home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



10

Канцелярский магазин, он же книжный, он же радиодеталей, под общей вывеской «Культтовары», находился на полпути от козырных мест к задворкам – и то же самое было для него верно и в переносном смысле. За козырность отвечали радиодетали.

Мельком взглянув на книги (поваренные, огородные, пятисот полезных советов, календари, сонники, гороскопы и масслит в агрессивных убогих обложках), Фиговидец сосредоточился на туши и перьях. Движимый сентиментальными воспоминаниями, я отыскал на полке романы Людвига: захватанные, но так и не купленные. Я полистал их и тоже не стал брать.

Бедный Людвиг! Это был писатель из тех, кто, если нужно описать траву, обязательно скажет: «зелёная», про тишину – «гробовая», про кожу девушки – «нежная, как шёлк», – и всё просто потому, что прочёл слишком много книг, в которых траву склоняли на столько ладов и сравнивали со множеством таких вещей, что ничего травяного в ней не осталось, а прочтя, вернулся к исходной точке: трава, собственно говоря, зелена. Его негромкий голос, запинающийся, надтреснутый, глухой, но с незабываемой очень личной интонацией, пережил его, но остался ненужным. Неуклюжий автор мусорных романов и несостоявшийся – настоящих, зачем приходил он в жизнь, которая его не только одурачила, но и оболгала?

Прямо в ухо мне сладостно чирикало радио. Перемежаемая музыкальными номерами, шла беседа с мэром об архитектуре, и мэр, в этой области никогда не воспарявший выше правильного функционирования подвалов, покорно повторял за ведущим – а тот и сам наверняка читал по бумажке – грозные, лишённые надежды слова: «фасад», «канон», «организация пространства», – меж тем как пространство «Культтоваров», организованное для борьбы за каждую пядь полезной площади, уже не могло вместить эти бесплотные, но объёмные голоса.

Радио было в почёте во всех провинциях, но Автово впало в истерическую зависимость. Повсюду работали радиоточки или приёмники, помимо местного «Голоса Автово» ловившие передачи зарубежья, включая наш «Финбан ФМ», охтинский «Сигнал» (который Канцлер, как ни странно, до сих пор не удосужился переименовать хотя бы в «Позывные Империи») и вещание Городской радиотрансляционной сети. Мы быстро привыкли к зрелищу то шайки юнцов, у центрового которых на плече покачивалась внушительных размеров радиола, то медленного старичка с миниатюрным приёмничком в руке или на шнурке на шее.

На Горвещании говорили много и добротно, приглашая специалистов с В.О., острословов из Английского клуба и отметившихся накануне чем-то особенно нелепым – порой и скандалом – членов Городского совета. Остальное время занимали радиоспектакли и музыка того рода, под которую хорошо танцевать пожилой супружеской паре непоздним летним вечерком. «Финбан ФМ» крутил предвыборные агитки и музыку, пригодную для аптек и Ресторана. На Охте при Канцлере пустились в сторону радиоспектаклей, но пришли к тем же агиткам в относительно художественной рамочке. А вот в Автово, с их замаранным, но крепко плещущимся на ветру знаменем гедонизма, тонкостью интриг и тяжеловесностью шика – и сплетнями, главное, сплетнями, которые давно стали второй и даже более реальной жизнью и длились так же долго, как жизнь, – в Автово от радио ждали чуда.

Но они также боялись, что чудо действительно, не дай бог, случится.

Все, кто работал на радио, – решительно это скрывали; все, кто слушал, – не старались раскрыть тайну. В Автово не было даже единства в вопросе, кто и где записывает их любимые постановки, и, когда актёры, закутав горло шарфом, незнаемо проходили по улице, на их молчащих губах появлялась лукавая и надменная улыбка – но потом, боясь быть опознанными по этим загадочным губам путешествующих тайком богов, они повыше подтягивали шарф и пониже опускали голову.

