Глава VI
Нас разлучил апрель цветущий, бурный.
Все оживил он веяньем своим.
В ночи звезда тяжелая Сатурна
Смеялась и плясала вместе с ним.
Но гомон птиц и запахи и краски
Бесчисленных цветов не помогли
Рождению моей весенней сказки…[79].
Весна была ясной, но не жаркой. Лето смешало зной палящего солнца и порывистый морской ветер, гонящий по небу облака, словно пастушья собака стадо овец. Хотелось подняться на эти белые громады — серые в основании, с ослепительной окантовкой по краям и бугристым, вздыбленным рельефом на вершине, и с их высоты взглянуть на мир. Ветер играл на всех, что можно найти в природе, инструментах: в кронах деревьев, в кровлях домов, над просторами полей, в кустарниках вдоль реки, в изгородях, обрамляющих лес. Ожидание и предчувствие наполняли все. Ожидание и надежда таились повсюду.
Возвращение Уильяма стало для Виолы спасением. Так голодный мечтает о пище, а заключенный — о свободе. Рядом с ним она перестала ощущать себя дичью, гонимой в безжалостной травле. Но, как ни сопротивлялась она тревогам и тоске, временами страх перед безысходностью вновь тянул ее в свой омут. Такой же истовой, как жажда, бывает надежда на ее утоление, и таким же сильным — отчаяние, если избавления нет. Жизнь, думала она, развела их с Ричардом в пространстве, как воды Эйвона в разлив заливают и непреодолимо разделяют берега. Время необратимо, и ни один день юности, когда Ричард был рядом, не вернуть. Молодость проходит, еще несколько шагов — и наступит зенит, а там жизнь стремительно повернет к закату.
Как я могу усталость превозмочь,
Когда лишен я благости покоя?
Тревоги дня не облегчает ночь,
А ночь, как день, томит меня тоскою.
И день и ночь — враги между собой —
Как будто подают друг другу руки.
Тружусь я днем, отвергнутый судьбой,
А по ночам не сплю, грустя, в разлуке.
Но все трудней мой следующий день,
И все темней грядущей ночи тень[80].
Особенно тяжко было ей, когда от него приходили редкие долгожданные письма. Передавая привет, он называл ее теперь на французский манер — Виолетт. Его увлечение всем французским началось года два назад. Он с нескрываемым восхищением писал о книгах на этом языке, которыми славилось издательство его хозяина, о культуре, утонченности и изысканности манер выходцев из Франции и о многом другом. Не трудно было догадаться, что за этими восторгами скрывается нечто совершенно определенное. Виолу больно кольнуло это имя, скорее подошедшее бы девушке робкой и нежной. Она такой не была. Похоже, за годы разлуки Ричард забыл, какая она. Даже случившаяся с ней беда не сломила, но только погнула ее. Все, что природой было дано ей — непокорность, решимость, убежденность в своем даровании и способности его проявить — противилось всему, что подчеркивало женственность и позволяло слабому полу в угоду мужскому самолюбию скрывать сильный характер. Не покорная жизнь, уготованная ей в стенах их дома, а совсем иная перспектива будоражила ее воображение. Ей были понятны и близки смелые, гордые, сильные героини греческих трагедий и мифов. Эти богини и женщины были достойны своих возлюбленных и мужей, равные им в делах и поступках. Подобной их судьбам она рисовала в мечтах и свою жизнь, наполненную событиями и захватывающим сердечным волнением. Оседлать коня, вооружиться шпагой, победить соперника в честном поединке, найти верных друзей, стать защитой своих любимых. Любовь свою она скорее могла бы и хотела заслужить сотней подвигов, прощение за неправедное начало своего пути — честью, с которой готова была в горе и радости быть защитой и опорой своему брату, своему возлюбленному, друзьям, которых мечтала найти. Эти неизреченные рыцарские рассказы о самой себе в доспехах главного героя тешили, баюкали, будоражили ее и гнали с каждым днем все настоятельнее от стен, в которых, прояви она покорность, ей было бы уготовано провести свои дни. Иная перспектива была перед ней.
«Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня: сыновья матери моей разгневались на меня, поставили меня стеречь виноградники, — моего виноградника я не стерегла. Скажи мне, ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? Где отдыхаешь в полдень?»[81].
