Глава V
Когда еще был я совсем малец,
И-хей-хо, все ветер и дождь,
Чего ни творил я, куда ни лез,
А дождь что ни день — все одно и то ж.
Эту песенку любил Ричард, а после его отъезда в Лондон ее часто напевала Виола.
Уильям стоял в гостиной Хогтон-Тауэра у окна и смотрел на небо. Странная картина. Небо серое, но светлое, как перламутр, и дождь идет. Дождь, дождь, дождь. Пробежаться бы да постоять под ним. Было душно. Он расстегнул черный бархатный дублет и распахнул ворот рубашки под ним.
«А дождь что ни день — все одно и то ж…»
— Продолжай.
За столом сидел его ученик — семилетний Артур Хогтон, домашним учителем которого теперь был он, Уильям Шакспир. Весной ему исполнилось шестнадцать, а осенью он поступил на службу в семью Хогтонов. В родном доме в Стратфорде тревога, которая постоянно нагнеталась, будто высасывала жизненные силы у живущих под его крышей. Энн, сестренку Уильяма, которой было всего восемь лет, погубила болезнь. В приходской книге появилась запись о «похоронном звоне по дочери мистера Шакспира». Положение Джона с его покосившимися делами стало совсем зыбким. Беда, как говорят, не приходит одна. Что-то недоброе стало происходить с Мэри. Из уверенной хозяйки большого семейства она превращалась в женщину, изнуренную непрерывным сопротивлением своим разочарованиям и страхам. Все, кто был ей дорог, на кого она возлагала надежды — ее муж и дети, изводили ее своими странностями, часто служившими причиной сплетен и досужих разговоров. Отчаяние подточило ее прежнюю веру, что когда-нибудь все изменится к лучшему.
Уильяму, единственному из семьи, жизнь готовила серьезные перемены. Весной Ричард уехал в Лондон, чуть позже в Стратфорд приехала Энн Хэтэуэй, а в августе — Джон Коттэм, учитель грамматической школы, где когда-то учился Уилл и где Дик Филд удивлял всех своими способностями, пригласил его зайти к нему.
Он внимательно посмотрел на Уилла, будто оценивая или измеряя его по одной ему видимой мерке.
— Мастер Шакспир, каковы ваши успехи в латыни?
— Мистер Коттэм, я давно ушел из школы…
— Я знаю, что вы занимались не только латынью, но и греческим. С мастером Филдом. Точнее сказать, это он занимался вашими латынью и греческим?
— Да, сэр.
— Он оставил мне рекомендацию о вас.
— Рекомендацию, сэр?
— Имейте терпение. Мастер Филд рекомендовал мне вас как лучшего своего ученика. Это позволяет мне ходатайствовать за вас перед сэром Александром Хогтоном из Хогтон-Тауэра в Ланкашире, которому нужен наставник его чадам. Мистер Хогтон высказал пожелание, чтобы это был ученик нашей школы — надежный, разделяющий его взгляды на катехизис.
Уилл все понял. Мистер Хогтон был католиком и хотел, чтобы учитель-католик рекомендовал ученика-католика в домашние учителя.
— Поэтому, — продолжал мистер Коттэм, — прежде чем вы дадите свое согласие, а я не вижу причин, по которым вы могли бы отказаться от столь великодушного предложения достойного сэра Хогтона, я намерен проэкзаменовать вас по всему курсу.
Обрадованный такой нежданной удачей, Уильям сдал экзамен за троих: за себя, за Виолу, о которой думал, когда Коттэм задавал ему особенно трудные вопросы, и за Ричарда, от которого не ожидал такого подарка.
Ну, Дик, ну услужил! От него уже четвертый месяц не было вестей. А их дружба, выходит, и в разлуке продолжалась. Дик, уезжая, ни словом ни о чем не обмолвился. Уильям задумался об этом первом в его жизни бескорыстном по отношению к нему и достойном джентльмена мужском поступке друга.
«А дождь что ни день — все одно…»
Александр Хогтон, ланкаширский вельможа, в доме которого теперь жил и работал Уилл, был молод, богат и вдов. Его сыну, Артуру, шел восьмой год, дочери, Катарине — четвертый. Дети росли без матери под присмотром одних женщин. Александр решил, что наставник мужчина должен быть не только у его сына, но и у дочери — ей, окруженной вниманием кормилиц и теток, это пойдет на пользу. Он одобрил рекомендацию Джона Коттэма и пригласил Уильяма в свой дом.
Артур решил отвлечь учителя от урока. Сегодня ему все не нравилось — и как его наставник улыбается небу, и дождь за окном, и собственные экания, которыми приходилось латать прорехи в знаниях, отвечая заданный урок.
— Уилл, а почему ты не сказал, что мы устроим сюрприз и покажем представление на Крещение?
Уилл удивленно приподнял бровь, пытаясь спрятать улыбку.
— Урок не окончен, Артур. Так что обращайтесь, как подобает. И откуда это вам стало известно о представлении?
— Мне сказала Катарина.
— Вот и ответ. Вы — болтун, сэр, и не умеете хранить секреты.
— Нет! Я умею!
