4. Разрушенный дом


С тех пор как мы начали жить в гетто на Птичьей улице, мы – дети из окрестных домов – приходили на развалины дома № 78 и играли здесь в прятки, в казаки-разбойники, устраивали штабы и проводили «секретные операции». Родители строго-настрого запрещали нам играть в этих развалинах, потому что сверху на нас мог упасть кирпич или ещё что похуже. Папа говорил, что может даже обрушиться целая стена. Но нас тянуло туда какой-то непреодолимой силой. Таинственные подвалы, полные духов и привидений, полуразрушенные стены квартир на первом этаже, лестницы, которые держались ни на чём, буквально парили в воздухе, – в мире не было лучшего места для игр, чем это.
№ 78 – передний и задний – тоже уцелели. Не до самой крыши, конечно, но по крайней мере они как-то устояли, поддерживаемые тут и там то чудом сохранившимся фрагментом стенной перегородки, то печной трубой. Зияя пустыми провалами окон (по большей части с обугленными рамами), за которыми иногда вообще ничего не было, кроме пустоты, эти фасады казались театральной декорацией к какому-то жуткому спектаклю. Передний фасад выходит на нашу улицу, в гетто: посреди фасада арка с воротами – въезд во двор. А задний фасад обращён к разделительной стене, по ту сторону которой проходила польская улица, или, как мы её называли, «христианская».
И вид на эту польскую улицу, открывавшийся из пустых окон, был ещё одним достоинством развалин. Вернее, открывался он только из одного-единственного окна, до которого хотя и с трудом, но всё-таки можно было добраться. Надо сказать, что стоять рядом с этим окном, до которого мы ползли по парящим в воздухе лестницам – медленно и по одному, чтобы они не обрушились под нашим весом, – было довольно страшно. Этаж, который находился на уровне земли, мы называли нулевым. Окно, о котором я говорю, было выше, на первом этаже. И над ним ещё четыре окна – то есть четыре этажа. Получается, что всего этажей было шесть: пять плюс нулевой, да внизу ещё подвалы.
Улицу, на которую выходил задний фасад разрушенного дома, по всей её длине разделяла надвое высокая кирпичная стена, утыканная поверху битым стеклом. С развалин нам были видны дома, где жили поляки, и часть улицы на той стороне. Всё это было совсем близко, рукой подать, но в то же время так далеко – будто другой мир. Мир, в котором мы тоже когда-то жили, но тогда ещё не умели его ценить. Нам даже в голову не могло прийти, что право ходить по улицам, куда нам хочется, – это что-то особенное. Или право ездить на трамвае, выезжать за город. Право ходить в городской парк и кормить лебедей хлебными крошками, право бегать и играть там.
До того как начали забирать и высылать отсюда людей, в гетто тоже были магазины и лавки, а у меня были друзья. Здесь даже была одна спортивная площадка, на которой мы играли в футбол, и были эти таинственные развалины. Однако всегда существовала граница, пересекать которую не разрешалось. Мы жили как в тюрьме, только она была немного просторнее обычной тюрьмы. И ещё. В польских магазинах было гораздо больше еды, и стоила она дешевле. Хотя всякие изысканные лакомства и на той стороне стоили кучу денег, но всё равно не так дорого, как в гетто. На польской стороне можно было запросто купить хлеб, яйца и молоко. И даже если яиц иногда не было, хлеб-то был всегда. И даже если молоко было разбавлено водой – ну так воду тоже можно пить. По крайней мере, дети и взрослые не умирали там каждый день от голода, и никто не выкидывал их на улицу.
Мы подходили к этому окну по очереди и смотрели в него, пока не появлялся мерзкий мальчишка, живший напротив, и не начинал бросаться в нас камнями. Когда это случилось в первый раз, мы хотели тоже запустить в него чем-нибудь. Камней и кирпичных обломков на развалинах было предостаточно. Но, посовещавшись, решили, что если мы будем кидать камни и мусор к полякам, то окно замуруют. Жаль, конечно, а то бы я легко в этого гада попал, прямо в голову.
