5.
Сегодня хоронили Янко Краля. Когда хор ветеранов затянул партизанскую «Спит озеро в тиши» и над могилой, в которую опустили гроб, склонилось наше знамя, у меня сердце сжалось от боли. Будто меня кто автоматной очередью полоснул. Солнечный луч, скользнув по металлической звезде на древке знамени, блеснул мне в глаза; там, внизу, в сырой земле лежал гроб с его ссохшимися останками. Я вспомнил высокого худощавого парня, как живой он стоял у меня перед глазами, озорной, улыбающийся. Такой, какой он всегда был. Если где-то пели, то он оказывался там, стоило только кому-то в компании тронуть гармонь, он хватал первую стоявшую рядом девчонку и пускался в пляс. Сразу после освобождения, мы тогда были просто вне себя от радости, веселья, он носился на мотоцикле с какой-нибудь девицей на заднем сиденье по улицам Крани, так что народ шарахался, в винном погребе одного заведения устроил пальбу по бочкам с вином, так что ребята потом только глотки подставляли под струи вина, которые сочились из них, а в гостинице на Бледе его угораздило залезть в сапожищах в тазы с только что сваренным вареньем на кухне, взбалмошный был человек, немного не от мира сего. Первые месяцы после войны он угомонился и подался в политику, но жизнелюбие его никогда не покидало. В последние же годы болезнь его совсем доконала, таскали его по больницам и санаториям, так что он весь иссохся. Когда я в последний раз был у него в его люблянской квартире, он сделался уже совсем миниатюрным, сидел в большом кресле, делавшим его еще более неказистым и высохшим. В тот раз он впервые заговорил об операции в Подгорном поместье. Никогда после той лютой зимы сорок четвертого мы об этом не вспоминали. В первый раз он завел разговор об этом. И в последний.
Тем не менее, он по-прежнему хорохорился, отпуская шуточки в свой адрес. Он вяло улыбнулся, завидев меня, это была уже не та заразительная улыбка, от которой у каждого поднималось настроение. Что такое, Йерко, испугал я тебя? Наверное, у меня на лице все было написано, действительно, я немного опешил. Не дрейфь, я еще копыта не откинул. Ты их никогда не откинешь, крапива на холоде не зябнет. Я достал из сумки бутылку домашней наливки, и глаза его засияли. А, это твоего производства, попытался он улыбнуться. Мне нельзя, заметил он, каженный день глотаю какие-то пилюли. Я присел возле него.
Вот напасть, заметил он, ну чем я провинился. Еще три года назад запросто взбирался на гору, а теперь едва до ванной доползаю.
Я не понял, к чему здесь вина, я родом из деревни и знаю, что любые всходы сперва дружно поднимаются, созревают, потом гниют или сохнут, почему же с нами должно быть иначе. Когда придет мой час, думается мне, я буду готов к этой встрече. Теперь наше дело с ярмарки спускаться, мы уже не те, говорим мы при встрече, кто жалуется, что его мучает ревматизм, заработанный в лесах в молодые годы, ну это так, для отводу глаз, чтобы не вспоминать о том, что мы постарели и все чаще встречаемся не на наших традиционных сборах, а на похоронах. Тогда обязательно кто-нибудь нет-нет, да вспомнит, как сегодня, стоя жарким днем в теньке под березами у входа на кладбище, и скажет: ну вот, теперь уже в нашем лесу началась вырубка.
Давным-давно уж наша просека почитай, что вырублена.
Ну, мы немного посмеялись, как на похоронах с известной горечью могут смеяться те, в чью дверь еще не постучали ангелы. Так оно есть, и не вина это вовсе, как считал Янко, сидя четырнадцать дней назад, весь заморенный в своем кресле. Уж о ком о ком, а о нем никто бы ни в жизнь не подумал, что его когда-нибудь скрутит. Он вечно носился, в послевоенные годы гонял на мотоцикле, то и дело прокручивая какие-то делишки, стал большим человеком и метил все выше, в Любляну переехал. Стал ходить в горы, хотя в лесах мы частенько валяли дурака, мол, самой высокой горой, на которую заберется, будет его собственная жена. Так, трепались без задней мысли, ведь никто из нас и женат-то еще не был.
Он вечно куда-то спешил, произнес Богдан, когда мы уселись в ресторанчике, на тот свет и то отправился поспешно. Богдан моргал своими маленькими хитроватыми глазенками, которые странно смотрелись на его крупной голове.
Да не так уж и скоро, почти три года его изводили болезни. Его кое-что другое изводило, он со мной поделился, когда я в последний раз был у него.
Та операция в Подгорном, говорил он, там мы, наверно, немного перестарались.
Он смотрел на меня, ожидая, что я поддакну в ответ. А что мне было сказать человеку, который сидел, весь скукожившись, чахнувший от болезни, разъедавшей его изнутри? Что я тут ни при чем, что я только стоял на страже, выполняя приказ?
Молоды мы были, произнес он, за нами охотились, точно за зверями. Ну и мы в долгу не оставались, где только можно было.
Так он говорил, две недели назад.
Сейчас я не мог об этом думать. В полуденный зной я видел знамя, склонившееся над его могилой, лучи солнца, отражаясь от металлической звезды, слепили мне глаза, и хор затянул: Спит озеро в тиши… как сейчас слышу… и тихо шелестит листва. До сих пор с наступлением вечера, сидя на лавочке перед домом, вглядываясь в темную зелень лесных склонов, слышу ее… юный партизан темной ночкой, стоит, молча, у озера, и, язви ее душу, как сказал бы Янко, снова подступает к горлу, язви ее душу, слезы наворачиваются на глаза: ему девушка слово дала, что станет ждать, пока свобода не блеснет…
Уходя с похорон, я слышал, как одна старушка зашептала другой: просто закопали его. Да, да, вторила ей другая, пели хорошо, но без священника, что это за похороны. И то правда, нашим похоронам чего-то не хватает, у нас в семье были очень набожные, и когда хоронили мать, так приятно было слышать слова священника, теперь ангелы вознесут ее на небеса, по-другому и быть не могло. Но для нашей матери это было естественно, а вот товарища Янко Краля с трудом могу себе представить, как его возносят ангелы, ну уж если и так, то он бы при этом гоготал во весь голос, отпуская шуточки. Хоть обе тетки и были по-своему правы, по крайней мере, в том, что чего-то не хватало, меня, несмотря на это, такая злость взяла из-за этого разговора. Чертовы бабы, подумал я, отстали бы уж от покойника, но я ничего не сказал, а только смерил их взглядом, так что они тотчас умолкли. Не хватало многого, поминок в том числе. Под палящим солнцем мы переминались с ноги на ногу после похорон. Однако никто нас никуда не звал, на дворе было лето и казалось, что всем хотелось смыться в тенек или домой. Жена Янко и дочь сразу после похорон сели в машину, увидев, что я направляюсь к ним, жена опустила стекло, бросив: загляните к нам как-нибудь, товарищ Йеранек, и была такова. Другие родственники и сослуживцы, понаехавшие из Любляны, тоже захлопали дверями автомобилей, и уже за ними только пыль вздымалась с кладбищенской парковки. У Кралей в Поселье оставалась лишь могила родственников, и они приезжали сюда только в день поминовения, да и то не всегда. Может, теперь чаще будут бывать, и я хоть тогда смогу пожать руку его дочери и вспомнить добрым словом ее отца.
Сколько нас было, лесных братьев, как мы порой шутили промеж себя, все мы после устроились в ресторанчике и заказали вина. Тем не менее, несмотря на выпивку, разговор как-то не клеился. Обычно мы говорили о ночных походах, засадах и нападениях на немецкие колонны, о песнях Янко и речах на митингах, о треклятых вшах и мозолях. Теперь мы подтрунивали по поводу седых волос и санаториев для лечения несносного ревматизма, который почти все мы заработали в лесах. Потом, как водится, разговор переключился на политику. Разве за это мы боролись? За то, чтобы никто уже не считался с нашими жертвами? Проклятая банда, произнес Богдан, заморгав своими маленькими глазками, будто ему все еще слепило солнце в глаза на похоронах. В конце концов, белогардисты окажутся более правыми, чем мы? Брось ты политику, Богдан, сказал я. Лучше вспомни, как мы с тобой околевали на ветках лапника.
Это было после операции в поместье Зарника, мы дрожали той ночью как два цуцика. Там мы немного переусердствовали, заметил Янко четырнадцать дней назад.
Богдан не ответил. Только смерил меня злобным взглядом. Ему не хотелось говорить о той операции. Да и мне тоже было неохота, я собирался говорить о Янко, тогда он был с нами, а теперь его больше нет. Одни мы с Богданом остались из его отряда, все остальные уже отправились туда же, вслед за Янко.
Богдан до войны работал дорожным рабочим, у него были мозолистые руки и огромные с лопату руки.
Ты так храпел, смеялся я, что немцам в долине слышно было.
Но в этот раз как-то не складывалось. Бывало, мы любили пошутить, хоть и после похорон, однако теперь все были не в настроении, больше говорили о беспределе, который творился. Молодежь нынче не имеет представления о нашей борьбе. Я ведь знаю, что и Янко из-за этого переживал, и мне все же казалось, что сейчас самое время вспомнить о том, что всем нам довелось пережить, как Янко, прорываясь из окруженного дома, наткнулся на трех гестаповцев, лежавших в засаде, сначала струхнул и в следующий момент припустился к лесу, а потом остановился и бросил в них, точно так же совсем растерявшихся, ручную гранату. Как мы утопали в сугробах. Сидели у костра. Как Богдан храпел. Обычно мы предавались воспоминаниям, теперь уже и о политике, ну а кто же, повысив голос, спросил я, кто еще будет помнить, если не мы. Все на меня оглянулись. А я допил свою рюмку, расплатился и отправился домой.
Наступил вечер. Я сидел в одиночестве перед домом. Сын в Любляне, еще вчера звонил, что, во что бы то ни стало, постарается приехать на похороны Янко, ну а как же иначе, ведь он носит его имя. А сегодня утром он сообщил, что не сможет — срочное совещание в фирме. Сына я назвал в честь него, самого жизнерадостного и отважного человека, какого я только знал. В детстве мы с Янко вместе бродили по лугам и загоняли коров в хлев. Окончив школу, он подался в Крань, где выучился на механика, лишь изредка наведываясь в деревню. Он сделался городским парнем, хватким, а возвращаясь домой, с каждым разом все больше и больше становился не похожим на нас, оставшихся здесь. Он и одет был по-другому и подстрижен, да и по разговору уже был какой-то другой, незадолго до войны вообще прикатил к нам на мотоцикле. Мы ему завидовали, деревенские девчонки по нему с ума сходили. Я в то время ходил в Подгорное поместье на поденные заработки, помогая на сенокосе, в хлеву или каких других делах по дому в поместье. Янко частенько меня поддевал, так и будешь холопом у этих господ? Он говорил, что они — бездельники и эксплуататоры. Я в ответ посмеивался, зато платят хорошо. Он звал в меня в город, я многое умею, хорошо устроюсь. А мне и дома было неплохо, отец уже не в силах со всем управляться, так что я потихоньку брал хозяйство в свои руки, в поместье на меня не могли нахвалиться, а кроме того, здесь была Пепца, мы вместе пели в церковном хоре, а по праздникам танцевали в саду перед корчмой. Я не мог оторваться от дома, деревни, лугов и полей, и от Пепцы тоже.
Ты всегда останешься деревенщиной, сказал Янко.
Это прозвучало как насмешка и с некоторым презрением, но было правдой.
Я и сейчас деревенщина, хоть и деревенщина с ветеранской пенсией, деревенщина, который долгое время ходил на собрания в городе и помогал новой власти, когда было нужно. И который все реже копался в земле. В послевоенные годы я работал в кооперативе, все больше в конторе, а не на полях. Какую-то живность я все равно держал, и пашни, куда ж без этого. Теперь хлев уже долгое время пустует, и луговины никто не косит. Дом все-таки отремонтирован, удобный, не могу пожаловаться, сын на машине приезжает, когда только может, жена его и приберется у меня и постирает, два внучонка возятся возле дома. Хорошие деньки. Правда, по большей части я все-таки один. А сегодня вечером, когда не стало Янко, тем паче. Смотрю на старую скрюченную грушу возле забора, думаю, придется ее скоро срубить. Я уже и в прошлом году думал об этом, ну да пусть уж еще раз родит эти терпкие плоды. У забора растет крапива, которую надо будет тоже как-нибудь покосить, может, завтра и займусь этим. А сейчас посижу еще, наслаждаясь этим вечером, упоительным запахом летней зелени, безудержным ростом буйной растительности, тем, как ветер приносит остывший запах хвои из леса повыше поместья под Крутым Верхом. Как все растет и исчезает. Пепца уже десять лет там, где теперь Янко, там и мать моя с отцом, а я вот еще хожу, копчу землю, мастерю по дому, забор вот починил, иногда на машине съезжу в корчму, в церкви не бываю. Терпеть не могу священников, да и политиков, во всяком случае, этих новоявленных. Пока были Янко и наши, было другое дело. Понятно было, кто есть кто, были рабочие и крестьянство и уважаемая интеллигенция, теперь же все только хапают и с ума сходят из-за денег, в том числе и мой сын.
