НА НИЧЕЙНОЙ ЗЕМЛЕ
Когда Кляко вернулся в блиндаж, Лукан уже лежал. Кляко достал из-под попоны поллитровку, откупорил ее, понюхал.
— Ром! Не отхлебнешь ли и ты?
— Спасибо. Спать хочется.
— Спи.
Поручик погасил свечу. Легкий запах парафина напомнил костел. Было темно, а Кляко все казалось, что свеча продолжает гореть. Это была уже не свеча, а зажигалка в руках Фридриха. К огоньку склонились люди: в пятне света лежал безликий Ганс Бергер с кровавым провалом вместо носа и рта. Белели кости, кости Бергера.
— Гаси! — воскликнул кто-то, пока еще живой: мертвые ведь не говорят, мертвые не поют, они только пугают.
«Мертвые не поют», — про себя повторил Кляко, и слова эти ему понравились. Каждое из них принадлежало разным мирам. С удивительной легкостью Фридрих соединил, казалось бы, несоединимое, не сознавая, что тем самым ему удалось перешагнуть границу, разделяющую столь далекие друг от друга миры. Хоть Кляко и привык мысленно преодолевать расстояния между ними, его при этом никогда не покидал ужас…
И Кляко видел безликого Ганса Бергера. Кровавый провал наводил ужас. Восклицание немецкого солдата «Гаси!» было совершенно искренним. Кляко хотел сказать то же самое. А если бы там лежал Отто Реннер? А если бы катушку с телефонным проводом вместо Реннера нес Бергер? Это жестоко, но ведь правда, что у него, Кляко, болит душа только за участь Отто Реннера. Ведь у любого солдата штрафной роты, у всех убитых была своя жизнь, свои увлечения, любовь, какие-то надежды, за каждым, словно тень, следовала какая-то трагедия. Слава богу, что Кляко не знал их всех, не встретил Ганса Бергера! Но разве это счастье? Отто Реннер мечтал о химической лаборатории, он жил в Вене. Он бывал и в Братиславе, но ни на что не надеялся. Он знал, что домой не вернется. Кляко не всерьез воспринял его слова и… Что переживал Фридрих, когда нес тело своего друга в яму? Он говорит, как истый пражанин, и, быть может, это поддерживает в нем бодрость духа даже в штрафной роте. Что же еще?
«Я все себя спрашиваю, как это получилось, что немцы словакам верят?.. Отец небесный, этот ром словно сам льется в глотку! А ты что тут делаешь? Не на прогулку же ты отправился, попятное дело…» К дьяволу!
— Что такое? — отозвался Лукан.
— Ничего. Спи!
Кляко вдруг пожалел Лукана. «И Фридрих жалел Бергера. Они были друзьями. Этот Фридрих говорил обо всем в открытую. Мы здесь не на прогулке, мы прибыли сюда воевать с русскими. Мы помогаем немцам! И потому я с самого начала утверждал и утверждаю, что это подлое предприятие. Подлое дело, Herrschaften![51] Я понимаю, что мало думать так про себя. В наше время о людях судят по их делам. Взять хотя бы Отто Реннера. Он не примирился с этой войной и погиб сегодня после десяти часов вечера. Через несколько дней почта доставит в Вену извещение о геройской гибели солдата Отто Реннера на высоте триста четырнадцать в битве за фюрера и родину. Все это неправда, ложь! А русский командир подаст своим начальникам сухое донесение: «В ночном бою мы потеряли высоту триста четырнадцать. Фашисты понесли тяжелые потери». Господи Иисусе! Что было общего у Отто Реннера с фашистами? Ангел-хранитель, спаси мою душеньку, ведь это не только история Отто Реннера, это история и Яна Кляко, поручика словацкой батареи, которая поддерживала атаку на высоту триста четырнадцать. Какая это мерзость! Надо выпить и забыться!»
И Кляко пьет, пьет.
Трах! Пустая бутылка с треском разлетелась, ударившись в дощатую обивку блиндажа.
— Спи, Лукан! Плюнь на выродка, сумасшедшего поручика Кляко, твоего злополучного земляка.
— Вы все выпили?
— А что мне, смотреть на нее? Пол-литра.
— Почему не спите?
— Почему?.. Слушаю дело поручика Кляко. Ты его знаешь?
— Немного.
— Только немного? Мне такие шутки не нравятся.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи!
«Многоуважаемые мыши, блиндаж кишит вами, сволочи! Вы могли бы прекратить свою беготню. Слушается дело поручика Кляко… Оно требует полной тишины. Вернуться домой мне нельзя. А покушаться на самоубийство можно только раз в жизни. Фашизм я отвергаю. На фюрера мне… Фашизм — это преступление. Обер-лейтенант Виттнер болтал не попусту. Он собирается физически уничтожить русских, поляков, чехов, а также французов, — после славян они самые опасные. Бельгийцы могут остаться на своем месте. Превосходно! Народы — все равно что картошка в погребе. Перелопатить их, растоптать сапогами. Превосходно! А что делать со словаками, герр обер-лейтенант? Расстрелять или утопить их в Ваге? Как будет угодно вашей милости? Так, так… и поручик Ян Кляко должен вам помогать. Внимание! Поручик Ян Кляко помогает. Бог почему я давно утверждаю, что он подонок. Хватит. Ты подчиняешься стечению обстоятельств. Вот и все. А ты должен сам подчинить их своей воле. Здесь каждый отвечает сам за себя, а ты, как офицер, отвечаешь и за остальных и потому обязан бороться с немцами, с преступлением. Это новая песенка, прекрасная песенка, такая прекрасная, что за нее надо выпить, черт побери! Эх, если бы эта скотина каптер не ломался, не требовал, чтобы я за пол-литра три дня лизал ему пятки! Русские — славяне, братья! За это тоже надо бы выпить. Если быть немного потолковей, как следует взяться за ум, так с русскими можно договориться. Договорился бы я и с немцами, но это было бы совсем другое дело. А русские — коммунисты. Да! Но в этом я мало что понимаю. Коммунисты есть и у нас, в Липинах, в Острой, а главное, в Планице и в Правно. В Правно и некоторые немцы тоже коммунисты. Кто в этом разберется? Однако наши коммунисты утверждают, что кто не работает, тот не ест. Работать, конечно, нужно. Но работы-то у нас и не было. Неизвестно почему. Я кончил гимназию и еле-еле устроился простым переписчиком в строительную контору. Наши коммунисты говорят, что богачи — враги народа. Да! Это правда, мой шеф был порядочная свинья. Но самое важное то, что русские — славяне, это всякому понятно. Бочку рому! Сюда ее! Слушается дело поручика Кляко, и сейчас оно решено. На бочках с ромом сидят матросы и поют: «Йохо-хо, хо-хо…» Да, там еще поется про мертвеца, как же это? Давно не читал ничего порядочного. А тем мертвецом надо чтоб стал каптер. Наш век впал в безумие! И хватит! Будем спать! «Тили-тили-бом, загорелся кошкин дом!» Надо думать про длинный-длинный туннель. Туннель — это темнота. Темнота — это темнота, черное — это черное, белое — это белое. Белое? Сигареты! Черт побери, мы рассмотрели дело одного поручика, а был он такой подонок, что мы забыли покурить. Гоп-гоп! Потрясающе!»
