home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Слова

— Ты что, не слышала? — сказала та, что стояла у конвейера напротив, ведь она и с места не тронулась, хотя пальцы сразу вдруг перестали слушаться, еле управляясь с коробками, которые все шли и шли к ней непрерывным потоком. — Не тебя разве вызывают?

— Меня, — сказала она, все еще не трогаясь с места, будто этим можно было что-то предотвратить, а потом все же выпустила из рук очередную коробку, предоставив ей прыгать дальше недоделанной, и тронулась в свой нескончаемый путь — через весь цех и дальше вверх по лестнице к застекленной «клетке» начальника цеха, остановилась и постучала.

— Нет, нет, не к телефону, — сказал начальник цеха, — тут вот… тут к вам пришли, фру Ларсен, хотят с вами поговорить. Да вы присядьте.

Она не двинулась с места, растерянно переведя взгляд на незнакомого человека, сидевшего на одном из двух стульев перед письменным столом, и тогда начальник сам подвел ее к свободному стулу, будто больную или будто опасаясь, что ей может стать плохо. Тот, другой, наклонился к ней и открыл рот, и по движениям его губ она угадала слово «полиция», и вскоре до нее стало доходить, о чем он рассказывал.

Потом время исчезло, а когда оно снова вернулось, полицейского уже не было, а начальник цеха стоял и смотрел на нее такими глазами, что ей необходимо стало срочно за что-то ухватиться, чтобы выдержать, за что-то более надежное, чем край стола, в который судорожно вцепились ее пальцы, и она ухватилась за привычную формулу, которая так часто спасала ее.

Есть все-таки хорошие люди, подумала она, глядя, как начальник цеха повернулся, отошел к окну и стал там, заложив руки за спину, ведь это он из деликатности оставил ее одну.

Очень хорошие, думала она, и поморгала набрякшими вдруг веками, и попыталась встать, но не смогла, тело мертво и тяжело обвисло на стуле и не хотело слушаться, а может, ее призывы не могли пробиться к нему сквозь войлочную тупость, окутавшую все ее чувства.

— Вы посидите, посидите, — сказал начальник цеха, и слова дошли с запозданием, как доходит далекий звук в стеклянно-прозрачном воздухе в ясную погоду, и все вообще доходило с запозданием, все происходило слишком медленно, как при замедленной съемке, и отодвигались взрыв и слезы. И хорошо. Пусть другие не видят ее слез. Никто. Ее ненадежная оборона против других в том и была — пусть не видят ее слез, пусть никто не знает, что она все поняла.

— Я заказал для вас машину, фру Ларсен, она скоро должна быть.

— Машину, — повторила она.

— Такси.

И немного спустя ворчливым тоном, который не мог ее обмануть:

— Фабрика оплатит.

— Да, но… — Она хотела было сказать, что слишком это далеко, чтобы ехать на такси, слишком дорого, но он не дал ей договорить.

— Сколько вы здесь проработали, фру Ларсен?

Сколько она здесь проработала? Вопрос привел ее в замешательство: при всей его простоте сейчас она не в состоянии была на него ответить. Сколько это — всегда? Конечно, она знала ответ, правильный ответ, и, хоть не зря ее считали на редкость несообразительной, в данном-то случае она, само собой, могла бы ответить, но только не сейчас, когда все ее силы ушли на то, чтобы выдержать, не рухнуть, пока она не пройдет через все, что от нее требуется.

— Вы у нас уже чуть не двадцать лет, — продолжал он тем же брюзгливым тоном, по-прежнему стоя к ней спиной, — так неужели фабрика не может оплатить вам эту поездку?

Вот как он распорядился, этот самый начальник цеха, про которого все говорили, что он брюзга и вообще злющий как черт. Нет, люди вовсе не злы, бывают и очень хорошие. Глазам ее вдруг стало горячо, но она справилась с этим.

— А вот, кажется, и такси, — сказал он и взглянул на нее через плечо, и она, сделав усилие, поднялась, и устояла-таки на ногах.

— Спасибо, — сказала она и чуть улыбнулась вымученной улыбкой, и заметила, к своему удивлению, что лицо его приняло то совершенно беспомощное выражение, которое до сих пор было ей знакомо лишь по ее собственному отражению в зеркале.

— Боже милостивый… И вы еще благодарите, когда у вас…

Он запнулся, и воздел руки, будто взывая к небесам, и шагнул к ней, и вдруг показалось, что сейчас эти руки прикоснутся к ней, сейчас он что-то сделает — то ли похлопает ее по плечу, то ли погладит, — и она испуганно попятилась: пусть ее не трогают, ведь она — одно, а они — другое.

— Не трогайте ее, — решительно потребовал как-то однажды ее муж, когда они с приятелями сидели у них дома и пили пиво и один из них протянул было к ней руки. — Не трогайте ее, черт дери, она не любит, чтоб ее трогали.

И они ее больше не трогали.

Рука начальника цеха так и застыла в воздухе, но вот он провел ею по волосам, словно найдя ей наконец применение, и потом опустил.

— Хотите, я поеду с вами? — неожиданно предложил он. — Или, может, кто-нибудь из ваших товарищей по работе?

Она замотала головой.

— Нет, нет, я сама…

— Понятно. Ну что ж, вам, пожалуй, пора, фру Ларсен. И вот что: денька два-три побудьте дома, ладно? До тех пор пока… ну, в общем, дня три или сколько там потребуется. Да не забудьте свои вещи — что там у вас, плащ, сумочка… — Догадался ведь, что она так и ушла бы, если б он ей не напомнил.

Когда она стояла перед узким железным шкафчиком, где хранились ее вещи, собираясь всунуть ключ в замок, ноги вдруг опять отказались ее держать, и больше всего на свете захотелось взять и рухнуть мешком на пол, да так и остаться лежать навеки, и пришлось сделать над собой огромное усилие и напомнить себе, что сейчас от нее требуется, и непослушными пальцами, такими омертвелыми и бесчувственными, словно она целый день проработала на морозе, расстегнула она халат, сняла его и повесила на вешалку, потом натянула на себя плащ, взяла сумку и закрыла шкафчик на ключ. Потом она медленно спускалась по лестнице, и в ушах у нее стоял шум цеха, и где-то в самом дальнем уголке сознания промелькнула мысль: как же они сейчас там без нее, злятся, наверное, что ее нет у конвейера. Выйдя из здания, она растерянно приостановилась, вроде бы не узнавая пустынную площадь перед фабрикой, которую ей никогда не случалось видеть в это время суток, и внезапной острой болью поразила ее красота этого на редкость погожего дня.

Такси, слава богу, было на месте. Низкая черная машина, и прислонившийся к ней в ожидании пассажира водитель. Он и внимания не обратил, когда она подошла и стала рядом, только потом уже догадался вытащить из кармана записку, заглянул сначала туда, потом перевел взгляд на нее.

— Вы случайно не Эвелин Ларсен?

— Да, — сказала она и поежилась при звуке этого имени: увы, Эвелин Ларсен — это она.

— Вот как… Выходит, вы и есть моя пассажирка…

И, словно сообразив наконец, что клиент ведь нынче попадается разный, он распахнул дверцу.

— Ну что ж, прошу.

А когда они уже отъехали порядочное расстояние и он, ловко маневрируя, вывел машину за городскую окраину:

— В такую погодку одно удовольствие прокатиться куда-нибудь подальше.

Она кивнула.

— Да, — сказала она. — Погода сегодня прямо как нарочно.

Он с любопытством посмотрел на нее в зеркальце — кто его знает, что он за человек, подумалось ей, может, хороший, а может, из тех, кто, глядя на нее, уж обязательно мысленно покрутит пальцем у виска. Он уселся поудобнее.

— «Эвелин», — начал он. — Редкое, надо сказать, имя, мою вот родную тетку так зовут да еще как-то раз по телевизору слышал, а вообще — редкое имя.

— Да, редкое, мне, знаете, ни разу не встречалось.

— Да уж. Чего только люди не придумают, взять, к примеру, моего брата, назвали зачем-то Рандольфом. Чудное тоже имя. Рандольф!

— Да, — вежливо согласилась она, — тоже, конечно, чудное.

Но уж «Эвелин» — и того хуже, глупее не придумаешь.


— Эве-лин! — дразнили ее на все лады ребята во дворе и в сквере. — Эве-лин — жирный блин! Эве-лин — гуталин! Жирный, толстый, глупый блин!

Сестер ее, Карен и Виви, никто не дразнил, те были девочки как девочки, она же была какая-то не такая, она сама это чувствовала, хотя далеко не сразу до нее дошло, чем именно она «не такая». Ей ужасно хотелось быть похожей на Карен, и одно время она упорно пыталась внушить себе, что и в самом деле похожа на свою старшую сестру, такую хорошенькую, с такими чудесными каштановыми волосами, но, убедившись, что ее претензии нелепы, она уцепилась за мысль, что тогда, значит, она похожа на младшую, не такую, правда, хорошенькую, зато более живую, курносенькую и веснушчатую, но и тут ничего не вышло.

— Карен похожа на меня, — с гордостью говорила мать, — а Виви у нас — вылитый отец. — И добавляла задумчиво: — А в кого же у нас, интересно, Эвелин?

Между прочим, мать всегда настаивала, чтобы Карен присматривала за ней, когда они отправлялись гулять в сквер или когда их всех троих посылали за чем-нибудь в город.

— Будь умницей, держи ее, пожалуйста, за руку, когда будете переходить улицу, и смотри повнимательней, — наказывала мать, имея в виду вовсе не Виви, которая как-никак была самой младшей из них, не за ней почему-то надо было присматривать. И Карен всегда возмущалась — не желает она водить за ручку эту дуреху, и почему это ее обязательно всюду надо брать с собой, сидела бы дома, — и, сердито дернув ее за руку, тащила за собой через улицу, пока мать еще могла видеть их из окошка, а потом отпускала и приказывала идти сзади, не ближе чем в пяти шагах; вспоминая позже свое детство, она всегда представляла обеих своих сестер, и старшую и младшую, только так, со спины, — о, вечно эта спина перед глазами, такая прямая и такая коварная.

— Ну как, хорошо погуляли? — допытывалась мать, когда они возвращались с прогулки в сквере, из магазина, из кино или еще откуда-нибудь, и Карен неизменно отвечала, что без Эвелин было бы еще лучше, на что мать, столь же неизменно, возражала, что она не желает этого слышать. — Ничем она не хуже вас, — говорила она, без особой, впрочем, убежденности.

