно – это обиходное выражение, оно относится к признаку организма, в целом полезному независимо от того, возник ли он под воздействием естественного отбора в ходе эволюции или появился по другой причине. В той же сфере памяти как пример широкого понимания адаптивной функции можно привести умение запоминать телефонные номера и компьютерные навыки. Мы порой хорошо помним номера, по которым часто звоним, и в этом смысле можно считать, что память приспособилась к задаче. Но телефоны – изобретение столь недавнее, что эта способность не могла возникнуть в ходе эволюции как адаптация, проведенная путем естественного отбора. То же касается и способностей, необходимых для того, чтобы освоить владение компьютером или разобраться с любой другой технологической новинкой. Наши системы памяти позволяют нам выполнять эти задачи, но память не могла возникнуть как адаптация, призванная помочь нам справиться с современными технологиями.

Стивен Джей Гулд, палеонтолог из Гарварда, использовал термин экзаптация для «функций, ныне улучшающих приспособленность, но не созданных для их текущей роли посредством естественного отбора»[367]. По сути, экзаптации – это адаптации, ассимилированные для выполнения функций, иных по сравнению с изначальными. Например, биологи-эволюционисты полагают, что перья у птиц изначально развивались как адаптации для поддержания температуры тела или захвата добычи, и только потом были задействованы для совершенно иной функции – полета. В человеческом познании пример отклонения – умение читать. Значительная часть населения планеты научилась читать только в последние несколько веков, и чтение – навык слишком новый, чтобы быть итогом естественного отбора. Но зрительные и познавательные способности, ставшие его основой, вероятно, возникли именно как адаптации. Точно так же наше умение запоминать телефонные номера и владеть компьютером сами по себе – не эволюционные адаптации. Но, вероятно, те особенности памяти, что составили фундамент упомянутых навыков, возникли именно как адаптации.

Гулд и Ричард Левонтин, его коллега по Гарварду, описали третий тип эволюционного развития – «антревольт»[368]. Это особый тип экзаптации, непреднамеренное следствие или побочный итог определенной функции. В то время как экзаптации, о которых мы говорили ранее, возникли как адаптации, а затем были ассимилированы для другой роли, антревольты с самого начала не выполняли адаптивной функции. В архитектуре термин антревольт обозначает незанятое пространство между структурными элементами строения. В качестве примера Гулд и Левонтин описали четыре антревольта в центральном куполе венецианского собора Сан-Марко – свободные участки пространства между арками и стенами, впоследствии украшенные изображениями четырех евангелистов и четырех библейских рек. Антревольты не предназначались именно для этих картин, хотя смотрятся они красиво. Так и люди в поисках укрытия могут спать под мостом, хотя ни его колонны, ни пустоты между ними не задуманы как убежище.

Определить, являются ли специфические черты человеческого разума адаптациями, экзаптациями или антревольтами, очень непросто. В наши дни эта задача стала в психологии и биологии неким «кровавым спортом». Эволюционные психологи пытались объяснить нашу познавательную способность и поведение в терминах адаптаций, сохраненных естественным отбором. «Разум – это система органов вычисления, и ее создал естественный отбор с целью решения проблем, с которыми сталкивались наши предки, добывая себе еду», – утверждает Стивен Пинкер, восторженный сторонник эволюционного взгляда на мир[369]. Психолог Леда Космидес и антрополог Джон Туби, основоположники эволюционной психологии, высказываются почти в том же духе. «Человеческий разум – это набор эволюционировавших механизмов обработки информации в нервной системе человека, – утверждают они. – И эти механизмы, и программы развития, которые их порождают, представляют собой адаптации. И их с течением эволюционного времени в той среде, где обитали наши предки, создал естественный отбор».

Критики эволюционной психологии, к которым относит себя и Стивен Джей Гулд, напротив, утверждают, что слишком легко придумать постфактум объяснения для умственной и поведенческой деятельности, которые апеллируют к адаптациям и естественному отбору, – все эти «просто сказки» [370]. Гулд считает, что многие современные черты человеческого разума – это экзаптации и антревольты; помимо чтения, к ним же относятся письменность и религиозные убеждения. По его мнению, экзаптации и антревольты играют столь господствующую роль в формировании разума современного человека, что представляют собой «гору по сравнению с кротовой норой адаптации»[371]. Споры между сторонниками этих противоположных точек зрения часто бывают весьма горячими, – как перепалка, которую в 1997 г. устроили Пинкер и Гулд на страницах журнала New York Review of Books.