Их прервал возглас Кэт. Няня привела ее с прогулки и, переодев, отпустила в библиотеку, где шел урок. Девочка привыкла приходить сюда главным образом потому, что ей нравилось, как учитель играл с ними после занятий.
Вот и сейчас она с разбегу обхватила его ногу обеими руками.
— Я вся промо-о-о-кла!
— До нитки?
— Да. «Льва и мышь»[67], давайте в «Льва и мышь»! — запросила она.
— Опять? Вам еще не надоело?
— Н-е-ет! Ну, пожа-а-луйста!
Уилл растянулся на полу и закрыл один глаз.
— По телу спящего льва пробежала мышь, — начал он.
Кэт тут же схватила его обеими ручками за бок и забарабанила пальчиками. Цепкие ладошки побежали по Уиллу.
— Лев проснулся, схватил ее и готов был сожрать, — Уилл поднял плечи и, мягко ухватив Кэт, изобразил, будто кусает ее в шею.
Девчурка зашлась смехом.
— Она умоляла пощадить ее, уверяя, что еще отплатит добром за свое спасение, и лев, расхохотавшись, отпустил ее.
Уилл подкрепил сказанное мимикой и голосом и снова разлегся на полу.
— Случилось, — продолжал он, — что лев попался охотникам, и они привязали его веревкой к дереву.
Исполнение этой сцены полностью лежало на Артуре. Он изобразил каждого из охотников и то, как тщательно они привязывали несчастного льва.
— А мышь, заслышав стоны льва, тотчас прибежала, перегрызла канат, освободила его и сказала…
Кэт уже «перегрызла» все канаты и, с трудом повторяя за Уиллом слова или их отдельные части, изо всех сил постаралась произнести вместе с ним:
— «Тогда ты надо мною смеялся, словно не верил, что я смогу отплатить тебе за услугу, а теперь будешь знать, что и мышь умеет быть благодарной».
— А мораль у этой сказки какова? — раздался голос хозяина дома.
— У басни, мистер Хогтон.
— Так о чем же эта басня гласит?
В комнату вошел Александр и вслед за ним — неотступной тенью, Эдриан Эндрю-Чирк, муж его сестры. Этот тщедушный выпивоха любил проводить время в гостях у родственника. Здесь бывало много гостей, и время летело весело и незаметно. Сестра же наведывалась к брату исключительно редко, а сэр Эдриан старался как можно реже оставаться с ней под одной крышей. Уилл поспешил встать и поправил одежду.
— Басня гласит, — слегка запыхавшись, ответил он, — что порой при переменах судьбы даже самые сильные мира сего нуждаются в самых слабых.
— Вот это верно, — согласился Александр, оглянувшись на зятя. — Нуждаются. Ой, как нуждаются. Порой.
— Уилл, а спой-ка нам песенку, — промямлил сэр Эдриан, и глаза его сощурились в предвкушении.
— С удовольствием, господа.
Он быстро принес из своей комнаты цитру.
— Вам назидательную или любовную?
— Любовную! — поспешил ответить сэр Эндрю. — Такую любовную-любовную, нам назиданий не нужно, что ты!
— Детям рано слушать такое, — сказал Александр.
— Пусть послушают. Им это как раз будет в назидание, — прогнусавил зять. — Скоро они сами все узнают. Да получше нас вместе взятых. Ну начинай, ей-богу! — вздохнул Эдриан.
Перебирая струны и весело поглядывая на слушателей, Уильям запел:
Где ты, милая, блуждаешь?
Стой, послушай, ты узнаешь,
Как поет твой верный друг.
Бегать незачем далече,
Все пути приводят к встрече;
Это скажут дед и внук.
Что — любовь? Любви не ждется;
Тот, кто весел, пусть смеется;
Завтра — ненадежный дар.
Полно медлить. Счастье хрупко.
Поцелуй меня, голубка;
Юность — рвущийся товар[68].
— Медоточивый голос! — воскликнул Эдриан.
— Эдди, кажется, мы сделали правильный выбор.
— Выбор, сэр? — переспросил Уилл, понимая, что речь идет о нем.
— Я хочу, чтобы на Крещение ты поставил пьесу с песнями. Уилл подмигнул детям.
— Ваша воля, сэр.