Отец на этот счет вообще не высказывался. Отец. Высокий малознакомый человек, который обычно был где-то там, на службе, но время от времени оказывался вдруг дома, и тогда от него зависело, как пройдет нынче вечер. Если полицейский мундир с блестящими пуговицами висел на вешалке в передней — это означало, что отец сидит в своем кресле в гостиной и решает, каким будет вечер, усядутся ли они все вместе за обеденный стол играть в лото или же будет устроена очередная проверка их школьных тетрадей, когда грозный отцовский палец указывал ей на ошибки в задачках, и, сколько бы раз она ни пересчитывала, грозный палец снова и снова указывал ей на ошибки, а раздраженный голос откуда-то сверху снова и снова спрашивал, неужели же ей непонятно, что ей объясняют.

— Мой муж — прекрасный отец, — не упускала случая заявить мать в обычном своем, не терпящем возражения, тоне, — он посвящает детям целые вечера.

А бывало, что отец сидел в своем кресле с головной болью, тогда все в доме ходили на цыпочках, и, как ни странно, ему вроде бы помогало, если Виви или Карен приносили ему шлепанцы или газету, он вдруг как бы через силу улыбался, словно ему стало полегче, и мог даже потрепать по волосам ту из дочек, что прибежала первой, а это значило, что вечер, быть может, еще не вконец испорчен, но ей никак не удавалось проявить достаточно проворства, и потому отцовская рука никогда не трепала ее по волосам, и одна только мать твердила, что она ничем не хуже других.

Вот именно что хуже, ей это было совершенно ясно, только она никак не могла сообразить, чем же именно, пока наконец не догадалась — да просто-напросто тем, что она глупее их, и не только глупее своих сестер, но и вообще глупее почти всех, и, не умея защитить себя, в ответ на бесконечные насмешки окружающих, мол, надо же быть такой бестолочью, она только кротко улыбалась, удивляясь про себя, за что они с ней так, ведь она же никому не сделала ничего плохого.

И возникла четкая граница. Другие — это другие, с ними всегда надо быть начеку, а она — это она, Эвелин, которую всегда и везде, будь то в школе, в сквере или во дворе, либо безжалостно дразнят забавы ради, либо просто не замечают и которой стыдятся родные сестры.

Глупее всех. Но не настолько уж глупее. Не такая уж она была дурочка, чтобы не соображать, что к чему, и она признавала даже, что в общем-то они правы: ну на что она, в самом деле, годится. И как радостно была изумлена, какой благодарности преисполнилась, когда, сделавшись взрослой, убедилась на собственном опыте, что другие, оказывается, бывают разные, что среди них встречаются и хорошие. Она была благодарна им за малейшее добро. Господи, да разве она заслужила.


— Да, приятно, конечно, так вот иногда прокатиться, — сказал водитель, — но только, честно вам скажу, не ко времени мне эта поездочка… Вас это, понятно, никак не касается, но попробуй-ка выбрось из головы — дочка у меня вот-вот родит, представляете? Прямо как нарочно: мне выезжать, а у нее началось, и роды-то первые, так что сами понимаете…

Он замолчал, и она сообразила, что он ждет от нее каких-то слов.

— Да, конечно, как тут не волноваться, — сказала она немного погодя.

Он почесал в затылке.

— Ну, не то чтобы я очень уж волновался, — сказал он, скосив на нее глаза, — а все же, знаете, немного не по себе. Ей и всего-то семнадцать. А муж у нее еще в армии — солдат, одним словом. Сейчас ведь они сплошь и рядом рано начинают, зато и бывают, как говорится, счастливы.

Она не стала ему возражать. Зачем. Ладно, пусть себе люди будут счастливы, и вдруг что-то шевельнулось в груди: он же солдат, а был ведь когда-то другой такой же вот, тоже солдат, и в памяти всплыло вдруг его лицо, каким оно было, когда в зале зажегся свет. Тот, чья рука сначала легонько, как бы нечаянно, коснулась ее руки, а потом сжала покрепче и уже не отпускала, а потом, к концу фильма, осторожно скользнула вниз по ее ноге и легла ей на колено. Она не знала, что она увидит, когда зажжется свет, скорее всего — потную, сконфуженную физиономию, а в следующую секунду — торопливо удаляющуюся спину. Но уж никак не то, что увидела, — эти ласково вопрошающие чуть раскосые глаза, эти светлые шелковистые волосы.

«Милая», — шепнул он, и не думая подниматься. «Милый», — шепнула она, не веря, что все это происходит именно с ней.

Но зрители в их ряду стали проявлять нетерпение, и им пришлось встать, и устремившаяся к выходу толпа тут же их разъединила, но у выхода она сразу его увидела — он стоял и ждал ее, покуривая сигарету.

— А, вот и ты, — сказал он и двинулся вперед по тротуару, и как-то само собой получилось, что она пошла за ним, хотя вообще-то ей нужно было в противоположную сторону, к автобусной остановке.

— Может, зайдем куда, выпьем кофе, — предложил он, и она кивнула, можно и зайти, и ей захотелось, чтобы он снова взял ее за руку, но он шел, сунув одну руку в карман брюк, вторая же была занята сигаретой.

— Ну как тебе фильм? — спросил он, когда они уже сидели друг против друга за столиком и пили кофе, и она сказала, что фильм ей понравился, хотя даже не запомнила, про что там было, а он только поморщился, дескать, так, ничего особенного, а немного погодя спросил, снимает ли она где или живет с родителями, и она с довольным и гордым видом сообщила ему, что живет самостоятельно, снимает комнату. И еще, что работает на фабрике и потому вполне может себе это позволить, хотя получает пока еще по низшей ставке, а он слушал ее вполуха, про фабрику ему было не очень-то интересно. Чем тут торчать, может, им лучше пойти к ней, осторожно предложил он, и она обрадованно закивала, да, да, конечно, ведь за целый месяц, что она жила в этой комнате, никто еще ни разу не выразил желания прийти к ней в гости, и, только когда он погасил свет и, путаясь в пуговицах, стал расстегивать на ней блузку, только тогда она поняла, что все те, кто считал ее дурочкой, в общем-то были совершенно правы. Но руки у него были такие ласковые, и, честно говоря, ей вовсе не хотелось их отталкивать.

Было больно, и она немножко поплакала, а он вдруг зажег свет и внимательно поглядел на нее.

— А знаешь, у тебя очень красивые глаза, — сказал он, и его собственные чуть раскосые глаза улыбнулись ей, и она осмелилась поднять указательный палец и погладить его по бровям и по тому месту на потном виске, где прилип светлый завиток волос.

Больше она его никогда не видела, и ее сестры и родители ругали его на чем свет стоит и обзывали такими словами, которых она никогда прежде от них не слышала и даже не подозревала, что они им известны, но ведь он был отец ее Джимми, а в ее памяти так и остались эти улыбающиеся чуть раскосые глаза, которые унаследовал Джимми, так же как и шелковистые волосы, и эту нежную хрупкость. В ее памяти он оставался вечно юным, как те солдаты, что улыбаются нам своей бессмертной улыбкой с фотографий на пыльных комодах.

— Супруга моя вообще-то здорово была недовольна, — продолжал водитель, круто выруливая влево, чтоб увернуться от рефрижератора, который нахально катил прямо посередине шоссе. — Вот черт, надо же, что вытворяет. Да еще на такой скорости.

— Ну так вот, — вернулся к своему водитель. — Ужасно она была недовольна. И пошла ворчать, сами, мол, совсем еще дети, и где они, интересно, будут жить, ну и все, что полагается. А с дочкой вообще перестала разговаривать: только та на порог — она губы подожмет и будто каменная, ну, тут уж я не выдержал, пришлось, как говорится, стукнуть кулаком по столу. Меня, знаете, нелегко из терпения вывести, но это уж черт-те что получалось. Ты это дело кончай, говорю, ну, влипли ребята, будет у них теперь ребенок — ну и что? Забыла, что ли, как у нас у самих все вышло? Ей, понятно, и крыть нечем.

Лицо водителя расплылось в довольной ухмылке.

— Тоже мне! На то и молодость. Ну, с тех пор она, значит, и захлопотала, как положено бабушке: навязала, нашила, накупила всякой всячины, на целый детский сад хватит, — так что сегодня, доложу я вам, у нас очень радостный день. Вот что значит вовремя стукнуть кулаком по столу.

И водитель удовлетворенно кивнул.

— Только бы все благополучно обошлось, — прибавил он.


Она никак не могла собраться с духом и сказать им про ребенка.

Шло время, и всякий раз, приходя в гости к родителям, она решала, что сегодня уж обязательно скажет, и ничего не получалось. Чаще всего она заставала там кого-нибудь из сестер или обеих вместе, и они, как обычно, болтали, не принимая ее в расчет, а она сидела и мучилась, ладони у нее потели от внутренней борьбы, и она все думала, что ведь это важнее, про ребенка-то, важнее, чем про лабораторию Карен, и всех этих врачей, и сестер, и кто из них что сказал или сделал, важнее, чем про педагогическое училище Виви, про все эти занятия и собрания, про преподавателей и сокурсников. Впервые в жизни она считала, что происходящее с ней важнее их дел и забот, а ей даже сказать не дают.

Невозможно было дождаться паузы, чтобы вступить в разговор. А если пауза и случалась, то такая коротенькая, что она просто не успевала ею воспользоваться, и кончалось всегда тем, что она влезала в автобус и ехала домой, а у себя в комнате садилась на кровать и воображала, что вот тут рядом стоит детская кроватка, надо примериться, достанет ли она рукой. А вон там, у стола, рядом с ее обычным местом, будет высокий стульчик. И она улыбалась кроватке, и стульчику, и маленькому теплому свертку у своей груди, нет, уж в следующий-то раз она обязательно все скажет, хотя они, конечно, не обрадуются этой новости. Но такой реакции она все же не могла себе представить.

Они сидели все впятером в гостиной, и разговор на этот раз как-то не клеился — похоже, сестрам, как ни странно, нечего было рассказать ни про лабораторию, ни про училище, и мать вдруг обратила внимание на нее. Поглядела на нее тем особо внимательным взглядом, который обычно предшествовал вопросу, здорова ли она, не болит ли у нее где-нибудь. И она невольно потупилась под этим взглядом, не сомневаясь, что такой вопрос сейчас последует.

— У тебя, по-моему, цвет лица какой-то нездоровый — ты нормально питаешься?

Она торопливо закивала, да, да, конечно, и мать сказала, что у нее кое-что для них приготовлено, пусть возьмут с собой, завтра разогреют, а у Виви рот чуть скривился в усмешечке.

