на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Глава третья

Моше Гесс

Широкий выпуклый лоб Гесса, глубокие морщины, жидкие черные волосы с проседью, печальный изгиб косматых бровей — его облик притягивал взгляд. У него была самая примечательная внешность из всех сидевших за столиками. Напротив него сидела Сибилла за чашкой кофе. Голубые глаза, маленький рот, сердечная улыбка. От тяжелых льняных прядей, небрежно спадающих на плечи, подобно свежескошенной траве, веяло теплотой. Она выглядела намного моложе Гесса, держалась просто, ни в коей мере не выделяясь среди мужчин, но молодые люди за столиком старались понравиться ей и выглядеть привлекательнее.

Мордхе присел и поглядел на столики, за которыми расположились временные правительства почти всех государств Европы. Правительства вели переговоры за бокалом вина, за кружкой пива, заключали договоры, делили территории, а если не удавалось договориться, переставали говорить по-французски. Каждое государство кричало на своем собственном языке, для пущей убедительности швыряя друг в друга бутылки и кружки. Тут же вмешивались соседние государства, объясняя возмутителям спокойствия, что в отношениях между народами должны действовать те же законы этики и то же право, что и между людьми, и что в погребке вся Европа должна жить в мире.

Германия, Австрия, Польша — одно государство за другим подходило к Гессу. Они беседовали: выказывали неудовлетворение заменой немецкой философии на английскую экономику, полагали, что чем больше разгорается пожар, тем больше народов оказываются охваченными его огнем, помогали Гессу вершить суд над старым мироустройством.


Пожилой человек в черном пиджаке с медалью на лацкане появился у стола и изящно поклонился.

— Что это вы так нарядились, пане Люблинер? — спросил Кагане.

— Мы только что провели собрание, — отозвался из-за плеча Люблинера шустрый человечек со странно неровным лицом, словно небрежно вылепленным из глины. — Пан Люблинер взял публику штурмом, ему так аплодировали. Шутка ли! Как говорит пан Люблинер, мир сегодня находится в руках у Людвиков: Людвика Бонапарта[24], Людвика Кошута[25], Людвика Мерославского и Людвика Люблинера.

Люблинер покручивал густые седые усы, в которых заблудилась довольная улыбка, и поглядывал на свою бледную руку, на которой красовалось новое обручальное кольцо. Он вручил Гессу воззвание к польским евреям и заговорил, мешая немецкие и французские фразы:

— Там, в Польше, воюют, а мы здесь играем в политику. В тридцать первом году я не таскался по парижским кофейням, а участвовал в стачках под Варшавой… Они меня не пускают, молодежь меня не пускает. Утверждают, что я здесь самая влиятельная фигура!

— Конечно, конечно! — Человечек запустил руки в жесткие, непохожие на еврейские, волосы, которые не лежали и не стояли, а росли словно метелки. — Спросите меня, как долго я сражался под Маковом? — Он придвинулся к столику. — Давайте не будем себя обманывать, нечего Люблинеру там делать! Разве что из него получится плохой офицер! По сравнению с русскими все мы плохие солдаты, и что же? Воодушевление руководит нами, или, как вы называете это здесь, — идея…

— Да, да! — улыбнулся Люблинер. — Блум работает, гуляет целыми днями у отеля «Ламбер» на рю Кордье…

— Он живет за счет князя Чарторыйского и Национального комитета, — отозвался доктор Беньовский — мужчина ростом шесть футов, одетый как казацкий атаман. — Блум состоит в обеих партиях: он и белый, и красный[27].

— То, что я снабжал всех польских офицеров вином в Маковом, не вспоминает никто. И то, что мне пришлось бежать из Польши, бросить семью, винный погребок, именье. — Блум говорил словно в пустоту, и было непонятно, что в его глазах — улыбка или гнев. — А вы, доктор, порочите мое имя. Я не получил никакой поддержки от Чарторыйского, хотя был постоянным членом Национального комитета. Вы думаете, что я Вроблевский или Сикорский? Нет, Блум всегда был красным!

— Так почему же теперь вы здесь, в Париже, господин Блум? — отозвалась Сибилла. — Почему вы не едете домой воевать?

Блум подскочил к мадам Гесс, забыв, о чем он только что говорил, и затараторил:

— Почему я не еду? Я поеду первым же поездом, мадам Гесс. Что? Оставаться здесь, ходить каждый день в комитет и ждать пособия? Это не для меня, не для Блума… Блум проливал кровь за Польшу и готов делать это и дальше…

— Браво, Блум! — Люблинер похлопал его по плечу. — Все мы свидетели, я ловлю тебя на слове, поедешь в первом отряде!

