I
За окном были пурпурные сумерки. Дождь лил беспрерывно, оставляя длинные блестящие полосы на потрескавшихся стеклах и выбивая сухую монотонную дробь по оцинкованной крыше над головой. Фюзелли сбросил свой мокрый дождевик и остановился перед окном, угрюмо глядя на дождь. Позади него топилась дымящая печь, в которую один из солдат подсовывал дрова, а дальше сидели, развалившись на сломанных складных стульях, солдаты, в позах, выражавших крайнюю скуку. За прилавком в глубине комнаты христианский юноша с неподвижной улыбкой наливал подходившим по очереди солдатам шоколад.
– Черт, изволь тут из-за всякой ерунды становиться в очередь! – проворчал Фюзелли.
– Да больше, пожалуй, и делать-то нечего в этой чертовой дыре, – сказал человек рядом с ним. Он указал большим пальцем на окно и заговорил снова: – Видишь ты этот дождь? Так вот я уже три недели в лагере, а он еще не переставал. Хорошенькое местечко, нечего сказать!
– Уж конечно, не то, что дома, – сказал Фюзелли. – Пойду получать шоколад.
– Дрянь отчаянная!
– Нужно попробовать разок. – Фюзелли стал в конце хвоста и стал ждать своей очереди.
Он думал о крутых улицах Сан-Франциско, о гавани, залитой желтыми огнями цвета янтаря, когда он возвращался в голубых сумерках домой с работы. Он вспомнил Мэб, протягивающую ему пятифунтовую коробку леденцов, как вдруг внимание его привлек разговор солдат в очереди позади него. Человек, стоявший ближе к Фюзелли, говорил с суетливыми нервными интонациями. Фюзелли чувствовал на своем затылке его дыхание.
– Черт возьми, – говорил человек, – ты тоже там был? Куда же тебе угодило?
– В ногу; теперь уже почитай что прошло.
– А у меня нет. Я никогда не поправлюсь. Доктор говорит, что я уже здоров, но я знаю, что это брехня. Лгун паршивый!
– Уж и времечко было!
– Пусть меня разразят на месте, если я еще раз проделаю это. Я спать не могу по ночам. Все мне мерещатся эти шлемы, которые на фрицах надеты. Тебе не приходило в голову, что в них что-то есть такое, в этих проклятых шлемах, в их форме?
– Разве они не обычного образца? – спросил Фюзелли полуоборачиваясь. – Я видел их в кинематографе. – Он засмеялся, как бы извиняясь.
– Послушай-ка новенького, Тоб! Он их видел в кинематографе! – сказал человек с нервной дрожью в голосе и засмеялся мелким, хриплым смешком. – Сколько времени ты здесь?
– Всего два дня.
– Ну а мы здесь как раз два месяца, так, что ли, Тоб? Христианский юноша обратил свою однообразную улыбку к Фюзелли и наполнил его жестяную кружку шоколадом.
– Сколько?
– Франк. Похожи на наши четвертаки,[10] правда? – сказал христианский юноша. Его сытый голос был полон дружелюбной снисходительности.
– Чертовски дорого за кружку шоколада, – сказал Фюзелли.
– Вы на войне, молодой человек, не забывайте этого, – строго заметил христианский юноша. – Ваше счастье, что вы вообще можете получить здесь шоколад.
Холодная дрожь пробежала по спине Фюзелли, когда он вернулся к печке, чтобы выпить шоколад. Конечно, ему не следует брюзжать. Ведь он теперь на войне. Если бы сержант услышал, как он ворчит, это могло бы погубить его шансы на капральство. Он должен быть осторожен. Надо ходить на цыпочках, если хочешь получить повышение.
– А почему это нет больше шоколада, хотел бы я знать! – Нервный голос человека, стоявшего в очереди за Фюзелли, внезапно возвысился до крика.
Все оглянулись. Христианский юноша с взволнованным видом мотал головой из стороны в сторону, повторяя крикливым тоненьким голоском:
– Я сказал вам, что шоколада больше нет! Уходите!