Было в ее чувствах к Ричарду и переживаниях еще одно, дать точное название чему ей, любившей всему находить нужное определение, не удавалось. Для нее в нем воплотилось все лучшее, что Бог мог даровать человеку, и приблизиться к этому совершенству было почти невозможно. Если бы только свершилось чудо, если бы ей хоть в малой степени это все же удалось, она предстала бы перед Всевышним созданием если и грешным, но не погибшим. На него она смотрела, как на компас, сверяясь с которым, она могла бы вести свою жизнь так, чтобы в конце концов быть в глазах Создателя и людей оправданной. Вспоминая Ричарда, она видела все, что отличало их: его спокойствие и свою пылкость, его целомудрие и свою горячность, его трудолюбие и свое желание избавиться ото всяких обязанностей, его почитание старших и свое неповиновение чужой воле. Его ум и свою нерадивость, и вновь его красоту и свою… Она никогда не считала себя красивой — лицом и статью она больше походила на мальчишку, равно как и всеми свойствами души. Очень рано она почувствовала, что с нею что-то не так. Молчаливый или откровенный укор и обиды со временем привели к тому, что она уверовала в себя, как в создание неправедное. Напрасные упреки научили ее острым словцом или смехом отвечать на несправедливость. Первое, что она запомнила навсегда, было восхищение красотой окружающего ее мира, который она полюбила, и хотела, чтобы так же полюбили ее. Но, чем старше она становилась, тем больше настороженности и отчужденности окружало ее. Только одному человеку из всех, кого она знала, было все равно, какая она. Уилл не делил мир на праведных и неправедных. Но он не был Ричардом, к которому она приходила в мечтах — успокоенной, светлой, нашедшей прощение и оправдание желания вырваться из вязкого прозябания в иной невиданный мир.
Каким бы счастьем, было для меня, —
Проснувшись утром, увидать воочью
Тот ясный лик в лучах живого дня,
Что мне светил туманно мертвой ночью.
День без тебя, казался ночью мне,
А день я видел, по ночам во сне[82].
Наступил 1587 год. Семь лет, в течение которых обычно проходило обучение у мастера, подмастерья не имели права жениться. Ричард в этом году получал звание мастера издательского дела. Жизнь для Виолы повернулась, точно колесо, что вытолкнули из колеи. Будто это срок ее тягостного испытания был на излете. Лондон стал единственной мечтой, точкой притяжения, и мысли, как добраться туда, не покидали ее.
Трудами изнурен, хочу уснуть,
Блаженный отдых обрести в постели.
Но только лягу, вновь пускаюсь в путь —
В своих мечтах — к одной и той же цели…[83].
— Виола! Ты здесь?
Энн окликнула ее за дверью.
— Войди.
— Что ты делаешь?
— Так, подсчитывала кое-что.
— Помоги уложить Сью. Я не могу отойти от малышей.
— Джон запретил мне подходить к ним.
— Да спит он и не услышит. Помоги мне.
— Иду-иду. Хотя какой прок? Ты же знаешь, она ждет отца.
— Волосы подколи — глядишь, и не заметит разницы.
— Она его песню ждет.
— Ну, так спой. Ох уж эти песни. Вот от них-то никто и не спит. Всю ночь куролесят.
— Да он и сам спать не любит. Это у них в крови.
Они перешли в детскую, где было довольно шумно. Годовалые близнецы не унимались. Трехлетняя Сью не без удовольствия вторила им. Не удивительно, что Энн выбилась из сил.
— Что тут у вас за шум? — спросила Виола старшую племянницу.
— Мне в голову лезет! — призналась Сью.
— Вот, слышала? — обернулась Энн. — В голову лезет! Вместо того, чтобы молиться, он им балаган устраивает.
Виола подсела к девочке.
— Кто же к тебе в голову лезет?
— Оно само. Я глаза закрою, а все равно разное вижу.
Виола, посадив Сью на колени, почувствовала, как колотится маленькое сердечко, будто у перепуганного зайчонка.
— Давай вместе смотреть твое разное. Я, когда закрываю глаза, тоже всегда что-то вижу. Особенно, когда очень стараюсь уснуть.
— Не разгуливай ее! — попросила Энн.
Виола, взяв Сью на руки, спустилась в сад. Воздух был напоен запахами цветения. Ветер стих, и закат разлил свои прозрачные краски над горизонтом. Она села на скамью под яблоней и тихо запела:
В чудный день, когда наш край
Оживлял веселый май,
Отдыхал я на лужке,
Сидя в миртовом, леске.
Пело все, цвели цветы,
Зверь не прятался в кусты…[84].
Сью закрыла глаза и улыбалась, приготовившись слушать дальше.