Кляко курил одну сигарету за другой. При шестой послышались шаги.
— Пан поручик!
Кто-то вошел в блиндаж.
— Чего тебе?
— Немцы вас зовут. Пришел ко мне какой-то шваб, я кое-как разобрал, что вам надо явиться на НП. Он там ждет. Орал во всю глотку. Эти швабы только и умеют, что орать.
— Съездил бы ты ему в морду, Иожко.
— Были бы мы дома…
Это был один из молчунов, третий в наблюдательном подразделении Кляко. Днем он отсыпался в блиндаже, а по ночам дежурил на НП. Блиндаж был связан телефоном с НП и с батареей.
— Не знаешь, что ему надо?
— Дьявол его разберет. Орал чего-то. Но я думаю, нам надо туда сходить.
— Сейчас.
— Что-то готовится. Швабы мечутся в окопах, как не знаю кто…
— Посмотрим. Лукан, вставай и не отходи от телефона. Я пошел.
— Ладно, — ответил сонным голосом Лукан.
Далеко за полночь Кляко и Лукан перебрались в окоп на вершине высоты триста четырнадцать. Молчуна Иожко оставили в блиндаже у телефона. Окопы были мелкие, вырубленные в камне.
— Не нравится мне здесь!
— Что вам сказали?
— Ничего. Эта свинья Виттнер, представь себе, похлопал меня по плечу: вы, мол, господин офицер, отправитесь на триста четырнадцатую, она прямо создана для НП.
— Скотина!
НП устроили среди белых камней на вершине высотки. Стереотрубу установили в небольшом углублении. Наблюдателям приходилось стоять на коленях или сидеть. При свете ракет были видны извилистые линии окопов, а в них скорчившиеся фигуры куривших немецких солдат. Четверо сидели справа, двое — слева.
— Контратаки русских не ждут?
— Ждут. Боятся, что под утро они постараются отбить высотку. Ну и вспотел я! — Кляко расстегнул рубаху.
— Боитесь вы, что ли?
Кляко загадочно улыбнулся, но почему он расстегнул рубаху, Лукану не объяснил. И сказал только:
— Потом увидишь.
Резко зазвонил телефон. Звонок было слышно далеко.
Шесть немецких солдат повернулись к НП. Все они попали сюда случайно: вызвали шестерых добровольцев для обороны высоты триста четырнадцать. Это было устное распоряжение командира третьей роты. Явились лишь двое. Еще полгода назад привалила бы вся рота. Но солдатам третьей роты высотка не по душе. Окопы мелкие, пули и осколки рикошетом отскакивают от камней и разлетаются во все стороны. Сегодня ночью солдаты хорошо это видели. Высотка выдвинута вперед. Один русский пулемет с правого фланга может ее отрезать. Справа, сразу же за пашней, русские окопы. Но теперь шестеро немцев сидят уже здесь и все свои надежды возлагают на артиллериста-наблюдателя. Он устроился как бог среди камней на макушке высотки. Сейчас там звонит телефон. Все, что там происходит, важно, очень важно. Телефон следовало бы прикрыть одеялом. А то его и русские услышат. Но самое интересное, что один из наблюдателей хорошо говорит по-немецки.
— Это здорово. Нам повезло.
— Чему ты удивляешься? Чехословакия на две трети была немецкой.
— А ты там жил?
— Нет.
— Откуда же ты знаешь?
— Читал в наших газетах.
— Погоди, тихо. Он говорит по телефону…
— Может, услышим что-нибудь.
— Жаль, не понимаю их языка. Но думаю, что сейчас батарее надо бы открыть огонь. Заградительный огонь. Когда начнется контратака, будет уже поздно.
— Ты думаешь, русские будут отбивать высотку?
— Не знаешь ты их, что ли?
— Посмотрим…
Кляко сердито кричит в телефонную трубку:
— Скажи ему, Иожко, я и сам соображу, как поступить… Ты немецкий не знаешь? Так скажи ему это по-турецки и не приставай. Все! — Кляко положил трубку.
— Виттнер? — спросил Лукан.
— Да. «Шисн, шисн!»[52] Будет еще мне всякое швабское хайло приказывать! Наш командир — Гайнич. Нет, что ли? Тоже хайло, да свое, тем и дорог. И вообще я сыт по горло! Сегодня что-нибудь да произойдет.
— Что?
— Не знаю.
Из немецких окопов позади них то и дело взлетают ракеты. Они освещают и склоны пустых полей на восток от триста четырнадцатой.
— Господин офицер!
— Что такое? Что тебе надо?
Это был один из шестерых немецких солдат.
— Мне что-то не нравится эта тишина, господин офицер. Не подсыпать ли им снарядов? Я ведь русских знаю…
— Я тоже их знаю. Вы понимаете, черт возьми, с кем вы говорите? Я офицер! Как вы смеете обращаться ко мне как к равному!
— Извините, господин офицер, извините.
Солдат затопал ботинками и уполз. Он обогатился опытом, знал теперь, что все офицеры на свете одинаковы.
— Слышал, Лукан, как он хвост поджал? Еще слово, и я съездил бы ему по роже. Сопляк! Он, может, думает, что я ни черта не понимаю, а впрочем, начхать мне на это.