Он уже привык, и ему нравилось, что в этом доме, где он был наставником, учителем, артистом, компаньоном для детей и взрослых, его принимали почти как друга. Единственной, кого ему не хватало, была Виола. Уилл ждал удобного случая, чтобы поговорить с сэром Хогтоном о подходящем месте для нее в его доме. Впервые оказавшись вдали от семьи, среди людей, расположенных к нему дружески и серьезно, он почувствовал себя по-настоящему самостоятельным и повзрослевшим. Этому была и другая причина. «Бегать незачем, далече, все пути приводят к встрече; это скажут дед и внук». Встречи нежные, страстные, тайные и явные с прелестными обитательницами Хогтон-Тауэра сменяли одна другую, расцвечивая его жизнь. Намного раньше, чем сверстников, его обеспокоили непонятные до времени перемены в нем самом. В кругу подростков он узнал достаточно, чтобы понять, что же это. Чем старше он становился, тем безжалостнее лихорадка желания терзала его. Казалось, какое-то воспаление растекалось внутри сверху донизу. Оно сводило и скручивало, бросало в жар, трясло, давило, тянуло и изводило, лишало сна, пугало, как болезнь, вызывало ужасные мысли и пьянило, словно хмель. Он бы все отдал, чтобы сбросить эту сбрую липкого томления и усмирить сердцебиение, разлетавшееся по всему телу тысячью раскаленных дробинок. Терпеть это было невыносимо и почему-то приятно. Он ждал избавления от этой пытки. Исцеление и успокоение, приходящее само на короткое время, скорее походило на оскорбление и не приносило покоя. Он готов был плакать от обиды на себя. Тело точно насмехалось над ним и издевалось над его сердцем, которое ко всему прочему настойчиво требовало для себя удивления, трепета, восхищения, еще чего-то, чему и слов не найти.
Его желание исполнилось. Это произошло вскоре после того, как он несколько раз получил от ворот поворот в своих попытках увести с пути истинного Кейт Куини и Элизабет Рамсдейл, причем получил скорее не от самих девушек, а от бдительных отцов обеих. За этими неудачами последовала еще одна — худшая. За мостками на Эйвоне, под старыми длинноволосыми ивами, где само место было предназначено для весенних утех, Мэгги Фрост с криком так оттолкнула его, что едва не убила, ударив рукой под дых, а коленом в пах. «Мне больно!» — взвизгнула она. А ему что, хорошо? «Могла бы и потерпеть» — проворчал он ей вслед, фыркая и утирая слезы. Вот оно — женское непостоянство — «то буду, то не буду». За эти мучения судьба улыбнулась ему смелыми карими глазами Энн из Шоттери, внучки одного из двенадцати старейшин Стратфорда. Их первая встреча произошла после Пасхи, когда Энн в очередной раз приехала с фермы в город погостить у своего деда и погулять на празднике. Уилл увидел ее на ярмарочной площади. Время от времени их семьи встречались и раньше. Когда-то давно, в годы благополучия, Джон даже выручил их, выплатив изрядную долю долгов ее отца. Уилл хорошо запомнил Энн. У нее были глубокие ямочки на щеках, особенно заметные, когда она улыбалась, казалось, их продавили горошинами, пока шла лепка ее лица. Это было забавно. А еще она чем-то напоминала кролика — большая, темноволосая, пушистая. Энн никогда не была толстой, но, будучи на дюйм выше Уилла, выглядела всегда крупнее его, даже когда он повзрослел. У нее были красивые руки, статные плечи и ставшая заметной еще в детстве мягкая округлая грудь. Она говорила без смущения, глядя прямо в глаза. Стоило перемолвиться с ней парой слов, и вы уже считали ее своей подругой.
— Энн! Давно ли ты в городе? — окликнул ее Уилл, вставая из-за стола перед таверной, где решил выпить пива после долгого рабочего дня.
Энн улыбнулась.
— Уилл! И ты здесь!
— Составишь мне компанию?
— С радостью.
Она села напротив. Он поставил перед ней кружку и налил из кувшина.
— Накупаешь подарки? — он кивнул на корзину.
— Да нет, обычное дело.
— Давно ты приехала?
— В субботу.
— А что к нам не заходишь?
— Загадала, сведет ли нас с тобой судьба!
Он смутился на мгновение, но тут же встрепенулся и заговорил по обыкновению быстро.
— Фортуна тебя не подвела. Вот мы и встретились. Какой же из этого вывод?
— Вывод такой — ты вырос, тебя и не узнать. Просто жених. Верно, и невеста у тебя уже есть?
— Нет. Я тоже гадал. По звездам. И все указывают на тебя, Энн. Все до единой.
Она рассмеялась.
— И давно тебе это выпало?
— В день Диктинны[69].
— Что это за Диктинна такая?
— Прозвание охотницы Дианы.
Она, улыбаясь, смотрела на него.
— У тебя теперь на все есть ответ, Уилл?
— А разве было иначе?
Она вновь усмехнулась.
— Пожалуй, не было. Тогда скажи, сколько тебе лет.
— Шестнадцать.
— Только что исполнилось?
— Два дня назад.
— А сколько мне лет, всезнайка?
— Для меня в тебе ровно столько лет, сколько я тебя знаю. А знаю я тебя лет… четырнадцать? И все эти годы ты снишься мне каждую ночь.
— Наглый лгунишка!
О, небеса! Она сказала это так, что он едва усидел на месте, будто его напоили не пивом, а любовным зельем.
— Может и так, — плохо слушающимся голосом сказал он. — Только, если и так, я, кажется, за свое вранье уже наказан.
— Как это?
— Если ты мне и не снилась прошлые четырнадцать лет, то теперь, кажется, будешь сниться до конца моих дней.
— Слушай, Уилл, помоги-ка мне с этой корзиной. Похоже, что пиво ударило тебе в голову или ты перегрелся.
— Вернее, и то и другое, — согласился он.
