5
С бешеной злобой и энергией разгромив стекляшку, менты уволокли меня с собой.
(Вот его растоптали, несложный мирок бравады и приторных запахов, и он тотчас обрёл глубину, со дна которой память соберёт свой сокровенный жемчуг. Под уходящими каблуками лопались застеклённые фотографии и ртутные лужицы разбитых зеркал, и среди раскуроченных столиков, раковин, кресел и фенов умирающий божок, дух места, вотще искал последнюю целую вещь, где бы он мог спрятаться: резиновый рыжий пульверизатор, горячее и влажное вафельное полотенце, маникюрный набор в кожаном, изнутри шёлково-алом пенале, который старому парикмахеру привёз в подарок из Города Календула, а теперь уносил в своём бездонном алчном кармане кто-то из оперов. Вернувшись, контрабандисты безмолвно и тупо будут кружить в руинах, внюхиваясь, выискивая то, чего в осквернённой цитадели больше нет. Но когда-нибудь потом повторяемые снова и снова воспоминания, по случаю припомнившаяся деталь совершат чудо, и пенаты оживут.)
В кабинете Захара, сменив верёвки на наручники, мне дали чаю, коньяку и бутерброд с колбасой.
– Потеряли люди страх, – задумчиво бубнил Захар. – Это ж надо придумать, разноглазого в мешок засунули, как какого-то зайчика. И что теперь, интересуюсь? Вот зачем ты мне здесь, Разноглазый?
– Совершенно ни к чему. Могу идти?
– Ну да, сейчас.
Начальник милиции с хрипом вздохнул, раскинулся в кресле и стал обмозговывать, какую выгоду из меня извлечь.
Он выглядел подпорченным, как, например, груша или яблоко, не гнилые, но с коричневым роковым пятном на ещё плотном боку. Красное лицо посерело, компромиссно выйдя в страшный бурый цвет. Редкие волосы слиплись. Обручальное кольцо свободно ездило на волосатом корявом пальце, но само тело набрало дополнительный вес, как водянкой или опухолью раздуваемое усталостью, непонятной, не чёрной даже, тусклой такой тоской. Я чувствовал, что он на пределе, но не понимал почему.
– Думаешь, я хочу зла? – сказал Захар. – Беспредела хочу, убийств, сирот побольше, крови этой? Может, я кровь-то вообще пью? Под покровом ночи? Из этой, гляди, блядской кружки? – Он молниеносно уцепил толстую китайскую кружку и ещё помахал ею, как дулей. Изнутри кружку покрывал спёкшийся густой налёт от чая… Кто его знает, может, и кровь. – Что молчишь, пыль лагерная?
– Да ладно.
– Хочешь не хочешь, а должен брать на себя ответственность, – мрачно продолжал Захар. – Это отчёт для чистоплюев написать легко, а чтобы реально ситуацию поправить, руки нужны, а не чернила. Если ты работаешь, как у тебя руки будут не в грязи?
– Может, мыть их почаще?
– Само собой. Можно и по комиссии к каждому рукомойнику приставить, пусть наблюдают.
Я огляделся. В кабинете было темно той особой тьмой, которую электрический свет не может разогнать и порою даже, кажется, усиливает. У грязи на стёклах, стенах и мебели был такой суровый вид, словно и она при исполнении. Как пепел серые плакаты и инструкции, покрывающие стены, удачно сочетались с настоящим пеплом и окурками, покрывавшими пол. Довершал впечатление воздух, в котором дохли надежды.
– Вы будете заключать перемирие?
– С кем?
– Ну, с другими структурами.
– Есть закон, – сказал Захар, – и есть беззаконие. Но иногда приходится договариваться. Это не значит вообще ничего. Потому что, когда закон трёт о чём-то с бандитами, они так бандитами и остаются. И в любой момент им можно предъявить.
– Ну а закон, который с бандитами трёт? Он чем становится?
