3
Вместо Крестов Щелчок вторично попал в больницу: Молодой почему-то решил, что так будет надёжнее. Выписали его уже в середине лета, и Плюгавый с большим удовольствием мне пересказал, «из верных рук», что Щелчка хоть и подлатали, искалечен он слишком сильно, чтобы работать. Я покивал и не поверил: в работе снайпера ноги, в конце концов, не главный инструмент. И я по возможности перестал бывать на Финбане.
Канцлер вернулся на Охту и Молодого забрал с собой, но как-то так получилось, что, вместо того чтобы отправиться обустраивать ландмилицию, Иван Иванович околачивался на обжитой земле. Он взял катер и, нервируя городских, носился по Неве, сперва между Охтой и Финбаном, а потом, обнаглев, и дальше, вплоть до попытки пройти в акваторию Порта. Городской совет истерически слал одну ноту за другой, а Канцлер на все протесты спокойно отвечал, что, по его сведениям, попытки пришвартоваться у Летнего сада – войти, так сказать, в территориальные воды – его люди не предпринимали – а река как таковая разве не общая?
Вопрос о принадлежности Невы всех озадачил. Общая-то общая, но вода, в конце концов, не воздух: всегда можно поставить оградку. По умолчанию провинции брали воду для нужд населения и промышленности и не совались в область судоходства – а когда вдруг сунулись, оказалось, что Горсовету нечем ответить, разве что топить проклятые катера силами береговой охраны. Ещё неизвестно, кто победил бы в войне с людьми, опьянёнными открывшимся пространством. (Молодой уже сказал мне: «А я на островах побывал. Хорошо там…» И выражение лица у него было мечтательное.)
Тем временем я нашёл себе квартиру и переехал.
На углу Мойки и Писарева, напротив Новой Голландии, стоял двухэтажный особнячок игрушечного, затейливого модерна; чуть дальше за ним – ещё один особняк, по-настоящему старый, прекрасных пропорций, а в глуби квартала обнаружились разнокалиберные доходные дома, со всех сторон обступаемые разросшимися и на диво запущенными садами, на которые любила смотреть Лиза, когда мы вылезали из постели и пили что-нибудь у раскрытого окна.
Придя сюда в первый раз, она вежливо обомлела, но, как хорошо воспитанная девочка, нашла силы для пары приветливых слов об интересном виде и на редкость свежем воздухе. Меня самого этот вид перестал шокировать не сразу, даже когда я ходил загорать в Новую Голландию, гулял по Английской набережной или бродил вокруг своего интересно неказистого дома, как-то выйдя на огромный ровный пустырь с буйно, как в Джунглях, прущей травой. Это был Город – и не Город в то же время.
Я обнаружил ещё один мост, через который можно было попасть на В.О., и от нечего делать ходил к Аристиду Ивановичу.
Аристид Иванович изжил зимнюю хандру и стал почти прежним – но всякое «почти» заставляет сравнивать. Всё такой же старый, всё такой же жёлчный и неутомимо злой, он как будто посмотрел на себя со стороны – дрожь рук, шаткость походки – и не поверил в то, что увидел. Однако это знание льнуло к нему новой тенью, а он, отмахиваясь, не мог отвязаться. «Всего лишь скоро помру, ничего страшного», – отвечал он на робкие вопросы о самочувствии, и слова, по замыслу бодро нахальные, звучали жалко и совсем не смешно. А ведь он не боялся и не лгал, говоря, что бояться смерти в восемьдесят шесть лет – всё равно что бояться импотенции в двадцать или, например, в четырнадцать верить в Деда Мороза. «Импотенции тоже не боюсь, – добавлял он с деланым унынием. – Уже вспомнить не могу, когда в последний раз боялся». «Не смерть страшна, – сказал он, когда мы как-то выпили больше обычного. – Страшно умереть последним». И он всё больнее и ненужнее обижал женщин и всё чаще искал утешения в чужом горе. С ним я не стал сердечничать и рассказал о Сахарке всё как есть.
– Тяжело убивать?
– Да, – сказал я честно. – У меня потом два дня спина болела.
Он закудахтал своим неприятным смешком.
– Да я не в том смысле. Впрочем, кого я спрашиваю.
– Я не думал, что убиваю человека, – терпеливо сказал я. – Это привидение… не там, где ему положено находиться, но привидение, а не человек. Неужели вы думаете, что я не предпочёл бы разбираться с ним на Другой Стороне? Грязи-то уж во всяком случае было бы меньше.
– Но разбираетесь тем не менее на этой. И довольно коряво – что исполнение, что результат.
Я кивнул, зная, что жалобы выставят меня в смешном виде, а оправдания – в идиотском.
– Могу объяснить, как так получается.
– Сделайте милость.