– Какое вы имеете право гнать меня? Вы обязаны дать мне шоколад. Вы и на фронте-то никогда не были, мозгляк несчастный! – Человек кричал изо всех сил.
Он уцепился обеими руками за стойку и раскачивался из стороны в сторону. Его приятель старался увести его.
– Послушайте, бросьте эти штуки! Я подам на вас рапорт, – сказал христианский юноша. – Есть тут какой-нибудь офицер в бараке?
– Валяй, доноси! Мне не могут сделать ничего хуже того, что уже сделали! – Голос человека превратился в сплошной вопль ярости.
– Есть тут, в комнате, офицер?
Христианский юноша беспокойно искал по сторонам взглядом. Его маленькие глазки глядели жестоко и мстительно, а губы были сжаты в тонкую прямую линию.
– Успокойтесь, я уведу его, – сказал другой солдат тихим голосом. – Разве вы не видите, что он…
Непонятный ужас охватил Фюзелли. Он совсем не так представлял себе все это, когда смотрел, бывало, в кинематографе, в учебном лагере, как веселые солдаты в хаки входили маршем в города, преследовали убегавших в панике гуннов по засеянным картофелем полям и спасали бельгийских молочниц среди живописной природы.
– Много их возвращается в таком виде? – спросил он стоявшего рядом солдата.
– Порядочно! Это лагерь для выздоравливающих.
Больной солдат и его товарищ стояли рядом около печи, тихо разговаривая между собой.
– Возьми себя в руки, дружище, – говорил приятель.
– Ладно, Тоб, теперь уже все прошло. Этот мозгляк вывел меня из себя – вот и все.
Фюзелли смотрел на него с любопытством. У него было желтое пергаментное лицо и высокий худой лоб, уходивший вверх до редких вьющихся каштановых волос. Когда глаза их встретились, Фюзелли заметил, что у солдата они были точно стеклянные.
Тот дружелюбно улыбнулся ему.
– А, это тот парнишка, который видел шлемы фрицев в киношке! Пойдем, братец, выпьем пива в английском кабачке!
– Ты можешь достать пива?
– Еще бы, сколько угодно, там, в английском лагере!
Они пошли под косым дождем. Было почти темно. Небо, окрашенное в багрово-красный свет, бросало отблески на косые полы палаток и на ряды барачных крыш, терявшихся по всем направлениям в сетке дождя. Несколько огней горели яркой сверкающей желтизной. Они пошли по дощатым мосткам, сгибавшимся под их тяжелыми сапогами, разбрызгивая грязь.
В одном месте они наткнулись на мокрую полу палатки и отдали честь, когда мимо прошел офицер, весело помахивая тросточкой.
– А сколько времени обыкновенно держат ребят в этих лагерях для выздоравливающих? – спросил Фюзелли.
– Зависит от того, что делается там, – сказал Тоб, неопределенно указывая поверх палаток. – Ты кто такой?
– Санитарная команда.
– Так ты санитар! Ну, эти ребята недолго продержались в Шато, правда, Тоб?
– Да, недолго!
Что-то внутри Фюзелли протестовало: «А я продержусь, продержусь несмотря ни на что!»
– Помнишь, как эти молодцы отправились за бедным старичком капралом Джонсоном, Тоб? Будь я проклят, если кто-нибудь когда-нибудь нашел хоть пуговицу от их штанов! – Он засмеялся своим скрипучим смешком. – Они набрели на фугасы.
«Мокрый» кабачок[11] был полон дыма и приятного запаха пива. Он был набит краснолицыми людьми с блестящими медными пуговицами на формах цвета хаки; среди них было немало худощавых американцев.
«Все «томми»,[12] – сказал себе Фюзелли.
Постояв немного в очереди, Фюзелли получил из-за стойки кружку пенящегося пива.
– Хелло, Фюзелли! – Мэдвилл хлопнул его по плечу. – Ты, черт возьми, быстро пронюхал, где тут мокро!
Фюзелли расхохотался.
