Глава 39
Утром в день похорон над водой повисла туманная дымка. Никакой даже самый слабый ветерок не волновал поверхность протоки, и моя яхта была совершенно неподвижна, словно и она замерла в скорбном молчании.
Нацепив шорты, я отправился к дядиному дому, по дороге заскочив в аптеку, чтобы купить пару пакетов льда. Оказавшись на месте, я подстриг траву на лужайке и проследил за тем, как сотрудники похоронного агентства расставляют стулья для гостей. Сколько человек приедет проститься с Томми, мы не знали, но дядя сказал – нужно сделать так, чтобы каждый имел возможность присесть хотя бы на несколько минут, поэтому мы заказали пятьдесят стульев. Все они уместились в тени большого пеканового ореха, рядом с увитой виноградом декоративной аркой. Весь предыдущий день тетя Лорна готовила любимый салат Томми, чтобы после панихиды желающие могли подкрепиться. Столы мы установили на веранде и включили потолочные вентиляторы, чтобы отгонять мух. На столы мы с Майки поставили бумажные тарелки, пластиковые миски, ложки и вилки, а также коробки с салфетками, а дядя выложил на блюдо четыре десятка «Мунпаев», которые купил накануне.
Утро было жарким и влажным, и Майки то и дело снимал запотевшие очки и протирал их подолом футболки. Ближе к обеду небо нахмурилось, набежали тучи, и я стал бояться, что пойдет дождь. В этом случае прощание пришлось бы проводить в доме, поскольку дядю изгнали из церковных старост (и из церкви) лет тридцать тому назад, но после непродолжительного обсуждения мы решили, что Томми это даже понравилось бы.
Когда распорядитель похоронного агентства привез гроб с телом, он сказал, что дядя Джек побывал в морге и опознал тело. С нами он, однако, не связывался и о деталях похорон не говорил. Если у него и были какие-то планы на сей счет, нам они были неизвестны. Гроб был простым, как сама Томми, и мы установили его на к'oзлах напротив составленных в несколько рядов стульев.
– Хотите открыть гроб на время прощания? – спросил меня похоронный агент, но я отрицательно покачал головой:
– Нет. Если кто-то захочет взглянуть на нее, пусть открывает сам.
Через несколько минут на подъездной дорожке появился доставочный пикап. Он подъехал к крыльцу, и дядя, поздоровавшись с водителем, показал ему, как лучше развернуться, чтобы подъехать задом к тому месту, где стоял гроб. Когда грузовичок встал как надо, дядя и водитель открыли задний борт и сгрузили на траву какой-то тяжелый предмет, тщательно укутанный брезентом. После этого пикап укатил, а дядя, тщательно разгладив на брезенте все складки и морщины, зачем-то обошел вокруг дома и вошел в него со стороны кухни, хотя парадное крыльцо было гораздо ближе.
Ровно в половине первого дядя снова появился на лужайке перед домом. На нем был его лучший – и единственный – темно-синий костюм. Насколько я помнил, с тех пор как дядя надевал его – а также белую рубашку и галстук – последний раз, прошло не меньше двадцати лет. По всему было видно, что в костюме он чувствует себя крайне неудобно и неловко. Спустившись с крыльца, дядя прошел по дорожке в оранжерею и почти сразу вернулся, держа в руках горшок с одной из лучших своих орхидей. Ее стебель длиной не меньше трех футов был сплошь покрыт десятками некрупных цветов глубокого темно-пурпурного цвета с белоснежной сердцевиной. Поставив орхидею на гроб, дядя уселся на стул в первом ряду.
Некоторое время я разглядывал его наряд. Сам я был в шлепанцах, шортах и футболке, и дядин строгий костюм казался мне клоунским. Майки тоже рассматривал дядю с легким недоумением, и он это заметил. Минут через пять дядя принялся ерзать на стуле, поминутно ощупывая то узел галстука, то манжеты сорочки, то поддергивая на коленях брюки. Наконец он не выдержал. Вскочив, дядя быстро ушел в дом и вскоре вернулся, одетый в вытертые джинсы, залепленные глиной башмаки и клетчатую ковбойку. На голове у него был широкополый «гас», а на носу – солнечные очки-«костасы».
Когда он снова уселся на прежнее место, я спросил шепотом:
– Ну как, полегчало?
Он кивнул.
– Вот и отлично, – кивнул я. – Да и выглядишь ты теперь не так глупо.