Для того чтобы эволюционные представления о сознании в целом и о памяти в частности перешли из умозрительных упражнений в рассказывании историй «по факту» в разряд чего-то большего, мы должны разрешить споры об относительной важности адаптаций, экзаптаций и антревольтов с помощью эмпирических проверок гипотез и предсказаний, порожденных альтернативными позициями. Эмпирическим психологам, к которым отношу себя и я, для выбора между конкурирующими гипотезами нужны, как правило, убедительные доказательства, полученные в ходе контролируемых исследований. Да, у нас нет прямого доступа к эволюционной хронике нашей познавательной способности: в древности не было психологов, способных наблюдать за тем, как вели себя наши предки, и записывать свои отчеты. Но это не исключает строгой проверки эволюционных гипотез.

Психолог из Техасского университета Дэвид Басс и его коллеги недавно устроили весьма полезную дискуссию о том, как может проходить такая проверка[372]. Они дают тридцать примеров, в которых предсказания, данные с эволюционной точки зрения и основанные на идеях адаптации и естественного отбора, привели к эмпирическим открытиям в том, как ведет себя человек и как он познает мир. Среди таких – природа мужской сексуальной ревности, паттерны убийства в брачных союзах разнополых и однополых пар, чувствительность к предательству, а также охрана партнера как функция репродуктивной ценности женщины.

Когда психологи и биологи хотят проверить, является ли некая черта эволюционной адаптацией, они полагаются на несколько типов доказательств и соображений. Один из критериев – сложная или особая система. Некая характерная особенность организма, скорее всего, будет адаптацией, если ее внутренняя структура настолько сложна, что сводит к минимуму вероятность ее случайного возникновения или же того, будто эта особенность – побочный продукт чего-либо еще. Глаз позвоночных – классический пример сложной системы. Запутанные взаимозависимости его многочисленных частей делают весьма вероятным то, что глаз был спроектирован естественным отбором именно для того, чтобы дать нам возможность видеть, и вероятность того, будто он развился случайно или как побочный продукт, крайне мала. В начале XIX в. теолог Уильям Пейли утверждал, что такая сложная система – знак присутствия Творца, обладающего даром предвидения. Пейли привел сравнение с часовщиком и отметил, что сложное устройство часов, как и устройство живого организма, раскрывает наличие замысла: все создано с целью, и этого не приписать случайному выравниванию разных частей в верном положении. В своей книге «Слепой часовщик» биолог Ричард Докинз упомянул «аргумент часовщика», высказанный Пейли, и, совершив дарвиновский «трюк», отметил, что часовщик ставит себе цель создать часы. Но естественный отбор слеп: у него нет ни цели, ни намерения, ни предвидения[373].

Адаптации ведут к успешному репродуктивному циклу. А значит, если определенная черта или особенность одобрена отбором, то мы можем найти доказательства у потомков тех, кто ею обладал. Например, гипотеза о том, что женщины предпочитают высоких мужчин, недавно получила поддержку, когда выяснилось, что у высоких мужчин потомства больше, чем у невысоких. Значит, мужское телосложение отчасти может быть адаптацией, порожденной отбором[374].

Действие естественного отбора можно увидеть и в появлении той или иной черты у разных видов. Рассмотрим симметрию тела. Люди и другие организмы различаются по степени отклонения их тел от идеальной лево-правой симметрии. Там, где оценивается привлекательность, оценки тем выше, чем ближе к идеалу симметрия. Кроме того, она – в сравнении с асимметрией – дает преимущества в сексуальном соперничестве самому широкому кругу нечеловеческих видов, в число которых входят насекомые, птицы и приматы. Биологи выяснили, что асимметрия связана с наличием генетических отклонений и с подверженностью вредоносным воздействиям среды, тем же паразитам и загрязняющим веществам. Эти наблюдения, а также явные подтверждения того, что естественный отбор повсеместно благосклонен к особям с выраженной симметрией тел у разных видов, дают основания утверждать, что телесная симметрия – это адаптация, созданная естественным отбором[375]. Да, эта идея принята не всеми учеными – споры о том, как возникают симметрия и асимметрия, ведутся и сейчас, но открытия указывают на действие селективного давления.

