home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



9

Дверь, весьма негостеприимная на вид, распахнулась и захлопнулась. В спину мне крепко наподдали. Не такого я ждал от офицеров береговой охраны.

Их управление находилось в начале Литейного, на углу с улицей Чайковского: дом слишком большой для таких скромных целей. Скромен был только садик со стороны проспекта. Я неоднократно проходил мимо. В последний раз это была глубокая осень, и за каменной, по колено, оградкой, поверх которой шла простая решётка, на фоне голых тонких веток удивительно ярко и тепло светилось единственное деревце с неосыпавшимися жёлтыми листьями. В неровных выемках ограды блестела вода, блестели земля и палые листья. Недолгие сумерки, умягчившаяся от влаги горечь таили что-то бесконечно кроткое, тихое. Сейчас всё было сухо, зелено – раздражающе сухо, зелено. Весна проходит слишком быстро для нас, оглушённых зимой, и поэтому первым дням лета присуща странная, отталкивающая жестокость – как при столкновении с чужой молодостью, чья сила не смирена обстоятельствами, усталостью и совестью. Зловещее впечатление усугублялось тишиной и неподвижностью. Этот вновь юный садик стороной обошла смешная возня жизни, словно ещё не родились – так и при общем зарождении жизни фауна отстала от флоры – кошки, мышки и птички и даже, на худой конец, жучки-паучки – хотя те-то наверняка присутствовали в неокрепшей траве. Только песок скрипнул на зубах.

В вестибюле оказалось по-больничному чисто, светло и неприятно. Меня провели в приёмную, в которой не только мебель и фигура дежурного, но и обрамлённые пейзажи на стенах смотрелись казённо. У полей и перелесков (почему-то это были поля и перелески, а не набережные и парки) был такой вид, словно их уже подвергли допросу с пристрастием.

– И что это значит?

– Вам будет предъявлено обвинение в незаконном пересечении границы. – В голосе офицера звучало то ли вежливое презрение, то ли презирающая вежливость. – Штраф и экстрадиция. В таком порядке.

Я полез в карман за видом на жительство.

– Но я здесь законно.

– Да? И вы прошли через блокпост?

– Как же я пройду через блокпост, если мост разведён?

– Вот именно. – Он скучающе потянулся за толстым томом постановлений и должностных инструкций и сразу раскрыл его на нужной странице, точно долго тренировался и ждал этой минуты. – Вас перевезли контрабандисты. Параграф пятый уложения о регулировании перемещений.

– Ничего подобного. Это катер Николая Павловича, а не контрабандистов.

– Никто, кроме контрабандистов, не пересекает Неву на катерах, – сказал он назидательно, и при этом пропустив упоминание о Канцлере мимо ушей. – Параграф тридцать четыре.

Я не посмел спросить, какие ужасы размещены между пятым и тридцать четвёртым параграфами.

– Я могу заплатить штраф, – сказал я. – Но что до экстрадиции… Раз уж я сюда попал, имею полное право находиться.

– Но вы попали ненадлежащим образом! – Ему очень понравился этот оборот, и он его беззвучно повторил.

– Ну и что. – Я помахал своим документиком. – Попал же? Теперь экстрадировать меня может только Городской совет. Приняв специальное по этому случаю постановление.

Это был сильный аргумент. Скорее бюрократ, чем военный, немолодой, но в невеликом чине, дежурный офицер меньше всего стремился брать на себя лишнюю ответственность. Нашедшийся выход страшно его обрадовал, но он не мог показать этого мне и сделал то, что делают всегда: удвоил суровость.

– Вы будете задержаны до выяснения обстоятельств.

И позвонил в звоночек.

Не берусь сказать, как бы всё повернулось, не увидь я на лестнице – он шёл вверх, а мне предстояло идти вниз – Илью Николаевича. Я поторопился его окликнуть.

Как ни владел собой этот блестящий человек, он не смог скрыть удивления и растерянности и в первую минуту глядел на меня с опасливым недоумением, словно я заживо встал из могилы, покрытый песком и червями. Я всё понял.

Довольно долго, не отрываясь, он смотрел и на кольцо Канцлера, которое я выклянчил для этого посольства. Потом посмотрел на конвойных.

