home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



8

Они стояли бок о бок, один просто большой, другой – огромный. Торопливый рыжий закат за их спинами не давал рассмотреть, были эти две меховые фигуры действительно звери или люди в лохматой и косматой одежде и косматых шапках – огромных, как целый мир со своими чащобами и пустошами.

– Волки, – сказал Муха, готовясь погрузиться в пучины безумия. Он перевёл взгляд. – И медведи…

Его сознание окончательно капитулировало, поэтому голос прозвучал спокойно.

Фиговидец приосанился, вышел вперёд и отвесил поклон, стараясь, чтобы вышло вежливо, но небрежно.

– Приют, уют и простор тебе, о варвар!

Медведь повернул голову – показалось, что голова поворачивается, а чудо-шапка остаётся на месте, – и поглядел на волка. Волк лапой в меховой рукавице подпихнул медведя в бок.

– Ох ты ж бля, – просипел медведь.

Фиговидец отступил и замер. («Проскочила искра догадки, и тут же занялось пламя понимания».)

– Это меняет дело, – признал он.

(Потом Муха допытывался, как ему удалось сразу сориентироваться. Фиговидец сказал, что благодарить нужно полевые лингвистические исследования. «Мы их понимаем. Ты понял, что это означает, нет?» Муха кивнул, но фарисея это не удовлетворило. «Он сказал, а ты понял, так? А почему ты понял?» – «А чего тут не понять? Он же сказал, что… э… удивлён». – «Да, да. Но это возможно только потому, что мы говорим на одном языке». – «Ну и что? Они могли его выучить». – «Боже правый, ну у кого бы они его выучили? Да на выученном так не говорят, ты же слышал. Он сперва говорит, потом думает. А было бы наоборот. Вот я когда на выученных языках говорю, всегда сперва думаю». – «Трудно-то как небось», – сочувственно заметил Муха. Фиговидец внезапно понял, что сказал, и принял независимый вид.)

– Иосиф! – сказал волк. – Зови путников откушать.

– Нил! – сказал медведь. – Эти путники сами кого хошь скушают.

– Всему своё время, – сказал я. – А мы где?

– В скиту. Не ссы, Божья тварь.

Фиговидец уверял, что именно здесь находился – следовательно, и сейчас перед нами – Новодевичий монастырь, но слово «скит» подходило положению вещей куда больше. Это были руины: провалившиеся крыши, подавшиеся стены, просевший фундамент, тяжёлые от снега деревья за остатками кирпичной кладки. Снег как пошёл несколько дней назад, так и не переставал, размеренно стихая и усиливаясь. Сейчас, совсем слабый, редкий, он плыл золотисто-рыжим облаком, не скрывая заходящего солнца и чётких силуэтов уцелевшей колоколенки и нового дубового креста на пригорке. Загадочный снег, вечерний свет скрадывали убогость руин, запустение, одиночество. Казалось, так и должно быть, чтобы свободнее могла дышать незнаемая, ни на что не похожая жизнь.

– Вот он какой, – сказал Фиговидец, – Новодевичий монастырь. Врубель здесь похоронен… Аполлон Майков… мало ли. Кладбище-то где? – обернулся он к монахам. – Кладбище цело?

– Уйми себя, Божья тварь, – сказал медведь. – На месте кладбище, что ему сделается.

Монахи, называвшие друг друга «братчики» и «общипки», жили в одном крыле развалин, а службу отправляли в другом, расположившись лицом к кладбищу, а спиной – к голому и угрюмому остову высотного здания, которое никак не могло иметь отношения к прочим постройкам. Мы обнаружили его с удивлением, почти со страхом и – вот что непостижимо – не сразу, как будто оно существовало, лишь когда его кто-нибудь замечал, а замечали его те, кто, не остерегшись, подпадал под его немилосердную власть.