Я прислушался к приближающемуся издалека поезду. Это вечерний дизель, который возит рабочих из Любляны и Крани, ходит каждый вечер. В довоенные годы на нем приезжал домой Янко, он служил подмастерьем в городе, это было в то время, когда у него еще не было мотоцикла. Я часто встречал его на станции. Вокзал мне нравился еще и потому, что там был дядя Штефан. Он был начальником станции, видный такой мужик. У него была форма и сигнальный жезл, с которым он отправлял поезда. Он не был нашим родственником, и я звал его дядей Штефаном, потому что иногда, по долгу службы, он заходил к отцу пропустить рюмочку крепкого, и тогда они до глубокой ночи разговаривали о политике. Он был отличный дядька, и мое детское сердечко просто сгорало от восторга, видя, как он поднимает жезл с круглой красной дощечкой, отчего все приходило в движение, и на тихой до этого станции все начинали бегать, двери вагонов захлопывались, локомотив пыхтел, затем все трогалось с места, и вскоре за тем поезд исчезал за холмом, а появившись вновь, уже мчался на всех парах. И причиной всему этому был всесильный человек, бывавший у нас дома. Его тоже уже нет, как нет и Янко, а поезда по-прежнему мчатся, большинство их проносится мимо деревни, а тот, что на подходе, знаю, сделает остановку. Так и вижу Янко, как он прыгает с верхней подножки прямо на перрон и кричит: а ты знаешь, что я купил мотоцикл?
В один такой приезд домой Янко повез меня покататься на своем мотоцикле. Это было на Пасху, дороги были сухие, теплый, почти весенний ветер свистел в ушах. На перекрестке у распятия Иоанна Крестителя мы остановились и бросились на траву. Из сумки на мотоцикле Янко достал бутылку вина и сделал несколько глотков. Вдалеке мы увидели всадника, скакавшего по дороге от опушки леса нам навстречу.
Женщина, заметил Янко с ухмылкой, гляди-ка, как она приподнимается в седле. Это была молодая хозяйка поместья.
Ее зовут Вероника, сказал я, она каждый день ездит верхом.
Матерь божья, продолжал Янко и поднялся, чтобы лучше разглядеть ее, ты смотри, как она орудует задницей.
Мне показались пошловатыми его замечания о госпоже Веронике, которая всегда была так приветлива, разговаривая со мной и со всеми остальными, кто ходил помогать в Подгорное. Во время покоса она иногда сама приносила нам перекусить, стряпухи сказывали, что порой она заглядывала и к ним и, засучив рукава, помогала на кухне. У нее для каждого находилось приветливое слово, и до сих пор я никогда не задумывался о том, что хозяйка поместья Вероника была женщиной, во всяком случае, не в таком смысле, как Янко. Она направлялась прямо к нам, ее светлые волосы развевались от легкого ветерка. Когда она была совсем близко, я и сам поднялся, а она громким окриком остановила, поглаживая и усмиряя под собой, вороного коня.
Уж не наш ли это Иван? воскликнула она.
У нее было хорошее настроение, и она засмеялась.
С каких это пор вы ездите на мотоцикле, Йеранек?
Да это не я, несколько смущаясь, ответил я. Янко на нем ездит, я только прокатился.
Янко просто внаглую пялился на нее.
Я и вас могу немного прокатить, заметил он.
Вы бы меня прокатили? произнесла она, будто ее нимало не смутило его почти нахальное предложение. Это я вас могла бы прокатить, я умею водить.
Она умела водить автомобиль, говорили, что она умеет и пилотировать.
Давайте, сказал Янко, я еще не знавал женщины, которая бы умела на мотоцикле ездить.
Так еще узнаете, засмеялась она. Как-нибудь в другой раз. Сейчас мне пора обратно.
И она поскакала прочь по дороге через поле, а мы смотрели ей вслед.
Далеко в низине она повернула коня и направилась в гору, по дороге в Подгорное.
Янко был совершенно очарован.
Вот это баба, вздохнул он.
Затем он принялся громко смеяться.
Если бы она и правда меня прокатила, развязно воскликнул он, я бы ее вот так обхватил за талию.
Он встал позади меня и обхватил за пояс, вот так, добавил он, скользя ладонями по моей рубашке вверх, хватая меня за грудь, и вот так. Он приподнял меня в воздух, и я тоже начал тупо ржать.
Ты, лопух, произнес я, она не про тебя, она замужем.
Так замужние лучше всего скачут, загоготал Янко, и мы уселись на мотоцикл и помчались в деревню, поднимая за собой клубы пыли.
Иван, ты ни бельмеса не смыслишь, ты навсегда останешься холопом.
В тот раз я впервые осмелился подумать, что молодая хозяйка поместья как никак была женщиной, молодой и привлекательной женщиной. Хоть она и была старше меня, она все равно была интересней, чем все наши девчонки, с Пепцей вместе взятые. Пепцу я, естественно, любил; когда я провожал ее вечерами до дверей их дома, я еще долго ходил кругами, смотрел на звезды и думал о ней, о ее черных волосах, которые я мог потрогать, когда мы оставались наедине, о ее пружинистой походке и глазах, выискивающих меня в церкви, когда мы пели на хорах. Однажды священник, застукав нас на лужайке за церковью, когда я взял ее за руку, отчитал, что физическая близость до свадьбы непозволительна. Пепца засмеялась, священник тоже рассмеялся, потом серьезно добавил: первое назначение брака рождение и воспитание детей, и только вторичная цель взаимопомощь и плотские утехи. Возможно, он был прав, он был славным человеком, хорошо пел и хорошо говорил, может, хорошо бы было, если бы сегодня он проводил Янко из этого мира. Я большей частью терпеть не могу священнослужителей, хотя наш священник на самом деле не так уж и не прав был, Пепца мне потом и правда родила сына и была мне в большую помощь по жизни. Плотская любовь это нечто иное.
Вероника была совсем особенной, у нее не было детей, по поместью она ходила в брюках и рубашке с засученными рукавами. От нее исходила доброжелательность, и улыбалась она не как хозяйка, вечно талдычащая о делах, которые необходимо переделать, а как женщина, которая улыбается мужчине, в том числе и мне. Однажды вечером, когда мне пришлось задержаться в Подгорном в дровяном сарае по работе, которую мне хотелось закончить засветло, я увидал ее в шелковом платье. Она стояла у дверей, встречая гостей, приехавших из Любляны на машине. Увидев меня, прошла через двор ко мне и спросила, езжу ли я еще на мотоцикле. Я ответил, что нет, приятель уже долгое время не навещал родных. Как зовут этого мотоциклиста? Я ответил. От ее тела веяло духами и теплом.
Как-нибудь я покажу ему, что на самом деле умею ездить на мотоцикле, засмеялась она.
Потом она снова вернулась к своим гостям. Она была красивая и далекая, недоступная. Во мне тем вечером взыграла ревность, и я был зол на Янко. Неужели своей дерзостью он смог произвести на нее впечатление. Мне представилось, как он едет на мотоцикле и обнимает ее за талию. Он наверняка бы так сделал, как и все остальное, что он демонстрировал мне, кто бы сомневался. А я просто не посмел бы, потому навсегда останусь холопом, как говаривал Янко. Я был раздосадован на него. Да и на нее тоже. Этой ночью я видел ее во сне. И Янко тоже. Как они едут по прямой, среди полей, за ними поднимается облако пыли, Янко обхватил ее за пояс, ее светлые волосы волной струятся по его лицу, а он прижимается губами и что-то говорит ей на ухо.
До той встречи у распятия Иоанна Крестителя я никогда не думал о господских иначе, как о людях, которые добры к нам и хорошо платят. После я часто размышлял о том, как они живут, точнее говоря, как живет она в просторном поместье, в тех здоровенных хоромах со своим мужем и гостями, которые часто оставались до глубокой ночи. Из открытых окон иногда доносились звуки рояля, смех и пение. О ней поговаривали, что прежде чем оказаться в Подгорном, она жила с каким-то сербским офицером. Мне это не казалось чем-то особенным, так себе, сплетни про жизнь господ, которые живут по-своему, иначе, не так, как мы. Тем не менее, после того, как она перебросилась несколькими словами с Янко, а позднее даже расспрашивала о нем, у меня все встало на свои места, во мне начала зреть какая-то тихая злоба на Янко, на неизвестного сербского офицера, мысленно я ставил себя на место ее супруга, и от его имени иногда мог бросить ей резкое словцо. Ее муж был человеком выдержанным и спокойным, она должна была быть ему благодарна. А не говорить первому встречному на мотоцикле, что она его прокатит. Все во мне возмущалось и всякий раз, когда она ко мне обращалась, мне делалось неловко, будто она меня насквозь видела. Однажды после службы, иногда господские ходили к заутренней в храм Святого Якова, она представила меня своей матери, старой хозяйке. Тогда еще старая хозяйка ходила, это потом она расхворалась и только просиживала в комнатах, у себя наверху у окна.
Это наш Иван, сказала Вероника, у него золотые руки. Нет ничего, что бы он не умел делать. И поет отлично. Ты ведь его слышала.
Старая хозяйка спросила, я ли это пел на хорах. Я кивнул, не отрывая взгляда от своих ботинок.
Вы прекрасно пели, Йеранек, сказала эта старая хозяйка.
Золотой парень, произнесла молодая, Вероника.
Я ничего не ответил. Меня выводило из себя, что она не так говорит со мной — не так, как с Янко. Со своими гостями она шутит и поет за роялем, а со мной говорит, как с деревенщиной, который только и умеет, что махать косой по лугу и топором в лесу. И петь аллилуйю. Золотой парень и старательный, и руки у него золотые — и это все, что она могла сказать, говоря со мной. Все остальное были одни лишь поручения: вы не могли бы, Иван, починить дверь в хлеву? Поводите Вранца по кругу, чтобы он немного остыл. Тропинку возле ручья размыло потоком, придется изрядно с ней повозиться. А ведь могла бы и со мной хоть словечком обмолвиться. Я же не холоп какой, а будущий хозяин подворья. А ходил помогать, потому что мне так отец велел, да мне и самому нравилось, ну и из-за денег, которые мне каждую неделю платил ее муж, а не она. Я не был сельским увальнем, а состоял в кружке, где мы, парни и девчонки, читали и готовили постановки, однажды я сыграл священника, благословлявшего словенских парней перед сражением с турками. Дома у нас были просветительские книжки из Общества Св. Мохора мохорянки, и мы выписывали «Словенский дом»[14]. Мы могли бы с ней потолковать о том, что происходит в мире, о лошадях и о самолетах, если бы она захотела, я много читал и много знал. Ее снисходительный тон и эти ее улыбочки стали мне надоедать. Я начал избегать ее поручений. Всякий раз, когда я приходил в поместье, я шел к господину Лео, если тот был дома, и с ним договаривался о работе.
Как-то она попросила меня о чем-то для ее лошадей, я резко ответил, что с хозяином Лео мы уже договорились про лесные работы. Вранац скучает по тебе, произнесла она, ты лучше всех с ним обращаешься. Вороного коня, к которому она прикипела сердцем, звали Вранац, она ходила вокруг него кругами, то и дело лаская, Вранац то, Вранац се, что с человеком. Меня она никогда не удостаивала такого обхождения, как она холила эту лошадь. Как-то за обедом я разошелся по поводу этих телячьих нежностей с лошадью, а повариха Фани заметила, что, скорее всего, она так обращается с этим конем оттого, что у нее нет детей. Она все больше представлялась мне избалованной городской дамочкой, которая только рисуется, что обожает природу, и лошадей, и деревенскую жизнь. Своими засученными рукавами и простой рабочей одеждой, когда мы ворошили сено, она не могла меня больше провести. Скорее ей по душе были шелковые наряды и туфельки на каблуках, люблянские, а потом и немецкие поклонники, целовавшие ей ручки. Все с большим удовольствием я имел дело с ним, с Лео, когда тот был в поместье. Он был господином, не пытаясь, как она, держаться с нами запанибрата, сух и сдержан, никогда не старался быть чрезмерно любезным. Он говорил, вы это хорошо сделали, Иван, платил и до свиданья. Однажды после охоты позвал нас в охотничью комнату, мы закусили, а он произнес тост за удачную добычу. В его бокале была вода. Он и сам был такой, как вода, прозрачный, холодный и всегда немного отчужденный. Так же относился он и к ней, учтиво и покровительственно, что мне было особенно по вкусу. Когда однажды мы с утра рыли канаву для слива отходов из конюшни, он подошел и с удивлением взглянул. А, это она так наказала? Иногда моя жена дает маху, заметил он, мы это сделаем иначе. И мы еще раз переделали, по-другому. Он заплатил без звука, в том числе и за то, что делать не следовало.
Мне показалось, что Вероника через какое-то время заметила, что я избегаю ее поручений. Как-то она остановила меня на дворе и как ни в чем не бывало спросила: я слышала, что вы собираетесь жениться, Йеранек. Меня даже это уважительное выканье взбесило. С Янко она разговаривала как со старым знакомым, а ко мне относилась как к прислуге. Когда я ничего не ответил, она спросила, как зовут мою девушку. Я ответил, что ее зовут Йожица, а дома кличут Пепца. Она сказала, что подарит Пепце что-нибудь красивое на свадьбу. Она хотела знать, какой цвет ей больше всего к лицу. Я сказал, что не знаю, может быть, синий. Мне было неловко говорить об этих женских делах, да и достало, что она сверлила меня, смеющимися и одновременно грустными глазами, я поблагодарил и ушел.