— Слова Блума достаточно, пане Люблинер. Не нужно свидетелей! А кто, по-вашему, выгнал казаков из Макова? Спросите Сикорского. Я, Блум, выгнал их! — Ободренный вниманием публики, он перегнулся через стол и налил себе вина. — А ведь это вино нельзя пить, пане Кагане, но не страшно… Да здравствует свободная Польша! Лехаим!

— Чудак этот господин Блум! — отозвался Гесс.

— От такого лучше держаться подальше! — сказала Сибилла.

— Он не опасен! — вступил в разговор Мордхе. — Его патриотизм заключается в том, что он раздавал польским офицерам вино бесплатно. В этом его заслуга перед Польшей. Должно быть, он скучает по дому и поэтому принимает помощь от обеих партий. Он и красный, и белый, и таких много. Так теперь зарабатывают в Птит-Полонь[28].

Гесс заметил Мордхе и отодвинулся от Сибиллы, освобождая ему место:

— Садитесь поближе, господин Алтер! Знать бы мне раньше, что вы родом из хасидской семьи! Я совсем не согласен со своим другом Грецом[29], совсем не согласен. Я считаю, что в славянских странах только хасидизм способен пробудить народные массы, если они не собираются отдаляться от иудаизма, как реформисты. А правда ли, господин Алтер, что хасиды отчасти живут в социализме? Они друг с другом на «ты»? Как же можно говорить о дикости людей, обладающих такой моралью и духовными ценностями?

Гесс не стал ждать ответа Мордхе, он прислушался к речи подошедшего знакомого и вдруг повернулся к Сибилле:

— Ты знаешь господина Алтера?

— Да-да, конечно, — улыбнулась Сибилла. — Почему вас так редко видно, господин Алтер? Кагане все время о вас рассказывает. Заходите как-нибудь.

— Что обо мне рассказывать, мадам? Таких, как я, тысячи.

— Теперь, в смутное время, господин Алтер, начинаешь тосковать по настоящему человеку.

— Что вы имеете в виду, мадам?

— Мы живем в коммуне, где люди уже многого добились: у них все общее — жилье, еда. Кажется, что они достигли равенства, и в то же время они так далеки друг от друга, их разделяют целые миры. Возьмите Гесса или Бакунина, возьмите религиозного Шодну, мистика Пьера-Мишеля — это институции, системы, может быть, легенды, но ни в коем случае не люди, собирающиеся жить вместе. Вы улыбаетесь, господин Алтер, а я говорю вам, что, когда начинаешь думать о нациях, перестаешь быть человеком.

Сибилла раскраснелась от собственных слов. Ее красивые глаза прищурились. Так может щуриться человек, которому есть что скрывать. Такие люди никогда не бывают уверены в себе и всю жизнь живут вприщур. Сибилла с опаской оглянулась, не подслушивают ли ее, и шепнула Мордхе на ухо:

— Вы долго проработали на Сене?

— Два месяца.

— Как вас приняли? Я имею в виду в подполье?

— Сначала — враждебно, как чужака. Затем, когда я всыпал одному как следует, меня приняли за своего.

— У них свои законы.

Люблинер подсел к Гессу:

— Что скажете о моем воззвании?

— Я не еврей, но стыжусь вашего воззвания! — отозвался Беньовский.

— О чем вы? — Люблинер привстал и снова сел.

— Вы, пане Люблинер, за тридцать лет, прошедших после первого восстания, так ничему и не научились! — сказал Беньовский уверенным тоном, его глаза смотрели решительно. — Ведь ваш друг Лелевель[29] уже в тридцатых годах обратился с манифестом к евреям, где он говорит не только о гражданских правах, но и обещает, что поляки помогут евреям вернуть Палестину, а теперь, тридцать лет спустя, появляетесь вы со старой песней и уверяете своих братьев, что они смогут работать у помещика. Мое воззвание к евреям пришлось шляхте не по душе, хотя во мне больше польской крови, чем в вас и Лелевеле, вместе взятых. И та же шляхта в страхе, как бы польская душа не объевреилась, предпочла ваше воззвание. Они хотят, чтобы евреи были преданы Польше телом и душой, и при этом постоянно задирают Лешневского в «Варшавской газете», а беззубая собака лает: хватайте жидов за полы лапсердаков!

