1
Чего не могли простить ему снобы, так это нахально-простодушного пристрастия к таким, например, словам, как «восхитительный», «изящный», «прелесть». Илье Николаевичу ничего не стоило сказать «сладостное смущение», «аромат роз» и даже «чарующие серебристые туманы». (Это могли быть и «чарующие серебристые звуки».) Утончённые натуры – и те, что навсегда вычеркнули ароматы из своих словарей, и те, что пошли дальше, неукротимо взгромоздив на место ароматов самое грубое и вызывающее просторечие, – не знали, куда девать глаза.
Циники попроще считали, что ради подобного эффекта дело и затевалось, но вот Аристид Иванович как-то сказал: «Он, кажется, за нас, а я ему вовсе за это не благодарен». Старый лис прекрасно понимал – или думал, что понимает, – что для такого, как Илья, удовольствие дразнить дурачьё не могло быть первым по счёту, и в нём возревновала спесь учёного, привыкшего единолично владеть и словами, и полнотой их правоприменения; учёного, на лбу которого написано: «Оглашенные, изыдите».
Илья говорил, как говорилось, в том числе – словами прочитанных в юности книг, которые оставил при себе так же, как и неуклюжую от старости экономку, преданную и мало на что годную. Плевать он хотел, что у неё всё валится из рук и туманящийся ум путает среду с пятницей.
Его женитьба положила новый жирный штрих. Никто не позволял себе смеха и намёков в глаза, но общественное мнение склонялось к вердикту, что быть настолько одержимым женщиной – некомильфо. Алекс, скрепя сердце осваивающий роль шурина, сказал: «Фарс – это трагедия, которая происходит не с вами» – и устранился, сбежал в кабаки и книги. В лучших домах – а не было ни одного, куда Илья не был вхож, и ни одного, для хозяев которого его отказ от приглашения не стал бы ударом, – на всё, что он делал, смотрели с почтением, только теперь это был трепет людей, задавшихся вопросом, а не с безумием ли, пусть и священным, они столкнулись.
В нём все как-то предполагали худшее: затеи большого и вечно неудовлетворённого ума, утончённое, но беспощадное самолюбие, всю палитру коварства, вероломство, окрашенное жестокой иронией, – тогда как он просто, с бездумной точностью отдавался течению жизни, потоку, который выносил его, всего лишь раньше остальных, на стрежень, скалы или отмель. И вот интуиция и догадка курьёзно принимались за нахальство голого рассудка, лень – за бессердечность, фатализм – за математику.
«Богатство Города зиждется на грабеже, – спокойно, со скукою даже говорил он. – Ну и что? Вы знаете какие-то другие его источники?» – «Да, но как вам удаётся грабить без применения силы?» – «С чего вы взяли, что мы её не применяем?» А потом: «Делаясь привычным, беззаконие выглядит менее преступным». И вот так: «Проходит время, и мало-помалу всё, что было сказано лживого, становится правдой». «Жестокость денег». Аристид Иванович, правда, понимающей улыбкой давал знать, что половина – явно лучшая! – сказанного Ильёй Николаевичем где-то им вычитана, но никто не доискивался.
Когда, получив вид на жительство, я стал подыскивать квартиру, сразу выяснилось, что жить придётся у чёрта на куличках. Пески, Коломна распахнули гостеприимные объятия; славные унылые места, которые и сами знали, что при заключении арендных сделок им пристало смущённо потупиться. («Какой ты, оказывается, сноб», – сказал Фиговидец, который жил в одном из самых красивых и почётных уголков В.О. и на обитателей 22-й линии или Малого проспекта смотрел с благосклонным участием, воспринимавшимся почему-то в штыки.)