Летом сорок второго Пепца расхворалась, у нее поднялась высокая температура. Она начала бредить, и ее семья просто не находила себе места. Поскольку был поздний час, и никакие поезда уже не ходили, я побежал в поместье Подгорное и спросил, не могли бы отвезти ее в больницу. Шофера не было, он был в отпуске. Господина Лео тоже не было в поместье, скорее всего, он был в Любляне, а может, на охоте. Вероника долго не раздумывала, я отвезу ее, сказала она. Оперировал ее немецкий военный врач, и она быстро пошла на поправку. Через неделю хозяйка сама предложила поехать за ней. Мы ехали по дороге, поднимая за собой облако пыли. Я подумал, что вот сейчас я еду с ней, а не Янко, на машине, а не на мотоцикле. Отличный день был, обратно мы ехали втроем, на заднем сиденье моя ослабевшая больная, спереди мы вдвоем. Янко мог бы мне позавидовать. Вероника мне несколько испортила песню, когда мы остановились у придорожной закусочной и заказали пива. А вообще-то, где это твой приятель, как его, бишь, зовут? Мне стало досадно, что она снова о нем вспомнила, но немного успокоило, потому что она не помнила его имени. Я сказал, как его зовут. Да, точно, Янко, сказал она. А он по-прежнему носится по округе на мотоцикле?
Они так никогда и не прокатились на мотоцикле, и она так никогда и не подарила Пепце «что-нибудь красивое» на свадьбу. Янко был уже в лесах и ловил на прицел немцев, с Пепцей мы поженились только после войны. Вероники в то время уже не было.
Война свалилась, как снег на голову, через деревню шли колонны грузовиков, набитые немецкими солдатами. Жизнь в деревне не слишком переменилась, лишь в жандармском управлении разместилась немецкая военная полиция, они ходили потом вместе с нашими по деревням, а по вечерам сидели с ними в кабаке. Я продолжал ходить в поместье, где все чаще среди гостей бывали немецкие офицеры из Крани. Наверное, потому что им там было вольготно, хозяева, оба, знали их язык, она вроде как даже училась в Берлине. В сорок втором году, вскоре после того, как мы с Вероникой отвезли Пепцу в больницу, прошел слушок, что наши военнослужащие, вернувшиеся после капитуляции из плена, собираются в горах, нападают на немецкие склады с оружием и комендатуры, захватывают оружие и боеприпасы, устраивают налеты на автоколонны. Однажды объявилась большая группа военной полиции, которая вместе с местными прочесывала дома. Как будто одного полицейского застрелили из засады, когда он ехал на велосипеде по дороге через поле у лесной опушки. Нас вызвали в комендатуру, дознавались, не знаем ли мы кого из лесных братьев. Меня тоже вызывали, один тиролец в форме военной полиции расхаживал взад вперед, задавая вопросы, а наш учитель, который говорил по-немецки, переводил. Я ничего не сказал, да я и не знал ничего. Да если бы даже знал, что Янко Краль уже у лесных братьев, не сказал бы. Нипочем. Я не доносчик и не иуда.
Осенью сорок второго однажды ночью кто-то долго стучал в окно. Отец подошел к двери, я слышал, что он с кем-то разговаривает. Вернулся он совершенно бледный. Он сказал, что пришли ко мне, а не к нему. Твой дружок, прибавил он злобным тоном, хотя было видно, что он напуган. Ему не нравилось, что я дружу с Янко, с этим, как он считал, городским фраером. Почему ты не пригласил его зайти? спросил я. И понял, почему — я бы тоже испугался Янко, через плечо у него свисал автомат, поверх кожаного пиджака он был опоясан широким ремнем, на котором висела огромная кобура с пистолетом. На голове — фуражка с красной звездой. Еще и из-за этого он не пригласил его зайти в дом. Отец не любил их, перевертышей, по гроб жизни так и не простил мне, что позже я и сам к ним присоединился. Но это произошло лишь через год.
Я увидел стоявшие под грушей у забора две темные фигуры его дружков. Янко, не здороваясь, спросил меня, хожу ли я еще в Подгорное поместье. Я ответил, что очень редко.
Ступай, сказал он, будешь докладывать нам, что там делается.
Мы боремся за свободу словенского народа, произнес он патетично, что мне было странно слышать из уст этого балагура и выдумщика.
Они же, добавил он, развлекаются с оккупантами.
Он наспех объяснил мне, что ценны любые сведения. Кто приходит и когда уходит, от дворовых нужно попытаться узнать имена, бывают ли среди гостей немецкие офицеры, по возможности также звания, описания автомобилей, бывают ли они с охраной и сколько ее.
Я был поражен. Мне тогда уже было известно, что многие люди не питают симпатии к лесным братьям, потому что среди них были коммунисты, которые хотят все у крестьян отобрать, как в России, знал я и то, что, несмотря на это, люди помогают им продуктами и одеждой, как бы то ни было, а они были своими. Если работаешь в поместье, то многое видишь, в том числе и то, что они уходят с набитыми рюкзаками в лес. Однажды утром, работая в господском лесу, я увидел лесничего, который с двумя подручными тащил тяжелые рюкзаки наверх к охотничьему домику. Это для медведей? пошутил я. Да, ответил лесничий, забрели к нам наверх из Кочевья. Мы все рассмеялись. Мы знали, что у нас медведи не водятся, да если бы и водились, зачем бы человек стал зверям еду носить? Все в Подгорном знали, что вообще-то немцы бывают в гостях, но все также знали, что господин Лео помогает партизанам. Он жил, как все мы тогда, двойной жизнью. От немцев куда денешься, они были всюду. И некоторые наши парни, которых мобилизовали, приходили на побывку в немецкой форме и рассказывали о боях в России, а один из них оказался даже в Африке.
До сих пор я считал, сказал я Янко, что вам господа помогают. Он прямо взбеленился: не моего ума это дело. Думать будут другие, а я должен делать то, что он приказал. Некоторое время он смотрел на меня. Потом усмехнулся и сказал: ты ничего не смыслишь, Иван, ты так навсегда и останешься деревенщиной. Спустя мгновение он снова стал серьезным. Начал давать мне указания. Через неделю или еще раньше кое-кто наведается, и я ему расскажу, что видел. Имена и цифры надо записывать. И чтоб я знал, среди дворовых у них есть свои люди, любые сведения неоднократно проверяются. Это прозвучало как угроза. Позднее они определятся с явкой, куда я буду сам приходить и доставлять туда сведения. Он поднял кулак к фуражке, произнеся: смерть фашизму, подсказывая мне, что я должен отвечать: свобода народу — и ушел. Возле забора к нему присоединились и те двое, топтавшиеся под грушей.
Его серьезность, а особенно это его приветствие, все вместе могло показаться мне потешным, будто Янко снова играется, если бы это не выглядело так неприятно, если не угрожающе. Что это все такое? Чтобы мой друг, которым я восхищался, теперь вдруг отдает приказы и даже немного угрожает? Чтобы я шпионил за людьми, которые ко мне так добры и, в конце концов, хорошо платят за любую работу? Мой отец, живший в бывшей Австрии, еще с тех времен имел для стукачей всегда наготове какое-нибудь немецкое изречение. Когда кто-нибудь в полицию или налоговикам доносил на кого-нибудь на незаконную рубку леса или дикую охоту на серн, он обычно говаривал: Der gr"osste Schuft im ganzen Land, das ist und bleibt der Denunziant. Что значит, что нет на свете большего подлеца, чем доносчик. Я все же знал, что то, что требует от меня Янко, не то же самое, тяжелые времена, я хорошо понимал, что здесь речь идет о другом. Мне все равно было не по себе, и я всю ночь не мог заснуть.
Я не доносчик и не иуда, хоть позднее, в ту страшную зимнюю ночь сорок четвертого, у охотничьей сторожки я почувствовал в ее, Вероники, взгляде нечто большее, чем обыкновенный страх, и большее, чем надежда на то, что я помогу ей, в этом ее взгляде был также какой-то упрек. Ну, а как мне ей было помочь? Я только стоял на страже той зимней ночью в январе сорок четвертого, только на страже, и больше ничего. Да если бы я только слово проронил против того, что их обоих притащили и допрашивают, меня бы шлепнули. Прав был Янко, когда перед смертью, почти четырнадцать дней назад, сидя в этом своем кресле, весь высохший и скукожившийся, сказал, что за нами охотились, как за зверями. Дисциплина поэтому была страшно серьезной вещью. Во время проведения операции любое возражение расценивалось как саботаж, почти дезертирство. Я тогда ничего не мог сделать. В ее взгляде были не только страх и надежда, было и нечто такое, словно бы она хотела сказать, ты ведь наш, Иван, мы тебя любили, и Пепце я хотела что-нибудь подарить красивое на свадьбу. Неужели ты ничего не сделаешь? А что я мог сделать? Может, Янко и смог бы помочь, он был командир, но ему и в голову ничего такого не приходило. И это она с Янко собиралась прокатиться на мотоцикле, а не со мной. Она бы управляла, а он бы сидел на заднем сиденье, громко смеялся, держал ее за талию и на ухо ей, бог знает что, говорил, чтобы и она тоже посмеялась. Она спустила ему, что он так дерзко разговаривал с ней, ей даже понравилось. Спрашивала меня, как его зовут, в тот вечер, когда в шелковом платье принимала гостей. Меня она еле замечала, для нее я был просто крестьянский паренек Йеранек из Поселья, у которого золотые руки, и он умеет, наш Иван, даже петь аллилуйю в церковном хоре.
Дней через десять после посещения Янко, действительно, в мое окно постучали. Я зажег свет и раздвинул занавески. На улице стояла молодая женщина, платок был повязан низко на глаза. Она шепнула, что ее послал Янко. Откуда мне знать, что это правда? осторожно ответил я. Откуда бы я узнала, которое твое окно? ввернула она в ответ. Ну, да, правда, подумал я в полусне. Она оглядывалась вокруг себя и приказала: погаси свет. Свет падал ей на голову, ее лица из-за платка я, несмотря на это, не мог хорошенько рассмотреть. Я погасил свет и остался в темноте, прислушиваясь, не проснулся ли кто в доме. Потом вернулся к окну.
Ну, что у тебя есть? шепнула она нетерпеливо.
Я ответил, что не так часто бывал там. Ну, а когда был, что ты видел? Да, ничего особенного, ответил я. Мне казалось нелепо сплетничать сейчас с какой-то женщиной под окном о тех людях, которые заходили в господский дом. Она становилась все нетерпеливее. Товарищ Янко доверяет и полагается на тебя, заметила она, повысив голос. В ее голосе уже чувствовалась некоторая озлобленность. Ну, хорошо, произнесла она, помедлив, в то время как я продолжал молчать, я передам Янко, что ты не хочешь сотрудничать. Мне не хотелось, чтобы мой приятель снова приперся сюда с автоматом в сопровождении еще двоих, которые бы топтались под грушей в темноте. Приезжала одна дама из Любляны, промолвил я, и еще один, на рояле играл. Целый день что-то наигрывал. Как его зовут? Я вспомнил, что это Вито. Иногда он выходил и закуривал. Жаловался, что рояль старый и расстроенный. Надобно новый купить. Им надо купить новый рояль, сказал я женщине под окном. Мне-то что за дело, ответила она, мне нет никакого дела до их рояля. Кто еще бывает там? В остальном наши, те, что работают. А что немцы? Видно было, что ее терпение на исходе. Наверняка и она должна была для кого-то добывать сведения, а люблянцы, играющие на рояле, вряд ли могли ей в этом сколько-нибудь помочь. Немцев не так много, сказал я. Один господин средних лет, кажется, доктор. Он был один? Было еще два санитара, дожидались его внизу на кухне, Йожи им дала поесть. Он был, наверное, наверху в столовой на обеде. Как долго? Не знаю, часа два, вроде, я в саду работал, не видел, когда они уехали. А Валлнера не было? Тогда я еще не знал, кто такой Валлнер. Никого больше я не видел, сказал я. В этот момент в доме раздался стук, с другой стороны открылась дверь, и женщина присела на корточки под окном. Да ничего, сказал я, отец ходит в это время… ну, сами понимаете, куда. Она поднялась. Тебе придется еще постараться, заметила она. Это ничто. Ничто так ничто, подумал я, я был упрям, как и все в нашей семье. Не знаю пока, можем ли мы тебе доверить явку. Ну и не доверяйте, в сердцах подумал я, я не напрашиваюсь. Не прощаясь, она растворилась среди деревьев, в то время как отец запирал двери уборной возле сарая.
Много воды утекло с тех пор, почти полвека пролетело, и многое я успел забыть, а вот, поди ж ты, то, что незнакомка присела под окном, не забыл. Уже будучи в лесах, я рассказывал Янко, как его посыльная сидела на корточках под моим окном. Я думал, что ей приспичило по-маленькому. Она испугалась моего отца, который на самом деле, как обычно по ночам, шел в туалет. Мы смеялись до слез. Многое изгладилось из памяти, а вот такие мелочи не забылись. Понятное дело, тогда все это начиналось, такие вещи человек хорошо помнит.
Не забыл я Янко, которого сегодня похоронили. Спели ему «Спит озеро в тиши», песню, которую он сам столько раз пел в лесу, у костра или просто так, выпив стакан вина и взгрустнув, слова песни …когда свобода засияет… для всех нас многое значили, и у некоторых комок подступил к горлу, как у меня сегодня защемило сердце в тот момент, когда знамя опустилось над могилой, в которой лежало ссохшееся тело когда-то сильного и отважного человека. Человека, которого я одно время так ненавидел. Из-за нее, из-за Вероники.
Многое забылось, но Янко я не забуду никогда. Его смеха, его пения. И Вероники тоже, никогда. Ее походки, запаха ее кожи, когда она стояла возле меня. Остальное перемешалось, о них я помню каждую деталь, слова, слышу их голоса, проснувшись ночью один в большом доме, вот и теперь, когда вечер того дня, когда мы похоронили Янко Краля, клонится к ночи.
