home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



БАРАБАНЫ

Фарник вернулся домой. С Дриней он расстался в городе.

— Наконец-то явился! Ты и на Страшный суд опоздаешь! Иди-ка скорей к Пастухе! Он хочет с тобой поговорить — батрака-то его в армию забирают. Не пропустил маленькую? А ну, дыхни. — И Фарничка уже сунулась к мужу, но тот бросил на нее злобный взгляд и замахнулся. — Ах, ты драться? Ну, знаешь ли! — Фарничка успокоилась, не учуяв запаха паленки. — Сбегай к нему! Только смотри не продешеви! Все нынче дорого — война, не забудь. И девчонка у тебя на выданье. Что зятю-то дашь?

— Какому еще зятю? — остолбенел Фарник.

— Обыкновенному. Когда-нибудь выйдет замуж, вековухой не останется. Пятнадцать лет ей, годика через два, глядишь, и под венец пойдет, об этом уже теперь надо думать. Кстати и дом побелить, крышу залатать, а ты не больно-то обо всем этом заботишься. Пьянчуга! Тебе лишь бы глотку залить!

Ни к чему все это. Пронзительный голос жены ввинчивался в голову Фарника с немыслимой скоростью. Сколько лет прожили вместе, а он никак не привыкнет к ее голосу. Ни к чему все это. Да что поделаешь — не развенчаешься теперь. Пастуха звал? Вот так новость! Фарник встал. Он был голоден, но не попросил жену накормить его. Пастуха звал? Вот так новость!

Жена вышла за ним на улицу. Фарники ничего не скрывали. И тут вся деревня тотчас узнала, что Фарник не должен продешевить, потому что нынче все вздорожало из-за войны, опять же — дочери пятнадцать лет и дом небеленый, прохудилась и крыша. Все это разносилось по дворам, проникало через стены планицких домов, а остальное поглотило журчанье речки, заросшей по берегам ольшаником.

Фарничка победоносно стояла посреди дороги как статуя. Муж шагал на верхний конец деревни к каменному дому. Фарничка видела этот дом и трехэтажную мельницу позади него. Никогда ей и в голову не приходило, что она с таким удовольствием будет глядеть на эти здания.

— Добрый день!

Пастуха, не оглядываясь, предостерегающе поднял палец. Он сидел на стуле у запруды и смотрел в клокочущую прозрачную воду.

Фарник осторожно приблизился к нему.

— Молчи и гляди хорошенько! — прошипел мельник.

Затвор был открыт. Зеленоватая вода, бурля, скользила по бетонному стоку, кружилась воронками, била, словно ключом, со дна, разливалась широким кругом и убегала меж высоких берегов.

Над водой нависла туча мошкары. Солнечные лучи, прорвавшись сквозь листву старых ольховых деревьев, падали на пруд. Там, где легли тени, вода была темнее. В солнечных бликах мошкара мелькала серебристым пухом. В тени же оставалась мошкарой.

Из воды выпрыгнула форель. Рыбка полумесяцем блеснула в воздухе и шлепнулась в пруд.

Пастуха и Фарник переглянулись. Пастуха первый поглядел на Фарника, приподнял брови, выставил вперед подбородок.

— Молчи и гляди знай!

В стоке мелькнул желтый лист вербы.

Рой мошкары неутомимо кружил в жарком усыпляющем воздухе. Веки слипались, дыхание становилось ровнее. Падающая вода тонко, предостерегающе звенела. Громче всего этот звук слышался над водопадом в белом тумане водяных брызг. То ли это пел неутомимый рой мошкары, то ли ветер в ветвях старых деревьев. Но он присутствовал всюду, как солнце.

И не мешал тишине.

Не мешали ей и два человеческих лица. Одно — смуглое, с грубыми чертами: нависший на лоб клок волос, брови, полуоткрытый рот, черная щетина на подбородке, — недоумевающее лицо терпеливого человека, готового ждать и молчать в этом затерянном уголке мира.

