на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



11

Бывают дни быстрые, бывают дни медленные.

Течение времени в пределах дня вовсе не зависит от того, была ли у тебя с утра тысяча дел и день пролетел, как час, или, напротив, ты провел час в очереди к дантисту, и час этот тебе показался длиною в день (год, жизнь, вечность). Это прием наипошлейшего материалистического толка — самонадеянного и притом самого примитивного в наборе его кустарных отмычек. Скорость дня не зависит от нашей трусости, храбрости, лени или оборотливости. Она зависит лишь от того, каким назначен данный день быть. Итак: бывают дни быстрые, бывают дни медленные.

Сегодняшний день — такой странный после вчерашнего окончательного завершения Трактата — был медленным. Я сразу заметил это по движению минутной стрелки (по ее бездвижности). Сначала, в самом деле, я подумал, что часы стоят. Я лежал на столе, накрытый белым одеялом, и глядел на своих ангелов. День был пасмурный.

Я думал о том, что если не быть после жизни, то лучше и впрямь не быть. Ибо ужаснее всего наблюдать за жизнью со стороны, не имея ровным счетом никакой возможности в нее войти. Именно это я крайне отчетливо чувствую последние годы. Граница невидима, но непреодолима. Допустим, «входить в жизнь» я и не рвусь. Я не вижу в ней решительно никаких соблазнов. Но я страшусь того, что, может быть, потом, после жизни, с той стороны времени, меня что-нибудь в ней неожиданно привлечет. Запоздало поманит. Ведь у меня будет в запасе вечность, так неужели за целую вечность, наблюдая со стороны за земной жизнью, я не увижу ничего, что заставило бы меня рвануться назад?! Колотясь о невидимую преграду?.. Так что же: вечно биться в преграду? Нет, лучше не быть, не быть совершенно…

Еще я думал о том, что поэт неправ, считая, будто душа (как йод — пробку) разъедает тело. Если бы! Душа моя умерла еще при моей, так сказать, физической жизни — какие могут быть упования на ее бессмертие? И сожрало душу именно тело. Тело, руководимое Гастером. Душа, удушаемая Гастером, бессменно ишачила на тело. Роптала. Но все ее восстания были подавлены. Потому что ей на Земле некуда деться, если она от тела сбежит. Вот и вламывала на прокорм мяса. Слепая, рабская, беспросветная каторга. Вламывала. Износилась. Скончалась. («Надорвалась!..» — как сказано у сомнительного Ф. М. Д.) Тело же, как ни в чем не бывало, даже после такого, казалось бы, «несовместимого с жизнью» повреждения, осталось живо, регулярно хотело есть (главный признак его жизни); — ну, телу, как известно, хоть плюнь в глаза. Так что, по-моему, наоборот: именно тело и есть тот самый йод, разъедающий пробочку— душу. Значит, вы, господин хороший (скажут мне), всеми фибрами презирающий материализм, — вы не веруете, как выяснилось, в бессмертие души?

Я этого не говорил. Во-первых, «верить» приходится лишь в то, что невозможно ни опровергнуть, ни доказать. Но у меня имеется в распоряжении мой личный, так сказать, совокупный опыт, и он отчетливо показал мне, что моя душа умерла. Правда, не все набираются именно таким опытом. Я, если уж говорить о вере, верую в то, что люди, от рождения, бывают двух типов: смертные и бессмертные. Но ни те ни другие не знают, какой им выпал билет. Даже смертные не знают. Потому что смерть — это то, что бывает с другими. То есть люди не знают, к какой именно породе они принадлежат, — и узнать это так и не могут. Ну, разве что в жизни после жизни, если таковая есть, и они туда попадут, — только тогда они поймут, что в прежней умерли. Да и то не факт. Поскольку в новом воплощении (даже в промежутке между) им, скорее всего, отшибет память. У кого сил побольше, жаждут, конечно, бессмертия. А у кого поменьше, хотят покоя. Но врожденная принадлежность к смертным или бессмертным предопределена, и она уже не зависит от наших последующих капризов.

Я вспомнил вдруг одну журнальную статью, невероятно скучную, на которую я оказался обречен пару лет назад, как это бывает, когда, устав от работы, не знаешь, буквально, где бы прополоскать глаза. Два филологических болтуна рьяно скрещивали детские свои шпажонки в некой искусственной, как клонированная овца, дискуссии. Формальный повод для выяснения истины был таков: отчего-де о неком известном персонаже одного широко известного автора под занавес говорят: «Он не заслужил света, он заслужил покой»? Уютное филолoгическое мурлыканье размазано было страниц на тридцать. И, с какого бы боку изучатели ни подбирались к невероятно сложной, но, безусловно, «достойной», проблеме, она продолжала оставаться для них перспективно (точнее сказать, аппетитно) «загадочной». Именно аппетитно: то-то бойко и весело будет им высасывать диссертации из шкодливых своих перстов!