— Они повинуются, словно машины.
Кляко хотелось рассориться со всем светом.
— Реннер, к примеру, не одобрял этой войны.
Лукан тоже понизил голос:
— Но и он повиновался, словно машина. От страха. И мы тоже повинуемся, как он.
— Опять тебя одолевают изменнические мысли. — Кляко хрипло засмеялся. Голос его звучал враждебно. Так когда-то он ворчал на солдат, когда батарея шла на фронт. Лукан промолчал и снова забился в угол. — Сознайся уж. У меня-то этих мыслей полна голова.
— Вас не разберешь… — Лукан был смущен.
— Лукан! — Кляко, видимо, хотел сказать что-то очень важное, потому что подполз ближе к Лукану. — Ты понимаешь, что мы, в сущности, на ничейной земле?
— Вы хотите сказать…
— Я ничего не хочу сказать. Пораскинь-ка мозгами получше.
— Ясно.
— Не так-то это просто. Оттого я малость не в себе, твою мать!.. — И Кляко разразился ругательствами, подумав о том же, что и Лукан.
— Не будь здесь этих шести фрицев, все было бы очень просто, — засмеялся Лукан.
— Очень просто. Такого удобного случая у нас еще не было.
Лукан промолчал.
Ракеты озаряли небо мертвенно-белым светом. Пологий восточный склон высотки был густо усеян небольшими воронками. Дальше его пересекала какая-то светлая широкая полоса. Иногда казалось, что это длинная стена белого цвета; она вздрагивала, словно плохо натянутый холст.
— Ну и приплясывает! Что это может быть за чертовщина?
— Стена какая-то.
— Проклятая ночь!
Позади скатился камень. Кто-то, тяжело пыхтя, карабкался на высоту. Появилось ярко освещенное ракетами лицо Виттнера.
— А мне говорили, что в России одни равнины, — сказал Виттнер вместо приветствия, перевалившись в окоп через торчащие камни. — Счастливым велением судьбы я не стал альпийским стрелком, — засмеялся он. — Вы представляете меня в роли альпийского стрелка? — И, не получив ответа, добавил: — Я тоже не представляю.
С Виттнером пришел кто-то еще и тоже спрыгнул в окоп.
— Мой ординарец, — пояснил Виттнер, не зная, как понять воцарившееся молчание.
«Эта словачня дрожит за свою шкуру и питает ко мне почтение. А стрелять боятся, хе-хе! Они думают, что если сидеть тихо, так Иван оставит их в покое. Союзнички! А этот офицеришка — блаженненький. Глако, Глако… почти что Glako[53]. Господин майор заблуждается, полагая, что их можно принимать всерьез».
И богатый шлезвигский торговец решил быть великодушным. Он снисходительно спросил:
— У вас тут ничего нового? Но все же… — Лицо Виттнера в свете ракеты стало белым пятном. Он щурился. — Все же мы захватили несколько квадратных метров земли. Это рождает в моей душе возвышенное чувство, это мое боевое крещение. Несколько часов тому назад здесь сидел Иван… Долго ли еще протянется эта ночь? Я бы охотно обозрел окрестности из этого гнезда.
— Пожалуйста! — И Кляко уступил ему свое место.
— Благодарю за внимание. — Виттнер улыбнулся: — Знаете, что меня сбивает с толку? Вы прекрасно говорите по-немецки. Я этого не предполагал. Научились в школе?
— Да, хотя немецкий и был необязательным предметом. Но за восемь лет можно кое-чему научиться.
— Необязательным предметом? — возмущенно переспросил Виттнер.
— Обязательным был французский язык. Французский и латынь, — ухмыляясь, ответил Кляко.
— Вы можете объяснить, почему?
— Очень просто: латынь — международный язык, а французы, по-моему, самый культурный народ в мире.
— И это вы говорите мне?! — вскрикнул Виттнер.
— Я предполагал, что вы интеллигентный человек…
— Молчать! Я приказываю молчать! — Виттнер опомнился и понизил голос: — Кое-кому пора бы уже запомнить, что названную вами страну дегенератов мы победоносно прошли за несколько дней.
— Чуть-чуть подольше. За три недели, если я не ошибаюсь.
— Молчать! Я приказываю молчать!
Немецкие солдаты открыли огонь. Они знали Виттнера и не любили его. Он долго сшивался в тылу, а теперь этот дурацкий крик мог стоить им головы. Пришел ругаться! Сейчас он пришел сюда ругаться! Но вместе с тем он прав. В этой Чехословакии слишком уж много себе позволяли. А французы, Himmel[54] — одни сутенеры да шлюхи, а все остальные заражены большевизмом.
— Что это? — удивился Виттнер, услышав стрельбу.
— Вы кричите, господин обер-лейтенант, а Иван недалеко, и ваши солдаты его боятся.
— Мы еще поговорим на эту тему.
Шипение и яркая вспышка над высотой триста четырнадцать. Огненный шар ракеты рассыпается перед НП на тысячи потрескивающих искр. Видны воронки. Длинная белая полоса заколебалась.
— Почему вы не стреляете? Боитесь?
— Приказано экономить боеприпасы… Вчера я слышал интересную фразу, господин обер-лейтенант.
— Могу ли я ее услышать?
— Если мы в этом году не покончим с большевиками, будет позор на весь мир. Это сказал немецкий солдат.
— Вы узнали бы его?
— Нет. Была ночь.
— Глупые разговоры! В этом году мы непременно их разобьем.
То были последние слова Виттнера перед рассветом. Начало медленно светать, и непонятная белая полоса превратилась в широкую проселочную дорогу. Виттнер молчал. Вид с высотки, очевидно, не понравился шлезвигскому торговцу, потому что, глядя в щель между камнями, он ворчал:
— Ничего особенного. — Предполье за НП, тянувшаяся дальше обширная, слегка волнистая равнина, окаймленная чернеющими лесами, — все было пусто. — Я пойду, господин офицер. Ничего особенного здесь нет. Держитесь крепче. — Виттнер встал, приказав своему ординарцу: — Пошли!
