3
Городской совет действительно прислал на Финбан комиссию. Расследование преступлений против человечности свелось к тому, что комиссия из трёх человек (поседелый клерк от юридической службы Горсовета и два профессора с В.О.) засела в особняке администрации и погрузилась в изучение бумаг. Ничего сверх того, что было написано на бумаге, они не видели – да притом и бумаги им принесли не всякие, – а приём жалобщиков, что также входило в программу, всё откладывался и откладывался из-за трудностей в согласовании регламента.
Профессора (специалист по Спинозе и специалист по Блоку) горели рвением – аж руки тряслись при мысли о всех обидах и несправедливостях, какие можно сделать человеку, – но с юристом я поладил. Не угрюмый, не унылый, невозмутимо сосредоточенный, он тихо корпел в отведённом ему углу и, когда разговаривал со мной, не трудился скрыть поблескивавшую в глазах насмешку.
– Что вы будете делать дальше?
– Представим Горсовету отчёт.
– А Горсовет что сделает?
– Вынесет резолюцию. – Он закрыл и перебросил какую-то папку из одной стопки в другую. – Можно даже предположить какую.
– О необходимости положить конец?.. – предположил я. – Навести порядок?.. В таком роде?
– В таком. Вы прекрасно сформулировали наши ближайшие пожелания.
– А что потом – оккупация?
– Нет. Резолюция не даёт права на силовое вмешательство во внутренние дела провинции.
– Почему?
– Это спровоцирует ещё большее насилие.
– Вот как, – сказал я. – И по какой методике вы его измеряете?
Он взглянул… скажем так, дружески. И ответил:
– Вы умный человек, патриот – хотя и с видом на жительство – кстати, поздравляю – в метрополии, – и, видя, что происходит, сердитесь. И я бы на вашем месте сердился. Наша комиссия, – он пожал плечами, – действительно производит то ли комичное, то ли удручающее впечатление, и я – на своём собственном месте – был бы против её назначения, если б моим мнением соблаговолили поинтересоваться. Что ж тут делать, коли делать нечего! Но взглянув на вещи трезво – а этот взгляд, полагаю, присущ вам в высшей степени, – вы должны будете признать, что в сложившейся ситуации причинение наименьшего зла уже есть благо. Не думаю, что мы окажемся заметным сдерживающим фактором. Но и в усилении дестабилизации нас будет не упрекнуть. – Он говорил как писал, притом казённую бумагу. А теперь, явно устав говорить, заскучал и торопился поставить точку. – Пока что наша миссия – привлечь к проблеме ваше же внимание. Если местная власть найдёт в себе силы контролировать…
– Местных властей сейчас по числу банд, и никто из них контролировать не в состоянии.
– Будем надеяться на лучшее.
– Неужели в Городе не видят, что рано или поздно всё это хлынет к ним?
– Ерунда, – сказал он искренне. – Вам – ведь есть в вас что-то злорадствующее, не так ли? – хотелось бы верить в подобное развитие событий. Но оно невозможно.
Юрист был неглупый, опытный, и я не мог понять, почему он не понимает. Я сделал последнюю попытку.
– Сперва Город делает вид, что ничего не происходит. Потом присылает гуманитарных клоунов. Когда по Невскому пройдёт парадом Национальная Гвардия Охты, вы, очевидно, ответите резолюцией о недопустимости нарушения границ?
– Господь с вами, при чём здесь Охта?
– Абсолютно ни при чём. Какое отвратительное кликушество! – сказал новый голос: глубокий, взволнованный.
Мы разговаривали в кабинете Потомственного. Хозяин кабинета принял комиссию со слезами на глазах, не знал, чем угодить, не отходил от профессоров (величая каждого «господин профессор», с благочестивой радостью глядя на их товарищество – и не зная, что в коридорах университетской жизни эти товарищи не раз пытались вырвать друг другу горло). Теперь он стоял в дверях и пронзал меня взглядом.
Вид у юриста сразу стал сонным.
– Ммм… Пётр Алексеевич…
– Простите, Юрий Леонидович, что так вторгаюсь, – сказал Потомственный строго в его сторону, а в мою боком излучая пышущее недовольство. – Только что пришли документы по милиции.
– Замечательно. Приобщу.
– Не лучше ли выделить их в отдельное производство?
– На каком же основании?
Потомственный сжал руки и улыбнулся. Часть улыбки, адресованная мне, была презрительной, часть, адресованная юристу, – неуверенно-сообщнической, и обе – глупыми. У Петра Алексеевича не было шансов пустить зверства наших ментов не то что отдельной главой, но даже с красной строки, и не скажешь, что он этого не знал: знал, но не желал дать своего соизволения. Ему казалось очень важным, что он – лично он – лишит беззаконие моральной санкции. Как назло, никто вокруг не считал его такой персоной, чья моральная санкция много весит. Но он не унывал.
