ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Алисия взяла с собой в путешествие только одну горничную, а я — двух помощников, камердинера и телохранителя. Я не люблю неожиданностей во время путешествий, и поэтому благодаря помощникам, имеющим дело с утомительными мелочами, камердинеру, гарантирующему безукоризненность моей одежды, и телохранителю, пресекающему любое нежелательное вторжение прессы, действующей по заданию или просто из любопытства, мое путешествие в Европу прошло без осложнений.
Меня никто и ничто не беспокоило. Алисия втайне, быть может, сожалела, что спит в одной каюте со мной, но я постарался соблюсти приличия. Однако каюта была столь большой и две односпальные кровати стояли так далеко друг от друга, что мы оба быстро успокоились. Вскоре я даже почувствовал себя счастливым; после нескольких лет отдельных спален спать так близко к ней снова казалось мучительно возбуждающим. Разумеется, я знал, я никогда не должен огорчать ее неразумными предложениями, но я исподтишка наблюдал, как она расчесывает волосы или прихорашивается перед зеркалом, и думал, как она прекрасна. Мне казалось, что я вижу ее снова после долгой разлуки, и чем дальше мы удалялись из Нью-Йорка, тем более фантастичным казалось то, что я так легко мог спать с другой женщиной. К счастью, пароход вошел в док в Саутхэмптоне до того, как моя фантазия об удивительном примирении возобладала над здравым смыслом, и я подумал, что Алисия чувствует, что я счастлив снова быть рядом с ней, поскольку ее обычная холодная вежливость уступила место более мягкой и теплой манере общения.
Я сказал Вики, что ей не нужно встречать пароход, так как Саутхэмптон недалеко от Лондона, но, разумеется, она приехала с Эриком, няней и новорожденным. Пол Корнелиус Келлер был чернявым и смуглым. Я повернулся к Эрику с облегчением. Ему было сейчас три года, и он был похож на Вики как никогда, но казался очень стеснительным, и было трудно вытянуть из него хоть слово.
— У него такой возраст, он должен пройти через это, — смущенно сказала Вики.
— Конечно! Я понимаю, — ответил я, но в душе испытал разочарование: я ждал бурной радости при встрече. — Как Сэм?
— О, у Сэма все в порядке! Он сказал, что очень сожалеет, что не может быть здесь, чтобы встретить тебя, но у него очень важная встреча...
— Ну что ж, конечно, дела прежде всего! — сказал я, но мне не понравилось, что Сэм оттягивает неприятную встречу со мной.
Мои помощники распорядились, чтобы два лимузина перевезли нас в Лондон, но я ехал в «мерседес-бенце» Келлера вместе с Вики. Сэм обычно пользовался другим автомобилем — «дайлером», чтобы произвести впечатление на английских клиентов в Сити.
Я осторожно посматривал на Англию сквозь прочные стеклянные окна «мерседеса», и когда мы выехали из Саутхэмптона и медленно углубились в сельскую местность Хэмпшира, я почувствовал, как внутри меня поднимается хорошо знакомое напряжение и я делаюсь нервозным. Я назвал бы чувство, которое я испытывал, незащищенностью, обреченностью безоружных солдат, продвигающихся к тяжелой артиллерии, выстроившейся на ужасающем поле битвы. Я смотрел на красные поля и причудливые маленькие деревни и чувствовал себя не только чужеземцем, но и лишенным своего «я», которое служило мне опорой в Нью-Йорке. В Нью-Йорке я был кем-то особенным: Корнелиусом Ван Зейлом, известным банкиром и филантропом. Но здесь я был никто, просто изгнанник в чужой стране.
Я снова очутился в моем отрочестве, охваченный чувством неполноценности, боялся, что люди будут смеяться надо мной или пренебрегать мною. Ко мне вновь вернулось раздражение, которое я испытывал в своей юности. Тот же самый голос внутри меня заговорил: ни один человек, который посмеется надо мной, не уйдет безнаказанным. И поскольку мы проезжали через маленький город, я взглянул в окно на Англию и подумал: «Я покажу ей».