У солнца не было света, в чьих силах приукрасить этот мёртвый бетон, у человека – взгляда, способного смягчить его неживую свирепость. Кровь пугалась и забывала течь; сердце стучало с перебоями. Здесь особо нечему было разрушаться – ни внятной крыши, ни фронтонов, ни балконов, ни эркеров, ни колонн, ни полуколонн, ни элементов декора, ни мозаики, которая могла бы осыпаться, ни витражей, которые могли бы потрескаться, ни кариатид и атлантов, побитых, облупившихся; ничего, что ветшало не спеша, вразнобой, – и чтобы появилось впечатление бесповоротной разрухи, оказалось достаточным выбить стёкла. Я посмотрел вверх – высоко-высоко, – но там было всё то же самое.

– Неуютное у вас соседство, – сказал Фиговидец волку.

– Неправильно рассуждаешь, любимиче, – ответил волк. – Не так оно плохо. Зло перед глазами должно быть, всегда рядом…

– Оно и так всегда рядом, Нил, – сурово вставил медведь.

– Я, Иосиф, хотел сказать, рядом в смысле на виду. Оно ведь и прикинуться может, и под кустом схорониться – если, допустим, жизнь с лесом сравнивать, – а всякая Божья тварь так устроена, что и когда смотрит, надеется не увидеть. А вот здесь и зажмуришься, а оно всё пред глазами.

– Что есть зло? – спросил Фиговидец.

Пока ставили лагерь, Сергей Иванович, Молодой, Фиговидец и я отправились с визитом.

Монахов было всего ничего. Они держали натуральное хозяйство и ходили в диковинных косматых одеяниях, полутулупах-полушубах. Их небрежно обкорнанные волосы и бороды напоминали мох или перья, разбитые грубым трудом руки – кору деревьев, а карикатурно – учитывая общий фон – степенные движения – неповоротливость камней, среди которых утвердилась эта жизнь. И то, что было в любом животном: природный лоск, не взявшая усилий опрятность, – в людях зияло прорехой. («Сколько искусства, – говорит Фиговидец, – приходится прилагать, чтобы выглядеть естественно».) Их скит в развалинах монастыря походил на катакомбы, и, когда через пролом мы протиснулись в эти норы и пещеры, неожиданно тёплый воздух повеял глухим утробным смрадом. На пути нам попадались тупики, закутки и уединённые гроты, а в них – то жалкая постель, то чистенько выскобленный грубый стол с разложенной на нём рыбачьей снастью – толстые крючки, и трёх сортов леска, и свинцовые небрежно отлитые грузила, и старые плоскогубцы с щедро обмотанными синей узкой изолентой ручками, – и всё это неожиданно освещено через какую-то щель последним солнечным лучом, одним-единственным, но невозможно, полуденно ярким. В одной из таких келий на охапке соломы смиренно кряхтел укрытый тулупами детина.

– Что с ним?

– Злому человеку на зуб попал, – спокойно ответил Нил.

Молодой подобрался.

– Когда это было?

– Когда? – Нил почесал в бороде и позвал: – Иосиф! Когда Игнатку рыбачить понесло? – Не дождавшись ответа, он стал считать на пальцах: – Вчера день: мятель. Перед вчера день: мятель же. А до мятели что? До мятели ничего, легенды и предания. Силуэты трагических событий теряются в милосердном тумане прошлого.

– Надоело умному картошку лопать, – пропыхтел Иосиф, выдираясь из камней где-то сбоку. Он снял зипун и из равномерно огромного стал плечисто-брюхастым. Тёмные глаза горели властолюбием. – За рыбой он пошёл, на реку за тридевять земель. Рыбы ему подавай! А чистить её потом Иосиф будет! И за коровами! И курями! Всё хозяйство на мне! – Он поколыхал брюхом, отдышался. – Братчикам волю дай, они в первобытно-общинный строй вернутся: охота да собирательство!

– Разве, Иосиф, поможешь душе, заведя собственность?