– Что мы за люди такие! – восклицал он, оглядывая собственный кабинет, словно искал увидеть затаившуюся в углу, как крысу, нацию. – Почему так непотребно живём! В наших судах нет правды, в органах власти – порядка, в быту – опрятности, у милиции – чувства долга и нигде – взаимного уважения.
Мы погрязли в разврате, коррупции и невежестве! Мы лишены элементарных человеческих чувств!
– Резюмирую, – сказал юрист. – Вы, Пётр Алексеевич, объявляете себя подлецом и идиотом?
Потомственный оторопел.
– То есть как это? Я не подлец.
– Следовательно, вы пользуетесь словом «мы», априорно исключая себя из этой общности? Но ведь это местоимение первого лица.
Ах, нетрудно поймать дурака на слове – и всё же нужно признать, что подлость и глупость, поделённые на всех, предсказуемо становятся фигурой речи. Никто, бранясь, под «мы такие-сякие» не разумеет «такой-сякой я». Из «мы» вымывается всякая личная ответственность, превращая «мы» в «они» – как с другими целью и результатом, но на тех же основаниях нож убийцы превращается при смене местоимения в лес обнажённых за правое дело копий.
Пётр Алексеевич решил не спорить. Пётр Алексеевич даже решил тонко улыбнуться, давая таким образом понять, что оценил упражнение городского в софистике. Игра ума, в конце концов, тоже спорт аристократов.
– Пётр Евгеньевич и Евгений Львович, – сказал он, – подготовили текст обращения. Разумеется, вчерне. Если вы пожелаете внести дополнения, перед тем как ставить свою подпись… – В заискивающей улыбке появилось что-то робкое, усталое. – Я консультировал, в меру сил. Местные реалии, вы понимаете…
– Обращения к кому?
– Ну… К здоровым силам провинции.
– Будь в провинции здоровые силы, мы бы здесь сейчас не сидели, – невнимательно обронил юрист и, только заметив, какое впечатление произвела его ненамеренная, рассеянная жестокость, пустился в вежливые объяснения. – Мы только наблюдатели, – сказал он. – Любое обращение есть так или иначе призыв, любой призыв – уже действие, и безразлично, в форме борьбы или соучастия. Поначалу кажется, что такая важная вещь – единственно важная, как многие думают, – правильно выбрать сторону, определиться, под каким ты богом… А это бессмысленный выбор, подло заставлять его делать. И не сделать – тоже подло. Когда так далеко заходишь, ноги уже сами идут.
Потомственный слушал с почтением и мукой, но из всей речи понял лишь то, что обращаться к правобережному быдлу городской считает ниже своего достоинства. (Да, это он был готов понять и принять.) Но, с огромным уважением относившийся к слову «философия» – так же, как к словам «культура», «традиция», «духовность», – он видел за словами сумму позитивных результатов, достигнутых человечеством на его нелёгком, непрямом, но вернонаправленном пути – пути, в общем, уже при царе Горохе снабжённом указателем «торная дорога», – видел выставку предметов таких же чинных, как сами слова («философия», «культура»), – вот это всё, а не думание как процесс, думание как путь косой, кривой и одинокий, пунктир индивидуалистической тропки в никуда из ниоткуда. То, что говорил юрист, не было для Потомственного философией, потому что тот был юрист, а не философ, не специалист по философии тем более. С профессорами ему было легче, хотя и унижали они его сильнее – так, походя. Ведь у них были общие идеалы.
Раздался быстрый дробный стук, дверь, не дожидаясь ответа, распахнулась, и профессора вступили в кабинет, а вместе с ними рука об руку – беда и карикатура.
Специалист по Блоку и специалист по Спинозе пришли сюда из мира, который считал, что принятые им законы не только правильные, но и универсальные. Не может быть двух разных правильных законов об одном и том же, не так ли? С излишним почтением относясь к своим убеждениям и с недостаточным – к истории, специалисты не умели заподозрить, какая роль отведена им историей в отместку: благонамеренные, но зловредные люди, которые несут прогресс и всюду приносят разруху.
– Разработанная нами Концепция Гуманитарной Интервенции… – начали они хором и осеклись, переглянулись, смущённо рассмеялись. Последовала изысканная пантомима: по виду – состязание в учтивости, а подлинный смысл заключался в том, что заговорить первым теперь, с позволения собрата, было поражением.
– Да, – сдался или решил быть умнее профессор пожилой, бритый и с гневными глазами. – Концепция разработана. Не преувеличивайте мои заслуги, Пётр Евгеньевич. Я сделал, что мог, вы сделали, что могли… Гм. Не меньше. Сейчас речь должна идти о воплощении. Однако я, пожалуй, напомню, в самых общих чертах, суть идеи.
– Надо так надо, – согласился юрист. – Напоминайте.
– А вот не нужно иронизировать, Юрий Леонидович! – нервно выпалил Пётр Евгеньевич: профессор помоложе, в бороде и с глазами плачущими. И он, кстати, не производил впечатления человека, который расщедрится преувеличить чужие заслуги. – Не нужно! Пока вы в безопасности сидя иронизируете, люди гибнут прямо на улицах.