— Разве Англия не прекрасна, папа? — спросила Вики со вздохом. — Разве не приятно думать, что большинство наших предков родом отсюда?
— Да, — сказал я, но не мог представить своих предков, живущих за пределами Америки.
Мне вообще было трудно представить своих предков. Единственный предок, которым я когда-либо интересовался, был мой отец, и только потому, что в настоящее время моя жизнь превратилась в такой ад, что впервые прошлое показалось мне привлекательным. Я был неправ. Ничего привлекательного в прошлом не было. Мой отец, возможно, был достаточно упорным, чтобы построить небольшую ферму в большом процветающем сельском феодальном поместье: достаточно самоуверенным, чтобы жениться на девушке не из своей среды, и достаточно крепким, чтобы выстоять против неодобрения семейства Ван Зейлов; он, возможно, был славным малым, с которым я мог поладить. Но какое это имело для меня значение: он умер, когда мне было четыре года, и никакой возможности общаться с ним нет. Перед войной я купил ферму, которой он владел, в надежде, что это оживит его память во мне, но я только зря потратил время. Прошлое мертво. Оно завершено, и верить во что-нибудь еще — это сентиментальная выдумка.
— Тебе действительно нравится Англия, Вики?
— О, да, папа! Все так цивилизованно, я так люблю это великолепие, и традиции, и...
Мне удалось промолчать, но я почувствовал себя невыразимо подавленным. Я надеялся, что Вики не сможет места себе найти в этой новой обстановке, но, очевидно, на это надеяться было преждевременным.
Мое угнетенное состояние усугубилось, когда мы достигли Лондона. В этом городе есть что-то кошмарное — серые улицы, бесконечно тянущиеся во всех направлениях, громадные величественные здания, вылизанные парки, недружелюбные местные жители, говорящие набором трудно понятных акцентов. Лондон напоминает некий тщательно разработанный лабиринт, спроектированный для минотавра, чье стремление к порядку граничит с одержимостью. Я думал о Нью-Йорке, уютном, компактном Манхэттене с его цветами, небоскребами и блеском воды, и к тому времени, когда мы прибыли в отель «Савой», я уж так истосковался по родине, что с трудом выбрался из автомобиля.
Я взял себя в руки. Сейчас было важно произвести хорошее впечатление, так как для служащих отеля «Савой» я был простым американским туристом, который мог или не мог знать, как вести себя в обществе. Я был доволен, что путешествовал в сопровождении двух «роллс-ройсов» и «мерседес-бенца» вместе с пятью слугами, прекрасной женой и горой кожаных чемоданов самого лучшего качества. Англичане могли сразу видеть, что я не мелкий биржевой спекулянт из Калифорнии или, что еще хуже, техасский крупный выскочка-скотовод в широкополой шляпе. Я осмотрел свой черный пиджак, смахнул пыль с отворотов на брюках, скрыл свою нервозность за самым безразличным выражением лица и приготовился представлять мою страну с возможно большим достоинством.
Мои помощники хорошо поработали. Когда я достиг вестибюля, меня шумно приветствовали и провели наверх в громадные апартаменты с окнами, выходящими на реку. Повсюду были цветы. Бутылка шампанского — подарок дирекции — стояла в серебряном ведерке со льдом. Меня представили дежурному по этажу, который обещал сделать все необходимое, чтобы обеспечить гастрономический комфорт.
— Большое спасибо, — сказал я, не меняя выражения лица, так что все могли подумать, что я имею большой опыт путешествий по большим отелям Европы, и кивнул моему помощнику в знак того, что он может начать раздавать чаевые.
К этому времени я почувствовал себя лучше. В «Савое» поняли, что имеют дело с влиятельным гостем, и я начал понимать, что снова могу обрести свое нью-йоркское «я». Я увидел телефон и снял трубку. Это заставило меня почувствовать себя еще лучше, и, когда я начал набирать номер, я знал, что, хотя моя власть временно была выключена подобно электрическому току, я почувствовал, как она медленно возвращается ко мне.
