home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



4

В один прекрасный день (была, впрочем, ночь, безлунная и довольно неприятная) Щелчок положил в лодку узелок с бутербродами, канистру воды и завёрнутую в старое одеяло винтовку: не ту, с которой он выходил в прошлый раз и которую отобрал Молодой, но тоже надёжную. (Снайперы фетишистски сходили с ума по своему оружию, и их подобранные коллекции сделали бы честь и музею, и учебнику психиатрии.)

Костыли (теперь их было два) доставляли ему массу хлопот. Лодка, к которой он был непривычен, доставляла массу хлопот. Течение унесло его дальше, чем он планировал, но поскольку план – выгрузиться у Медного всадника – был ошибочен, Щелчок против воли оказался в месте, ему по-настоящему нужном: Новоадмиралтейский канал. Не имея ни знания местности, ни карты (только неряшливую схемку, купленную у контрабандистов, не преминувших его поднадуть), без подготовки, без поддержки, он прошёл по цепи нелепых случайностей, из которых каждая по отдельности оборачивалась в его пользу, но все вместе сложились трагически. Вопреки всему, включая самого себя, добравшийся до Новой Голландии снайпер должен был затаиться в одном из брошенных зданий и просто ждать – а он туда даже не зашёл.

Он ничего здесь не знал, ничего. Незнакомая жизнь, адрес, подсмотренный на почтовом конверте и ничего ему не говоривший; Щелчок тащился на костылях в томительной мгле, приглядывался к садам, домам и подворотням, и прежде, чем что-то нужное разглядел, увидели и разглядели его.

Жлоб из особнячка (спать бы ему и спать), тревожимый обидой и подозрениями, нажил бессонницу и, вместо того чтобы задёрнуть шторы и почитать, прилипал по ночам к окну в тёмной комнате. Что он высматривал? Кого караулил? Он углядел постороннего, разъярился (Щелчок и не думал лезть в жлобов садик, он привалился, отдыхая, к ограде, и этого оказалось достаточно), разбудил слуг, послал за патрулём береговой охраны – и, хотя нельзя утверждать, что и посланец, и патруль летели сломя голову, все расстояния для калеки огромны, так что у береговой охраны было время наткнуться на лодку и даже подумать. Там они его и взяли, подле лодки.

Уже утром ко мне явился человек в штатском, насчёт которого я так и не смог вспомнить, видел его среди офицеров береговой охраны или нет. Когда они были все вместе, то казались безликими, но при встрече один на один проступала индивидуальность. Этого, во всяком случае, я отныне запомнил.

У него – моего ровесника или чуть младше, тёмно-русого парня с правильным, крепким лицом – были на редкость неприятные глаза: глубоко посаженные, с небольшими зрачками, такие светлые, что не разобрать цвет, голубой или серый, и такие никакие, что в сравнении с ними взгляд Канцлера искрился жизнью. Неглупый и быстрый, он заметил, какое впечатление произвёл, и с сожалением покосился на мои очки, лежавшие на кухонном столе.

– Чёрные очки, – сказал я дружелюбно, – привлекают внимание. И они же создают ощущение, что ты видишь, а сам остаёшься невидимым. Скрывая свой взгляд, скрываешь всё. Чему обязан?

Щелчок, не запираясь, дал показания. Его слушали и не верили своим ушам. И конечно, кроме как ко мне припереться с этим неверием было некуда.

– И вас это не удивляет?

– Меня это не удивляет.

– Да, – сказал он, – вижу. Но почему?

– Он снайпер. У него заказ. – Я заглянул в непонимающие глаза офицера и как можно мягче пояснил: – Это честь мундира.

Тогда в этих глазах промелькнула брезгливость. Люди, серьёзно относящиеся к собственным мундирам, имеют склонность считать, что на свете они такие единственные.

– Как к вам обращаться?

Здороваясь, он махнул у меня под носом удостоверением, но делают это не для того, чтобы вы успели что-то прочесть.

– Именно так, как вы и обращаетесь. На «вы».

– Вы спросили, зачем он вернулся к лодке?

Очень спокойно на меня глядя, офицер промолчал. Когда человек приходит задавать вопросы, функция «отвечать» в его мозгу отключается. Я попробовал ещё раз.

– Он присмотрел позицию и пошёл назад. На костылях. Что мешало залечь сразу и ждать? Винтовка-то у него при себе была?

В целлулоидных глазах отразилась кое-какая работа мысли. Удивительный: с работой мысли всё у него было в порядке, но вот глаза, глаза! Они научились делать так, что их обладателя с ходу принимали за идиота, чурбана-служаку, которому служба ампутировала единственную извилину. И вот он изрёк:

– Вам не о чем беспокоиться.