Знаком адаптации может быть и наличие «человеческих универсалий»: так антропологи называют черты, присутствующие во всех зарегистрированных культурах. По данным межкультурных исследований, телесную привлекательность ценят и мужчины, и женщины (хотя больше мужчины), и люди разных культур склонны соглашаться в суждениях о привлекательности лица. Привлекательность, в свою очередь, связана с более высоким уровнем физического и психического здоровья, и это повышает вероятность того, что она может быть эволюционной адаптацией[376].

Правда, тот факт, что особенность универсальна, не обязательно указывает на то, что она возникла как адаптация. Антропологи Дональд Браун и Стивен Голин независимо друг от друга указывают: универсалии могут возникать и на основе культурных черт, древних и очень полезных[377]. Именно полезность и становится причиной их распространения во многих обществах. Скажем, использование огня, особенно для приготовления пищи, – это человеческая универсалия. Но не стоит считать постулатом мысль о том, будто использование огня отражает действие всеобщей адаптации. Проще утверждать, как Браун и Голин, что люди уже давно освоили огонь, пользуются им и осознают его полезность. Но, как указывает Голин, если этот тип культурного объяснения можно исключить, то оставшиеся универсалии могут помочь нам в поиске психологических адаптаций.

И напротив, если черта присутствует в культурах повсеместно, но у нее есть одно-единственное исключение, то оно вовсе не обязательно перечеркивает наличие адаптации. Возможно, его получится объяснить с учетом других культурных факторов. И пусть даже универсалии не дают убедительных доказательств в пользу адаптаций – как и против них, – в целом они могут служить полезными ориентирами.

А что же насчет памяти и семи ее грехов? Да, у нас нет достаточных доказательств, на которых можно с уверенностью построить утверждения об их эволюционных истоках, но некоторые уместные данные получены при исследовании гендерных различий. Одна эволюционная гипотеза о памяти отмечена в статье Басса и его коллег: женщины точнее помнят расположение объектов в пространстве, нежели мужчины. Канадские психологи Марион Илс и Ирвин Сильверман отметили, что археологические и палеонтологические данные, относящиеся к эпохе охотников и собирателей, одной из тех важных эпох, когда развивалась человеческая познавательная способность, предполагают, что мужчины главным образом охотились, а женщины занимались собирательством. Илс и Сильверман высказали гипотезу о том, что эти разные виды деятельности предъявляют разные требования к пространственному познанию и памяти: в частности, успешные собиратели должны найти пищу среди обилия растительности и запомнить места, куда можно прийти позже. Поэтому естественный отбор должен был способствовать развитию у женщин памяти на пространственное расположение объектов и сделать ее лучше, нежели у мужчин[378].

Илс и Сильверман проверили эту гипотезу. Они показали мужчинам и женщинам ряд трехмерных объектов: в одном эксперименте – на макете; в другом – разбросанными по столам в комнате. В обоих случаях женщины запоминали расположение предметов точнее мужчин. Но мужчины превосходили женщин в других пространственных задачах, в которых, по мнению Илс и Сильвермана, используются способности к ориентированию, необходимые для успешной охоты.

Некоторые дальнейшие исследования воспроизвели результаты Илс и Сильвермана, в других итоги были получены с различными оговорками и ограничениями. Вопрос о том, являются ли способности к пространственной памяти у женщин адаптацией, созданной естественным отбором ради собирательства, еще не решен. Тем не менее эти исследования показывают пример того, как можно сформулировать и проверить эволюционные гипотезы о происхождении памяти.