— Я вас покину, чтобы вы смогли устроиться, — сказала Вики после того, как я поговорил с Сэмом и положил трубку, — но приходите к нам, как только сможете, хорошо? Эрик никак не дождется, чтобы показать вам свою детскую!
Я сделал еще пару деловых звонков, чтобы окончательно восстановить самообладание, и, почувствовав, что абсолютно пришел в себя, неохотно оставил телефон.
— Принеси последнее письмо, которое я получил от сестры, — сказал я внезапно своему помощнику. Тот исчез и быстро вернулся с письмом в руках.
— Кому ты звонишь сейчас, Корнелиус? — раздался голос Алисии из одной из спален.
— Я обещал Эмили позвонить ее английским пасынку и падчерице. Я хочу с этим сразу покончить, чтобы не портить впечатления от всего путешествия.
Я нашел номер телефона Кембриджа и попросил помощника дозвониться.
Алисия стояла в дверях.
— Я полагаю, мы должны увидеть их, пока мы здесь.
— Нет, почему, черт возьми, мы должны? Они не общались с нами многие годы. Мне не хочется жаловаться Эмили, которая делает вид, что любит их, но я чувствовал что-то вроде отвращения к ним за их неблагодарность.
— Ты должен был сказать Эмили. Может быть, ей нравится играть роль мученицы: которая любит до безумия детей своего мужа от другой женщины, но я не понимаю, почему мы должны следовать ей?
— Очень жаль, но мы с Эмили по-разному относимся к памяти Стива, и это не дает мне права спорить с ней относительно этих детей.
— Я дозвонился, сэр, до мисс Элфриды Салливен, — сказал мой помощник и передал мне трубку.
Я постарался придать своему голосу безразличную интонацию:
— Элфрида?
— Да. — Односложное слово было бесцветным и бескомпромиссным.
— Привет, как дела? — сказал я, с трудом сохраняя безразличие. — Я приехал в отпуск в Лондон, и Эмили просила меня позвонить тебе. Как поживают Эдред и Джордж?
— Хорошо.
— Так, а есть ли какие-нибудь новости для Эмили?
— Нет.
Наша беседа все больше и больше не нравилась мне.
— Тебе в последнее время приходилось видеться с Вики? — спросил я. — Она не упоминала о тебе, но я полагаю, вы общались друг с другом?
— Нет.
— У тебя были какие-нибудь причины на это?
— Да.
— Какие же?
— Ты убил моего отца, — сказала Элфрида Салливен и повесила трубку.
Разумеется, я никого не убивал. Стив Салливен умер в результате несчастного случая. Когда я дал последнее приказание Сэму в 1939 году, я не сказал: «Убей его». Я сказал только... Впрочем, не имеет значения, что в точности я тогда сказал. Стив преследовал меня многие годы, и у меня не было иного выбора, кроме как вывести его из игры и разрушить его карьеру. Я не виноват, что он понял, что не может приспособиться к своему положению после того, как Сэм и я доказали обществу, что он хронический пьяница, находившийся на излечении в известной лондонской лечебнице для алкоголиков. — «Разберись с ним», — сказал я Сэму. — Я хочу сказать, разберись окончательно».
Я вспоминаю дрожащий голос Сэма, когда он позвонил по трансатлантическому телефону, чтобы сообщить о смерти Стива: «Когда Стив увидел эту фотографию и понял, что он конченый человек, он выпил бутылку виски и отправился на своей машине для встречи со мной».
Однако в настоящее время в живых не осталось никого, кто знает точно, что случилось со Стивом в 1939 году, кроме Сэма и меня и, по-видимому, Элфриды Салливен.
Полный смысл этого потрясающего факта внезапно стремительно пронесся в моей голове. Как узнала Элфрида? Как давно Она знает об этом? И кто бы мог рассказать ей об этом?
— Как поживает Элфрида? — донесся голос Алисии из спальни.