И тут, откуда-то с левого фланга, в отдалении загремел гром. Не успел он отгреметь, раздался грохот справа. Этот грохот не прекращался, быстро приближаясь к высотке. Вокруг все ревело и завывало, казалось, что гром поразит сейчас всех. Все прижались к земле. Виттнер сыпал проклятьями, но и он лежал ничком на каменистой земле. В грохоте отчетливо слышался свист больших раскаленных осколков. Они падали, как безобидные камушки, в окопы и на НП.
«Фридрих, пробил твой последний час. Так ты хоть помолись, безбожная твоя душа, и геройски вгрызайся в землю!» — припомнил Кляко слова Фридриха, в которых звучала такая боль. Лукан трясся, ни о чем не думая. Виттнер, ругаясь, лежал на земле, и со стороны можно было подумать, что он не боится.
Вся высота дрожала. Дрожал весь мир.
Взлетали фонтаны земли и едкого дыма. Он не рассеивался, окутывал деревья, немецкие окопы, полз по голым склонам высотки. В дыму сверкали вспышки молний.
Границы дымного облака невозможно было определить. Оно тянулось вдоль линии фронта далеко на север и далеко на юг, куда не достигал взгляд. Виттнер определил это сам. Он не был ни трусом, ни глупцом, но стал подозревать, что попался в собственную ловушку. Зачем его сюда понесло? Теперь он не может уйти с высотки, а когда обстрел прекратится — тем более. Это походило бы на бегство. Нет, такого спектакля третьей роте он не покажет. Он, солидный человек, не побежит на глазах солдат с высотки, не будет пробираться ползком, когда все остальные останутся здесь. Нет, ни за что! «Я пришел сюда по собственной воле, так и уйду. Разве что меня отзовет господин майор. Но тогда я попрошу майора сообщить третьей роте, что я выполняю его распоряжение».
Вдали взревели танки.
Невидимые руки прервали обстрел. В мягкое мурлыканье моторов ворвались резкие, но пока еще далекие звуки выстрелов. Постепенно они слились в общий гул, напоминая шум отдаленного водопада.
Смех. Смеется шлезвигский торговец. Смеяться в такой тишине, когда у людей кровь стынет в жилах, — геройство! Этот смех звучит искренне, сразу вспоминается родной дом, воскресенье…
Кляко сел, удивленно прислушался. Лукан тоже.
— Хек-хек, а вы не из героев. Стрелять давно уже перестали. Иван истратил все свои боеприпасы, а это… с военной точки зрения, неблагоразумно. Очень неблагоразумно. Солдаты! Вы все целы и невредимы? Каждый в отдельности отвечайте мне «да»! — закричал Виттнер солдатам в окопах.
В ответ семь раз прозвучало «да».
— Видите? Иван истратил столько боеприпасов, и никого даже не поцарапало. Но… — На лице Виттнера мелькнуло недовольство. Он прислушался. К югу и северу от высоты триста четырнадцать рев моторов усиливался, катился в тыл, на запад, за линию немецкого фронта. — Не думаю, что это что-нибудь серьезное, — уговаривал себя обер-лейтенант и сам же себя спросил: — Почему же они не атакуют нас? Обхват? — После чего он крикнул своему ординарцу: — Эй, ты там, принеси бутылку!
Прибежал молодой немец, и пока Виттнер пил, ординарец подмигнул Лукану, что должно было означать: «Ишь, хлещет старик. Боится».
— Господин офицер, — Виттнер зажал бутылку между колен, — вы не можете соединить меня с вашим блиндажом? — И он указал на немецкие окопы.
Лукан поднял трубку. Телефон молчал.
— Плохо, очень плохо. — Виттнер снова отхлебнул из бутылки. — Но я уверен, господин офицер, вы знаете свой долг. Нам нужна связь. Нужна любой ценой. Мы на ничейной земле, а Иван обходит нас.
— Не беспокойтесь, связь восстановят.
— Как? Кто ее восстановит, если вы тут сидите? Бог?
— Это уж мое дело. И не кричите! Вы что, дома?
— Молчать! Я приказываю молчать! Вы забываете, кто здесь старший по чину. И затем… господин офицер, я у себя дома. Прошло целых пять часов, как эта земля стала немецкой. Молчать! Когда я говорю, извольте молчать!
— Черт побери, я тоже закричу! Вы не имеете права мне приказывать!
Солдаты открыли громкую пальбу, чтобы заглушить сердитые голоса. А вообще это было интересно. Не часто удается солдатам послушать, как офицеры кричат друг на друга. Но сейчас на это нет времени. Иван близко, высота триста четырнадцать на ничейной земле, и похоже, что их обходят. И когда один из четверых справа насмешливо заметил: «Да поможет нам бог, сошлись двое сумасшедших», — солдаты принялись стрелять еще яростней, потому что смельчак, если он и в другой раз не удержит язык за зубами, запросто угодит в штрафную роту.
— Иожко! — закричал Лукан.
В ложбинке между немецкими окопами и высоткой по небольшой полянке среди густого кустарника, полз словацкий солдат, один из молчунов. Он не слышал оклика Лукана, хотя уже стояла тишина, лишь где-то в отдалении разрежаемая булькающими звуками тяжелых орудий. Молчун полз по прогалине и в сгустившейся тишине не воспринимал голоса и окружающий мир. Он дополз до кустов у подножия высоты и задержался в них — должно быть, обнаружил место обрыва. Телефонный провод перебило осколком.
За Иожко из каменного гнезда наблюдали трое.
Довольный Виттнер проворчал:
— Прекрасно, господин офицер, как зовут этого смелого воина?
Взбешенный Кляко не ответил.
Молчун встал во весь рост. Должно быть, его обманула тишина.
— Иожко! — Лукан еще раз помахал ему рукой.
Тот не услышал. Наблюдавшие увидели в его руке моток провода. Иожко возвращался с ним прогалиной, то и дело нагибаясь, словно подбирая монеты с земли. Он не достиг и середины полянки, как застрочил пулемет. Молчун упал, скорчился в клубок, уронил каску, опустился на колени и замотал головой. Еще раз из отдаленного угла прокашлял пулемет, и молчун повалился ничком.
— Вы не знаете, как звали этого храбреца?