Сходные доказательства, намекающие на отбор по половым различиям в том, что касается способностей к пространственной памяти, получены из исследования, которое провел Дэвид Шерри, психолог из Университета Западного Онтарио[379]. Он изучал память у различных видов птиц, в том числе у буроголовых коровьих трупиалов. В брачный сезон самки трупиалов сносят одно яйцо в гнездо птиц другого вида, а остаток дня проводят в поисках других гнезд, куда могут отложить яйца в ближайшие дни. Самки должны помнить расположение гнезд: самцы им искать не помогают (у других видов коровьих трупиалов за гнездами «охотятся» оба вида).

В ранних исследованиях Шерри и другие показали: у птиц ключевую роль играет гиппокамп. Он позволяет им делать запасы и запоминать, где спрятана еда. Североамериканская ореховка осенью запасает до тридцати тысяч семян в пяти тысячах мест и собирает их только следующей весной. Надо сказать, она успешно справляется с этой внушающей страх задачей на извлечение воспоминаний. В целом, что вполне логично, у тех видов, которые запасают еду и позже достают ее из тайников, гиппокамп больше, чем у тех, которые этого не делают. Кроме того, после повреждения гиппокампа птицам, которые запасают пищу, очень трудно вспомнить, где они ее спрятали.

Если у птиц гиппокамп важен для пространственной памяти, рассуждал Шерри, тогда у самок буроголовых коровьих трупиалов он должен быть больше, чем у самцов, – как следствие того, что в ходе естественного отбора у самок, которым приходилось искать и запоминать места расположения гнезд, должны были развиться способности к ориентированию в пространстве. Измерения объема гиппокампа по отношению к общему размеру мозга это подтвердили: у самок буроголовых коровьих трупиалов гиппокамп сравнительно больше, чем у самцов, а у двух близкородственных видов, которые не откладывают яйца в чужие гнезда, таких различий между представителями разных полов не обнаружено.

Исследования способностей к ориентации в пространстве у других видов показали: вектор различий, возникающих по половому признаку, можно изменить, когда влияние селекции способствует развитию пространственного обучения у самцов. Стивен Голин из Питтсбургского университета наблюдал за грызунами двух родов: за самцами полигамной серой полевки, которые в период размножения расширяют ареал обитания, чтобы увеличить возможности для спаривания, и за самцами моногамной степной полевки, которая этого не делает[380]. Если расширяется ареал, значит, у полигамной серой полевки отбор должен направиться в сторону развития способностей к ориентации в пространстве. Когда Голин устроил обоим лабораторные испытания по обучению в лабиринте, он выяснил: в способности ориентироваться в пространстве самцы серой полевки превосходили самок, а у степных полевок никаких различий не было. И еще: гиппокамп у самцов серой полевки был массивнее, чем у самок, а вот у самцов и самок степных полевок различий в размерах гиппокампа не было.

Работы Голина, Шерри и их коллег полностью подтверждают идею о том, что некоторые особенности памяти – это адаптации, созданные естественным отбором. Я не знаю ни одного сопоставимого свидетельства, которое бы столь прямо говорило о происхождении семи грехов памяти. Еще в 1980-х гг. мы с Дэвидом Шерри написали статью, в которой утверждали, что некоторые свойства памяти – это адаптации, возникшие в ходе естественного отбора, а другие ее свойства – это экзаптации[381]. Мы пытались определить характеристики каждого. И в семи грехах памяти я придерживаюсь такого же подхода.

Наиболее вероятные кандидаты на звание адаптации – зацикленность и эфемерность. В той мере, в какой первая возникла как реакция на смертельно опасные ситуации, представляющие прямую угрозу выживанию, естественный отбор, несомненно, будет благосклонен к людям и животным, способным постоянно помнить о своем опыте. Эта способность кажется фундаментальной. И если она возникла как адаптация, то можно ожидать, что у многих видов появится нейронный механизм, предназначенный для сохранения долговременной памяти о смертельных угрозах. Ранее мы отмечали: присутствие определенной черты во многих культурах не обязательно означает, что она является адаптацией, но она указывает на характерный признак адаптации. Нейробиолог Джозеф Леду отметил, что амигдала и связанные с ней структуры участвуют в долговременной выработке рефлекса, связанного с чувством страха, у различных видов, включая людей, обезьян, кошек и крыс. Точно так же мы могли бы ожидать, что увидим связи между зацикленностью, амигдалой и возникновением смертельных угроз в различных культурах и социальных группах. Мне неизвестно о наличии каких-либо доказательств, которые непосредственно касаются этой проблемы, но межкультурные исследования, посвященные нейробиологическим и когнитивным аспектам зацикленности, – это многообещающий путь для будущих исследований. Помните и о том, что зацикленность, как обсуждалось в седьмой главе, – это итог идеально адаптированного взаимодействия амигдалы и гормонов стресса, которые модулируют формирование памяти – взаимозависимой системы, наводящей на мысль о ее сложном устройстве[382].