– Можно мне присоединиться к вам, ребята?
– Конечно, присаживайся, – гордо ответил Фюзелли, – эти молодцы были на фронте!
– Правда? – спросил Мэдвилл. – Говорят, гунны мастера драться! Скажите-ка, много там приходится действовать винтовкой или все больше пушки работают?
– Да уж! Целые месяцы меня морочили, обучали обращаться с винтовкой, а будь я проклят, если хоть раз пустил ее в ход. Я в отряде бомбометчиков.
Кто-то в глубине комнаты затянул песню:
Ах, мадермезель из Армантира,
Парле ву?[13]
Человек с нервным голосом продолжал говорить в то время, как вокруг них гудела песня.
– Ни одной ночи не проходит, чтобы мне не лезли в голову эти забавные чудные шлемы, которые носят фрицы. А вам никогда не казалось, что в них есть что-то чертовски забавное?
– Брось ты эти шлемы, – сказал его приятель. – Ты нам уже все про них рассказал.
– А разве я говорил вам, почему я не могу забыть их? Ведь нет?
Немчура офицер через Рейн шагнул,
Парле ву?
Немчура офицер через Рейн шагнул,
Любил он вино, и девиц, и разгул,
Парле ву?
– Вот послушайте, ребята, – сказал человек своим прерывающимся нервным голосом, пристально глядя прямо в глаза Фюзелли. – Однажды мы сделали маленькую атаку, чтобы чуточку выпрямить нашу линию траншеи… как раз перед тем, как меня ранили. Наши орудия обстреляли кусок фрицевых траншей, и мы побежали вперед (дело было как раз перед рассветом) и заняли их. Будь я проклят, если это не было сделано так же спокойно, как в воскресное утро дома.
– Верно, – подтвердил его приятель.
– При мне была куча ручных гранат. Вдруг подбегает ко мне один парень и шепчет: «Там, в окопах, сидят несколько фрицев, дуются в карты. Они, как видно, не знают, что окружены. Захватим-ка их в плен!» – «К черту пленных, – говорю я, – мы от них мокрого места не оставим!» Вот мы поползли вперед и заглянули в окоп…
Ах, мадермезель из Армантира,
Парле ву?
Их каски дьявольски напоминали грибы-поганки; я чуть было не расхохотался. Они сидели вокруг лампы; один сдавал – важно этак, медленно. Ну точь-в-точь как немцы всегда сдают – я видал дома, в биргалке…
Нашим янки чертовски круто пришлось,
Парле ву?
Я долго лежал этак, глядя на них, потом вытащил гранату, тихонечко спустил ее вниз по ступенькам, и все эти забавные каски, похожие на поганки, вдруг подскочили в воздух; кто-то взвыл, свет погас, и проклятая граната взорвалась. Я оставил их собирать свои потроха, а сам ушел, потому что один из них все еще как будто стонал. Вот в это-то время они открыли артиллерийскую пальбу, и меня ранило.
Янки любит быть в трактире,
Парле ву?
И первое, о чем я подумал, когда проснулся, были эти проклятые шлемы. Просто свихнуться можно, парень, если думать о таких вещах. – Его голос перешел в всхлипывание и напоминал прерывающийся голос ребенка, которого побили.
– Тебе нужно взять себя в руки, дружище, – сказал его товарищ.
– Я и сам знаю, что нужно, Тоб! Женщина – вот что мне нужно!
– А ты знаешь, где достать ее? – спросил Мэдвилл. – Я бы и сам не прочь раздобыть себе славную французскую дамочку в этакую дождливую ночь.
– В город-то теперь, должно быть, чертовски тяжелая дорога, да к тому же там, говорят, так и кишит военной полицией, – сказал Фюзелли.
– Я знаю одну дорогу, – сказал человек с нервным голосом. – Пойдем, Тоб!
– Нет, с меня довольно этих лягушатниц проклятых! Они вышли все вместе из кабачка.