Виттнер отхлебнул из бутылки. Мясистое лицо его было неподвижно, но глаза загорелись любопытством.
— А вы хотите воскресить его, что ли? — глухо спросил Кляко.
— Я вас понимаю. Извините.
Виттнер вынул блокнот и что-то записал в нем. Затем вырвал листок, сложил его и приказал своему ординарцу:
— Отнеси господину майору и вернись с ответом.
— Слушаюсь!
Молодой немец, согнувшись, прошел через НП, потом по окопу слева и там выскочил из него. Он скатился по крутому склону, как колода, прикрывая лицо руками. Прополз через кусты. Перед прогалиной солдат присел.
— Интересно, — сказал Виттнер и отпил из бутылки.
Молодой немец перекрестился, вскочил и на другой половине прогалины попал под пулеметную очередь. Он не успел даже вскрикнуть — смерть наступила быстрее, чем у молчуна Иожко, лежавшего чуть повыше.
— Господа, мы отрезаны. Я так и думал. Иван хладнокровен. Ваше здоровье, господа! А главное — крепких вам нервов. Они нам еще понадобятся. — Виттнер тщетно пытался улыбнуться. Глаза его бегали по сторонам и ни на чем не могли остановиться. Пальцы — короткие, толстые, похожие на сардельки — вздрагивали.
Канонада сонно булькала уже где-то далеко за немецкой линией фронта. Восходящее солнце на миг озарило высоту. Притупившиеся мысли Кляко постепенно окутывал сон. Но мозг боролся с усталостью, то и дело вступая с ней в краткие, яростные схватки. «Все полетело вверх тормашками. Мое дело кто-то глупо усложнил. Зря погиб Иожко. Я не предупредил его. «Иожко, если заметишь неисправность, сходи проверь», — говорил я ему всегда. Иисусе Христе, не следовало понимать мои слова буквально. Мало ли что говорится на фронте! Старый солдат мог бы знать это. Но ты, Кляко, свинья, не оправдывайся! Ты ждал этого. Ты знал, что Иожко пойдет устранить обрыв, и даже еще хвастался перед этим хайлом Виттнером. А то, что он — хайло, сразу видно, хотя бы по тому, что сам он хлещет коньяк, а угостить и не думает. Коньяк! Конечно, коньяк, по запаху слышно. Но ведь ты, Кляко, сказал себе, что не будешь якшаться с немцами, что ты против них. С кем ты сидишь? И разве не унизительно ждать, когда один из них угостит тебя коньяком? А разве я говорил что-нибудь подобное? Отвяжитесь! Убирайтесь все к чертовой матери! Кругом марш и отстаньте от меня! Я хочу спать…»
О смерти Иожко не думал уже и Лукан. Канонада, что сонно гудела на западе, пробуждала тоску по дому. «Домой! Домой! Все побоку! Домой! Теперь это самое важное! Домой — и конец этому аду. Хватит! Русские гонят немцев! Домой! И конец этому аду! Почему здесь стало так тихо? Почему здесь не стреляют, чтобы как можно скорее прекратить это подлое предприятие? Боже, вот бы красота-то была!»
— Пан поручик, далеко ли до нас?
— Докуда?
— Ну, до нас, до Липин, до Планицы.
— Две тысячи километров.
«Долгонько ждать придется, загнали нас на край света. Ничего, сапоги у меня добрые, тридцать километров в день я сделаю. Сейчас лето, и крыши над головой не нужно. Через три месяца буду дома. Дома! Как раз в сентябре, когда у нас созревают яблоки и груши. Но немцы так легко не сдадутся. Они дорожат своей шкурой. В походе я всякого насмотрелся. Легко они не сдадутся. Немецкие солдаты говорят, что им так приказывают генералы, да что-то не верится мне. И немецкие офицеры сами такие, и многие солдаты. А этот толстый, что с нами сидит, сволочь первостатейная. С виду похож больше на торговца, на почтенного отца семейства, а своего ординарца отправил на смерть и глазом не моргнул, лишь бы проверить, случайно ли убит Иожко. Если он сумел с немцем так поступить, так что уж после этого… Сволочь и есть».
— Пан поручик! Сколько у немцев генералов?
— Пятьсот! Тысяча! Откуда мне знать? Да что с тобой? Ты здоров?
— Это много. А не меньше?
— Не приставай! Какие глупости тебе в голову лезут! Тебя не стукнуло?
— О чем это вы говорите? — спросил Виттнер, и на его неподвижном лице вдруг появилась приветливая улыбка.
— Это не ваше дело! Я хочу спать.
— А я хотел было вас угостить настоящим французским коньяком!
— Ворованным французским коньяком, хотите вы сказать? Нет? Но, быть может, вы станете утверждать, что все зависит от точки зрения?
— Именно это самое я и утверждаю, господин офицер. Это зависит от точки зрения и от вкуса. Но не будем об этом спорить.
Оба — и словак и немец — заставляли себя проявлять смешную сентиментальную учтивость, но каждый решил про себя продолжать в том же тоне и дальше. Он как бы служил им порукой, что с каждым словом ненависть их друг к другу будет все возрастать.
— Так вы не станете пить?
— Спасибо! Не пью!
— Я считал вас более остроумным. Кстати, в блиндаже я наблюдал нечто иное.
— Сожалею, что у вас столь блестящая память.
— Не понимаю.
— Поверьте, господин обер-лейтенант, что в нашем положении, на этой отрезанной высоте, у каждого — свои желания.
— Да, конечно. Например, желание выбраться из этой каменной дыры.
Кляко беззастенчиво расхохотался. Смех звучал жестко, как тогда на марше, когда солдаты оглядывались на запад и прикидывали, какое расстояние отделяет их от дома. Лукан помнил этот смех и теперь заметил, что Виттнер начинает побаиваться Кляко. Он убедился в этом, когда поручик после долгого молчания окликнул Виттнера.
— Разрешите мне кое-что заметить?
— Пожалуйста, пожалуйста! — И осчастливленный Виттнер наклонил к Кляко красное лицо.
— Когда вы молчите, вы еще сносны. Вот и все. Мне хочется спать.