Вон как ее разнесло, лучше всяких слов сказала эта усмешечка. В чем, в чем, а в еде-то она себе не отказывает.

Материнский пытливый взгляд снова обратился на нее.

— Но ты хорошо себя чувствуешь, ты ничего не скрываешь, Эвелин?

Материнский взгляд вцепился в нее и не отпускал, и тут уже все взгляды обратились на нее. Она оказалась в центре всеобщего неприязненного внимания. Все равно как прежде, когда все они собирались вокруг нее и дружно ее тиранили, потому что она не могла решить несчастные задачки и не понимала их объяснений.

— Я жду ребенка, — сказала она и сама услышала, как жалко прозвучали эти слова, лишившись вдруг той изумленно-радостной, таинственной интонации, с которой она произносила их шепотом наедине с собой.

Наступило молчание, и повеяло вдруг таким холодом, точно кто-то распахнул настежь все окна, впустив в комнату сквозняк.

— Я не могу в это поверить, — сказала, выдержав паузу, мать тем ледяным голосом, который для нее всегда был связан с немногими тяжкими прегрешениями ее детства, и она внутренне содрогнулась. — Не может этого быть. Это, конечно, неправда.

Но уж если это оказывалось правдой, пощады ждать не приходилось, карающая рука награждала виновную парой хлестких, жгучих оплеух, сопровождаемых пронзительным, чуть ли не истеричным: «Мои дети не должны лгать!.. Мои дети не должны воровать!.. Мои дети не должны…»

И вот теперь все они четверо уставились на нее чуть ли не с ужасом, а она тщетно цеплялась за мысль, что это ведь и радость тоже. Но радости уже не было.

— А вообще-то это похоже на правду, — послышался наконец голос Карен, — с ней как раз вполне могло такое случиться, очень на нее похоже…

— Помолчи, будь добра, — оборвала ее мать. — Эвелин, ведь это неправда, про ребенка, так ведь?

Совсем уже другим, чуть ли не умоляющим тоном.

И не дождавшись ответа:

— Эвелин!

Она кивнула, что, мол, чистая правда, и тогда весь их гнев и весь ужас обрушились на ее голову. О чем она думала, боже ты милостивый, о чем она только думала?! Ну надо же хоть немножко думать своей головой, ну хоть изредка. И что же это за негодяй такой бессовестный, с кем это она связалась, ведь не станет же она уверять, что нашелся такой мужчина, который хочет на ней жениться. И как вообще она себе представляет — на маму с папой рассчитывает: опять, значит, все сначала, пеленки да горшки, это в их-то возрасте, когда серебряная свадьба не за горами, — так что ли? Она, видно, думает, что ребенок — это очень просто, взял да и завел.

Тут все голоса перекрыл по-врачебному бесстрастный голос Карен:

— Надо просто сделать аборт, по-моему, это достаточно ясно.

Она вскинула голову.

— Нет, — сказала она, — не буду я делать аборт.

Но мать уже подхватила:

— Аборт! Ну конечно! Давайте трезво взглянем на вещи. Эвелин, тебе ведь известно, что существуют… ну, всякие там средства, что можно было как-то уберечься, если даже… Но раз уж такое несчастье… Карен совершенно права, нужно сделать аборт. Операция пустяковая, ты и не заметишь, и я с удовольствием схожу с тобой к врачу, если ты согласна.

— Не буду я делать аборт, — сказала она.

У матери губы искривились в гримасе, отдаленно напоминающей улыбку, и они снова дружно накинулись на нее. Они приперли ее к стенке и открыли военные действия — тут была и длительная, упорная осада, и внезапные молниеносные атаки. Известно ли ей, что ребенок стоит денег, и немалых денег, и что ей не удастся так уж много зарабатывать. И неужели она рассчитывает, что ей разрешат жить в этой ее комнате с ребенком, да ни одного дня не разрешат. И кто, интересно, будет присматривать за ним, когда она на работе, или она воображает, что для нее уже приготовили местечко в яслях, что у них там полно свободных мест, а может, она мечтает об одном из тех заведений, где пристраиваются на время одинокие матери с детьми, у которых нет другого выхода? Так хоть ребенка бы пожалела. Да где там. Она же просто эгоистка. Плюс ко всему прочему.

До сих пор не было случая, чтобы она поступила против их воли, но в тот вечер она отчаянно отбивалась, противопоставляя их натиску свое еле слышное — «нет», свое чуть заметное покачивание головой и свой маленький теплый сверток, крепко-крепко прижатый к груди. Это длилось целую вечность. А они побивали ее камнями аргументов, каждый из которых больно ранил. Подумала ли она о том, что ребенку одинаково нужны и отец, и мать, что он будет чувствовать себя обделенным. Разве это полноценная семья? Представляю этот семейный очаг, добавила усмешка Виви. Кроме того, ребенку необходимо дать образование. Что она, интересно, будет делать, когда в один прекрасный день ребенок придет к ней со своими тетрадками и попросит помочь ему приготовить уроки? Насчет уроков — это отцу пришло в голову, а вообще-то в основном наскакивали сестры. Можно подумать, боялись, что кому-то из них придется возиться с этим самым ребенком. Она даже крикнула им прямо в лицо, в эти их побелевшие от злобы, безжалостные лица:

— Вы никогда меня за человека не считали! Никогда не разрешали идти рядом, думаете, я не помню!

Они только головами покачали: ну, при чем тут это.

А то вдруг, как при внезапной смене кадров в кино, перед ней возникали совсем другие, ласковые лица, и голоса звучали по-другому, с ласковой убедительностью: пойми же, Эвелин, мы вовсе не хотим тебя обездолить, мы, наоборот, хотим выручить тебя, помочь тебе избежать таких неприятностей и осложнений, какие ты и представить себе не можешь.

И холодные глаза теплели, и ей делалось страшно за себя, она только слабо отмахивалась и уже готова была прошептать это самое «да», лишь бы они были довольны ею и оставили ее в покое.

Когда они наконец отступились от нее, она долго плакала, до того была измучена. Но вскоре они опять объявились. То одна, то другая заезжали навестить ее, усаживались на стул у обеденного стола или же рядом с ней на кровать, брали ее руки в свои и все говорили, говорили, долго и проникновенно. Они являлись с кофе, с пирожными, с подарками, и с этими их огорченными, укоризненными глазами — мы на все для тебя готовы, а ты даже такого пустяка не можешь для нас сделать.

И она так долго качала головой и шептала свое «нет», что в конце концов стало уже поздно что-нибудь делать, и ей дозволено было родить в муках своего ребенка, у него были светлые, шелковистые волосики и чуть раскосые глазки, и это был прелестный ребенок, хрупкий и нежный, с тонкими чертами лица. Они удивленно переводили взгляд с ребенка на нее, и снова с нее на ребенка, и она прекрасно понимала их изумление: никто — а уж она-то сама и подавно, — никто не поверил бы, что она способна произвести на свет такое прелестное дитя. Она назвала его Джимми, и он оказался хорошим, спокойным ребенком, не кричал по ночам, так что ей разрешили остаться жить в той же комнате, а со временем нашелся, между прочим, и мужчина, который захотел разделить с ней свою судьбу и свой кров. Кров был, правда, не ахти какой, не сравнить, разумеется, с докторскими хоромами, на которые польстилась Карен, или же с изысканной холостяцкой квартиркой, где обитала Виви, но она и не думала сравнивать. Муж никогда не спрашивал ее про отца Джимми и гордился мальчиком, как мог бы гордиться только родным сыном.

— Пойди-ка, погляди, — звал он ее, бывало, из кухни, где она возилась с обедом или со стиркой, и она послушно вытирала фартуком руки или откладывала нож и шла за ним в комнату.

— Погляди-ка, что он тут нарисовал, — говорил он, указывая на исчерченный лист бумаги, над которым пыхтел с карандашом в руке мальчуган, — очень даже здорово для такого малявки, видишь, тут вот пароход, а тут самолет. И сигнальные огни, гляди-ка, не забыл. — И прибавлял восхищенно — Смышленый растет, чертенок.

А когда у него собирались приятели, посидеть и выпить пива, он, бывало, притаскивал в комнату целый ворох разных поделок из детского сада, все, что мальчик там понаклеил и повырезывал, и с гордостью всем демонстрировал.

— Сам ведь все сделал! Каково? А поглядели б вы, как он единицу научился выводить. Эвелин, принеси-ка тетрадку, где он пишет эти свои единицы. Ничего не скажешь, смышлен пострел.

— И мальчик он хороший, добрый, — прибавляла она, вспоминая, как о нем отзывались в детском саду. Ей всегда говорили, что с ним очень приятно иметь дело, на редкость симпатичный и ласковый малыш.

Муж только отмахивался — а, не в том суть, ну да, мальчонка он добрый и ласковый, ну и на внешность, конечно, симпатичный, но главное — мозги у парня устроены как надо, и он с важностью кивал головой, будто уж кто-кто, а он в таких вещах разбирается. Но она-то его знала. За хвастливостью мужа, за всеми его воинственными выпадами против властей и инстанций, начальников и мастеров, которые вечно были несправедливы к нему, вечно его затирали, она давно уже разглядела неуверенность и беспомощность, и знала, что он чужой среди других, в точности как она сама, так что в этом смысле все правильно, все в порядке вещей. Он пасовал в обществе доктора, мужа Карен, или же быстро сменявшихся дружков Виви, и потому было только к лучшему, что встречи с сестрами становились все реже и наконец совсем прекратились. И слава богу. В самом деле, почему человек должен чувствовать себя гостем в собственном доме, сидеть как на иголках и терпеть чье-то снисходительное дружелюбие, почему он должен выслушивать всякие тонкие и остроумные разъяснения, если он, чего-то, может, и не понимая, возмущается тем, что ему кажется несправедливым, и почему он должен таскаться с обязательными визитами в эти их благопристойные дома, где его неотесанность всех шокирует, с какой стати, да пусть он лучше сидит себе спокойно дома, со своими приятелями и своим пивом, за своим собственным обеденным столом. У себя дома можно было и не обращать внимания на эти его срывы, когда он начинал кричать и возмущаться, что вечно ему ходу не дают, куда ни ткнешься — кругом одна несправедливость; ничего страшного, каждый защищается как может, он — так, она, например, иначе, такой уж он есть, она вот кричать не станет, а накричавшись вволю, он подходил к мальчику и, потрепав его по волосам, говорил что-нибудь вроде:

— Ну, тебя-то им не удастся так просто скрутить — ты им всем еще покажешь, верно я говорю?