– А закон – всё такой же закон. И стать чем-то другим не может. Ибо пребывает.
– Но мы все пребываем. Другие структуры тоже.
– Нет, Разноглазый. Они не пребывают, а существуют.
– Какая разница?
– «Пребывать» – это существовать в философском смысле. На уровне идеи. Вот Календула, скажи, на уровне идеи существует? То есть, если ему завтра голову оторвут, что-нибудь от него через неделю останется?
– Конечно. Привидение.
Захар вздрогнул, быстро прикрыл глаза рукой, потом суеверно поплевал через плечо.
– Ну хорошо. Допустим, он помрёт от свинки. Тогда что?
– От свинки?
– От свинки, скотинки, упадёт пьяный в лужу и захлебнётся, – нетерпеливо сказал начальник милиции. – Просто ответь.
Я задумался.
Что могло остаться от любого из нас? Мы не писали книг, не ставили мастерского клейма на сделанные нашими руками вещи, не строили – по собственной инициативе, во всяком случае, – империй. А дети, у кого они были, дети – разве убедительный залог бессмертия? Что будет толку в фамильном сходстве черт и характеров, если сама фамилия не имеет цены и правнуку не приходит в голову доискаться, кто из прадедов воскрес в его теле: цветом глаз и волос, осанкой, нетерпимостью, астмой. Здесь каждое новое поколение вырастало, как трава по весне, с упорством и свежестью травы – и её беспамятством, не порождённым ли, как знать, абсолютной точностью воспроизведения. Зачем траве что-либо помнить, если она всегда трава, одна и та же; не была птицей и не станет деревом.
– Календула на уровне идеи существует. Только это не «идея Календулы», а «идея контрабандиста».
– Говорят, на Охте некоторые идеи малость зачистили.
Я опустил глаза на мешавшие мне наручники. Глазам стало больно. Пока ещё осторожным, примеривающимся пальцем ткнула в бровь мигрень.
– Так-то вот. В философском смысле существует только тот человек, который прислонён к чему-то сверхценному. То есть – разворачиваю мысль для тупых – к такой идее, которая по силе и ценности превосходит прочие. Почему, думаешь, мои орлы не так чтобы себя блюдут? А потому что понимают, что закон не может замараться, даже если личный состав в выгребной яме ночует. Нет у тени такого ресурса, чтобы повлиять на предмет, который её отбрасывает. Ну и я часто сквозь пальцы гляжу… Признаю, в этом неправ. Штука в том, что мы, слуги закона, правы, даже когда очевидно не правы. Буду я тебя, Разноглазый, сдавать в аренду.
– Это как?
– Да так, что твои клиенты ко мне теперь обращаются, а я – санкционирую.
– Ты не в себе, Захар. Я не стану работать.
– А руки-ноги переломать?
– Сам займёшься?
– Не кипятись, – сказал Захар миролюбиво. – Двадцать процентов буду тебе оставлять. На сигареты.
– Что ты сказал?
– Хорошо, пятьдесят. Ты работаешь, я обеспечиваю безопасность, доход поровну. Всё честно.
– И своей безопасностью… и своими клиентами… я займусь сам.
– У тебя то ли зубов-рёбер нет, то ли воображения. Рассчитываешь, никто на тебя руку не поднимет, такого красивого? А запру и жрать не дам?
– Прокляну.
Захар заморгал. Такая мысль ему не приходила. Она и мне пришла невзначай.
– Да, – признал он, – тупик. Ведь проклянёшь, скотина, не побрезгуешь. Ну, давай ещё помозгуем. Семьдесят процентов, Разноглазый, семьдесят! Соцпакет, сезонная обувь, крыша обычная и над головой, сладкая жизнь на всём готовом.
– Восемьдесят.
– Побойся Бога, когда я из-за двадцати процентов утруждался? На одно питание больше уйдёт.
– Восемьдесят, и питаться буду за свой счёт.
