7
Почему-то я ожидал, что Фиговидец заинтересуется Иваном Молодым. Молодой был в ярких красках представитель той могучей породы скотов, которая неизменно зачаровывает рафинированных чистоплюев. Но фарисей принял мужлана («разбойник? да он просто мужлан, варяг трёхкопеечный; скотина во всём пространстве этого слова») в штыки. Всё ему было не так и жало. («Он во всём полная противоположность тому, что мне нравится. Я люблю людей чопорных, а он – бесцеремонный. Людей с тонкими чувствами – а он жлоб. Людей интеллектуально честных – а этот всё время передёргивает».) Я неосторожно напомнил про анархистов. «Да пошёл ты», – сказал Фиговидец, разом явив и интеллектуальную честность, и тонкие чувства.
Грёма отнёсся к фарисею со смущённым почтением, и фарисей отплатил ему обидной снисходительностью. Среди повседневных занятий – тут поставить палатку, там найти на небе Полярную звезду – он помогал чем мог, походя став живым символом цивилизаторских усилий. («Близость смерти, Сергей Иванович, не повод ходить небритым».) Нужно, разумеется, уяснить, в каких пределах его «походя» простиралось. Я бы согласился, что ему всё равно, если бы он неустанно не подчёркивал, насколько ему всё равно. («Ты говоришь, что я дал тебе хороший совет, а я уже и не помню, о чём шла речь».) Я бы согласился, что он устал, будь в его показных жестах и лице поменьше усталости. Чем он так уж был внутри себя занят, чтобы бремениться скромной готовностью гвардейцев перенять что-нибудь «для лоску»?
Сергей Иванович бесконечно лаялся с Молодым, и мы в итоге привыкли видеть в их распре забаву, пусть для посторонних и излишне брехливую. Что было из рук вон – так это отношения с контрабандистами.
В первые дни контрабандисты – Дроля и ещё двое – были тихие как мыши. Если они и знали, зачем их потащили с собой, то надёжно хранили молчание. Грёма под грузом принятых обязательств попробовал их опекать, но хорошего из этого вышло даже меньше, чем можно было рассчитывать. («Приучись ты наконец на посту не спать!» – «А то твоя жопа от тебя сбежит без охраны. Чо вообще за методы?») Фиговидец попытался («Мне, собственно, это было незачем знать; впрочем, не помешает») занять их расспросами о навигации, но в грубой форме был поднят на смех. После этого он не вмешиваясь наблюдал, как троица медленно, но неуклонно наглеет.
Дроля любил петь, а я любил слушать его поющего. Глухие по звуку и смыслу, удивительные песни, которых я никогда не слышал ни от наших контрабандистов, ни от кого-либо ещё, падали как заклинания. Он пел: «Ты едешь бледная, ты едешь пьяная по тёмным уличкам совсем одна», или «Сверкнула финка, прощай, Маринка, ах, потанцуем, погуляем на поминках», или «Улетай, не болтай, что здесь тесно, где у севера край, неизвестно», – и воздух пел вместе с ним, хотя это были скользкие, быть может, гадкие песни. Всё пересиливали красота грустного напева, обаяние странного голоса.
Принеси, Боже,
Кого я люблю.
А хоть не его,
Так товарища его.
Тут песня оборвалась, а в котелок мирно обедавшего Фиговидца плюхнулось нечто меткое и маленькое. Брызги полетели во все стороны, но преимущественно – фарисею в рожу. Я не приметил, когда Дроля, поглощённый пением, успел слепить и бросить снежок. Разгневанный фарисей отставил кашу, обтёрся, поднялся на ноги и сказал:
– Ну а теперь объясни народу понятными словами, зачем ты это сделал.
– Чо такое, пошутил. – Дроля тоже встал и подошёл поближе. Он приметно хромал.
– Шутки всегда симптоматичны. Вас такая мысль не посещала?
– Его мысли посещают разве что под конвоем, – говорит Молодой из-за спины Фиговидца. – Совсем тупой. В башке найдётся место только для пули.
Без крика, без предупреждения и почти без замаха Молодой нанёс жестокий удар, от которого Дроля отлетел в сторону. Контрабандист полежал, скорчившись, в снегу, откашлялся и заметил:
– Нехорошо бить калеку.
– Твоя жизнь принадлежит мне, – сказал Молодой, подходя и наклоняясь. – Ты забыл? Так я напомню!
