Пациент № 630
Любимым моим пациентом была Элеонор Девитт – дама за восемьдесят, которая всю свою жизнь перепархивала с острова Манхэттен в гостиные вашингтонских салонов, а лето проводила в Монте-Карло или на побережье Амальфи. С рождения она страдала гемофилией, и однажды чья-то халатность при переливании крови обернулась для нее ВИЧ-инфекцией. Несчастье она восприняла мужественно, не плакалась и говорила, что не одно, так другое – инсульт или опухоль мозга – ее все равно бы прикончило. Может, оно и так, но я не уверен, что многие держались бы с подобным стоицизмом. Отец ее дважды безуспешно баллотировался в мэры Нью-Йорка, а между избирательными кампаниями сколотил капитал на строительстве. В двадцатых годах она стала выходить в свет, затесавшись в резвую остроумную толпу писателей, художников, танцовщиков и актеров.
– Многие из них были, как ты, дорогуша, голубые, – лежа на больничной койке, рассказывала она, в то время как мы повторяли сцену из «Клеопатры», в которой Ричард Бартон потчует виноградом Элизабет Тейлор. Сквозь ее почти прозрачную кожу было видно, как по жилам курсирует зараженная кровь. Вся она была в нарывах и язвах, на голове скрытых огромным блондинистым париком. – Уж я-то знаю, трижды выходила замуж за них.
Я рассмеялся, представив, как эта колоритная старушенция, словно сошедшая с экрана, в подвенечном платье три раза шествовала к алтарю, где ее ожидал перепуганный гомосексуалист. Бесподобно.
– Первый раз я выскочила замуж совсем девчонкой. – Элеонор откинулась на подушку. – В семнадцать лет. Ох и хороша я была, Сирил! Видел бы ты мои фото, опупел бы, ей-богу. Меня называли первой красавицей Нью-Йорка. Папочка мой занимался бетоном и хотел породниться с семейством О'Мэлли – с теми, что по стали, не по текстилю. И он, можно сказать, продал меня, точно вещь, своему приятелю, у которого был никчемный придурок-сын. Ланс О'Мэлли его звали. Тоже семнадцати лет. Ирландских, кстати, кровей. Вместо мозгов солома, он читал-то, бедолага, с трудом. Но, спору нет, писаный красавец. Девицы по нему сходили с ума – пока он рот не откроет. Говорил он на одну тему – есть ли в космосе инопланетяне. Им там нечего делать, их и здесь уж полно, отвечала я, но он, тупой, намека не понимал. В брачную ночь я, не скрою, очень ждала предстоящего события, но бедняга расплакался, едва я сняла панталоны. Я не поняла, в чем допустила ошибку, и тоже расплакалась. Вот так всю ночь мы оба рыдали в подушки. Однако под утро, когда суженый мой крепко уснул, я тихонько стянула с него подштанники и оседлала его, но он пробудился и с перепугу заехал кулаком мне в лицо, я аж грохнулась на пол. Ланс, по натуре не злой, ужасно расстроился, а за завтраком родня старалась не смотреть на мой фингал под глазом. Решили, видимо, что мы устроили дикие игрища. Какое там! В общем, так мы проваландались год, и он ко мне ни разу не притронулся. Наконец я призналась отцу, что уже лезу на стену, ибо у нас никак не дойдет до дела, тогда наш брак аннулировали, и с тех пор Ланса О'Мэлли я больше не видела. Говорили, он стал матросом. Может, враки, так что об этом помалкивай.
– Он не отбил у вас охоту к супружеской жизни? – спросил я.
– Нет, что ты! Тогда это было в порядке вещей. Если один муж не годится, берешь себе другого. И неважно, чей он. Перебираешь, пока не найдешь подходящего. Кажется, есть такая карточная игра, названия, вот досада, не вспомню, эта сволочная хворь память отшибает начисто. Ну вот, второе мое замужество было гораздо удачнее. Генри в равной мере любил мальчиков и девочек, о чем известил еще до венчания, и мы заключили соглашение, что оба вправе слегка пошалить на стороне. Иногда мы даже делили молодого человека. Ох, не делай такое лицо, Сирил! Люди тридцатых годов были весьма раскрепощенные, не чета нынешним. Мы с Генри могли бы жить долго и счастливо, но беда в том, что он съехал с катушек и в свой тридцатый день рождения бросился с башни Крайслера, ибо счел, будто все лучшее уже позади. У него редели волосы, и он не хотел других унижений, какие сулит зрелый возраст. Тоже мне драма! Жить вполне можно и лысым. Хотя теперь гляжусь я в зеркало и думаю, что, возможно, он поступил разумно.