Его манеру разговора нельзя было назвать хамоватой и нельзя было назвать вежливой. В каком-то смысле он меня намеренно игнорировал, а в каком-то – честно не замечал. Он не назвал должности, имени, чина, не дал и не даст в руки документ, сделает всё, чтобы я перестал надеяться, что буду услышан. Я не сомневался, что буду услышан.

– Ещё вы должны сказать: «Вас известят».

– Известят? – переспросил он. – О чём это?

– Надеюсь, о чём-нибудь приятном. Потому что если наоборот, то это называется «уведомление».

Я решил обратиться к первоисточнику и стал ждать, пока Щелчка экстрадируют.

По городским законам береговая охрана передавала задержанных администрации Финбана, взымая с провинции штраф, который администрация потом с процентами выколачивала из нарушителей. Так поступали, например, с контрабандистами. Но дни шли, а известий об экстрадиции я не получал. Пришлось отправляться на Финбан самому. На блокпосту Литейного моста выяснилось, что это не так просто. Мой аусвайс был закрыт.

Я мог бы пойти по инстанциям, развлекая себя и окружающих. Мог бы попробовать договориться с нарядом – всех четверых я знал как облупленных. (И мне не нравилось то, что я сейчас видел.) На моё счастье, домой возвращалась та горничная из «Англетера», а у горничной в сумке нашлись салфетки и губная помада. Я накорябал записку для Молодого. «Отдашь дяде, – сказал я. – Пусть как хочет сегодня переправит на Охту. И чтобы никакой Национальной Гвардии». Препятствуя появлению у охраны ложных мыслей, я стоял столбом – бдительный взгляд наготове, – пока девушка не добралась до того берега. Что-то мне подсказывало, что в следующий раз у них уже будет предписание обыскивать и отбирать, смотрит там кто бдительно или не смотрит.

Для поездки на острова можно было заказать такси, но из соображений конспирации я пошёл пешком: через один мост, через В.О., через другой мост, по Большому П.С., налево и дальше сквозь сверяемую с картой путаницу нешироких улиц. На Крестовском острове я уже устал, а на Елагином начал спотыкаться о корни деревьев. Я пронёсся сквозь Город как солдат на марше, и Городу это не понравилось.

Тропа по краю парка заканчивалась обрывчиком: вверху была смотровая площадка, внизу – маленький пирс для яхт. Молодой меня ждал.

– Люблю это место, – сказал он, не отрываясь глядя на залив. – Что там дальше?

– Кронштадт.

Я не собирался поощрять его цезаризм, но мне стало почти грустно, когда я увидел, с каким доверием – к воде, ветру, простору – он смотрит вперёд. («Раньше ты всерьёз валял дурака, а теперь стал дурацки серьёзным».) Он ещё не знал, что все усилия были напрасны.

– Знаешь, я бы здесь отстроился. Поставлю дом на краю света, два камина, бильярдную на чердак. А из окон на море глядеть.

– Кто тебе даст здесь отстроиться?

– Давать не брать, – сказал Молодой дружелюбно. В его мозгу ассоциативный ряд совершил своё движение. – Ты с чего мне такие игривые письма стал слать?

– Бювара и чернильницы у горничной при себе не было.

– Остальное-то было? Или барину теперь с горняшками не в цвет? Что стряслось?

Я рассказал про снайпера и проблемы с аусвайсом, но не о Сахарке. Я не мог представить, как подействует на Молодого новость, и не стал рисковать. Ещё я не мог представить, зачем ему знать правду.

– Ладно, погнали на Финбан. Разузнаем.

Молодой так наловчился с катером – а «наловчиться» для него означало лихачить, – что я сидел испуганно, смирно и на всякий случай крепко держась. Странно изменившаяся перспектива, странные берега – одних мест я не знал, другие с воды казались неузнаваемыми – подавили и то скромное любопытство, которое я теоретически мог испытывать. Молодой будто на собственных крыльях летел, счастливый и смеющийся, а я вспоминал изложенные в энциклопедии симптомы морской болезни и сравнивал с ощущениями.

Плюгавый сидел в своём кабинете: нахохлившийся, скособочившийся и – поверить не могу – малость пьяный. Прежде он никогда не пил на работе; щеголял этим и невероятно гордился. От него, допустим, воняло, он был притчей во языцех, дурак и шут гороховый, но на службе не пил: ни от стресса, ни по праздникам. Вот так. Не только у крупных деятелей есть камень, с коего их не столкнёшь, но и у многих небольших людей, непримечательных или прямо нехороших, тоже камень, пусть им под стать небольшой и нелепый – и если договаривать до последних столбов, маленькие люди, когда во что вцепятся, оказываются потвёрже своих больших вождей.

