3
Охта не изменилась, и в снегу оставшись такой же опрятной и взволнованно-бодрой: те же песни, те же марши. Канцлер не изменился, и на пике могущества продолжая истязать себя и муштровать ординарцев. Он улыбнулся и кивнул мне почти тепло, как старому знакомому, с которым связывает общее грязное прошлое.
Николай Павлович стоял у окна, на любимом своём месте, и я, сперва устроившийся на диване в ожидании ординарца с подносом, подошёл и встал рядом. Тем более что поднос то ли запаздывал, то ли не был сегодня предусмотрен.
Маленькое солнце высоко стояло над белым искрящимся пространством Невы, и краски ясного голубого неба тоже смягчались до белого, размыто-молочного. И бледное лицо Канцлера, глядящего на свой необретаемый Грааль, становилось ещё бледнее.
– Я отправляю экспедицию на восток.
– В Джунгли?
– В Джунгли, в Джунгли. – Усмешкой и подчёркнутым спокойствием он дал понять, что внушающая простонародью суеверный страх земля лично для него – всего лишь цепь пустырей, павших под натиском несанкционированных свалок. («В варваров верит, – с уважением говорит Муха, – а в Джунгли не верит. Это ж какой ум у человека!»)
– Зимой?
– Нет времени ждать до лета. В отряд будете включены вы… и ваши компаньоны по приключениям.
– А меня-то за что?
– Вы везучий.
– Я не поеду.
– Поедете.
– И как вы меня заставите?
– Я вас уговорю. – («Приходят с угрозами, – писал мне Фиговидец, – но требуют, чтобы я чувствовал себя убеждённым».) – Предложу целых две вещи, против которых вы не сможете устоять. – Он пожал плечами, покрутил кольцо на пальце. – Помимо денег, разумеется.
– Почему все считают меня жадным?
– Вы и есть жадный. Так вот, во-первых, гражданство в Городе.
– Гражданство в Городе? Это вы мне предлагаете гражданство в Городе?
– Всё меняется, и политическая обстановка быстрее прочего.
– Что-то не помню, чтобы на моей жизни политическая обстановка изменилась существеннее, чем лицо на предвыборном плакате. – Я сделал паузу. – Или цвет галстуков у членов Городского совета.
– Меняется, меняется. Сейчас меняется само время, его дух. Всё будет по-новому.
– Новые лица или новые галстуки? Вы мне будете рассказывать, что сын изгоя способен повлиять на Горсовет?
Голос Николая Павловича не стал менее ровным.
– Не буду. Вы получите обещанное, а какими путями… Впрочем, я и не поверю, что вас это интересует.
– Ну а во-вторых?
– Во-вторых сейчас покажу.
Дверь без стука, без звука распахнулась, и в кабинет Канцлера вошёл человек, о котором Фиговидец впоследствии скажет: «Я не знал, что храбрость может быть настолько непривлекательна».
Это был высокий, своеобразно красивый – если кто любит тяжёлые подбородки и рожи в шрамах-парень в голубых джинсах и чёрном глухом свитере. Вещи выглядели простыми и сшитыми явно не на правом берегу. Вошедший лениво перевёл глаза с меня на Канцлера и постучал в филёнку уже распахнутой двери массивным золотым перстнем. На аккуратном фоне гвардейских мундиров и чопорных костюмов Николая Павловича это выглядело больше мятежом, чем демонстрацией.
– Входите, Иван Иванович. Пожалуйста, проводите нашего гостя в подвал. Пусть повидает анархистов.
– Пригонит нужа к поганой луже, – с хрипотцой, но мягко ответил Иван Иванович. – Будь здоров, Разноглазый.