— Мир сиял, лишь соловей тосковал в тени ветвей… — послышался знакомый голос.
Девочка подняла голову.
— Вот и дождались, — сказала Виола.
Через лужайку к ним шел Уилл.
— Что это вы грустные песни поете?
— Пытаемся уснуть.
— Спать скучно, — засмеялся он.
— Мне в голову лезет, — опять пожаловалась Сью.
— Это семейное, — сказал Уилл, забирая дочь. — Уж чего только нам в головы не лезет.
Он замолчал, загадочно улыбаясь.
— Расскажи про фей — попросила Сью, потому что именно этого она и ждала весь вечер, сопротивляясь сну.
— Расскажи про фей, — повторила Виола.
— Вы же спать не будете, — он втянул ароматный воздух. — Ну что с вами делать? Расскажу.
Над холмами, над долами,
Сквозь терновник, по кустам,
Над водами, через пламя
Я блуждаю тут и там!
Я лечу луны быстрей,
Я служу царице фей,
Круг в траве кроплю росой.
Буквицы — ее конвой.
Видишь золотой наряд?
Пятнышки на нем горят:
То рубины, цвет царицы, —
В них весь аромат хранится.
Для буквиц мне запас росинок нужен —
Вдеть каждой в ушки из жемчужин.
Прощай, дух-увалень! Лечу вперед.
Сюда ж царица с эльфами придет.
Сью особенно любила эту его песенку, которую он то напевал, то просто рассказывал. Всякий раз, доходя до «ушек» и «серег из жемчужин», он поворачивал ее головку и мягко пощипывал пальцами мочки ее ушек или щекотал их носом. Дочка была счастлива.
В пестрых пятнах медяницы
И колючие ежи,
Прочь, подальше от царицы,
Змеи, черви и ужи!
Вы не смейте делить худо,
Долгоножки-пауки!
Все улитки, прочь отсюда!
Сгиньте, черные жуки!
Сладкогласный соловей,
С нашей песней песню слей!
Козни, чары вражьих ков,
Не смущайте светлых снов.
Спи, царица, отдыхай.
Доброй ночи, баю, бай![85].
Они какое-то время сидели молча. Наконец Сью уснула.
— Как прошел день? — спросил Уилл.
— Как всегда, — сказала Виола.
— Я должен поговорить с тобой.
— Боже мой, наконец-то!
— Я сейчас вернусь.
Уилл понес Сью в дом, а Виола в нетерпении ходила из стороны в сторону, доведенная долгим ожиданием до состояния крайнего беспокойства. Месяц она не находила себе покоя. Началось с того, что в самом начале июля Уилл пришел домой в странном возбуждении. Крепко выпил — решили все. Но он был трезв, только очень взволнован и непонятно чему радовался все последующие дни, привлекая к себе всеобщее внимание необъяснимыми чудачествами. И все это сопровождалось то громким, то беззвучным смехом по всякому поводу, а чаще без него. Виоле он сказал, что с ним произошло чудо, и, как только обстоятельства позволят, он обязательно все ей расскажет. Она заподозрила, что Уилл в очередной раз влюбился. Он быстро вспыхивал и увлекался, что крайне раздражало Энн. Но его грешки и шалости протекали, словно детская хворь — быстро и пылко, и без последствий. Чтобы он ни творил за порогом, Виола всегда была на его стороне. Она знала, как он ценил жену и обожал детей. И еще она понимала, что разница в возрасте теперь стала тем камнем преткновения, о который сама Энн и споткнулась. Ему шел двадцать второй, ей — тридцатый год.
Наконец Уильям вышел из дома. В руках у него были кувшин и две кружки.
— Не помешает, — сказал он, наполняя их. — Тем более, сейчас.
— Вино? Случилось что-то важное?
— Мало сказать «важное». Чудеса витают над нами. Неужели ты не чувствуешь?
— Чувствую. И еще чувствую, что еще полминуты, и я сойду с ума. Говори же.
— Меня берут в труппу «Слуг Ее Величества королевы».
Три года назад лорд-камергер и распорядитель королевских увеселений заново собрали некогда существовавшую труппу актеров, специально отобранных для исполнения спектаклей при королевском дворе. Как и всем королевским слугам, им пожаловали ливреи камердинеров и платили жалование. Из разных трупп были отобраны двенадцать актеров, которые слыли самыми выдающимися мастерами своего незаурядного дела, и в их числе «быстрый, искусный, изящный» Роберт Уилсон и «удивительный, великолепный и милейший» Ричард Тарлтон. У них было море почитателей. Эти двое могли так развеселить публику, что смехом чуть ли не сводили ее с ума. Великий Ричард Тарлтон по праву олицетворял маску комедии и был признан королем юмора, смеха и сцены. Комедиантство он ставил во главу театрального действа.