«Он ищет ссоры», — подумал Лукан. Виттнер от скуки или от страха рассматривал свои толстые пальцы и изредка поглядывал на прогалину, где лежали двое убитых. Между пальцами и прогалиной была какая-то связь, но Лукан пока не уловил — какая же. Поведение поручика Кляко тоже требовало объяснения. Оно было опасно, было… Боже! Кляко сомневается, что уцелеет здесь. Или же он не хочет возвращаться. Да, Кляко не хочет возвращаться на запад, домой.
На прогалину выбежал немецкий солдат. Он бежал к ним, на высоту. Глаза живых, кто тут был, неотрывно, против воли, смотрели на убитых. Солдат благополучно проскочил прогалину, а пулемет в дальнем углу промолчал. Солдат спрятался в кустах, переводя дух и постепенно приходя в себя. Ему посчастливилось преодолеть зону обстрела. Это было ощущение радостного, но бесполезного второго рождения: человек остается в живых только для того, чтобы умереть через час или через неделю.
Солдат подполз к каменному гнезду, а пулемет так и не дал о себе знать. Солдат бросился в окоп и на четвереньках добрался до НП.
— Приказ господина майора! — И он подал Виттнеру листок.
— Да, да, — пробормотал Виттнер дрожащим голосом. И пальцы его тоже дрожали. Потом он воскликнул: — Невероятно! «До семи ноль-ноль покинуть высоту. Майор фон Маллов».
— Этого следовало ожидать. Итак, позор на весь мир обеспечен, господин обер-лейтенант. Блистательно!
— Послушайте, дружище!
Виттнер снял каску. Волосы его взмокли от пота.
— Дружище, дружище! — передразнил Кляко.
— Объявить солдатам и — шагом марш! — решил Виттнер, вспомнив, что он обер-лейтенант, помощник командира пехотного батальона.
Выполнив приказ, — объявить солдатам, — связной вернулся.
— Разрешите обратиться, господин обер-лейтенант?
— Пожалуйста.
— Можно мне остаться здесь с вами?
— Нет! Вы пойдете первым.
— Но…
— Молчать! Приказываю молчать! Какая это дисциплина! Кругом марш!
— Слушаюсь!
Солдат подчинился. Он отполз, в трех метрах от НП выскользнул из окопа и кубарем скатился в кусты. Но картина повторилась: он присел на корточки, перекрестился и, не успев перебежать прогалину, попал под пулеметный обстрел.
— Я так и знал. Иван пропускает сюда, а отсюда не выпустит никого. Господин…
— Господин обер-лейтенант! А как быть с гранатами?
Немецкие солдаты сгрудились у НП: вопрос о гранатах был лишь хорошим предлогом обратиться к офицеру. Солдаты курили, беспокойно озираясь, но в глазах их еще жила надежда.
— Молчать! Шагом марш! Впереди пойдут стрелки, за ними пулеметчики! В нашем распоряжении семнадцать минут. — И уже потише Виттнер добавил: — Солдаты, придумывайте что-нибудь сами, иначе Иван скосит вас, как траву.
Первые двое не придумали ничего нового и погибли. Один еще подергивал ногой в предсмертных судорогах. Третий, казалось, сошел с ума. Став во весь рост, он сбежал со склона и, не останавливаясь в кустах, огромными прыжками перепрыгнул убитых. Скрытый пулеметчик от неожиданности не успел дать очередь. Он, видно, ждал, что немец остановится в кустах. Вслед за тем удалось перебежать прогалину и четвертому солдату. Пятого пулеметчик скосил в кустах.
— Господин обер-лейтенант, я боюсь, — сказал, подползая к НП, пепельно-бледный унтер-офицер без каски.
Канонада удалялась в глубокий тыл. Ее звуки слабо доносились откуда-то издалека. В немецких окопах стояла подозрительная тишина.
— Господин унтер-офицер, я не слышал, что вы мне сказали. Мои часы показывают пять минут восьмого. — Виттнер старался сохранять самообладание, но не смотрел на унтер-офицера. Пока здесь находится хоть один-единственный солдат, он не собирается думать о своей собственной судьбе.
«Как люди трусливы! Они худые, тонкие, у них легкое, ловкое тело, как у ласточек, и все же они трусят. Он сам через прогалину не перебежит… У русского пулемета сидит отчаянный нахал и развлекается. Нахалу радости он не доставит, это решено! Обдумать, как быть, времени хватит. Здесь еще находится струсивший унтер-офицер и словаки. Их офицер разговаривает, как изменник. В немецкой армии за такие разговоры полагается пуля. Надо с ним рассчитаться. Он скрытый большевик. А что удивительного? Ничего: словаки — славяне и большевики. Господин майор! Чего же стоят ваши теории относительно союзников? Жаль, что я не могу объяснить вам этого лично…»
— Боже мой!.. — И за вскриком раздался пистолетный выстрел.
На высотке остались трое. Не успело смолкнуть эхо, и на НП остались уже только двое. Лукан, вскочив, крикнул:
— Прощайте, пан поручик!
— Сумасшедший!..
Но Лукан уже перепрыгнул через тело застрелившегося унтер-офицера. Вот он добежал до кустов и залег там, ожидая, когда замолчит пулемет. Пулемет умолк, а Лукан все лежал. Сколько это могло длиться в конце концов — минуту или пять минут? Лукан вскочил, и тотчас же в знакомом углу затрещал пулемет. Лукан мгновенно упал. Но убитые так не падают. Он даже прикрыл голову руками. Это было на середине прогалины, между трупов. И когда уже давно смолкло эхо выстрелов, Лукан взвился, словно стальная пружина, и исчез среди израненных деревьев в долине, прежде чем спохватился пулеметчик.
— Мы остались одни, господин обер-лейтенант.
— Теперь ваша очередь!
Это прозвучало как приказ.
— Я уступаю ее вам. Все преимущества чистой расе, — с притворной вежливостью произнес Кляко.