– Что происходит? – И, выслушав их неохотные объяснения: – Какой вздор. Идёмте, Разноглазый.

Все, кому я впоследствии об этом рассказывал, отмечали неправдоподобную лёгкость, с которой Илье удалось настоять на своём. Формально он не имел ни отношения к береговой охране, ни власти над ней. (Я так и не узнал, зачем он приходил на Литейный, и полюбил представлять интригу давнюю и беспорядочную, как вязь тропок, каждая из которых ясна только зверьку, который по ней ходит, а все вместе и составляют лес.) Тревоги и самолюбие какого ведомства позволят ему уступить небрежному требованию постороннего? Будь ты хоть королём, на своей территории ведомство всевластно, да и не может открыто вести себя как король член Горсовета, каким бы втайне могущественным он ни был. Я отнёс этот эпизод к разряду загадок и выбросил из головы.

Мы вышли на улицу.

– А я с миссией, – сказал я.

– А я на машине. Завезу вас в гостиницу, приведёте себя в порядок. Завтра поговорим.

– Ну раз на машине, заедем на В.О. за вещами, – сказал я. – Нет, сперва в банк. Пусть посмотрят. И я на них посмотрю.

В «Англетере» мне отвели мой прежний номер. Когда я проснулся утром, то ещё полежал, раскинув руки и любуясь оберегом. Тот словно чувствовал, что вернулся домой, и сиял ярче обычного. Со стены на нас взирало адское чудище, в хмуром окне то и дело вспыхивали просветы туч. Я представил Канцлера, гуляющего сейчас по чужому кабинету. Он выглядел потерянным и, как чуть позже скажет Илья, совершенно напрасно дал мне своё кольцо.

– Он напрасно дал вам своё кольцо.

– Почему?

– Теперь я вижу, насколько для него важны эти переговоры.

– Он не собирался давать. Но я настоял.

– Да?

– Мне так спокойнее.

Под конец обеда, когда большинство людей становится довольнее и разговорчивее, Илья Николаевич делался почти угрюм, и его манера тогда же начинать разговор о делах была почти неприятна. Сражаться лучше, пока суп ещё в тарелке.

– И потом, это придаёт нужный колорит. Если уж послы таковы, подумаете вы, то до чего силён и прекрасен сам государь.

– О нет. Сильный бы диктовал, а Коля упрашивает. – Илья со смехом отмахнулся от моего подразумеваемого несогласия. – Его позиция действительно очень сильна. Но сам-то он против Города не сильный, вот в чём фокус. Любовь делает беззащитным.

– Николай Павлович через себя перешагнёт. Или его вынудят это сделать.

– Ах да, он же «привёл в движение силы», – с издёвкой протянул Илья. – Прелестное выражение. Я слышу его много лет по таким разным поводам, как брак, развод и смена правления. Почему Икс получил должность? Были приведены в движение силы. Почему Игреку не удалось переизбраться? Силы опять же. А теперь, значит, силы в движение будет приводить Коля Платонов! И вот он выбирает самого загадочного из своих соратников, снабжает его любимой драгоценностью – что, вероятно, должно указывать на степень доверия и статус, а указует только на ваше личное, хотя и вполне пугающее, нахальство, – сажает в расписной чёлн… вас, надеюсь, не укачивало?., и оп-ля, в нарушение всех мыслимых норм и установлений, голубь с замаскированной под оливковую ветвью пикирует на наши головы. Ну и чего он хочет?

– Мира.

– Мира!

Я заново изложил мирные предложения Николая Павловича. Апофатический характер («Мы не станем вводить блокаду… не отрежем Город от Порта… исключена возможность вторжения…») делал их похожими на угрозы.

– А где-нибудь там, в скобках и примечаниях, – мечтательно сказал Илья, – он просит отрубить подателю сего голову… Ну, и как будет выглядеть наш новый мир?

– Надеюсь, что по-прежнему.

– Звучит многообещающе.