– А я тебе, Нил, разве не даю о душе думать? Или ты думаешь руками? А нет, так вилы в руки – и вперёд с акафистом. Как от хозяйства сбежать куда подальше, душа у вас за троих молится. А как в хозяйстве пособить… – Он перевёл взгляд на раненого. – Чего ты принёс, горе моё, кроме башки проломленной?

– На реку ходил? – уточнил Фиговидец. – На Неву? Неужели на Дикий Берег?

– Где это, Дикий Берег? – спросил Молодой.

– Через Неву напротив Весёлого Посёлка, – объяснил фарисей. – Шваль там ужасная. То есть, – он запнулся, проводя быструю ревизию былых гуманистических идеалов, и не выдержал: – Ну, что есть, то есть. В прошлую экспедицию еле ноги унесли.

– Зачистим, – сказал Молодой.

– Цивилизуем, – сказал Сергей Иванович.

– Знаем мы береговых, сталкер ихний заходит к нам, – сказал Нил. – Не нападают они поодиночке. – Он помолчал. – Ну а вы, ребятки? На войну или с войны?

– У нас вся жизнь – война, – уклончиво сказал Молодой. – Потолковать мне нужно с вашим рыболовом.

Раненый задвигался и сел. Он оказался рыжим, с разбитой и перевязанной головой, с разбитым лицом – и несколько странно выглядел на этом боевом пейзаже очень аккуратный нос, – плечистым, налитым, с торсом, как бочка; очень мощным, очень. По лицу блуждала неуверенная улыбка скрываемых то ли боли, то ли унижения.

– Как же это он тебя, такого большого?

– Рысью прыгнул, со спины, – с неохотой выдавил рыжий.

– И рожу он?

Монах вздохнул.

– Нет, это я на камушке оступился. Со спины-то когда на тебя… И ведь к самым стенам за мной пришёл, не побоялся от братчиков в двух шагах. – Он виновато посмотрел на Иосифа. – А я целый день по таким местам бродил – ни души вокруг на три коровьих рыка. Почему не там?

– Бывает, – сказал я, – бывает.

– Опиши его, – потребовал Молодой.

Рыжий задумался. (Неудивительно, ведь ему предлагали описать человека, напавшего сзади.)

– Очень чёткая скотина. Ну вот если б был такой интерес: убивать, – так это про него.

– Снайпер? – спросил я.

– Да ну. Я же говорю: убивать. Убивать голыми руками. Ну вот как мы скот режем.

– Вы, монахи, режете скот? – уточнил Фиговидец.

– Не сам же он себя, – вспылил Иосиф, который и так уже слишком долго молчал. И не то, как я быстро понял, что он был из болтунов; он не очень любил говорить, но не выносил, когда много говорили другие – и тогда ему просто приходилось заглушать их гомон собственным, хотя бы не таким глупым, голосом.

В деревне не раз видели и хорошо разглядели Сахарка, но было мало пользы от описаний, которые Молодой пытался то выбить, то выменять. «Аспид, аспид попущенный», – терпеливо твердила деревня, словно само слово «аспид» было картинкой и даже фотографией, которую они протягивали любопытствующему. Рост, вес, возраст, цвет глаз и волос, особые приметы – предполагалось, что всё в ней заключено, и чего же больше? Такие уточнения, как «тёмный» или «блондин», «молодой» или «в возрасте», только извращали смысл, как пририсованные на фото усы.

Игнатка зашёл с другой стороны, но опять неправильной, и как описание мужиков было для нас нечитаемо лаконичным, так он погубил портрет поэтическими излишествами, в завитках и штриховке которых стали неразличимы черты модели. Собственно говоря, это был портрет души, та аллегория, которую никак не соотнести с реальными ушами и носом. И мы слушали, мало желая знать, как выглядит душа убийцы, недоумевая и пытаясь увидеть там, где нам предлагали понимать. Молодой устал позже всех. Наконец и он сдался и задал новый вопрос:

– Куда он мог пойти?