– Семьдесят, и я не стану рассказывать народу, как ты сидел обоссанный и умолял о пощаде.
– По-моему, ничего такого я не делал.
– Верно. Но рассказать-то я могу?
– Ладно, – сказал я, – семьдесят. Банкуй.
И стал я жить-поживать в камере предварительного заключения здесь же, при управлении. Менты принесли мне из дома кто чашку-ложку, кто человеческое одеяло, а младшая дочь Захара, молчаливая и с нехорошим папиным прищуром, своеручно прикрепила к стене рисунок, на котором осенние Джунгли пламенели в закатном огне листвы и солнца, и фигурки охотников пробирались через руины завода. (Странный выбор для девушки, если только она не рисовала под заказ.) В камере я был один, клиентов почти не было. Отоспавшись, я стал замышлять побег.
Муха приходил меня навещать, с котлетами в узелке и новостями, в которых не было новизны. (Календула в отместку за парикмахерскую и схрон поджёг дом Захара, и при пожаре пострадали четверо; снайперы подстрелили двух контрабандистов и одного из губернаторских замов; администрация наглухо забаррикадировалась в своём особняке; директора заводов и фриторг договорились о совместной усиленной охране, которая тут же передралась; всё в таком духе… и подразумеваемым фоном маячила избитая, изуродованная, лишившаяся имущества мелкая сошка, неупоминаемая за её незначительностью.) Тревожное настроение Мухи сменилось обычным фаталистическим, и, когда он увидел мирную домашнюю обстановку моей камеры, его недоверчивые глаза прояснились.
– Кто б подумал, – весело сказал он. – Это они явно с перепугу уют организовали. Менты же не люди, им прививки делают.
– Какие прививки?
– Ну эти, от эмпатии. Способности переживать чужое страдание. Чтобы они не могли испытывать к задержанным человеческого сочувствия. Мне давным-давно рассказали. Даже не помню, кого я тогда стриг?
Он задумался. Его клиенты были очень болтливыми в отличие от моих. Даже когда это оказывался один и тот же человек.
– Хватит вздор-то говорить.
– Это все знают, – упрямо сказал Муха. – Ментам делают прививки, чтобы они вели себя как менты. Ну ты скажи, может нормальный человек так беспредельничать? – Он воодушевился. – Представь! Лежит пьяный в луже… или в сугробе. Ну, жестокая история. Само собой, ты подходишь его поднять.
– Я?
– Нет, не ты, конечно. Ты мимо пройдёшь. Я не в таком смысле «ты» говорю, а в общем. Не путай меня. – Он потёр лоб. – Так вот, мент-то тоже подойдёт. Карманы вывернуть. Ну ладно, выверни ему карманы, сними с него часы – но из лужи-то достань! У него же почки через десять минут полетят!
– Но это же справедливо, нет?
Муха оторопел.
– Что ж тут справедливого?
– Каждый должен знать свою дозу сам. Особенно зная, какие менты гуляют тут по улицам.
– А если случилось что? А если у человека сердечный приступ? – Муха рассердился. – Нет, это всё прививки.
– А Календуле кто прививку делал?
– А что Календула? Не он первый начал. – Муха вздохнул и машинально разогнал рукой дым от египетской, которую я курил, лёжа на койке. – На прогулку-то водят?
– И витамины дают.
– Понятненько. И что ты будешь делать?
– Спать.
Я замыслил побег, и это было скорее в полусне, в сновидениях, в которых больше свободы, но больше и нелепых неотменяемых условностей. Я был как узник, для которого дружественная рука оставляет нож или верёвочную лестницу в пироге или всё сразу, а потом он просыпается – и вот, на столе лежит и то и другое, но только теперь он понимает, что в подземном склепе, куда узник в действительности упрятан, от верёвочных лестниц мало проку, а что до ножа – дело это, конечно, хорошее, но именно в таких склепах почему-то требуются не ножи, а, скажем, стилет с трёхгранным лезвием… ну а потом он просыпается ещё раз, с мутной из-за электрического обогревателя головой.