– Это вопрос прежде всего философский, – сказал Аристид Иванович с удовольствием. – А вы пытаетесь решить его практически. Поэтому и выходит столь херово. Научно выражаясь.
– Но я должен решить его практически.
– Всякая практика, мой дорогой, идёт за теорией-даже когда ей самой кажется, что она опережает.
– Я слышал, на основании смыслов строятся ценности. Но как из смысла сделать орудие убийства?
– Проще, чем вам кажется.
– Реальное орудие убийства. Такое, которое можно взять в руки и воспользоваться.
Аристид Иванович отпил глоточек, уселся поудобнее (и я видел, что всё труднее ему усаживаться поудобнее, всё сильнее что-то мешает) и радостно перечислил:
– Из огнестрельного убивали. Голову отрубали. В земле хоронили. И вы продолжаете надеяться, что найдётся какой-нибудь такой волшебный пистолет или топор, который как-нибудь окончательно выстрелит и отрубит?
– А что должно найтись?
– Силы и понимание внутри вас самого. Вы понимаете, зачем оно здесь? Или почему?
– Не понимаю.
– Значит, придётся понять. Расскажите мне ещё раз, что говорил тот другой разноглазый.
– Не говорил он ничего серьёзного. Так, слова. Про справедливость, совесть… ещё что-то.
– Ага, ага, – подхватил Аристид Иванович, и я не знал наверняка, к чему именно относится насмешка в его голосе. – Как будто мало было этого товара в прежних изданиях! А почему он повесился?
– Да мне-то откуда знать?
– От верблюда.
– Странный источник знаний.
– Это было жертвоприношение, – сказал Аристид Иванович чуть ли не по слогам и ликующе. – Силы, которые вы, душенька, обозначаете ничего не значащими для вас словами, реальны и могущественны – а то, что позитивист вроде вас не может их пощупать своей безмозглой рукой, делает их только страшнее. Когда они приходят взять своё, то берут не щепетильничая, где там своё, где чужое, – и я бы даже употребил слово «отбирают»… но это уже с нашей, человеческой точки зрения.
– Не понимаю, в чём тогда смысл жертвы. Добровольно давать то, что всё равно будет отобрано?
Аристид Иванович, возможно, и питал ко мне слабость: в рамках классического садизма. Ему быстро надоедало кусать тех, кто сразу же вопит от боли, он довольно быстро расправлялся с теми, кто не вопил, но боль чувствовал и старался – всегда вотще – скрыть. На мне он упражнялся, как на куске резины: не теряя надежды, что и резина скрипнет или – давай-давай! – разорвётся.
– С вами как всегда приятно иметь дело, – сказал он весело. – Глухой как пень и доблестный. А кто говорил, что таблица умножения – ещё не вся мудрость мира?
– Но я не хотел этим сказать, что обычное умножение дополняется каким-то извращённым.
– И в чём вы видите извращение?
– Это же не помогло, – сказал я. – Жертва, так? Или одной жертвы для сил мало? Вы что же, предлагаете и мне попробовать?
– Да. Только не вешаться надо.
– Уже легче. – Я вгляделся в его улыбочку. – Или что, я радуюсь преждевременно? Мне придётся вместе с конём прыгать в какую-нибудь пропасть?
– Почти. Вам нужно уйти вместе с привидением на Другую Сторону. Взявшись за руки. Насовсем.
– Уж лучше я продолжу поиски волшебного топора.
– Не хотите умирать? – удивился Аристид Иванович. – Так, может, и комой обойдётся. Будете лежать в чистой постели на попечении благодарных соотечественников. Если, конечно, они не забудут, что должны быть благодарны.
– Вы-то чему так радуетесь?
– Я всегда радуюсь, когда люди получают по заслугам. Как говорится, понесли кару скорее поздно, чем незаслуженно, – продекламировал он. – Метафизический компост, невесть что о себе возомнивший! Вата с жестяным самолюбием! Кроме самолюбия, ничего костлявого! Забывшие долг, поправшие честь, презревшие стыд и усыпившие совесть!
– «Кикерики, кикерики, я аллигатор с соседней реки», – сказал я, смеясь. – Не нужно сердиться.
– Кого ничто не сердит, у того нет сердца.
– В вашем возрасте сердце – прежде всего источник инфаркта.
– Ах, чтоб вас, – сказал Аристид Иванович беззлобно, как-то мгновенно выключившись. – Ну ничем скотину не проймёшь. Вы понимаете, что само собой ничто не рассосётся? Мёртвый у порога не стоит, а своё возьмёт.
– Оттерплюсь как-нибудь.
– А другие?
– Это метафизический компост-то?
– Смешно, согласен. Но разве это не ваш бизнес?
– Меня никто не нанимал.