Этот мальчишка не был немцем, но поляки нас тоже не любили. Папа сказал, это потому, что их так воспитывают с самого детства: дома, в школе и в церкви. Им говорят, что евреи распяли Христа. Им говорят, что евреи – воры, обманщики и ростовщики. Папа сказал, что среди поляков тоже есть обманщики и воры, и ростовщики есть, и убийцы. У нас хотя бы убийц нет. И пьяниц. Но когда рядом живёт чужак, ну, или тот, кого не считают своим, то ненавидеть его очень легко. Вчерашние служащие или рабочие, неожиданно потерявшие работу, сразу же обвиняют в этом «чужаков»: «Евреи отняли у нас работу! Евреи, убирайтесь в Палестину!»
Стена закрывала от нас лавки и магазины, которые были прямо напротив. И мы всегда засматривались на более высокие этажи дома № 78 – ведь сверху мы могли бы увидеть всю улицу и даже больше. Но это было безнадёжно, ни одна лестница туда не вела.
На втором и третьем этажах (а если считать от земли, то на третьем-четвёртом) посреди пустого пространства выдавались один над другим два островка с неровными, обрушенными краями – куски пола, которые почему-то не обвалились. Кто-то из мальчишек сказал, что раньше там были кухни. Кое-где на стенах виднелся белый кафель, а в одном месте даже висели обломки кухонной полки. По некоторым признакам – например, по остаткам подоконного шкафа-кладовки, в каких хозяйки хранят продукты, – можно было догадаться, что и на первом этаже в этом месте тоже когда-то располагалась кухня. Шкаф этот находился прямо под окном. В нём было вентиляционное отверстие с металлической заслонкой, выходившее на польскую сторону. Хотя такие шкафы бывали не только на кухнях, но иногда и в чуланах.
На верхнем «островке» уцелевшего пола всегда было полно воробьёв и других птиц. Они подлетали со всех сторон, кружили в воздухе, садились и улетали. Как будто там для них была устроена кормушка. Один раз с настоящим риском для жизни я забрался по полуразрушенной противоположной стене до того места, откуда было немного видно, что творится на верхнем островке. Правда, разглядеть, что там на полу, я не мог, но зато увидел настоящее чудо – раковину и кран, из которого капала вода. Птицы прилетали туда пить. Как такое может быть? Наверное, труба шла с польской стороны, под разделительной стеной. Такая же раковина была и на нижнем островке, который был весь засыпан цементной крошкой, битым кирпичом и обломками досок. Тогда-то я и разглядел под окном шкаф с дверцами. И на верхнем островке тоже виднелся такой шкаф.
Разумеется, нашу улицу назвали Птичьей вовсе не из-за этих птиц. Мама мне рассказывала, что когда-то давно прямо посреди улицы росли высокие деревья. Это было ещё до того, как появились машины. Люди тогда ездили верхом на лошадях или в повозках, и большие деревья никому не мешали ни с одной стороны улицы, ни с другой. Мама не застала эти деревья. Но бабушка их видела! Она говорила, что в их ветвях жило очень много птиц, целые стаи. Поэтому улицу и назвали Птичьей. Может быть, сегодняшние птички – это дети детей, или внуков, или даже правнуков тех птиц, которые жили тогда в высоких деревьях. Ведь поколения у птиц сменяются гораздо быстрее, чем у людей.
Барух говорил, что поколение – это сорок лет. Странно. Если честно, то все люди, которым больше двадцати, казались мне старыми. Я сказал об этом Баруху. Он засмеялся. Для него пятидесятилетние и даже пятидесятипятилетние люди были молодыми.
– Когда тебе исполнится пятьдесят, ты поймёшь, что я прав.
Мне? Пятьдесят? В это было трудно поверить. Бедный Снежок. Он-то проживёт от силы года три. Интересно, сколько лет в мышином поколении? В энциклопедии было написано, что мыши за год приносят приплод около восьми раз. Как посчитать одно поколение?
Я не мог рассказать папе и маме о птицах и о птичьем водопое. Потому что тогда родители бы узнали, что я нарушил запрет. И ещё кое-что. Через несколько мгновений после того, как я слез с той стены, она обрушилась целиком, подняв огромное облако пыли. Мы все закашлялись и побежали на улицу. Один мальчик сказал: «Алекс, тебе здорово повезло».