Лицо и круглая большая голова второго блестят от пота. Этому все ясно, здесь для него нет тайн, и все его мысли здесь, где и он сам. Ему понятен звенящий предостерегающий звук, который доносится отовсюду, и вода, скользящая и бурливая, и рои мошкары, и старый ольшаник. Он только боится, что его оторвут от запруды и вся картина после этого замутится, словно глаза больного, поэтому он и велел смуглому глядеть и молчать.

По воде расходятся круги.

Расходятся и исчезают, а звенящий звук стоит в воздухе. Это даже не звон, а скорее тонкий-тонкий свист. Он едва слышен. Но он присутствует всюду.

— А-а-а! — зевнул Пастуха. — Все это мое, Фарник, — показал он на зеленоватую воду. — Сидеть бы так, ни о чем не думать, глядеть и глядеть. Это все мое.

Фарник сидел на корточках. У него затекли ноги, и он опустился на траву. Бросил в воду сухую веточку.

— Рыба выпрыгнула и сожрала мошку. Глупые они, если позволяют себя жрать, — задумчиво произнес Пастуха.

— Природа.

— А чего они выше не поднимаются? Места там много. Будь я мошкой, только бы меня и видели! Лишь бы от воды подальше! Я бы летал высоко!

— Вас бы птицы сожрали! Ам — и нет вас.

— Вишь ты! — Пастуха озадаченно посмотрел на Фарника. — Плохо мошкаре, всяк сожрать норовит. И правильно, на то она и мелковата. Рыбы тоже жить хотят — ну и пускай мошкару жрут. А-а-а, такой рыбе лучше, чем мошке, да-да. Так?

— Конечно! — Фарник начал сомневаться в словах жены, в наказе Пастухи.

— Жарища!

Пастуха вытер лоб.

— Н-да. Парит.

— Парит? — Пастуха посмотрел на небо. Это был новый повод для ленивых размышлений. — Небо чистое. Но вот выплыло пятнышко, глядишь — тучкой стало. Ветер подул, и изволь — радуйся! Полил дождь.

Фарник обхватил поджатые колени и положил на них черный подбородок.

— Ну, так, значит, ты пришел.

— Жена мне сказала.

— А-а-а, я ей наказывал. Она говорила, что ты в городе был. Карту видел?

— Видел.

— Что же ты скажешь?

— Да ничего. — Фарник пожал плечами и вытянул ноги.

— Немцы своих коммунистов разогнали, что верно, то верно, а войну-то все-таки проиграют. Проиграют, это я говорю! Америка, Фарник, свернет шею Гитлеру, а не твоя Москва! Запомни! И на это ты ничего не скажешь?

— Ничего.

— Что-то ты не в себе. Видать, не дает тебе что-то покоя, вот как мошкаре этой. Знаешь, что моего батрака в армию берут?

— Слыхал.

— В прошлом году я ему отсрочку выхлопотал, комиссия посговорчивей была. А нынче ни в какую! Война, Имрих мой — парень подходящий. Войне мужчины нужны. Хоть бы их, как этих мошек, было, — все равно мало. Так вот, Пастуха, говорю я себе, война и тебя не обошла. Имрих был парень неотесанный — дубина. Я из него человека сделал, а теперь его забрали. Кого взять? Да тут Фарник есть, мыкается по свету, в лошадях смыслит.

— Смыслю.

— Ну, ведь я тебя знаю. Что же ты скажешь?

— Попробую.

— Правильно.

— Надо договориться.

— Вот-вот! Это по-моему — договориться! Всякий знать должен, что и как. Пошли в дом. Не все сидеть тут, около рыбы.

Пастуха поднялся и зашагал впереди Фарника к каменному дому. А когда Фарник с ним поравнялся, Пастуха пристально уставился на него. Поглядел-поглядел, потом сказал:

— А стул ты мне не принесешь?

Фарника это удивило, но он сбегал к запруде.

Ему ли договариваться о чем бы то ни было с Пастухой? Он только слушал.

Фарник хорошо знал, что не мед это будет, но хоть по свету больше мыкаться не придется. Так оно и вышло. Он покинул каменный дом почти довольный и беззаботно зашагал по деревне.