«Голос Автово» славился своими радиопостановками. В них рассказывали о косарях – но под другими именами, о знакомых именах – но в небывало иных обстоятельствах. Совершались вроде те же, но категорически другие подлоги, похищения, кражи, грабежи и браки, в предвкушении которых слушатели заключали пари. Этими пари в Автово было пронизано всё. От мэра, который в своём кабинетике-конуре бился об заклад с главным бухгалтером, секретаршей и забредавшими слесарями, до мальчишек, прямо на улице краем уха ухвативших новый поворот сюжета, любой был готов подкрепить рублём собственную версию грядущих событий. («Десятка на кражу со взломом!» – «Принимаю!»)

Страсть к радио изощрила их слух. Они стали ненужно чутки к скрипам, шорохам и интонациям. Страсть к пари их дезориентировала, и каждый второй поверил, что может предугадывать судьбу.

Сочетание чуткости и азарта расстроило нервы одним, а других превратило в калькуляторы. Даже в «Культтоварах», тесно заставленных открытыми стеллажами и витринами, с их запахом бесплодно состарившихся книг и свежей бумаги, носился этот Дух.

Фиговидец поглядывал на меня, но держался поодаль. Возможно, он приметил, что такое я вертел в руках, и боялся, как бы с ним не заговорили о Людвиге. Накупив бумаги, красок, угольных карандашей и прочего, он заявил:

– Читать нужно только образцовые сочинения. Как излишние физические нагрузки разбивают тело, так уродуется ненадлежащим чтением вкус. Уродуется! – повторил он с нажимом и воодушевлением, обрадованный удачным сравнением, а заодно выдав (он и не заметил, что говорит трусливо, почтительно) все страхи человека, никогда в жизни не соприкасавшегося с физическим трудом. – Искривляется, сохнет, выматывается, теряет силы и в конце концов надорвётся. И это видно не хуже, чем угробленный тасканием тяжестей человек. – Он потупился. – Понимающему глазу.

– Так-так, – сказал я, подходя. – А каким манером твой глаз стал понимающим? Или ты с ним родился?

– Говорю же, чтение образцовых сочинений…

– А как ты узнал, что они образцовые?

– Нетрудно отличить.

– От необразцовых?

– От необразцовых, – подтвердил фарисей, начиная злиться.

– Ага. Но чтобы отличить одно от другого, наверное, это другое нужно иметь в наличии? – Я глянул на внимавшего разговору продавца. Тот был мелкий, лопоухий, в свитере до колен и – совершенно напрасно, учитывая форму и величину ушей, – в повязанной на пиратский манер красной косынке. – Мускулы не нервы, – закончил я. – Они от работы только крепнут.

– Очень смешно. Но канон давно сложился.

– Уж и пополнить нельзя? Зачем тогда пишут?

– У них спрашивай. – Фиговидец тоже поглядел на продавца и отвернулся. – Слишком они полагаются на своё природное чутьё, которого у них к тому же и нет.

– Значит, всё необычное по определению плохое?

– Я этого не говорил. Но на практике выходит, что да.

– У меня большая прореха в эстетическом образовании, – неожиданно сказал продавец. – Порою так хочется прослушать про Искусство, и Философию, и другие Высшие Интересы. К народу выйдешь – а тебе долдонят про косарей да кто с чьей девкой. Где уж здесь, в Автово, Высшие Интересы… зажрались до утраты пульса. – Он поправил платок. – Люди с высокой буквы так и пропадают по своим уголочкам. Кто их оценит? Кто узнает, что они вообще есть? – Он поправил ухо. – Работаешь над собой и над словом, достаёшь Книги…

Мэр между тем отбыл свою ужасную еженедельную повинность, и на «Голосе» начался очередной эпизод «Саги о косарях». Мы застали её в разгар кражи каких-то документов и, вероятнее всего, покинем задолго до уличения вора. Это как-то обостряло удовольствие.

– Десятка на то, что следующим трупом будет старушка, – бодро сказал Фиговидец.

– Принимаю, – сказал я. – Удваиваю на адвоката.