Я придумывал, как выбраться: устроить пожар, вылететь в отсутствующее окно, проползти в вентиляционную трубу, превратиться в кого-нибудь, кто вылетит и проползёт. Но вот что вместо этого случилось.
Поднялась суматоха. Даже через дверь я хорошо слышал топот, грохот и сердитые крики: то ли управление брали штурмом снаружи, то ли пятая колонна из карьеристов – младших лейтенантов затеяла переворот внутри. Наконец и за моей дверью раздались голоса. Загремели замки. В камеру ввалился Захар. Он уставился на меня и облегчённо, угрюмо вытер со лба пот.
– Ты здесь?
Захар и прежде ко мне заглядывал. Он стал держаться комически по-братски, словно вообразил себя старшим братом с большой разницей в годах, человеком грубым и чувствительным – а ведь по возрасту годился скорее в отцы.
– Неужели я упустил какую-то возможность?
Захар мазнул взглядом справа налево, от стены к стене – и в его мозгу, наверное, мгновенно появилась картинка (с наклейкой «Разноглазый, камера №») – не такая яркая, как висевший над столом Зинкин рисунок, но гораздо точнее в деталях, которые при необходимости будут извлечены и проанализированы.
– Выходи, – сказал он. – Хочу, чтобы ты увидел.
Захар, я, ещё двое топтавшихся в коридоре ментов прошли в дежурку. Там царил разгром: перевёрнутый стол, содранные со стен фотографии объявленных в розыск. Дверь в обезьянник была распахнута, и внутри в лужах крови лежало растерзанное человеческое тело, точнее говоря, фрагменты – я подошёл и пригляделся – растерзанного тела мента. Это был вечно сидевший на дежурстве Шпыря.
– Хм, – сказал я. – И что случилось?
– Вот и я интересуюсь, – сказал Захар с силой, вперяя тяжёлый взгляд в подчинённых, капитана и майора, – вот и я. Кто у вас, паскуды, проник на территорию?
Капитан и майор встали навытяжку, а всех остальных, толпившихся в дверях дежурки, как ветром сдуло.
– Никто не проникал, товарищ подполковник, – сказал капитан.
– Че-го?
– Захар, да клянусь!
Захар сглотнул и молча повёл тяжёлой головой на крепкой шее: опять справа налево, слева направо. (И его налитые кровью глаза впивались, хватали, не пропустили ни одной мелочи.) Потом он задрал голову и осмотрел потолок. Потом его крепкий палец упёрся в железную решётку.
– Кого вы закрывали в обезьянник?
– Сегодня-то? Никого.
– Время такое, что проще на месте разобраться, чем сюда везти, – сказал майор. Он и до войны был широко известен такими разборками, в ходе которых профсоюзы и корпорации выкупали своих людей втридорога – если, конечно, хотели их получить с глазами и яйцами в комплекте.
– Вроде кто-то всё же был, – задумчиво сказал капитан. – Ну такой, совсем пацан мозглый.
– А! Так это ж просто так, шваль, отребье.
– Ну и где твоя шваль сейчас? – спросил Захар.
– Сбежал под шумок? – предположил капитан.
– И ты мне рассказываешь, что никто не входил, не выходил?
Майор тем временем догадался посмотреть в регистрационном журнале.
– Здесь такая запись странная, – сказал он, озадаченно водя пальцем. – Немой без документов. У нас чего, серьёзно немые есть? Ты встречал, Захар? Интересно, а как с них показания снимают?
– Я с тебя погоны сейчас сниму и на улицу выкину! – закричал Захар. – Проходной двор при усиленном режиме! Уже и обезьянник контролировать не могут! Вспоминайте, как выглядит!
– Да как бы он сумел? – запротестовал капитан. – Говорю: маленький, дохлый, лет пятнадцати. Сидел вон на лавке. И дверь заперта была!