Уборка шла полным ходом. Ячмень уже Фарник сложил в амбар, пшеницу еще не снимали. Разика два обернуться с коровами, и все будет убрано. У Лукана пшеница тоже еще в поле. На двух коровах — Лукана и его, Фарника, — управятся за день. Пожалуй, и без мужиков обойдутся. У Лукана и так работы на дороге по горло, а Фарник с завтрашнего дня пойдет молотить. Со двора на двор — и так до половины сентября. Молотили разве когда в Планице и чтобы Фарник колесо не крутил? Не было еще такого! Фарнику приятно об этом думать, он будет крутить колесо до середины сентября. Потом две недели — его. Никуда он не пойдет. Дома побудет. Нужно заготовить дров на зиму, подправить крышу. А с первого октября он начнет службу у Пастухи.

— Придешь ко мне первого октября. Вот сюда, в эту кухню. А теперь ступай.

Это были последние слова Пастухи, и Фарник с удовольствием повторяет их, потому что все очень ладно выходит. Он беззаботно шагает по деревне. Вот и Герибан пшеницу везет. Колосья тяжелые, они радуют хозяина. Герибан выступает важно, довольный, как и Фарник, который радуется всему — и солнцу, и дороге, и скрипу колес. А как красиво было у запруды! Серебристый рой мошкары, рыбки, жаркая тишина…

— Последняя? — окликает он Герибана.

Герибан оглянулся.

— Это ты, Фарник? Нет! Еще на один воз осталось. Но до вечера успею.

— Конечно, успеешь.

— Смотри, приходи завтра! На рассвете начнем.

— Приду!

Фарник удивлен. Как мог Герибан усомниться? Кому же крутить колесо, как не ему с Минатом? Это ведь мужская работа. Женщина бы так из сил выбилась, что потом три дня в лежку бы пролежала.

Герибан шагает дальше. Он живет на нижнем конце деревни…

— Хорошо тому, кто по сторонам глазеет. И я бы поглазела, будь у меня времени побольше. Чего легче — глазеть! Ты бы хоть посторонился, милок!

Жена Микулаша, повязанная платком, с ребенком в холстине, вела коров, запряженных в телегу.

— Посторонюсь, так и быть. Подай-ка сюда кнут!

— А на что он тебе?

— Тебе помочь?

— На! — Она отдала кнут Фарнику. — А этого взять не желаешь? — И Микулашова протянула ребенка. — Не хнычь, не донимай меня. Ш-ш-ш… ш-ш-ш…

— Себе оставь, мне своих хватает. Детей ведь сделать нетрудно. Правда?

Микулашова вспыхнула.

— У вас, мужиков, одно это на уме. Сил нет спесивость вашу терпеть. И слова вам не скажи. А скажешь, так со стыда сгоришь. И мой точь-в-точь такой же.

— Как он поживает?

Фарник заглянул к себе во двор — не видно ли там жены или кого из детей. Он хотел крикнуть, что через час будет дома. Но во дворе было пусто.

— Мой-то? А чего ему делается? Посидит, походит, опять посидит, поворчит — и так целехонький день. Скорей бы уж гипс этот сняли. Не хватало мне еще собственного мужика обхаживать!

— Нога-то не болит?

— Да не болит. Пора бы зажить ей, срастись. Ягодка! — прикрикнула Микулашова на корову и, подбежав, хлопнула ее ладонью по шее. — Не желает тащить. Станет, а за ней и вторая, и таращатся обе по сторонам. Просишь их, бьешь, а они ни с места. Хоть тресни! И еще дитя вот!

— Все минет, Ката. И не заметишь, как все минет.

В этот четверг ничто не могло омрачить Фарника.

А вот и двор Микулаша.

— Давай мне кнут, а сам берись за дышло. Я подхлестну.

Фарник отдал кнут Микулашовой, взялся за дышло и стал поворачивать его вправо, во двор.