Фиговидец, не доверяя жизни и подсознательно боясь, что та рухнет без интеллектуального догляда, без устали снабжал её подпорками, множеством теориек на каждый чих; была у него и Теория Хороших Манер. Фиговидец говорил, что Хорошие Манеры не могут приравниваться к вежливости, которая всегда одна и та же. («Тоже мне наука, прыжки и ужимки! Да я с пяти лет так прыгаю, автоматически…») Говорил, что Хорошие Манеры – это не поведение, а стратегия поведения. («Согласись, это ридикюльно: иметь одинаковую стратегию для взаимоисключающих ситуаций».) Мы ненавидим своих врагов, даже когда вежливы с ними, и если «доброе утро» в устах воспитанного человека прозвучит более-менее одинаково, кому бы оно ни предназначалось, то этого не скажешь о выборе последующих слов и, главное, самих тем для разговора, буде таковой вообще может состояться. («Таким образом, Хорошие Манеры по отношению к врагам заключаются в том, чтобы не лгать и не передёргивать, придерживаться фактов вопреки всему. И ещё враг должен быть осведомлён о том, что он враг, а то, знаешь ли, очень многие помалкивают, пока по ногам кочергой не ударят».)

Нужно учитывать, что, рисуя портрет врага, Фиговидец естественным образом искал натуру среди собратьев-фарисеев и беседам с врагами уделял такое внимание, потому что они представлялись ему чем-то неизбежным. Везде были враги: на кафедре, междисциплинарной конференции и в кружке невропатов; сплошь люди, которым не дашь по уху, да и не за что. Поэтому так мало места занимали в его системе Хорошие Манеры по отношению к друзьям и нейтральным людям. («С нейтральными людьми главное – не ставить их в неловкое положение. Если, например, нейтральный к тебе человек приятельски водится с твоим врагом, – опять его вело в ту сторону, – то крайне дурно начинать с ним разговор на эту тему. Он что, должен почувствовать себя виноватым? Оправдываться? Защищать?» – «Ну а с друзьями?» – «Хорошие Манеры по отношению к друзьям – это любить их ненавязчиво». Я помню, как он замолчал после этих слов, быть может, невольно подумав, что его самого друзья любят уж слишком ненавязчиво.)

В свете этой теории манеры Ильи Николаевича показались мне наидурнейшими из всех возможных. Но я не был для него врагом – возможно, помехой, заклинившей деталью.

– Ну, – сказал я, – и каков будет ваш положительный ответ?

– Кто же даёт ответ сразу? Сперва нужно прикинуть, как будешь лгать и изворачиваться.

– Это надолго?

– Можно узнать, какая вам разница?

– Но он ждёт.

– Вы стали принимать чужие дела близко к сердцу, – огорчённо сказал Илья. – В этой пучине легко сгинуть – и, что примечательно, без всякой пользы для себя. Ах, если уж человек, такой, как вы, начинает принимать участие, он не остановится на полдороге. Вы знаете историю этого кольца?

– Семейная реликвия, – сообщил я. – Надо думать, его история – это история семьи. Нет, Николай Павлович со мной не делился.

– И не поделится. Она не семейная. Семейная, но не его. Это моё кольцо. Двадцать лет назад я проиграл ему в карты.

Образ Канцлера, играющего в карты, был настолько дик и ни с чем не сообразен, что я улыбнулся.

– Не знаю отчего, но Коля мне завидовал, – сказал Илья, выбирая тон простой, эпический. – При том, что первым номером всегда шёл он. Всегда самый умный, самый успешный, с самыми большими надеждами. Я, конечно, оставался самым обаятельным… но это в нашем кругу не столь ценится.

Я порылся в памяти.

– Но вы дружили.

– А как же! Какой смысл завидовать постороннему?

Мне показалось, что я всё понял.

– Как вышло, что махинации его отца всплыли?

Но ответом был взгляд искреннего удивления.

– О нет, клянусь, непричастен. Они всплыли, потому что всплыли. Есть вещи, которые невозможно утаить. Даже в финансовом мире.

Я сказал:

– В конце концов, это была детская зависть. Всё осталось в прошлом.

– Осталось бы, пойди его жизнь нормальным ходом. Но он двадцать лет… Я даже говорить не хочу, как он провёл двадцать лет. У него было время разобраться в своих чувствах. Кто знает, что нас ждёт.