– Что вы, что вы! – запротестовал продавец. – В «Саге» не бывает трупов.

– Может быть, мы и не про «Сагу». Так что там с Высшими Интересами?

– Открылся Литературный Салон.

– Вы народ будете преследовать духовными благодеяниями или друг друга? – буркнул Фиговидец.

Продавец не понял, не оценил, но улыбнулся.

– Приходите, пожалуйста, – закончил он приветливо, заворачивая покупки. – Каждый вечер в аптеке на площади.

– А чего ж, – сказал я. – Придём.

Вечером с нами увязался и Муха, для которого слово «аптека» перевешивало мутное словосочетание «литературный салон».

– Автовские аптеки богатые, – твёрдо сказал он. – Поглядим, подтоваримся. Я в прошлый раз такие гидрохлориды взял – от четырёх таблеток всю ночь мультики смотришь. Не могла же литература всё подчистую сожрать?

– Муха-Муха, – сказал Фиговидец с чувством превосходства. – Не знаешь ты жизни. – (Муха с шагу сбился от изумления.) – И литературы тоже. Там уже, полагаю, прилавок сожран, не то что твой гидрохлорид. Ты, кстати, не боишься от четырёх таблеток на том свете проснуться?

Прилавок, однако, оказался на месте, и его не слишком бойко осаждали. Не спеша расплачивался патлатый парень в сшитой из разноцветных лоскутов толстой куртке. Тыкала пальцем в стеклянный шкаф с образцами эфедриновых сиропов от кашля девчонка, сверху замотанная в нескончаемый шарф, а понизу – в вязаные гетры. Некто – прискорбное сочетание тощего тела и просторного пальто – покачивался и оседал, а провизор только размеренно покрикивал: «Боня, слезь с витрины!» – и ещё одна достойная старушка интересовалась ценами на аспирин.

Автовские аптеки были понемногу всем: аптекой, кафе, клубом. Справа от входа размещались собственно аптечные шкафы и витрины, слева – стойка с коктейлями, глинтвейнами и мороженым и удобные низкие диваны. Здесь было царство яркого света и радио, там – полумрака и голосов вразнобой. Резко выраженный запах аптеки, её специфичная – летом и зимою – ментоловая прохлада курьёзно соединились с запашками и гоготком забегаловки. Аптека была слишком ледяным, серьёзным делом, чтобы вот так запросто, как газировка с сиропом в руках девушки в белом халате, смешаться с припахивающим, быдловатым весельем немудрёных местных бонвиванов.

Фиговидец тоже остался недоволен, но другим.

– Ну и где здесь национальная идентичность? – вопрошал он. – Где колорит? На кружки погляди! На по-ло-тенички. Нельзя же превращать шалман в музей китайского ширпотреба!

– Хочешь пить наливку стаканчиком на ножке?

Мы обернулись на голос и увидели колорит.

Парень был крепкий, рослый, наголо бритый.

В грубейших ремесленных ботинках, но в отличном твидовом пальто.

Муха остолбенел.

– Ты кто?

– Я враг свободы.

– Мент, что ли?

– Нет, сочинитель сонетов.

С удвоенным вниманием мы посмотрели на крупные грубые черты лица, когда-то давно сломанный нос, свежерассечённую бровь.

– Барыжите, парни?

– Чего это сразу «барыжите», – обиделся Муха.

– Вид у вас хозяйский. А в этом мире барыг у реального производства нет повода нос задирать.

– А ты-то сам что производишь?

– Ну как это что, – сказал сочинитель сонетов. – Я произвожу смыслы.

– И всё?

– Всё. То есть рядом с тобой – достаточно.

– А я, значит, смыслов не произвожу?

Муха обернулся ко мне за поддержкой. Я снял очки.

– А! Так вы эти, оккупанты охтинские.

– Мы с Финбана, – оскорблённо поправил Муха. – И смыслы у нас не хуже прочих.

– На основе Смыслов строятся Ценности!

Тут и Фиговидец наконец обрёл дар речи:

– Вы кто такой, дорогуша?