— Гей, гей, Малинка! Гей, Ягодка! Пошли, чего стали! Не реви ты, шш-шш, гей-гей! Не реви! — баюкала Ката младенца, а коровы с помощью Фарника заворачивали с телегой в ворота. Взбираться на бугор было тяжело, да еще и камень под колесо подвернулся. Телега накренилась, того и гляди, завалится. Но Микулашова пнула камень ногой. Охнула, но отпихнула. Коровы учуяли хлев. В хлеву тихо, никто на них не кричит, Длинной палкой по бокам не бьют, ремни не стягивают, не обжигают кожу. Коровы вздохнули, закрыли большие глаза и подтащили воз к амбару.

— Справились!

Микулашова смеется и качает ревущего ребенка.

— Справились! Сама гнет затягивала?

Фарник схватился за гнет, повис на конце.

— Да нет, Герибан.

— Ну, иди иди! Покорми малыша, а я пока снопы сброшу.

— Ладно. Молока тебе вынесу.

— Лучше простокваши немного. Пить хочется.

— Нет у меня.

— Тогда воды. Все внутри пересохло.

Двери дома Микулашей открыты настежь. Хозяин Винцо с кем-то ссорится.

— Здесь была моя палка. Куда вы ее задевали?

Микулашова подошла к дверям.

— Чего тебе?

— Палки нет. Твои ребята вечно все растащат.

— Что мои, то и твои. Вон она.

Микулашова показала на землю.

— Принеси-ка ее, бандит! — прикрикнул отец.

Из дому выскочил мальчуган лет семи в черных трусиках. Он подал отцу палку и, подпрыгивая, словно козленок, убежал на улицу.

Фарник тем временем выпряг коров и привязал их в хлеву. Он хотел было снять гнет, но тут подошел Микулаш — смуглый человек с маленькими колючими глазками под косматыми бровями, ростом выше Фарника на две головы. Микулаш опирался обеими руками на палку. Он стоял на левой ноге, подогнув правую. Вся ступня была в гипсе, выглядывали только пальцы.

Не здороваясь, он кивнул Фарнику и улыбнулся.

— Больной! Не сидится тебе на печке?

— Отстань! Второй месяц валяюсь. Кто это вытерпит?

Прихрамывая, он добрался до Фарника.

— Помочь тебе?

— Ногу еще повредишь! Спохватишься, ан уже поздно, и конец тебе. Без ноги нельзя жить, Винцо.

Фарник отпустил цепь. Громыхая, она тяжело упала на землю.

— Конец мне? А сейчас мне не конец?

Фарнику не хотелось его слушать. Он снял гнет и понес к амбару, чтобы поставить его там, у стены, но укоризненный голос Микулаша настиг его.

— Всему приходит конец. Не сегодня, так завтра. Не сбылись твои пророчества, ни одно не исполнилось. — Микулаш язвительно рассмеялся. — Я уже ошалел от всего этого. Нога заживет, гипс снимут. Ладно. А дальше что? Я не знаю. А ты догадываешься почему?

Фарник швырнул вилы на телегу и встал на дышло.

— Потому что ничего хорошего впереди не вижу. Ни старости своей, ни детей взрослыми — ничего, словом, себе представить не могу. Ничего! Сижу целыми днями и думаю. И ночью от дум голова кругом идет. Все мозгами и так и этак ворочаю! А кому до этого дело? На свете все идет своим чередом. Вот я и думаю: ты не понимаешь, о чем я сейчас говорю.

Фарник поднимает снопы, швыряет их к дверям амбара. Шелестит солома, осыпается, ломаясь, ость, а отдохнувший Микулаш все говорит и говорит.

— Мир не заслужил еще коммунизма. Ему прежде надо кровью умыться. Может, тогда заслужит. Но это уж сказки.

— Не выдумывай!

— А мне показалось, что ты онемел, — насмешливо говорит Микулаш. — Вот ты сказал: не выдумывай! Будь у тебя столько времени, как у меня, и ты бы дошел до того же самого. Это точно. Мир еще не заслужил коммунизма. Делай, что хочешь — злись, кричи, а ничего не поправишь. Хватит. Бедноте останутся сказки, мечты глупые. Ошалел я от всего этого… — Микулаш умолк. Оглядел двор, — где бы сесть. Должно быть, нога заболела.

