на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



7

А вот и я у рынка на коленях

и

пар шахида пар

до уровня еврейских выделений

тел не осел

на пузыри наши и слизь

я на карачках выхожу из перевода

куда

«…поплыл в разрывах ветра воздух имбиря и меда,

и ливня жемчуга вниз ниспадают с небосвода», —

как написал

тысячелетний гений Ибн Хамдис.

Это – стихи с отброшенным ключом. Ключом является короткое стихотворение Генделева, не вошедшее ни в одну из его книг. Им завершалось интервью С. Шаргородскому, сопровождавшее журнальную подборку генделевских переводов из Шломо Ибн-Гвироля:

Переводя Гвироля через тьму,

за известковое держа его запястье —

и нам уже

– не одному —

переходить течение несчастья.

В тумане берег твой, нельзя назад,

а впереди дымы сошли на воды —

и – потому —

идем, мой страшный брат!

Плевать, что поводырь не помнит брода[28].

Называя старшего собрата страшным братом, Генделев подразумевает проказу, которой болел Ибн-Гвироль[29]. Перед тем как прочесть свое стихотворение, Генделев прокомментировал его (с привлечением цитаты из Мандельштама): «Вероятно, великие стихотворцы, чья поэзия устремлена в будущее, переходят «ров, наполненный шумящим временем», и являются к нам… просто по зову. Где-то мистически, если хотите, пришло время позвать Гвироля, ввести его в русский язык»[30]. А до этого в ходе беседы Генделев заметил, что Ибн-Гвироль «был единственным тогдашним поэтом, писавшим стихи только на иврите, хотя арабскому его философских трактатов завидовали магометане»[31]. Тем самым Ибн-Гвироль, и только он, обладал неиспользованным потенциалом превращения еврейского поэта в арабского. Этим потенциалом он мог бы поделиться с Генделевым, который когда-то безбоязненно перевел прокаженного на русский, «за известковое держа его запястье»[32]. Теперь Ибн-Гвироль мог оказать своему проводнику ответную услугу, проводив его к своему старшему современнику – арабу аль-Маарри (поэты умерли примерно в одно время – Ибн-Гвироль – между 1053 и 1058, аль-Маарри – в 1057 или 1058[33]). В раннем детстве аль-Маарри потерял зрение, переболев оспой, поэтому он нуждается в поводыре. Так переводчик Ибн-Гвироля из метафорического поводыря превращается в натурального, приставленного к слепому. Но вместе с поводырем прокаженный передает ни о чем не подозревающему слепому и свое проклятье[34]: аль-Маарри превращается в страшного брата, способного, согласно средневековым представлениям, сеять ужасную заразу. Впрочем, известному мизантропу аль-Маарри эта роль как нельзя более подходит.

Цель перевоплощения в арабского поэта – маскировка, подсказанная Мандельштамом: «Чужая речь мне будет оболочкой»[35]. Поэт Генделев задумал совершить мегатеракт, прилепясь, как зараза, к арабской классической поэзии и проникнув таким способом в средостение ненавистной речи. Об этой цели Генделев уже объявил выше по тексту:

Мне так хотелось бы уйти из нашей речи

уйти мучительно и не по-человечьи

а

взять

горючую автопокрышку под язык

таблетку к въезду в астму Газы негасимой

когда как резаные воют муэдзины

когда так хочется убить нельзя ничем и нечем

<…>

Мне

смерть как нужно на крыльцо из нашей речи

хоть по нужде хоть блеяньем овечьим

зубами

выговорить в кислород

желание Война!

на языке не что висит из горла

и был раздвоен был глаголом горним

но

языке на том

чья тишина во рту у смерча

«К арабской речи»

«Тишина во рту у смерча», несущего смерть, – единственное убежище от смерти. Единственный способ выжить – отождествиться с субъектом убийства. Сходный логический поворот в сходном контексте когда-то уже возникал у Генделева. Там шла речь о той единственной точке зрения, откуда убитый солдат может увидеть себя «живым и сильным» (каким его осиротевшему сыну видится тот, кто убил отца), – точке зрения его собственных ран, которые сквозь прорехи простреленного мундира и инфернальных цитрусовых деревьев взирают на него глазами-звездами:

и вот я снюсь себе живой и сильный

как снился бы чужому сыну

что я с лицом войны иду под небом темно-синим

через Сады Железных Апельсинов

в аллеях лунных ужаса и страха

в своем мундире драном

и

то ли звезды там смердят то ли в прорехах

оранжевых дерев

зияют раны

«Ораниенбаум»

Лирическому субъекту его звёзды-раны невидимы – иначе он не мог бы увидеть себя живым. Поэтому он воспринимает их не зрительно, а обонятельно – звезды смердят, как и полагается ранам. Среди возможных подтекстов этого сложного построения – «Записки сумасшедшего»[36]. Следуя логике поприщинского бреда, для человеческих носов единственный способ спрятаться от нестерпимой лунной вони, созданной могущественным, но глупым демиургом, – совместиться с ее источником:

…Луна ведь обыкновенно делается в Гамбурге <…> Делает ее хромой бочар, и видно, что дурак никакого понятия не имеет о луне. Он положил смоляной канат и часть деревянного масла; и оттого по всей земле вонь страшная, так что нужно затыкать нос. И оттого самая луна такой нежный шар, что люди никак не могут жить, и там теперь живут только одни носы. И потому-то самому мы не можем видеть носов своих, ибо они все находятся в луне[37].

Очень генделевский парадокс: прививкой от «песен маджнуна» послужили, в конечном счете, «Записки сумасшедшего».


предыдущая глава | Генделев: Стихи. Проза. Поэтика. Текстология | Михаил Вайскопф Теология Михаила Генделева Опыт аналитического некролога