– А куда захочет, – сказал Нил. – Господь по земле, окаянный сквозь землю. Пойдёт откуда пришёл, или дальше понесёт нелёгкая. Может, и сюда вернётся, да, Иосиф?

– Пусть возвращается, Нил. Я ему руки оборву, по оврагам поразброшу.

– Как же так, – сказал Фиговидец, – вы ведь монахи. Разве вам можно людям руки рвать и по оврагам разбрасывать?

– А ты думал?

– Я думал, Бог кротких любит.

– И дураков, – с гоготом добавил Молодой.

– Бог любит всех. Нет надобности нарочно из себя дурака делать, чтоб к Нему подлеститься.

– И смирен пень, – сказал Нил весело, – да что в нём.

Братчики предложили похоронить нашего покойника, и Молодой сказал «нет». («Он его что, всегдатеперь с собой возить будет?» – в ужасе спросил Муха.) Все в экспедиции изнывали от страха и любопытства, но никто не отважился задавать вопросы.

В скиту жили мирно, хотя Иосиф прилагал все усилия для исправления ситуации. Сперва я решил, что он из тех людей с тяжёлым, нетерпимым характером, которые и сами мучаются не меньше, чем мучают других. Но оказалось: всё полновесное, дорогое, могущее утянуть на дно – честолюбие, гордость, властная хватка – в его характере компенсировалось весельем духа, с которым он жил и сокрушал оппозицию.

Он был из тех, кто, за какое бы строительство ни взялся – храм, дом, – выстроит ощетинившуюся пушками крепость, в стенах которой, однако, найдётся место храмам, домам, огородам, зерну и корнеплодам в закромах, рукописям и книгам в навощённом шкафчике, баням, больницам, школам, юродивому на паперти – и даже философии неоплатоников, – но горе тому, кто осмелится вынести свою избушку и три худых кастрюли за ограду!

Растоптав и вернув на истинный путь, он тут же прощал. Говорил и чувствовал: «Не держу зла», – и отступники, сами как прах над прахом своих упований, не находили сил плюнуть в эту всеведущую улыбку.

Человек сильной и неглубокой души, он выстроил себя на громадном презрении ко всему, что лежало за пределами его кругозора: вовсе не узкого, но бесповоротно очерченного. Посторонние, такие как мы, могли рассчитывать на его помощь и даже вежливость именно потому, что оставались ему безразличны, но своих, тех, за кого он самовольно отвечал перед Богом и совестью, Иосиф изломал и покалечил настолько, что они забыли о временах, когда были целы.

Нил как-то умел с этим справляться, но он раз и навсегда сказал себе «не лезь» – и в итоге отучился соваться не только в чужие дела, но даже в собственные. Его ничто не возмущало, он ко всему благоволил, в его лексиконе слова для выражения чувств встречались редко и звучали терминами – то ли медицинскими, то ли из курса физики. Вот Иосиф – в том всё было густое: волосы, голос, запах, – а Нил весь был какой-то эфирный, летучий – совершенно неуловимый. «Ложь, – сказал он мне, – это то, что утекает сквозь пальцы. А правда – твёрдая. Её всегда можно вытащить наружу». Не про себя ли он говорил?

Трое остальных братчиков лавировали как могли между пассионарностью одного и святостью другого. Поскольку они были младше, глупее, невиннее, спокойнее и проще, им удавалось ускользать – и не только не чувствовать себя несчастными, но даже от души забавляться. Они любили в простоте и не отделяли любви от её тягот. Счастье и благодарность вконец измученного человека, свалившего наконец бремя ответственности на более крепкие плечи, в любом случае не позволили бы им рефлексировать.

Они жили в сущности крестьянской, но только более дисциплинированной и осознанной жизнью. Эта дисциплинированность, кстати, выявляла и подчёркивала свойственную жизни на земле жестокость – такую же спокойную, как земля, и такую же неотменяемую. Войдя в круговорот насилия, не видишь причин выходить из него по доброй воле. Он слишком затягивает, слишком неустранимым представляется при взгляде изнутри – не говоря уже о том, что слишком многим импонирует присущая ему рациональность.