– Чо за ядовитка.
– Я нервничаю, когда мне прямо в харю пальцуются, – сказал Молодой. Носком сапога он приподнял подбородок Дроли. – В следующий раз будешь понтоваться – слишком близко не подходи. И запомни: я умнее, хитрее и быстрее. – Он сплюнул. – Но тебе может повезти.
Всё-таки было в этих пацанских забавах что-то неизбывно пидорское. Фиговидца, как видно, озарила та же мысль, и в отличие от меня он не замедлил её высказать.
– Как он становится виден со стороны, этот лёгкий налёт гомоэротизма. Будто пыль в солнечном луче.
Муха дрогнул.
– У кого это лёгкий налёт гомоэротизма?
– У всех у нас, у всех. Но мы не пидоры.
– Спасибо, успокоил.
Фиговидец охлопал свой ватник, шарф, залихватскую шапку с козырьком, мехом внутрь, кожей наружу, и возгласил:
– Я – фрагмент цветущей сложности. – Он перехватил взгляд Мухи. – И ты тоже.
– Я тоже хочу быть цветущей сложностью, – смеясь, сказал Молодой.
– Милости просим, – ответил фарисей самым нелюбезным тоном.
Он и сам понимал, что неправ – что же это будет за цветение, если изгнать из него Молодого, что за сложность, отторгшая одну из главных разновидностей жизни, – но не сдержался. В конце концов, его капризы, его раздражение имели свою ценность.
Муха мрачными глазами следил за Дрол ей.
– И желтожопому милости просим?
– Опять? – сурово спросил Фиговидец. – Всё тебе неймётся?
– Фигушка, он же не слышит. Я со своими говорю.
– Ну и зачем говорить то, что не осмелишься повторить для всех?
Муха обдумал и спросил:
– А что изменится, если я буду думать одно, а говорить другое?
– Тогда в глаза его обзывай, – буркнул растерявшийся фарисей. – Всё честнее.
– Честно-то честно, но как-то не по-людски.
Исполненный предрассудков, Муха не хотел дурного, но на стороне добра у него всегда играл здравый смысл. Фиговидец же здравый смысл ненавидел настолько, что в противопоставлении с ним переставал ощущать предрассудки такими уж предосудительными.
– Ты думаешь, – неожиданно сказал Молодой, – китайцы Дролю за своего держат? Видел я.
– Понял? – сказал Муха Фиговидцу. – Расовая сознательность – не выдумки. Или им можно, а нам нет?
– Попроси у Сергея Ивановича имперский катехизис, – прошипел Фиговидец, сдерживаясь, – и ознакомься. Если ты считаешь себя лучшим, на тебе и ответственность больше.
– Он непечатный, – сказал Молодой. – Написан пока что только в сердцах.
– С какой стати мне за них отвечать? – спросил Муха. – У Грёмы по молодости стоит круглосуточно, он и мужиков тех гнилых цивилизовать хочет. Ну-ну. А мне довольно, что я сам цивилизованный. Финбан из провинций первый по значению, – он быстренько покосился на Молодого, – что б они там у себя на Охте ни мутили.
Молодой насмешливо, лениво замахнулся. Муха присел и закончил, укоризненно глядя на Фиговидца:
– Вот тебе и вся честность.
– Сошлись два дурака в одни ворота, – сказал Молодой, смеясь и сплёвывая.
– Горе тебе, как ты дурно воспитан и до чего глуп.
– Давай, начальник экспедиции, выноси своё мнение.
– Верно, – сказал Муха. – Все подставляются, а он молчит. Разноглазый, проснись, пожалуйста.
Мы китайцам вправду должны чего или это геополитика?
– Нелегко быть полукровкой, – сказал я.
У меня была своя забота, а если говорить правду, то две.
Мне стало казаться, что кто-то пытается стянуть у меня оберег, пока я сплю. Я клал правую руку, на которой носил кольцо, на грудь, а левую – поверх правой, крепко обхватывая пальцы, но что толку, если просыпался в какой угодно позе кроме исходной. Я принимал меры, укладывался так, чтобы в глубокой сопящей тьме меня отделяла от входа баррикада тел; я не ложился к стене, за которой горазды гулять те, кто взрежет ножом брезентовое полотнище палатки, – и всё равно не чувствовал себя спокойно. Я кожей знал, что вор бродит вокруг, сужая круги – телом ли, мыслями, своими снами.