– И в застенках, – добавил Евгений Львович.
– Честные люди?
– Честные! И нечестные! Осмелюсь сказать, что бессудное надругательство над кем бы то ни было делает это различие неважным!
– И преступление оно делает неважным? – уточнил юрист. – Возможно, даже обеляет?
– Когда дискредитирована идея законности, – вступил Евгений Львович, – безнравственно заниматься крючкотворством и софистикой. Мы видим страдающего человека, прежде всего и только страдающего человека. Что он совершил, в силу каких причин он это совершил, совершил ли вообще или был обвинён облыжно – судить не теперь и не нам. Гуманность не задаётся подобными вопросами. Гуманность требует одного: положить конец его страданиям.
– Да он и сам отмучается, – сказал я.
– Мы знали, что столкнёмся с непониманием и враждебностью местных элит, – кротко сказал Пётр Евгеньевич. – Насмешки, недоверие, злоба, глухое противодействие… Арсенал небогат и предсказуем. Однако же и мы, со своей стороны, решили перейти к стратегии прямого действия. Насмешки мимо ушей пропустить можно. Открытое возведение препятствий – нельзя.
– Мы планируем посетить Управление внутренних дел, – пояснил Евгений Львович.
– Ментов, что ли? Это опасно.
– Ну что ж, мы готовы. – Пётр Евгеньевич глянул на Евгения Львовича и мягко прикоснулся к его плечу. Их взаимная неприязнь, даром что подавленная, утаиваемая, всячески замаскированная, была видна за версту – и не составляло труда представить, с какой злобой, болью и ненавистью принимались эти мирные деликатные прикосновения: на грани, а может, уже и за гранью извращённого удовольствия.
– Это опасно, – сказал юрист.
– Мы настаиваем, Юрий Леонидович. – Юриста оба не любили открыто, без затей. – Это необходимо сделать.
Особый глубокий голос, которым это было сказано, не предвещал добра. Особый глубокий голос и прорезается, когда в летящий по ветру плащ героизма облекается какая-нибудь немытая подлянка.
– Наверное, это всё-таки удастся устроить, – пролепетал Потомственный.
Пока шла беседа, он молчал, впитывал каждое слово, напрягал все силы, дабы сберечь для будущих поколений драгоценные memorabilia: и главное, и неотфильтрованные мелочи. Пётр Алексеевич не видел необходимости инспектировать обитель зла, горевал и корил себя за неспособность увидеть, и готовность профессоров рискнуть наполняла его душу сладким томлением… а что рисковать они будут, скорее всего, другими – как ни крути, это были слишком неравноценные другие, чтобы мыслящий человек не принудил себя ими пожертвовать ради общественного блага.
Сходили за Плюгавым, объяснили, что к чему.
– Да вы чего, рехнулись? – сказал Ваша Честь, когда до него наконец дошло. – Вам там бошки оторвут! Кишки выпустят! Захар с катушек слетел, бандитствует внаглую!
– Попрошу вас! – Евгений Львович заледенел и подтянулся. – Вы, насколько я понял, отвечаете за нашу безопасность. Мы предлагаем, вы обеспечиваете, именно в таком порядке. – Он кашлянул. – Если все здесь, конечно, вкладывают в слово «порядок» одинаковый смысл.
– Ещё как отвечаю, – сообщил Плюгавый. И он подсобрался, и он почуял врага. – В печёнках уже ваша безопасность сидит. Порядка я не знаю, по-ихнему! Не пальцем деланный! Родина меня выучила, в люди вывела, теперь вот поручила… поручила… – Он захлебнулся слюной и яростью, не находя полновесно обидного слова. – Да пусть хоть гусей пошлёт пасти: честь отдал и пошёл! И порядок вам будет! Нельзя к ментам соваться!
Евгений Львович с покорной (что приходится выносить! какие руки пожимать!) улыбкой оглянулся и вдруг обнаружил, что он не на кафедре и даже не за столом в кругу единомышленников, и – верный Пётр Алексеевич не в счёт, у него, между нами, быстрота реакций оставляет желать лучшего – насмешливые, враждебно настроенные слушатели с интересом ждут, когда местный держиморда утрёт профессору нос – своим, так сказать, вонючим платком, буде таковой имеется.
– Мы требуем! – возгласил он. – Пётр Евгеньевич?
– Да-да. – Петру Евгеньевичу пришлось взять тот же тон. – Безоговорочно.
Здесь неминуемо встаёт вопрос о статусе комиссии. Администрация Финбана пустила её в провинцию в порыве отчаяния, задабривая Город и не предполагая, что горкомиссары, заботливо снабжённые горой отчётов, справок и докладных записок, возжаждут увидеть народ в натуральную величину. Кабинет выделили, куратора из замов (да какого! пламенного подражателя) приставили – чего им ещё? И Колун, и губернатор, и смекнувшая, что к чему, челядь выкинули комиссию из головы: вплоть до того, что губернатор забывал о ней справляться, а челядь – уступать дорогу.