Они дошли до ее дома, и Уилл внес корзину на кухню. Он медлил. Он ждал, чтобы Энн задержала его. И она задержала. В доме был полумрак. Прохладно. Его колотил озноб от волнения, когда она окликнула его:
— Уилл!
И сама подошла к нему.
— У тебя действительно еще нет невесты?
— Нет.
— А целовал ты кого-нибудь?
— Н-н… д-да… то есть…
— Научись.
Одними поцелуями не обошлось. Энн поддалась соблазну. Не впервые. Шесть лет назад у нее был жених. Но с ним ей не суждено было услышать венчальные колокола. Все началось и закончилось лишь уговором — помолвкой, обетом друг другу, какой обыкновенно давали до венчания. Для многих этот обет был своего рода разрешением на начало супружеской жизни. Во многих браках дети рождались раньше положенных девяти месяцев после церковного обряда. Нареченный Энн, Джордж, был человеком смелым и с фантазией, а Энн — хорошей ученицей. Джордж исчез из города через два месяца после того, как состоялся их уговор. Энн осталась одна. Благодаря поддержке всех членов семьи и умению держать язык за зубами она довольно благополучно и без последствий пережила свой грех. Природа наградила ее живым характером и здоровым аппетитом. И голодать Энн уже не соглашалась. Не удивительно, что ее пробирало до дрожи при взгляде на сильные, будто свитые из лоз, руки Уилла, на его высокую шею, на изгиб ироничных мальчишеских губ. Он выглядел одновременно и старше своих шестнадцати лет и удивительно юным, и жарким, как пылающие угли. Она шагнула на эти угли, не думая о разнице в возрасте. Энн было тогда двадцать четыре года.
Она была словно создана для него. Ни одна ровесница, робкая, ни о чем не ведавшая девочка-подросток, не смогла бы высвободить и раскрепостить страсть, таившуюся в тонком и гибком теле Уилла. Лишь молодая отважная женщина могла совершить над ним так правильно, так смело и щедро этот неповторимый обряд.
Инициация чувственности и любви.
Она сделала его мужчиной ловко, игриво, дав ему испытать и тонкие штрихи легких, наивных, едва заметных милых ласк, и властную необратимую силу обладания. Она то ласкала его до полуобморока, то впивалась тонкими острыми пальцами ему под ребра, заставляя взвизгнуть от неожиданности, то обнимала со спины, обволакивая мягким шелковистым телом с такой нежностью, что он готов был тут же провалиться в сон, не помня где он и что он и что, собственно говоря, кроме этого, еще в жизни нужно. И он улыбался. Он запомнил, что улыбался. Он осознал тогда, что близость — источник и прибежище восторга, успокоения и свободы, — самой природой задумана так, чтобы вызывать улыбку, наполнять глаза светом. Любовь должна быть веселой, понял он. И еще он понял, что надежда на наслаждение почти так же приятна, как и само наслаждение.
Под впечатлениями этих новых событий и чувств, он написал стремительно, и не слишком заботясь о стиле, сонет, полный признательности Энн и недвусмысленного восхваления самого себя.
Недаром имя, данное мне, значит
«Желание». Желанием томим,
Молю тебя, возьми меня в придачу
Ко всем другим желаниям твоим.
Недобрым, «нет» не причиняй мне боли.
Желанья, все в твоей сольются воле.
И вдогонку, через несколько дней, еще один.
Пусть я ничто во множестве несметном,
Но для, тебя останусь я одним.
Для всех других я буду незаметным,
Но пусть тобою буду я любим.
Ты полюби сперва мое прозванье,
Тогда меня полюбишь. Я — желанье![70].
В Хогтон-Тауэре он часто думал о ней. В мечтах он видел в своем счастливом и богатом доме жену, похожую на нее, и кучу детишек. Но сейчас, когда еще нет ни дома, ни богатства, ни жены, его влекли и другие любопытные глаза, подсматривающие за ним из-за кухонной двери, другие руки, горячо обвивавшие его шею в комнатах прислуги и на стогах за усадьбой, сулившие ему ничем не обремененную страсть.
Жизнь в поместье была для Уильяма праздником. Свои обязанности и то, что ему поручалось, он исполнял играючи, привнося во все неожиданные, свежие и яркие краски к всеобщему удовольствию. Оказываясь за пределами этого благополучия, он попадал в свой прежний мир. Несколько раз в течение полутора лет своей службы у Хогтона он побывал в Стратфорде. На первый взгляд, все было по-прежнему. Он встречался с родными и друзьями, наведывался к Энн, часами говорил с Виолой. Она тоже изменилась. Не светилась, как прежде, стала тихой, слишком тихой. Провожая его в последний раз, она, казалось, хотела что-то сказать, но только покачала головой и улыбнулась. Улыбка гримасой натянулась на лице, словно маска. Уилл был расстроен, но остаться и потерять место он не мог. Еще и потому, что помимо своих прямых обязанностей, он уже принимал участие в представлениях и мистериях, которые давала труппа «Слуг лорда Стрейнджа» в домашнем театре Хогтон-Тауэра. Иногда они даже давали представления на подмостках во дворах гостиниц Ланкашира. Благодаря покровительству сэра Хогтона и лорда Стрейнджа — графа Дерби — театральная жизнь графства была яркой и разнообразной. Сэр Александр Хогтон любил собирать гостей в своем доме. Исповедуя одну веру, эти приверженцы отцовских традиций сохраняли свой мир таким, в каком жили всегда. Домашние театры были неотъемлемой его частью. Начав с рождественских мистерий, разыгрываемых вместе с детьми Александра, Уилл вовлекся в сочинение сказочных пьес. Вскоре хозяин дома с гордостью охотника демонстрировал гостям свой новый трофей — автора и актера при своем дворе, молодого Уильяма Шакспира. Лорд Стрейндж, граф Дерби, держатель труппы «Слуг лорда Стрейнджа», не преминул «заимствовать» молодого актера у Хогтона для своих званых вечеров. Так Уильям из домашнего автора пьес для господских детей стал своим человеком в труппе и участником представлений для публики.