И мальчик кивал, продолжая заниматься своим делом. Что-нибудь рисуя на листке бумаги, или выводя в тетрадке единицы, или ползая по полу с машиной среди немудреной их мебели.

Здесь был их собственный мир, здесь им было хорошо и спокойно. Без других.


Унылое однообразие пейзажа большой автомобильной магистрали сменилось картинами более разнообразными и пестрыми, машина плавно и ровно бежала по асфальту, а безоблачный день все больше сверкал синевой.

Водитель опустил боковое стекло, и детские крики из мелькавших мимо садиков и домиков теперь осколками залетали в машину. В мире хозяйничала весна, она диктовала свои законы и детям, и женщинам, которые возились в своих садиках уже без пальто, и той девчушке в джинсах у покосившегося домика, которая, вскинув руку с кистью для побелки, мелькнула и исчезла со своей кистью и ведром и своим незавершенным жестом. Стайка серебристых птиц дружно, как по сигналу, сорвалась с изгороди и распростерлась в воздухе, а мимо калитки одного домика бежали ребенок и щенок. Все бежали и бежали, а машина глотала километр за километром.

Она видела и слышала все словно бы яснее и резче, чем всегда, а та тупость, которая окутала ее сперва милосердным покровом, теперь ушла внутрь, и боль, как в капсуле, будто сберегалась впрок, меж тем как все другие чувства обострились, и она начала свой крестный путь с сухими до рези глазами. Пока еще не в силах встретиться с тем, что ее ожидало.

Домики, садики, дети. И задняя стенка грузовика, которая долго маячила перед глазами, закрывая вид на дорогу, и мальчишеское задорное лицо в боковом зеркальце грузовика, улыбнувшееся таксисту, который все же обошел его и снова занял место впереди. И затылок водителя с глубокой багровой складкой на шее и серыми чешуйками перхоти пониже, на воротнике. И дети, с криком носившиеся по футбольной площадке. И машины, которых становилось то больше, то снова меньше. То больше, то меньше.

Водитель откашлялся, собираясь, видимо, снова завести с ней беседу, и она, конечно, поняла, что он считает долгом вежливости развлекать ее, и постаралась внимательно слушать, и стала кивать и поддакивать уже с первой фразы.

Обычно он не ездит в такие дальние поездки, рассказывал он. Все получилось совершенно случайно, просто некого было больше послать. Обычно он развозит школьников, а как раз сегодня в этот рейс поехал другой. То есть это не обычные школьники, а те дети, которых надо доставить из одного интерната в другой или из интерната домой. Так называемые отсталые дети.

Его вопросительный взгляд встретился в зеркале с ее взглядом, и она кивнула, да, да, это слово ей знакомо, объяснять не нужно. Ей уже давным-давно объяснили, что оно означает.


Как-то вечером, в середине недели, раздался звонок в дверь, и это было так необычно, что муж рывком приподнялся на кушетке, где он улегся было отдохнуть, как всегда в это время. Они только что поужинали, и густой, сытный запах еды еще стоял в комнате и в кухне, а на облезлом журнальном столике у кушетки еще стояла кофейная чашка мужа и сахарница. На стуле лежала стопка выстиранного и выглаженного белья, которое она как раз собиралась разобрать и разложить по местам, и по всему полу были раскиданы игрушки малыша, сам же он, уже в пижамке, слонялся по комнате и, как обычно, всячески старался оттянуть ту минуту, когда надо будет отправляться спать.

Так что гости были бы совсем некстати, да и какие сейчас могли быть гости, среди недели, приятели мужа приходили обычно по пятницам или субботам. Первой ее мыслью было, что надо бы хоть немного прибрать, и она застыла на месте, не зная, за что схватиться — убрать ли прежде всего игрушки, или эту не слишком чистую сахарницу, или же стоптанные шлепанцы мужа, которые он скинул, когда ложился, но тут новый, настойчивый звонок заставил ее кинуться открывать.

Незнакомый человек, стоявший за дверью на площадке, улыбнулся и назвал себя, и она подумала, что он, наверное, ошибся квартирой, и уже начала перебирать в уме других жильцов в подъезде, но не успела.

— Я учитель вашего Джимми, можно мне зайти на минутку?

— Учитель Джимми? — переспросила она, силясь понять, каким образом мог оказаться у нее на пороге человек откуда-то оттуда, куда каждое утро уходит мальчик со своим ранцем и завтраком и где он проводит все дневные часы. Какая здесь может быть связь.

Свет на лестнице не горел, и они стояли в полумраке, а ниже этажом с грохотом распахнулась дверь, и кто-то, чертыхаясь, выскочил на лестницу, и она наконец сообразила впустить гостя, чтоб хоть дверь-то можно было закрыть.

— Это учитель Джимми, — будто оправдываясь, объяснила она мужу, который все еще сидел в выжидательной позе на кушетке, с всклокоченной от лежания головой.

— Вот как, — сказал муж, нашарил ногами шлепанцы и встал с кушетки — он стоял навытяжку, будто ученик за партой, вскочивший при появлении в классе учителя.

Незваный гость огляделся и увидел мальчика в этой его куцей ночной пижамке, из которой он давно вырос.

— А, вот и Джимми! — шумно обрадовался он, подошел и взял мальчика за руку. — Ну, чем ты тут занимаешься, Джимми?

— Ничем, — пробормотал мальчик и от смущения сам себе наступил на ногу.

Незваный гость присел на корточки рядом с игрушками.

— По-моему, ты что-то строил из кубиков. Наверное, дом себе строил?

Мальчик молчал, и неуверенность, скрывавшаяся за шумным дружелюбием учителя, как бы распространилась в воздухе, и всем сделалось неловко. Она взялась было за белье, порылась наугад, под руку ей попались дырявые кальсоны, и она сунула их обратно. Учитель поднялся и двумя пальцами легонько провел по волосам мальчика.

— Ну что ж… А кстати, не пора ли тебе спать, дружок, я, по правде сказать, думал, ты уже давно в постели: маленьким мальчикам надо ложиться пораньше.

Это прозвучало почему-то как упрек: мол, что ж это они не укладывают ребенка вовремя. Она почувствовала, что надо как-то оправдаться, и уже подыскивала, что бы такое сказать, но он ее опередил.

— Ну так как? Иди ложись, а? Мне, видишь ли, хотелось бы поговорить немножко с твоими родителями. С твоими папой и мамой, — поправился он и торопливо прибавил — Да ты не бойся, ты ведь ничего плохого не натворил, просто, видишь ли… ну, просто мне хочется посидеть поговорить с ними, а тебе же все равно пора спать…

— А ну, марш в постель, живо! — прикрикнул на мальчика муж, и Джимми посмотрел на него удивленно, шагнул было к нему и остановился в нерешительности, он привык перед сном подходить к отцу проститься, тот грубовато ласково обнимал его, притянув на секунду к себе, после чего она шла вместе с ним в спальню, чтобы поцеловать и сказать «спокойной ночи». Он же всегда слушался с первого слова, когда ему говорили, что пора спать. Муж стоял и смотрел в пол, и она очень хорошо понимала, что не может он притянуть к себе мальчика на глазах у постороннего человека, она и сама не смогла бы, и что этим-то и объяснился его резкий тон, он никогда так к мальчику не обращался.

— Изволь сейчас же ложиться. Да поторапливайся, а то, гляди, я за тебя возьмусь.

Мальчик повернул к ней недоуменную рожицу, и она покивала ему головой: да, да, делай, как тебе говорят, и мальчик неуверенно вышел из комнаты и прикрыл за собой дверь. Незваный гость улыбнулся: мол, ну, слава богу, наконец-то — и расстегнул плащ.

— Может быть, присядем, — предложил он, и она покраснела, будто ей сделали замечание.

— Да, конечно… Что ж это я…

Она хотела было убрать белье, чтобы освободить ему единственный приличный стул в комнате, но учитель уже подтащил к журнальному столику один из тех стульев, что стояли у обеденного стола, и уселся на него, и тогда муж присел на краешек кушетки, а сама она пристроилась с другого конца.

Учитель откашлялся.

— Вы не беспокойтесь, я постараюсь не отнять у вас много времени, вам, я вижу, сейчас не совсем удобно, конечно, что хорошего, когда вдруг нагрянут вот так вечером: придешь с работы усталый, хочется немного отдохнуть, ну и вообще…

Он безнадежно застрял на месте, и еще этот запах в комнате. Знать бы, что он придет, она бы хоть проветрила. И хоть переоделась бы, и убрала в комнате.

Незваный гость проследил за ее взглядом.

— Да уж, от детей дома вечный беспорядок, сам знаю, у меня самого двое, просто уму непостижимо, как это два таких карапуза умудряются перевернуть все вверх дном.

— Да, верно, — сказала она и увидела, что муж уже пощипывает нижнюю губу, а это значило, что он начинает закипать.

Учитель снова откашлялся.

— Так вот, значит, насчет Джимми… мне хотелось кое о чем с вами поговорить. Вообще-то ничего плохого не случилось, ровным счетом ничего, он очень послушный ребенок, с ним очень легко, дай бог, чтобы у нас все такие были — никаких бы проблем, да и в учебе он очень старательный. Нет, нет, ничего плохого я сказать о нем не могу…

А если он не мог сказать ничего плохого, зачем же он тогда пришел и испортил им вечер, посеяв тревогу и страх, — сиди теперь и гадай.

— Дело в том… мне кажется, нам стоило бы в данном случае попробовать метод интенсивного обучения, ну, чтоб он как бы позанимался дополнительно, я имею в виду прежде всего чтение, именно с этим предметом у него хуже всего. Другие предметы еще как-то идут, а вот складывать буквы в слова, с этим у него туговато, в общем… тут он немного отстает от других.

Муж набычился.

— Это как же понимать… дурак он, что ли?

Учитель совсем некстати улыбнулся.

— Да нет, что вы, господин Ларсен.

— Моя фамилия Фредериксен, это ее фамилия Ларсен.

— Извините. Так вот, господин Фредериксен. Никакой он не дурак. Нельзя вообще делить детей на умных и глупых, способных и неспособных. Дети, я бы сказал, все способные, только у каждого свои задатки, каждый одарен по-своему. И Джимми тоже, он ведь во многих отношениях способный: он хорошо пишет цифры, хорошо поет… — Учитель явно подыскивал, что бы еще такое назвать: — И рисование ему хорошо дается, и гимнастика, и ручной труд, а вот более отвлеченные предметы, они ему даются труднее, и особенно чтение.