Совершённая Фиговидцем ошибка заключалась в том, что он вознамерился посмотреть на этот механизм вблизи, но не участвуя, и когда Иосиф принял решение забить какую-то давно хворавшую корову, пошёл с ним со своей тетрадочкой. После этого он остаток дня блевал при попытке поесть – даже от каши, – а на мясо не мог смотреть до конца месяца.

– Я не понимаю, – сказал я. – Ты что, этого не знал? Не знал, откуда берётся говядина?

– Подумаешь, знал! Я же не видел!

– Добро пожаловать.

Фарисей так явно, непристойно страдал, что утешать его никому не хотелось. Лишь вечером, когда братчики пришли с дарами к нашему огоньку, Иосиф на свой лад – так сказать, елеем собственного рецепта – попробовал умягчить возмущённую фарисейскую душу.

– Дурью маешься, Божья тварь, – сказал он. – Кобенящийся дух в тебе играет. Не хочешь жить, не хочешь в глаза смотреть, не хочешь ни за что отвечать. Зазря тебе это дадено? – Он широко повёл рукой. – Или, скажешь, вообще не тебе, а дяде Пете? На фу-фу пролететь решил? Пылинкой и мотылёчком?

Фиговидец посмотрел на него и отвернулся.

– Подожди, Иосиф, нельзя так, – сказал Нил. – Ты уж совсем его… как комара малярийного… – Он дотянулся и ласково похлопал Фиговидца по щеке. – Давай, любимиче, я тебе по-простому объясню, как ты привык. Судьба всего мира – участвовать сообща во зле и страдать от него. Моё страдание в силу всеединства бытия есть страдание за общий грех, грех как таковой.

– Это же какой именно?

– Грех жизни.

Фиговидец покраснел.

– Нил, твёрд ли ты в ваших собственных догматах? – Он произнёс «догмат». – Разве жизнь дал не Бог?

– Ну, как дал, так и взял.

– Ненавижу, – прошипел Фиговидец.

– Да, Божья тварь, – сказал Иосиф, – крепко тебя стукнуло проблемой теодицеи.

– Ничего подобного. Здесь нет проблемы. Я имею в виду, нет предмета для философских спекуляций. Если принимается на веру благость Бога, то и всё остальное, включая проблему теодицеи, принимается на веру. А если нет… Ну, ответа-то всего три, и каждый хуже горькой редьки.

– Ну-ка?

– Либо всеблагой и всемогущий Бог подвергает всякую живую тварь незаслуженным и бессмысленным страданиям, имея в виду недоступные нашему разуму цели, либо всеблагой и всемогущий вовсе не всеблагой, либо он не всемогущ.

– Есть четвёртое, – сказал Иосиф.

– Ну-ка?

– Не бывает незаслуженного страдания.

– Даже у этой коровы?

– Мало ли кем эта корова была в прошлой жизни.

– Всё, понял. Теперь будете объяснять про правомерное место зла в этом вашем всеединстве. Вы что, манихеи?

– Иосиф! – сказал Нил. – Покажи ему, ты не манихей, часом?

– Нил! – сказал Иосиф. – Я вот покажу… в перстах загогулину…

Они заржали, а когда успокоились, Нил выдал:

– Зла не было в плане мироздания. Зло есть некая реальность, не входящая в состав истинно сущего.

– Как такое возможно? – спросил фарисей.

– Не знаю.

– Как-то оно не убеждает.

– Меня тоже, – легко согласился Нил. – Я просто изложил, что есть.

– Но как оно может быть, если никого не убеждает?

– Господи, Твоя воля, до чего мутный парень! – возопил Иосиф. – Кого «никого»? Тебя, что ли? Мироздание, наверное, подрядилось тебя «убеждать» или «не убеждать»! Мирозданию больше делать нечего! С утра не пожрёт, не посрёт, а уже «убеждает»! Умников, пальцем деланных!

