3
Марья Трофимовна, не чуя под собой ног, прибежала в магазин, заняла очередь и за песком, и за колбасой, дождалась надежного последнего, который пообещал ей не уходить и запомнить ее, сбегала, все так же не чуя ног, домой, вооружилась деньгами и тарой, прибежала обратно и, разыскав свое место в очередях, стала терпеливо стоять, время от времени разговаривая с соседками. Правда, теперь она очень даже чуяла свои ноги, потому что, бегая, несколько притомилась, но тут было свое правило, и она его применяла. «Я пойду посижу вон там», — говорила она стоявшему за собой и устраивалась то на подоконнике, довольно низко расположенном от пола, то на ящике на каком-то, то на приступке у подпиравшей потолок квадратной колонны — сидела и стояла в очереди одновременно.
Марья Трофимовна умела стоять в очередях. Сколько она помнила себя, столько и стояла в очередях, и не понимала, как это можно без них. Были, конечно, отдельные периоды в жизни, когда очереди становились короткими, а за некоторыми товарами и вообще исчезали, но это нетипичные были периоды, какие-то ненормальные, пугающие, и как только они кончались, сразу становилось спокойно.
Очереди тянулись через весь магазин, навстречу друг другу, одна в один конец его, другая в другой, слипаясь местами в единый человеческий ком, и время от времени это вызывало всякие недоразумения. Высокий тощий мужик с черными усами вдруг так и вскинулся:
— А ты откуда здесь взялся?! — и принялся отталкивать от себя круглого и брюхатого.
— Чего откуда?! — заорал тот, отбрасывая его руки. — Стою здесь!
— Какого хрена ты тут стоишь, когда я не отходил, а тебя здесь не видел!
— А я тебя не видел и тоже не отходил! Здесь я стою!
— Хрен ты у меня здесь стоять будешь! — взял круглого за грудки и отбросил его в сторону тощий с усами.
— Ах ты, падла такая, глиста желудочная! — бросился на него круглый, они схватились, люди шарахнулись от них, очереди двинулись, и, когда мужики, ни один не одолев другого, только пообрывав себе пуговицы на рубашках и выставив наружу волосатую грудную кипень, расклещились, то обнаружилось, что стояли они в разных очередях.
— Так ты же за колбасой! — уличающе закричал брюхатый.
— Ну и стой за своим песком, самогонщик драный! — так, будто это не он начал скандал, ответил тощий и отвернулся.
Марья Трофимовна сделала для себя из этой сцены вывод, что нужно бы сходить постоять в песочной очереди, давно там не отмечалась. Скажут вот, что не стояла, и не пустят, занимай тогда заново.
— Вот я, тут, я перед вами, — обрадовала она такую же, как сама, старуху, в отличие от нее никуда не бегавшую и, как встала, так словно и вросшую в свое место в очереди.
Старуха не протестовала. Только пожаловалась:
— Душно как. Умрешь, пока достоишь. Взопрела вся.
— Не говори, не говори, — подхватила для необходимого общения Марья Трофимовна, втискиваясь между тем для верности на свое место перед старухой.
Душно было, и в самом деле, несусветно. Никак магазин не был рассчитан на такую толпу. Слух о песке с колбасой гнал сюда все новых и новых людей, очереди, разбухнув, слипались в одну уже почти на всем своем протяжении. Но нечего было делать, что же было делать — надо было стоять.
И тут, в этой душной, насыщенной запахом жаркого пота толкотне, Марья Трофимовна услышала вдруг такое, что вместо того, чтобы двигаться со своей очередью, выступила из нее и пошла назад пятки за двумя мужиками, стоявшими в другой очереди, и если аура, что окружает человеческое тело, может принимать форму того органа, который сейчас важнее всего для человека, то аура Марьи Трофимовны повторила бы все завитки ее ушной раковины.
— А чего ж думаешь, — с важным видом человека, обладающего секретной информацией, говорил один из этих мужиков другому. — Чего ж, думаешь, и бывает! Отдает государство положенный процент, сам свидетель. У нас в смежной бригаде, я лично их знаю… дом они по Советской, второй угловой от Ленина, представляешь его? Вот они его рушили и клад нашли. Трое их было. Рушили — и в стене ниша. Подсвечники, монеты золотые, серебро столовое. Во время революции, наверное, спрятали. Район-то какой. Дворянский да купеческий. Спрятал кто-то и не вернулся. Ну и чего с монетами этими делать? Куда с ними? Никуда, только приключения себе на шею искать! Сгребли все в один узел — и в милицию. Там опись, чин по чину… И выдали потом их процент. Ну, может, и обманули на сколько-то, но по три тысячи на нос пришлось. Три тысячи ни за что ни про что — плохо, что ли? Кто откажется?
— Не, ну бывает, ну конечно, я спорю, что ли, — сказал второй мужик, признавая свое поражение в каком-то их, неведомом Марье Трофимовне споре, и ни с того ни с сего, сделав страшные глаза, наклонился к Марье Трофимовне. — А ты чего, бабка, шпионишь стоишь? Шпионить нехорошо. Геть отсюда!
И Марья Трофимовна, ни словом не попереча ему на его грубый окрик и даже не чувствуя в груди никакой обиды за то, повернулась и принялась выбираться из жаркой людской толчеи на улицу. Она забыла, зачем находилась здесь, в этой толчее, зачем провела в ней целый час своей жизни, — ноги несли ее к выходу, скорее, скорее отсюда, домой, рассказать старому, и не ноги несли ее, а снова, как было, когда вышла из церкви, словно бы влекло ее по воздуху, словно бы летела, а ноги лишь перебирали по земле. Молитва ее была услышана, принята — и ответ дан.
Она вывалилась из магазинной спрессованной духоты на крыльцо, под ослепительное белое солнце, и подтверждением явленного ей только что ответа ступил к ней из белого солнечного сияния, по широкой, просторной белой лестнице, с ласковой улыбкой на лице, блистая нимбом вокруг головы, некто, протянул к ней ласковым, щедрым движением руки, словно бы раскрывая их для объятия…
— Господи, воля твоя! — сказалось в Марье Трофимовне, и она хотела это сказать вслух, и рука ее потянулась осенить себя крестом, но ничего не произнесла, и рука не поднялась — сознание у нее помутилось, и она грохнулась на камень крыльца, выставив на всеобщее обозрение все в шишкастых жгутах вылезших наружу голубых вен, толстые и дряблые свои ноги.