Когда оба товарища отделились и направились вниз по улице, Фюзелли услышал сквозь металлическую дробь дождя нервный прерывающийся голос:
– Не знаю, что и придумать, чтобы забыть, как забавно выглядели каски этих молодцов вокруг лампы… Просто придумать не могу!
Билли Грей и Фюзелли соединили свои одеяла и улеглись рядом. Они лежали на твердом полу палатки, тесно прижавшись друг к другу, и прислушивались к дождю, беспрерывно барабанившему по промокшей парусине, натянутой вкось над их головами.
– Черт побери, Билли, у меня, кажется, начинается воспаление легких, – сказал Фюзелли, прочищая нос.
– Я единственно только и боюсь во всей этой проклятой истории, как бы не подохнуть от болезни. А говорят, еще одного парня скрутило от этого, как его… менингита.
– Это то, что у Штейна было?
– Капрал не желает говорить.
– Старина капрал сам не очень-то здоров с виду, – сказал Фюзелли.
– Все этот климат гнилой, – прошептал Билли Грей среди приступа кашля.
– Тысяча чертей, кончите вы когда-нибудь с вашим кашлем?! Уснуть человеку не дадут, – раздался голос с другого конца палатки.
– Пойди возьми себе комнату в гостинице, если он тебе мешает!
– Верно, Билли, так его!
– Если не перестанете галдеть, ребята, я всех завтра на кухню засажу, – раздался добродушный голос сержанта. – Не знаете вы разве, что уже протрубили зорю?
В палатке воцарилась тишина, нарушаемая только дробью дождя и кашлем Билли Грея.
– У меня от этого сержанта живот подводит, – плаксиво сказал Билли Грей, сворачиваясь под одеялам, когда его кашель успокоился.
Немного погодя Фюзелли тихо прошептал – так, чтобы никто, кроме приятеля, не мог услышать:
– Послушай-ка, Билли, ведь правда, что все это ни капли не похоже на то, что мы ожидали?
– Верно!
Я хочу сказать, что ребята и не помышляют о том, чтобы задать перцу гуннам. Только и знают, что ворчат на все.
– Это, брат, тем, которые повыше, полагается думать, – заявил Грей.
– Черт, а я-то думал, что от этой войны дух будет захватывать, как на картинах.
– По-моему, все это одна болтовня была.
– Может быть!
Засыпая на жестком полу, Фюзелли чувствовал у своего бока приятную теплоту тела Билли и слышал над головой бесконечную, однообразную дробь дождя по промокшей парусине. Он старался не заснуть сразу, чтобы вспомнить, как выглядела Мэб, но сон неожиданно одолел его.
Труба выжила Фюзелли из-под одеяла до того, как начало светать. Дождя не было. Воздух был резок. Густой белый туман казался холодным, как снег, при прикосновении к их лицам, еще теплым от сна. Капрал сделал перекличку, зажигая спички, чтобы прочесть список. Когда он распустил часть, из палатки раздался голос сержанта, все еще продолжавшего лежать завернувшись в одеяло:
– Эй, капрал! Скажите-ка Фюзелли, чтобы он отправился ровно в восемь часов убрать помещение лейтенанта Стенфорда, офицерский барак, номер четыре.
– Слышали, Фюзелли?
– Ладно, – сказал Фюзелли.
Вся кровь в нем внезапно закипела. Ему в первый раз приходилось исполнять работу прислуги. Не для того он поступил в армию, чтобы быть рабом какого-то проклятого лейтенантишки. А потом это против военного устава. Он пойдет сейчас к сержанту и поставит его на место. Он не намерен превращаться в лакея! Фюзелли направился к дверям палатки, обдумывая по дороге, что сказать сержанту. Но тут он заметил, что капрал кашляет в платок с выражением страдания на лице. Он повернулся и побрел в другую сторону. Если он начнет лягаться таким образом, все его дело полетит к черту. Уж лучше заткнуть глотку и перенести все. Бедняга капрал долго не протянет в таком состоянии. Нет, глупо будет испортить дело.
В восемь Фюзелли с метлой в руке, чувствуя, как внутри его волнуется и кипит глухая ярость, постучался в некрашеную дощатую дверь.