– А ваш третий брак?
Элеонор перевела взгляд на окно и вдруг вся содрогнулась от пронзившей ее боли. Потом нахмурилась, и я понял, что она меня не узнает.
– Как вы? – спросил я.
– Ты кто такой?
– Сирил.
– Я тебя не знаю, – отмахнулась она. – Где Джордж?
– Здесь его нет.
– Позови Джорджа! – дико завопила старуха.
Прибежавшая на шум медсестра ее успокоила. Я уж хотел закончить свой визит, но Элеонор радостно улыбнулась, словно ничего такого не произошло.
– Из третьего супружества толку тоже не вышло, – сказала она. – И длилось оно всего ничего. На острове Мюстик[53] я тайно обвенчалась со знаменитым голливудским актером. Что скрывать, я совершенно одурела от него, но это, наверное, потому, что привыкла видеть его на экране. В постели он был чертовски хорош, однако через пару дней я ему надоела и он вернулся к мальчикам. Студия хотела выплачивать мне жалованье, но я слишком себя уважала, и дело кончилось разводом. Никто даже не узнал, что мы были женаты.
– А кто он? – спросил я. – Вправду знаменитость?
– Еще какая! – Элеонор меня поманила: – Наклонись, я шепну тебе на ухо.
Видимо, я замешкался, потому что она резко меня оттолкнула.
– И ты такой же! – рявкнула старуха. – Сказал, желаешь помочь, а сам меня боишься, как все другие. Позор! Ты меня жутко разочаровал!
– Простите, я не хотел…
Я подался к ней, но изуродованными руками она закрыла лицо:
– Уйди! Уйди, уйди! Дай мне спокойно отмучиться.
Я встал, уверенный, что в следующий раз она и не вспомнит об этом инциденте. В приемном покое Шаниква окинула меня подозрительным взглядом и спрятала кошелек в верхний ящик стола, замкнув его на ключ. Я позвонил Бастиану – не удастся ли ему освободиться пораньше? Буду занят еще час, сказал он, дождешься меня? Да, конечно, ответил я, встретимся в приемном покое.
Я повесил трубку и пустился в светскую беседу, но Шаникве это ничуть не понравилось.
– Вам нечем заняться, что ли? – спросила она. – Только и можете, что надоедать мне?
– Я жду доктора Ван ден Берга. Надо как-то убить время. Расскажите о себе. Откуда вы родом?
– Вам-то какое дело?
– Просто пытаюсь поддержать беседу. Почему вы всегда ходите в желтом?
– Вас это оскорбляет?
– Ничуть. Знаете, сегодня на мне желтые трусы.
– Меня это не интересует.
– Ша-ник-ва, – по слогам произнес я. – Имя необычное.
– Сказал человек по имени Сирил.
– Намек понял. Не знаете, где тут можно перекусить?
Шаниква развернулась на стуле, испепеляя меня взглядом:
– Охрана еще не вышвыривала вас из больницы?
– Нет.
– Испытать не желаете?
– Нет.
– Тогда возвращайтесь к пациенту № 630. Наверняка она будет рада еще немного пообщаться с вами. Ваше влияние, конечно, благотворно.
Я покачал головой:
– Сегодня она слегка взвинчена. Лучше мне держаться подальше. Давайте-ка навещу Филипа Дэнли. Он славный паренек.
– Мы не называем больных по именам. Пора бы уж знать.
– Он сам назвался. И сказал, я могу обращаться к нему по имени.
– Не имеет значения. Вдруг кто услышит? Репортеры только и ищут повод оскандалить какую-нибудь семью…
– Хорошо. – Я встал. – Повидаю пациента № 563.
– Не повидаете. Во вторник он умер.