В сложившихся непредвиденных обстоятельствах Плюгавый, покипятившись, побежал бы к Колуну за инструкцией, и Колун наверняка бы сумел всё уладить: кого надо обругав, кому надо польстив. Но Плюгавый ещё бушевал, ещё смотрел сквозь ярость, не видя, как брезжит за пеленой и подаёт ему спасительные знаки здравый смысл – и юрист спокойно ждал, и я в углу улыбался, – когда дело, а с ним и судьбу, взял в свои неуклюжие честные руки Потомственный.
Потомственный задрал голову. Глядя на Плюгавого, он сжал руки, а теперь забыл расцепить и так и застыл, в позе такой хрестоматийной для картины и такой курьёзной для живого человека. Кем он себя в эту минуту увидел: молящимся королём, реформатором, вождём на баррикадах? Оставалось сказать роковые слова глубоким голосом.
Он оказался глупее, чем я думал. И отважнее, к сожалению.
– Вызывайте дружинников, Ваша Честь, – сказал Потомственный, и голос зазвенел. – Едем немедленно. Под мою ответственность.
Всей толпой забившись в раздолбанный микроавтобус дружинников, мы поехали в гости к Захару. Профессора аккуратно, с кротким отвращением поглядывали в окошки. Потомственный мучился от стыда за эту жалкую замордованную страну. Юрист степенно листал записную книжку, а Плюгавый исподтишка глазел на него, потому что не раз слышал, как Колун называет городских юристов «настоящими волками», и потому что именно этот городской юрист похож на волка совсем не был, разве что упорным молчанием. Дружинники сидели, погружённые в собственные печали.
Управление милиции ещё больше стало похоже на осаждённую крепость: тяжелее оружие у часовых, прочнее двери, толще решётки на окнах. Даже свой арестантский зелёный фургон менты поставили так, чтобы никакой камикадзе не придумал въехать в дверь на заминированной драндулетке. После изнурительных переговоров с дежурным внутрь пропустили комиссию и меня в качестве независимого наблюдателя. («Бди, Разноглазый, не расслабляйся, – прошипел Плюгавый мне в ухо. – У тебя Родина за спиной».)
Захар встретил нас весело, добродушно, с огоньком: налитые кровью глаза заискрились, губы расползлись над крупными зубами, частью золотыми, частью – пожелтевшими от времени, табака и иных невзгод.
– Счастлив наконец-то познакомиться, – проклекотал он, выпрастываясь ради дорогих гостей из-за стола и раскрывая объятия, в которые, впрочем, никого не собирался заключать. – Только и разговоров по земле, что о вашей благородной миссии.
А уж радость-то! Некоторые, знаете, до сих пор считают, что права человека не про нас, лапотников, написаны. Не там родились, где права раздавали! Рылом не вышли для гуманизма… Ну чего стоим как неродные? Прошу садиться.
И Захар плюхнулся обратно в кресло. Стульев в кабинете было всего три. Юрист уселся без колебаний. Профессора покосились на меня, друг на друга и всё-таки сели. Я остался стоять, поудобнее привалившись к заклеенной инструкциями и плакатами стене.
– Хотелось бы ответить тем же, – сухо сказал Евгений Львович. – Но, извините, чаще всех нарушает права человека именно ваше ведомство. Очень много жалоб.
– Да? И на что же жалуются?
– Самоуправство, превышение должностных полномочий, вымогательство, подстрекательство, применение запрещённых мер воздействия, унижение достоинства заключённых и арестованных, случаи откровенного грабежа, – скорбно перечислил Пётр Евгеньевич.
– Действительно, нехорошо получается. – Захар помрачнел. – Недоглядели, выходит, недоработали… И виновато, если кто недоглядел или недоработал, начальство. То есть я. – Он покачал головой, произвёл руками приличествующие жесты. – Грабёж, надо же. Простой грабёж или с разбоем?
Юрист погрузился в записную книжку. Профессора ненадолго оторопели, но не дали себя сбить.
– Правоохранительные органы провинции, – сказал Евгений Львович, – не выполняют своих функций в должном объёме. Иногда кажется, что они выполняют функции какие-то прямо противоположные. Вами пугают детей! К вам обращаются за помощью, когда хотят совершить какое-нибудь беззаконие! Лица, призванные обеспечивать защиту граждан, обеспечивают – во всех смыслах – только себя!
– Два доказанных грабежа с разбоем, – сказал юрист, поднимая голову.
– И у меня те же цифры, – согласился Захар. – Полная доказательная база, свидетели, хоть сейчас в суд.
– Но случаев таких на самом деле двадцать два! – возопил Пётр Евгеньевич. – Может быть, даже сто двадцать два! А если бы и было всего два, как вы подчёркиваете, то всё равно не «всего», а «целых»!