– Кто там?
– Убирать комнату, сэр, – сказал Фюзелли.
– Приходите минут через двадцать, – раздался голос лейтенанта.
– Слушаю, сэр!
Фюзелли прислонился к задней стене барака и закурил папиросу. Воздух щипал его руки, как будто их скребли теркой для орехов. Двадцать минут тянулись медленно. Отчаяние охватило его. Как одинок он был здесь, вдали от всех своих близких, затерянный в огромной машине. Он говорил себе, что никогда ничего не добьется, никогда не попадет туда, где сможет показать, на что он годен. Он чувствовал себя точно на каторге. День за днем будет одно и то же. Та же рутина, та же беспомощность. Он посмотрел на часы. Прошло двадцать пять минут. Фюзелли поднял свою метлу и направился кругом в комнату лейтенанта.
– Войдите, – небрежно сказал лейтенант.
Он был в рубашке и брился. Приятный запах мыла наполнял темную дощатую комнату, всю обстановку которой составляли три койки и несколько офицерских сундуков. Это был краснолицый молодой человек с дряблыми щеками и прямыми темными бровями. Он принял командование над ротой всего день или два назад.
«Приличный малый как будто», – подумал Фюзелли.
– Как вас зовут? – спросил лейтенант, проводя вкось по горлу своей безопасной бритвой и обращаясь к маленькому никелевому зеркальцу. Он немного заикался. Фюзелли показалось, что у него английский выговор.
– Фюзелли!
– Из итальянцев, должно быть?
– Да, – мрачно ответил Фюзелли, отодвигая от стены одну из коек.
– Parla italiano?
– Вы спрашиваете, говорю ли я по-итальянски? Нет, сэр, – сказал Фюзелли решительно, – я родился в Фриско.
– В самом деле? Принесите мне, пожалуйста, еще воды.
Вернувшись с водой, Фюзелли зажал между коленями щетку и принялся дуть на свои руки, онемевшие от холодного ветра. Лейтенант был уже одет и тщательно застегивал верхний крючок своей тужурки. На его розовой шее выступила от воротника красная полоска.
– Прекрасно! Когда вы справитесь, доложите в роте.
Лейтенант вышел, с самодовольным и значительным видом натягивая перчатки.
Фюзелли медленно пошел обратно в палатку, в которой стояли солдаты, глазея по сторонам на окутанные туманом длинные ряды тощих бараков, с которых капала вода; на большие жестяные навесы походной кухни, где суетились среди пара от готовящейся еды дежурные и кашевары в засаленных синих передниках.
В мозгу Фюзелли почему-то запечатлелся жест, которым лейтенант натягивал перчатки. Такие движения ему приходилось видеть только в кинематографе у важных, толстых господ во фраках; да еще у председателя общества, которому принадлежала оптическая мастерская, где он работал на родине, в Фриско, были, пожалуй, тоже манеры в этом духе.
И он представлял себе, как сам натягивает таким манером пару перчаток, важно, палец за пальцем, и чувствует легкий прилив самодовольства, когда операция закончена. Нужно во что бы то ни стало добиться капральства!
Вьется и вьется тропинка
Во Франции по пустырям.
Рота бодро распевала, шлепая по грязи. Серая дорога тянулась между высокими заборами, обтянутыми колючей проволокой, над которой высились крыши товарных складов и трубы фабрик.
Лейтенант и старый сержант шли рядом, болтая, и время от времени со снисходительным видом подтягивали. Капрал пел с увлечением, и глаза его сверкали от наслаждения. Даже мрачный сержант, который редко с кем-либо разговаривал, и тот подтягивал. Рота маршировала. Ее девяносто шесть ног бодро шлепали по глубоким лужам. Ранцы болтались из стороны в сторону, как будто шагали не ноги, а они.
О ясень, и дуб, и плакучая ива,
И Божьей страны колосистая нива!..