Когда я сам присоединился к боевым товарищам, мы сражались и отступали, собирались вместе и смеялись, оплакивали павших и рвались в бой. После нападения на склад оружия в Буковье, я бродил среди трупов немцев и словенцев в форме немецких полицаев, одного из них я даже узнал, несмотря на то, что лицо его стало зеленым. Ночи без сна, лагерные костры, высоты, ущелья, тропки между скалами, ночные переходы по лесной опушке прямо над деревней, атаки и выстрелы, все со временем сплелось в клубок, не помню ни дат, ни безымянных высот и деревень, многое забылось. Однако обо всем этом написано в книгах, которые собраны у меня на полке в гостиной. Ну не буквально обо всем, не каждый эпизод описан, о той женщине, собиравшей грибы, которую мы застрелили, потому что думали, что она шпионит, там нет, и о предателе Милане, который примкнул к нам, а сам оставлял немцам сообщения в условленных местах в то время, когда он, будучи в карауле, «заблудился», как он уверял на допросе. Он плакал, люблю вас, товарищи, говорил. Его мы забили, потому что стрелять было нельзя, чтобы не обнаружить своего местонахождения. Этого и много чего другого нет в тех книгах. Все равно иной раз вечером люблю достать с полки, отыскивая в них события, в которых и я принимал участие. Я заказал нарисовать во всю стену в гостиной лес и группу партизан, сидящих летним вечером вокруг костра. У Янко, моего сына, глаза на лоб полезли, когда он, вернувшись из Любляны, увидел эту живопись. Он сказал, прошу прощения, но это смехота. Чудовищная мазня. И потом, продолжал он, далеко ли от тебя лес? Нет нужды смотреть на него на картине на стене. Ступай себе в лес, смеялся он, садись на пенек и предавайся воспоминаниям. Ему этого не понять, он многого не понимает. Иногда, наедине с самим собой, беру книжку, наливаю стаканчик вина и оказываюсь среди товарищей, которые, кто сидя, кто стоя, изображены на картине на стене, слушаю партизанские песни, которые есть у меня в записи, чувствуя себя одновременно и прекрасно и отвратительно, это то, что мой сын Янко никогда не сможет понять, хорошо и плохо, то и другое одновременно.
Хоть женщина, сидевшая на корточках под моим окном этой ночью, сказала, что остается под вопросом, доверят ли мне явку, а мне в тот момент было все равно, доверят ли мне ее, тем не менее, я ее получил, не прося. Явка была на вокзале, не где-нибудь, а у самого начальника станции, у того самого, которым я восхищался с самого детства, как он поднимал жезл с круглой пластинкой наверху. В моих глазах он имел большую власть, он был тот, кто отправляет поезда со станции. Когда он подходил к поезду с жезлом подмышкой, локомотив начинал выпускать пар, кондукторы кричали, чтобы последние пассажиры, прощавшиеся на перроне, занимали свои места, двери захлопывались, а когда он поднимал жезл, поезд трогался, колеса начинали вращаться. Я никогда не мог насмотреться на эту картину. Ребенком я звал его дядей. Как же дядя Штефан удивился, когда однажды после обеда я зашел к нему в контору и сказал, что я тот, кого он ждет. Это был пароль. Он ответил только, хорошо, что зашел, привет отцу и заходи как-нибудь еще. Таким образом, теперь я был по-настоящему в деле, уже в конце сорок второго.
Я видел, в поместье бывают разные люди, господа из Любляны, председатели окрестных сельских общин, но я ни о чем не заявлял. Мне не хотелось доносить на господ, которые давали мне работу, платили, были добры ко мне, которых я в общем-то по-своему любил. К тому же: о чем было докладывать? Всякий раз, задерживаясь в поместье по каким-нибудь делам до вечера, я слышал смех, а однажды через открытые окна пение. Мне казалось слишком незначительным доносить о таких вещах на явке. К дяде Штефану я зашел только тогда, когда хозяйка Вероника своим поведением меня на самом деле вывела из себя, когда от той картины, что предстала передо мной, у меня голова просто пошла кругом. В тот раз я поведал ему о Веронике и обо всем, что она вытворяла, обо всем, что там происходит. И его жезл после этого открыл путь поезду, который промчался в ее сторону и через нее.
До этого я на несколько дней оказался в тюрьме в Крани.
Холодным ноябрьским утром, как сейчас помню, была суббота, лед на схваченных изморозью лужах трескался под ногами, когда я вышел из сарая, в деревню въезжали два военных грузовика, а перед ними ехала легковая машина. Я отступил к забору, чтобы посмотреть, куда они направляются. Машины остановились в деревне, в каких-нибудь ста метрах от нашего дома у двора Кошниковых. Из легковушки вышли двое в кожаных пальто, тут же из машины начали выпрыгивать солдаты. Я не понимал, что происходит, думая, что кого-то ищут, у меня засосало под ложечкой при мысли о своих ночных посетителях, о Янко и той незнакомке. Я вернулся в дом, и прежде чем я успел отцу с матерью рассказать о том, что происходит, в дверь ворвались трое с автоматами в руках. Один показал на меня и по-словенски сказал, чтобы я одевался и взял с собой личные документы, потому что поеду с ними. С остальными двумя он перебросился по-немецки, те кивнули. Отец и мать сидели за столом, отец встал и сказал: он ничего не сделал. Тот сказал только: пошли, и больше ничего. Отец повернулся к тем двум и по-немецки сказал, мы лояльны, мы католиш. Католиш, да, да, повторил один из тех двух немцев и все трое рассмеялись. Поскольку отец все продолжал что-то говорить и махал руками, тот, что говорил по-словенски, отодвинул его назад к скамье. Садитесь, отец, может, ничего и не будет, через несколько дней обратно вернется. Он мобилизован? Отец еще попытался вникнуть в то, что его могло бы успокоить. Конечно же, я не был мобилизован, немцы проводили мобилизацию так, что сначала отправляли письмо, которое приносил курьер, и только после этого, если кто не являлся в назначенный день, приходили за ним.
Когда я очутился на улице, у грузовиков уже собралось несколько парней и мужчин постарше из нашей деревни. Они быстро забирались на покрытый брезентом грузовик, я тоже полез наверх, за нами солдаты. Мы сидели там в тесноте, переглядываясь молчком. В Крани нас затолкали в какой-то подвал, нас было около пятидесяти, но мы слышали, как во дворе прибывают все новые грузовики, и по звуку шагов и голосов понимали, что их набралось гораздо больше, чем нас, набившихся в том подвальном помещении. Затем нас начали по двое, трое выводить из подвала. Очевидно, наших имен они не знали, те, что вернулись, говорили, что нужно было сперва в кабинете показать свои документы и назвать данные, которые они параллельно сверяли с бумагами. И со мной было так же, за десять минут дело было окончено. Затем началось ожидание. Заходили охранники и некоторых вызывали по имени. Тех допрашивали. Некоторых избили. Мы слышали удары, крики и стоны. Одни возвращались с улыбкой, другие окровавленные, с быстро расползающимися синяками. Говорили, что бьют бычьими кнутами. Они были из высушенной бычьей плетенки, под их ударами трескалась кожа. Довольно долго мы не понимали, что происходит. Потом в этом подвале распространился слух о том, что нас схватили в качестве заложников. Партизаны напали из засады на немецкого офицера, какую-то шишку, который с охраной ехал куда-то в сторону Бледа, и убили его. Погибло также несколько солдат. Всем нам было ясно, что это значило. Расстреляют заложников, которых, не глядя, отловили по деревням. Их имена появятся на красных плакатах, которые мы иногда читали на вокзале. На них была зловещая надпись, всем нам хорошо известная: Bekanntmachung![15] А до того, как это произойдет, они попытаются выбить из нас еще какие-нибудь показания. И потом вся эта волокита с выкрикиванием имен, вызовами и возвращениями тянулась целый день и далеко за полночь.
Никогда еще мне не было так страшно, как в эти три дня и три ночи в краньской тюрьме. Я ждал, что меня вызовут и спросят, что мне известно о Янко Крале, и кто была та женщина, что ночью стучалась ко мне в окно. Кто мой связной. Я думал о начальнике вокзала, поднимавшем палочку на железнодорожном вокзале. Один рассказывал, что они ставят человека к стенке, потом в обмен на жизнь дают ему подписать заявление, что он будет с ними сотрудничать. Вот и ходи потом по миру как иуда, заметил другой. Я был решительно настроен, что не скажу ничего, но человек не знает порога своего терпения. Страшным шепотом между нами передавались слухи о пытках, побоях бычьей плетью, которая разрывает кожу и ломает кости, о выдирании ногтей и ударах по ступням. И шепот был не нужен, мы своими глазами могли видеть некоторых из этих несчастных, которых принесли обратно в подвал. Затем снова разнеслась новость, что нас всех расстреляют из-за убийства немецкого офицера, всех без разбору. Стоя у стены, я видел свое имя на плакате, наклеенном на стену железнодорожного вокзала, Иван Йеранек, крестьянин, Поселье, дядя Штефан его прочтет первым и сообщит моим домашним, я прощался с матерью и отцом, Пепцей, добрыми людьми в Подгорном, с живностью и деревьями, старой грушей и лозой, лесами над деревней, коровами в загоне.
На третий день один парень из Гореньи Васи, на вид мне знакомый, крикнул: смотри, Валлнер. Он пристроился на скамейке у подвального окна и смотрел на улицу. Я подошел к нему и увидел на дворе человека в черной форме и в надраенных сапогах, который с кем-то разговаривал. Это Валлнер, шепнул парень, гестаповец. Попадешься ему в руки, считай, труп. Мое же внимание привлек другой, он был в расстегнутом белом больничном халате, под которым была военная форма.
Этого я знаю, сказал я.
Валлнера?
Нет, того доктора. Он в Подгорном бывает.
Сволочь, сказал парень из Гореньи Васи, все они одним миром мазаны.
Валлнер показал рукой на окно нашего подвала, доктор тоже обернулся, мы оба отскочили.
После обеда меня отпустили. Мне чертовски повезло. Ни на одном допросе я не был. В тот подвал вошел словенец в немецкой форме и выкрикнул: Иван Йеранек. Я поднялся, ноги мои так отяжелели, словно на них были гири. Пошли, сказал он. Медленно я поплелся за ним, меня провожали сочувственные взгляды. Однако, уже в коридоре, закрыв за собой дверь, он произнес, повезло тебе, Йеранек. Ты свободен. У меня отлегло, будто я тащил балку, которая там же и свалилась на землю. Ну, если по уму рассудить, отпустили меня правильно, ведь, собственно говоря, что я такого сделал, кроме как рассказал, что они собираются купить новый рояль. А ведь и меня могли бы задержать, раз им нужны были заложники, долго не разбирались, кто виноват, то бишь, кто замешан, а кто нет. Мне жутко повезло. Я был не один, еще нескольких отпустили. Одних из нас отпустили, а некоторых расстреляли. Я чуть ли не летел на вокзал, где битых два часа прождал поезда из Любляны, дрожа от ноябрьской промозглости, от холода и счастья, что вырвался. Нескольких из того подвала расстреляли, в том числе и того парня из Гореньи Васи, с которым мы выглядывали из подвального окна на двор, где стояли Валлнер и тот доктор, который бывал в поместье. Их имена мы обнаружили на красных плакатах со зловещим названием Bekanntmachung, которые развешивали по городу и по деревням, один такой висел и у нас на вокзале.
Домой я вернулся, едва держась на ногах. Несколько дней ни с кем не разговаривал. Счастлив был, что остался жив, и напуган до смерти. Они ведь того и добивались, чтобы те, кто выбрался, были настолько напуганы, чтобы им и в голову не пришло сотрудничать с бандитами, как наших называли немцы.
Через некоторое время я опять начал ходить в Подгорное, за мной послала Йожи, экономка господская, которая там за всем смотрела — что будут есть, что будут пить, что на огороде расти будет и на полях — за старой хозяйкой ходила, смотрела за кухней и горничными, в саду работала, а также во все совала свой нос. Она сказала, что хозяйка очень нуждается в моей помощи, ведь, никто так не умеет ухаживать за лошадьми, как я. Не без некоторых колебаний я отправился туда лишь к полудню. Пусть не думают, что я но первому их зову примчусь, как холоп какой-нибудь.
И правда, Вероника была со мной приветлива, как никогда раньше. Куда это вы у нас запропастились, Иван? спросила она. Пригласила меня в дом. Я впервые вошел через парадный вход, через который входили господа и их гости. До сих пор я всегда ходил через черный ход, в кухню и в комнату рядом, где нас, работников, кормили. И в охотничьей комнате в подвале я тоже уже бывал, посреди чучел голов оленей и кабанов. Как-то раз нас туда после охоты позвал хозяин Лео. Теперь вот она, Вероника, пригласила в столовую. Мы сели за стол, Йожи подала бутылку вина, и Вероника сама налила мне бокал. Только мне, сама она откусывала какое-то печенье. В рабочей одежде мне неловко было сидеть за тем столом. Она сказала, что скучала по мне, никто не умеет так обращаться с лошадьми, как я. Показала мне написанные маслом картины, висевшие на стене, на одной из них была изображена она, это несколько лет назад, пояснила она, когда я была еще молодая.
Да вы и сейчас еще, сказал я, заглянув ей в глаза.