— Прекрасно. — Я был в таком потрясении, что едва мог говорить. Сделав большое усилие, я попытался разобраться в фактах.
Возможно, после смерти Стива его жена Дайна подняла шум. Но это казалось маловероятным: она была слишком огорчена, чтобы устраивать неприятные публичные сцены. Ей было трудно обсуждать смерть Стива даже с самыми близкими друзьями. После ее смерти в Дюнкерке в 1940 году только два человека, по-видимому, знали всю историю. Один — это Алан Слейд, ее сын от Пола Ван Зейла, а другой — Тони Салливен, младший брат Скотта и второй сын Стива.
В то время я был в Англии и встретил их обоих в Лондоне. Эмили телеграфировала, что она хочет взять на воспитание трех младших детей Стива и Дайны. Алан и Тони едва вышли из школьного возраста, и им было трудно заботиться должным образом о своих младших сводных сестре и братьях, и для них было бы лучше всего принять предложение Эмили. Но Алан согласился неохотно. Ему не нравилась идея отправить детей со мной в Америку. Однако Тони, который, так же как Скотт, после смерти матери воспитывался в доме Эмили, убедил его, что Эмили обладает непревзойденным талантом приемной матери.
Несмотря на то что в конце концов мы пришли к согласию, произошел неприятный разговор, и даже после достигнутого соглашения Тони все еще хотел рассказать детям, что я виновен в смерти их отца. Мне едва удалось убедить его не делать этого, ссылаясь на то, что дети едва ли согласятся поехать со мной в Америку, если узнают, что я убийца их отца и что было бы гораздо лучше не поднимать этот вопрос. Тони (во многих отношениях глупый мальчик) продолжал упрямо настаивать, что десятилетние Эдред и Элфрида достигли того возраста, когда уже могут узнать правду, но Алан (который был гораздо умнее) увидел логику в моих доводах, и в конце концов они согласились хранить молчание.
И Алан, и Тони были убиты в 1944 году, и насколько мне известно, они умерли, не сказав обо мне ни слова ни Эдреду, ни Элфриде, ни Джорджу. Дети, воспитанные Эмили, вежливо относились ко мне во время их пребывания в Америке, и даже после их возвращения в Англию они готовы были провести летний сезон в моем доме в Бар-Харборе. Однако в январе 1948 года в день восемнадцатилетия близнецов они вернули мне чек, который я послал им в качестве подарка, и с тех пор я не получал от них никаких известий. Я был удивлен такой неучтивостью и объяснил ее тем, что эти дети трудные и, кроме того, восемнадцать лет — это такой возраст, когда многие подростки ведут себя странно. Мысль о том, что они узнали тайну смерти своего отца, приходила мне в голову, но я отбрасывал эту идею, потому что был уверен, что никто не может рассказать им об этом. Это невозможно.
Однако это случилось.
Я попросил соединить меня с сестрой в Веллетрии.
Чтобы связаться с Эмили, потребовалось некоторое время, и, наконец, я взял трубку.
— Корнелиус? Дорогой, почему ты звонишь? Что-нибудь случилось?
— Эмили, ты что-нибудь говорила после войны английским Салливенам о моей ссоре со Стивом?
— Твоей ссоре со... — нет, ничего! Я только сказала, что у вас были разногласия, которые привели к тому, что Стив покинул Ван Зейлов и основал новое дело в Лондоне. Корнелиус, что все это значит? Твой голос звучит очень огорченно. Что случилось?
— Элфрида только что обвинила меня в убийстве ее отца.
Наступило гробовое молчание.
— Разумеется, это клевета, — сказал я, — и я пытаюсь разобраться, откуда ветер дует. Мнение Элфриды, по-видимому, сформировалось, когда ей было восемнадцать, но к январю 1948 года не осталось никого в живых, кто мог бы дать ей такую извращенную версию событий. Конечно, если ты сама не сделала некоторых неверных заключений о прошлом и затем тайком от меня не написала близнецам на их восемнадцатилетие...