Без четверти час на подъездной дорожке показался первый автомобиль, но это были не гости. Я узнал помятый «Линкольн» и покачал головой – неужели Карман не мог выбрать для визита какой-нибудь другой день?
Это действительно был он. Остановив машину на дорожке, Карман выбрался из салона и направился к дяде, который приветствовал его коротким кивком. Протягивая ему какой-то конверт, адвокат сказал:
– Уильям… я сделал все что мог. У тебя есть тридцать дней.
Дядя взял конверт.
– Спасибо. Я никогда не сомневался в твоих способностях.
– Зато я теперь сомневаюсь, – отозвался Карман. – За столько-то лет… – Он махнул рукой и зашагал к своей машине, но на полпути обернулся. Бросив еще один взгляд на дом, оранжерею, пастбище и расставленные на траве стулья, Карман с досадой сплюнул.
– Поверь, Уилли, мне действительно очень жаль, – проговорил он и, сев за руль, отъехал, оставив над лужайкой серое облако выхлопа. Когда оно рассеялось, тетя Лорна осторожно спросила, показывая на конверт в руках дяди:
– Неужели ты даже не посмотришь, что там написано?
Он покачал головой.
– Я и так знаю. Мы проиграли апелляцию и потеряли Суту и Святилище. – Дядя глубоко вздохнул. – Джек заграбастал все.
Было уже без десяти час, а на похороны так никто и не приехал. Дядя, тетя Лорна, Мэнди, Майки и я одиноко сидели на стульях, прислушиваясь к доносящемуся с пастбища мычанию коров. Мальчик держал на коленях Бонса, и время от времени кто-нибудь из нас поворачивался, чтобы почесать кота за ухом.
Без пяти час на подъездную дорожку свернули с шоссе три удлиненных лимузина с тонированными стеклами. Когда они подъехали совсем близко, в переднем опустилось окошко. Оттуда выглянул парень примерно моих лет и спросил:
– Здесь прощаются с Томми?
Я кивнул, и он махнул рукой остальным машинам, которые остановились одна за другой в конце дорожки. Захлопали дверцы, и из лимузинов стали выходить мужчины и женщины. Их было очень много, и все они были стройными, подтянутыми и двигались с какой-то особой грацией, какую в наших краях редко когда увидишь. О том, кто они такие, я догадался сразу – за всю свою жизнь я еще никогда не видел столько красивых людей одновременно. Мужчины были мускулистыми, широкоплечими, в обтягивающих торс футболках; многие носили бачки или коротко подстриженные бороды. Примерно у половины женщин волосы были светлыми, ухоженными; было также несколько с каштановыми, русыми или черными, как вороново крыло, волосами, и все они были высокими, стройными, красивыми, словно побывали у одного и того же пластического хирурга. Большинство были в темных очках; некоторые подняли их на лоб, так что очки удерживали волосы, не давая им падать на лицо.
Совершенно бесшумно вся группа – а их было человек двадцать пять или даже больше – двинулась по траве к расставленным стульям. Некоторые девушки сняли туфли на каблуках и шли босиком. Возможно, это и была та самая «тусовка», о которой мне рассказывала Томми, но, на мой взгляд, эти люди мало походили на завсегдатаев шумных вечеринок.
В пять минут второго дядя посмотрел на часы, потом перевел взгляд на меня и кивнул, показывая куда-то на задние ряды. Я тем не менее отлично его понял. Пройдя по центральному проходу немного назад, я повернулся так, чтобы обращаться ко всем гостям одновременно.
– Леди и джентльмены, – начал я. – Я – Чейз, двоюродный брат Томми. К сожалению, я никого из вас не знаю; я не знаю также, была бы Томми рада видеть вас здесь или, напротив, она была в ссоре с кем-то из вас и хотела бы, чтобы этот человек или эти люди немедленно уехали… Повторяю, я этого не знаю, а поскольку сейчас Томми не может меня поправить, я прошу всех пересесть вперед, чтобы быть к ней поближе.
Они послушались и, не говоря ни слова, гуськом последовали за мной по проходу. Когда все передние ряды оказались заполнены, поднялся дядя. Встав рядом с гробом, он некоторое время вертел в руках бумажные карточки с какими-то заметками, которые он, впрочем, то и дело принимался тасовать, точно крупье – колоду карт. Несколько раз дядя пытался начать говорить, но голос не повиновался ему, и тогда он опускал голову и разглядывал свои заметки. Наконец он бросил карточки на траву, снял шляпу и сказал:
– Я – Уильям Макфарленд, дядя Томми. Она… Так вышло, что некоторое время она жила с нами, вот в этом самом доме.