– Так. Ну и что я должен сделать немедленно?
– Мы разработали Концепцию Гуманитарной Интервенции, – начал Евгений Львович, ощутив твёрдую почву под ногами. – Город готов прислать книги, пособия, экспозиции, специальные программы, по которым вы сможете обучать сотрудников… стандарты, наконец. Я, – он картинно спохватился, улыбнулся коллеге, – и Пётр Евгеньевич, мы не относимся к тому сорту кабинетных учёных, которые при слове «стандарт» падают в обморок. Жизнь нуждается в том, чтобы её упорядочили, в правилах, в целеполагании. В условиях, когда Город рад поделиться опытом, когда вам нет необходимости начинать процесс с нуля, можно достичь исключительно многого за самое малое время.
– А! – сказал начальник милиции прочувствованно. – Вы полагаете, мы здесь не знаем, как надо, и нас следует просто поднатаскать – а уж поднатаскавшись, мы сами собой изменимся в лучшую сторону, и жизнь свою изменим, и может, даже будем приняты – символически – в семью цивилизованных народов. Как это прекрасно! До чего нет слов как прекрасно! Но что конкретно от меня сейчас требуется? Вслух зачитывать личному составу какой-нибудь стандарт? Водить их… гм… на экспозиции? Как часто? Сколь долго? Соблюдая какого рода периодичность?
– Не надо юродствовать, – предостерегающе сказал Евгений Львович. – Вот не надо, пожалуйста. Мы отдаём себе отчёт, насколько долог и труден путь к цивилизации. Не на один год, да! Не на одно, очень может быть, поколение. Но это не повод не идти вообще.
– Цивилизация-то, говорят, тю-тю со дня на день.
Комментировать подобный вздор было ниже профессорского достоинства.
– Вы собираетесь принимать меры?
– Насчёт стандартов? Конечно, несите. Почитаем.
– Я говорю о зафиксированных комиссией фактах злоупотреблений.
– Ну, это суду решать.
– Суду? – переспросил Пётр Евгеньевич.
– А вы считаете, – развеселился Захар, – что если сотрудники превысили полномочия, то и начальство вольно самоуправно их покарать? На отеческий, но беззаконный манер? В Городе Управа благочиния так поступает?
– Не надо сравнивать, – опрометчиво сказал Евгений Львович.
– Понимаю, – кротко согласился начальник милиции. – Чего ж не понять. Стандарты стандартами, а если кто рылом не вышел, то какая ему в цивилизацию дорога. То есть идти-то он может и должен, но не факт, что там его ждут. Нет, идти-то пусть идёт. Не один, так сказать, год, не одно, будем верить, поколение…
Евгений Львович посмотрел на Петра Евгеньевича, что-то увидел, кивнул ему и встал.
– При том обороте, который принимает разговор, – сказал он, – нам лучше уйти. У всего есть предел и мера, и, в конце концов, мы не обязаны, пусть из лучших побуждений, выставлять себя на посмешище. Что ж, мы уйдём. Идёмте, Пётр Евгеньевич. Но мы ещё вернёмся.
– Заходите, дорогие. Всегда рады видеть вас в наших застенках. – Захар подмигнул юристу, неспешно оправлявшему пальто. Почему-то, входя в кабинет, никто и не подумал снять верхнюю одежду. – Проснёмся – разберёмся.
На обратном пути каждый старался выместить на других своё дурное настроение.
– Почему Захар лютует? – шипел Плюгавый. – А потому что волю волку дали. А кто ему волю дал? Кто у нас жрёт, но не работает? Дармоеды! Народные дружинники! На хера Родине такой народ! – Его взгляд перемещался в сторону комиссии. – А потом к нам заявляются и рассказывают, какие мы есть нехорошие. Да! Уж какие есть! Не в фильдеперсе!
– Не зуди, Ваша Честь, – угрюмо и спокойно отвечал Миксер.
– А! Правда глаза колет!
Профессора постарались уйти в астрал. Нужно было быть до величия глупым, чтобы не понимать, что их миссия с треском провалилась, и они, понимая, искали возможность сберечь лицо. Обычно для этого люди спешно находят крайнего. Но мы – Захар, Плюгавый, и я, и даже бедный, верный Потомственный – крайними были и так, иначе комиссия сидела бы сейчас по домам, наслаждаясь тихими семейными радостями. Дикари недееспособны, следовательно, на них нельзя возложить ответственность. Оставался юрист. Выговаривать ему при посторонних тоже казалось не вполне ловко. Если только пару слов сдавленными обиженными голосами.
– Вы могли бы нас поддержать, Юрий Леонидович.
– Я и поддерживал.
– О да, ваше молчание было донельзя выразительным.
Автобус неожиданно резко затормозил. Нас тряхнуло. Вышедший на разведку Гвоздила вернулся с плохой новостью: дорога оказалась перекрыта спиленным деревом. («Ну гады. Ну когда, гады, успели?») Мы выгрузились и заозирались.