Она не отвела глаз. От теплоты ее взгляда, проникавшего в самую глубину моего сердца, оно готово было выскочить из груди. Потом она улыбнулась, ну какой же вы милый, Иван, промолвила она и повернулась к дверям. Да, а когда же свадьба? вдруг спросила она. Пока еще не знаем, ответил я, наверное, скоро. Только мне вовремя скажите, чтобы я нашла какую-нибудь вещицу, синий цвет она любит, вы сказали, светлый или темный? Она проводила меня, в прихожей в полутьме я разглядел странную зверину, чучело. Это аллигаторчик, заметила она. Моя зверюшка. Когда я была еще в Любляне, мы ее купили. Потом она покусала Лео, и мы вынуждены были отдать ее ветеринару, чтобы тот ее усыпил. Я долго рассматривал эту зверину. И долго еще сердце мое билось не из-за зверюги, а из-за ее близости и приветливости. И все-таки она была не так любезна, как в то воскресенье с Янко. И не так, как со своими гостями, когда брала их под руку и вела в дом.
До сих пор не знаю, известно ли ей было, что я был одним из тех, кого согнали в краньской тюрьме, или она на самом деле соскучилась по мне. Ясное дело, как по работнику, по моим золотым рукам, которые умеют все, а более всего ухаживать за ее лошадками, когда они возвращаются после прогулки по снегу.
Несмотря на ее радушное гостеприимство, после всего я стал относиться к гостям поместья по-иному. Своими ушами мне довелось услышать в гестаповской камере, что делают с нашими людьми эти офицеры, которых никто не звал на нашу землю. Своими глазами видел я избитых, которых швыряли к нам, как бревна. И вот этих офицеров господа из поместья приглашают к себе в Подгорное, угощают их ужином, а иногда вместе с Лео отправляются к охотничьему домику, чтобы подстрелить какую-нибудь серну. Точно так же, как у тюремной стенки шлепнуть кого-нибудь из наших. Собственными глазами я видел Валлнера и доктора, который бывал в поместье. Смотрели они на мокрую стену, на которую я смотрел, уже прощаясь с домочадцами, с лесами и полями, со всем. Для меня это были уже не просто гости, я решил, что буду записывать номера автомобилей и имена, и с этим пойду к дяде Штефану на вокзал.
Однако жизнь шла своим чередом, дома было полно работы, да я еще и в Подгорное поместье ходил. Домой возвращался под вечер, падая от усталости, и слушал, как отец читает «Словенский дом» и рассказывает нам о том, что происходит в мире. А чему было происходить — кругом шла война, в Африке и в России. Иногда писали о бандах коммунистов в наших краях. Еще больше об этом перешептывались. Застрелили хозяина корчмы из Гореньи Васи. Дядя Штефан сунул мне в руки листовку Освободительного Фронта, где было написано, что хозяин корчмы был предан возмездию за предательство и пособничество оккупантам. Написано было, что недалек тот день свободы, когда такая же участь постигнет всех прихвостней оккупантов. По возрасту я уже подлежал мобилизации, потому что немцы стали призывать все более молодых, и частенько я задумывался о том, чтобы поступить так же, как многие ребята из наших мест. Получив повестку, вместо того, чтобы явиться на призывной пункт, подавались в леса и присоединялись к нашим. Бабушка еще надвое сказала, что тяжелее, русский фронт или скрываться в лесах, которые прочесывали полицаи. Много раз я думал про Янко, цел ли он еще, и появится ли однажды ночью у дверей в своей кожанке с красной звездой на кокарде. Теперь я почти уже желал, чтобы он появился, все встало бы на свои места. Та незнакомка больше не объявлялась. Только начальник вокзала по-прежнему стоял на перроне со своим жезлом подмышкой, отправляя поезда с пассажирами. Когда мимо мчались длинные составы, груженные пушками и танками, он только выходил, приставлял руку к фуражке, приветствуя машиниста и кочегара. Однажды вечером я повстречал его в деревне, он сделал мне знак бровями, как будто собирался о чем-то спросить.
На явку я отправился в августе сорок третьего, незадолго до капитуляции Италии.
Это было в то самое утро, когда я встретил у пруда Веронику с ее… ухажером.
Встав засветло, я отправился в Подгорное. Предстоял последний большой покос, который называется у нас последышем, и тогда немного дергаешься, за короткое время надо переделать все, чтобы твой труд ненароком не пропал из-за какого-нибудь внезапного ненастья. За день до этого мы покосили, а наутро нужно было с первым же жарким солнцем переворошить траву. После обеда я собирался этим заняться неподалеку от тутошней луговины в лесной низине. Утро выдалось — загляденье, ни единого облачка на небе, все шло к тому, что день пройдет без нервотрепки, а дождь не пустит все наши труды сенокоса насмарку, и все благополучно закончится. Настроение посему было славное, хотя всю дорогу я напряженно думал о том, хватит ли помощников, и как я все разложу по времени, чтобы успеть управиться с обоих краев. Насвистывая, я направился к сеннику и достал снизу инструменты, потом полез наверх, чтобы подготовить место для сена, которое вскоре должны разложить наверху.
Выходя, я заметил их.
Ее, Веронику. И его, немецкого офицера. Они стояли у воды, и он держал ее за руки. Она повернулась, глядя ему прямо в глаза. Так же, как смотрела на меня у них в столовой. В тот раз, когда ее взгляд пробрал меня до самого нутра, где-то там так разбередил душу, что сердце рвалось из груди. Вот и теперь меня схватило, сердце колотилось в груди, словно бубен, а оттуда ударило в голову, я чувствовал, что виски мои раскалываются. Вот оно, значит, что это за гости. Вчера вечером к поместью съезжались автомобили, а ночью разъехались, ни одного больше не осталось ни перед поместьем, ни на дороге. Значит, немец ночевал в поместье Зарников. С ней? Его женой? Наверняка, она его назад повезет. И где только ее муж? Скорее всего, в Любляне. Я подумал, что надо бы ему сказать, что творится у него в доме. Я залез по лестнице на сеновал, устроившись на деревянном настиле. Я был просто вне себя от такого прозрения. Меня слегка знобило. Все было понятно. Мало того, что она готова была кататься с Янко на мотоцикле и мириться с тем, что он касается ее тела. После долгой ночи, которую она провела с каким-то немцем, она еще и прогуливается с ним ни свет, ни заря возле пруда.
Потаскуха, произнес я почти вслух, шлюха немецкая.
Я тихо прокрался к деревянной стене и через щель наблюдал за ними. Теперь они прохаживались у воды, повернувшись в мою сторону. Я отчетливо видел его лицо. Это был он, доктор, который по любому поводу ошивался в поместье. Выпивал с Лео в охотничьей комнате. Приносил цветы и бутылки вина. Это был он, в расстегнутом больничном халате стоял на дворе гестаповской тюрьмы в Крани, беседуя с Валлнером. Кто попадался тому в руки, этому Валлнеру в начищенных сапогах, тот — труп, говорил парень из Гореньи Васи. Мой гнев нарастал: да она не просто немецкая, она гестаповская шлюха.
До обеда я складывал сено копнами. Я поглядывал в сторону поместья, ведь иногда во время покоса или скирдования сена она приходила и приносила поесть, воду и выпивку. Воду — чтобы утолить жажду, выпивку для подкрепления сил. На этот раз ее не было. Естественно, после такой-то ночи. Пришла Йожи. Я спросил, кто этот дохтур, что ходит в поместье. Ах, ответила она, это один добрейший человек. Он бывал на русском фронте, я подумал про себя, жаль, его там не прикончили. Я спросил, как его зовут. Хорст Хубмайер, он — баварец. Теперь мне все было известно.
Дядя Штефан сидел в своей конторе, склонившись над какими-то бумагами, сообщая кому-то по телефону о товарном составе, который только что промчался мимо. Он поднял глаза и подал мне знак подождать, пока он не закончит. Потом положил трубку, без слов ожидая, что я ему скажу. Я рассказал, что видел. Да ну, ничего особенного. Как это, ничего особенного? взвинтился я. Этот офицер, Хорст Хубмайер, этот баварец, гитлеровец, который связан с гестапо. Я видел во дворе тюрьмы, как он разговаривал с Валлнером. Валлнер было тем словом, которое заставило его подняться. Он встал и начал ходить туда-сюда. Ты уверен? спросил он. Абсолютно, ответил я. Я сообщу дальше, произнес он. А ты держи язык за зубами, понял? Не беспокойтесь, ответил я решительно, я понимаю, о чем речь. Я точно не знал, в чем дело, но в чем-то было, это я понял потому, как, услышав про Валлнера, начальник встал и принялся ходить по помещению. Я уже собрался уходить, как мне в голову пришла мысль. Мне надо поговорить с Янко, сказал я. Это будет сложно, ответил станционный смотритель, он в батальоне.
Мне бы тоже туда, произнес я.
Некоторое время он смотрел на меня. Ты бы подался в леса? Да, ответил я, как можно скорей. Хорошо, произнес он, ступай домой и делай вид, что ничего не случилось. И в поместье Зарников сходи. Придет время, наши тебя найдут. Зазвонил телефон, он снял трубку. Теперь ступай, поезд прибывает. Вот еще что, сказал я. Он взял фуражку и жезл и вышел на перрон. Я вышел следом за ним. Вы его ликвидируете, Хубмайера? Издалека послышался звук локомотива, поезд приближался. Ну, это не мое дело, произнес он тихо, немного раздраженно, ему хотелось избавиться от меня. Поезд, лязгая, остановился. Несколько запоздавших пассажиров вышли в то время как мы разговаривали. На выходе с перрона я заметил, как он беседовал с машинистом. Затем, отступив несколько шагов назад, поднял сигнальный жезл с круглой пластинкой наверху, свою знаменитую ракетку, на которую я любовался все детство. Он не был дядей Штефаном, это был всемогущий человек, принимавший решения о прибытии и отходах поездов, в чьей власти огромный паровоз и все составы тяжелых вагонов для него. Локомотив запыхтел, колеса заскользили по рельсам и завертелись, поезд тронулся. Все быстрее, я видел, как он вместе со светящимися окнами удаляется во мраке, скрылся за поворотом, а затем снова показался за пригорком и теперь уже мчался, я слышал, как рельсы гудят, а поезд мчался, как будто его ничто больше не в силах остановить. Он промчался в сторону Вероники и через нее.
В январе сорок четвертого я снова оказался в поместье. В старой австрийской шинели, которую взял у отца, с итальянским карабином, который мне дал Янко.
Стояла морозная зима, стоянка отряда была повыше охотничьего домика Зарников. Для операции в поместье Зарников батальонный комиссар Костя отобрал нас двадцать человек. Десять должны стоять на охране на подступах и в засаде. Командовать обороной будет командир Янко, остальные десять пойдут с Костей и решат там все, что нужно. Цель операции: пресечь связь здешних предателей с оккупационным центром. Раскрыть сеть информаторов. Произведена будет также реквизиция. Большего нам знать не полагалось, остальное было известно Косте и двум особистам, которые к нам присоединились, одного звали Петер. Всем нам известно, что промышленник Зарник угнетает трудящихся, эксплуатирует своих рабочих на фабрике, взял слово Петер, теперь нам стало известно, что он — вражеский агент. Это мы установили в результате тщательного сбора данных. У нас свои люди среди прислуги. Наш информатор, продолжал Петер, уже в конце августа сообщил нам, что его жена встречается с гестаповцем Хубмайером.
Он посмотрел на меня. Мне показалось, что все оглянулись в мою сторону. Но они не смотрели. Я перевел дух. Этого Петера я еще никогда не видел, а он уже знал, что я их информатор. Наши силы действовали в обстановке секретности, лишь ему было известно, что эти сведения добыл я, может еще Янко, однако, Янко мне об этом никогда не рассказывал, ни тогда, ни потом. Это у нас называлось конспирацией. Мы не знали друг о друге, но руководству было известно все, в том числе и особистам. Это были специфические люди, опасные, когда они появились в батальоне, возникло неприятное ощущение. Постоянно кого-нибудь из нас подозревали. Милана особисты раскрыли, допросили и ликвидировали, перед всем отрядом он заявлял, что любит нас. Перед тем, как мы его забили, потому как нельзя было стрелять. У меня слегка мороз по коже прошел, слушая чеканную речь особистского офицера Петера: по ней выходило, что каким-то образом я поспособствовал начать эту операцию. Теперь я вдруг стал их, особистским осведомителем. Стукачом. Der gr"osste Schuft, Denunziant[16]. Докладывая Штефану, я думал, обойдутся без меня, что бы там ни случилось. С Хубмайером. А про Веронику, о том, что ей может что-то угрожать, мне и в голову не приходило. Если я вообще о чем-то думал, обозленный на доктора, на Веронику, на всех. Теперь мне хотелось возразить, что Хубмайер все-таки не гестаповец, и что я этого дяде Штефану не говорил, я сказал, что он мобилизованный врач, который был на русском фронте. Гестаповцем был Валлнер, правда только то, что они разговаривали друг с другом. Притом на тюремном дворе.