– Ладно тебе, Иосиф, – сказал Нил. – У мироздания есть свои обязанности.

– Нет, Нил, – сказал Иосиф. – Это вопрос принципиальный.

– Пусть я мотылёк и малярийный комар, – сказал Фиговидец. – Пусть я весь на фу-фу. Да пусть даже я самый хитрожопый, как мне тут указали! Но я не буду. Не хочу и не буду. НИ ЗА ЧТО.

– Чего ты не будешь?

– Того самого, – сказал Фиговидец.

Пока экспедиция отдыхала и набиралась сил, я бродил по лагерю, пытаясь выяснить, кто же задался целью меня обворовать. Мечтать об этом мог любой, решиться – никто. Поскольку не было смысла расспрашивать, я рассматривал: лица, движения рук. Дроля сидел у палатки. Люди Молодого играли в снежки. Гвардейцы чинили свою сбрую.

Наконец Сергей Иванович отвёл меня в сторонку.

– Для малярии в нашем климате нет предпосылок, – начал он издалека. – Разноглазый, как ты думаешь, что он имел в виду?

– Не знаю. Тебе важно?

– Я бы хотел понять.

– Зачем?

– Чтобы понять.

– Да, но зачем тебе понимать?

Сергей Иванович поскрипел мозгами.

– Чтобы научиться Выдвигать Возражения.

– Мартышкин труд, – сказал я. – Это такая тема, когда никто не станет слушать чужих доводов. Все доводы… ну, они примерно равного веса. Между доводами равного веса… или сеном на одинаковом расстоянии… выбирает не голова.

– Каким сеном?

– Метафизическим. Ну это примерно как малярия в нашем климате, о которой они вчера говорили. Не малярия, конечно, в обычном виде. Но нельзя сказать, что и не малярия вообще.

Отвечая, я играл кольцом – и во все глаза следил за реакцией. Но Грёма, захваченный метафизикой, на кольцо косился по привычке, без пыла.

– Они говорят о зле, как о каком-то барбосе, который сидит у них на цепи за домом.

– А нужно говорить так, будто это волк, в лесу рыщущий?

– Зло ведь всё-таки.

Он с таким почтением выговаривал это слово, что я задал себе вопрос, а таким ли абсолютным добром считает Сергей Иванович собственные идеалы и служение – хотя, скорее всего, речь шла о романтическом поиске могучего противника.

– Сергей Иванович, – сказал я больше своим мыслям, чем ему, – совершенство – это такое солнце, которое не греет.

– Подожди. Что опять такое?

Мы потрусили в сторону сердитых криков. Я не сильно удивился, увидев, как Иосиф бегает с ремнём за Дролей. Дроле на роду было написано нарываться, даже когда он вёл себя мирно. Люди ненавидели его, интуитивно распознавая скрытое под слоями шутовства высокомерие, и Дроля нуждался в их ненависти, как другие нуждаются в любви. Он будто и не жил, не чувствовал себя, если его не кололи булавки гневных и презрительных взглядов.

Дроля был так одинок и ненавидим, что это дало освобождающий эффект. Он взмыл да помчался на крыльях гаерства и садизма, не обременённый балластом долга, вины, сострадания. И хотя он вёл себя как полагается контрабандисту – вызывающе одевался, сквалыжничал, дерзил власти и шёл с ней на компромисс, – в нём всегда угадывалась фигура значительнее, чем ещё один контрабандист. («Цветок – роза», «дерево – берёза», «контрабандист…» – нет, Дроля не будет назван в этом ряду.)

Вот какой человек скакал теперь по снегу, отшатываясь от разъярённого Иосифа. Пусть на хромой ноге, с палкой, он был резкий и быстрый и от большей части ударов успевал увернуться. «Да чо такое! – вопил он при этом. – Ты хоть объясни, чо такое, медведь кудлатый!»