В последнее время оттепели шли одна за другой, и на дорогах лежала ледяная каша. Темнело; небо из розового стало сиреневым, из сиреневого – фиолетовым.
– Давайте на блокпост быстрым шагом, – сказал Миксер.
– Вы нас изгоняете? – всполошился Пётр Евгеньевич.
– Эвакуируем.
Евгению Львовичу некстати вспомнились прочитанные в детстве приключенческие книжки, и он бодро, с вызовом заозирался.
– А что такого может случиться?
Миксер затравленно зыркнул на Плюгавого, на меня. В его обязанности не входило объясняться с идиотами.
– Препираться только не будем, да? – тявкнул Плюгавый. – Из соображений безопасности вам надлежит покинуть провинцию немедленно. В темпе! В темпе! Пока стервятники не слетелись!
– Пойдёмте, господа, – подал голос юрист.
– Но у нас здесь бумаги!
– Завтра вернёмся за бумагами.
– Я всё перешлю, – торопливо вставил Потомственный. У него было лицо человека, который вот-вот начнёт ломать себе руки. – Ваша безопасность гораздо важнее.
– Это какая-то инсценировка, – проницательно сказал Евгений Львович. – С целью нас запугать, одурачить и выдворить. Избавиться от нашего присутствия. Выйти из-под контроля.
– Наше присутствие – само по себе гарантия безопасности, – сказал Пётр Евгеньевич.
– Не надо нас переоценивать, – сказал юрист. При всём своём спокойствии, он начинал переминаться, а его безразличные глаза – бегать.
– Евгений Львович! – воззвал Потомственный. – Пётр Евгеньевич!
Юрист посмотрел на Миксера.
– Куда идти?
Мы дошли до прибрежной полосы отчуждения, когда напали менты. Они выскочили из мрака молча, слаженно; профессорские рты ещё договаривали жалкие протестующие слова, а разгоняемая велосипедными цепями и дубинками драка вовсю набирала обороты.
На славу поработавшие в последнее время дружинники сразу смекнули, что главная цель нападавших – захватить городских в заложники: то-то их старались оттеснить под шумок в сторону. Закипал настоящий бой. Даже Плюгавый ожесточённо размахивал свинчаткой на цепи, даже Потомственный теребил вцепившегося в Евгения Львовича сержанта. Я стоял в сторонке. Ко мне не вязались.
Менты превосходили числом, но они были трусливее и хуже обучены: эти дни народного гнева, когда парней в погонах втихомолку отлавливали и били, вымещая наболевшее, не заставили их взяться ни за ум, ни за гантели. Дружинникам удалось и отбиться, и обратить врагов в бегство. На поле боя остались раненые. Кто был ранен полегче – матерился, посерьёзнее – стонал. Миксер стоял, опустив кистень, над распростёршимся без сознания милицейским сержантом. Кистень был весь в крови.
– Что ж ты? – сказал я, подходя.
– По голове ему неудачно попал, – озабоченно отозвался Миксер. – Кажется, помирает.
– «Скорую» надо.
– Больничка рядом, быстрее сами донесём. Помрёт, как думаешь?
Сержант выглядел так паршиво, что мне не понадобилось отвечать. С другой стороны, он дышал и принадлежал к живучей породе.
– Ты сам как, без потерь?
– Руки-ноги, ключицы, – навскидку перечислил Миксер. – Вроде обошлось.
– Они из-за комиссии напали?
– А то. – Миксер с ненавистью взмахнул кистенём. – Захватить хотели, выкуп потребовать…
А если не выкуп, то ещё чего хуже. Голову городскому отпилить и послать в коробке из-под торта. Или посадить его в подвал и, эт самое, шантажировать. Это ж всем конец бы был, ты соображаешь?
– Соображаю.
Я огляделся. Стоявшие на ногах дружинники оказывали первую помощь пострадавшим товарищам и ментам, причём последних перевязывали и укладывали даже заботливее: не приведи бог, подохнет сука от асфиксии или потери крови. Это сюрреалистическое зрелище никому не казалось сюрреалистическим. Все так себя вели. Комиссия старалась не путаться под ногами, и сердце подсказывало, что это не здравый смысл торжествует, но, скорее, брезгливость, которая не в силах не зажать нос при виде страждущего мяса.
– Уводи ты их отсюда, – сказал Миксер. – Сил нет.
– Варвары! – гневался Евгений Львович, пока мы вчетвером шли через мост. – Неандертальцы! Всё у них кулаками, всё у них на животных инстинктах…
– Им бы не пришлось пускать кулаки в ход, будь вы осторожнее, – сказал я.
– О, классовая солидарность, – тихонько, с пониманием протянул Пётр Евгеньевич.
– Прекрасно, что вы защищаете соотечественников, – сказал Евгений Львович. – Прекрасно, что вам равно не чужды трезвомыслие и чувство долга. Но тогда вы должны понять, что и мы выполняли свой долг.