– Аннексия Порта вас ждёт, – сказал я.

С Фиговидцем я встретился бодро и наспех, и по всему было видно, что эта встреча обещает стать последней. Он не хотел ни во что впутываться не потому, что боялся, а из-за мучительной обиды, невыносимой мысли о том, что его в очередной раз используют. Всю свою жизнь он старался стать тем человеком, которому всё смешно и на всех плевать. Но задавленные идеалы бушевали в груди и прорывались гаерскими выходками, и, как он ни сжигал, осмеивал и оплёвывал, они раз за разом как ни в чём не бывало поднимались из праха. Он уставал ещё во сне, просыпался разбитым. Он помнил всё и ничего не прощал. Он ни с кем не делился своими грязными мечтами. Он никогда не оправдывался. Он говорил «мы с тобой из одного театра», имея в виду «из одного теста». Он как-то сказал: «Всё время представляю, как меня не любят, как надо мной смеются» – и сразу же от души рассмеялся. Он был именно тот, кто нужен, чтобы всё погубить.

Увидев его через неделю в холле гостиницы, я сразу понял, что его привело.

– Я получил странную телеграмму, – сказал он без предисловий. – Лишённую какого-либо смысла, если предположить, что она предназначена действительно мне, как это следует из адреса. Но если обратить внимание на некоторые намёки и дать себе труд их истолковать… Я правильно подумал, что это для тебя?

– Правильно. Давай сюда.

Я оставил Молодому инструкции и адрес Фиговидца, предполагая, что отправленная на моё имя корреспонденция может и не дойти. Ощущая себя чётким, расчётливым параноиком, я даже (гасил подозрения) справлялся по утрам у портье о почте-и получил-таки пару писем, по виду которых невозможно было определить, вскрывали их или нет.

– Если начинать думать, – без выражения сказал Фиговидец, – то всегда в итоге додумываешься до мысли, что лучше бы не думать, – ну и зачем тогда начинать?

У него, каким он был, выбора не существовало: я и среди фарисеев не встречал другого человека, для которого «быть» и «думать» были столь безусловно тождественны.

– Тебе нужно подлечиться.

– Я здоров!

– Вижу. Нет-нет, поставь пепельницу… если только не собираешься разнести мне голову. Ведь не собираешься, правда? Господи, да сядь же ты! Выпьем?

– Я пью только с друзьями.

– А они у тебя есть?

– Кто бы говорил! – сказал Фиговидец, тщательно следя за голосом и руками. – Ты… Ах, ты… Нет, вы на него поглядите!.. Почему с тобой так легко?

– Потому что я великий человек без мании величия.

Он развеселился, и мы всё-таки выпили.

Я подал прошение в Горсовет и ещё полдюжины инстанций, и никто не спешил отвечать – а когда я настаивал, подсовывалась расписка «принято к рассмотрению». Я собрал расписки, отказы, какие-то бумажки и со всем этим добром пошёл к Илье.

– Вы меня просите о чём? – уточнил он. – Заступничестве, посредничестве или пособничестве?

– Пособничество подойдёт.

– Ещё в предыдущий раз вы должны были понять, что это не в моих интересах.

– В предыдущий раз я вас ещё не шантажировал.

– А сейчас, значит, будете? Ну давайте послушаем.

– Я мог бы сообщить Горсовету, что вы втайне поддерживали отношения с изгоем. Совместно замышляли. Нелегально посетили Охту. Это, – я помедлил, – уже даже не золотой государственный сервиз на свадьбу. Это государственная измена.

– Да, – печально сказал Илья. – Они с ума сойдут от радости. Завистники и ретрограды, и порою клеветники. Не понимаю, почему вы так стремитесь на тот берег. Для вас это небезопасно.

– У меня там работа.

Я достал из кармана телеграмму, но показал её издали.

– Как похвальна самоотверженность с моральной точки зрения и утомительна со всех остальных.

– Порт, – сказал я и сам почувствовал, что это прозвучало как заклинание, которое может не сработать. – Блокада. Государственная измена.

– Я и в первый раз всё прекрасно услышал. От повторения крепнут только молитвы; угрозы, напротив, теряют силу.