— Значит, дурак, — заключил муж.

— Не дурак, а просто несколько отстает в развитии, — поправил его учитель. — Отсталый, как мы называем.

Она не решалась уже смотреть на мужа и на того, другого, тоже. Она смотрела вниз на свои руки, праздно лежавшие на коленях. В детском саду всегда говорили, что он просто молодец, все у него так хорошо получается, и муж так им гордился и показывал всем его работы. И он был такой хорошенький, и такой добрый, и ласковый, и милый. Чужой, старательно разъясняющий голос доносился до нее словно откуда-то из далекой выси.

— Мы думали, может, стоит перевести его в спецкласс, чтобы он был вместе с другими отстающими детьми: в таком классе учеников гораздо меньше, и у учителя есть возможность более интенсивно работать с каждым в отдельности, ну, то есть, более… в общем, более интенсивно. Тогда он, вероятнее всего, со временем нагонит своих сверстников и сможет успешно заниматься в обычном классе, и мы переведем его, разумеется, обратно, но пока что было бы, пожалуй, целесообразно, чтобы он побыл в таком вот классе, где с ним будут работать применительно к его уровню. Как я уже говорил, он не столь уж катастрофически отстает от других и настоятельной необходимости в таком переводе, видимо, нету, но, с другой стороны, поскольку есть такая возможность, это было бы, мы считаем, разумно, так что, если вы не против, мы бы вам советовали.

Учитель сделал паузу.

Из нижней квартиры доносился шум ссоры, какие-то крики, ругань, что-то грохотало и падало — настоящий скандал. В квартире над ними громко орало то ли радио, то ли телевизор. Учитель сидел с таким видом, будто что-то взвешивал в уме, и они не решались прерывать ход его мыслей, но ей хотелось, чтоб эти его размышления не продолжались очень уж долго, скандал в нижней квартире заставлял ее нервничать: что он подумает про дом, где жильцы орут и кричат друг на друга.

— Не исключено, впрочем, — заговорил он наконец, — что здесь имеет место некоторая запущенность: он ведь часто пропускал.

— Он, знаете, часто ушами болеет… — сказала она торопливо, с робкой надеждой, так как услышала в его голосе намек на то, что приговор не окончательный.

— Воспаление среднего уха?

— Вот, вот, воспаление среднего уха.

Теперь она уже смотрела на него, ее глаза не отрывались от его рта и двух крепких, очень белых передних зубов, прикусивших нижнюю губу.

— Да, хорошего мало. И как бы это дело не затянулось. Квартира-то у вас не из лучших. Я имею в виду… тут вроде бы дует… да и сыровата, наверное.

— Дрянь, а не квартира, — сказал муж. — Гнилая дыра.

— А лучше найти, конечно, непросто. Могу себе представить.

Муж улыбнулся. Чуть заметное, кривое подобие улыбки.

— Кто ее знает. Только за лучшую-то, за нее, черт дери, платить нечем.

Учитель кивнул, ну да, ну да, понятно.

Не такая уж она была плохая, эта квартира: ей, во всяком случае, вовсе не казалось, что она живет в «гнилой дыре». А вот теперь, когда они это сказали, она разглядела пятна на обоях в тех местах, где проступала сырость, и, конечно, неудобно было, что в уборную так далеко идти, через площадку и потом еще через весь общий коридор. Особенно неудобно, если кто заболеет, но тут уж ничего не поделаешь. И жаль, конечно, что она не могла развести побольше цветов на окошках, потому что им не хватало света. Но чтобы из-за этого называть «дрянью» и «гнилой дырой» свой дом, родной угол, свое прибежище — нет, такого она от мужа никогда прежде не слыхала, и, ведь если бы не этот посторонний, муж бы никогда такого не сказал, зачем же он вмешивается и при чем тут вообще квартира, если речь идет о том, что мальчика надо перевести в другой класс.

А нельзя все-таки, чтоб он остался в своем классе? — уже хотела было она спросить, но тут незваный гость вдруг поднялся со стула.

— Вы уж, ради бога, извините, что я вот так нагрянул без предупреждения… Значит, мы попробуем, да?

Он застегнул плащ, сунул руку в карман, достал было ключ от машины и тут же опустил его обратно, будто спохватился, что рука понадобится ему для прощания. Он приехал сюда на собственной машине, чтобы сообщить им, что Джимми, дурак и должен сидеть в классе для дураков, а сейчас он скажет им «до свидания», спустится по лестнице, сядет в свою машину и снова уедет, и изменить ничего было нельзя, потому что все было решено еще до того, как он сюда отправился.

— Ну что ж, пора, поеду-ка я домой. А там вроде тихо, — он кивком указал на дверь спальни, — наверное, спит уже. Спокойной ночи, господин Фредериксен. Спокойной ночи, фру Ларсен.

— Спокойной ночи, — сказала она и двинулась проводить его, вышла за ним в переднюю, открыла ему дверь и зажгла свет на лестнице.

— Доброй ночи! — крикнула она ему вслед, и это прозвучало как призыв, заставивший его приостановиться и поднять в прощальном приветствии руку:

— Доброй ночи, фру Ларсен!

Она медленно прошла обратно в комнату, но, убедившись, что мужа там нет, бросилась в спальню: еще натворит чего. И с облегчением вздохнула, увидев, что он просто молча стоит у детской кроватки и смотрит на спящего мальчугана. Но, взглянув исподтишка на него, она поразилась: ни одна черточка в его лице не выдавала, что он чувствовал или думал в эту минуту, любил ли он теперь мальчика меньше, чем прежде, меньше ли им гордился. Он не дотронулся до мальчика, стоял словно застыв, замкнувшись в своем одиночестве, все равно как у гроба, потом повернулся и вышел из спальни, а она наклонилась, подоткнула получше одеяло, прикрыв высунувшуюся голую ножку, и с тревогой на сердце робко последовала за ним.

Он сидел на своем прежнем месте на кушетке, просто сидел — и все, и она, нервничая, стала подбирать с полу игрушки и ждала, когда же он что-нибудь скажет, все равно что, пусть самое простое и незначительное.

Наконец он открыл рот:

— У тебя там не найдется бутылочки пива, этот тип совсем меня уморил, страсть как охота промочить горло.

Она побежала на кухню и принесла ему бутылку, открыла ее и поставила перед ним на столик, и села сама — на то место, где сидела до ухода учителя. Муж стал пить большими глотками, запрокинув голову, и кадык у него ходил вверх-вниз, поставил недопитую мокрую бутылку на стол, отчего там остался потом еще один след, вытер тыльной стороной ладони рот и снова поднес бутылку ко рту.

Они привыкли обходиться немногими словами, у них не в обычае было вести длинные разговоры, так что и сейчас, конечно, разговора не получилось, да и не могло получиться. Хотя была сделана робкая попытка.

— Надо было, наверное, хоть угостить его.

Муж со стуком поставил бутылку на стол.

— Какого черта! Его же еще и угощать!

— Ну не знаю… я только подумала, что, может, неудобно получилось…

— Еще чего! Заявляется, видите ли, и сообщает нам, что мы живем в какой-то гнилой дыре. Будто мы без него не знали.

Ей-то помнилось, что это сам же муж и сказал, а вовсе не учитель, но она не стала возражать, да и не в том была суть.

— Не мешало бы выпить еще бутылочку.

— Сейчас, — сказала она и поплелась на кухню.

— И себе прихвати, если есть, тебе тоже не мешает сейчас выпить.

На этот раз муж сам открыл обе бутылки и плеснул ей в стакан, который она принесла для себя, потому что так и не научилась пить прямо из бутылки.

— Ну давай. Твое здоровье, — сказал он. И так как она все сидела, задумавшись, над своим стаканом, забыв отхлебнуть: — Давай же, Лина, пей, да пойдем-ка спать. — И еще немного погодя, уже допив свою бутылку: —Тоже мне, учитель называется! Дурак он, а не учитель! Сам отсталый.

Вот уже и освоил новое слово.

Потом прибавились и другие. Появилось, например, слово «неуправляемый». Она, конечно, и сама заметила, что мальчик изменился: стал какой-то грубый, несдержанный, чего за ним никогда не водилось. Когда он теперь кидался ей на шею, то эти его детские ласки были гораздо более бурными, он обнимал так крепко, с такой судорожной силой, что даже делал ей иногда больно, а когда что-нибудь было не по нем, его безудержные рыдания никак не соответствовали пустяковой причине слез. Малейший отказ в чем-то или обычное замечание могли вывести его из себя, он мог вдруг швырнуть на пол игрушки и раскричаться, у него появились новые словечки, ругательства и грубые выражения, и она испуганно шикала на него, если муж был поблизости. Конечно, она все это видела, и тревожилась, и надеялась только, что это временное, что это скоро пройдет и он опять станет тем послушным, добрым и ласковым мальчиком, каким был всегда, но она и понятия не имела, что это называется «неуправляемый», пока ее не вызвали в школу и не взялись научить этому слову и объяснить его значение. Объяснение, возможно, получилось сложноватым, поскольку объясняющих было слишком много. Они ошеломили ее уже одним своим количеством, она просто онемела при виде этого сборища за большим круглым столом, и, когда они, один за другим, стали называть себя, она не поспевала схватывать вот так, на лету, все эти фамилии и звания. Если не считать высокого симпатичного господина с красивой седой шевелюрой, который был, как она поняла, директором школы, она так и не разобралась, кого как зовут и кто какую должность занимает, кто вообще они — все эти люди, которые битый час толковали ей про новое слово и его смысл и которых она никогда больше в жизни не видела.

Они нарисовали ей образ беспокойного, шумного, строптивого ребенка и приводили всякие примеры, и она кивала, вроде бы узнавая в этом ребенке черты своего Джимми, и в то же время она совсем его не узнавала. Это все-таки был не тот Джимми. Не настоящий Джимми.

Они не были враждебны или недоброжелательны, наоборот, они были очень доброжелательны и очень старались, чтобы она поняла, о чем речь, они охотно объяснили ей еще раз, что такое Детский специнтернат. Такая специальная школа, куда его можно было бы поместить на некоторое время. Он, конечно, не будет там постоянно, всего месяца два, три. Ну в общем, только на то время, которое им понадобится, чтобы разобраться в проблематике, выяснить, что именно послужило причиной, и найти способ бороться с этой его повышенной эмоциональной возбудимостью, из-за которой нормальное обучение становится весьма затруднительным. Объясняя, они улыбались. Это же просто особого рода вспомогательное детское учреждение, созданное в помощь школе и родителям, и бояться ей совершенно нечего.