Парень расправил нехилые плечи и отрекомендовался по всей форме:

– Лёша Рэмбо. – Он сделал крепкое ударение на последнем слоге. – Поэт, пророк, штатный киллер О Пэ Гэ.

– Ах, Рэмбо-о-о, – протянул Фиговидец как-то зловеще и таким голосом, будто подавился.

Муху заинтересовала аббревиатура.

– Штатный чего?

– Штатный киллер ОПГ! Организованной Писательской Группировки! Мы – новые реалисты.

– Молодой человек, – брезгливо сказал фарисей, – писатель внутри одного себя организоваться не в состоянии, а чтобы они между собой о чём-то договорились, так это скорее небо в Неву обвалится или вот Разноглазый в кредит работать начнёт. Чем и кого вы, кстати, убиваете?

– Врагов искусства – моим искусством.

– Ладно, я уже мёртв.

Если бы Фиговидец не принял сочинителя сонетов сразу в штыки, он бы и потом не говорил и не делал тех полупозорных вещей, которые неприязнь выдаёт за следование долгу. Хватает пустого взгляда, проходного слова, неверно упавшего света при первой встрече – дурного настроения прежде всего, – и врагами до гроба становятся именно люди, способные дать друг другу все радости долгой нежной дружбы, напрасно ждавшие её от других и теперь уже никогда не дождущиеся.

Лёшу Рэмбо, до того как он открыл себя в литературе, знали как Лёшу Пацана, и это прозвище, от которого и не думали отказываться родня и старые знакомые, чудо как ему шло. В его стихах что-то было, во всяком случае, Алекс будет о них одобрительно говорить: «простодушные и дерзкие», – а Фиговидец – высмеивать ожесточённее, чем рядовую продукцию детей Аполлона. («Его стихи, сами удивлённые тем, что в них заключена какая-то мысль».) Для их понимания достаточно пред ставить, как человек с тёмной, тяжёлой биографией пишет удивительно светлые, узорные книги, тщательно избегая впускать в их сюжет и строй образов свой богатый, невесёлый, постыдный опыт, и – только погляди! – этот опыт не то что просвечивает, но окрашивает особым, невоспроизводимым оттенком каждую страницу.

– А вот и наши.

Они вошли умеренно шумно – в спокойной, если можно шуметь спокойно, властной такой манере, – без муштры сплочённые, молодые, наглые, в ореоле продажной и непродажной любви, в твидовых пальто и чёрной коже, в вызывающе грубой обуви, без шапок, но в перчатках, с огромными золотыми крестами на ядрёных цепях: у одних они стали видны, когда пальто и куртки расстегнули, другие так и вошли нараспашку.

– Здорово, братва!

Сочинитель сонетов подошёл и стал обниматься со всеми по очереди. Вокруг тихо шушукались, и я наконец заметил, что Литературный Салон, если это впрямь был он, включал в себя слишком разнородные явления: обычных алкашей, обычных зануд, обычных бледных девушек и обычных хулиганов. То, что все они оказались любителями литературы, лишь увеличивало пропасть. Литература тут была у каждого своя.

Повертев головой, я обнаружил парнишку из «Культтоваров». Всё в том же нелепом прикиде, он обсуждал – с таким же нелепым товарищем – рассказ, над которым работал. Это был отчаянно серьёзный, взыскующий писательский разговор о литературной технике. Я навострил уши.

– …Нет, так не годится… «Поглощала купленные по дороге домой пирожные»… Ну что значит «поглощала»? Это портовый грузчик после дня работы «поглощает» пюре с сардельками. Может быть, «пока она ела купленные по дороге домой пирожные»?

– Нет. «Ела» не проясняет природу пирожных. Здесь должно быть указание на их и праздничность, и мимолётность… «Есть» – какое-то безвольное слово, ты не находишь? Это суп едят. С пирожными так нельзя.

– Тогда можно сказать «лакомилась».

– «Лакомилась»?!

– Ладно, я понимаю, о чём ты. Может, она их «жевала»?