– То есть сейчас вы бегаете с топором по велению души?
– Ну, – сказал я, – так получилось.
Я промахивал мостик, входил под тяжёлую, будто в крепостной стене, арку и попадал в другой мир.
По периметру маленького острова шли старые кирпичные склады и вековые деревья, а центр занимал газон, который по городским меркам был уже не газоном, а лугом – так высоко и густо поднялась трава. Я подолгу лежал в ней, слушая в полудрёме шмелей и птиц, чьих имён не знал, и отмахиваясь от букашек, чьих имён не знал тоже. Любой из осуждаемых Фиговидцем писателей мог бы прямо здесь, в траве (и у травы были имена) развернуть атласы и справочники и удовлетворить любопытство, которого я не испытывал. Зачарованное место в центре безымянного мира не нуждалось в классификаторах, ни в том, кто придёт со своей тетрадкой и любовно и тщательно опишет неразгадываемую – здесь каждое слово будет шагом прочь – тайну его прелести. Ни разу я не застал здесь человека. Наконец человек пришёл за мной.
– Разноглазый, проснись!
Я заморгал и сфокусировался. В траве рядом со мной сидел Лёша Пацан. День был очень тёплый, но поэт, пророк, штатный киллер ОПГ вырядился в косуху и гады. Явные следы побоев отсутствовали, но все его движения были слишком аккуратны.
– Какие люди без конвоя, – сказал я приветливо.
– Мне дали аусвайс, – объяснил он. – Посещать мероприятия. А на деле, думаю, чтобы следаку удобнее было допрашивать.
– Допрашивать? Зачем? Ты чего-то не рассказал?
– Какая разница, сколько рассказать, если всё равно не верят?
– А что он хочет услышать?
– Про банду какую-нибудь диверсантов, – буркнул Пацан, – про варваров. Прикинь, он пациентов в психбольнице проверил, вдруг кто сбежал.
– Не знал, что здесь есть психбольница. Зачем ты пришёл, Лёша?
– Спросить пришёл, что ты собираешься делать. Может, помощь нужна?
– Впору прятаться от вас, помощников. Да почему я должен что-то делать?
– Ну как, – удивился он. – Больше некому.
Я открыл рот и тут же закрыл.
– Странная вещь, – продолжил Пацан. – Я как его увидел, тут же понял, кто это. От него какой-то… типа запаха.
– Разве? По-моему, ничем от него не пахнет.
– Я и говорю, что типа. Ну вот, когда говорят: «Чуешь, чем пахнет?» – тоже имеют в виду не вонь, а неприятности. – Он почесал рассечённую шрамом бровь. – Как поэт тебе скажу: тут по-простому не получится.
– Ага. Может, тогда напишешь что-нибудь? Изгоняющее?
– Ага. Глистогонное.
Я заметил, что вид у него грустный, какой-то подавленный – очень похожий был у фарисея в иные моменты первого путешествия. От скольких вещей мы ждём откровения: от будущего, пока оно не наступило, от человека, пока не узнаешь его получше, и даже от погоды. Но прекрасные улицы, знакомые по снам и книгам, никуда не ведут, и всё, что так хорошо и заманчиво воображалось, остаётся в воображении. Теперь Лёша спрашивал себя, а чего он, собственно, хотел, и эти размышления делали его совсем несчастным.
– Это ты мне помощь предлагал, не я, – сказал я беззлобно. – Искатели смыслов! Строители ценностей! Чуть смешным запахло, сразу в кусты.
– Кого гнать-то? – хмуро спросил Пацан.
– Силы.
– Силы зла?
– Знаешь, – сказал я, – гони-ка ты их всех.
Следующий визит мне нанёс Порфирьев. Я уже вернулся к себе, вступив по дороге в бесплодный диалог с мутноглазым хозяином особнячка на углу. (Поначалу, по всей повадке, я принимал его за нувориша, но этот жлоб оказался коренным и из прекрасной семьи.) Трагедия заключалась в том, что все, кто меня разыскивал, фатально сворачивали в его садик и докучали вопросами, а Пацан сегодня, пятясь от наведённого карабина, ещё и попортил клумбу. «Вы вообще имеете какое-либо понятие о приватности? – шипел клумбовладелец. – Вы своим гостям можете точный адрес давать?» – «Гости такие, – отвечал я, – которых не звали. Повесьте себе на забор табличку». (Должность забора исправляла ладная кованая решётка. И она, и травка газона, и особнячок всем своим видом осуждали чахлую нашу перебранку и, как знать, испытывали то чувство стыда и неловкости за другого, которое Фиговидец образно называл «пальцы на ногах поджимаешь».) «Табличку? Какую табличку? Может, вы ещё и рекламный щит у дороги закажете?» – «А это дорого?»