Наконец-то они шли куда-то! Они отделились от кадра, с которым приехали из Америки. Теперь они были совсем одни. Наконец-то они увидят дело. Лейтенант шагал с важным видом. Сержант шагал с важным видом. Капрал шагал с важным видом, Правофланговый выступал еще величественнее. Сознание собственной значительности, чего-то чудовищного, что предстояло совершить, возбуждало солдат, как вино, уменьшало, казалось, тяжесть ранцев и поясов, делало более гибкими их плечи и затылки, онемевшие от давления тяжести, и заставляло все девяносто шесть ног бодро шагать, несмотря на топкую грязь и глубокие грязные рытвины.
Под темным навесом товарной станции, где им пришлось ждать поезда, было холодно. Несколько газовых фонарей бледно мигали наверху среди стропил, освещая прозрачным светом белые груды ящиков с амуницией и бесконечные ряды снарядов, тонувшие в темноте. Холодный воздух был пропитан угольным дымом и запахом свежевыструганных досок. Капитан и старший сержант исчезли. Люди рассеялись вокруг, расположившись кучками, как можно глубже заползая в свои шинели и притоптывая окоченевшими мокрыми ногами по покрытому грязью цементному полу. Выдвижные двери были заперты' из-за них доносился однообразный стук вагонов, переходящих на запасные пути, грохот сталкивающихся буферов и по временам свистки паровоза.
– Ну уж эти французские железные дороги! Ни к черту не годятся!
– А ты почем знаешь? – проскрипел Эйзенштейн, сидевший на ящике в стороне от других; он подпер свое худое лицо руками и уставился на покрытые грязью сапоги.
– А вот смотри! – Билли Грей ткнул по направлению к потолку. – Газ! Даже электричества нет.
– Их поезда ходят быстрее наших, – сказал Эйзенштейн.
– Черта с два! Один парень там, в лагере для выздоравливающих, говорил мне, что меньше чем в четыре или пять дней никуда не доберешься.
– Просто он тебе очки втирал, – сказал Эйзенштейн. – У них самые скорые поезда в мире, во Франции.
– Ну уж, до «Двадцатого века»[14] им далеко! Черт побери, я сам железнодорожник, тоже кое-что смыслю.
– Мне нужны в помощь пять человек, чтобы распределить продовольствие, – сказал сержант, вынырнув вдруг из темноты. – Фюзелли, Грей, Эйзенштейн, Мэдвилл, Вильямс! Так, идемте.
– Послушайте, сержант, этот парень говорит, что у лягушатников поезда ходят быстрее наших. Что вы на это скажете?
Сержант напялил на свое лицо комическое выражение. Все приготовились расхохотаться.
– Что ж, если он предпочитает пульмановский вагон, в который нас погрузят сегодня вечером, «Западному экспрессу» – милости просим!
Все засмеялись. Старший сержант приветливо обернулся к пяти солдатам, вошедшим за ним в маленькую ярко освещенную комнату, похожую на товарное отделение.
Нам нужно разобрать жратву, ребята. Видите эти ящики? Здесь ваш трехдневный паек. Нужно разделить его на три части, по одной для каждого вагона.
Фюзелли вскрыл один из ящиков. Банки с мясными консервами покатились под его пальцами. Он не переставал исподтишка наблюдать за Эйзенштейном, который работал очень ловко, с небрежным видом. Старший сержант стоял тут же, широко расставив ноги, и наблюдал за ним. Раз он сказал что-то шепотом капралу. Фюзелли показалось, что он уловил слова «рядовые первого разряда», – и его сердце сильно забилось.
В несколько минут дело было окончено, и все выпрямились, закуривая папироски.
– Молодчики! – сказал сержант Джонс, мрачный человек, который редко говорил. – Я не предполагал, конечно, в то время, когда говорил проповеди и заведовал воскресной школой, что мне придется когда-нибудь употреблять крепкие слова, но все же я должен сказать, что у нас чертовски славная рота.
– О, мы еще не то от вас услышим, когда доберемся до фронта и треклятые немецкие аэропланы станут забрасывать нас бомбами, – сказал старший сержант, хлопая его по спине. – Еще крепче станете выражаться. А теперь вы, пятеро, будете заведовать продовольствием.