— Мы ведь хотим только помочь вам, фру Ларсен, — сказал тот, высокий, судя по всему директор школы, и пригладил красивой белой рукой свою ухоженную седую шевелюру. — И я бы сказал, вы просто обязаны дать нам свое согласие, это, можно сказать, ваш долг, ведь Джимми у вас такой прелестный ребенок.

Он улыбнулся ей, и вот тогда-то она впервые подумала: есть же, оказывается, хорошие люди. Ведь эти вот, в школе, хотели ей только добра, и глаза у них были ласковые, и она ушла от них растроганная, исполненная умиления и благодарности и какого-то горделивого сознания своего долга перед этим человеком с седой шевелюрой, который пожал ей на прощание руку.

— Значит, как только будет место, — сказал он. — Договорились, фру Ларсен?

Только уже подходя к дому, она стала что-то соображать и поняла, о чем шла речь, на что именно требовалось ее согласие. А муж и Джимми не понимали.

— Ты что, с ума сошла? — спросил муж и повторил, уже в утвердительной форме: — Ей-богу, ты просто сошла с ума. Выходит, ты согласилась, чтобы его забрали из дома для того только, чтоб он научился хорошо себя вести? Да я уж, черт дери, как-нибудь сам об этом позабочусь! И вообще… что все это значит, я тебя спрашиваю? Что за чушь такая? — И он набросился на нее, как это бывало в тех редких случаях, когда она, поддавшись соблазну, заявлялась домой с какой-нибудь непредусмотренной покупкой — пронзительно тонким от возмущения голосом он начинал выговаривать ей, что, во-первых, как это вдруг истратить столько денег и, во-вторых, на кой черт им эта дрянь, и случалось, он отсылал ее обратно в магазин, чтобы она обменяла свое приобретение на что-нибудь другое.

— Но они ведь помочь нам хотят, — защищалась она, но дружелюбные улыбки стали вдруг бледнеть, таять и исчезли, как исчезает изображение на экране выключенного телевизора, и улетучился запах дорогих сигарет, а он только мотал головой, бессильный отправить ее обратно с этим ее согласием: этот товар не подлежит обмену.

— Между прочим, еще ничего не известно: они сказали, что если только будет место, — пробормотала она. Что-то в этом роде, помнилось ей, было сказано, но вот что именно: «если только» или же «как только»? А он ответил, что уж место-то будет, она может не сомневаться. Уж раз они нацелились — теперь не отступятся.

И в довершение всего Джимми уткнулся лицом в стол и расплакался, и это было совсем уж невыносимо.

— Вот, полюбуйся, — сказал муж, — он тоже никак не уразумеет, что происходит, и кой черт тебя дернул соглашаться?

А она, собственно, даже и не считала, что дала на что-то свое согласие, во всяком случае не помнила, и в последующие дни она всячески ублажала мужа и мальчика и в разговорах старательно обходила все, что могло бы напомнить об этом злосчастном интернате, и дни шли, и ей стало казаться, что все уже забыто, и в душе ее начало было пускать первые тоненькие корешки чахлое зернышко надежды, что все останется по-прежнему. Ведь могло же так случиться, что все уладилось бы само собой — разве нет? Эта робкая мысль потихонечку закрадывалась ей в голову в те мирные вечера, когда муж сидел, попивая пиво, и по обыкновению ворчал насчет беспорядков на работе и ошибок правительства, а мальчик спокойно делал уроки, но мысль эта снова испуганно ускользала в те вечера, когда Джимми швырял на пол книжки и тетрадки, потому что не мог, например, решить «эту идиотскую задачку», а тут еще муж со своим воспитанием, обязательно прикрикнет на него и только подольет масла в огонь, и дело кончалось самой настоящей истерикой.

— Не хочу я ходить в этот класс для дураков! — рыдал мальчик. — Не хочу сидеть с этими идиотами! Меня ребята дразнят…

И муж иной раз скажет, что, мол, учиться надо было как следует, вот и остался бы в своем классе, а теперь, выходит, сам и виноват, и правда, что дурак дураком. Только он тут же раскаивался в своих словах, и принимался беспокойно бродить по комнате, и в конце концов останавливался за стулом мальчика, и, положив руку на тонкую шейку или на шелковистые волосы, начинал уговаривать:

— Ну кончай, кончай хныкать. Ну, Джимми, какого черта…

А потом пришло письмо, где их кратко извещали, что за Джимми приедут в следующий четверг, в 14.00, и приложен был список вещей, которые ему следовало взять с собой, и на той же неделе, в пятницу, они все втроем пошли по магазинам и накупили мальчику всякой дорогой одежды, таких дорогих вещей они ему никогда еще не покупали. И штаны, и ботинки, и рубашки, и свитеры, и нижнее белье, все ярких, веселых расцветок — ну прямо подарки к рождеству. А на обратном пути им попалось какое-то кафе, и муж решил, что, пожалуй, стоит зайти посидеть в свое удовольствие, раз уж они в кои-то веки вылезли все вместе из дома, и они как-то втиснулись за столик, с пакетами и свертками на коленях, и пили кофе, и пиво, и какао с молоком, и ели сосиски, а вокруг стоял шум и гам, хныкали, ревели и капризничали уставшие дети, родители ругали детей, и ей казалось, что только один их Джимми вел себя как большой — сидел и спокойно ел сосиски и пил какао, и все эти рассерженные мамы и папы, наверно, смотрели и думали: какой хороший мальчик.

Жаль только, что на нем не было всех этих новых красивых вещей. Когда наступил четверг, она дала их ему надеть с самого утра — в утешение, так сказать, но тогда он был совсем уже не такой хороший: он нервничал не меньше ее самой и изводил ее, и утро тянулось бесконечно. Будто это и не четверг был вовсе, а воскресенье, только без запаха свежеиспеченных булочек и утренней бутылки пива для мужа, без его ворчливых комментариев к газетным заголовкам и тому немногому, что он прочитывал под этими заголовками. Без возни мальчика с игрушками на полу. Бесконечное праздное ожидание, и собранный чемодан у дверей как зловещее напоминание о жестокой действительности.

Она не хотела пускать мальчика во двор, чтобы он не испачкался, и все-таки наконец пустила, не подумав, что ведь все его сверстники были еще в школе и играть ему было не с кем, и в результате он вернулся под конвоем разъяренной женщины, ругавшей его на чем свет стоит: вот, полюбуйтесь, толкнул ее маленькую дочку, для убедительности она притащила с собой ревущую девчонку. Женщина кричала, что это просто свинство, вечно большие ребята обижают маленьких, маленьким просто житья от них нет, но уж она-то, извините, такого не потерпит, свою она в обиду не даст, и, между прочим, почему это он не в школе, сегодня ведь, кажется, не рождество, и не пасха, и не день рождения королевы. И она извинилась и втащила Джимми в переднюю, но она была не из тех, кто способен взять и захлопнуть дверь перед носом у человека, который с тобой разговаривает, даже если он орет на тебя.

Женщина была молодая, высокая, грубовато скроенная, с густыми волосами странного красно-коричневого оттенка, как видно не слишком удачно покрашенными.

Почему он не в школе, хотела бы она знать — на больного он вроде не похож.

— Нет, он дома не потому, что болеет, — поспешила она сказать. — Дело в том, что ему надо ненадолго уехать.

— Уехать? — переспросила женщина.

И она стала объяснять, и только потом спохватилась, что вовсе не обязательно было объяснять, почему он на какое-то время уезжает из дома. Мол, будет учиться в другой школе. Это только временно.

Женщина, сложив губы трубочкой, понимающе присвистнула.

— Ну, ну. Значит, за ним должны приехать. Забрать его.

— Да, — сказала она, и ей стало холодно от этих слов, — они приедут в два часа.

Женщина выудила из кармана довольно неопрятного халата помятую сигарету и дешевенькую зажигалку.

— У моего брата в один прекрасный день обоих вот так-то забрали — и с концами, только он их и видел.

— Что вы, это совсем другое, — поспешила она заверить, — он пробудет там совсем недолго, всего два-три месяца.

— Знаем мы, что это такое. Нет уж, не дай бог.

Женщина поискала глазами, куда бы стряхнуть пепел, и, не найдя, стряхнула прямо где стояла, на лестничную площадку, — может, именно из-за этого она и пригласила ее зайти выпить чашечку кофе, а может, та сама навязалась — бог его знает. Она и опомниться не успела, как они уже сидели друг против друга за ее кухонным откидным столиком и пили горячий кофе, впрочем, удивляться особенно не приходилось, в то утро все было странно и чудно. И она совершенно не понимала, следует ли ей чувствовать себя польщенной или, наоборот, остерегаться этой странной гостьи. И вот она сидела и пила с ней кофе, пребывая в полной растерянности, потому что не могла отнести эту женщину ни к одной из тех категорий, на которые она обычно делила людей, да и Джимми все торчал тут же, то у нее за стулом, то рядом. Свою девочку женщина сразу же отослала гулять во двор, и крики и вопли, доносившиеся к ним время от времени со двора, нисколько ее уже, видимо, не смущали.

— Неплохо ты здесь устроилась, — сказала женщина самым дружеским тоном и стряхнула пепел на свое блюдце. И, кивнув в сторону Джимми, прилипшего к кухонной двери: — А он у тебя вообще-то красавчик. Тот, кто его тебе сделал, был, видно, мужик что надо. Ты с ним одна?

Она сказала, невольно чувствуя себя виноватой, что не может ответить так, как от нее, видимо, ждали, что вообще-то нет, не одна, теперь вот муж есть, а женщина замотала головой:

— Нет уж, спасибо. Накорми его да обслужи, жеребца здорового, только и крутись вокруг него. С какой стати. У меня вот двое ребятишек, старший уже в школу ходит, а младшенькую ты сама видела — и ничего, прекрасно обходимся, очень даже неплохо живем, а мужик, он только для этого самого и нужен, что с него еще взять… А странно, что я тебя раньше не видела, работаешь небось?

Она кивнула, что да, работает, и женщина опять помотала головой.

— Нет уж, спасибо. Восемь часов на какой-то паршивой фабрике? Нет, мне свое здоровье дороже. Иной раз думаешь — ну, если б еще работа какая особенная, как вот у некоторых, чтоб человеком себя чувствовать, это, может, дело другое, а лямку тянуть — кому надо, пускай тянут, а мне не надо. Без того не пропадем.