Между тем для меня загадочным является совершенно другое. Мне хочется спросить изучателей: господа, вы когда-нибудь имели дело с живыми людьми? Вы понимаете значение глагола «устать»? В книге речь идет о человеке, который устал смертельно. Из книги, по-моему, ясно, как накапливалась эта, уже ничем не устраняемая при жизни, усталость. Данный персонаж является во многом двойником автора. Из жизни автора также видно, отчего так быстро накапливалась эта гибельная усталость, и странно было б, если бы она не накопилась.

Для меня загадочным является следующее: что тут непонятного?


Кстати, я упомянутого автора (как автора) не люблю. Что не мешает мне испытывать к нему нормальное человеческое сострадание.

Однако изучатели, как раз горячо любящие свой объект (удавы обречены на любовь к кроликам), видимо, с рождeния обделены самой элементарной жалостью, которая бесплатно дается любому животному, в том числе и ребенку, даже олигофрену. Они не воспринимают живую жизнь впрямую. У них отсутствует для этого какой-то важный генетический элемент. И эта генетическая поломка не столь безобидна. Вот почему их возня с диссертациями напоминает анекдот о мамаше, которая, собираясь купать новорожденного, пробует температуру воды деревянной щепочкой. (Которую, следующим действием, старательно прикладывает к своей руке.) Когда младенец оказывается обварен, мамаша удивляется несказанно.

Вообще использование неких альтернативных предметов (или частей тела) там, где живые люди используют естественные, данные им природой, весьма характерно для изучателей от искусства. Так, например, тексты свои они традиционно делают пальцем, нимало не смущаясь тем, что даже среди самых придонных слоев общества намек на данное худосочие является зазорным.

Итак, вместо сострадания у них есть «логика», но почему-то она плохо помогает им понимать самые простые вещи. А именно: люди проживают жизнь с разной скоростью. Скорость прохождения времени через контур души назначается каждому до рождения, причем, как и всё остальное, в строго индивидуальном порядке. Вот почему, скажем, поэт М. Л. навсегда устал в свои неполные двадцать семь (на самом деле гораздо раньше), а литературовед Л. М. не устал нимало: он — перфектный огурчик, жуир, бонвиван (bon vivant) в свои семьдесят два. Вставные зубки, благодушие, застольные хохмочки, хорошее пищеварение, плохая память. Кроме того, понятие «свет» для изучателей от искусства так же опосредованно (абстрактно), как ощущение кипятка для мамаши, пробующей его щепочкой. Однако, будучи частью в наборе непререкаемых суеверий, «свет» (обязательный итог «мудрой» жизни) сидит в их головах прочно, как клин, который надо бы вышибить клином менее зашоренной мысли, да где ж его, второй-то клин, взять? Однако я знаю способ, как можно было бы убедить изучателей в том, что навсегда уставший человек может желать лишь покоя.

Дело в том, что изучатели страсть как ценят цитаты; например, море становится для них легитимно мокрым только после того, как они прочтут, что философ А. отметил это в письме к своему другу, философу Б. Поэтому я сказал бы: а вот был такой Василий Р., борец за подход к Истине с непарадного входа, так он-то уж так от этой борьбы устал, что в письме, не помню к кому, написал нижеследующее: «Я не хочу истины, я хочу покоя». Ну, Василия-то Р. изучателям скармливают в университетах. Поэтому, думаю, этот авторитет сумеет:

1. убедить их, что homo, особенно sapiens, может смертельно устать;

2. узаконить усталость, не желающую ни «света», ни «истины», но ждущую лишь покоя.


Я вспомнил, что у меня есть книжка о человеческой усталости, — по-моему, лучшее из того, что было об этом написано. Приобрел я ее месяц назад, когда двойники-пеналы уже перестали меня кормить, причем до сих пор не могу разгадать странных обстоятельств этого приобретения. Я тогда решил продать свой парадный костюм — тот самый (он же единственный), в который я был облачен на ужине в честь второй годовщины второй женитьбы. Когда я принес его в соответствующий магазин, мне предъявили жировое пятно на рукаве пиджака. Я пригляделся: да, это было пятно от тех роковых драников. Забавно, не правда ли: где теперь моя вторая жена? где мои чувства к ней? А пятно — вот оно, как новенькое. Впрочем, должно же оставаться хоть что-нибудь!