Грудь у Фюзелли выпятилась.
– Рота останется на ночь под командой капрала. Мы с сержантом Джонсом должны быть при лейтенанте, поняли?
Они вернулись все вместе в мрачную комнату, где ожидала, закутавшись в свои шинели, остальная часть роты; они старались, чтобы их превосходство не сказывалось слишком явно в их походке.
«Ну, теперь я двинулся вперед по-настоящему, – подумал про себя Фюзелли. – Теперь-то уж по-настоящему».
Товарный вагон монотонно стучал и громыхал по рельсам. Резкий, холодный ветер задувал в щели грязных, растрескавшихся досок пола. Люди забивались в углы вагонов, прижимаясь друг к другу, точно щенята в ящике. Было темно, как в колодце. Фюзелли лежал в полудремоте, голова его была полна странных отрывочных снов. Сквозь забытье он чувствовал мучительный холод, беспрерывный грохот колес и давление закутанных в шинели и одеяла тел, рук и ног, прижавшихся к нему. Вдруг он проснулся. Зубы его стучали. Резкий стук колес, казалось, переместился в голову, и голова волочилась по земле, ударяясь о холодные железные рельсы. Кто-то зажег спичку. Черные колеблющиеся стены товарного вагона, ранцы, сваленные в кучу посередине пола, груды тел по углам, кое-где, случайно светлеющее среди массы хаки бледное лицо или пара глаз – все на минуту ясно выступило и снова исчезло в полной темноте. Фюзелли положил голову на чью-то руку и постарался заснуть, но скрип и громыханье колес мешали ему; он лежал с открытыми глазами, уставившись в темноту и стараясь защитить свое тело от порывов холодного ветра, который прорывался сквозь щели пола. Когда в вагоне забрезжил первый сероватый свет, они все поднялись и начали топать, колотить друг друга и бороться, чтобы как-нибудь согреться.
Было уже почти светло, когда поезд остановился и они открыли раздвижные двери. Они стояли на станции, имевшей необычный для них вид: стены были обклеены незнакомыми глазу плакатами. «V-e-r-s-a-i-l-l-e-s», – прочел по буквам Фюзелли.
– Версаль, – сказал Эйзенштейн, – тут жили французские короли.
Поезд тронулся снова, медленно развивая скорость. На платформе стоял старший сержант.
– Ну, как спали? – закричал он, когда вагон прошел мимо. – Эй, Фюзелли, начните-ка раздавать пайки!
– Слушаюсь, сержант, – сказал Фюзелли.
Сержант побежал обратно к передней части вагона и вскочил в него.
С восхитительным чувством облеченного властью человека Фюзелли роздал хлеб, мясные консервы и сыр. Затем он уселся на свой ранец и, весело насвистывая, принялся за сухой хлеб и безвкусное мясо, в то время как поезд, громыхая и постукивая, мчался по незнакомой туманно-зеленой местности. Он весело посвистывал, потому что отправлялся на фронт, где его ждали слава и почет; потому что он чувствовал, что начинает пробиваться в этом мире в первые ряды.
Был полдень. Бледное маленькое солнце, точно игрушечный мяч, низко висело на красновато-сером небе. Поезд остановился на разъезде среди рыжевато-бурой равнины. Желтые тополя, легкие как дымка, стройно подымались к небу вдоль берега черной блестящей реки, бурлившей около полотна. В серой дали слабо вырисовывались очертания колокольни и несколько красных крыш.
Люди толпились около поезда, балансируя то на одной, то на другой ноге, притоптывая, чтобы согреться. На другом берегу реки стоял старик с запряженной волами телегой и с грустью смотрел на поезд.
– Эй, послушайте! Где тут фронт? – крикнул ему кто-то.
Все подхватили крик:
– Эй, послушайте, где фронт?
Старик махнул рукой, покачал головой и прикрикнул на волов. Животные снова двинулись своим спокойным, мерным шагом. Старик пошел впереди, опустив глаза в землю.