И наверное, очень уж у нее был глупый вид, потому что женщина сочла нужным пояснить:

— Социальное обеспечение, моя милая. Забота о человеке. Должны же они, черт возьми, позаботиться об одинокой матери. Главное, понимаешь ли, знать всякие лазейки, сумей извернуться — и будешь сам себе хозяин, живи в свое удовольствие.

Женщина засмеялась, она смеялась одним ртом, но не глазами, глаза оставались такими же мрачными и несчастными и стали еще мрачнее, когда женщина добавила:

— Но тебе это, может, не по вкусу?

— Не знаю, — промямлила она и робко улыбнулась, она бы с удовольствием согласилась с этой женщиной, как привыкла соглашаться с другими, но, во-первых, она действительно не знала, а во-вторых, еще неизвестно, можно ли было отнести эту женщину к другим, и вообще она была какая-то непонятная, ни на кого не похожая.

— Ты не обращай внимания на мою болтовню-то, — продолжала женщина, закуривая новую сигарету, — ты, в общем, молодчина, что пригласила меня посидеть вот так, выпить кофе, а что я на парня твоего наорала, так это ж вовсе не потому, подумаешь, толкнул, все они такие, с маленькими не больно церемонятся, я, понимаешь, потому так взъярилась, что это вдруг напомнило мне вообще нашу жизнь, как вообще все устроено… ты только не подумай, что я выпивши, я с утра — ни-ни… Нет, правда, это ж вечная история, всю дорогу одно и то же, что маленький ребенок, что маленький человек — их же вечно забивают, пикнуть не дают. Будто они пешки какие, а не люди. Верно я говорю?

Вот тут она с готовностью кивнула, что да, верно, потому что не раз слышала то же самое от мужа — простому человеку рта ведь не дают раскрыть, сиди и не рыпайся.

— А я вот лично не желаю быть пешкой на этих их паршивых фабриках. Нет уж, спасибо. Между прочим, я живу не только на то, что мне удается у них урвать, у меня имеются и кое-какие побочные доходы, я этого не скрываю.

— Что ж, это очень хорошо, — сказала она, и только потом уже, по прошествии нескольких часов, сообразила вдруг, о каких доходах говорила эта женщина, и подумала, что все же глубоко правы те, кто считает ее дурой.

Женщина посидела немного молча, подперев щеку рукой, опять же не обратила никакого внимания на громкий рев и вопли со двора, рассеянно прикурила новую сигарету от старой и загасила окурок, ткнув его в блюдце.

— Н-да… Главное дело — держаться подальше, чтоб не угодить в эту их чертову мясорубку, — сказала она.

И, увидев, что она опять же ничего не понимает, уже с легким раздражением:

— Спасательная служба, пропади она пропадом. Ведь с ребятишками моего брата у меня на глазах все случилось. Были дети как дети, не хуже других, во всяком случае — не настолько хуже, но супруга у него, понимаешь ли, сбежала, а разве мужику уследить, чтоб дети всегда ходили чистенькие да аккуратненькие, ну и вообще. Ты только не подумай, что брат у меня какой-нибудь такой… ну, вроде меня… нет, он совсем другой породы, вернее сказать, был другим, теперь-то он черт знает в кого превратился, они таки его доконали, совсем стал чокнутый. А вообще-то он всегда был из этих самых, из порядочных, которые, уж конечно, и на работу ходят, и следят за собой, и прочее тому подобное. Просто ужас. И всем-то он был доволен, и все у него шло как по маслу, пока вот жена от него не сбежала, но он все равно изо всех сил старался, чтоб все шло как надо, ну, они, конечно, тут как тут, всюду свой нос сунут, и все им было не так — дети, видите ли, недостаточно ухоженные, и вообще какие-то дикари невоспитанные, и он не следит за их учебой, и питание, само собой, не то, и вот в один прекрасный день они их и забрали, и попали они в одно заведение, и уж там-то они такому научились, о чем раньше и понятия не имели, а мой порядочный братец, слюнтяй несчастный, даже не пикнул. Нет уж, спасибо. Ко мне, если хочешь знать, тоже явилась однажды такая вот советчица, так я ее на порог не пустила, знаешь, что я ей сказала? Вон отсюда, говорю, топай откуда пришла, да поживее! Выкатилась как миленькая, — торжествующе заключила женщина.

— Но может, они просто помочь хотели… — начала было она, и женщина скривила рот:

— Помочь?

А дальше она и сама знала: «Нет уж, спасибо».

И все же вполне ведь могло быть, что та «советчица» и вправду хотела как-то помочь, что-то посоветовать. И, кстати, с Джимми ведь все обстояло иначе, на него и поглядеть было приятно, такой он был славный да аккуратный в новом костюмчике, уж его-то никак нельзя было назвать неухоженным.

— Но ведь это же ненадолго, всего на два-три месяца, — умоляюще обратилась она к этим суровым, несчастным глазам напротив. И немного спустя повторила, почти слово в слово, сидя за тем же откидным столиком и глядя в серьезное лицо мальчика напротив:

— Это ведь совсем ненадолго, Джимми, побудешь там немножко и вернешься домой.

— Ага, — сказал мальчик, и откусил от бутерброда, и отхлебнул молока из чашки, и, может, это было похуже всех его истерик, и криков, и воплей.

Тревога, поутихшая в присутствии посторонней женщины, снова вернулась ощущением тяжести под ложечкой и стала грызть ее, и этот последний час ожидания был самым мучительным, все время она ощущала на себе неотступный взгляд мальчика, от которого некуда было скрыться, разве что в уборную, и она почувствовала чуть ли не облегчение, когда раздался наконец звонок и на пороге, явно смущаясь, появились «они» — в образе совсем еще зеленого и очень разговорчивого юнца, который весело болтал, смеясь и улыбаясь, все то недолгое время, что продолжалась эта церемония.

— А я вот зашел за попутчиком, — бодро-весело начал он, — тут, говорят, живет мальчик, который мог бы составить мне компанию. Это, наверное, ты и есть?

И схватив руку Джимми и раскачивая ее вверх-вниз, что должно было изображать самое сердечное рукопожатие:

— Здравствуйте, здравствуйте, господин Ларсен, очень рад с вами познакомиться, меня зовут Ханс, я тот самый дядя, который укладывает детей спать, и я мастер рассказывать сказки на сон грядущий, так что, считай, тебе крупно повезло.

Он улыбался во весь рот, а Джимми смотрел на него серьезно и чуть удивленно, будто перед ним вдруг оказался живьем один из тех веселых дядей, что ведут по телевизору детские передачи.

— А чей это чемодан, твой, наверное? Давай-ка, прихватим его с собой, а то захочешь, например, почистить зубы перед сном, глядь, а щетки-то и нету, осталась в чемодане. И придется ехать за ним обратно: поездом, а потом еще автобусом — целая волынка, верно ведь?

И он опять засмеялся, будто сказал что-то ужасно смешное.

— Так вот, значит, поедем мы с тобой сначала на поезде… а ты когда-нибудь ездил на поезде… Нет? Ну, это знаешь как здорово — телеграфные столбы за окошком так и мчатся наперегонки, тук-тук — один проскочил, тук-тук — другой проскочил. Чудеса! Чемодан-то кто понесет… Давай уж я… А ты надевай эту красивую курточку, а то она так у мамы в руках и останется, ты ведь, наверно, очень в ней красивый, а?

И присев на корточки и застегивая молнию на куртке, которую она надела мальчику:

— Вжик — и готово. И марш в поход. Ты ведь у нас не какой-нибудь там маменькин сынок, верно? А я тебе не говорил, что там у нас полно всяких зверей, целых два пони, и еще собака, и козы, и кролики — настоящий зверинец. Ты любишь животных? Ну, так я и думал. А теперь давай скажем маме «до свиданья», ты уж ей сам все покажешь, когда она приедет к нам в гости, верно? И можно будет пригласить ее покататься на пони, как ты думаешь, мама согласится?

Джимми только изумленно переводил взгляд с веселого дяди по имени Ханс на нее и с нее опять на дядю.

— Ну что ж, пошли, хорошо бы нам поспеть на поезд, а то как бы не пришлось бежать за ним всю дорогу, до вокзала мы поедем на автобусе, и уж там я, так и быть, угощу тебя сосисками, ты ведь, я думаю, не откажешься от сосисок, верно? А мама нас увидит из окошка, пусть встанет вон у того окошка, а мы с тобой сейчас бегом по лестнице и помашем ей с улицы. Ладно?

Молодой человек опять засмеялся и выразительно подмигнул ей, и она поняла, что ей нужно отойти к тому окошку, и она пошла, а за спиной у нее захлопнулась входная дверь, послышался быстрый топот ног вниз по лестнице, шаги отзвучали и замерли, и там, за спиной, в комнату крадучись вползла пустота. Вскоре они появились внизу на тротуаре. Молодой человек вел Джимми за руку, в другой руке он нес чемодан, а Джимми чуть косолапил в своих новых ботинках. Подойдя к переходу, они остановились, молодой человек вскинул руку и энергично помахал ею в воздухе. Джимми тоже немножко помахал, и она, спохватившись, замахала в ответ, и все махала и махала, долго еще после того, как они скрылись из виду. И все не отходила от окна, словно бы ждала, что они вернутся за чем-нибудь забытым, а может, просто страшилась встретиться лицом к лицу с пустотой. Потом медленно повернулась, пошла и села на тот стул, на котором обычно сидела, когда они были здесь все втроем, и, посидев так немного, она услышала свой долгий, протяжный стон — так скулит брошенная собака.

Три месяца превратились в полгода. Когда Джимми вернулся, она устроила настоящий пир: нажарила свиных отбивных, купила мороженого, и он стал учиться в другой школе, потому что так было легче снова войти в нормальную колею, и из этой школы им тоже прислали приглашение, но на этот раз вызывали их обоих, надо было идти вместе, а муж таких вещей терпеть не мог. Пришлось ей приставать к нему и снова и снова показывать письмо, где черным по белому было написано, что они хотели бы побеседовать с обоими родителями Джимми, потом она и сама пожалела, что не пошла одна, настолько он был там некстати и так жалко выглядел в этой их учительской.

Беседа происходила вечером, и их было всего трое: она, муж и психолог. На этот раз новым для нее словом было слово «агрессивный», и по тому, как именно оно было произнесено и растолковано, она поняла, что оно пострашнее прежних, как, например, воспаление легких страшнее простой ангины или чем когда болят уши.