Между дверями амбара и хлева стоят козлы. Микулаш ковыляет туда и садится. Фарнику это неприятно. Они смотрят друг другу в глаза. Он стоит высоко на возу, и это еще хуже. Поддев деревянными вилами сноп пшеницы, Фарник высоко поднимает его и со всего маху бросает к дверям амбара.

— Видал я долговязого Леммера с гитлерюгендом. Опять с барабанами прошли по деревне. Это они с умыслом делают, страх, что ли, на людей нагоняют. Я от этого и ошалел. Поглядел так на него, — пускай запомнит. Но все это сказки. Не стоит себя мучить. Дриню не видал?

— Видал.

— Что он говорит?

— Что? Будто ты его не знаешь!

— Он давно ко мне не заходил. Милый мой, все до поры, до времени. И усердие его тоже. Коммунизм Дрини, милый мой, тоже сказки. Он хорошо учуял, что будет. Торгует теперь, барышничает, а может, он и прав. От этого и ошалел. Они заспорили.

— Не верю я! Это все сказки! Отстань ты от меня! А если был в городе, как ты говоришь, скажи-ка лучше, видел ты эту карту?

— Видел.

— Фарник! — Микулаш слез с козел и торопливо, тяжело дыша, приковылял к фуре и обеими руками вцепился в обрешетку. — Фарник! Далеко они от Москвы?

— Далеко.

— Мне ты можешь сказать правду!

— А я ничего от тебя и не таю.

И Фарник подумал о трех стрелах. О них Микулаш не должен знать.

— Москва — вот что самое главное. Туда их никак нельзя допустить. После этого всему конец… Ничего я не понимаю. — Микулаш покачал головой и снова отошел к козлам. Усевшись, он ударил палкой по гипсу, ударил еще раз. — На будущей неделе велю отвезти меня в Правно и попрошу доктора снять гипс. Терпенья моего не стало, сейчас нужно быть здоровым. Иначе ничего не выйдет.

Микулаш брезгливо скривил губы, глядя на грязно-белую гипсовую повязку, и угрожающе насупил косматые брови.

Когда Фарник уходил, жена Микулаша выбежала из дома.

— Господи, что ж это я! И воды-то тебе даже не принесла. Хоть разорвись — столько дела! Спасибо! Потом сочтемся, — сказала она и обратилась к мужу: — Да не стой ты, сядь! Потом хныкать будешь. Кому тебя слушать охота? Этак и до Страшного суда от гипса не избавишься. Прирастет, пожалуй, либо антонов огонь прикинется. Спаси нас, господи, от всякой напасти!

— Аминь! — пробасил Микулаш. — Иди в дом, слышишь, дитя твое надрывается.

— Пускай! И твое орет. Что твой, что мой.

Фарник ушел. Пусть покричат. Радостные его чувства улетучились, снова стало внутри пусто, словно в больном дуплистом дереве. Солнце сияло ярко, но больше не радовало. Вот здесь живет Минат, друг и товарищ Минат, его сверстник, они родились в один год. Завтра они встретятся в риге у Герибана. А вот и Минат, везет снопы на коровенках, но Фарник с ним еле поздоровался. Пробурчал что-то отяжелевшим языком, руку не поднял. А когда он заводил коров Микулаша во двор, его согревала мысль, что он может помочь семье, попавшей в беду. Согревала, но больше не греет. С завтрашнего дня он будет крутить колесо, молотилка будет греметь, бренчать, он наглотается пыли; в волосы, в глаза и за потную рубаху сколько мякины набьется! Тело от нее зачешется, будто от вшей. А с первого октября к Пастухе. Ну что толку, что толку от всего этого? Он живет день за днем, лишь бы как-нибудь прожить и дышать. А человеку этого мало. Что такое? Бьют в барабаны? Да, бьют в барабаны. Это возвращается голенастый Леммер, а ему, Фарнику, некуда убежать от него. Барабанный бой пронизывает стены и землю, и нельзя убежать от Леммера. А от жизни убежать можно? От какой жизни? Микулаш говорит, что ничего не видит в будущем, не представляет себе своей старости, своих детей взрослыми. Что это значит? Как Микулаш до этого додумался? Ничего более интересного и более правдивого в последнее время Фарник не слышал. Точь-в-точь то же самое чувствует и он с той поры, как не сбылись предсказания Дрини и Красная Армия стала отступать. Он не сумел так точно выразить свои ощущения, как Микулаш, и потому не понимал себя. Он не понимал, что нагоняет на него уныние. Это война! Ладно. Где-то далеко горят города, леса, гибнут люди, где-то далеко от Планицы. Здесь люди еще смеются, женятся, здесь еще живут, война идет где-то за горами и с каждым днем уходит все дальше от Планицы.