– Явился! – завопил Ваша Честь, глядя на меня и игнорируя Молодого. – Морда твоя предательская! Говно в перчатках! Ты хоть постигаешь, Разноглазый, какой ты реальный гад?

– Злодейской породы, урод из всех уродов, – хохотнул Молодой, примериваясь плюнуть. – Базар фильтруй, организм. Экстрадициями ты занимаешься? Проверь, Щелчка присылали?

– Чего проверять, – буркнул Плюгавый, – уже три месяца никаких экстрадиций не было. Организм, надо же. Сказал! Скомандовал! Я, во всяком случае, органический организм, а не робот запрограммированный.

– А кто робот? – спросил Молодой.

– А если робот запрограммирован Родину любить? – спросил я.

– Давай, давай, скалься! Родина тебя ещё вспомнит колом осиновым!

– Ваша Честь, не сердись так, – сказал я, подавая ему знак, который, надеюсь, можно было принять за секретный. – Может, я как раз на Родину троянским конём работаю. Вспомни, о Щелчке разговоры были какие-нибудь?

– Пропал Щелчок с концами. Вещей нет, лодка потопленная. Разговоры какие? А разговоры такие, что ты, Разноглазый, всё это ему и устроил. Не надо было дураку такой стрёмный заказ брать. Говорят, тройной тариф обещали. – Он пригорюнился. – А только не в тарифе тут дело, а в тщеславии. Не сидится человеку на исконном месте, берёт на себя, доказывает. Чего доказывает? Кому доказывает? Какого чёрта! – крикнул он, обращаясь наконец к Молодому. – Что вам здесь понадобилось? Не желаем мы никакой империи, у нас Родина есть!

– Ну это нормально, – сказал Молодой.

Пока Иван Иванович по каким-то своим делам уединялся с губернатором, я заглянул к Потомственному. И в этом кабинете ощутимо попахивало алкоголем. Пётр Алексеевич поднял на меня страдальческие глаза и вдруг закрыл лицо руками. Я развернул поудобнее кресло для посетителей и уселся. Теперь я везде садился без спросу.

– Что же это происходит? – спросил хозяин кабинета глухо.

– А что? Вы вроде хотели городского порядка.

– Не любую цену можно заплатить за порядок! – почти закричал Потомственный. – И какой он, с вашего позволения, городской? Этот ужасный человек установил диктатуру! Принёс страх! Принёс произвол! Кресты переполнены политзаключёнными! Да у нас теперь даже губернатор назначенный. Господин Платонов просто отменил выборы!

– Ну, – сказал я, – если это самое ужасное, что он сделал…

Отмена выборов губернатора представлялась Петру Алексеевичу чем-то кощунственным, святотатством в полный рост, и здесь он курьёзно и, вероятно, впервые в жизни оказался един с народом, негодовавшим по поводу отнятия демократических свобод так, словно у него вправду что-то отняли. О трагической утрате вспоминали в любой очереди, в журнальчиках и на посиделках циркулировали примерно одни и те же шутки, а Ресторан, mutatis mutandis, превратился в политический клуб, и все прежние персонажи, шлюхи и шулеры, получили новую тему для разговоров.

– А что, из Колуна плохой губернатор?

– Неплохой! Неплохой! При чём здесь это? Дело в принципе. Нельзя относиться к народу как к пятилетнему ребёнку и думать, что он не в состоянии сделать осознанный выбор. Да, этого мы бы и сами выбрали. А каким будет следующий?

– У хозяина плохо со здоровьем?

– Нет, – сердито сказал Пётр Алексеевич, – всё хорошо. Слава богу.

– Ну тогда следующего ещё ждать и ждать.

Пётр Алексеевич постарался на меня не смотреть.

– Теперь, конечно, вам смешны проблемы провинции, – сказал он. – Вы удалились… во всех смыслах. Умыли руки.

– Да. Ваша Честь мне уже сообщил, что я предаю национальные интересы.

Чуть раньше в страшном сне не пожелал бы себе Пётр Алексеевич такого союзника, как Плюгавый. Чуть раньше одна такая мысль скрутила бы его, как резь в животе. Но изменились обстоятельства, изменились и чувства, а новые чувства умеют убедить, что всё, что было до них, – так, пустое. Да, когда-то зам по безопасности, как должность, так и конкретная персона, был для Потомственного жупелом – когда-то, и он полагал, что и теперь, хотя теперь жупел был согласен пугать общих врагов. Но если жупел твой союзник, то как ты можешь продолжать видеть в нём жупел, потому что кем же тогда окажешься сам? Отвлечённо Потомственный уповал, что после одержанной сообща победы будет время отделить нечистых от чистых, а на деле налегал на слово «коалиция», столь многообещающее с точки зрения прагматики. Идея коалиции всегда будет притягательна для людей, которые в глубине души верят, что из сотни карликов можно склепать одного великана.