Эта блистательная труппа летом 1587 года остановилась с гастролями в Стратфорде, и Уильям не мог обойти двор гильдии, в котором актеры, живущие в ближайшей таверне, развернули сцену и давали представления едва ли не каждый день после Пасхи. В репертуаре была пьеса самого Тарлтона «Семь смертных грехов», а также «Беспокойное царствование короля Иоанна», «Знаменитые победы Генриха V», «Король Лейр» и «Правдивая трагедия Ричарда III».
Уилл, наблюдая, сравнивал их игру с тем, в чем сам недавно принимал участие — в представлениях «Слуг лорда Стрейнджа». Они тоже бывали с гастролями в столице и при многих знатных дворах, но манера их игры не утратила площадного налета, схожего с манерой ярмарочных зрелищ. Здесь же многое было иначе, но что именно, он поначалу не мог себе объяснить. Это было зрелище иного рода. Казалось, в знакомых пьесах в их изложении происходило гораздо больше событий. Публика, проникаясь происходящим, мгновенно забывала, что это игра, вымысел, сказка. Импровизации между сценами взрывали заполненный зрителями двор гильдии и прокатывались волнами общего отклика на происходящее на сцене. Раньше привычным было, если в толпе зрителей слышались одиночные хлопки, выкрики, смех, вздохи. Дружно реагировали только на мрачные или бестолковые действия — убийство короля в драме или падение шута в комедии. Монологи, диалоги, разговоры вызывали разную реакцию, единого порыва не бывало. Теперь Уильям видел будто других людей. Вернее, зрители были те же, но действие на сцене творило с ними чудеса. Чего стоил один только Тарлтон. Он будто вынимал из всех потроха, встряхивал, прополаскивал смехом и возвращал на место — все болело внутри и сводило скулы. Все вокруг утопало в гоготе, визге и слезах от услышанного. Люди падали друг на друга, нечленораздельно вскрикивая и пытаясь поглубже вздохнуть. Поверить в такие метаморфозы Уиллу было трудно.
Уилл старался бывать на каждом представлении «Слуг Ее Величества королевы». Для этого нужны были деньги, поэтому он работал больше, чем обычно, и домой приходил только поспать. Это вызывало подозрения и недовольство Энн и лишало возможности поговорить с Виолой.
Вскоре, запомнив со слуха тексты многих пьес почти наизусть, Уилл стал примерять на себя те или иные роли и представлять, как он разыграл бы отдельные сцены. Ни о чем больше он думать не мог. Он потерял сон, ночи напролет перебирая варианты выправленных и поставленных по-своему пьес. От этого даже лежа кружилась голова.
В июле на сцене произошло событие, решившее все. В «Знаменитых победах Генриха V» «хор» регулярно забывал слова. То есть, юный актер, который читал вступительные монологи к каждому акту, перенося зрителей и действо во времени и пространстве, под свист и град незрелого и перезрелого товара зеленщика сбегал со сцены после каждого следующего провала своей памяти и красноречия. Это было изрядное происшествие для «Слуг Ее Величества» и грозило испортить и репутацию труппы, и поставить под сомнение успех дальнейших гастролей. Уже в Стратфорд «Слуги» добрались не без злоключений: один из ведущих актеров труппы, Уильям Нелл, исполнявший роль Генриха V, был убит. Разгоряченный элем, он со шпагой в руках набросился на своего коллегу Джона Тауна, который, вынужденно защищаясь, нанес Неллу смертельный удар. Тауна судили. В репертуаре труппы образовалась брешь: аншлаговая пьеса оказалась на грани срыва. А гастроли необходимо было продолжать. Игра на сцене была для многих в труппе единственным средством к существованию. Поэтому в играющем составе сделали перестановки: убитого «премьера» заменил актер похуже, актера похуже — его ученик, а место ученика — спешно нанятый забывчивый мальчишка. Уильям понял — сейчас или никогда.
Представление закончилось, и публика потянулась со двора. За сценой было шумно. Уилл, шагнув за сколоченные из досок «дворцовые стены», мгновенно среагировал, отбросив летящий на него средних размеров барабан, басисто загремевший и покатившийся в угол.