Иваном Ивановичем, разумеется, его никто, кроме Канцлера, не называл; для всех он был Иван Молодой. Его отец когда-то держал местную милицию и с приходом Канцлера к власти, серьёзно просчитав вопрос, предпочёл не враждовать с городским, а стать его правой рукой – очень может быть, в надежде на то, что голова и всё прочее не всегда будут знать, чем она занята. Надежды не сбылись. С организацией и возвышением Национальной Гвардии милиция приходила в упадок, всё дальше оттесняемая в прикладную область уголовных расследований и охраны правопорядка. Лишившись политического значения и возможности участвовать в конфликте интересов, менты сделали попытку энергичнее торговать должностями, но вновь потерпели фиаско: это был расклад из числа традиционных, которыми Николай Павлович не только не интересовался, но и делал вид, будто не подозревает об их существовании. Он просто забывал утвердить приносимые ему на подпись бумаги, а через пару дней должность упразднялась либо на неё приходил человек со стороны или кто-то из гвардейцев. (Гвардия роптала, и Николай Павлович часами растолковывал кандидату, что не место позорит человека.) Так разогнали большинство полковников, которых в охтинской милиции приходилось пятеро на одного действующего опера, – осталась по ним память, а полковников не стало; так сошёл на нет Особый отдел милицейского Пенсионного фонда. Милиция стала малочисленной и вечно занятой, а правая рука только отмахивалась, когда подчинённые лезли с жалобами.
Может, старик и раскаивался в своём выборе, но тут ему повезло умереть. Иван Молодой сам отказался занять место отца. Бандит по виду и привычкам, он быстро понял, что ему не позволят завести свои порядки ни в одной значимой структуре. Канцлер предпочёл держать Молодого на виду, специально для него создав службу берегового патруля по образцу городской, пост же начальника милиции отошёл человеку тупому, дисциплинированному, лично преданному.
Если Канцлер держал Молодого в ранге опасной, но игрушки, то гвардейцы, не понимая причин этой странной слабости, ревновали, злились и были полны подозрений и надежд на худшее. Там, где Николай Павлович глядел сквозь пальцы, его верное воинство таращилось в оба, хватая любой предлог для ссоры и кляузы. Молодой со своей стороны никогда не забывал подлить масла в огонь. Его жестокие, улыбающиеся, неизменно весёлые глаза радостно вспыхивали, когда ординарец говорил: «Нельзя». Молодой показывал кулак и отвечал: «Можно». Иногда вместо кулака он предъявлял ствол, в связи с чем разгорались настоящие скандалы. Мальчишки-ординарцы не боялись закрывать дверь в кабинет Канцлера собственным телом, но силы были неравны. Не знаю, кто бы справился с таким бугаём в рукопашной.
По пути в настоящие казематы мы остановились в холодной подсобке, в которой с тюками, полураспакованными картонными коробками и ведром со шваброй соседствовал на скорую руку избитый хлыщ. По одежде и украшениям я опознал в нём контрабандиста, а по внешности – с некоторым недоверием – китайца. После выяснилось, что он полукровка.
– Привет, Дроля.
– И тебе здравствуй.
Дроля сидел на полу, всем телом откинувшись на мешки с чем-то мягким, опускал тяжёлые веки на загадочные глаза. У него были блестящие жёсткие волосы, прямой, довольно длинный, но с невысоким подъёмом нос. Когда он опускал голову и глядел исподлобья, лицо становилось узким и тёмным, как лица на иконах, а разлёт тонких красивых бровей придавал ему дополнительную горечь. Древней жизнью, спесью и вместе тоской веяло от этих скул и глаз. Молодой перехватил его взгляд и сунул в разбитый рот папиросу.
– Спасибочки.
– Ты уже согласен или ещё подумаешь?
– Чо для?
– У тебя выбора нет.
– Чож-то ты мне сделаешь?
– Порублю на куски и разбросаю по полю.
– Ха! Мешок на голову – предел твоих возможностей.
– А Разноглазый здесь, думаешь, зачем?
Оба уставились на меня.
– Разноглазый! – вкрадчиво сказал Молодой. – Хочешь знать, как Дролины дружки египетские мимо фриторга возят?
– Я чужими тайнами не интересуюсь.
– Что так, от своих тошно?
– Чо голову ломать, ещё заболит, – поддержал меня Дроля.