– Можно было и половчее его выполнить.
– А что бы, – спросил юрист, – изменилось?
– Может, на вашей совести было бы трупом меньше?
Профессора содрогнулись в пароксизме возмущения, юрист засмеялся и взял меня под руку новым, свободным движением – и в этом смехе, в этом движении просквозило зло, рядом с которым реакция смешных, неумных и напыщенных фарисеев выглядела проще и человечнее, – а сказал всего лишь:
– Фу, молодой человек, вам не идёт.
Я шёл по ночному Городу с его одинокими фонарями, сумрачными дворцами, тёплым светом в окнах. Далеко было до полуночи, но на этих прямых зачарованных улицах не было ни людей, ни машин.
Тишина была совершенная. В Городе взимали штраф за нарушение спокойствия ночью (крики, свист, музыка). Одна из посещавших «Англетер» старушек рассказывала при мне о приключившейся с её внуком трагикомедии: внук гулял, с кем-то повздорил, его избили – и его же оштрафовала за нарушение тишины примчавшаяся на вопли полиция. Обидчиков, оказавшихся детьми вновь приехавших нуворишей, тоже наказали, но юноша остался недоволен. «Вот он меня и спрашивает: бабушка, как себя в следующий раз вести? Не кричать? А тогда кто придёт на помощь? А я ему, – торжествующе заключала бабушка, – прямо говорю: с быдлом в следующий раз вина не пить и спать вовремя ложиться. До чего дожили! Я всё-таки добьюсь от зятя, чтобы он поставил в Городском совете вопрос об уменьшении квот. Эти выскочки становятся невыносимы».
В Городе никакой подсветки не было. Разумеется. Эти здания, площади и парки полнились собственным внутренним светом, который, положим, не воспринимался глазом как свет обычной лампочки и всё же озарял жизнь – так в поэзии метафора называет глаза красавицы «чёрные солнца», удачно найдя неопровержимый пример сверкающей, сияющей тьмы, – как озаряют её великие цели, знамёна, подвиги, чудеса и герои.
Я пошёл набережными рек и каналов, по Фонтанке, мимо Инженерного замка, мимо Михайловского сада, Конюшенной площади, Мойкой в сторону Невского. Тонкая лёгкая позёмка летела впереди меня по гранитным плитам, а вокруг в темноте, черноте, тишине вставала в рост с деревьями и особняками таинственная, немного надменная печаль. Величие можно было подойти и пощупать. Я держал руки в карманах и торопился попасть в гостиницу.
Когда я спустился завтракать, добрые люди вовсю обедали. Мне приглашающе помахал Илья.
– Неважно выглядите, дорогой.
– Спасибо.
– У меня дача на Крестовском, – предложил он. – Не хотите пожить?
– Какая же сейчас дачная жизнь?
– Распрекрасная.
И он, и я всегда выбирали один и тот же столик в углу, с двумя стульями и небольшим, лёгким диваном «ампир» с фигурно скошенной спинкой и обивкой в цветочек. При желании можно было видеть весь зал, при желании – сесть к залу спиной.
– Вам следует лучше питаться. – Илья Николаевич холодно оглядел принесённую мне чашку кофе. – Правильно и – не последнее – обильно питающийся человек никогда не будет подозрителен в гражданском смысле.
Я покосился на его необъятный бифштекс.
– А меня уже в чём-то подозревают?
– В контексте слово «уже» звучит немного наивно. – Он откинулся на диване с бокалом в руке. – Люди традиционной моральной ориентации рассуждают так: ест без аппетита – совесть нечиста. Совесть нечиста – следовательно, в чём-то замешан. В Городе не принято быть в чём-либо замешанным. Вас начнут избегать.
– Ну и что? Я чужой, пришлый и разноглазый. Я не думал, что меня немедленно примут.
– Вы, Разноглазый, не думали об этом вообще. Вам кажется, что востребованность ваших услуг снимает вопрос об отношении людей к вашей личности. Так оно, конечно, и есть – вернее, было. Но раз уж вы намереваетесь с нами жить, придётся делать это по правилам.
– И как мне социализироваться?
– Для начала вступить в какой-нибудь клуб. В Английский, конечно, вот так сразу не примут… держим марку, держим… отгородились от мира высоким забором, чтобы изводить друг друга. В одиночестве ты сам пожираешь себя, на людях тебя пожирают другие, теперь выбирай… да. Но в «Щит и меч» обеспечу рекомендации.
– Какое странное название.
– Отчего же?
– Как будто для военных.
– Действительно. Никогда не обращал внимания. Ну, в чём-то даже соответствует вашему бизнесу. Рыцарь в сияющих доспехах выходит на битву с нечистью.
– А если привидения не нечисть?
– Возможно. Но поскольку без нечисти в данной конфигурации не обойтись, тогда её роль автоматически переходит к вам. – У него был мягкий голос, голос, в котором всегда чувствуется затаённая улыбка. Таких людей вчуже любил Фиговидец. («Спокойные, остроумные, жестокие».) – Как вам понравится быть нечистью самому? Смеётесь? Никак не нравится? – Он и сам засмеялся. – Так что насчёт Крестовского?