Фарник чувствовал, что это состояние неестественно, временно, и понимал, что потом должно настать нечто ужасное. Он предчувствовал это. А когда пришли новости о фашистских расправах в Праге, когда он смотрел на карту Киршнера, он понял многое, и его охватил страх. Теперь он знает все. После слов Микулаша он понял все. Он понимает себя, понимает, что нагоняло на него уныние. Разлетелись все радостные чувства, он пуст внутри, как дуплистое, трухлявое дерево. Он знает почему. Гитлерюгенд под началом Леммера сейчас бьет в барабаны, маршируя к каменному дому Пастухи. Пастуха! Первое октября! Микулаш ничего не видит в будущем, не видит своей старости, взрослых детей. Да и он, Фарник, носит в себе ту же мысль, то же самое пророчество. Неясно, туманно, но он думает то же самое, ничего другого. По какому праву люди в Планице продолжают смеяться, жениться, по какому праву живут прежней жизнью? Они ничего не предчувствуют? Они… не задумываются? Разве им все равно, что делается на фронте? Обманывает их расстояние? До такой степени обманывает? Можно ли быть настолько слепым? Возможно ли это? Марширует гитлерюгенд под началом Леммера. Сейчас они перед домом Фарника. И жена его вышла на улицу. Она молча всматривается. Тра-та-та, тра-та-та-та, бумм! Раз, два, три, четыре! Айн, цвай, драй, фир! Собака Леммер, голенастая собака Леммер! Что он видит в будущем? Свою старость, своих взрослых детей? А те, что маршируют, видят они что-нибудь в будущем? «Быть коммунистом, товарищи, — значит смотреть вперед!» Так сказал Дриня на последнем, уже тайном собрании партии в Планице. Они собрались в передней комнате у Микулаша через три дня после запрещения компартии. И смотреть вперед сейчас больно. Быть коммунистом сегодня тяжко, выше человеческих сил. А Микулашу немного надо, хватит и одной искорки. «Фарник! Далеко ли они от Москвы? Москва — это самое главное, туда их нельзя допустить!» Гитлерюгенд под началом Леммера проходит уже рядом с ним, бьет в барабаны. Это под барабаны марширует капитал, ведь он силен, и у кого-то в этой войне вышла промашка. А Микулашу искорки достаточно! На следующей неделе он поедет в Правно, увидит там карту, три стрелы. Что-то он тогда скажет? А сам-то я долго ли выдержу? Я раздвоился. Сам в отчаянье, а остальных подбадриваю, на Микулаша кричу, чтобы он не смел выдумывать, а на языке вертится: ты прав, Микулаш, так оно и есть. Человечество не заслужило еще коммунизма, оно должно прежде умыться кровью. Что мешает мне сказать ему это? Нет, я всегда буду кричать на Микулаша, никогда с ним не соглашусь, никогда! Почему? Опять я не понимаю, сам себя не понимаю. Куда проще сказать все, что просится на язык! Язык! Откуда он это берет? Он сам не думает, откуда же он все это берет? Из головы, из мозга? Или это сидит где-то в душе? Душа? Это поповская выдумка. Религия — опиум для народа, я верю Ленину. Сердце? Сердце! Как связано сердце с мозгом, мозг с сердцем? И как связан с ним язык? Провалиться бы всему этому в преисподнюю, хватит так безбожно мучить себя!