«Снесите костюм сначала в химчистку, — было брошено мне, — а потом приходите». Легко сказать! А деньги на химчистку? Я вернулся домой и, мучаясь несказанно, собрал пачку тяжеленьких книг. (Кстати сказать, туда попали, кроме прочих, «Классификация млекопитающих», «Систематика отряда хищных», «Безусловные рефлексы приматов», а также «Этнографический справочник народов мира».) Часть книг я, помимо того, запихнул в рюкзак — и побрел, словно на кладбище, к букинисту, размышляя, даст ли он мне хотя бы грошовый задаток, который я мог бы выгодно вложить в обезжиривание костюма.

В букинистическом было безлюдно. Знакомый запах его показался мне особенно уютным — оттого, может быть, что внезапно стемнело и хлынул дождь. В это время в дверь вошел странный господин. Он был моего, то есть довольно высокого роста. Как пишут в романах, с полей его шляпы капала вода. На нем отлично сидел старомодный, чуть ли не довоенный (но вовсе не старый) плащ. В фигуре человека чувствовалось естественное изящество, — может быть, более естественное для каких-то прошлых, навсегда прошедших времен. Плащ был застегнут на все пуговицы, кроме верхней; там виднелся плотный, безупречно-белый воротничок. Он подошел к застекленному прилавку раритетов, наклонился к ним — и словно бы мгновенно исчез.


Бывают такие редчайшие личности — с симптомом, я бы сказал, хронического телесного отсутствия. Вы можете искать их, громко звать — при том глядя на них в упор — и напрочь не видеть. Я смотрел на призрачные контуры его плаща, стоя в двух шагах от него и пытаясь понять, каким образом он воздействует мне на мозг, словно бы экранируя, усыпляя, даже полностью блокируя возможности моего зрения… Увы! В это время появился кругленький лысый скупщик, похожий на немолодого бурундука. И тут я увидел (это было ошеломительно), как начинают, проступая и постепенно сгущаясь, словно на фотографии, уплотняться детали и линии восстанавливающейся по частям человеческой фигуры.

Скупщик подошел к прилавку и небрежно принял от господина в плаще маленькую, бедно изданную книжечку. «Не пойдет», — сказал он, едва раскрыв ее, и, поскольку клиент, продолжая быть занятым раритетами, не обратил на него никакого внимания, скупщик просто положил книжку на стеклянный прилавок. В это время его позвали.

Я покосился на книжку, и меня мгновенно привлекло странное ее название. Конечно, существует бездна названий куда более странных, — скорее всего, то было редкое «попадание в десятку». Индивидуальный магнит внутри каждого человека притягивает или отталкивает те или иные цвета, запахи, слова. В названии этой книжечки стояло м о е слово. Но мне неловко было беспокоить человека, так погруженного в себя, что, казалось, он сейчас снова исчезнет. И я позволил себе самоуправно приоткрыть книгу.


Мне довольно стыдно, что не могу подобрать более точных сравнений для своего ощущения. Старые метафоры, пройдя долговременные испытания, в конце концов тем и хороши, что надежны. Поэтому рискну повторить известную формулу: я испытал удар в сердце. И еще более известную: это было так, будто прорвало плотину — слова хлынули в мою душу… и т. п. А от себя я сказал бы вот что: мне показалось, что книжка эта написана мной самим.

«Сколько бы вы хотели за эту книгу?» — обратился я к господину, начисто позабыв, что у меня нет ни гроша.

Он поднял от прилавка лицо — и тут я увидел, что лица у него нет.

Нос был твердым протезом, ловко изготовленным из какого-то смугловато-телесного пластика. А правый глаз (с ресницами, веками и радужкой неподвижного яблока) был мастерски нарисован с внутренней стороны очёчного стекла! Эти очки (массивные, с чуть затемненными стеклами) прятали за собой те места, где должны были располагаться верхние скулы. Место лба было прикрыто шляпой. Боковые части нижних челюстей были, как в фильмах noir, «по-богартовски», прикрыты поднятым воротником. То, что являло собой остаток, то есть сизовато-бескровные губы и подбородок, было образовано тоже чем-то сугубо рукотворным, хотя сами материалы, пошедшие на всё это, были, как я думаю, «человеческого» (по крайней мере, биологического) происхождения. Я запоздало понял причины, почему этот человек так интенсивно испускал флюиды своей невидимости.