– На Страшном суде тебе объяснят!

Это выглядело так забавно, что зрители не вмешивались. Даже Грёма, перед тем как официально набычиться, придушенно фыркнул.

– Отставить! – гаркнул он.

Иосиф тут же переключился.

– Голос прорезался, Божья тварь? – прохрипел он, разворачиваясь и поигрывая ремнём. – Командуем, связки упражняем? А ты не желаешь ли в отхожем месте поорать, когда тужиться будешь? Ты кто такой мною командовать, генерал оловянных солдатиков?

Дроля подобрался с другой стороны.

– Чо он пристал ко мне? Чо я ему сделал?

– Поучить хотел дурня, – с достоинством сказал Иосиф. – Для твоей же пользы, скотина ты этакая! Только посмотри на себя, на кого ты похож, содомская икона! Господи прости и помилуй!

Мы все посмотрели.

Дроля был щёголь по замыслу самой природы, и к инстинкту наряжаться среда и привычки добавили только случайные детали. Так, в другой жизни он мог быть в шубе и костюме под шубой, а был в ярко-алой дублёнке до пят и расшитой шёлковой рубашке под дублёнкой; мог увесить себя не золотом, а платиной; мог не стричь свои блестящие жёсткие волосы – и, кстати, не отращивать ногти, доставлявшие ему немало хлопот в походных условиях, – но в любой жизни, в любом кругу остался бы франтом, проходящим в ореоле более или менее резких духов сквозь строй восхищённых, завистливых, раздражённых взглядов.

– Он контрабандист, – сказал я.

– Если каждого пороть за отсутствие вкуса, – сказал Фиговидец, – то кто избежит порки? Хотя начинание готов приветствовать.

– Отсутствие вкуса? – переспросил Иосиф, вновь закипая. – Это так теперь называется?

Возмущённый корявый палец ткнул Дроле в ухо. Дроля отскочил. Фиговидец присмотрелся.

– И что не так? Серёжка как серёжка. Не сэр Фрэнсис Дрейк, если вы понимаете, о чём я.

– И чо у него? – заинтересовался Дроля.

– На портретах того времени Фрэнсис Дрэйк изображён с жемчужной подвеской в ухе. Ты представляешь, как выглядит подвеска? – озаботился он. – Это не твоё бюджетное колечко. У бабушки небось позаимствовал?

– Чо сразу «у бабушки»! Мне городской ювелир делал.

– Ухо мужика – не место для таких… – Иосиф щёлкнул пальцами, – колечек и подвесок. Сперва у него серьга в ухе, потом чей-нибудь хер в жопе…

– Ну ты чо вообще?! – завопил оскорблённый Дроля.

– Это мог быть и сэр Уолтер Рэли, – задумчиво сказал Фиговидец, – я их вечно путаю. То есть не их, а их портреты. А тебя, отец, кто при чужих жопах сторожем поставил?

Наконец и Сергей Иванович, всесторонне обсудив вопрос в своей голове, вступил в беседу.

– Дело не в том, как контрабандисты выглядят, – сказал он, – а в их антисоциальном поведении. Если бы они не противопоставляли себя обществу, кто бы цеплялся к тряпью и брюликам?

– Они так выглядят именно потому, что противопоставляют, – заметил я.

– У Молодого перстни и цепочка, – сказал один из близнецов.

– У всех наших цепочки, – дополнил второй.

– Это у ребят из Лиги Снайперов цепочки, а у вас с Молодым голды как на тузике, – сказали гвардейцы.

– У наших ментов, – сказал Муха, – на пальце печатка, а снимет – под печаткой наколка точно такая же, ну, перстень наколот.

– А наши на мизинце печатку носят. А до Канцлера менты, если видели кого с такой же, отберут и палец сломают.

– У фриторговской охраны браслетки двухцветные: голд и белое золото.