Аргументы Джона Андерсона и его группы подтверждают, что эфемерность также может быть эволюционной адаптацией. Мы упоминали: аргумент Андерсона основан на идее о том, что свойства эфемерности отражают свойства среды, в которой работает память. Но есть один подвох. Если эфемерность – это адаптация, возникшая благодаря отбору, тогда ее свойства должны отражать облик древней среды, в которой обитали и развивались наши предки. Но как нам узнать, какими были те свойства в эпоху охотников и собирателей – или даже в другие, более ранние времена, которые могут иметь отношение к нашей эволюции? Это нелегко. Некоторые антропологи изучают современные группы собирателей, по-прежнему живущих в культурной изоляции: к таким, например, относятся коренные жители племени мачигенга в Юго-Восточном Перу[383]. Если бы мы смогли исследовать модели извлечения воспоминаний в таких группах, то, возможно, сумели бы определить, отражает ли эфемерность воспоминаний свойства среды, присущей родовым обществам в большей степени, нежели культурам современного Запада. Но о подобных исследованиях мне неизвестно. Впрочем, когнитивный психолог Лаэль Шулер, вместе с Андерсоном развивавший идею о том, что память отражает свойства среды, попытался взглянуть на проблему с другой, но сходной стороны.

Данные Шулеру предоставили его сотрудники – Рамон Райн и Хуан Силва. Они наблюдали за приматами в двух раздельных средах обитания, в важных аспектах похожих на ту, в которой развивались наши предки-гоминиды: в тропическом лесу и в саванне, и изучали вариации поведения у ревунов в тропиках Мексики, на вулканическом острове Агальтепек, и у бабуинов в Танзании, в саванне и на открытых равнинах национального парка Микуми[384]. На обоих участках ученые несколько месяцев следили за тем, как ведут себя ревуны и бабуины, пока те кочевали с места на место. Затем Шулер, Рейн и Силва проанализировали, как зависит вероятность того, что стая вернется в некое место, от числа дней, минувших с тех пор, как они были там в последний раз. Со временем они уменьшались, и график напоминал кривую забывания. Как и в условиях современной цивилизации, изученных Андерсоном и Шулером, тропический лес Агальтепека и саванна Микуми, похоже, представляют собой среду обитания, в которой лучше забыть о том, что долго не вспоминалось. Мы не знаем, основываются ли схожие шаблоны у нынешних людей и различных приматов на независимых механизмах, или они отражают общее эволюционное происхождение. И все же эти наблюдения подтверждают мнение о том, что эфемерность памяти – это адаптация к устойчивым свойствам окружающей среды, населенной как современными, так и древними приматами.

В своем анализе «позитивных иллюзий» Шелли Тейлор предположила, что чрезмерно оптимистичные предубеждения также могут быть эволюционной адаптацией. Но Стивен Хайне, психолог из Пенсильванского университета, и его сотрудники представили доказательства, которые ставят эту возможность под сомнение[385]. По их мнению, предвзятая оценка себя в чрезмерно позитивном ключе характерна для определенных культур. Они привели антропологические, социологические и психологические свидетельства: например, японцы склонны относиться к себе критически, в отличие от североамериканцев, которые, как показали исследования, воспринимают себя очень позитивно. Если бы предубежденность в позитиве была эволюционной адаптацией, мы, скорее всего, встретили бы такие отклонения в разных культурах. Впрочем, как отмечалось ранее, единственное исключение из универсальной модели не исключает возможности адаптации. Исследования различных форм искажений памяти в разных культурах могут дать нам множество сведений[386].