– Может, ни при чём тут посторонние? – неожиданно сказал майор. – Может, с личным составом чего не поделил?
– Думай, что говоришь, – отрезал Захар.
– Я и думаю. Это же Шпыря. Он же того… Всю дорогу подкрысячивал.
– О мёртвом-то! – укоризненно сказал начальник милиции, и никто не понял, серьёзно он говорит или издевается. – Товарища ещё в Раствор бросить не успели, а ты его уже добрым словом припечатал. Вместе небось дела мутили? В строю рядом стояли? И как тебя, майор, называть?
– Не стесняйся, – сказал разобиженный майор. – Хоть крысой назови.
В дежурке нестерпимо воняло кровью. Кровь была везде: на полу, на стенах, в воздухе, в воспалённых глазах Захара, в бритвенном порезе над кадыком капитана. Её липкий тошнотворный запах ничто не оставил незагаженным. Я казался себе как никогда вонючим, а между тем, за спинами спорящих, аккуратно пробирался на выход. Но этот манёвр был замечен и разоблачён.
– Разноглазый! Куда?
– Мне нужен свежий воздух.
– А молока тебе свежего из-под коровы не нужно?
– А что, – спросил я, – есть?
На следующий день пришёл клиент. Захар сообщил мне о нём не моргнув глазом. Ну и я не стал подмаргивать.
Не было ничего странного в том, что начальник милиции хочет взять свои тридцать процентов, даже подозревая клиента в жестоком убийстве не чьего-нибудь, а его, начальника милиции, подчинённого. Может быть, он намеревался арестовать его на выходе с последнего сеанса? Допросить? Дать делу законный ход? Захар знал, что допрашивать меня бесполезно: я не выдаю тайн клиентов. Это одно из условий моего бизнеса.
Клиент оказался убийцей собственной жены. (Приятное разнообразие на фоне политических расправ.) Пока что он скромненько – стыдливый герой – опускал глаза, и всё же чувствовалось, что стоит ему отойти от шока, забыть, откупившись, ужасы Другой Стороны, и в его рассказах за бутылкой появится спесца человека, совершившего преступление на почве страсти, достоинство обезумевшего от лжи и измен мужа.
Только это не было преступлением на почве страсти, и я видел, что он без особой причины, скорее деловито, чем в аффекте, забил жену, умеренно пьянея от её воплей и безнаказанности. «Поучить хотел дуру, – говорил он пока что трусливо. (А скоро это будет торжеством.) – Кто ж хотел, чтобы она головой на железо упала».
– Бывает, – сказал я. – Бывает.
Привидение оказалось слабым, жалким. Я замечал, что, когда убивают таких забитых, затравленных, всё человеческое в которых истолчено в порошок, на Другой Стороне эти качества словно выворачивает наизнанку, и призрак приходит сильный, бушующий, в своём праве. Не то было на этот раз. Женщина безвольно держала в руке проломивший её голову чугунный утюг (эти утюги остались кое-где с незапамятных времён, и пользуются ими теперь, чтобы придавливать квасящуюся капусту или крышку над сковородой с цыплёнком табака) и стояла поодаль, сгорбившись, приниженно, всем видом показывая желание поскорее исчезнуть. Её расчёты с жизнью были полностью кончены – до того кончены, что и мне она почти не подчинялась. Я понял тогда, какого рода эта месть. Отступись я сейчас – и моего клиента ждала тяжёлая, бесконечно долгая агония.
После сеанса Захар всё-таки не утерпел: явился ко мне в камеру и пытливо уставился.
– Чего? – спросил я.
– Ты, может, думаешь, Разноглазый, что я не провожу расследования, – сказал он наконец. – Что я людей своих не ценю… подставляю… хоть на вес продам, если получится. Думаешь?
– Нет, не думаю.