С гестаповцем Хубмайером, продолжал товарищ Петер, который уже уничтожал наших братьев-славян в России, мы только догадываться можем, о чем его любовница ему нашептывала в постели. Бойцы захохотали. Он — агент, заключил Костя, а она — гестаповская подстилка. Допросим их и посмотрим, что эти два предателя словенского народа выдали оккупантам. Я уже было собирался подойти к Янко, хотел ему сказать, что мне лучше не ходить, ведь там меня все знают. Однако это могли истолковать как страх перед операцией, а может, даже как сочувствие к предателям и гестаповским агентам. Петер сказал, что они провели расследование, а моя информация про Хубмайера не могла иметь решающего значения. Этой мыслью я утешал себя и потом, когда мы спускались по лесистому склону по глубокому снегу. Я сказал Янко, что лучше останусь в отделении, которое будет стоять на охране. Ладно, сказал Янко, пойдешь со мной. Комиссар Костя, слышавший это, засмеялся: не тянет тебя зайти к своим господам, да? Я лучше буду на страже, сухо ответил я. Мы оба знали, что так есть, я и рядом не хотел быть, по крайней мере, для меня они были неплохими людьми, а в чем вообще их вина, я не знал. И по сей день не знаю. Это известно Петеру и Косте, может, и Янко тоже знал. Он, возможно, понимал, я только не хотел того, чтобы бойцы видели мою слабость или жалость к врагу. Если бы ко мне хозяйка или сам хозяин обратился, я, скорее всего, не смог бы оттолкнуть их, чтобы они отстали от меня, потому что они не были плохими людьми, по крайней мере, по отношению ко мне, а что они сделали словенскому народу и трудовому люду, это другое дело, комиссар это хорошо знает.
Так я оказался у Подгорного поместья. Никогда и представить себе не мог, что когда-нибудь буду стоять там у входа с оружием. Наши зашли в дом, раздавались громкие голоса и команды, топот шагов по деревянным ступенькам, вопросы испуганных горничных и другой прислуги, которую согнали в кухне. Потом наверху зажегся свет и снова погас. Вскоре все успокоилось, воцарилась тишина, отдельные голоса доносились из погреба, где наши дорвались до колбас и сыра, а также вина. Я узнал об этом потому, что на дворе оказалась Йожи, не понял, вышла ли она, чтобы поискать помощь или просто так, как заблудшая гусыня в страхе ходила кругами. Я наставил на нее оружие, ни с места, сказал я. Она же посмотрела на меня, раскрыв глаза, и запричитала: да ведь это же ты, Иван! Она распсиховалась, хотела знать, что происходит. Потом сбивчиво стала просить, чтобы я зашел и все объяснил, что она и мне вынесет колбасы, сыра и вина, а потом почти что завопила: вы ведь им ничего не сделаете! Я перепугался, а ну, как ее кто-нибудь услышит, я был на посту, а это, шутка ли сказать, какая ответственность, ну и прикрикнул на нее, чтоб убиралась, чтоб в момент сгинула туда, откуда пришла.
Она что-то промямлила, побежала назад, споткнулась и упала в снег, а потом исчезла в доме.
После этой выходки время начало тянуться. Я закоченел на снегу, не только от холода, но и потому, что хотелось, чтобы все это вместе закончилось, и мы бы ушли отсюда, с места, где мне был знаком каждый куст, парадный вход, забор, лошади внизу в конюшне. И все те, кто был сейчас заперт в доме. Я не знал, что с ними собираются сделать. Может, допросят Зарника, а, может, какие-то документы будут искать. Я надеялся, что они не станут слишком уж сильно запугивать Веронику. Как бы то ни было, я ей этого не желал, хоть и был зол на нее, особенно после того утра, когда я видел ее у пруда. Я поглядывал вниз на дорогу, где в засаде был Янко с несколькими бойцами. Мне казалось, что в любой момент может послышаться рев немецких машин. Или ни с того, ни с сего раздадутся хлопки, так бывало довольно часто, то тишина, то ни с того, ни с сего выстрелы. Потом бегство. А иногда бой, но в этом случае последовало бы бегство. Мы располагались в долине, и здесь не смогли бы принять бой. Из дома снова донесся топот шагов на лестнице и в коридоре, время от времени громкие команды, плач и громкий женский голос, мне показалось, я узнал его, это была кухарка Фани. Затем стали гасить свет, как будто фасад большого дома закрывал глаза, одно за другим. Через несколько минут все здание погрузилось в темноту.
Только в одном окне горел свет, его, очевидно, забыли погасить.
В дверях показались наши с набитыми рюкзаками. Часть сложили на снегу, мне было известно, что они достанутся часовым. Я перевел дух, операция подходила к концу. Вздохнул я еще и оттого, что решил, что дело ограничится только реквизицией, но в этот момент в дверях показались господа, оба, Вероника и Лео, следом за ними вышел комиссар Костя. Одеты они были по-зимнему, на ногах горные ботинки. У нее на голове шерстяная шапочка. Хотя дом окунулся во мрак, я отчетливо разглядел ее лицо в отблесках лунного света. Она смотрела прямо перед собой, и я боялся, как бы она не подняла на голову и не взглянула мне в глаза. Признаюсь, сердце мое сжалось. Теперь до меня дошло, что они отправятся с нами, а это не могло хорошо закончиться. Лео глянул в мою сторону, я ретировался в тень от забора. Ночь выдалась ясная, словно серебристая. Все молчали. Как я хотел сквозь землю провалиться, чтобы меня тут не было. Если бы только несколько часов назад я сказался Янко, то мог бы остаться в батальоне, и все это свершилось бы без меня. Но я не остался, и все произошло при мне. Кто-то опрометью спустился вниз по дороге, и мы ждали, когда он приведет часовых, чтобы всем вместе двинуться в гору.
Тут из поместья послышалось пение.
Это и впрямь было очень странно, такое с трудом забудешь. Все мы стояли молчком во дворе в ожидании, комиссар Костя прохаживался туда-сюда, поглядывая на часы, Вероника от холода, а скорее от страха, дрожала. Лео обнял ее за плечи и рукой, одетой в рукавицу, погладил по спине, стараясь согреть. Она перестала дрожать, с благодарностью и вместе с тем с испугом посмотрев на него. И тут-то, в тишине за закрытыми окнами и послышалось пение. Все посмотрели на окно наверху, в котором горел свет. Это был женский голос, монотонно напевавший какую-то песню, никаких слов нельзя было разобрать, лишь однообразное повторение незнакомой мелодии. Только тут я вспомнил, что это окно старой хозяйки. Я часто видел ее сидящей там летними днями, с тех пор, как она перестала ходить, сидела у окна, порой напевая что-то тихонько или разговаривая с кем-нибудь, кто оказывался в комнате. Я заметил, что Вероника подняла руку к глазам, снова вздрагивая, а может быть, заплакав. Костя пришел в ярость, позвал одного бойца и послал его в дом. В этот момент во двор уже стекались бойцы из засады во главе с Янко. Боец, направившийся было наверх, остановился, Костя раздраженно махнул рукой, брось это. Взвалив оставшиеся рюкзаки на плечи, мы быстро двинулись в сторону леса.
Мне до сих пор чудится, что я слышу пение старой хозяйки. Ее дочь задержана, стоит во дворе, готовая отправиться в дорогу, а она там напевает себе, как будто ничего не подозревает или немного не в себе. Дико было все это вместе слышать, настолько это было странно.
Потом я еще несколько раз ее видел. И снова у окна. Это было в Любляне в мае сорок пятого, в тот день выступал Маршал. Все наши собирались на одной улице на окраине, кажется, где-то в Мостах, город большой, я плохо его знаю. Когда колонна с духовым оркестром и транспарантами двинулась, я окинул взглядом окна, откуда нам махали восторженные горожане. У одного открытого окна старенького дома с осыпающейся штукатуркой сидела старая хозяйка. Я присмотрелся повнимательней, только на ее окне не было украшений из майских цветов и транспарантов. Я едва узнал ее, теперь она, на самом деле, выглядела старой, настоящая старуха с растрепанными и немытыми волосами. Она тоже посмотрела на меня, потому что я остановился. Я, было, поднял руку, чтобы помахать ей, и тут же опустил — никакого смысла. Я не стал интересоваться, что она здесь делает, мы были полны жизни, веселы, играл духовой оркестр, мы направлялись на площадь, где держал речь Маршал. Жизнь идет вперед, а кто-то остается позади.
Мы построились в колонну и стали, вгрызаясь в снег, подниматься на заснеженную гору. Узкая тропка была протоптана, потому как прошлую ночь мы заночевали в охотничьем домике и днем были там, а вечером, проваливаясь в глубокий снег, спустились к поместью. По этой же дорожке мы возвращались, после часу хода мы опять остановились у охотничьего домика Зарника. Так как я уже был в карауле внизу, Янко меня никуда не определил. Часовые были расставлены только понизу, наверху никого не было, туда мы обычно отходили, когда располагались на отдых в домике, перекусывали или гоняли вшей, а в теплое время даже устраивали постирушку в ближайшем ручье в глубине леса. Комиссар Костя и особист Петер с несколькими своими вошли с господскими в домик, Янко, я и еще один из Приморья остались на улице.
Я стоял в нескольких метрах поодаль от охотничьего домика. Мне было слышно каждое слово. Сначала допрашивали того конюха, которого мы нашли вечером на кухне в поместье. Особисты решили, что он и был связным между Зарником и гестапо в Крани. Кто-то велел ему вывернуть все карманы и опростать рюкзак. Послышался звон падающих на стол предметов, какие-то металлические скобы или что-то в этом роде, монеты. Потом некоторое время стало тихо. Ничего нет, сказал кто-то. Затем дело в свои руки взял Костя. Что он делал в поместье? Кто его послал? Как давно они знакомы с Зарником? Тот отвечал, заикаясь, что пришел из-за поранившегося коня, и они говорили о покупке нового, то есть о продаже. Зарник подтвердил. Признавайся, что ты связной, надрывался Костя. Какой такой связной? Человек застонал, мгновение спустя последовала пощечина. За ней еще одна. Связной с гестапо. Последовал тупой удар. Послышались его всхлипывания и стоны. Смотри, он обмочился. Да хоть обделайся, произнес особист, тебе ничто не поможет. Оставь его, Петер, сказал Костя. Затем Зарник что-то долго объяснял насчет лошадей. Он рассказал, как Вероника любит лошадей, и что она потеряла покой, когда одна из них сломала ногу, ее придется пристрелить, поэтому сразу послали за этим господином, чтобы он посоветовал им другую лошадь, может липициана. Долго еще он будет лапшу вешать про лошадей? произнес особист Петер. Кончай трепаться про лошадей, а лучше расскажи о своих связях с гестапо. Зарник тихим и твердым голосом, как он всегда разговаривал, когда раздавал указания насчет новых работ, сказал, что надеется, что они не забыли о продуктах, которые он доставлял им в охотничий домик, одежду и печатный станок, который он с трудом втайне купил, и они его год назад получили у него во дворе. Это был ловкий ход, сказал Костя, достал нам печатный станок, чтобы легче было прикрывать сотрудничество с гестапо. Мы помним, сказал Петер, как в тот вечер в поместье пришел тот самый гестаповец Хубмайер, видя, что происходит, притворился, что ничего не заметил. Это значит, что он был в курсе сговора.
В эту минуту вмешалась Вероника. Господин Петер, сказала она, господин Хорст Хубмайер никакой не гестаповец, он — врач. На несколько минут воцарилась тишина. Мне показалось смелостью, что она в этот момент вступила в разговор. Ведь ее ни в чем не обвиняли. Очевидно, она хотела защитить своего мужа, это было более, чем ясно. И тишину, которая наступила в результате этих слов, она хотела использовать, чтобы как-то разрядить напряженность. Вас зовут Петер? продолжала она нежным голосом, и я прямо представил ее себе, как она при этом мило улыбается. Ее улыбка и ее приятный голос действовали обезоруживающе. И моего отца тоже звали Петер, тихо произнесла она. Я вспомнил, как иногда, когда я разговаривал с ней, от этого голоса и улыбки у меня подкашивались колени. От теплоты, которая исходила от этой женщины, от ее женского обаяния. Шлюха гестаповская, закричал Петер, что у меня общего с твоим отцом? Я подумала… сказала она. Раньше надо было думать, шлюха, когда с гестаповцами путалась… посыпались удары, на этот раз, очевидно, на нее, хоть она и не проронила ни звука. Наступила тишина, кто-то громко сопел. Давайте, произнес затем Костя, немного по порядку. Мы обо всем поговорим, времени у нас много, до самого утра. Ты, произнес он, обращаясь к кому-то, поднимайся. Береги своих копытных. Очевидно, это адресовалось конюху. И если только слово пикнешь о том, где был, мы тебя найдем и шлепнем, как собаку. Петер добавил: ты ведь знаешь, мы любого достанем. Ни слова, клянусь, ни слова, заладил тот, всхлипывая как ребенок, никому ни слова. Открылась дверь, и человек с полными ужаса глазами выкатился на снег. Янко засмеялся. Ты чего, радуйся. Я рад, уж так рад, правда, рад, бормотал конюх. Янко повернулся ко мне. Проводи его вниз до дороги, а там дай ему хорошенького пинка под зад, чтоб шевелился.
Пошли, сказал я, и мы отправились примерно к середине горы, откуда дальше вела протоптанная дорожка. Вверх вели лишь наши следы, потому что по старой привычке мы тащили за собой лапник, заметая следы. Все время он испуганно озирался и спотыкался. Скорее всего, он думал, что я выстрелю ему в спину. Мы не расстреливали невиновных, только агентов и предателей. А этот на самом деле оказался здесь случайно, и ему здорово повезло, что его отпустили. Собственно говоря, мне до сих пор неясно, почему Костя так решил. Может, потому что он был из наших, то и оказался в поместье уже до нас. И его для виду допрашивали, даже с мордобоем, нужно было сохранять глубокую конспирацию. Не знаю. Если он был из наших, то был хорошим актером, никто, кто принимал участие в операции, не должен был знать, что он сотрудничает с нами. Ну, а если он был не из наших, то ему крупно повезло. Дойдя до заснеженной опушки леса над дорогой, я огрел его цепью по ребрам, сказав, чтобы он проваливал. Я видел, как он скатился по тропке вниз, падая, кубарем по снегу, поднимаясь, весь вымокший и белый от снега. Отбежав уже порядочно, он все еще продолжал оглядываться. Ему не верилось, что он остался жив. Отломив от ели большую ветку, я тащил ее за собой, возвращаясь к охотничьему домику Зарника. Янко уже издали начал скалиться своими белыми зубами и, когда я поравнялся с ним, нетерпеливо спросил: ты ему начистил задницу? Мне показалось странным, что он говорит шепотом. Янко скорчил мину и затряс рукой, как человек, сунувший руку в кипяток. Жарко здесь становится, прошептал он. Только теперь я заметил приморца, который прислонился к дереву, заткнув уши.