— Дай мне поесть!

— Ишь какой прыткий! Нет, чтоб поздороваться, а только и знаешь орать, как на собаку, — огрызается Фарничка с дороги.

— Помалкивай.

— Смотри не лопни! — Но Фарничку смутило странное лицо мужа, и она умолкает. На языке у нее вертятся вопросы о Пастухе, о голенастом Леммере, не дают покоя, а ей приходится пересиливать себя и молчать.

Ночь, как вода, унесла с собой все волнения. На заре Фарник проснулся.

Планица вставала рано. По улице прошли три женщины. Фарник издалека не узнал их. Охватив полнеба, занималась яркая зорька. На бледно-зеленой от росы траве пробежавшая собака оставила пятна следов. А может, это лисица? Э-э, да что делать лисице в деревне летом? Собака бегала! Собака или кошка! Кричат петухи. Воздух свежий. Небо ясное. «Если б я был мошкой…» — вспомнился Фарнику Пастуха.

К риге Герибана Фарник пришел не первым. Ворота были уже отворены. Во дворе — две скирды снопов, на гумне молотилка. Фарник поздоровался.

Женщины встретили его визгом, одна воскликнула:

— Третий!

Он не понял, к чему она это сказала. У молотилки стоял Минат. Фарник подошел к нему. Они поздоровались за руку. Минат сказал:

— Бабье! По-другому не умеют, всегда кучей стоят. В костеле, в корчме ли, на молотьбе. Заметил? И всегда зубы скалят. Бабы — бабы и есть.

Хозяина не было видно.

Пришел маленький Мрачко. Пиджак перекинут через плечо, словно у парня. Он улыбается, быстро вертит головой, как воробышек. Что-то жует.

Женщины завизжали. Одна крикнула:

— Четвертый!

— Какие там четверо! Три с половиной! Не видишь, что ли, какой он недомерок!

— У, язва! — обругал женщину Мрачко и сплюнул черную слюну.

— Жвачка!

— Пятый!

Из дому вышел Герибан с бутылкой.

— Будет чем червячка заморить, кум несет, — сказал Мрачко и поздоровался с Минатом и Фарником.

Все женщины, и молодые, выпили по рюмочке. Мужчины — по две. Герибан отнес бутылку в кухню. Вернется — и можно начинать. Минат и Фарник сняли пиджаки, повесили их во дворе на забор, засучили рукава.

— Ишь мускулы-то у тебя! — сказал Минат, обращаясь к Мрачко.

— Надрываешься, как вол, с утра до ночи, а толку что? Мускулы! Ты, Минат, тоже насмехаться любишь. Минат — он и есть Минат.

— Ты послушай его, Фарник! Я с ним как с человеком, как с партийцем…

— Ну ты и ловок выворачиваться! Как с партийцем! Пора бы забыть об этом. Глаз у тебя нет? Не видишь? — Мрачко опять сплюнул.

— Оставь ты меня в покое! — Мрачко отошел и закричал на женщин: — Эй, вы, язвочки! Кто со мной наверх пойдет?

— Я.

— Глаза бы мои на тебя не глядели. На что ты там нужна, старуха!

— Жвачка!

Раздосадованный, Минат задумчиво поглядел на Мрачко и сказал с сердцем:

— Как есть баба! Поставь его среди них — и не разберешь, где кто. Баба и есть! Давай, Фарник, поплюй-ка на ладони, вон хозяин идет. К черту и работа вся полетит! Такой недомерок на весь день настроение испортит. Где ты хочешь стоять?

— Мне все равно.

— Ладно! Я стану сюда. Ладно, сюда так сюда. К черту и всю работу! — проворчал Минат и добавил, обращаясь к женщинам: — Будет вам спорить. Начинать пора!

— Правда твоя, Минат. Кому еще лезть вперед-то? Ты что, дома?

Разъяренный Минат поднял было кулак, открыл рот, собираясь осадить Мрачко, но только махнул рукой.