– Вася! «Жевала» она их в любом случае: когда ела, поглощала и даже лакомилась! Ты бы ещё сказал, «жевала и глотала».

– …Знаешь, пюре с сардельками маловато.

– Что?

– Я про того грузчика. После рабочего дня, я думаю, он поглощает закуску, борщ, второе… а уже потом сардельки. И не с пюре, а с пивом.

– … Может быть, «угощалась»?

– …

Начались чтения. Первой была девушка, дотла исторчавшаяся на вид и адекватнейшая мещаночка по существу; во всяком случае, именно так следовало трактовать её нерифмованную истерику. Вторым выступил поэт из вновь пришедших. Он посильнее выпятил грудь с крестом и откашлялся.

– Вот тайны, которые я унесу с собою в могилу! – начал он и простёр руку.

– Стоп! – нетерпеливо крикнул Фиговидец. – Стоп! Как же вы их туда унесёте, если сейчас выболтаете?

Поэт было оторопел, но в публике засмеялись с тихим презрением.

– Нельзя же всё понимать настолько буквально, – отчётливо сказал кто-то.

– У этих людей с Финбана да Охты начисто отсутствует чувство стиля.

– Зато мнение всегда наготове.

– Вот вам бы к нему и прислушаться, пока не поздно, – сообщил Фиговидец в пространство.

То, что его приняли за хама, поучающего образованных людей, его нимало не задело: для обиды, беспокойства, конфуза не было места, всё перекрыла абсурдность ситуации. Поэтому он не стал обнародовать своё подлинное гражданство. Ему не пришло в голову, что проигнорировать абсурд – ещё не значит от него защититься, и стать частью гиньоля можно и по своей воле, и против воли, и вообще невзначай.

– А почему не к моему? – возмущённо завопили сразу несколько глоток.

– Потому что для человека, к чьему мнению стоит прислушиваться, у вас слишком громкий голос.

– Эй, ты чо здесь, борзой?

– Побьют ведь, – сказал я потихоньку. – Для чего-то они новыми реалистами назвались? Руки-ноги переломают, карманы вывернут – а потом опишут всё это, с большими отступлениями от правды, четырёхстопным ямбом.

– Да, более сложные размеры таким не под силу. – Он пожал плечами – специально для меня, – а Литературному Салону сказал: – Борзой я или нет, судить, наверное, не людям, которые о борзости имеют такое странное представление, что путают её с заурядным чувством иерархии. – Он поднялся на ноги, чтобы все его уж наверняка разглядели и расслышали, и стоял очень прямо, убрав руки за спину, прекрасный, как на расстреле, – и его бархатный голос, ровный, отчётливый голос образованного человека, без труда перекрывал все шепотки и шелестения. – Итак, борзость – прямой аналог того, что в древнегреческом определялось понятием хюбрис. Надменность, наглость, дерзость, высокомерие, гордость, своеволие, бесчинство – такой перевод будет точен, но недостаточен. Подлинным хюбрисом все эти волшебные качества становятся тогда, когда их обладатель бросает открытый вызов богам, желая сравниться с ними. Это та «счастливая наглость», о которой пишет в «Агамемноне» Эсхил, то есть наглость, соединённая со счастьем, удачливостью, не могущая не вызвать ревность и кару богов.

По потолку что-то тускло светилось, как очень далёкие и уже умершие звёзды. По углам слоились тени. Из-за диванов попискивало, поскрипывало. Над диванами густо висел знакомый дым. Муха держал в охапке исторический ватник Фиговидца. Я его взял, свернул, засунул поудобнее себе за спину, вытянул ноги и достал египетскую.

– Не похоже, что он с Финбана, – сказал Лёша Рэмбо в наступившей (вот-вот! гробовой) тишине. Он сел поближе ко мне, принюхался к моей сигаретке и, хмыкнув, раскурил самокрутку. – Слушай, Разноглазый, а ты чего такой спокойный?

– Ещё успею разрыдаться.