Все, между прочим, знали, что Захар не стоит за своих людей горой. Он брал их сторону, когда собственные интересы вынуждали его это сделать: без тёплого чувства, зато и не раздражаясь.
– Этот мужик видел немого, – сказал я небрежно.
– Где?
– Захар, ну не бесплатно же.
Захар удивился.
– А ты не понимаешь, что я у него самого спрошу?
– Понимаю. Он не скажет.
– Я когда спрашиваю, все говорят.
– Ты можешь проверить. Но тогда и я тебе ничего не скажу.
И мы – о тёртые, многоопытные! – воззрились друг на друга. Я ничем не рисковал: человек при всём желании не расскажет того, о чём не знает. И Захар ничем не рисковал, но ему это не было известно.
– Пустышка, ложный след, – буркнул он. – Не верю, что какой-то мозгляк справился со Шпырей… Справился! – Он поперхнулся. – Да ты же видел, что там осталось, суповой набор!
– И я не верю. Но парень по-любому свидетель, разве нет?
– А этот… клиент твой… он, значит, ни при чём?
– А как он может быть при чём? Его здесь что, кто-нибудь видел?
– Эти тайны, – сказал Захар с ненавистью, – эти хлопоты… Развели испанскую трагедию, по улице нельзя пройти, чтобы не наступить. – Он жестом показал, как наступают. – И ещё ты мутишь! И чего мутишь? Хочешь свои восемьдесят процентов?
– Я не говорил о восьмидесяти процентах.
– А сколько же ты потребуешь? Девяносто?
– Ну зачем так брутально? Я хочу к Фурику сходить прокап аться.
– К Фурику? Я его тебе сюда привезу.
– Это будет не то.
Захар сам ходил в дальнюю аптеку, поэтому не стал спорить.
Было в процедурном кабинете что-то, что составляло важную часть волшебства: запах лекарств, мятный запах подушки под щекой, тёмные трещины потолка, спокойное узнавание в глазах завсегдатаев и то, как они молча, без вызова, без осуждения и без любопытства, посмотрят и отвернутся. Вот так и вышло, что на следующее утро меня отвезли («А впрочем, – сказал я, закрепляя успех, – решать тебе. Боишься везти – можешь восемьдесят платить») в раздолбанном уазике на процедуры. Я лежал на простынке под капельницей и смотрел в потолок.
А что же делал конвой? Я рассчитал правильно, конвой не мог остаться в стороне от халявы. Часом раньше, проводя инструктаж, Захар посадил голос, вдалбливая в пустые головы одну-единственную мысль: не спускать глаз, не расслабляться, быть при исполнении. Они покивали; они сказали: «Так точно» и «Захар, да без проблем, сделаем». Ну и сделали: придя в аптеку, пошарили, посмотрели по углам, рявкнули на Фурика, увидели, что спокойно, согнали клиентов с кушеток и улеглись сами. Как я понял из разговора, милиция предпочитала состав «Лирика» (одно название которого вызывало трепет, а компоненты были ещё страшнее названия). И очень, очень скоро обо мне забыли.
Должен заметить, менты честно намеревались выполнить распоряжения Захара, и, со своей точки зрения, они их выполнили. Ведь как, довезти – довезли. Проверить – всё проверили. Куда из-под капельницы денется? – подумал бы любой на их месте. («В этом, – скажет мне потом Канцлер, – главная проблема правого берега. Не грязь, не лень. Вы начинаете думать, вместо того чтобы выполнять инструкции».)
Не дожидаясь, пока флакон опустеет, я вынул иглу, тихо встал и пошёл к выходу: ни быстро, ни медленно, без шума, но не крадучись, не бросив ни одного взгляда на конвой… и беспрепятственно, как во сне, покинул подсобку, пересёк зал аптеки, оказался на улице и вот тут, решая, куда повернуть, увидел рядом с припаркованным милицейским уазиком человека, в котором нуждался.
– Иван Иванович! – сказал я. – До чего же рад тебя видеть.