Разумеется, я недостаточно знал Город – и как раз в хорошо мне знакомые онорабельные кварталы дорогу преградили как скудость, по этим меркам, средств, так и – главное – противодействие коренных обитателей. Они не желали принимать в соседство пришлого точно так же, как не спешили породниться с нуворишами. Я не мог не заметить, как переменилось ко мне большинство знакомых. В разговоре они стали подбирать слова, в шутках проявлять осмотрительность, в перепалках уступать без спора и в общем выказывали деликатность, в упрёк которой можно было поставить только её чрезмерность. Нувориши были агрессивнее и смешнее: там, где у людей со старыми деньгами на строительство заборов шла преувеличенная учтивость, они прибегли, как к более привычному материалу, к хамству: отворачивались, проходили мимо с глазами без взгляда, ртом без слов. Им всё представлялось, что гиря из прошлого повиснет на устремлённой в будущее ноге, и нога яростно брыкала, прискорбно ломая тихие ростки новой столь вожделенной жизни. К тому же они откровенно боялись быть принятыми за моих давних клиентов, и протекали годы, прежде чем являлось понимание, что их прошлая жизнь, добродетельная равно как порочная, клеймо сама по себе – так что никакое убийство не положит на общий чумазый фон особое различимое пятно, – и, с другой стороны, мысль об убийстве не придёт так уж сразу на ум городским, поскольку сами они прибегали к моим услугам, в большинстве случаев, желая засвидетельствовать тонкость своей душевной организации, повинуясь привычке ходить к врачу, следуя моде, капризу, расстроенным нервам.
Я располагал подробной картой Города и, пока незнакомые места были только весёлым рисунком – жёлтые улицы, голубые каналы, зелёные пятна скверов, – не терял бодрости духа. Я хотел сущей малости: сочетания воды, листвы и шестого этажа – и долго не мог взять в толк, почему как раз это неисполнимо. Начав ходить по адресам, я обнаружил, что карта – самая подробная, точная, без всяких слонов и богинь – не передаёт потаённого уныния местности. Там было чисто, тихо и неизбывно провинциально. Сразу же за Оперным театром резкий воздух столичности сменялся каким-то другим, и – по изгибу ли Мойки, по изгибу ли Екатерининского канала – я выходил в безлюдные и бесцветные кварталы, по которым мощным последним отливом прошло и утащило с собой жизнь запустение. Заносчивая чистота Города здесь казалась почти нерукотворной, как у вычищенных ветром и водой камней.
Всё это время я жил в гостинице и с первого же дня перестал задаваться вопросом, зачем они нужны в Городе, куда никто не приезжал, а пары в мрачной горячке прелюбодейства и углы предпочитали мрачные. Ещё как были нужны! «Англетер» не скажешь, что был переполнен, но полон жизни. Сюда сбегали утомлённые детьми и жёнами отцы семейств, здесь оседали уставшие от себя старички и старушки, приходили обедать холостяки и ужинать – вдовы, находя (нужное подчеркнуть) покой, общество, тихую рутину или праздник. В «Англетере» была лучшая в Городе кухня, самый большой зимний сад, приветливые диваны, ласковые горничные, легендарный портье… простыни пахли так сладко… каждая вещичка источала дружелюбие, каждый постоялец чувствовал себя путником, у которого за плечами трудная дорога и бессонная ночь, впереди неизвестность, но между ночью и неизвестностью горячий суп и свежая постель, – а в моём номере висела под стеклом рисованная лубочная картинка «Адское чудище», и, если бы не грабительские цены, я остался бы в нём навечно.
Илья Николаевич появлялся здесь после заседаний Горсовета, и, поскольку его поздний завтрак совпадал с моим ранним, виделись мы постоянно. «Лизе большой привет», – всегда говорил я, прощаясь, а он смотрел на меня и серьёзно кивал. Лёгкий человек, который сам изобрёл себе мучение.
Он же привёл меня в Яхт-клуб на Крестовском. Зимою «Парусное общество» проводило здесь гонки на буерах, и я прекрасно отдохнул, отбиваясь от предложений покататься в подозрительного вида тележке. («Разноглазый, ну какая же это тележка? Это шлюпка».)