В Хогтон-Тауэре он имел возможность присутствовать при беседах гостей и, разделяя верования и настроения этих людей, вошел в круг ланкаширского общества. В доме велись разговоры о новых порядках, о старой вере, о достоинстве и чести, о выборе, решимости и воле Божьей. О новой вере высказывались так, что порой даже дерзкие уши Уилла краснели от услышанного. В происходящем вокруг, казалось, все было соткано из одних противоречий. Он хотел понять, отчего в одних устах знакомые с детства постулаты и догмы звучат убедительно, а в других — слабо и шатко. В библиотеке Хогтон-Тауэра Уилл обнаружил «Хроники» Холла — труд, который произвел на него сильное впечатление столь откровенно проявленной нетерпимостью. Автор был великолепен в, казалось бы, искренней сердечной любви к родной земле и людям, населявшим «Сей мир особый, дивный сей алмаз в серебряной оправе океана»[71], но желчная ненависть, с которой он клеймил «староверцев», заставляла усомниться в его человеколюбии. «Какое лицемерие!» — думал Уильям. Он оставил пометки на полях «Хроник», где размышлял о лицемерии и лицедействе, намереваясь вернуться к ним позже. Не пришлось.
16 июля 1581 года миссионер Эдмунд Кэмпион, гостивший в Хогтон-Тауэре весной, был арестован. 31 июля его пытали в Тауэре.
Сэр Хогтон получил весть об этом в начале августа. Он понял — это конец его собственного дома. Третьего августа 1581 года он написал завещание, в котором среди многочисленных распоряжений оставлял Уильяму 40 шиллингов годовых. Тогда же он посоветовал ему не задерживаться в его доме. Пятого августа Тайный совет постановил найти «определенные книги и бумаги, которые, по признанию Эдмунда Кэмпиона, оставлены им в доме Ричарда Хогтона в Ланкашире». Ричард Хогтон, отец Александра, был арестован. Еще через месяц, двенадцатого сентября, Александр Хогтон погиб при странных обстоятельствах.
Уильяма ждало свое испытание. Оно пришло не с наветами или клеветой. Это было короткое письмо от Виолы:
«Мой добрый Уилл, если Господь не позволил мне умереть, то для того только, чтобы ты вернулся и простил меня.
Ибо ты единственный, кто еще может меня простить. Ибо из всех людей, если ты не простишь, то никто не простит. Других причин оставаться в живых у меня нет. В.».
Внутри у него все оборвалось. Пристегнув к седлу дорожную сумку, он покинул Хогтон-Тауэр.
Родной дом встретил его объятиями матери, ворчанием отца, который, едва сын вошел, заговорил о каком-то «грязном деле», в котором они теперь замешаны, и сбивчивыми расспросами братьев и сестер. Когда шум первых минут встречи улегся, Уилл снял куртку и посмотрел на Мэри.
— Где Виола?
— Наверху.
— Опять? Опять все не слава Богу!
— Ох, сынок, иди к ней. Сам все узнаешь.
— Что?
— Иди. Не тяни.
— Господи!
Он бросился наверх.
Виола сидела на полу, на коленях, у табурета, на котором лежали восьмушки бумаги, и что-то писала. Вернее, она замерла, раздумывая, глядя немигающими глазами вверх, перо застыло в руке.
— Виола! Ви!
Она очнулась, поднялась и сцепилась с ним в таких крепких объятьях, что, казалось, ее пальцы продавят его кожу.
— Уилл! Ты приехал! Ты вернулся! Вернулся!
— Что с тобой стряслось? Что случилось?
Она смотрела на него глазами подранка.
— Уилл. Меня больше нет. Осталась грязь. Мерзость.
Она страшно похудела. Он усадил ее на кровать и сам сел рядом.
— Ты заболела?
— Да.
— У тебя был лекарь?
Она закрыла лицо руками и склонилась к нему на колени.
— Нет. Никакой лекарь мне не поможет. Мне больше нет места на свете. Мне нет на свете мест.
Он поднял ее за плечи и обнял, положив ее голову себе на плечо. Покачиваясь и прижавшись губами к ее уху, полушепотом он стал напевать колыбельную, которую когда-то Мэри пела им обоим. Он почувствовал, как потекли ее слезы. Потом он чуть отстранил ее голову, посмотрел в глаза и прижался лбом к ее лбу, как в детстве. Это больше, чем объятия утешало их обоих. Он улыбнулся ее глазам.