Когда ночью меня разбудили, я был уверен, что мне удалось схватить вора за руку. Неразличимое вёрткое существо напрягало все силы, пытаясь ускользнуть вместе со сном.
– Разноглазый, да проснись же! Прекрати вырываться!
Я сел. Моя левая рука судорожно сжимала правую. Под пальцами сгущалось ровное гладкое тепло оберега. Я всмотрелся в темноту в направлении сердитого шёпота.
– Сергей Иванович, учись сам справляться. В такое время суток, по крайней мере.
– Не по моим погонам дело, – холодно ответил Грёма.
Сам он изобретал или где-то вычитал, но Сергей Иванович был полон сурово-краткими приеловьями, отражавшими кодекс чести гвардейского офицера: «орёл мух не ловит», «порезать на георгиевские ленточки», «вся правда до копейки» и наконец, если требовалось пошутить, «гвардия умирает молча». Вкупе с имперским катехизисом они составляли идеологическую основу новой личности Сергея Ивановича, а поскольку культура, представлявшаяся Грёме такой же идеологией, только не в словах, а жестах – менять бельё, не материться, – никак этому не противоречила, надстройкой стало серьёзное, вдумчивое самодовольство.
Сергей Иванович не был жлобом. Его просто некому было одёрнуть изнутри.
– Ну что стряслось?
– Убийство.
Я выполз наружу и приходил в себя, глотая промороженный воздух. Костры догорели, и лишь с неба мелкие, но яркие звёзды ненавидяще блеснули мне в глаза. Чёрно-синяя ночь ледяной пястью обхватывала горстку палаток и расставленные по периметру сани.
– Где вы только среди ночи отыскали, кого убивать.
– Так не мы. – Грёма помолчал, собираясь с силами. – Нашего убили. Парня Молодого.
Велика была беда, если перед её лицом парни Молодого стали для Грёмы нашими.
– Ну идём.
Молодой зверем метался рядом с убитым. Он уже надавал зуботычин близнецам, стоявшим в карауле, и Дроле, которого прямо в спальнике вытащил из палатки. («Чо за паранойя? – сквозь кровь во рту булькал Дроля. – Мне-то зачем сдалось твоего мутикашку резать?») Покойник лежал, раскинув руки, в уже остывшем стеклянном снегу. У него было перерезано горло. Я его почти не знал: в бригаде Молодого он был самым задумчивым, молчаливым, неприметным. И теперь лежал таким спокойным реквизитом – в кровавой истории, конечно, и по замыслу, может быть, даже в кровавой драме, – далёким от тревог протагониста.
Молодой был в бешенстве, но это могла быть не столько боль утраты, сколько ярость щёлкнутого по носу вожака.
– Душу вытрясу. Куда смотрели? Заснули, уроды?
– Мы ваще не спали, – сказали братовья в голос.
– Он по нужде отошёл, – сообщил Жека.
– Попёрся за санки, – пояснил Димон.
– А вы чего?
– Да ладно, – сказали братовья опять вместе. На следующей реплике их голоса разделились.
– Чего мы, ваще должны подтереться помочь?
– Он не любит.
– Когда на него глядят.
– За этим делом.
Близнецы нередко говорили хором – пользуясь комбинацией «да ладно», «ни фига себе» и «ваще», – но чаще один начинал фразу, другой её заканчивал.
– А потом всё нет и нет.
– И ничего не слышно.
– Пошли проверить.
– Прям и споткнулись.
– Слушать надо ухом, а не брюхом.
– Да ладно!
Я нагнулся над телом и вгляделся внимательнее. Потом протянул руку и вынул из полуоткрытого рта грязный кусок колотого сахара.
– Что это? – спросил Молодой.
– Сахарок.
– Ты что ж, хочешь сказать…
– Он сам это сказал.
– Кто он вообще такой? – спросил Фиговидец утром, отводя меня в сторонку. – Откуда взялся?
Тогда в деревне мы не добились ответа на этот вопрос. Попущенный аспид выпал из Божьего рукава и полетел по земле куражиться. Приняв общее положение дел, мужики не интересовались подробностями. Гнев земли был для них явлением более настоящим и грозным.