– Это только у бригадиров.

– Я у одного анархиста видел двухцветную наколку: чёрный дракон с красным флагом.

– Наоборот.

– Чего это наоборот?

– У анархистов флаг чёрный.

– А дракон у них какой?

Теперь уже тема захватила всех, и, пока они вразнобой вспоминали, чем украшают свои тела мужчины Охты и других провинций, Иосиф выразительно плюнул и удалился.

– Бедный, – сказал Муха, – какой может быть духовный подвиг в таких условиях. Нашел с кем, с Дролей препираться. Китаец, если захочет, таблицу умножения наизнанку вывернет и докажет, что так и было. Ой, как же я забыл-то! У крутых китайцев фиксы золотые. На клыки они обычно ставят.

– А сейчас я буду демонически смеяться, – сказал Фиговидец.

В последнюю ночь я решил устроить засаду и мобилизовал Фиговидца.

– Ты будешь спать, а я – сторожить? – уточнил Фиговидец. – По рукам.

– Только спрячься получше.

Я не рассчитывал, что мне удастся долго прободрствовать, и всё же боролся со сном. Уже задремав, я продолжал различать звуки. Я слышал клокотание и рокот в простуженном горле, бессвязную быструю речь, покорно сдерживаемое дыхание Фиговидца – и его муку в замкнутом, набитом чужими телами пространстве. Этот мог заснуть в подобных условиях только потому, что слишком уставал за день. Неожиданно в темноту вплёлся новый шорох. Уверенно и осторожно он приближался ко мне.

Я потрогал оберег и сжал руку в кулак, но алчные пальцы вцепились мне в горло. Хрипя и отбрыкиваясь, я пытался их поймать, сломать, вырвать, но они, непостижимо ускользая, всё сдавливали и сдавливали, и, когда я наконец позвал на помощь, это, увы, не было зовом. Я напрягал последние силы, гаснущим участком мозга гадая, куда мог деться фарисей.

Когда я наконец очнулся, он с угрюмым видом сидел надо мной и держал за руки.

– Тебе кошмары снятся.

– Кто здесь был?

– Никого, только я. То есть… – Он беспомощно огляделся. – Ты же видишь, все дрыхнут.

Мощный мерный храп гвардейцев сотрясал воздух. (Я пробовал спать в разных палатках.) Было холодно, но душно. Глаза Фиговидца во мраке из серо-голубых стали чёрными.

– Но кто на меня напал?

– Никто. Ты спал, стал биться, как от кошмара или в припадке. Я не мог разбудить.

Я застонал и раскинул руки.

– Рассказать тебе?

– Я людям в душу стараюсь не заглядывать. – Он мягким движением отёр мой лоб. – Это зрелище не для слабонервных.

Когда мы двинулись дальше, солнце, если его было видно, заходило прямо перед носом.

– Мы ведь не заблудились? – спросил я Молодого. – Маршрут не изменился?

– Тебе-то что? Начальствуй потихоньку.

– Что он велел сделать с Автово?

– В песок растереть и солью засеять. – Молодой сплюнул. – Разноглазый, мы не отмороженные. Платонов не сумасшедший. Всё путём. И работы у тебя лишней не будет – да можно сказать, и вообще никакой.

– Зачем я тогда?

– Это Богу вопросы. – Молодой хмыкнул. – Насчёт аспидов попущенных и этой, теодицеи.

– Я не про теодицею спрашиваю.

– А зря. Вот ты скажи, если этот Сахарок в мире на законных основаниях, то что это за мир такой?

– В другое время пошутишь. Канцлер мне сказал, что…

– А ты поверил? Он же предаст всех, до кого руки дотянутся.

Я посмотрел на оберег.

– Как же это?

– Красивая цацка, – сказал Молодой небрежно. – Дорогая. Боишься, что сопрут?

Я подышал на кольцо, погладил.

– Не сопрут.


предыдущая глава | Волки и медведи | cледующая глава