Тут и я услышал тупые удары и крики Зарника, вслед за чем последовали тяжелые стоны. Раздался грохот, будто кто-то опрокинул стул, шаги взад-вперед, тяжелое дыхание, удары, стукнувшееся о стену тело. Я тебе все ребра переломаю, переводя дыхание, говорил Петер, все ребра.
Я услышал Вероникино всхлипывание. Пожалуйста, тихо взмолилась она, перестаньте… отпустите его… ну что он скажет, что он скажет?
Кто-нибудь заткнет эту немецкую шлюху? произнес комиссар Костя, свирепея. Ну как тут можно допрашивать, когда эта баба все время ноет? Выставите ее вон. Дверь отворилась, и при тусклом свете я увидел перевернутый стул, с которого упал Лео Зарник. Он лежал у стены, к нему подошел Петер и принялся подтаскивать его на середину помещения. Все лицо его было залито кровью, он моргал только одним глазом, между губами пенилась кровавая слюна.
Другой особист, молодой черноволосый парень с засученными рукавами, скрутил Веронике руки за спиной и толкнул в дверь. Стерегите ее, сказал он. Мы сначала с этим гестаповским агентом разделаемся. Потом она на очереди. Некоторое время он стоял в дверях, широко расставив ноги. А с этим что? прикрикнул он. Он смотрел на приморца, как тот прислонился к дереву, заткнув уши. Нежная душа, что ли? заметил он и повернулся к Янко, пошли его вниз в караул, чтоб не обделался. Он вышел и потер о снег свои испачканные в крови руки. Снег бросил себе в лицо и растер, ему было жарко. Потом зашел в дом и закрыл дверь. Вероника стояла на снегу, глядя перед собой. Я очистил скамейку и бросил на нее подстилку. Она с благодарностью посмотрела на меня. Только теперь она узнала меня. Я ждал, что она скажет, Иван, что все это значит? Может, даже: Иван, ты ведь наш, помоги. Она так ничего и не сказала, села на лавку, ее плечи подрагивали.
В доме продолжилось. Ты знаком с Валлнером? Знаком с Ремшкаром? С какого времени? Тебе было известно, что Ремшкар — агент? Мы его ликвидировали, и тебя тоже, если не будешь говорить. Ты знал, что он работает на Валлнера? Зарник отвечал неразборчиво. Кто такой Хубмайер? Он был связным между тобой и Валлнером? Удары сыпались. Не знаю, сколько времени это продолжалось. Я еще никогда не слышал о Ремшкаре. Назывались и другие имена, ну они-то уж знали, о чем говорят. И сыпались тупые удары, рассекавшие ночь криками допрашиваемого. Меньше часа мне понадобилось, чтобы проводить того конюха до дороги в долину, а когда я вернулся, здесь была бойня. Не помню, сколько времени прошло, прежде чем они утомились. Я услышал, как Костя сказал: сейчас допросим шлюху, чем она занималась в Берлине.
Вероника слышала его слова. Испуганно и умоляюще она посмотрела на меня. Так же, как Йожи, когда я стоял на страже у входа. Взглядом, взывающим о помощи или хотя бы сочувствии.
Я переминался на снегу и смотрел в долину. Редкие огоньки мерцали далеко внизу. На дворах встают, пьют теплое молоко, идут в хлев, скоро утро. Янко бросил подстилку на скамейку рядом с Вероникой и подсел к ней. Снял перчатки, взял ее руки в ладони, дыша на них, чтобы согреть. Обнял ее за плечи. Я с удивлением смотрел на него: что это вдруг? Он что-то тихо говорил ей на ухо, мол, все будет хорошо. Она кивала головой, его рука скользнула по ее бедру. Он продолжал говорить, а я подумал, что, если дверь откроется и их услышит Костя, сообразив, что хуже чем с Костей, не стоило шутить с Петером, так он взбесился бы, если б заметил, что Янко разводит телячьи нежности с подозреваемой. Но ничего такого не случилось.
Потом в доме началось все сначала. Тело Вероники вздрагивало при каждом ударе и крике. Я многое пережил, видел и слышал за те месяцы, что мы исходили по горам Верхней Крайны, но этого я не мог вынести. Как, очевидно, и тот приморец, что стоял, прислонившись к дереву, затыкая себе уши, и все просил, чтобы его послали в караул подальше отсюда. Мне тоже хотелось быть подальше. Мне было тяжело, как ни крути, эти люди были для меня почти как родные. Больше всего хотелось сбежать отсюда, уйти по дороге, куда я отвел того конюха, и зарыться дома в сено. Я не удрал, только все же отошел по заснеженной пустоши от охотничьего домика подальше, чтобы ничего не слышать. Пусть это случится без меня. Наломав еловых веток, я уселся на них и прислонился к дереву. От усталости я задремал. Когда я очнулся, мне показалось, что я проспал всего несколько минут. Посмотрев на часы, я понял, что прошло целых два часа.
Когда я вернулся к охотничьему домику, занималась заря и готовились к отходу. Никто и не заметил, что меня столько времени не было. Мы были измотаны, как охотничьи собаки после долгой погони, не спали всю ночь. Я слышал, как Янко и Костя о чем-то переговариваются, Костя говорил, что лучше день переждать тут поблизости и выступить, когда опустится ночь. Янко ответил, что полицаи наверняка будут рыскать, и первым делом станут искать нас здесь. Не медлить, через ущелье до батальонного лагеря. Костя дал команду выступать, и мы двинулись. Я не осмелился спросить про допрошенных. Надеялся, что их прогнали в долину, как того конюха. Все время у меня перед глазами было ее лицо. Когда она вышла из охотничьего домика, и я очистил ей скамейку, чтобы она могла сесть. Свет из дома падал ей на лицо, из-под шапочки выбивались светлые волосы, она поблагодарила, узнав меня и взглянув, как если бы я мог чем-то помочь. Я не знал, что произошло потом. Прежде чем я ушел в лес, она еще раз взглянула на меня, мне показалось, что она скажет, я слышала, ты женишься, Иван. Когда я видел ее в последний раз, она сидела на лавке с Янко. Мне хотелось спросить, что случилось потом. Мы же карабкались в гору и у меня от усталости темнело в глазах. Перед глазами стояло окровавленное лицо Лео. Если он в таком виде вернулся домой, наверняка сто раз подумает, прежде чем снова якшаться с немецкими офицерами. Когда мы поднялись до вершины, перед нами открылась освещенная и заснеженная равнина далеко внизу, я прислонился к дереву рядом с Янко, который остановился там, копаясь в рюкзаке. Он взглянул на меня и, хоть глаза его слипались, подмигнул мне.
Вот и на мотоцикле не пришлось кататься, произнес он голосом висельника.
Холодный пот проступил у меня по спине.
Неужели ты… бедную женщину, задыхался я.
Да она сама согласилась, ответил он.
Я запихнул себе в рот комок снега, чтобы заглушить дикий вопль, который вырвался из груди. Я отказывался понимать.
И где они теперь? спросил я раздраженным голосом.
Спроси Богдана, странным голосом произнес Янко, поднимаясь с фляжкой в руках, он был с ней последний.
Как это последний, что значит последний, что значит последний? заорал я. Значит, что ее и другие тоже, сначала Янко, а потом еще и другие, это ее-то, Веронику. Последним был Богдан, дорожный рабочий со своими маленькими глазенками и руками с лопату. Янко попытался улыбнуться, но голос его был каким-то упавшим, его спроси, Богдана. О чем мне его спрашивать, сказал я со стоном, вдруг мне сделалась ненавистна его усмешка, его голос, и я набросился на него. С налету опрокинул его в снег, ударил и вцепился ногтями ему в лицо и шею, начал душить, так что у него глаза выкатились. Я душил его, откуда-то из гортани донесся сдавленный крик, будто он хотел позвать на помощь. Я услышал, как Костя закричал: вы с ума сошли? Бойцы, по пояс в снегу, спешили к нам, чьи-то руки схватили меня и оттащили от Янко. Двое скрутили мне руки за спиной, толкнули в глубокий сугроб, кто-то навалился на меня, сидел у меня на голове и окунал лицом в снег, мне не хватало воздуха, я чувствовал, как кто-то снял у меня с плеча ружье и отстегнул ремень с револьвером. Я слышал, как Костя спросил: разоружили? Тяжесть тела на мне уменьшилась, я поднял голову из снега. Значит так. Ты арестован. Ты напал на товарища во время выполнения боевого задания. В батальоне решат, как быть с тобой. Мы с Янко оба поднялись.
Черт, пыхтел Янко, проклятый дурень, деревенщина, ты спятил? Видя, что на меня нацелены ружейные дула, он старался сгладить ситуацию, это была дружеская потасовка, сказал он, пытаясь улыбнуться окровавленным ртом.
За такую дружескую потасовку, строго сказал Костя, пойдет в тринадцатый батальон.
Мне было известно, что тринадцатый батальон означает выстрел в спину.
Оружия мне не вернули. Я шел в середине колонны, сразу за мной шел Богдан, наставив ружье, и всякий раз, когда я отставал, получал тычок под ребра. Около полудня мы пришли в лагерь батальона под скалистым навесом. Я все еще был в неведенье, отпустили ли, в конце концов, Веронику? И что стало с жестоко избитым Лео. Не знаю, почему я надеялся, что его лишь проучат, проучат по-страшному, и что сейчас ему в поместье перевязывают раны.
Я открыл консервы, проглотил их, улегся в палатке и тут же уснул.
Когда проснулся, была уже ночь.
Кто-то рядом со мной вовсю храпел. Я долго тормошил его, на миг он затих, но потом продолжил еще пуще. В конце концов, я пошарил у него по лицу и зажал нос. Он застонал и приподнялся на локтях. Я зажег спичку, это был Богдан, стонущий, испуганный, моргавший маленькими глазками. Эй, черт, произнес он, узнав меня, чего ты меня разбудил?
Богдан, начал я шепотом, что случилось в охотничьем домике?
Я с тобой не разговариваю, отрезал он.
Все взъелись на меня из-за того, что я подрался с Янко и чуть не придушил его. Через некоторое время он сказал: знай — тебе крышка.
Возможно, ответил я. А вы этого… гестаповского агента, вы его отправили в долину? Как конюха?
Некоторое время он молчал. Богдан был тугодум. Ему было невдомек, почему я не знаю о том, что случилось, я ведь тоже принимал участие в операции. Потом лишь он сообразил своими тормозными мозгами: ты был… возле охотничьего дома… на страже?
Да, соврал я. Я не мог признаться, что мне почти плохо сделалось. Что я, как бы это сказать, спрятался подальше от охотничьего домика.
И ты не знаешь, что было?
Нет.
Концы отдал, произнес он. Петер немного рассвирепел, оттого что этот гад ничего не хотел говорить. Ну и влепил ему разок сверх меры, так что тот не очухался. Мы и водой его поливали и снегом терли, но он уже на тот свет отошел.
А она?
С ней мы немного развлеклись.
Кто?
Сначала Янко, а потом еще и остальные.
И ты тоже?
Он не ответил. Он сказал, что они не могли отпустить ее после того, что случилось.
А теперь кончай допытываться, произнес он. Лучше приготовься, завтра тебе придется на вопросы отвечать. Я не хотел знать, как они ее прикончили, теперь, когда мне стало известно, как умер ее муж. Я понимал, что не выстрелом, потому как мы были в тылу врага. Накануне отступления. Тогда стрелять нельзя.
Всю ночь я не сомкнул глаз. Слушая храп Богдана, меня трясло, когда я думал, что случилось с Вероникой. Этого я никак не желал, рассказывая начальнику станции то, что рассказал. То, о чем я догадывался со слов Богдана, хоть подробности мне и были неизвестны, было выше моего разумения. Уже того, что рассказал мне Янко, было чересчур. В последний раз я видел, как они сидели на лавке, а его рука скользнула ей на бедро. Он сказал, что не пришлось кататься на мотоцикле. А случись это, если бы они ехали на мотоцикле, то это было бы совсем другое дело. А это же… Я потерял голову, напал на него и начал душить. Этой ночью было не до сна. Мысли мои перескакивали от Янко к Веронике, к этому храпящему возле меня типу Богдану и обратно. И к допросу, который ждал меня на следующий день.
По крайней мере, хоть допроса не было. Еще порядком не рассвело, когда нас поднял на ноги одинокий выстрел. Некоторое время было тихо, потом прозвучало несколько выстрелов. Мы все уже были у палаток, когда прибежал караульный с криком: фрицы.