— А вы, пане Люблинер, все еще верите в ассимиляцию? — спросил Кагане.

— Если бы я не верил, пане Кагане, я бы не сидел в Национальном комитете и не оставил бы свою успешную практику. Ведь вам известно, что я адвокат.

— Сижу я себе в Национальном комитете и не верю в ассимиляцию! — сыронизировал Кагане.

— Это преступление со стороны поляков, что они вас к себе приняли!

— Уверяю, пане Люблинер, что вас не спасет даже справка о крещении!

— О чем вы, пане Кагане? Польша не Германия! Польша никогда не стремилась обратить евреев в христианство, в Польше у них всегда была свобода вероисповедания…

Гесс почти не участвовал в разговоре, он сидел и хитро улыбался, уверенный, что его ученики с легкостью переспорят Люблинера.

Мордхе искоса посматривал на Беньовского. Ему был симпатичен бывший казачий офицер, перешедший на сторону поляков в сражении под Остроленкой[30] и воевавший за освобождение Польши. За границей Беньовский выучил идиш и пропагандировал идею создания еврейской армии, призванной отвоевать Землю Израиля. Мордхе видел в Беньовском еврея. Он был согласен с Гессом, что в каждой нации попадаются индивиды греческого и еврейского типа, а пространство для грека имеет то же значение, что для еврея — время.

— Я согласен с Гессом, — перебил Кагане Люблинера, — еврейскую веру ненавидят меньше, чем еврейский народ. И пока еврейские кудри не распрямятся, а носы не станут короче, ненависть к евреям не исчезнет. Пока евреи не изменятся, пане Люблинер, нет никакого смысла в вашей работе!

— Можно ли назвать евреем Беньовского? — Люблинер попытался возразить Кагане.

— К сожалению, я не еврей, — улыбнулся Беньовский.

— Если нам стоит поблагодарить еврейскую религию за ее бессмертие, то наша вера должна поблагодарить за бессмертие еврейский народ и его плодовитость! Граф Шимановский — гой в третьем поколении, но выглядит как типичный еврей! Или возьмите русского графа Рыкова с монгольскими чертами лица, женившегося, пане Люблинер, на вашей кузине, ведь их дети — настоящие евреи! Если бы не наша внешность, от нас бы уже давно и следа не осталось!

— Все это не имеет никакого отношения к польскому восстанию, — улыбнулся Гесс, довольный словами Кагане. — Не только польские евреи, но и евреи всего мира должны первыми помочь освобождению Польши.

Сибилла нагнулась к Гессу:

— Знаешь, Мозес, господин Алтер едет участвовать в восстании.

Гесс положил по-отечески руку на плечо Мордхе:

— Когда вы отправляетесь, господин Алтер?

— Когда позовут! — ответил Мордхе, покраснев.

— Я вам завидую, по-настоящему завидую! — Гесс убрал руку с плеча Мордхе. — За четверть века скитаний по Европе и агитации за освобождение угнетенных народов я сам всегда оставался в стороне от военных действий. Так было во время немецкого восстания, венгерского, итальянского. Я уже начал думать, что никакие мы не революционеры. Стало быть, есть большая разница между угнетаемым человеком из народа, которого стремиться к свободе заставляет суровая необходимость, и интеллигентом, который приходит к революции из лагеря противника, потому что интеллигент считает это своим долгом. Отсюда так много разговоров и мало действий.

— А я считаю, — Сибилла поджала губки, в волосах вспыхнули искорки света, — что, даже если ты ни разу не участвовал в восстании, твоя роль так же важна, как роль Кошута, Гарибальди…

— Хорошо еще, что ты признаешь это, Сибилла, — улыбнулся Гесс.

Подошли два поляка и отозвали в сторону Люблинера, который стоял в растерянности, не в силах понять молодое поколение. Блум присоединился к ним.

Сибилла встала. Мордхе помог ей надеть плащ. Она обернулась к Кагане:

— Возьмите с собой господина Алтера!

— Хорошо, мадам.

Мордхе, ни с кем не попрощавшись, вышел на улицу.

Он прошел мимо Пантеона, церкви святого Стефана, миновал квартал Птит-Полонь и оказался в тихом районе на берегу Сены.

Было темно. Темнота окутала Мордхе и сделала его беспомощным перед ночью. Мордхе стоял перед этой преградой, всматривался в темноту и спрашивал себя: где искать смысл? В огласовке[31], прыгающей у него перед глазами и твердящей, что она является важнейшей идеей Всевышнего. Она — все, она — ничто: в огласовке искать смысл?