На всякий случай он решил привлечь и меня тоже.

– Поверьте, – сказал он, – ни в чём я вас не обвиняю. Мы цивилизованные люди, мы должны решать проблемы, – тут он запнулся, потому что на ум ему тотчас пришёл более привычный для Финбана оборот «решать вопросы», и он видел, что я вижу, о чём он подумал, поскольку и сам подумал о том же самом, а «решить вопрос», как ни крути, и «решать проблемы» вполне синонимичны только для школьного словаря, – должны обходиться без варварских эксцессов. Любое сотрудничество…

– И что ж вам с Платоновым не сотрудничается? Через пару лет он добьётся открытого въезда в Город.

– Этого я и боюсь, помимо прочего, – прошептал Пётр Алексеевич. – Я ли не мечтал… вы сами знаете… Но придя в Город, мы должны быть его достойны. Отнять у провинций последние демократические свободы, объединить всех под властью одного параноика, шантажом и угрозами вынудить Горсовет… Господи, я даже произносить не хочу, к чему он попытается их вынудить.

– Понимаю. Только выборы тут при чём?

– При том, что это последнее, что у нас оставалось. Да, я вижу вашу улыбку и не настолько глуп, чтобы не сознавать их практическую бесполезность в наших условиях, когда вменяемых кандидатов отсеивают на стадии регистрации. Но есть же и идеальные смыслы! Пусть, например, судебная система работает вкривь и вкось, но само слово, вопреки всему, отсылает к наличию высокого образца.

– И кому нужен кривой и косой суд?

– Тому, кто не хочет анархии и полного бесправия. Плохой суд можно улучшить, потому что все хотя бы чувствуют, что идея суда не должна ассоциироваться со злом. Но как улучшить или реформировать бесправие?

– Для людей важно, чтобы вопросы решались быстро и справедливо, – сказал я, смеясь. – А для вас – чтобы у решальщика была бумажка, в которой написано, что он легитимный такой решальщик.

– До чего мерзкое слово, – брезгливо сказал он. – В нём вся мерзость того, о чём я говорил. Неужели вы не видите разницы между судьёй и решальщиком? Судья может оказаться, и слишком часто оказывается, неправедным, но решальщика, даже очень плохого и лицеприятного, неправедным никогда не назовут, потому что он вне категорий, и ваш Платонов таким навсегда останется.

– Даже если он вам даст хороший суд взамен плохих выборов?

– Подумайте сами, как такое возможно.

– Думать, – сказал, появляясь в дверях, Молодой, – не его бизнес.

По всему выходило, что Щелчка оставили в Городе, и я начал искать содействия среди городских. Выбор был небольшой.

В Спасской части царило сонное спокойствие: на узкой крутой лестнице, в низеньких комнатах без посетителей и с задумчивым, как поздняя муха, дежурным. Я без хлопот прошёл к Порфирьеву.

Он сидел у окна, залитый красноватым мягким светом заходящего солнца, и весь кабинет, с его неказистой мебелью и лёгкой, скопившейся за день пылью, сиял и мягко переливалея, как волшебный ларчик. Вечернее солнце преобразило пыль в печаль, казённые шкафчики и крашеные доски пола-в фон живописного полотна, того сорта живописи, для которой главное не предметы, а освещение. Глаза сидевшего боком у окна человека (человека, которому обычно не сиделось на месте) были этого горячего красноватого цвета заката, и лицо – как золотая маска.

– А, почтеннейший! Вот и вы… – сказал Порфирьев, подскакивая и издали дружески мне кланяясь. – Надеюсь, ничего не случилось?

– Вы, значит, не знаете? Не шепнёте, куда снайпер делся?

– Ну знаю, знаю, – ответил он со смехом. – Какой вы, право, быстрый, не подловить. Как вошли-то! гордецом! с холодным и дерзким видом! Что значит стиль – и хороший ведь стиль, – так в чертах и запечатлена программа: «молчать, вглядываться и вслушиваться»! Сам мечтал когда-то входить-то этак в комнаты, да конституция не позволяет. На смех, бог с ними, поднимут, если начну нос задирать при моей конституции. И всё это в дни исполненной надежд юности, когда уж точно не в буффоны себя готовишь… юное сердце разве согласится, в буффоны-то, если хочет в гамлеты… сейчас, на ушко по секрету, и не вижу, в чём между ними разница… А тогда страдал. Что ж, страдание тоже дело хорошее… А вы, может, жалобу хотите подать?