Весь день мы шли под гору, спустились в ущелье, мне не знакомое. Там немного передохнули возле обледеневшей бурной горной реки. Долго не пришлось ждать, как снова прозвучали выстрелы. Выстрелы раздались с той стороны, с которой мы меньше всего ждали, сверху. Передовая группа, которая уже выдвинулась вперед, налетела на полицаев, я видел, как мелькают их юркие фигуры между деревьями по обеим сторонам ущелья. Все позеленело от их мундиров, и очевидно было, что нет никакого смысла идти на риск столкновения. Мы спустились обратно, откуда пришли, перескакивая через камни и разломы льда, на бегу увлекая за собой караульных и через какие-то десять, кто его знает, двадцать минут, когда снова воцарилась тишина, двинулись по крутому склону среди заснеженных елей. Затем спустились с верха в другое ущелье и снова поднялись в гору, вряд ли и тут была засада, но если бы мы спустились вниз, это означало бы, что мы должны выйти на дорогу, что было равносильно тому, что дать себя перебить там, внизу. Так что мы снова лезли в гору, запыхавшиеся, мокрые, раздавленные, возникало такое чувство, что вот-вот испустишь дух. Лишь к вечеру мы оказались под скалистым выступом. Под ним была немного припорошенная снегом, но почти сухая скалистая площадка. Костя послал на разведку, все вернулись с хорошими вестями, зеленых поблизости не было, они повернули в другую сторону. Мы разбили лагерь. Янко сказал, что мы останемся здесь аж на несколько дней, если повезет, здесь хорошо просматриваемая и вместе с тем безопасная позиция. Он считал, что мы поступили благоразумно, что залезли на самый верх. Несмотря на то, что этой зимой мы сознательно передвигались по лесным опушкам или даже спускались в деревню, но после операции в Подгорном было ясно, что нас будут стараться окружить и схватить. Тут наверху это было бы сделать затруднительно. Полицаи были не бог весть какие вояки, главным образом, мужики в возрасте из наших мест или из Коротки. Те, кто действительно мог дать прикурить, были в Италии или России. Костя часто зачитывал нам дневные сводки о продвижении Красной армии и отступлении немцев из Италии. Однако, когда скапливалось много полицаев, с ними тоже шутить не приходилось, их ружья убивали ничуть не хуже, чем оружие эсэсовцев. Кроме этого, они ничего не пускали на самотек, и когда начинали погоню, тащили с собой тяжелые пулеметы и минометы.
Под скалистым выступом воцарился покой.
Я не находил себе места, ожидая, что меня будут допрашивать, теперь для этого был подходящий момент. Но ко мне подошел Янко, усмехнувшись, хлопнул меня по плечу и сказал: что, Ерко, дрейфишь? Я понял, что он хотел сказать. Не то, что я боюсь немцев, а допроса из-за драки во время операции. Из-за нападения на товарища по оружию. Ничего не бойся, произнес он, прежде чем я ответил, по-дружески, как бывало, смеясь: все уже улажено. Я сказал Косте, продолжал он, и командиру батальона, что это я первый начал. А ты, деревенщина твердолобая, мне сдачи дал.
Не помню, поблагодарил ли я его. Но у меня камень с души упал. И я в этот же миг заснул. От облегчения я забыл про Веронику и про все, что случилось там, в охотничьем домике. Когда речь идет о жизни человека, это самое главное, нет ничего важнее. А моя дважды висела на волоске, там наверху меня могли достать выстрелом немецкие снайперы, как они сняли того приморца, и его труп остался лежать в глубоком сугробе, могли и меня кокнуть или Янко, мы ведь как звери были, за которыми гонятся, а уж эти преследователи и охотники жалости не знали. И если не те, так меня бы прикончили наши, что было гораздо более вероятно. От этого меня спас Янко. Не только от трибунала, но и от очень вероятного приговора. Умело проведя отступление по горам и ущельям, которые были ему хорошо знакомы, он всех нас спас. Дважды спас меня. Позднее мы об этом никогда больше не говорили. Ни о том, что случилось в охотничьем домике, ни о том, что его ложь наверняка спасла мне жизнь. За такие дела тогда обычно отправляли в тринадцатый батальон, это все мы знали. Большое дело он для меня сделал. Несмотря на то, что за нами гнались полицаи, после его слов я совсем успокоился, залег на лапник в палатке возле крупного и теплого тела Богдана, которое уже сотрясалось от храпа, и тут же заснул.
Но как раз именно этой ночью под скалистым навесом впервые явилось мне видение, которое уже никогда больше меня не оставляло. Еще много лет после войны являлось оно ко мне часа в четыре утра, в тот странный час, когда ночь еще не кончилась, а день еще не занялся. Тогда оно явилось во сне на еловом лапнике под скалистым навесом. До сих пор является, до сих пор я лежу на еловом лапнике, Богдана уже нигде нет, смотрю на долину, как той ночью. Сперва я увидел далеко внизу темную груду перьев, которая колом стояла на макушке ели. Ночь была светлая, полная луна освещала местность подо мной. Нигде больше не было Богдана, который совсем недавно похрапывал рядом со мной, Янко, комиссара Кости и других товарищей, подумал я, просто ушли и оставили меня одного на вершине, где уже не было леса, только заснеженные скалы, лед, холод. Потом из этой серой пернатой груды показались крылья, это была крупная птица, расправлявшая свои члены, казалось, будто у нее были большие, похожие на лопату руки. Она взмахнула ими и поднялась. Какое-то время покружила над лесом, потом я увидел, что она заметила меня. Это было так странно, потому что она парила так низко над лесом, но, тем не менее, я видел ее глаза, желтые, слипающиеся веки, и все это вместе на голове, представлявшей некую помесь птицы и крысы. Ее клюв с крысиными зубками был большой, острый, мне было известно еще с детских лет, что такими хищники разрывают мясо заблудившихся ягнят. Я подумал о том, что у орлов и коршунов загнутые клювы, а у этой птицы был совершенно прямой и по краям с мелкими, острыми зубами. Я вспомнил, где я видел такой клюв: на стене в прихожей поместья, где было чучело аллигатора. Эта голова, казавшаяся мне помесью птицы и крысы, была головой аллигатора, покрытой старческой потрескавшейся и толстой кожей, она смотрела во все стороны, а потом снова обернулась ко мне и, широко взмахивая крыльями, стала приближаться. Я пустился бежать, передо мной открылось скалистое плато, я лихорадочно искал взглядом место, где можно было бы укрыться, какую-нибудь пещеру или открытую выемку под скалой. Надо мной кружила эта огромная пернатая тварь. Бежал я долго, этот бег длился словно целую вечность, потом я запутался в каких-то зарослях между скалами и упал. Я лежал на спине, как овца на закланье, как агнец, от которого огромная птица отрывает куски мяса, поедая и относя их своим птенцам. В этот момент мне в голову пришла мысль. Не меня, закричал я, не меня. Там, внизу, лежат два мертвеца, говорил я торопливо, туда ступай. Я показал в сторону высокой полоски леса, там лежали Вероника и Лео, их окровавленные трупы. Их мясо еще теплое, сказал я, давай, их рви, жри. Птица повернула голову со своим крысиным, птичьим, аллигаторским профилем, еще раз покружилась и улетела в указанном мною направлении. У меня в горле застыл крик, я залепетал какие-то нелепые слова, от радостного ликования моя душа рвалась в звездное небо, потому что птица улетела, но выговорить слов не могла, потому что это были и слова боли. Из-за нее, из-за Вероники, которая лежала там со своими светлыми волосами, а ее шапочка валялась на снегу, я четко видел ее лицо с открытыми остановившимися глазами, которые глядели на меня.
Когда я проснулся и выглянул из палатки, то увидел залитые серебристым лунным светом скалы, лес и наш лагерь. К скале прислонилась фигура в шинели, это был часовой, у которого веки наплывали на глаза. Богдан продолжал храпеть.
В ближних дворах разнеслась весть об исчезновении обоих господ из поместья, поэтому комиссар Костя написал в сводке о предании их суду. Чтобы знали, сказал он, зачитывая ее, чтобы запомнили. Осуждены были двое пособников оккупантов, используя связи, они работали на гестапо, в частности, на известного кровопийцу словенского народа Валлнера. Под предлогом деловых встреч Зарник принимал под крышей своего дома злейших преступников, а его жена ему в этом помогала. Пусть никого не вводят в заблуждение разговоры о том, что они помогали освободительной борьбе, потому что это была всего лишь личина и прикрытие предательской деятельности. Личина спала, и суд народа вынес приговор.
Листовку размножили на припрятанной технике на печатном станке, который нам достал Зарник. Вопрос, сколько народу держало его в руках, потому что еще много лет после войны на моем слуху разносились разговоры, что мы убили двух невинных и порядочных людей, так и говорили, они были порядочными людьми, которые хорошо обращались со своими слугами. И партизанам помогали. А также слухи, что они до сих пор у нас томятся в лесах Кочевья, и что они вернутся. Один осведомитель, мы ведь после войны сохранили сеть осведомителей и расширили ее, сообщал о слухах, каковые нашим людям особенно приходятся по душе.
В сорок четвертом году будто бы лесничий из Ясного нашел в лесу поблизости от охотничьего домика Зарников разлагающуюся женскую голову со светлыми волосами, которую из неглубоко выкопанной могилы разрыла и таскала за собой лисица. Такие слухи народ в наших краях любил больше всего, чем более жуткие и страшные, тем с большим удовольствием их пересказывают. Во время войны много слухов было, и позднее они забылись, но молва об этой женской голове не утихла и после освобождения. В сорок четвертом мы принялись искать этого лесничего в Ясном, но такого человека спустя несколько месяцев не нашли. Зато посадили вечно поддатого крестьянина из Гореньи Васи, который распространял эти слухи по трактирам. Значит, врал. Быстренько ему оформили срок два года за дезинформацию. Больше я его не видел. Да и не верил я ему. Постепенно я стал забывать об этих сплетнях, было много работы, все нужно было поднимать заново.
Спустя несколько лет из-за какой-то глупости по новой поднял бучу Богдан, из-за которого снова во весь голос начали говорить о тех событиях. В сентябре пятьдесят четвертого, это было такое время, когда всех нас разметало во все стороны, и мы встречались только по особым случаям, приезжали на поезде в Острожно. Там снова выступал Маршал, как в мае сорок пятого в Любляне. У него была зажигательная речь, народ пребывал в восторге, потом мы ели гуляш из котлов, пили вино и предавались воспоминаниям. На обратном пути Богдан ходил по вагону с плетенкой вина в своих лопатистых руках и хвастался своими наградами. В конце концов, он уселся с компанией молодых людей из наших мест, я видел, как он рассказывает им, а они слушают, широко раскрыв глаза. Такие сцены повторялись еще долго после войны, все хотели знать о нас, как мы боролись, и что нам пришлось пережить. Все бы ничего, если бы только Богдан не пил столько и не нес потом все, что ему заблагорассудится.
Через несколько дней ко мне наведался один человек из Любляны, показал удостоверение сотрудника госбезопасности и сказал, что его послал товарищ Петер. Он надеется, что я знаю, кто такой товарищ Петер? Конечно, знаю, еще когда мы сражались, знаю. Мы все знаем товарища Петера. Он спросил, знаю ли я и товарища Богдана, служащего в дорожном управлении. Ну, а как же, пошутил я, много ночей в лесах он прохрапел рядом со мной. Ну, вот об этом и речь, сказал оперативник, товарищ Петер считает, что лучше, если с ним сначала поговорит его соратник, прежде чем мы возьмем дело в свои руки.
Оказалось, что Богдан этой молодежи в поезде говорил, что зимой сорок четвертого он получил задание ликвидировать одну женщину. В лесу было много снега, и земля промерзла, да и времени не было, чтобы копать довольно-таки длинную могилу. Вот он и сломал женщине ноги, и дело было скоро сделано.
Петер приказал, чтобы я сходил к Богдану и объяснил ему, что не следует глупости говорить и нести околесицу, хорошо бы ему держать язык за зубами. Я сходил к нему и сказал об этом. Он смотрел на меня, моргая своими маленькими глазками. Свои огромные лапы он положил на стол, и мне казалось, что они немного трясутся. Может, оттого что на столе не было ни одного стакана. Я сказал ему, что было бы хорошо, если бы он не только помалкивал, но и поменьше пил. Ну уж это нет, возразил он. Нам слишком досталось в этих проклятых лесах. Это было все, что он сказал. Я не спросил его, правда ли то, о чем он трепался в поезде. Может, мне просто не хотелось слышать ответа.
Той же ночью, когда я узнал о его болтовне, мне снова приснилась эта черная птица, кружившая над моей головой, пока я торчал высоко наверху на скалистой площадке. То же самое приснилось мне после операции в Подгорном, когда я спал возле большого и теплого тела Богдана.
Должно быть, мы немного дали маху, как выразился товарищ Янко Краль четырнадцать дней назад, когда я зашел к нему в Любляне. У нас не было достаточно веских доказательств, это правда. Но надо понимать, что мы были молоды и обезумели от постоянных стычек, за нами гонялись, как за зверем, о чем и товарищ Янко говорил, и в ответ порой мы не знали пощады. Он был прав. Мой сын Янко, который носит имя моего друга, поймет, когда я ему однажды расскажу. О том, что мы умели и вынуждены были отвечать. Но о том, что случилось с господами в охотничьем домике, ему знать не обязательно. Достаточно того, что написано в книгах, которые стоят у меня на полке, того, что они были преданы суду. Пусть знает, что мы все время находились на волосок от смерти, все время в состоянии, когда не соображаешь — ночь или день. Когда с одной стороны еще висит краешек луны, а с другой — уже встает солнце. Когда я был молод, я в этом часу отправлялся косить и смотрел на небо, не появятся ли откуда облака. Тогда и он поймет, мой сын, почему у меня на стене висит, как он говорит, эта мазня и почему я иногда сижу в одиночестве с бокалом вина в руках среди товарищей, которых больше нет. Как нет больше Янко, которого мы сегодня похоронили, и его щуплое тельце лежит в гробу в нашей всегда холодной земле.