– Может быть, он и психопат, – рассуждал Фиговидец. – А может, просто расчётливый и холодный парень, который знает, что выглядеть психопатом почти всегда выгодно. Предпочёл бы я реального психопата? В долгосрочной перспективе они, безусловно, проигрывают. Впрочем, те, кто выиграл, могли остаться неизобличёнными. Тут ни в чём нельзя быть уверенным.
– Психопат, не психопат… О другом лучше подумай.
– О чём?
– Почему он не боится убивать?
– Будем рассуждать логически, – охотно сказал Фиговидец. – Раз он убивает и остаётся жив, значит, привидения не причиняют ему вреда. А это, в свою очередь, означает, что он либо никогда не спит, либо сам разноглазый. – Он всё-таки немножко запнулся. – Либо существование привидений определяется верой в привидения. Если Сахарок, гипотетически, варвар…
– То у него нет души. Уже слышал.
– Душа, не сомневайся, есть. Но не такая.
– И к чему этот сахар? В высотке его не было.
– Да был, – сказал Фиговидец. – Лежал вот такой кусок в головах. Я тогда просто не понял.
Он пожал плечами, стараясь смягчить это признание.
Я глядел на него, но перед глазами у меня прыгали другие картинки.
– Что с тобой не так? – спросил он сквозь зубы.
– Что, заметно?
– Мне – заметно.
Голос его звучал холодно, но скрыть тревогу в глазах он не сумел. По какой-то причине ему было не всё равно, что со мной происходит.
– Моя деятельность, – сказал я осторожно, – излишне поэтизируется. На деле она очень похожа на самую простую работу. Как вот метлой махать или лопатой. Всё это слишком буднично… в этом нет шика. Во всяком случае, не было раньше.
– А теперь появился?
– Если ты махал-махал лопатой, а потом её вырвали у тебя из рук и замахнулись на тебя – что-то определённо появилось. Может, даже и шик. Но это не шик в моём вкусе.
– Я не понимаю.
Я колебался, но всё же сказал:
– Они стали на меня нападать.
– Привидения? – уточнил Фиговидец после паузы.
Фарисеи даже бравировали тем, что не боятся табуированного слова. С высоты образования, как с балкона, они поглядывали на предрассудки и народные фобии и, свесившись, пожимали плечами.
– Никогда такого не испытывал.
– Не сомневаюсь, – сухо сказал фарисей.
– Почему?
– У тебя же душевная организация, как у железобетона.
– А у железобетона есть душевная организация?
– Вот и я думаю.
– Приятно быть другом порядочного человека, – сказал я. – Тебе не помогут, но зато и не высмеют.
– Мне всё можно, я на инвалидности. Послушай, а как же оберег?
Мы разом посмотрели на символ власти. Тот сиял и искрился.
– Видать, не для таких он случаев.
На этом расследование и завершилось. Ещё ночью Грёма выслал гвардейцев пошарить вокруг, но и то было хорошим результатом, что все они вернулись не заблудившись. С рассветом пошёл снег, и гнаться за Сахарком по следу, если таковой был, стало невозможно. Дальнейший путь мне пришлось проделывать либо, как все, пешком, либо в неудобных кухонных санях, потому что обжитый мною возок Молодой реквизировал для транспортировки трупа. Никто не знал, похоронит он его в канаве поудобнее или собирается возить с собой, пока мы не вернёмся на Охту.
Все были подавлены. Здравомыслящих угнетала бессмысленность этого нападения, а параной-ков (уж они-то знали, что всё, представляющееся бессмысленным нам, для наших врагов наполнено самым зловещим смыслом) – невозможность остановить грядущую катастрофу немедленными жестокими мерами. («Какие меры, Сергей Иванович? – сказал я. – Какие меры? Снег просеивать?») Молодой, понимавший, что погоня не вем куда бог весть за кем ничего не даст, взял мою сторону – и всё, что он затаил в себе, надежды и угрызения, придавало новую жестокость его речам и облику.
Мы шли прежним курсом. Именно то, как этот курс прокладывался, внесло смятение в ум Фиговидца. Он молчал и, только когда идти стало поровнее и Муха с удовольствием сказал: «Вот оно, чисто поле», – не выдержал.
– Ты что, не понял? Какое поле, мы же через Неву идём!
– Да? И куда мы так придём?
– В Автово, – сказал Фиговидец. – Прямой дорогой.