— Я тебе, мошеннику, язык в узел завяжу, чтобы он у тебя вообще больше не расплелся! Я тебе уши из твоей пустой башки выдерну и на такое место пришью, что в жизни перед девкой штанов не спустишь! Я тебя все твои шпаргалки, не жуя, глотать заставлю! Чтобы они в тебе на всю жизнь застряли и не из одной дырки не выпали… Разбойник! Ты же по миру нас пустил! Ты же!.. Позор Двора Ее Величества!..
Каскад этих угроз летел прямо на Уилла вслед за барабаном. Их источник приближался с неистовостью разъяренного кабана. Краем глаза Уилл заметил согнувшуюся фигуру горе-«хора», метнувшегося у него за спиной к гостиничным службам.
Источником угроз был сам Ричард Тарлтон.
— А вам что здесь нужно? Вы кто такой? — накинулся он на Уилла.
— Помочь вам, мистер Тарлтон. Но, прежде всего, позвольте выразить свое восхищение!
Тарлтон притормозил, потрясая деревянным мечом, которым только что собирался атаковать нерадивого коллегу.
— Выразить восхищение? Отрадно. Хотя, не вы первый, не вы последний. Помочь? Каким образом и в чем? И кто вы такой, собственно?
— Я, собственно, — Уилл искал слово, — сочинитель.
Фу-ты ну-ты. Значит ли это, сэр, что вы придумали пять, а дать вам фору, семь историй, которые вы поете своей жене, дабы замазать свои отлучки?
Уилл задумался.
— Не считал. Но если прикинуть, я пою три сотни с лишком, чтобы на весь год хватило. Зрители, знаете ли, любят все свежее.
Тарлтон хмыкнул.
— Ну ладно, объясните, что вы хотели.
Уилл объяснил. Он повторил, что восхищен Тарлтоном, что снимает шляпу перед его мастерством, и добавил, что почитает за честь в эту минуту говорить с ним запросто, с глазу на глаз. Что же касается помощи, то он готов оказать любую, какая только потребуется, поскольку не понаслышке знает, как тяжел театральный труд.
Они проговорили дольше, чем оба могли предположить в начале разговора. Тарлтон прислушивался и присматривался. На что-то он обратил внимание, слушая Уилла и глядя на него.
— Скажите, юноша, хорошая у вас память? — вдруг спросил он.
— Очень, — Уилл отбросил всю скромность, какая в малых порциях была ему отмерена. — Я помню все. То есть я запоминаю все виденное или раз слышанное и могу повторить это в любой час и день.
— Повторите.
— Что?
— Хор. Скажем, «Знаменитые победы Генриха V». Акт III, Пролог.
Уилл помолчал несколько мгновений, посмотрел на своего зрителя и прочел.
— 28 июля, через четыре дня, «Слуги Ее Величества королевы» отправляются с гастролями в Лестер. И я иду с ними. Выступать в роли хора во всех пьесах, что они играют, — закончил он свой рассказ и, отпив из кружки, посмотрел на Виолу.
— Уилл!.. — она старалась собраться с мыслями.
Он глубоко вдохнул и, подхватив ее вопрос, в унисон с нею сказал: «А как же я?»
Она растерялась. Он смеялся.
— И ты со мной. Давно пора, Ви! Ни в доме, ни в лавке мир не увидишь. Театр и искусство — лучшее, что есть на свете. А в искусстве знаешь, что самое лучшее? Перспектива!
— Перспектива… — прошептала она. — А что ты скажешь Энн?
— Здесь от меня мало толку, — сказал он, опустив голову. Да мы и уедем только на время. И, знаешь… по-моему, Энн будет только рада, она со мной давно уже не та.
Виола знала.
— И за детей ей будет спокойнее, — продолжал Уилл. — Она все боится, что я их не тому учу. Из Стратфорда многие уезжают. И возвращаются, если улыбнется удача. Поверь, другого случая может не быть. Так что решайся.
Они проговорили всю ночь и заметили это, только когда над шоттерской дорогой забрезжило зарево.
— За себя не бойся, — продолжал Уилл.
— Я и не боюсь. Да и тебе не придется волноваться. Уж если выпало становиться на крыло, то и оперение надо менять на более надежное.
— Ты о чем?
— Быть может, наше сходство, наконец, послужит нам подмогой, — сказала она, скорее отвечая самой себе. — Я возьму твою одежду и стану твоим братом. Возможно, это мне и было суждено?!
Я терпелива буду, как поток…
Любая трудность будет мне забавой —
В конце концов, я милого достигну
И успокоюсь после всех волнении[86].