— Расскажи мне, что случилось.
— После твоего отъезда мистрис Мэри стала запираться в своей комнате и разговаривать сама с собой. Джон скандалил. Чем дальше, тем хуже. Просто невыносимо.
— Это для меня не новость. Лучше скажи, что все же произошло?
— В сентябре я вышла замуж.
— Как это? За кого? Почему ты мне не написала?
— Было нельзя.
— Но почему?
— Я сбежала с ним.
— Боже мой!
— Я не хотела, чтобы ты узнал раньше, чем я уеду. Я только хотела, чтобы все изменилось.
Он снова крепко обнял ее и молчал, зажмурившись. Виола продолжала говорить. Она рассказала ему, как начала болеть после его отъезда, как в дом позвали лекаря, и ей почудилось, что он может исцелить не только ее хворь, но и освободить ото всех печалей, мучивших ее. В доме, полном людей, она осталась одна. Ненужная, лишняя, ни к чему не пригодная.
Виола ничего не сказала о том, что первой в череде молча переживаемых бед стало прощание с Ричардом, боль от которого удесятерила затем разлука с Уиллом. Ее существование превратилось в удел изгоя. Орудия этих пыток невидимы, но боль от них медленно лишает жизни. Уилл узнавал и не узнавал ее теперь. А она была всегда такой веселой, живой, дерзкой, сильной — красивой. Она и сейчас была красивой. Но словно свет в ней погас. Чтобы вернуть ее к жизни, он отдал бы ей свою.
Виола умолчала и о том, что скрасило ее одиночество. После отъезда Ричарда с нею остались ее слова, обращенные к нему. Из них складывались строки и строфы, подобные тем, что наполняли стихи дивных древних поэтов. Это были письма к Ричарду, которые она никогда бы не осмелилась ему отправить.
Уборы созданы, чтоб их носить,
И красота, чтоб чувствам быть в угоду;
Трава, чтоб пахнуть; факел, чтоб светить;
Жить для себя — обманывать природу.
Зерно дает зерно, цветок — цветы;
Твой долг рождать, как был рожден и ты[72].
И в следующем:
Разрозненные и соединенные, эти строки говорили о том, что происходило с ней. Она собирала их под переплетом, который сшила из куска замши и надписала растекшимися по волокнам чернилами — «Усилия любви».
Она поверила в примету, которую придумала себе сама, — каждая строка, обращенная к Ричарду, приближает их встречу.
Погружаясь в свой внутренний монолог и свои мечты, как в укрытие, Виола теряла интерес ко всему и забывала о еде. Словно прислушиваясь к незнакомым звукам, она говорила сама с собой, подбирая рифмы и перебирая строки своих стихов. Поначалу все в доме принимали приглушенные звуки за закрытой дверью за молитвы и решили, что она постится. Но когда она из-за невозможной худобы почти превратилась в свою тень, это вызвало уже не беспокойство, а настоящую тревогу. Уповая на Бога, все же решили позвать лекаря.
Его звали Филипп Вудбридж. Он довольно быстро расположил ее к себе спокойным и любезным отношением. Доброжелательно и ненавязчиво он выяснил, что же с нею не так, понял, что она скучала по Уиллу, чувствовала разлад в семье и мечтала уехать. Собеседником он был интересным, много нового для себя узнала она в долгих разговорах. Этот человек, казалось, знал и понимал все, чего не в силах были понять окружавшие ее. Его сочувствие и внимание, а также умение слушать и слышать, откликаясь на все, чем терзалась Виола, привели к тому, что она вскоре привязалась к нему. И он с удовольствием и часто стал бывать у них в доме. А в конце лета сказал, что уезжает из города.
— Я пришел попрощаться. Вам стало заметно лучше, значит, я сделал свое дело.
— И вы? Отчего все, с кем хочется разговаривать, уезжают отсюда?
Он сделал паузу, глядя на нее исподлобья.
— Мы можем не расставаться, Виола, если вы решитесь уехать со мной. Одно ваше слово. Решайтесь.
Она согласилась так быстро, что потом объясняла себе это помутнением рассудка. Но в ту минуту ей казалось, что, обретая свободу, она исцелится от тоски. Через три месяца Вудбридж бежал из Глостершира, бросив Виолу. Пациент, которого он лечил, ослеп, употребляя приготовленное им снадобье. Деньги, что были, Вудбридж прихватил с собой. Обвенчаться они не успели. Она вернулась в Стратфорд. Ричард Хорнби, кузнец, их сосед, выловил ее из Эйвонского водоворота и принес домой, завернув в попону своей лошади. Виола преступила черту. Ни ее побег, ни позор, ни презрение не шли ни в какое сравнение с самым страшным грехом, который мог совершить христианин — лишить себя жизни. Ни церковь, ни общество этот грех не прощали. Уильям не мог поверить, что все это случилось с его Виолой. В прошлом году он был потрясен печальной историей обесчещенной Кэтринн Гамлетт. Она бросилась в Эйвон. Ее не спасли. Он попытался представить степень отчаяния Виолы, решившей такой страшной ценой обрести покой, и не мог. И что делать — не знал.