– Оглохли, что ли, эти лягушатники?
– Послушай, Дэн, – сказал Билли Грей, отходя от кучки людей, с которыми он разговаривал, – эти молодцы говорят, что мы отправляемся в третью армию.
– Куда это?
– В Орегонские леса,[15] – отважился кто-то.
– Это на фронте, что ли?
В это время мимо прошел лейтенант. Длинный шарф защитного цвета был небрежно обмотан у него вокруг шеи и спускался вдоль спины.
– Ребята, – сказал он строго, – приказано не выходить из вагонов!
Солдаты мрачно полезли обратно в вагоны. Мимо прошел санитарный поезд, медленно постукивая по перекрещивающимся путям. Фюзелли напряженно смотрел на темные загадочные окна, на красные кресты и одетых в белое санитаров, которые высовывались из дверей, махая им руками. Кто-то заметил царапины на свежей зеленой краске последнего вагона.
– Должно быть, гунны обстреляли.
– Эй, ребята, слыхали? Гунны обстреляли этот санитарный поезд.
Фюзелли вспомнил памфлет «Немецкие зверства», который он прочел как-то вечером в газете ХАМЛ. В его воображении внезапно замелькали дети с отрубленными руками, проколотые штыками грудные младенцы, женщины, привязанные к столу ремнями и насилуемые одним солдатом за другим. Он подумал о Мэб. Как бы ему хотелось быть в боевой части, чтобы драться, драться по-настоящему. Он представлял себе, как он убивает десятки людей в зеленых формах, а Мэб читает об этом в газетах. Нужно будет во что бы то ни стало попытаться перейти в боевую часть. Он не в силах оставаться нестроевым.
Поезд тронулся снова. Туманные рыжеватые поля скользили мимо, а темные массы деревьев кружили медленно колеблющимися ветвями, убранными желтой и коричневой листвой, выплетая черные кружева на красновато-сером небе. Фюзелли взвешивал свои шансы на производство в капралы.
Ночь. Тускло освещенная станционная платформа. Рота расположилась в два ряда, каждый солдат на своем ранце. На противоположной платформе виднелась толпа людей небольшого роста, в синих формах, с усами, в длинных запачканных шинелях, которые спускались почти до пят. Они кричали и пели. Фюзелли наблюдал за ними с легким презрением.
– Черт, и чудные же у них шлемы!
– Это лучшие воины в мире, – сказал Эйзенштейн, – хотя это, пожалуй, и не великое достоинство в человеке.
– Послушай-ка, вон там военный полицейский, – сказал Билли Грей, схватив Фюзелли за руку. – Пойдем-ка, спросим его, далеко ли до фронта. Мне послышалась только что пушка.
– Да ну? На этот раз мы, кажется, попадем.
– Скажи-ка, братец, далеко отсюда фронт?
– Фронт? – сказал полицейский, краснолицый ирландец с перебитым носом. – Как раз в другой стороне; вы посередине Франции. – Полицейский с презрением сплюнул. – Вы, ребята, никогда не попадете на фронт, не беспокойтесь.
– Черт, – сказал Фюзелли.
– Будь я проклят, если не проберусь туда как-нибудь, – сказал Билли Грей, выпячивая челюсть.
Мелкий дождь падал на незащищенную платформу. На другой стороне маленькие человечки в синем пели песню, которую Фюзелли не понимал, и потягивали из своих неуклюжих на вид манерок.
Фюзелли объявил новость роте. Все столпились с руганью вокруг него. Но чувство собственного превосходства, вызванного его осведомленностью, не могло заглушить другого чувства, говорившего ему, что машина затирает его, что он беспомощен, как овца в стаде.
Часы проходили. В ожидании приказания солдаты то начинали притоптывать на платформе, то усаживались в Ряд на свои ранцы. За деревьями протянулась серая лента. Платформа мало-помалу засеребрилась мягким светом. Они сидели в ряд на своих ранцах и ждали.