Низко висело небо, на котором сияло несколько звезд. Прерванная рыбацкая песня отозвалась эхом и пропала в плеске воды, омывавшей скользкие камни. Стало еще тише.

Мордхе наступил одной ногой на каменный парапет у Сены, не замечая, как люди, проходящие по площади, пугаются его и переходят на другую сторону улицы.

Он смотрел перед собой. Секунду, две, три, почти минуту. Он всматривался в темноту, в расплывающиеся тени, и его глаза застилал свет без начала, без конца. В пространстве наплывали друг на друга миры, один на другой, один на другой. Из космического тела вырывается органическая жизнь и стремится все выше и выше. В воздухе происходит сотворение мироздания. Все трепещет, дышит. Миллионы живых существ. И над этим органическим миром, на вершине высочайшей горы, сидит человек, сидит еврей и кует божественные откровения, зовет народы в царство Мессии…

Мордхе огляделся, рядом стоял Блум, робкий, забитый человек с уродливым лицом.

— Что сидите один, пане Алтер? А вы не из Алтеров из Плоцка?

— Да.

— Поверят ли дома, что сын Алтера… Я хочу сказать, что ваш отец — известная личность в Польше, а тут… а вы тут мучаетесь! И вы не один такой, пане Алтер! Я тоже живу здесь среди гоев, а дома — брошенная семья, дело… Все на ветер! А вы знаете, что творится дома? Самозванцы! Любой подмастерье может нацепить на рукав повязку, получить официальную бумагу и идти к евреям просить денег! Я оставил жену с шестью детьми… Что теперь делать?

— Хотите уехать домой?

— Конечно, хочу!

— Поговорите с Кагане.

— Он отправляет меня сражаться!

— А куда ему вас отправлять?

— Мне это не по силам!

— Тогда поезжайте к жене!

— Так меня москаль арестует!

— Тогда сидите здесь!

— Знаю, знаю, — скривился Блум. — Вы тоже сидите в винных погребках…

— Кто?

Блум втянул шею. Его лицо опухло, щелочки глаз растерянно улыбались. Он чуть нагнулся и схватил Мордхе за рукав:

— За кого, пане Алтер, я должен сражаться? За Сикорского? За Вроблевского? Они пьют мою кровь, кровь пьют! Вчера прихожу домой — я живу в доме для эмигрантов, — на столе стоит вино, лежит колбаса, ни в чем себе не отказывают… и меня угостили. Соседи, поди откажись! Еще жалуются, что евреи их стыдятся! Я взял стакан вина, закусил колбасой и почувствовал, как у меня глаза на лоб полезли! Я не соблюдаю закон, пане Алтер, но свинина есть свинина, даже в Париже! Напились, как гои, и стали ко мне цепляться, чтобы я спел Майофес[32]… В общем, дело дошло до того, что Сикорский и Вроблевский наставили на меня пистолеты и заставили — даже стыдно сказать — заставили рассказывать о моей свадьбе, вы понимаете, о чем я… Я увидел в их пьяных глазах, что моя жизнь висит на волоске, что эти убийцы могут в любой момент выстрелить, и рассказал им какие-то небылицы. Я смотрел, как эти пьяницы покатываются со смеху, и вдруг такая тоска меня проняла, что я разрыдался, как ребенок, вышел посреди ночи на улицу и поклялся, что ноги моей больше не будет в этом доме… Ну, пане Алтер, — на его губах выступила пена, — я должен ехать сражаться?

Мордхе ответил не сразу. Что-то оборвалось у него в голове: уродство Блума исчезло, спряталось в морщинах его лица, и Мордхе увидел в глазах Блума божественную искру.

— Не все поляки одинаковы, Блум.

— Все.

— Не все, не все! И не надо вам жить с этими пьяницами!

— А где же мне жить? Денег у меня нет! Я был рад, что они взяли меня к себе! Но больше ноги моей не будет в их доме! Если бы у меня был хоть франк, я бы остался ночевать в винном погребке…

Мордхе дал ему франк, наблюдая, как уродство вновь выползает из морщин, растекается по лицу и гасит божественную искру в глазах. Неуклюжая фигура Блума растворилась в ночи.

Часы на церковной башне пробили двенадцать. Ночь манила Мордхе, ему хотелось спрятаться в темноте, подальше от людей, там, где мир велик и пуст, а любовь к ближнему растет пропорционально расстоянию.


Глава вторая В винном погребке | 1863 | Глава четвертая Парижская ночь