Я снова сел, ошеломленный тем, как буднично Шаниква сообщила новость. Конечно, я уже терял пациентов, но Филипа навещал часто, и он мне нравился. Понятно, медсестре надо избегать эмоций, иначе на этой работе не выживешь, но ведь кроме всего прочего есть еще и сочувствие.
– С ним кто-нибудь был? – Я старался, чтоб в голосе моем не слышалось злости. – В смысле, когда он скончался.
– Я была.
– А из родных?
Шаниква покачала головой:
– Нет. И они не пожелали забрать тело. Его отправили в городской крематорий. В специальную печь. Вы знаете, что умерших от СПИДа сжигают отдельно от других покойников?
– Твою мать! – осатанел я. – Что за дурь? Чем они навредят мертвецам? И как родные могли бросить парня в такой момент?
– Думаете, такое впервые?
– Наверное, нет, но это просто бессердечно.
Шаниква помолчала, затем открыла папку:
– Вы хотите еще кого-нибудь навестить?
– Конечно, время у меня есть.
– Пациент № 741. 703-я палата.
В голове моей тренькнул звонок. Пациент № 741. О нем в ресторане рассказывал Бастиан. Натурал, гневливый, ирландец. Сейчас я был не в настроении для такой комбинации.
– Нет ли кого другого? – спросил я. – Говорят, он агрессивный.
– Другого нет. Нечего привередничать. Пациент № 741, 703-я палата. Либо так, либо никак. Какого черта, Сирил? Человек умирает. Проявите каплю сострадания.
Я закатил глаза и, сдавшись, медленно пошел по коридору. Мелькнула мысль похерить визит и дождаться Бастиана в кафе. Но Шаниква знала обо всем, что происходит на седьмом этаже, и в следующий раз могла просто не пустить в отделение.
Возле палаты я сделал глубокий вдох, это уже стало моим обычаем перед первой встречей с новым пациентом. Никогда не знаешь, что сотворила с человеком эта болезнь – превратила в тростинку или жутко изуродовала. И потому я готовился скрыть невольное отвращение. Я приоткрыл дверь и заглянул в палату. Шторы были задернуты, в палате царил полумрак, но я различил фигуру на кровати и услышал затрудненное дыхание.
– Можно? – окликнул я. – Вы не спите?
Пациент ответил не сразу:
– Нет. Входите.
Я вошел в палату и затворил дверь.
– Не хочу вас тревожить. Я больничный волонтер. Насколько я знаю, вас никто не навещает, и я подумал, вы, может быть, желаете поговорить.
– Вы ирландец? – спросил больной, опять не сразу и как будто взволнованно.
– Когда-то был, – сказал я. – Но уже давно покинул родину. Кажется, вы тоже ирландец?
– Ваш голос… – Больной хотел приподняться, но это усилие для него оказалось чрезмерным, и он со стоном упал на подушку.
– Лежите, лежите, – сказал я. – Ничего, если я приоткрою шторы?
– Ваш голос… – повторил пациент.
«Может, болезнь уже затронула мозг и толку от парня не добьешься? – подумал я. – Все равно попробую с ним поговорить». Не получив ответа насчет штор, я их раздернул и посмотрел на нью-йоркские улицы за окном. Сигналя, сновали желтые такси, высились небоскребы. За семь лет я так и не смог полюбить этот город (мысли мои остались в Амстердаме, а душа – в Дублине), но в иные моменты, вот как сейчас, я понимал, за что его любят другие.
Я повернулся к больному, наши взгляды встретились, и меня так тряхнуло, что я ухватился за подоконник, боясь упасть. Мой ровесник, он был абсолютно лыс, лишь на макушке осталась пара жалких прядок. Щеки и глаза ввалились, на подбородке и горле темнели пурпурные пятна. Вдруг вспомнилось, что философ Ханна Арендт сказала о поэте Уистене Одене: на лице его оставили след незримые фурии сердца.
Он выглядел древним стариком.
Разложившимся мертвецом.
Грешником в аду.
Но я его узнал. И узнал бы, даже если б недуг еще страшнее обезобразил его некогда прекрасное лицо и тело.
– Джулиан… – выдохнул я.