Предвзятость тесно связана с когнитивными операциями высшего порядка и сложным социальным взаимодействием (см. главу 6). Мы могли бы ожидать, что именно эти процессы будут сильно отличаться в разных культурах. На основе работы группы Хайне я предположил: из-за предубеждений определенная форма искажений памяти будет значительно различаться в разных культурах, и, скорее всего, она – итог не биологической эволюции, имевшей место в ходе естественного отбора, а социальных и культурных норм. Конечно, возможно, что при запоминании люди во всех культурах проявляют некий тип предубежденности, причем его конкретные черты или суть различаются в зависимости от культуры. Но даже если это так, я склонен считать, что предвзятость – это результат того, что общие знания и убеждения часто определяют способ, с помощью которого мы и запоминаем информацию.

По моей гипотезе, оставшиеся грехи – блокада, рассеянность, ложная память и внушаемость – это, вероятнее всего, эволюционные антревольты. Отчасти я исхожу из соображений правдоподобия: трудно представить, как или почему в ходе естественного отбора могла возникнуть система, которая особенно подвержена ошибкам по рассеянности и вдобавок теряет доступ к именам и словам и запоминает никогда не происходившие события. Но мы уже видели: каждый из этих грехов памяти можно с полным правом рассматривать как сопутствующий итог ее полезных функций – тех, что возникли как адаптации или экзаптации. Полагаю, что и ошибки по рассеянности, и неверное соотнесение, ставшее итогом путаницы в памяти об источнике впечатлений, и связанные с этим последствия внушаемости – это побочный результат адаптаций и экзаптаций, на основе которых создалась именно такая система памяти, которая обычно не хранит детали, необходимые для указания точного источника впечатлений. Блокада – возможно, побочный эффект, связанный с актуальностью данных и частотой обращения к ним; эти же характеристики ведут и к эфемерности, а ложные воспоминания, основанные на том, что мы помним суть событий, – это следствие процессов категоризации и обобщения, которые невероятно важны для нашей познавательной способности.

И все же эти антревольты памяти отличаются от архитектурных антревольтов, о которых говорили Гулд и Левонтин. У последних положительная роль: они не мешают и не подрывают ни структурную, ни функциональную целостность здания. С памятью все иначе. Раздражение от ошибок по рассеянности, кратковременное разочарование от невозможности вспомнить имя или слово, потенциально катастрофические последствия ложных показаний очевидцев и ложных воспоминаний, вызванных неверным соотнесением или внушаемостью, – все это способно разрушить нашу жизнь на время или навсегда. Когда из-за этих «антревольтов» все не так и мы испытываем страдания, трудно принять и даже вообразить, что они – порождение тех же самых способностей, благодаря которым наша «познавательная жизнь» по большей части протекает гладко. Уместно даже представить эти «антревольты» памяти, как ту белку, что сравнивает выгоды от еды с рисками встретить хищника и все время бегает в укрытие с кусочками печенья. «Антревольты», «рожденные вне закона», – это «размен» в памяти, имеющий пусть и не столь заметные, но все же важные преимущества.

Если мои предположения об истоках семи грехов памяти имеют смысл, то можно не сомневаться: в ближайшее время эти грехи никуда не исчезнут. Вспомните Биньямина Вилькомирского: он «вспомнил» ужасы детства, пережитые в нацистском концлагере, хотя сейчас на самом деле все указывает на то, что он всю войну прожил в Швейцарии. Вспомнить по ошибке один из величайших ужасов, какие только можно себе представить, – подобное кажется столь странным, что возникает искушение счесть случай Вилькомирского непостижимым единичным отклонением. Но если неверное соотнесение и внушаемость – вероятные виновники заблуждений – на самом деле представляют собой эволюционные антревольты, то его случай явно не будет единичным. И таких примеров множество. Примеры из числа мужчин и женщин, полагавших, что к ним вернулась память об ужасных детских травмах, но после прекращения сеансов психотерапии отрекшихся от своих воспоминаний, говорят нам о том, что опыт Вилькомирского не уникален. Об этом напоминают и легионы самопровозглашенных «похищенных инопланетянами», которые «помнят», как над ними сексуально издевались демонические – и неуловимые – похитители с других планет. В таких случаях часто задействованы техники внушения, например гипноз.