Три павлина взлетели на пекановое дерево за домом и хрипло закричали, распустив радужные хвосты.
– Одно время, – продолжал дядя, – я очень злился на Господа за то, что Он забрал моего единственного сына. Я никак не мог с Ним примириться, но когда к нам переехала Томми, я понял, что это Господь сжалился надо мной, потому что она… потому что Томми сумела облегчить мою боль. – Дядя немного помолчал, потом поднял ладонь примерно на уровень талии. – Когда она была вот такой, я часто называл ее моим волшебным бальзамом, потому что Томми и в самом деле исцелила мои раны…
При этих словах гости на передних рядах дружно вздохнули, кто-то улыбнулся, кто-то кивнул в знак согласия.
– Пока она жила с нами, я много раз благодарил Господа за то, что Он послал мне своего ангела, и просил у Него прощения за то, что когда-то на Него сердился. Да, мои боль и страдания были глубоки, но Томми сумела вернуть меня к жизни.
Тут дядя шмыгнул носом и, отвернувшись, некоторое время смотрел на зеленеющее позади него пастбище. Наконец он достал носовой платок, высморкался и продолжил, положив ладонь на гроб:
– Томми ушла… уехала в Калифорнию, когда ей было всего двадцать. Она пыталась убежать от собственных демонов, которых у нее было немало… гораздо больше, чем должно быть у столь молодой и красивой девушки. Я старался… – дядя посмотрел на нас с тетей Лорной, – мы все старались помочь ей в ее борьбе с тем, что не давало ей покоя, но… – Не договорив, он посмотрел на свои мозолистые, покрытые шрамами руки. – Я по профессии кузнец, подковываю лошадей. Нам, ковалям, достаточно просто взглянуть на лошадиную подкову, чтобы узнать все о характере лошади, о ее повадках, о том, насколько быстро она может скакать. Точно так же мы можем узнать все и о людях. Наша обувь… она не лжет, точно так же, как не лгут лошадиные подковы. Вчера мы с женой укладывали вещи Томми, и я взглянул на ее кроссовки… Это были самые обычные кроссовки, но их пятки были так сильно стесаны, что казалось просто невероятным, как человек такого веса и сложения, как наша Томми, может до такой степени сносить в общем-то довольно прочную подошву. Но на самом деле ничего удивительного тут нет. Томми шла по жизни легкой, летящей походкой, но на плечах она несла тяжесть всего мира.
Повернувшись к гробу, дядя попытался обратиться к самой Томми, но голос снова его подвел. Некоторое время он молчал, глядя в сторону пастбища, где вдали виднелись самые высокие деревья Святилища.
– Я… я никак не могу разобраться в этой жизни, – проговорил он наконец. – Я знавал и подъемы, и падения. Можно даже сказать, что падений было больше, но… – Дядя покачал головой. – В общем, я давно перестал роптать на Господа, потому что, как мне кажется, Он тоже знает, что такое настоящая боль. Поэтому, когда становилось совсем худо и мне начинало казаться, будто я опустился на самое дно, я каждый раз отправлялся туда… – Дядя кивнул в сторону Святилища. – Господь знает, я бывал там не раз и не два, а много, много раз. И каждый раз это помогало мне… жить дальше…
Дядя Уилли говорил, а я вдруг поймал себя на том, что напеваю про себя строки из песни Вилли Нельсона «…Так оставь же меня, улетай, если надо, я тебя все равно не забуду…» и что по моему лицу текут слезы. Вилли Нельсон сказал все правильно, выразил то, что было у меня на сердце. Ангел побывал на земле, но снова улетел в небо… Я смахнул слезы рукой, но тут Мэнди тепло обняла меня за плечи, и слезы потекли с новой силой.
А дядя все говорил – говорил с каждым из нас. Он не рассказывал, а обращался к каждому персонально, и гости из Калифорнии это поняли. На их месте я бы, наверное, не решился приехать – слишком велик был шанс, что здесь они столкнутся с неодобрением или неприкрытым порицанием – даже с обвинениями, но они все-таки приехали, и это говорило о многом. Да и слушая дядю, все эти люди не испытывали никакой неловкости или напряжения. Кто-то подался вперед, кто-то слегка улыбался, но все они слушали внимательно – никто не ковырял в носу и не болтал ногами. Даже Майки.