Она еще раз убедилась, что не все люди плохие. Этот психолог был тихим и кротким лысеющим человеком, который разговаривал с ней очень деликатно, тщательно выбирая слова, и, виновато улыбаясь, как бы умолял согласиться с ним.

— Вы должны понять, фру Ларсен, что Джимми сейчас приходится нелегко. Мне лично кажется, что просто у него все с самого начала сложилось не совсем благоприятно, я имею в виду школу, ну, отсюда и все дальнейшие осложнения. Мы ведь проверяли его с помощью тестов, и нельзя сказать, чтобы он как-то особенно отставал от среднего уровня, нет, дело не в этом, но ему как бы не хватает уверенности в себе, впечатление такое, что он ощущает себя каким-то не таким, как все, не может влиться в коллектив, ну и, очевидно, просто не знает, как ему быть, очень возможно, этим и объясняется, что он бывает такой агрессивный, ну то есть, понимаете ли, слишком уж вспыльчивый, этакий, знаете, буян и драчун, так вот, очень возможно, что эта его агрессивность — просто не слишком, я бы сказал, удачный способ привлечь к себе внимание и вступить в контакт с детьми, хотя сама по себе форма… ну, в общем, способ, как я уже сказал, не слишком удачный… Да и потом, он ведь такой маленький и хрупкий, он меньше всех в классе, и, возможно, это тоже в какой-то мере рождает в нем ощущение собственной неполноценности, а ребенок он вообще-то, насколько я мог заметить, очень впечатлительный и ранимый, так что… н-да.

Психолог запнулся и замолчал, а ее мысли метались между учительской и домом: они ведь в первый раз оставили Джимми вечером засыпать одного. Она надеялась, что он все-таки уснул, а не лежит там один в темноте с открытыми глазами, и надеялась, что разговор не затянется очень уж надолго.

— Н-да… нелегко разобраться, что творится в душе такого вот ребенка. И вообще в чужой душе.

И снова эта виноватая улыбка.

— Мы, собственно, так мало знаем. При всех наших знаниях.

Муж беспокойно поерзал на стуле и положил ногу на ногу, он сидел в напряженной позе, и она поняла, что у него болит поясница, и подумала, что не мешало бы ему тоже обратиться к врачу с этой своей поясницей, но он ведь врачам не верил, считал, во всяком случае, что ему-то никакой врач не поможет, просто износилась у него спина, чего же вы хотите, человек работает на износ, тут уж лечись не лечись… А чуть мальчик на что-нибудь пожалуется — тут же мчался за врачом.

— Н-да… Но мы отвлеклись. Итак, мы говорили о том, что Джимми использует не слишком удачный способ самоутверждения, который отнюдь не ведет его к цели. Ведь что получается: когда Джимми дает волю агрессивным импульсам и применяет к кому-нибудь из товарищей насилие, другой ребенок реагирует, вполне естественно, отрицательно, и то, что со стороны Джимми является, скорее всего, лишь попыткой войти в контакт или же выразить свой протест против того, что он как бы не на равных со всеми, другим ребенком воспринимается просто-напросто как неспровоцированное нападение, как некая злостная выходка, и в результате Джимми оказывается в еще большей изоляции.

Муж даже вспотел от всех этих умных слов, которые до него не доходили. Она вдруг с мучительной ясностью увидела, как он выглядит в глазах этого человека: обливающийся потом, как-то боком сидящий на своем стуле, с пылающими ушами и простоватой физиономией. Она вспомнила, как однажды, когда они были в гостях у ее родни, она тоже вдруг увидела его как бы их глазами, он сидел такой беспомощный и растерянный и, прежде чем кинуться в очередную атаку, как-то смешно бодал головой воздух, и в ответ на все его выпады сестры и мужчины лишь тонко улыбались. Она уже жалела, что потащила его с собой, лучше б она, вернувшись домой, рассказала ему, как сумела, и никто не мешал бы ему крыть их всех на чем свет стоит, у себя-то дома он мог позволить себе высказаться. Муж, попадая в непривычную обстановку, сильно проигрывал, он выглядел глупее, чем был на самом деле, когда ему приходилось выслушивать слова, которых он не понимал, даже если с ним разговаривали так вот деликатно. От жалости к нему у нее перехватило горло. Ей захотелось поскорее домой, и она подумала, что дома она уговорит его прилечь, и принесет ему пиво с бутербродами, и ночью приласкает его.

— Поймите же, фру Ларсен… — (Ну разве правильно было со стороны этого психолога, что он все время обращался к ней одной.)—…что мы для вас — или в данном случае я для вас, — можно сказать, то же что врач для пациента. Ну представьте, например, что у Джимми заболело бы ухо…

Оба кивнули, потому что уши — это им было понятно, уж этого-то они хлебнули досыта.

— Дрянное жилье, — сказал муж, — сырость такая, что он у нас, наверное, весь насквозь сыростью пропитался, из-за этих его болячек у него, быть может, и с учебой не ладится, вот такое дело.

— Так вот, будь я, значит, вашим врачом, я назначил бы ему пенициллин и тепло и сказал бы вам, чтобы вы уложили его на несколько дней в постель, и вы бы так и сделали: и в постель бы уложили, и давали таблетки — в этом я не сомневаюсь. Вы бы за ним ухаживали, а я бы наблюдал за ним, как положено врачу, и все мы вместе были бы заинтересованы в том, чтобы как можно быстрее поставить его на ноги.

Муж ради такого случая надел свою самую нарядную рубашку, в которой вообще-то никогда не ходил, и воротничок был ему тесен. Обычно он не застегивал на рубашках верхнюю пуговицу, но на этот раз застегнул, чтоб уж все было как полагается, и вот теперь он попытался немножко оттянуть воротничок, засунув туда украдкой палец, и пуговица отскочила, угодив как назло прямо на стол, она повертелась там волчком и, откатившись, легла как раз возле руки психолога, у ногтя большого пальца.

— А, попалась, — сказал психолог, осторожно взял ее, с улыбкой повертел перед глазами, рассматривая, будто какую достопримечательность, потом чуть подался вперед, наверно хотел передать ее мужу, но тот сидел с таким напряженным лицом, что он не решился и положил ее посередине стола, где она и осталась лежать — этакий нахальный маленький глаз, злорадно таращившийся на все происходящее, а муж, стиснув челюсти, упорно глядел в одну точку, и желваки у него на скулах так и ходили.

— Ну так вот, — завел опять свое психолог, он, кажется, тоже немножко вспотел, судя, во всяком случае, по явственному запаху дезодоранта, — разница лишь в том, что я не врач Джимми, а его психолог и что его… я чуть было не сказал «заболевание», хотя вообще-то слово это сюда не подходит и не следовало бы его употреблять, ну, в общем, что оно другого рода. Я полагаю — или, вернее, мы полагаем, поскольку это наше общее мнение: и его учителей, и других заинтересованных лиц, — что было бы полезно поместить Джимми на некоторое время в такие условия, чтобы можно было более внимательно, чем это удается в обычной школе, где все так или иначе привязано к учебному процессу, ну, в общем, более подробно проследить за всеми проявлениями его агрессивности и направить эту агрессивность в другое русло, убедив его одновременно в ее нецелесообразности. Вот мы и хотели узнать, как вы отнесетесь к такому предложению, фру Ларсен. И господин Ларсен, разумеется.

— То есть снова его куда-то отправить, — сказал муж, ухватив все же суть.

— Только на время. Ведь Джимми вообще-то хороший мальчик, не какой-нибудь там испорченный.

И после паузы, поскольку ни один из них не стал протестовать:

— Мы хотим помочь вам. Сделать так, чтобы он и в дальнейшем оставался хорошим мальчиком. И мы думаем, нам это удастся. Если вернуться к нашему сравнению, ну то есть, если б у него заболели уши…

— Но тут не об ушах речь, — сказал муж.

— Ну да. Речь, конечно, совсем о другом.

У психолога сделался вдруг такой измученный вид, что она почувствовала себя виноватой: с какой стати он должен мучиться из-за них, он и так был к ним на редкость внимателен.

— Ведь это же все для блага Джимми, — сказала она, и психолог поспешно закивал:

— Вот именно, фру Ларсен. Вот именно. И вы же не расстаетесь с ним навечно, вы сможете, разумеется, навещать его, и он тоже будет приезжать иногда домой.

— Да, конечно, — сказала она; она уже знала, как все будет. Многое уже знала. В частности, что в один прекрасный день снова придет извещение, в котором будет указано, что ему взять с собой и когда именно за ним приедут. Но она не могла, разумеется, знать, что на сей раз сопровождающей будет маленькая суетливая женщина, которая и попрощаться толком не даст, потому что внизу в машине ее будут дожидаться двое детей из интерната, взятых заодно прокатиться в город, и потому она будет спешить, беспокоясь, как бы они там чего не натворили.

Она-то представляла, как они вернутся сейчас домой, как она приготовит мужу пиво с бутербродами, а может, и водки нальет, и внесет все это на подносе, и ему это будет как сюрприз, а получилось, что он ее вообще отстранил и сам о себе позаботился. Уселся за откидной столик на кухне и принялся за дело: неторопливо и методично он наливал и пил, снова наливал и пил, будто выполняя работу, которую необходимо довести до конца. А когда она спросила, не довольно ли на сегодня, он только язвительно ухмыльнулся:

— Вы должны понять, фру Ларсен! Вы должны понять, что речь идет вовсе не об ушах, черт дери!


Водитель все говорил про этих своих детей, которых он развозил по интернатам или отвозил домой.

— Вообще-то они мне нравятся, — сказал он, — очень даже симпатичные ребята, вот только за машиной приходится приглядывать — руки у них так и чешутся, ну и друг с дружкой, бывает, воюют, народ не очень-то мирный, есть среди них ну прямо-таки агрессивные.

Он перехватил ее взгляд в зеркале.

— А ну их, эти иностранные словечки, это значит…

— Знаю, — сказала она, почувствовав вдруг, что просто не в силах выслушивать его объяснение. — Прекрасно знаю, что это значит.

Выражение добродушной готовности все растолковать исчезло с его лица.

— Вы, пожалуйста, не подумайте… Я вовсе не хотел…

— Да нет же, — пробормотала она в отчаянии, — совсем не то…

И съежилась на заднем сиденье, стараясь не глядеть на сердитую, обиженную спину перед собой.

Она вовсе не хотела его обидеть, она не привыкла никого обижать, просто даже не умела. Но что делать, если все эти слова были ей слишком хорошо знакомы. Они сами ее научили. Слову за словом.


Отпуск по семейным обстоятельствам | Башня на краю света | Поездки