– Что-то я ведь должен сказать?

– Вы должны что-то сказать, я – что-то ответить, слово за слово, секунданты, дуэль, трупы под белой простынкой – если такая, конечно, найдётся. А ведь я не прочь оказать вам услугу. Был не прочь, во всяком случае. И с чего вы взяли, что я там был?

– Да ладно. Я видел.

Всё произошло ночью – или в то время, которое принято называть ночью в середине июня. Справедливо не полагаясь на просвечивающие покровы мрака, береговая охрана постаралась поплотнее окутать происходящее тайной.

Мы сразу спустились по ступенькам к воде и, невидимые с набережной, ждали катер. Один из сопровождающих крепко держал фонарик, равно бесполезный и опасный, а я всё поворачивался спиной к разведённому мосту, слева и вверху от нас, этому страшному символу тщеты. Все нервничали.

Береговая охрана, о которой в Городе говорили угрюмыми обиняками, а у нас – с угрюмым уважением, при ближайшем рассмотрении оказалась не столько организацией, сколько организмом. Бюрократы из дома на Литейном и стоявшие рядом со мной практикующие бойцы разительно отличались друг от друга, но – и как язык поворачивается сказать – было в них что-то близкородственное: неодинаковые и единые. Все они знали, что не только мир поделён на своих и чужих, но и среди своих выявляются при желании чужие тоже. Были волки, овцы и они, пастухи (кто-то пас в любую погоду, а кто-то во всегда сухом кабинете писал инструкции о том, как это делать). Были пастухи в овчинных тулупах и волчьих шубах. Были такие, кто утром мысленно составлял донос на себя вчерашнего. Они все были офицеры, но – вот здесь, где снобизм и капиталы свирепо стерегли свои владения, – обращались друг к другу не «господа», а «товарищи», и вольно было увидеть в этом вызов обществу, а ещё вольнее – циничную издёвку. Потому что какие же товарищи они были – боевые? Кто знает, не порождает ли новые связи, тем крепче, чем извращённее, та степень отсутствия доверия, при которой обессмысливается понятие вероломства. Чему-то они всё-таки были верны, не друг другу и не общей идее, а окружавшей их тёмной ауре, когда чуть-чуть зловещей, а когда и более чем, и плюс такой ещё, о которой с ходу не скажешь, следствием она является или всё же причиной.

Все они всегда носили штатское – и обязательно костюм. Форма их словно оскорбляла, взывая к чему-то, к чему они хотели оставаться глухи. (Ведь что ассоциируется с формой: порядок, принуждение, присяга. Эти прекрасные вещи береговая охрана предпочитала видеть в подчинённом положении, под собой, а не над на лестнице иерархий.) Но добивались только того, что их чёрные или серые костюмы, бледные рубашки с редко и неохотно нацепляемым галстуком начинали выглядеть спецодеждой.

Почему костюм? В костюме удобнее, чем в тренировочных штанах, быть застёгнутым на все пуговицы. Костюм не выдаёт тайн (хотя и намекает на то, что они есть, – и в этом смысле, для настоящей большой игры, треники всё же предпочтительнее). Костюм не страшит гопницкими опасностями, не семафорит красным. (Пока не становится поздно.) Костюм позволяет хранить молчание. А для них делом чести было не вступать со мной в какое-либо общение, большее, чем потребно в случае, например, с хорошо упакованным тюком или посылкой, подлежащей отправке.

Но и разговаривать в моём присутствии – как-никак у этого тюка были уши – они остерегались, а остерегаясь, выдавали, что считают тюк не вполне обычным, и это их тоже не устраивало. Что они про себя, возможно, думали? Вытесанные из камня, сфинксы. А я что мог о них подумать? Ну да, конкретно сфинксы, из камня. Когда я на них поглядывал с застенчивым интересом, они отворачивались – от сфинксов, пожалуй, не ждёшь такого жеманства. С новой тяжестью ложилось на сердце сочетание близкой воды и гнетущего белого сумрака. Наконец подошёл катер.

Наученный опытом, я имел при себе чемодан.


предыдущая глава | Волки и медведи | Убеждения и совесть (их пытки)