На красной шёлковой рубашке контрабандиста были почти не видны пятна крови. Смотрел и говорил он невозмутимо. А в ухо Дроли была вдета золотая серьга, и пойти по дороге пижонства дальше не представлялось возможным. Я не мог вспомнить вообще ни одного мужчины с серьгой в ухе – и то, что она была именно одна, делало её ещё более вызывающей.
– На чём попался, неумирашка?
– Кто-то попался, а кто-то поимел, – сказал Молодой, сплёвывая на пол. – У него свои дела с Платоновым. О себе, Дроля, поплакай.
Меня удивило, что Молодой назвал Канцлера по фамилии – с беглостью и невниманием привычки. Так сказали бы в Городе, сказал бы Илья или даже Фиговидец: не только как равный о равном, но и как соперник о сопернике, с отстранённым холодным уважением. Испытывая уважение и приязнь, на нашем берегу немедленно становились фамильярными. Молодой был груб, но не вульгарен.
– Чо за дела? Не с твоими вперехлёст?
Молодой не счёл нужным отвечать словами – и что, кстати, он мог сказать: «заткнись», «не твоего ума», «деван лес серван»? – и в виде ответа просто пнул Дролю в бок, не в полную силу, но и не для смеха. Когда контрабандист отдышался, разговор продолжился.
– А ты откудова, Разноглазый?
– С Финбана.
– И чо на Финбане?
– Обильные снегопады, и ожидается понижение температуры воздуха в ночные часы.
– Ну?! Я в газете читал, там ещё и войнушку ждут. Как по-твоему, Молодой?
– По-моему, зря тебя читать учили.
– Да ладно. – Дроля высморкнул из носа сгусток крови и вытер руку об штаны. – Чо за методы.
– Верно. – Молодой, который курил, лениво облокотясь на коробки, встряхнулся и кивнул мне. – Пошли на методы глядеть. А ты, Дроля, сиди думай. Как бы тебе не только мёртвым не стать, но ещё и нищим.
Угроза, которую многие сочли бы смешной, задела Дролю за живое. Он не отвёл глаз, и его красивое лицо окончательно превратилось в непроницаемую китайскую маску Молодой засмеялся, и мы вышли.
Это была треть прежнего Злобая, до того он усох. Одежда мешком сидела на теле, а тело – мешком на костях. Но дух внутри этой плачевной конструкции остался прежним. Он бился вместе с медленным сердцем и заблестел в глазах, когда они меня узнали.
– Ах ты гад!
– Меткое наблюдение и не вполне вежливая реплика.
– Вежливость, – сказал Молодой, – здесь утрачивают в аккурат на входе. При досмотре личных вещей.
Я огляделся. В подвале было достаточно сухо, но холодно. Свирепо горел электрический свет, и каждый понимал, каким утешением могла бы стать темнота. Никаких личных вещей не наблюдалось. В дальнем углу сгрудились несколько тел; кто-то закашлялся на пороге пневмонии.
– Для экскурсии, по-моему, достаточно, – заявил Молодой. – Но можете поболтать.
– Мне с продажной марионеткой империализма болтать не о чем.
– Эка бестолочь. Ты ему на безмен, а он тебе на аршин.
– За что вас? – спросил я.
– За факт существования.
– Они покушение готовили, – объяснил Молодой. – Эх, борцы за светлое будущее, всё-то у вас через жопу, кроме упований. Ничего продумать не можете. Если уж до того припёрло, пришёл бы по-соседски ко мне: так и так, Иван Иванович, примите участие в государственном перевороте под вашим контролем и организацией. С чего тебе знать, отказался бы я или нет?
– В следующий раз лучше продумаем.
– Люблю я оптимистов. Тебя-то, Разноглазый, как угораздило с такими друзьями?
Я не ответил. Остальные анархисты понемногу подобрались поближе. Все они в той или иной степени являли пример телесного истощения и неукротимости духа. Я узнал Недаша. Печать мученичества очень шла к его гадкой морде.
– Кровавый режим намерен вести с нами торг и прислал своего гнусного парламентёра, – каркнул Недаш. – Кровавому режиму невдомёк, что любой из наших товарищей предпочтёт смерть этим фарсовым переговорам!