– Бить будете? – шёпотом спросил Муха.

– Ноблесс-оближ, – ответил Рэмбо. – Ваш друг хамит.

– У него свой взгляд на поэзию, – сказал я.

– Это я понял. Только не понимаю, почему он попёр, не дослушав. – Рэмбо посмотрел на фарисея. Тот покачивался на каблуках и оценивающе, с неторопливой наглостью разглядывал ошеломлённые лица. В полумраке они казались печальнее и смиреннее, чем были. – Взгляни с нашей колокольни. Здесь, в Автово, за искусство натурально приходится биться, в прямом смысле. Здесь к искусству нет почтения. А с такими поклонниками ещё долго не будет. – Он уничтожающе ткнул пальцем в какую-то блёклую девушку. – Зырь, что за публика, одни убогие. – Потом он посмотрел на своих, сидевших плотной кучкой. – Правильный пацан сразу ставит себя так, чтобы уважали, да? Мы себя ставим, и через нас начинают уважать то, что мы делаем.

– Это и есть новый реализм?

– Бить будут, – прошептал Муха.

– Ну, – сказал я, – раз надо…

Обзаведясь наконец всем необходимым, Фиговидец нарисовал по своим записям и черновым наброскам красивейший в мире Чертёж Земель.

Сердечно горюя, что почти без дела лежат акварельные краски, цветные восковые мелки, чёрная и красная тушь (у него были приготовлены цвета для болот, ручьёв, песков, лесов и оврагов, но отсутствовали сами пески и болота, а леса и овраги пришлось указывать донельзя приблизительно, хотя на протяжении всего пути он честно лез в сугробы, замеряя их глубину, и исчислял высокие деревья), он отвёл душу на художественном оформлении, как его понимали Меркатор и Ортелий.

Север, юг, восток и запад он изобразил в виде аллегорий. Борей и Нот оказались бородатыми и свирепо-пожилыми мужиками, Эвр и Зефир – гладколицыми юношами с декадентски развевающимися длинными волосами. Все четверо, согласно своей природе ветра, усердно надували щёки.

Когда я пришёл, фарисей сидел за столом и подправлял нос богини Невы. Дебелая, частично задрапированная нимфа полулежала, опершись на урну, из которой изливалась река. Свободная рука держала крепкий букет: что-то среднее между камышами и тюльпанами.

– А это зачем?

– Как зачем? Это канон. – И Фиговидец продекламировал:

Въявь богиню благосклонну

Зрит восторженный пиит,

Что проводит ночь бессонну,

Опершися на гранит!

– Ничего не отморозит? Кстати, где он у тебя?

– Ну ещё я буду… – Он негодующе покашлял. – Слонов, что ли, изобразить?

Он их изобразил. Три белых слона (в фас и два полупрофиля) держали на спинах землю: снизу плоскую, вверх уходящую холмиком. По бокам холма карабкалась деревня. Рисунок довольно точно отображал число и расположение домов, но сами дома выглядели привлекательнее натуральных. Флагшток с реющим штандартом указывал место, где Молодой повелел строить административную избу. Всё вместе, щедро засыпанное снегом, походило на торт, пышно-белый с вкраплениями шоколада, изюма и цукатов. Справа и слева палевое небо окружало солнце, луну и звёзды. Солнце сдержанно улыбалось. Слоны сдержанно улыбались. Каждый штрих напояла та гармония сфер, которой напрочь не было в реальной деревне.

К Чертежу прилагались Толкования, к Толкованиям – Примечания и Сноски. Когда я сунул в них нос, мне показалось, что сам я странствовал по каким-то иным местам – впрочем, и там проспав большую часть пути.

Фиговидец отложил перо, облокотился на стол, а подбородок утвердил на сцепленных пальцах. Круглый обеденный стол с когда-то полированной, но теперь исцарапанной и облупившейся крышкой издал застенчивый скрип. За дверью, которую я, входя, плотно прикрыл, ответно заскрипело, и сама дверь пошевелилась, словно распираемая любопытством.