– Есть смысл?

– Никакого! – воскликнул он, разводя руками. – Ведь покушения на ваше здоровье – как оно, кстати? что-то вы бледненький, – так вот, не было состоявшегося покушения, и правонарушение вашего соотечественника, бывшего, бывшего, безусловно, заключается в незаконном пересечении границ… Что, собственно, и было наверняка ему предъявлено. Эти дела в ведении береговой охраны. – Пристав чуть перевёл дух, подморгнул. – Это уж наши хвалёные бюрократические и демократические процедуры, разделение полномочий. Сейчас я вам всё растолкую.

– Не надо растолковывать, – поспешно сказал я.

– Его уж небось давно экстрадировали.

– А вот и нет.

– Куда ж он делся?

Вернув мне, после десятиминутного разговора, мой же вопрос, он нарочито хитро заморгал и заулыбался.

– Вы могли бы затребовать у береговой охраны если не его самого, – сказал я, – то хотя бы протоколы допросов. В связи с вашим собственным делом.

– Совершенно этак по-дружески, – вкрадчиво сказал Порфирьев, – намекните хотя бы, какая тут может быть связь?

– Я уверен, что снайпер столкнулся с Сахарком. Сахарок вас ещё интересует?

– Интересует, – сказал он, – ещё как интересует. А вот почему интересуетесь вы?

– Я вынужден.

– Или, возможно, вас вынудили?

Я промолчал, а Порфирьев, воодушевляясь, продолжил:

– Ну-с, браните меня или нет, а представляется мне казус так. Некое могущественное лицо, со своими непостижимыми, как это у могущественных лиц заведено, целями, затевает на чужой территории игру, очень может статься, что и большую, – но для лица территория чужая, а для меня – подотчётная. Я, конечно, готов преклониться, перед величием-то замысла и общим размахом, но естественное беспокойство практического и законопослушного человека – к тому же ещё и официально, так сказать, облечённого – вынуждает спросить: а не заигралось ли оно, лицо-то? Ему – замыслы, а нам, всем прочим, – последствия. Мы простые люди. – Он вздохнул и с удовольствием повторил: – Простые. Даже и вы, при всех ваших неоспоримых талантах и гоноре. Действует на нас ихний напор, ещё как действует. Вплоть до того, что натурально кажется, будто какой новый Наполеон полное право имеет совершать всякие бесчинства и преступления, в блеске-то харизмы и предначертания. У него – харизма, а мы рот-то и разеваем, в сподвижники идём… да что в сподвижники! Пылью под его колесницу готовы лечь, собственную голову под топор подставить.

– А у Наполеона были колесницы?

– В известном смысле все они, такие, на колесницах. – Порфирьев подмигнул. – И рано или поздно эти колёса по вам прокатятся.

– Не спорю.

– А как же! как же! При вашем-то уме и гордости спорить невместно. Споры дело такое, некрасящее-охрипнешь, раскраснеешься… Вот и не спорите, а только этак улыбаетесь и делаете по-своему. Улыбаетесь? Да вижу, вижу, что улыбаетесь. Это мне, человеку казённому, не до смеха.

– Не будете запрос посылать?

– Упорный вы, душа моя. Уж я, кажется, и укрепился как адамант, а против вашего упорства – дрожат поджилочки! Нервы поют и коленки выплясывают… даже как-то и непорядочно выходит, не по-джентльменски. Не вижу оснований для запроса.

Разве что офицерам береговой охраны чувства пощекотать… но с этими-то со второй минуты не понятно, кто кого щекочет.

Его шутовство утомляло сильнее, чем брань или открытое противодействие, – главным образом из-за того, что я не понимал, чего он хочет, кроме как мотать мне душу. Я привык договариваться, но этот до того ушёл в свою идею – кем, кстати, подброшенную? – что перестал слышать торгующийся голос рассудка. Я привык договариваться, но этому казалось, что ничего по-настоящему ценного от меня не получишь. Я привык договариваться. Я не знал или забыл, как бывает, когда договоры с тобой никому не нужны.

– Смотрите, – сказал я, – варвары вас проглотят.

– Возможно. Но помаленьку и начиная с ног, а Николай Павлович – разом и с головы. Жалобу-то писать будете? На всякий случай?

– На всякий случай, – сказал я, – напишу.


предыдущая глава | Волки и медведи | cледующая глава