Он заметил, что у обер-лейтенанта расстегнута кобура. Незаметно он сделал то же самое. Следовало бы позаботиться об этом раньше. Его план был прост: ему и Лукану не уходить с НП и сдаться в плен. До приказа об отступлении у Кляко не было определенных планов, только все сильнее крепло желание во что бы то ни стало распрощаться с немцами. Виттнер же исходил из того, что не перебежит поляну. Он умрет по собственной воле, мягко выражаясь, как тот струсивший унтер-офицер… Но неожиданно судьба поставила на его пути словацкого офицера Глако, который ведет себя, как замаскированный большевик. Он предполагал, что Глако оставит высоту предпоследним. И он, Виттнер, изрешетит его своими пулями. Это был бы патриотический поступок. Жаль, что никто об этом не узнает. Хотя бы фон Маллов. Там, в батальоне, тишина. Они отступили. Они отступили, ведь уже четверть восьмого, семь часов пятнадцать минут.
— Вы мне не доверяете! — Теперь было все равно, шептаться или кричать.
— Предположим, что так.
— Я немецкий офицер. — Виттнер хотел любой ценой осуществить свой план.
— Именно потому.
Виттнер словно не слышал. И не мог слышать. Он не приготовился к такому обороту дела.
— Как-то, помнится, вы говорили о новом порядке в Европе. Русских, поляков, французов — перестрелять. И, если не ошибаюсь, чехов тоже.
— Вы не ошибаетесь, — ответил Виттнер, только что принявший новое решение. Теперь его не интересовало, уйдет отсюда Кляко или нет.
— Бельгийцы и голландцы смогут остаться там, где они живут. Весьма великодушно с вашей стороны. Но в третьем классе гимназии я собирал марки и с тех пор знаю, что Лихтенштейн — самостоятельное княжество. Главный город Вадуц. Что же будет с ним? Что же с ним? Всех перестрелять или переселить?
— Но ведь это все-таки немцы! «Не следует вызывать подозрения у Глако. Еще некоторое время нужно прикидываться дурачком».
— Видите ли, я этого не знал. Дорогой обер-лейтенант, а что же будет со словаками — этим мирным «голубиным» народом?
— Фюрер ведь гарантировал вам самостоятельность.
— А у меня не выходит из головы другое. Дело ли Гитлера решать вопрос о нашей самостоятельности? Ведь он педераст и слабоумный идиот. — И так как Виттнер открыл было рот и потянулся за пистолетом, Кляко взревел: — Молчать! — пнул немца в живот и приставил револьвер к его груди. — Вы будете говорить только то, что я вам позволю. Повторяйте за мной: Гитлер…
— Гитлер…
— …идиот…
— …иди…
— Не шути со мной. Я жду. Времени мне хватит. Даю тебе последнюю возможность на минуту продлить жизнь.
Кляко тыкал пистолетом в грудь Виттнера.
— Вы хотите меня убить? — писклявым голосом спросил Виттнер, с его подбородка струился пот.
— Не знаю. Я очень хотел это сделать еще минуту назад. — Кляко отнял пистолет от груди Виттнера и, помолчав, сказал: — Но мне противно.
Не успел Кляко произнести эти слова, как Виттнер прыгнул и всем телом навалился на него. Поручик выстрелил. Обер-лейтенант зарычал и мясистыми пальцами вцепился ему в горло.
Когда Кляко всадил в немца всю обойму, смертельная хватка на шее ослабела, и бездыханное тело Виттнера сползло и ничком распростерлось рядом.
Кляко долго сидел не двигаясь.
Потом неуверенно нащупал в кармане сигареты, закурил и сказал:
— Скотина! Лукан старая скотина! — Затем крикнул, обращаясь к солнцу в ясном небе: — Скотина!
Он почувствовал смертельную усталость. Мертвый Виттнер вызывал отвращение. Кляко курил. Он жалел, что сигарета не так длинна, чтобы курить ее многие часы, не думая ни о чем. Думать он будет после, когда докурит.
— Лукан все равно скотина…
Оставалось еще несколько затяжек, но Кляко уже знал, что он сделает. Он понял это еще раньше, тогда, когда Лукану удалось перебежать полянку. Он отбросил сигарету и, не думая, как-то равнодушно сунул пистолет в кобуру, взял фляжку Виттнера и отполз к застрелившемуся унтер-офицеру. Там он выскочил из окопа и через несколько секунд был в зарослях.
Никто не стрелял, все было мертво впереди и вокруг Кляко. В тихом воздухе слышались лишь его шаги… хруст веточек, ломающихся под сапогами, шорох прошлогодних листьев. Немецкие окопы были брошены. Кляко злобно пнул ржавую банку. Тишина действовала на нервы. Он ничему не удивился, все было понятно само собой. И отступление немцев, и путь в полном одиночестве. Но Лукан — старая скотина! При первом же удобном случае он даст земляку в морду. Они могли бы навсегда распрощаться с этим подлым предприятием и поставить точку. «Вы слышали? Поручик Кляко перебежал к русским! Вместе с Луканом». «Ха-ха-ха! Оставьте меня в покое! Но совершенно ясно, что Лукан получит по морде, это уж точно, черт возьми! «Мы старые пражане, пражская кровь», будь я проклят! «Я шагал через границу, помахал рукой девице!» Какие глупости! Не в этом дело. Русские надавали немцам по шеям. Всех изрубят на форшмак! …твою мать, а ведь это похоже на конец войны. Аминь, говорю я вам. Аминь и литр рому. За литр рому я воскрешу и покойного Виттнера. Вот мое последнее слово! У нас есть коньяк. Краденый, французский — все зависит от точки зрения и от вкуса. Выпьем же за здоровье своих ног. При отступлении всего важнее ноги. Да здравствуют мои ноги!»
От наблюдательного пункта до огневых позиций батареи было около трех километров. Полчаса ходьбы. Но поручик Кляко, несмотря на свою беззаботность, шел не по открытому полю, а извилистыми тропинками через лес, и путь его занял значительно больше времени. Дорогу он знал — по ней он прошел трижды, когда просьбы и угрозы по телефону не действовали на каптенармуса. Он говорил тогда: «Ребята, я иду на батарею, очень интересно послушать, как закудахчет эта гадина каптер. Хочу пересчитать ему зубы». И сейчас он охотно пофантазировал бы на эту тему, но боялся, что не найдет батареи на прежнем месте. Провались она в преисподнюю, вот если бы его ждала бутылка рому, он, Кляко, простил бы все и каптеру, и всему миру. Лукан уже с ними и рассказал, что произошло. Батарея поставила на нем крест. Пускай! Он будет долго жить.