— Я сейчас готов на стену лезть из-за невесть какой пустяковины. А Мрачко — баба. Может, оттого и табак жует, чтобы мужиком себя показать? Начали!

Фарник и Минат повернули маховое колесо молотилки.

Барабан закрутился, загремел. Заходили ходуном сита. Молотилка звякнула, отчетливый резкий стук разнесся по всей деревне. Мрачко подал первый сноп. В барабане зашуршало. Веялка выбросила мякину. Охапками полетела на землю солома. Сита просеивали зерна пшеницы. Герибан сгреб их, пересыпая в ладонях, и кинул несколько зерен в рот. Он был доволен.

Руки, держащие ручку колеса, описывают точный круг. Два тела то наклоняются, то выпрямляются. Через некоторое время привыкнут руки, ноги и мышцы живота. Немного поболят, потом окрепнут. В них не останется ничего человеческого, они сделаются частью гремящей машины. Наклон — круг, наклон — круг. И так до самого вечера, и так до половины сентября. Все в этом году запаздывает. Природа, а с ней и люди. И все это от ужаса перед тем, что творится в мире и что еще будет. Уже многое произошло, и многое еще должно произойти.

«К черту такую работу! — думает Минат. — Где-нибудь молотилку крутит электричество либо мотор, а здесь мы с Фарником надрываемся, словно лошади. Но если бы здесь было электричество, мы с Фарником снова сидели бы без работы. И этак плохо, и так скверно. Глупо устроен мир. Фарнику хорошо, он хоть на время устроился. Пастуха нанял его к себе. Само собой, ведь Имриха берут в армию. Война! О чем бы ни думал, все она приходит на ум. Лучше бы всего ни о чем не думать. А кто так сумеет жить? Хотел бы я видеть такого волшебника. Разве что бабы так живут. Если можно прожить не думаючи, от всего как-то убежать, ослепнуть, оглохнуть, но не совсем, понятно, а только так, чтобы видеть и слышать одно хорошее да красивое. Кто так сумеет? Оставлю такие мысли, они ни к чему не ведут».

И Минат заговорил с Фарником:

— Я слышал, тебя Пастуха к себе в работники нанимает?

— Верно. Мы вчера договорились.

— Это хорошо. Без дела шататься не придется, у кого попало работу просить. Пастуха — сума переметная, как говорится, и нашим и вашим, но с ним можно поладить… Я его, шельму, еще мальчишкой помню, и тогда уже он был этакий скользкий. Из Америки вернулся щепка щепкой. А дома опять откормился. Тебе повезло.

Наклон — круг. Наклон — круг…

Женщины сгребают солому. Хозяин поддевает ее деревянными вилами и закидывает на чердак. Летит мякина. Герибан жмурится.

Молотилка гремит, издавая отчетливый, резкий стук. Ее слышно далеко вокруг, за садами, в полях, до самых гор.

Наклон — круг…

— Тебе повезло. За лошадями ходить ты умеешь, что еще надо. А я все по-старому: тут ухвачу, там ухвачу, потом дня три простаиваю. Ты и сам знаешь. Слыхал я, что осенью будут нанимать на работу в лес. Стану лесорубом. К черту такое дело! Опять же война. Лес-то для немцев пойдет, а как скажешь «немец», так будто сказал «война». Противно.

Наклон — круг…

— Чего улыбаешься, будто знаешь что-то. Ну, говори.

Молотилка гремит, издает отчетливый резкий стук. Он чем-то напоминает барабаны Леммера.

— Война тянется уже четырнадцать месяцев, товарищ Минат, а Москва все еще стоит. И вторая зима не заставит себя долго ждать. Не заставит. И не заметим, как все вокруг будет белым-бело. Или…

И Фарник словами Дрини заговорил о воде, о давлении, говорил быстро, уверенно, чтобы не думать о барабанах Леммера, которые гремели в дребезжащей молотилке.

Минат пал духом, и Фарнику теперь это было непонятно. Но он знал, что сперва все должно улечься в голове Мината, как улеглось в его собственной.


ДЕФИЛЕ | Избранное | МЕРТВЫЕ НЕ ПОЮТ