– Спасибо, – сказал я. – В другой раз.
Я поднялся в номер собрать вещи и почти покончил с этим занятием, когда в дверь заскреблись. Проскользнувшую внутрь горничную я прежде не видел либо видел, но не запомнил. Они все здесь были дивные – свежие, смазливые, – но совсем без индивидуальности. Как ангелы. И ещё, подобно ангелам, старались не попадаться постояльцам на глаза. Присутствовали незримо.
– Ну?
С тысячами извинений, приседаний и дрожа от ужаса при мысли, что её застукают, горничная сунула мне неграмотно накорябанный на мятом тетрадном листке вызов и продублировала его сбивчивым старательным шёпотом. Мент всё-таки умер в больнице на руках реаниматолога. Расчерченный в клетку листок бросал трогательный голубоватый отсвет на неприглядную правду. Как всё это было не вовремя. До чего глупо.
– Миксер тебе кто?
– Дядя.
Отвечая, она не сморщила носика.
Вообще говоря, работавшие в Городе, особенно прислуга, находились с – чуть было не сказал «деревенской» – роднёй в сложных отношениях. Запас душевной прочности, у всех разный, одним позволял хотя бы не вслух стыдиться (а были и такие из себя, посылавшие отца-мать), другим – демонстративно признавать всех жлобов и хабалок в семействе. Кругозор у них был шире, но широкий кругозор не расширяет автоматически ни ум, ни сердце. Взять хотя бы неприятие – насмешливое, враждебное, да пусть даже уважительное – барской жизни в тех её мелочах, которые лучше всего выявляют суть человека. Нет, само богатство прислуга под сомнение не ставила. Чистые дворы и улицы, просторные светлые квартиры, шубы, вечерние платья, ювелирные украшения, холёные руки – это им нравилось, всем нравится. С этической точки зрения, быть богатым-хорошо. Но траты хозяев на ерунду в виде картин, книг, черепков, марок, ещё какой-нибудь дряни – но их способность часами разглагольствовать об этой ерунде – но усердие, с которым они спускали время на бесцельное блуждание по музеям и паркам… нет, чувствовали кухарки, няньки, сиделки, поломойки и горничные, выносить приходится, а понять невозможно. «Господа как на всё смотрят – с воображением, – жаловалась мне камеристка, которую хозяйка упорно посылала в Эрмитаж. – А у меня на эти вещи нет воображения».
Я прошёлся по номеру, остановился перед картинкой на стене. Адское чудище было глубокого, тёплого красного цвета. Благожелательный красный (совсем не то, что красный агрессивный) словно сообщал, что и в аду не так плохо: со своими издержками. Трогательные ушки и лапки, не так чтобы страшные зубы, томный мутно-красный глаз (чудище было изображено в профиль), – я смотрел на них с удовольствием покоя. Если у восседавших на чудищевой спине чертей и грешников был не вполне авантажный вид, то к нему самому никаких вопросов не было.
– Что дяде-то сказать?
– Что-что. Скажи, к вечеру буду.
Когда всё наконец было сделано, стояла глухая ночь. Дружинники, за исключением дежурных, разошлись по домам. Миксер остался со мной за накрытым столом, дремал вполглаза. Я ел с усилием – опустошённый, измочаленный. Прожевать, потом ещё и проглотить кусок мяса казалось тягостной работой, и, чтобы справиться с ней, я время от времени пристально смотрел на свои ощутимо исхудавшие руки.
– Сдаёшь, Разноглазый.
– Очень много клиентов. Трудно восстанавливаться.
– Ну-ну. И долго так будет продолжаться?
– Пока до вас не дойдёт, что я физически не в состоянии обслужить всех.
Миксер открыл было рот, но удержался. Чего он не сказал: «уже дошло», «мы над этим работаем»? Я понимал, что на Финбане становится опасно, но мне не верилось.
Миксер угрюмо смотрел в стол. Его благодарность не простиралась до того, чтобы он откровенно посоветовал мне уносить ноги. Ане предупредить вообще смутно представлялось неправильным, как всё же неправильно не сказать идущему по дорожке человеку, что впереди промоина с кипятком. Вот он и кряхтел, сопел, отводил глаза. И сказал наконец так:
– Тебе нужно лучше питаться.
– Да разве я плохо питаюсь?
– Ну там спать побольше. – Он стал смотреть куда-то за горизонт. – Если надо, я б тебя мог спрятать в надёжном месте… Конкретно дух перевести.
Я не ответил. Я собирался на следующий день, вот как рассветёт, вернуться в Город, зайти в «Англетер» за чемоданом и уехать на пару недель в Павловск, никому не оставляя адреса. Говорят, в несезон в Павловске сказочно.
На следующий день вскрылась Нева.