Молодой фыркнул.
– Ну что у тебя такого есть, из-за чего можно торговаться?
– Значит, – медленно сказал Злобай, переводя взгляд на меня, – торгуются с тобой? Или это просто консультация? Скажи, Канцлера будут донимать эти, когда мы здесь передохнем?
Он и живой уже был как привидение, но всё не мог выговорить страшное табуированное слово.
– Не знаю, – сказал я. – Но будем надеяться.
– Злобай! – сказал Недаш. – Не дело честному товарищу марать себя помощью продажной твари, которая мало того что смеётся тебе в глаза, поправ всякий стыд, так ещё и рассчитывает нагреть на тебе руки, когда… гм… когда ты будешь уже не тобою. Крепись, друг! Твою руку! Пусть мы погибнем, но погибнем же свободными, и наши… гм… наши сам знаешь кто продолжат наше великое дело.
– Я Платонову говорил, что ты за этих клоунов не впишешься, – сказал мне Молодой.
– Да. Я сам себе удивляюсь.
Поджидая меня, Канцлер как ни в чём не бывало пил кофе. Ледяной, стальной, он и в кресле сидел прямее, чем иной стоит в карауле. Изобильно расставленные тонкие фарфоровые тарелки с маленькими бутербродами, булочками и птифурами так и остались нетронутыми на подносе, и вид их становился всё более сиротливым, как если бы обрамлением были не фарфор, серебро и камчатные салфетки, а засаленная витрина придорожной закусочной.
Я без приглашения потянулся к чистой чашке – приготовлена же она для кого-то? – и кофейнику.
– Его что, совсем не кормят?
– Начиная с нынешнего дня с анархистами будут хорошо обращаться. И я сразу же их отпущу, как только вы с честью вернётесь из похода.
– А если я в нём с честью сгину?
– Тоже отпущу. В память о вашей доблести.
– Остаётся решить вопрос, заботят ли меня эти «отпущу» – «не отпущу» вообще.
– Вот и решайте.
Навалив на тарелку горку нарядной снеди, я сел на диван. Он был тот же самый: кожаный кабинетный диван с очень высокой спинкой, поверх которой шла полка красного дерева; диван, без сомнения вывезенный из Города ещё отцом Канцлера. Здесь я лежал, приходя в себя после сеансов минувшей осенью, и трудно выплывавший из обморока мир весь поначалу состоял из запаха старой кожи, а потом в нём появлялись цвет, формы и выточенные из дерева головы львов по концам подлокотников. У одного льва отломился нижний левый клык, а так у них было всё, что полагается львам: гривы, морды и выражение только увеличивавшегося со временем добродушия. Я сунул палец в разинутую пасть и погладил гладкий деревянный зев и по тому, каким взглядом Николай Павлович проводил это движение, понял, чья детская игра или шалость лишила льва зуба.
Я побыстрее убрал руку.
– Ну что ж. Я бы не стал брать их оптом, но поскольку вы навязываете множественное число… Уточним цифры сделки. Мой среднегодовой доход, например. Или два среднегодовых?
– Хоть три.
– Я жадный, но добросовестный. За три дохода придётся Северный полюс открывать или что-нибудь в этом роде. Вот что… Полтора среднегодовых и помощь в получении старого долга.
– Автовского? – Такая улыбка на его лице была равносильна громовому хохоту кого-либо другого. – Надеюсь, вы делаете это из принципа?
– Из принципа, из принципа. Не из-за денег же.
– Договорились. Позвать свидетелей для устного соглашения? Для них это не тайна, они всё равно идут с вами.
– Молодого посылаете?
– Ивана Ивановича, да.
– И зачем там Молодой? Это что, карательная экспедиция?
– Разведывательная, Разноглазый, разведывательная. Ивану Ивановичу необходимо… ммм… продышаться. Иван Иванович из тех, кого мирная обстановка и мелкая, украдкой, разбойничья деятельность растлевают. Он воин. Он должен двигаться, принимать решения. Помимо прочего, я поручаю ему осмотреть местность, чтобы весной он мог приступить к созданию ландмилиции.