И правда повезло. Я так хотел рассказать об этом папе и маме. Папа мне тоже всегда говорил: «Алекс, ты везунчик». А мама объясняла, что мне везёт потому, что я родился в шапке. Тем, кто родился в шапке, всегда везёт. Шапка, понятно, не настоящая – просто так говорят, когда младенец рождается с «шапочкой» из оболочки, в которой он лежал, пока был у мамы в животе. «Это суеверие, – сказала мама, – но во многих суевериях есть доля правды».
Старый Барух думал так же, как мама.
В моей жизни было три учителя. То есть у меня, конечно, были и обычные школьные учителя, и учителя, которые занимались с нами в гетто. Но самым важным вещам я научился у папы, мамы и Баруха.
– Когда устраиваешь укрытие, позаботься о том, чтобы в нём был запасной выход, – так учил меня Барух.
– Главное – застать врага врасплох. Выжидай… – это папин урок.
– Доверяй людям, будь с ними приветлив, и они тебе помогут, – это урок от мамы.
Хотя папа ещё учил: «Доверяй, но проверяй». И это как-то сбивало меня с толку.
– Всё зависит от ситуации, – сказала мне мама. – Умный человек умеет оценить ситуацию и понять, как ему себя вести. Я ведь говорю не об универсальных правилах поведения на все случаи жизни, а о том, что должно быть у человека в душе. В душе должны быть любовь, радость, дружеские чувства. Но это не значит, что нужно чуть что их показывать. Уж точно не тогда, когда перед тобой убийца с «мёртвой головой» в петлице.
В этом папа был согласен с мамой. Он помолчал и сказал:
– Да, Алекс, всё так и есть.
И ещё немного о везении.
Как-то раз в начале войны я оказался на улице во время бомбардировки. Я шёл, и вдруг завыла сирена. Какой-то человек схватил меня и затащил во двор одного из домов. Там уже прятались другие люди. Я постоял рядом с ними несколько секунд, а потом вдруг сорвался с места и побежал домой. Они кричали мне вслед: «Мальчик, вернись! Вернись сейчас же!»
Они боялись, что в меня попадёт какой-нибудь осколок или что целая бомба упадет мне на голову. И тут – бум-трах! – что-то грохнуло, мне показалось, что прямо у меня над ухом, и всё заволокло облаком пыли, и мелкие камушки посыпались дождём. Я лёг на землю, на тротуар, как учил меня папа, и подождал, пока облако рассеется. Ещё до того, как прозвучал отбой, я встал и посмотрел туда, откуда прибежал. Я не поверил собственным глазам. Двора, где я только что стоял, больше не было. Не было ворот. Всё исчезло. Осталась только куча дымящихся обломков. И вот уже вокруг забегали люди, охрана, добровольцы из спасательных отрядов – они копали на месте взрыва в надежде отыскать и спасти выживших.
Я думал, что моё везение – это дело рук какого-то помощника: доброго духа, ангела-хранителя, кого-то, кто решил, что я должен жить дальше, и всё. Но папа ни в каких помощников не верил. Он всегда говорил мне: «Твоя судьба – в твоих руках, Алекс».

А Барух, наоборот, говорил: «Плохо это или хорошо, но человек не может уйти от своей судьбы. Чему быть, того не миновать».
И правда интересно: существует ли такое устройство, которое заранее определяет, что будет с каждым из людей? Что-то мне с трудом верится. Потому что тогда какой был бы смысл вообще хоть что-то делать? А может, оно учитывает всякие разные условия? Если поступишь так-то и так-то, будет тебе то-то и то-то. А поступишь по-другому – с тобой произойдут другие вещи. И всё уже заранее предопределено… Как знать, как знать.
И кстати, если все судьбы где-то записаны, то кто сказал, что они записаны только для людей? Вот Снежок, например: если он сумеет добраться до нашего буфета, то ему тоже предопределено жить дальше. Тогда он вполне может прожить свои три года. Я читал, что в неволе мыши живут примерно столько. Но, может, ему даже не придётся прогрызать буфет. Потому что в моей судьбе записано, что я пойду в нашу с папой комнату в общежитии и заберу оттуда Снежка. Ведь если в чьей-то судьбе такое и может быть записано, то только в моей! В судьбе мальчика Алекса.
С того дня, как мама не вернулась, я начал думать, что моё везение, мой ангел-хранитель – это она. Она всё время поблизости, заботится обо мне и охраняет меня. Иногда краем глаза я даже видел какую-то ускользающую тень, чувствовал едва заметное движение.