Итак, пришёл Порфирьев. Открыв ему дверь, я первым делом поинтересовался, не спрашивал ли он у кого дорогу.
– Ну, мне ни к чему! – захлопотал, проходя в гостиную, следователь. – Я и сам могу справку дать, куда как пройти, по должности положено. Как уютно у вас! – Он одобрительно посмотрел по сторонам. Квартира была практически пуста: я взял её без мебели и успел поставить разве что кровать в спальню да вешалки в гардеробную. – Просторно! Светленько! Ни мух, ни пыли, ни салфеточек! Я тут подумал, зачем кому бы то ни было нападать на творческую группу, совершающую свой первый – и в этом смысле, безусловно, исторический – визит в наши края?
– И что надумали? – Я перехватил его ищущий взгляд. – Стулья есть на кухне. Сейчас принесу.
– Нет-нет-нет, да вы что! – Волнуясь, он замахал руками, как-то присел и весь, и без того округлый, низенький, стал похож на комическую бабушку… вот только глаза, которые он то прятал, то вскидывал, оставались холодными, насмешливыми. – Зачем же носить туда-сюда, грыжу зарабатывать. Мы прямо там и разместимся, чайку попьём. – Он подмигнул. – Вы уж не сердитесь, что гость такой нахальчивый, но правда в горле пересохло. С утра на ногах… и всё без толку… Вот так неделями без толку, и вдруг хлоп! – глядишь, что-то и выбегал… ухватил, раскрутил…
Мы разместились. Я выставил чай и, на всякий случай, пиво из холодильника. Перебросил со стола на подоконник оставленный Лизой шёлковый платок. Порфирьев его сразу приметил и шутливо погрозил мне пальцем.
– Молчу, молчу! Человек молодой, холостой, что тут скажешь? Только позавидуешь.
– Сами-то женаты?
– Да кто ж пойдёт за такого? Голову задурят, воспламенят и бросят. – Он пригорюнился. – Прошлого года уже всё готово было к венцу, костюм даже новый сшил. Меня уж поздравлять стали. И что? Ни невесты, ничего: всё мираж!
– Бросила?
– И бросила, и поднадула.
Говоря, он поминутно смеялся, простодушно, весело, и контраст между его видом, речью, этим смехом и спокойными, холодными, насмешливыми глазами оказался бы невыносим для мало-мальски восприимчивого человека. Я с любопытством ждал, что будет дальше.
– У меня нет желания говорить то, что я сейчас скажу, – сказал Порфирьев, резко меняя тон: теперь он говорил строго, серьёзно, нахмурив брови, но длилось это пару мгновений, не дольше. – Странные обстоятельства этого дела – и чем глубже я в них вникаю, тем более странными они представляются – заставляют меня думать, что сподручнее всего, да и правильнее тоже, было бы дело переправить, всё как есть, в ведение тайной полиции. – Вид у него опять был весёлый, лукавый, ничуть не встревоженный. – Я ведь про тайную-то полицию только в книжках читал, и то в детстве, бог весть что воображаю относительно приёмов и полномочий, да и трушу, как без этого, одного только слова достаточно, чтобы всякие ужасы въяве представить… а всё ж таки их это дело, их. Наше дело, уголовное, оно же явное, ясное как свет, то есть мрачное, конечно, – Порфирьев засмеялся, как от мухи отмахиваясь от собственных двусмысленных слов, дескать, вот же отлепил гаффу, – но это мрак понятный, объясняемый, тьфу, собственно, а не мрак. Вот подлог завещания был недавно, так при всей путанице и нравственном, так сказать, тумане, что тут неясного? Очень всё ясно, житейская история. А с этим нападением проклятым ну ровно наоборот: вроде само нападение вот оно, на ладони, а причины-то неясны! Нет ни причин, ни мотивов, ни даже достоверного нападавшего! И почему именно сейчас? Почему сейчас? Когда такие слухи вокруг нехорошие?
– А что, в Городе есть тайная полиция?
– Логически рассуждая, никак без тайной полиции невозможно, – с улыбкой сказал Порфирьев. – А на практике Бог миловал, не встречал. Да и кто я такой, чтобы с тайной полицией в соприкосновение приходить? И для сотрудничества чересчур неказистый, и для разработки.
– А что береговая охрана?
– Эти-то упыри?
– Почему упыри?
– Потому что никто их не любит, – задумчиво и откладывая в сторону шутовство сказал Порфирьев, – а им это словно и нравится.
– А чего вы от меня хотите?
– Вы человек незаурядный, – сказал он с чувством. – Широкого кругозора человек, с задатками, со знакомством. Могли ненароком впутаться во что не надо. К вам-то, если что, тайная полиция к первому придёт вопрос задать.
– О чём?
– О ком, – аккуратно поправил он.