Лукан побоялся явиться на батарею один. Где поручик Кляко? Где молчун Иожко? Что ответить? Он ни на минуту не допускал, что с поручиком может что-нибудь случиться. Он догадывался, что вел себя как трус, но был уверен, что сумеет все объяснить Кляко.
Лукан спрятался в лесу, отделенный от батареи широкой, прорубленной немцами просекой, прямой, будто стрела. Он следил, как по ней отступали немецкие пехотные части. По ту сторону просеки бесновался надпоручик Гайнич. Лукан понял, что тот собирается переместить орудия и стрелять прямой наводкой по каким-то наступающим танкам, но никто его не слушал. Какие танки? Опять уже надрался? Еще только утро. И Лукан, боясь заснуть, курил сигарету за сигаретой.
Но вот на просеку вышел человек. Он осторожно огляделся по сторонам и снова скрылся в чаще.
— Пан поручик!
— Ага! Хочешь схлопотать по морде? Ну, подойди, подойди! — Кляко поджидал Лукана, расставив ноги.
— Пан поручик, я…
— Молчать! Приказываю молчать! Как стоишь? То-то! Равнение направо! — И Кляко влепил Лукану две пощечины. — Это тебе привет от обер-лейтенанта Виттнера. Молчать! Ни слова. Конечно, он убит. А наши, как я слышу, еще не отошли. Это не Гайнич? Почему он так кричит? Я разуюсь на минутку. — Кляко снял сапоги и вытянулся, заохав от наслаждения. — Ох, ох, как здорово! С ума сойти! Ну-ка, смотри внимательно!
— Пан поручик, прошу вас, не сердитесь на меня. Я…
— Ты свинья! Но плюнь на все. Почему ты не разуешься? Мы отступаем, братец, ноги сейчас поважнее головы.
— Я уже все рассчитал, пан поручик. Если мы будем делать каждый день километров тридцать, в сентябре можем быть дома.
— Дома?
— Дома. А в октябре у меня кончается действительная служба. Через несколько дней…
Кляко шевелил пальцами на ногах, проветривая их.
— У тебя в октябре кончается действительная военная служба. А у меня?
— Вы кадровый офицер, у вас…
— Ну, договаривай!
— У вас не кончится. Знаю.
— Видишь, какая ты скотина? Почему я должен бежать домой? Вернусь, а меня опять сюда пошлют. Куда же тебя понесло с высотки? У нас уже все могло быть позади.
— Я знаю, пан поручик. Но ведь война кончилась. Совсем кончилась. Мы все домой идем, и вы с нами.
— Хоть бы ты глупостей не говорил. Черт побери, там как-то уж очень тихо. Брось мне этот сапог!.. Так и знал. Теперь я его не надену, будь он проклят! Еще и об этом надо думать! Какой ты ординарец, Лукан? Когда ты их смазывал?
— Почем я знаю? И чем смазывать-то?
— Чем? По мне, хоть соплями, но сапоги должны быть мягкие! Такой подлости еще бог не видел. Честное слово, там тихо. Пошли! — Они двинулись по просеке. — Нам бы плакать надо: там Иожко остался… Гнусное создание человек. Быстро все забывает.
Батарея Гайнича была построена. Надпоручик держал в руке часы и прохаживался. Он только что сказал:
— Осталось полминуты на размышление.
— А тут все еще играют в солдатики, — шепнул Кляко.
— Он пьян вдребезги.
— Прошло три минуты. К орудиям! Приготовить батарею к стрельбе прямой наводкой!
Только поручик Кристек, фельдфебель Чилина и несколько унтеров вышли из строя. Они направились к орудиям. Солдаты стояли неподвижно. Побагровевший Гайнич бегал вдоль строя.
— Всех перестреляю, сволочье поганое!
— Что это за балаган? — Кляко медленно подошел к Гайничу.
— Не мешайте, пан поручик! Доложите, как положено, и… Почему вы покинули НП?
— На НП сидят русские. Если угодно, можешь позвонить им по телефону, они пожелают тебе доброго здоровья.
— Что вы себе позволяете?
— Осел!
— Домой, ребята! Идем домой, — вопил Лукан.
Было восемь часов сорок шесть минут. Строй рассыпался. Бросая винтовки и каски, батарейцы кинулись в блиндажи за вещевыми мешками. Отчаянно ругаясь, молчуны разбивали винтовки о деревья и о колеса орудий. Они смеялись и плакали от радости. Надпоручик звал своего ординарца и не мог дозваться. Один Чилина и поручик Кляко сохранили здравый рассудок. Фельдфебель отвязывал лошадей и отпускал их на волю, а Кляко держал каптенармуса за глотку.
— Не ври, ворюга толстомясый, пасть порву!
— Это для пана надпоручика. Не могу!
— Последний раз тебе говорю, сволочь! — Кляко выхватил пистолет и погнал перед собой перепуганного каптенармуса, поддавая ему сзади коленкой. — Топай, топай!
Отвоевал Кляко две пол-литровые бутылки какого-то желтоватого немецкого ликера. Это была не грушевая настойка, а что-то вкусом напоминавшее ему Виттнера. Он выпил залпом бутылку и швырнул ее в орудийный щит.
Все уже покинули огневую позицию, когда Кляко последовал за батареей. Сбиться с дороги он не мог — путь показывали брошенные ранцы и штыки. Он догнал батарею в деревне, где они когда-то ночевали, и даже не вспомнил о том, что на немецком кладбище лежит Хальшке.
В деревне не было ни солдат, ни гражданского населения. Дома горели, где-то громыхали танки.
Следующая деревня горела тоже. Дым стлался по земле. Пьяный Кляко один шагал позади всех. В руках он держал недопитую бутылку. Он ничего не видел, яростно кричал что-то и плакал. Ему слышалось какое-то пение. Он бежал, падал и снова бежал, опустив голову. Он задыхался от дыма. Пахло гарью, словно горело мясо, очень много мяса. А батарея шла быстро. С каждым шагом дом становился ближе. Из двух тысяч километров десять уже остались позади.
Молчуны шагали во главе и покрикивали на остальных:
— Скорей!
Виктор Шамай плакал.
Где-то впереди взревели танки.