– Что такое ландмилиция?
– Полувоенные земледельческие поселения на окраинах государства. С одной стороны, они защищают границы, с другой – окультуривают глушь. Эти деревни со временем превращаются в города…
– Я слышал, что деревня не может превратиться в город. Город – это город изначально, пусть и на три улицы. У него есть душа.
– А у деревни души нет?
– Нет, у неё только инстинкты.
Канцлер промаршировал к окну и уставился на панораму Невы и Смольного.
– Вы сами Шпенглера читали или рассказал кто?
– Господь с вами, Николай Павлович, я практически неграмотный. А ландмилиция – дело умное. Землю попашет, стволом помашет… И вы верите, что Молодого можно заставить пахать? Или хотя бы интересоваться судьбой тех, кто пашет?
Николай Павлович отмахнулся, давая понять, что судьбой всех, кому судьба вообще положена, кто-нибудь да поинтересуется, а на Молодом свет клином не сошёлся. В этом легкомысленном жесте, столь ему несвойственном, было что-то бесконечно жестокое, куда худшее ледяных манер и замыслов. Я сунул в рот очередной птифур и следующий вопрос задал сквозь него.
– Всё равно я не понимаю, почему нужно рваться сейчас. Почему не подождать до апреля-мая?
– Потому что апреля-мая может не быть.
– Вы отдаёте себе отчёт, сколько нам придётся везти с собой? Еду, вещи, дрова…
– Оружие, – спокойно заканчивает перечисление Канцлер. – Сани уже сделаны.
– И кого мы в них впряжём? Собак?
– Зачем собак? Гвардейцев. Я поручаю Сергею Ивановичу набрать самых надёжных и крепких.
– То-то они возликуют.
– Я и сказал: «самых надёжных».
Я вновь понадёжнее набил рот.
– Я не понял, кто из них будет главный: Грёма или Молодой?
– Начальником экспедиции будете вы. – Голос Канцлера был твёрдым, а взгляд – кислым. – Я не могу одного из них подчинить другому. Они, признаюсь честно, на ножах.
– Ну-ка, ну-ка. У Грёмы – гвардейцы, у Молодого – бойцы, а начальником буду я? С фарисеем на подхвате? Как вы себе это представляете?
– У вас будут все полномочия.
Я всё ещё не верил своим ушам.
– То есть у них будут стволы и кулаки, а у меня – полномочия?
– Да, – безмятежно кивнул он. – Все полномочия. Вы будете представлять меня. Вы будете для них мною. Я дам вам оберег.
– Что вы мне дадите?
Канцлер снял с пальца кольцо. В массивную платину были глубоко утоплены негранёные жёлтые алмазы. Внешняя простота и старинная тщательная работа удивительно подчёркивали друг друга.
– Это фамильная реликвия для меня и символ власти для Охты.
– То есть без него не возвращаться? – Я повертел драгоценность в руках, надел и повертел снова. Это была тяжёлая, баснословно дорогая вещь, но пока я на неё смотрел, на меня снисходил тот покой, который могут даровать лишь вещи, не имеющие цены: летний полдень, сияющие лица друзей. – Обязательно тащить туда ребят? – спросил я.
– О, это исключительно ради вас и вашего спокойствия. Чтобы вам не было одиноко. С одной стороны, друг детства, с другой – культурный человек с Васильевского острова, переводчик и образованный летописец. Но в этом вопросе я готов уступить. – Он ядовито и холодно улыбнулся. – Если вы настолько милосердны… и если считаете, что справитесь один… Ваших друзей можно и не тревожить.
– Когда ехать?
– Через два дня, и будьте здесь завтра к вечеру. Поймите же наконец, Разноглазый, у меня нет выбора. Я никогда не делаю ненужного зла.
– Николай Павлович, это безумие.
– Да. В платоновском смысле.
И он улыбнулся, словно удачному каламбуру – чёрт знает какому.