В его объятиях она погрузилась в дрему. Он осторожно уложил ее и сам лег рядом, так, как когда-то пятилетними они впервые уснули лицом друг к другу. Все в доме избегали общения с Виолой, кроме Уильяма, взявшего на себя все заботы о ней. Джон, относившейся к ней, как к прокаженной, поначалу попытался возражать, но вскоре оставил их в покое. Вечерами Виола молча слушала рассказы Уилла о жизни в Хогтон-Тауэре. Она не возвращалась к своим злоключениям, но однажды не сдержалась.
— Ты ведь не думаешь, что я чудовище? — спросила она.
— Нет, — он сказал это так спокойно, словно давно был готов к этому вопросу.
— Можешь ли представить себе, — с невеселой улыбкой тихо сказала она. — Самое чудовищное, что и теперь у меня не исчезает желание ходить с высоко поднятой головой. И знаешь еще что? — она задержала на нем взгляд и прошептала: — Я не чувствую себя виноватой.
В эту минуту Уилл понял, что жизнь вернулась к ней, и пусть пока только этим робким признанием.
— Я вот что заметил, — сказал он. — Это странно, но когда ты молчишь, я знаю, о чем ты думаешь.
— Глядишь, и тебя обвинят в колдовстве, — с горькой усмешкой ответила она.
— Кто знает? — пожал он плечами. — Лучше послушай это.
Он достал из кармана сложенный лист и прочел:
Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть.
Напраслина страшнее обличенья.
И гибнет радость, коль ее судить
Должно не наше, а чужое мненье.
Как может взгляд чужих порочных глаз
Щадить во мне игру горячей крови?
Пусть грешен я, но не грешнее вас,
Мои шпионы, мастера злословья.
Я — это я, а вы грехи мои
По своему равняете примеру.
Но, может быть, я прям, а у судьи
Неправого в руках кривая мера,
И видит он в любом из ближних ложь,
Поскольку ближний на него похож![74]
Это был первый сонет, прочитанный Уильямом вслух.
Впервые сонеты вошли в их жизнь с книжечкой «Песни и сонеты» Уайета и графа Сарри, которую принес им Ричард. Они влюбились в этот нежный, ровный, словно человеческая речь, ритм, в эти четырнадцать строк, позволявших высказать все самое сокровенное.
— Оставь это мне! — попросила Виола. — Пожалуйста!
— У меня есть еще кое-что.
Это была поэма о том, как Коллатин, хваливший перед Тарквинием красоту своей жены — Лукреции, тем самым невольно навлек на нее беду. Тарквиний обесчестил Лукрецию. Уильям читал медленно. Виола слушала, и все что случилось с ней, всплывало в памяти. Она узнавала свою наивность, когда приняла корыстный интерес к себе за сочувствие, вкрадчивость и деликатность вначале — за нежность, бессердечие — за мужество.
В разговорах с братом она вспоминала, как, запершись наверху, читала Библию в надежде найти себе оправдание и убедить себя, что сможет пережить свое падение. Ей казалось, что страдания Иова и пророков помогут ей смириться со своим уделом. Но тщетно. Теперь она слышала:
Мысль о страданьях ближних, может быть,
Способна облегчить… А излечить?
Она узнавала каждое слово убивавших ее сомнений.
Все, что читал Уилл, она могла слово в слово сказать о себе. Ее глаза были сухими, она сидела, окаменев, только губы беззвучно повторяли за ним каждое слово.
Никто цветок увядший не корит,
А все бранят разгул зимы морозной.
На жертву ль должен пасть позор и стыд?
Нет, на злодея. Не карайте грозно
Ошибки женщин. Рано или поздно,
Все зло исходит от владык мужчин,
Винить подвластных женщин нет причин[75].
— Уилл! — она потянулась к нему, обняла за шею и сказала:
Весной Уилл поступил на службу в контору Генри Роджерса, секретаря городской корпорации Стратфорда, на должность помощника адвоката. И вернулся к Энн. Энн Хэтэуэй.
Месяц Энн держала оборону крепости. Два года назад она влюбилась в этого наглого мальчишку, как девчонка, и была счастлива с ним в их потрясающей первой любовной игре. Но в который раз парень был да вдруг уплыл. Писал, правда. Читать она могла. Писать не научилась.
Теперь он не давал ей прохода. Осада длилась недолго. Приближался конец апреля — время судьбоносных событий его жизни. В день своего восемнадцатилетия Уилл был прощен. Он сиял.
— А что это ты веселишься? — спросила Виола.
Он, пританцовывая, крутился перед ней.
— Ненавижу, когда ты застишь свет.
— Как ты сказала?
— Ненавижу!
— «Я ненавижу», — но тотчас она добавила: «Не вас!»
— Она — это кто?
— «Она» — это добрая, в отличие от тебя, толстая, в отличие от тебя, и веселая, в отличие от тебя, — лучшая на свете Энн.
— Ступай! Сластолюбец!