– Когда я был в тюрьме, – продолжал дядя, – мне приснилось, будто моя жизнь – как рулон отбеленного холста. Каждый день с него отматывался очередной кусок, ложился на побережье моей жизни, и с рассветом я начинал его раскрашивать, нанося на холст свои мысли и поступки. Каждый мой вздох, то, как я жил, как двигался навстречу старости и смерти, – все это оставалось на холсте. Иногда нарисованная картина мне нравилась, иногда – нравилась и остальным, и, быть может, даже самому Богу, но бывали дни, месяцы и даже годы, когда мои картины вызывали отвращение и у окружающих, и у меня самого, и я старался больше никогда на них не смотреть. Впрочем, главное не в этом, а в том, что каждый день – что бы я ни нарисовал накануне – я получал абсолютно новый и абсолютно чистый кусок холстины, добела отмытый ночным прибоем, который накатывался на холст и снова отступал, унося с собой все пятна. И мне снилось, что я просто стою на берегу и смотрю, как утекает в море грязная вода и становится белым полотно моей жизни.
Тут я заметил, что кое-кто из девушек тоже вытирает глаза, а один парень сдвинул со лба вниз солнечные очки.
– Все ошибки, все промахи – всего лишь рябь и пена на воде, – сказал дядя, махнув рукой в сторону пастбища и далекого леса. – И ни один холст не остается запятнанным. – Он перевел взгляд на гроб с телом Томми и повторил: – Ни один!
Темноволосая девушка во втором ряду довольно громко всхлипнула, но, смутившись, сделала вид, будто просто сморкается. Дядя, однако, сбился и несколько мгновений молчал, не зная, что делать. В конце концов он шагнул вперед и предложил девушке свой платок, но это только вызвало новый поток слез. Майки, до этого сидевший совершенно неподвижно, сполз со своего стула и протянул ей своего кота. Положив Бонса на колени, девушка попыталась улыбнуться, а ее соседка – необыкновенной красоты платиновая блондинка – подвинулась на стуле, давая Майки место, чтобы он мог сесть между ними. Места, впрочем, все равно было маловато, так что какое-то время спустя она просто посадила мальчика к себе на колени.
Тем временем дядя справился с собой.
– Мой любимый мюзикл, – сообщил он, – это «Человек из Ламанчи»[78]. Он поставлен на основе книги, написанной почти четыреста лет назад. – Тут дядя пристально посмотрел на меня. – Возможно, те из вас, кто в школе учился, а не норовил сбежать с занятий на рыбалку, как вот этот вот парень, слышали о Дон Кихоте…
При этих словах все взгляды обратились на меня, кто-то даже рассмеялся.
– Этот старый Дон на многие вещи смотрел по-своему, не так, как большинство его сограждан. Кое-кто даже считал его сумасшедшим, и, возможно, он таковым и был. Не зря же ветряные мельницы казались ему злыми великанами, с которыми необходимо сражаться. И вот однажды он взял тазик брадобрея, надел его себе на голову, точно бейсболку, и заявил всем, что это – золоченый рыцарский шлем. Свою старую клячу Дон Кихот стал величать «добрым скакуном», грязную таверну – з'aмком, а ее владельца – лордом. Там же, в таверне, он встретил проститутку Альдонсу, которая стала для него идеалом красоты, чистоты и добродетели. Тщетно Альдонса пыталась убедить его, что она не такая, что она была рождена на куче навоза и на такой же куче умрет… – (Тут дядя зацепился большими пальцами за пояс джинсов.) – Старый Дон просто не желал ее слушать. На все ее возражения он только тряс головой и величал ее Дульсинеей, благородной доньей, ради которой он готов совершить множество подвигов. И Дон Кихот действительно считал, что имя, которое он дал гостиничной проститутке, и есть ее настоящее имя…
Понимаете, Дон Кихот видит вещи такими, какими их создал Бог, а не такими, какими они стали, точнее – какими их сделали люди. «Я иду, ибо кто-нибудь должен идти, – говорил он и добавлял: – Я пришел в век Железный, чтобы сделать его Золотым…» – Дядя покачал головой. – Мне по душе эти его слова, – добавил он тихо, словно обращаясь к самому себе, но тут же снова поглядел на нас. – Дон Кихот никогда не сдавался, поэтому со временем и Альдонса-Дульсинея тоже стала иначе смотреть и на себя, и на весь окружающий мир. Она стала другой, новой – совсем как гусеница, которая превращается в бабочку. Она стала Дульсинеей, и все благодаря сражавшемуся с ветряными мельницами старому чудаку, который убедил ее в том, что зеркала далеко не всегда говорят правду.