Потерявший где-то весь лицевой череп, человек смотрел на меня в упор левым глазом — единственно уцелевшим местом, которое жизнь сохранила ему словно для того, чтобы он мог беспрепятственно созерцать свое фантасмагорическое уродство. Такие повреждения, пронеслось у меня в голове, бывают при осколочных ранениях… Хотя… Я вдруг увидел картинку: человек приставил ко лбу дуло ружья, заряженного картечью, приклад упирается в землю, палец ноги на спусковом крючке. В последнюю долю секунды чья-то рука сбивает ружейный ствол…

«Сколько бы вы хотели за эту книгу?» — повторил я. Он взял с прилавка чистый формуляр, шариковую ручку и молча протянул мне. Я быстро записал свой вопрос. Он взглянул и пожал плечами. Мне показалось в этом естественное нежелание так просто расставаться с книгой. «Заплачу, сколько скажете», — сгоряча записал я. «Б la lerttre? Б tout prix?[6]» — изящно черкнул он пониже моих каракулей, и мне показалось, что его лицо… то, что от лица осталось… изобразило насмешку.

Моя голова, не осознавая того, торопливо кивнула. «Но сейчас я не при деньгах!.. — написал я с отчаяньем в ту же секунду. — Может быть, вас заинтересуют книги?» — «Par exemple», — с достоинством вывел он.

Я поставил на прилавок увесистую свою пачку и развязал ее. Прекрасными дорогими обложками воссияли «Классификация млекопитающих» и «Этнографический справочник народов мира».

Он склонил к ним на миг голову и тут же сделал кистью едва заметный брезгливый жест.

Часть книг у меня была в рюкзаке. Я развязал рюкзак и вытащил мои сокровища на свет.

Прежний жест отторжения.

Тут я заметил, что он с нескрываемым любопытством смотрит на мой развязанный рюкзак. Единственным его содержимым теперь был мой парадный, но не слишком чистый костюм, который я не вытащил дома (полагая, что после букинистического сразу же побегу в химчистку). Я взглянул вопросительно. Господин кивнул. Скупщика, к счастью, всё еще не было. Кассир и продавец также отсутствовали. Наверное, они гоняли в подсобке что покрепче и рассказывали друг другу сны. На улице хлестал дождь.

Учтя все эти обстоятельства, я выложил костюм на прилавок. Господин немедленно схватил его и прижал к груди. Я растерялся. Я хотел показать пятно, но он испуганно отшатнулся, видно, решив, что я костюм хочу забрать. Тогда я, на бумажке, честно изложил суть смущающего меня дефекта. Он прочитал и сделал жест: пустяки!.. «Вам нравится?» — соблюдая некоторую формальность, написал я. «Chef-d’oeuvre, chef-d’oeuvre!..[7]» — немедленно откликнулся он письменно. И добавил почему-то «Savoir vivre!..[8]» (До сих пор не знаю, к кому из нас двоих относилась последняя фраза.) Я достал из рюкзака пластиковый пакет, и господин, даже не прикинув костюм к себе, начал аккуратно его в свой пакет перекладывать. Затем вдруг во всей фигуре его показалась растерянность. Дрожащими руками он стал медленно расстегивать плащ. Покончив с последней пуговицей, он засунул руку в его внутренний карман, но прежде, чем он сделал это, я увидел стариковский, еще, правда, очень крепкий торс, абсолютно голый. На шее, подпирая искусственный подбородок, белоснежно сиял жесткий воротничок.

До меня дошло, что, по рассеянности, он ищет портмоне — и, безусловно, тщетно. Схватив с прилавка его бесценную книжку, я жестами напомнил, что мы совершаем обмен. Он, кажется, понял. Медленно, с прежним достоинством, он застегнул плащ. Зажал в подмышке пакет. Учтиво кивнул мне. Потом бросил прощальный взгляд на книгу. И вышел под дождь.

Я остался стоять в пустом магазине. В руках у меня была маленькая книга, которую я проглотил там же, у прилавка раритетов, краем мозга моля бога, чтобы меня не отвлекали.

Меня и не отвлекли. Служащие магазина исчезли, словно их смыл дождь. И я прочел эту книгу.

^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^^

Перевод с французского

ИЗДАТЕЛЬСТВО «PANTHИON» ПЛИАР АМАЙЕН

Париж, 1948


предыдущая глава | Ланч | cледующая глава