– Херайн! – угрюмо возгласил фарисей.

– Зачем сразу на хер-то? – прокряхтела дверь и отворилась. Хозяин квартиры протиснулся в комнату: сперва удерживаемое подтяжками пузо, за ним всё остальное, от пуза вниз – хрупкие ножки в трениках, вверх – румяные щёчки и пушистая седая кудель по краям плеши.

– Проходи, Ефим.

Молодой с бригадой занял второй этаж прокуратуры, куда привезли дополнительные диваны и нужный скарб. Остальных устроили на постой к местным, не успевшим откупиться от такой чести. Я выбрал вдову с правдивыми бюстом и задом и кулинарной жилкой, Муха – коллегу-парикмахера, Фиговидец – заводского мастера на пенсии. Теперь он смотрел, как тот топчется на пороге, и – как знать! – горько раскаивался.

– А. Ну да. – Фарисей рассеянно порылся и достал красненькую.

– Опять не на тот труп поставил?

– Ну вы даёте, оккупанты. – Ефим бодренькими глазками ощупал меня, стол, бумаги на столе, Фиговидца. – Откуда в «Саге» трупы? Так и до… гхммм… этих недалеко. Гхмм… гхмм… А чего ж у вас молчит-то? – Он прокряхтел в угол и врубил радио. Шла передача о заболеваниях сердечно-сосудистой системы, и приглашённый доктор с явно нездоровым удовольствием живописал последствия вредных привычек.

– Ради бога! – нервно сказал фарисей.

– Нет так нет. – Ефим покладисто стал крутить ручку настройки.

– Ну-ка, – сказал я, – стоп.

Помехи исчезли, и эфир наполнился знакомым голосом. Это было странное ощущение: я его знал, но не мог соотнести с лицом, с человеком. Голос перерастал, заслонял и то и другое – весь видимый мир, обрушившийся незакреплённой мозаикой на дальнем плане. Я пережил мучительную минуту, прежде чем осмыслил контекст («могу заверить население, что нет никаких причин для паники… у милиции охрана общественного спокойствия стоит на первом месте»), и куски стянулись – щёлк! готово – в картинку. Конечно! Это был Захар.

– Что-то серьёзное случилось? – спросил Фиговидец.

– Наверняка. У нас начальник милиции не рассказывает народу ни с того ни с сего про общественное спокойствие.

«Финбан ФМ» уже вовсю транслировал один из своих вечных шлягеров.

– Пошли телеграмму да спроси, – предложил Фиговидец, наблюдая за мной. – Есть же у тебя дома знакомые? Пусть Муха пошлёт.

– Вот у нас случай один был на производстве, – начал Ефим. Он подсел к столу и заворожённо смотрел на бумаги, словно ждал пресуществления.

– Потом, – отрезал фарисей. – Проставляться будешь, тогда и расскажешь.

– Это по какому же поводу мне проставляться?

– А кто пари выиграл?

Старичок помялся и («картошечку поставлю») слинял.

– Скучно ему, – сквозь зубы сказал Фиговидец. – На пенсию выходят как в могилу. Говорю: сядь мемуары напиши, играй в шахматы, или вот подлёдный лов актуален как никогда – займись хоть чем-то. Это у тебя египетские? Можно? – Он закурил, прокружил по комнате и упал на диван. – Он же в пять утра встаёт, в десять на боковую. В пять утра! Дом – базар, и после обеда – а другие в это время ещё не завтракали – человеку некуда себя деть, и так день за днём, день за днём. – Раскинувшись на диване, он пыхал и любовался потолком, и его растрёпанные блестящие волосы отливали то бронзой, то пеплом. – Когда я представляю эту жизнь, мне не хочется дышать, не хочется открывать глаза. – Фарисей закрыл глаза и ещё сверху для надёжности положил унизанные серебром пальцы. – И в своей-то жизни муторно… от таких примеров, по контрасту, должно легчать, но только хуже, только хуже… Ты что, уходишь? Я тебя провожу.