— Ступаю. На, прочти.
Виола взяла листок из его руки.
Я ненавижу, — вот слова,
Что с милых уст ев на днях
Сорвались в гневе. Но едва
Она приметила мой страх, —
Как придержала язычок…
«Я ненавижу», — но тотчас
Она добавила: «Не вас!» [77].
— Значит, она тебя простила?
— М-да.
— Поспешила.
Уилл обнял сестру за плечи, рискуя уколоться.
— Ви, ну что ты. Посмотри на меня. Возьми у меня хоть немного счастья. Это прекрасно!
Может быть. Только ее прекрасное было далеко.
30 ноября 1582 года было оглашение брака Уильяма и Энн, а на следующий день в приходской церкви Темпл-Графтона в пяти милях от Стратфорда состоялось их венчание.
In nomine Patris, in nomine Filii, in nomine Spiritus Sancti, Amen[78].
Уилл принял кольцо из рук священника и поочередно надел его на большой и первые три пальца левой руки Энн со словами молитвы и оставил его по обычаю на ее безымянном пальце.
Их головы покрывали льняные «охранительные» повязки для защиты от нечистых духов. На поясе Энн красовался кинжал, что придавало ее фигуре решительность и значительность. Уилл вспомнил, как при первой встрече назвал ее Дианой-охотницей. Он смотрел на нее, и сердце его ликовало. Его жена. Дома их одарили серебром и деньгами. Гости, в свою очередь, получили в подарок перчатки. Уильям вдвойне был счастлив — к этому времени Энн уже четыре месяца носила ребенка. Его ребенка.
В воскресенье 26 мая 1583 года на Троицу в церкви Святой Троицы в Стратфорде Уильям крестил свою первую дочь, темноволосую, ясноглазую, как Энн, шумную и громкую, как он, и, хорошо бы, такую же веселую. Он назвал ее Сузанной, что значило «чистота и безупречность», он верил, что этого ребенка обойдут стороной наветы и невзгоды. На первых порах он не спускал ее с рук. На время в доме воцарился мир. Все были у дел.
Однако передышка оказалась недолгой. Судьба, словно сделав виток, таинственным образом повторялась вновь.
2 февраля 1585 года Уильям крестил снова.
— Чудны дела твои, Шсподи! — шептал он, глядя на две совершенно одинаковые головки и мордашки, сморщившиеся, когда на них упали капли святой воды над крестильной чашей. Два совершенно одинаковых ребенка — мальчик и девочка.
— Их двое! — расхохотался он, обняв сестру и закружив на месте, когда ему впервые показали их и снова вернули по обычаю под бок Энн, чтобы та «приняла на себя болезни младенцев». — Ты слышишь, Ви?
— Уилл, это чудо!
— Вы слышите, слышите все — их двое!
— Что ты горланишь? — осадил его Джон.
— Отец, поздравьте же меня и себя с троекратным продолжением!
Или с троекратным проклятьем?
Отец!
— Зловредное племя.
— Что вы говорите?
— Когда вы, проклятые двойники, вышли из утробы, в доме жизни не стало! И продолжаете плодиться.
— Джон, что ты говоришь! Сколько можно! Силы Небесные! — простонала Мэри.
— Тише, матушка, — Уилл пристально посмотрел на Джона. — Что вы хотите сказать, отец?
— Ты мне, щенок, допрос учиняешь? Иди допрашивай свою жену, с кем гуляла, чтобы второго ребенка прижить. Да постарайся узнать, кто из них твой. Хотя вряд ли у тебя это выйдет. Мне в свое время не удалось. А ты иди наверх! — крикнул Джон Виоле, заметив, что она идет к двери.
Ее лицо было искажено отвращением и страхом.
— Ви, постой! — Уилл догнал ее у калитки.
— Я не могу… Я не могу больше это слышать! Я не хочу больше там жить!
Отец выбежал за ними.
— Приказываю вам вернуться, немедленно!
Сын подошел к нему и шепотом произнес: «Оставьте нас в покое». Джон смутился. Он не решился выяснять отношения на улице и ушел в дом. Уилл вздохнул.
— Пусть уснет, тогда и вернемся.
— Уж лучше бы не возвращаться, Уилл.
— Идем. Тише.
Они спустились к реке. Уилл остудил пылающее лицо водой.
— Умойся, — посоветовал он сестре. — Забудь. Не позволим испортить такой день. Ты теперь трижды тетушка. Понимаешь, что это такое?
Он подошел к ней и мягко положил ладони ей на плечи.
— Что же нам делать? — не поднимая головы, произнесла она.
— Пока жить, как живется.
— Уже не живется. Ты же видишь.
— Вижу. И вижу, как это непросто. Но ведь можно уехать.
— А Энн? А дети? А я?
— Без них, конечно, и без Энн. Работал же я у Хогтонов. Можно уехать на время, найти хорошее место, неплохо заработать, скопить денег. Я найду подходящую работу неподалеку — и для тебя и для меня. Я придумаю что-нибудь. Вот увидишь. Подожди еще немного.
Виола вздохнула.
— Поскорее бы, Уилл! Поскорее!