Такие ложные воспоминания не новы. В четвертой главе мы узнали о спорах по поводу ложных воспоминаний и дежавю, бушевавших в 1890-х гг. Еще в 1881 г. Джеймс Селли, английский психолог, посвятил «иллюзиям памяти» целую главу книги «Иллюзии: психологическое исследование» (Illusions: A Psychological Study) – и привел примеры искажений, которые я называю неверным соотнесением и внушаемостью. Историк Патрик Гири писал о баварском монахе Арнольде, жившем в XI в.: тот «вспомнил», как несколько лет назад в путешествии повстречался с летающим драконом. Вероятно, его ложная память явилась плодом воображения и внушения. Неверное соотнесение и внушаемость с нами уже очень давно – и, несомненно, будут продолжать свои злые проделки и в будущем[387].

То же относится и к другим грехам. Рассмотрим, например, эфемерность и зацикленность. Люди веками пытались преодолеть ограничения первой. В первой главе я отмечал, что визуальная мнемотехника – метод улучшения памяти путем кодирования новой информации в виде ярких образов – применялась еще в Древней Греции. Давнее наследие и у зацикленности: вспомните, как Роберт Бертон описывал испуганного Власия – хрониста, ставшего свидетелем землетрясения в Сакаи и на протяжении многих лет бессильно пытавшегося «изгнать воспоминания из разума» (см. главу 7). Посттравматическое стрессовое расстройство, при котором последствия зацикленности болезненно усилены, лишь недавно признали психологи и психиатры. Но его симптомы, вероятно, проявлялись всегда и везде, где бы ни происходили травмирующие события. Это поразительно ясно отражено в захватывающей книге психиатра Джонатана Шея «Ахилл во Вьетнаме» (Achilles in Vietnam), где последствия боевой травмы ветерана показаны параллельно с текстом Илиады Гомера. Ахилл охвачен скорбью: он не смог прикрыть погибшего воина, и его «пронзает память» – он не может не думать о павшем товарище[388].

Да, мы часто воспринимаем семь грехов памяти как врагов, но они – неотъемлемая часть наследия разума. И они тесно сплетены с теми свойствами памяти, благодаря которым она прекрасно выполняет свою задачу. Отношения между грехами и добродетелями нашей памяти, на первый взгляд столь противоречивые, привлекли внимание Фанни Прайс, героини романа «Мэнсфилд-парк», созданного воображением Джейн Остин в XIX столетии[389]. Восхищаясь прекрасной аллеей, возникшей на бывшем пустыре и ныне огражденной ровными линиями цветущего кустарника, Фанни вспомнила давний образ дорожки и подумала: забудет ли она об этом или нет? И это мгновение вдохновило ее на мысль о будто бы несовместимых свойствах памяти:


Если какую-то из наших способностей можно счесть поразительней остальных, я назвала бы память. В ее могуществе, провалах, изменчивости есть, по-моему, что-то куда более откровенно непостижимое, чем в любом из прочих наших даров. Память иногда такая цепкая, услужливая, послушная, а иной раз такая путаная и слабая, а еще в другую пору такая деспотическая, нам неподвластная! Мы, конечно, во всех отношениях чудо, но, право же, наша способность вспоминать и забывать мне кажется уж вовсе непонятной [390].


Современная психология и нейробиология доказали, что Фанни ошибалась в одном – способность вспоминать и забывать «уж вовсе непонятна», но ее точная оценка сильных и слабых сторон памяти, противостоящих друг другу, уместна как никогда. Семь грехов памяти – не просто досадные помехи, которых нам необходимо избегать как огня и с которыми нужно биться, призвав на помощь все силы. В их свете мы видим, как память, привлекая нас в прошлое, наполняет смыслом настоящее, как она хранит фрагменты наших впечатлений – мы ведь когда-нибудь к ним обратимся, и как она позволяет нам снова и снова возвращаться к мыслям о минувшем. Ее пороки – это и ее достоинства. И именно из них, словно из кирпичиков, и выстроен тот мост, что тянется сквозь время, соединяя наш разум и мир вокруг нас.


7.  Грех зацикленности | Семь грехов памяти. Как наш мозг нас обманывает | Библиография