Комендантский час как ввели, так и отменили. Какая может быть необходимость в комендантском часе, если ночные улицы светлее иного дня, и иллюминация от многочисленных фонарей и того, что в Автово называли «подсветкой» – освещение по фасаду центральных зданий, вмонтированные в Триумфальную арку лампы, укутанные гирляндами лампочек деревья, фонари и прожектора везде, куда их удалось приткнуть, огни россыпью, огни залпом, – как водой заливает пространства? В таком антураже прохожий сам себе казался новогодней ёлкой. Это было вульгарно, но весело.

И те, кто вышел нам навстречу, появились не из темноты. Искрящее облако из снега и электрического света окутывало Организованную Писательскую Группировку во всей её красе и силе.

– О-о-о, после ужина горчица! – пропел Фиговидец. – Барражируете, дорогие? Вышли подышать воздухом и юными надеждами? Или свернуть рожу кому-нибудь достаточно малочисленному? В вечернее время после самого прекрасного дня! Смею ли рассчитывать, что на сей раз вы отнесётесь ко мне без предилекции?

– Пизди-пизди, – сказали новые реалисты. – Пока зубы глотать не начал. На нашем районе чужие клоуны не нужны.

Они стояли плотно, внушительно; снег облепил их безобразные ботинки и таял на непокрытых бритых головах. Двое уже доставали кастеты.

– Вы приняли мою робкую браваду за полноценное шутовство, – сказал фарисей, очень довольный. – Невинные пролетарские гуманитарии! Пытливые, но недостаточные умы! Фальшивомонетчики чувств обрели бы здесь перспективный рынок сбыта – и разве – ставлю в скобках мрачный вопросительный знак – это не странно, учитывая, о продажные золотые перья, что чеканить подобную монету – ваша прямая обязанность. Так вот…

– Я бы не рискнул метелить видных представителей оккупационного режима, – сказал я. – Может, разойдёмся?

– А мы силы сопротивления! – сказал Рэмбо, и все заржали.

Но Фиговидец был исполнен решимости нарваться.

– В ином месте и настроении я предпочёл бы элегантную ссору, – сказал он. – Но принимая во внимание мою инвалидность и отсутствие в вашем арсенале средств для чего бы то ни было, способного выдержать определение «элегантный», согласен на мордобой. Предвижу, что в вашем исполнении он будет особенно топорен. Даже не знаю, не лучше ли было выбрать муки творческой встречи, раз уж встреча с вашим коллективом всё равно неизбежна. Если вообще допустимо выбирать между вещами, которые не имеют никакой ценности.

Рэмбо ударил его раза три, не больше, но на третий Фиговидец уже не смог встать. Он лежал в снегу, раскинув руки – жест страдания, отказа от борьбы и освобождения, – и тихо смеялся, и это выглядело так жутко, что ОПГ растерялась: видимо, вспомнив, что они не только бойцы, но и писатели, писатели даже в первую очередь.

Я зачерпнул снега, чтобы стереть кровь со смеющегося лица.

– Чокнутый, – сказал Лёша. – Ещё раз вздуришься – урою.

– Ты меня уже урыл, – пробормотал – а старался промурлыкать – Фиговидец. – Чего ж не хватает?

Логика событий требовала бить лежачего ногами, но у ОПГ не было уверенности, что я не вмешаюсь. Они пялились и гадали. Им не хотелось косить под совсем отмороженных.

– А сколько теперь работы прилежному пустому месту, – сказал Фиговидец, стараясь сесть. – Какие извергнутся элегии и новеллы. А может, даже кто-то вымучит целую повесть? С глубокой психологической проработкой и выхваченными из гущи жизни реалиями. Бездарность живописцев чудесно сумеет передать ничтожество модели.

Теперь его судьба была решена. Пацанское самолюбие – детский лепет рядом с писательским.

– Ах ты гнида! Ну ты дотявкался!

Я полез в карман за египетскими.


предыдущая глава | Волки и медведи | cледующая глава