Дядя в очередной раз вытер глаза, потом прикусил губу, пнул башмаком пучок травы и, отступив в сторону, снял брезент с гранитного надгробия, стоявшего рядом с гробом. На камне было высечено:
Моей Дульсинее
Томми Линн Макфарленд
1978–2006
Посмотрев в дальний конец подъездной дорожки, скрывающийся в тени могучих пекановых деревьев, дядя сказал:
– Пока не придет мой срок, я буду и дальше каждый день раскрашивать свой холст. Когда наступит вечер, я лягу на берегу, чтобы волны отмыли меня добела, а остальное предоставлю Господу… – Его голос дрогнул, и дядя, покачав головой, вытер нос рукавом рубахи. Почти все гости тоже плакали, но текущие по их щекам слезы уносили прочь горе и боль. Девушка, державшая на коленях Бонса, зарылась заплаканным лицом в мохнатую кошачью спинку; плечи ее вздрагивали. Дядя наконец сел, и некоторое время все мы просто молчали, глядя на гроб, не зная, что делать. Я тоже таращился на простой сосновый ящик, пока меня не осенило. «Ее крыло срослось, и она улетела»[79], – понял я, и мне сразу стало немножечко легче…
Потом я перехватил взгляд тети Лорны и, поднявшись, встал на дядино место рядом с гробом, где его башмаки примяли зеленую траву.
– Мы не стали открывать гроб, потому что… потому что не стали, – начал я. – Но каждый, кто хочет попрощаться с Томми, может его открыть. Думаю, она сама была бы только рада этому, к тому же… говорят, иногда это помогает. Мы отвезем гроб на кладбище только после обеда. – Я показал на веранду. – Томми любила салат с перцем, и тетя Лорна приготовила его сегодня. Кроме того, на столе вы найдете печенье, чай со льдом, бутерброды и так далее. Каждый из вас может оставаться в доме сколько пожелает – я думаю, Томми тоже хотела бы этого.
Один за другим гости вставали и подходили к гробу, чтобы попрощаться с Томми. Некоторые открывали крышку, кто-то даже поцеловал ее на прощание. Тетя Лорна поднялась на веранду, чтобы накладывать на тарелки салат, и очень скоро почти все гости тоже перебрались туда. Дядя отошел к оранжерее, чтобы закрыть дверь, а я остался сидеть на переднем ряду. Именно в этот момент ко мне подошла одна из девушек и опустилась на стул рядом. В руках у нее была толстая папка с какими-то бумагами и газетными вырезками. Вручив ее мне, девушка сказала очень тихо, словно боясь разбудить Томми:
– Она хотела бы, чтобы это было у тебя. Одно время мы с Томми вместе снимали квартиру. Она очень часто о тебе вспоминала.
Я открыл папку и обнаружил там практически все статьи, которые я когда-либо написал. Некоторые действительно были вырезаны из газет, остальные оказались распечатками из Интернета. Я сразу понял, что Томми их читала, размышляла над ними: некоторые фразы были подчеркнуты, а на полях мелькали ее замечания и комментарии: «Это очень на тебя похоже!», «Откуда ты знаешь?» и даже «Давай, Чейз, скажи им правду!».
Девушка отошла, а рядом со мной появился Майки. Его очки сползли на самый кончик носа, футболка была в пятнах соуса, а в руках он держал свой старый шахматный набор. Остановившись возле гроба, он посмотрел на меня так, словно собирался о чем-то попросить.
– Хочешь его открыть? – догадался я.
Он моргнул и кивнул. Я поднял крышку, и мальчуган, задержав дыхание чуть ли не на минуту, робко заглянул внутрь. Наконец он открыл коробку с шахматами, достал какую-то фигуру и, тщательно вытерев ее о штаны, осторожно положил Томми на грудь. Оглянувшись на меня, он быстро прижал к губам палец, потом коснулся им губ Томми и, повернувшись, отошел к крыльцу. Я проводил его взглядом и закрыл крышку, но прежде я бросил взгляд на шахматную фигурку, которую Майки положил в гроб Томми.
Это была белая королева.