В одолженной шубе, я сидел на открытой деревянной террасе, пил подогретое вино и щурился на шлюпки под парусом, которые неслись по льду залива на полозьях острых, как коньки. Официанты выскакивали на террасу налегке в своих белых куртках, сверкающих, как снег вокруг. Их праздничный вид, точные движения и чуть надменные (ведь это был Яхт-клуб, пижонство для взрослых, понты, на которые пижоны с И.С. могли только облизываться) улыбки как нельзя лучше подходили этому февральскому дню, который весь был – синее небо, яркое солнце и пронзительный ветер.
– Глядя в воду, можно прочесть на своём отражении приближающийся час смерти.
– Хорошо, что тут лёд вокруг. Или по льду тоже читается?
– Да ну вас, Разноглазый. – Илья устроился в шезлонге рядом. – Мне-то откуда знать? Это всё так, беседу завести. Подумал, вам будет интересно.
– А. Ну тогда уже можно переходить к тому, что интересно вам.
Он рассмеялся.
– Расскажите мне про Автово.
– Именно про Автово? Не про Николая Павловича?
– Про Николая Павловича я и сам всё знаю.
– Похвальная уверенность.
Он никак не отреагировал, и я стал рассказывать про Автово.
– Я не понял, они что, совсем не возражали?
– А ваши конкуренты возражают, когда вы их разоряете?
– Это называется «слияние и поглощение».
– Вот-вот.
Мы смотрели на сияющие паруса, слышали далёкие радостные крики и близкие голоса проходящих в буфет. Город стоял ледяным дворцом посреди ледяного февраля. Мир был прочен как никогда.
– Он говорит «империя», – сказал я, – и Автово замирает, ошеломлённое величием предлежащих задач. Перед Николаем Павловичем, скажем прямо, замрёшь по-любому… Но они за ним пойдут. Не всё ли равно, насколько охотно?
– Не надо демонизировать.
Я промолчал.
– Нам было лет по десять, – мечтательно сказал Илья. – И затеяли мы бежать в Америку.
– Куда-куда?
– Это такая метафора. Все гимназисты в десять лет бегут в Америку. Начитаются про индейцев да золотые прииски, сухарей накопят… Ну вот как вы в первый раз решились ехать в Автово. С той разницей, что Автово действительно существует.
– Да?
– Да. Большинство ловят в лесочке за Павловском, где они как-то умудряются заблудиться. Но мы были парни умные и взяли курс на Кронштадт.
– Кронштадт – тоже метафора?
– Нет, Кронштадт – это Кронштадт. – Илья махнул рукой неопределённо вперёд. – Угнали яхту Колиного дяди. Лодка небольшая была, справились.
– И что?
– В самом деле, и что? В этом проблема детских воспоминаний. Ими так хочется поделиться, что любой случай поначалу кажется подходящим. Пока тебя, понятно, не вернут на землю дурацким вопросом. – Он развёл руками. – Коля после этого уже никогда никуда не бегал. Ему нужны чересчурные крайности и чтобы все силы напрягать. Война с варварами, например, которых никто не видел. Открытие Америки. Полёт на Луну. Героическое, добываемое исключительно из бредового. Это вопрос пассионарности, вы не находите? Когда всё мало-мальски разумное выбраковывается. А империя – дело техники. Быстро надоест.
– Ну а Кронштадт-то?
– Ну а в Кронштадт может попасть каждый желающий, достаточно нанять сани зимой и катер летом. Или вон буер. Хотите, сейчас и прокатимся?
– Не хочу. – Я поёжился, представив, как ледяной ветер уносит меня к чёрту на кулички. – Не нужно преувеличивать мою пассионарность. Эта шуба, – я легко подёргал мех, – и то пассионарнее. Даже в таком виде. Не то что когда своими ногами бегала. А чтобы надоесть… Он её сперва построит, а потом уже она ему надоедать будет, правда?