— Я не делала этого!
Я на секунду почувствовал глубокое облегчение, но затем мое замешательство усилилось.
— Я напишу Элфриде, — сказала Эмили решительно. — Я очень огорчена. Ненависть разрушительна. Элфрида, должно быть, очень несчастна.
Это было типично для Эмили. Как обычно, она отбросила суть вопроса и увязла в его моральной стороне. Меня не беспокоили последствия ненависти. Меня не беспокоило даже, что Стив Салливен ненавидел своих младших детей. Меня беспокоило, что Стив был также отцом Скотта. Если кто-либо сообщил Элфриде совершенно новый взгляд на прошлое, то ни что не может помешать ей передать это своему сводному брату в Нью-Йорке? И что помешает Скотту поверить ей и отвернуться от меня? Разумеется, я воспитал Скотта и внушил ему свой взгляд на прошлое, но допустим, он разузнал, что... Я вытер пот со лба.
— Эмили, ты не понимаешь. Послушай, Эмили...
— Я сделаю все возможное, я обещаю тебе поговорить с Элфридой. Возможно, ты был в прошлом неправ, но всегда старался загладить свои промахи и, кроме того, мы не должны судить своих ближних. Мы должны оставить это Богу.
Я пришел в такой ужас, что не мог даже оборвать телефонный разговор, чтоб отключиться от всей этой теологической болтовни.
— Что, черт возьми, ты имеешь в виду?
Эмили, обескураженная, процитировала Библию:
— Не судите да не судимы будете...
— Нет, нет, не то! Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что в прошлом я был неправ? Христа ради, может быть, кто-либо также настроил тебя против меня? Я не делал ничего плохого, Эмили! Стив и я вели тяжелую борьбу, я принял ее, но начал ее он! Я только защищался!
В телефоне что-то загудело.
— Эмили!
— Да, дорогой.
— Послушай, что произошло дальше? С кем ты разговаривала? Кто меня оклеветал? Кто...
— Если ты так невиновен, почему ты так паникуешь?
— Я не паникую! Я просто... ну, по правде говоря, я беспокоюсь о Скотте. Я не хочу, чтобы он волновался из-за истеричных обвинений Элфриды. Ты знаешь, как я люблю его и как он любит меня. Это будет тяжело для нас обоих.
— Ох, ты не должен беспокоиться о Скотте, — сказала Эмили и, как бы чувствуя, что это утверждение требует объяснения, добавила после небольшой паузы: — Твое отношение к Скотту показывает, что ты делал для него все возможное, Корнелиус. Я горжусь тем, как ты заботился о нем, когда он был таким беспокойным трудным мальчиком четырнадцати лет, и твое воспитание дало такие прекрасные результаты. Ты можешь также этим гордиться. Это делает тебе честь.
Стыд охватил меня так неожиданно и сильно, что я потерял дар речи. Я подумал: именно так должны были развиваться события. Однако как они развивались на самом деле? А затем я с невыносимой отчетливостью представил себе свою жизнь... О, Боже, я так несчастен, Боже, так несчастен...
Я запретил себе об этом думать, опустил занавес на сознание, зажег свет самозащитных рефлексов и устроился поудобнее в стальной клетке, которую многие годы я так тщательно для себя строил.
— Да, я горжусь своим прошлым. Я не сделал ничего постыдного. Бог сдает карты жизни, а ты играешь свою партию как можно лучше, вот и все. Не моя ошибка, что мне случайно сдали такие карты.
— Да, дорогой, — сказала Эмили. — Передай привет Сэму и Вики. И, разумеется, маленьким ребятам тоже! Скажи Вики, я с нетерпением жду фотографии маленького Пола! Я надеюсь, вы не слишком разочарованы, что родился мальчик, а не девочка!
На это я и не подумал отвечать. Кто может быть разочарован, имея двух сыновей? Я сказал «до свидания» и повесил трубку и тут вспомнил, что все еще не имею ни малейшего представления о том, кто рассказал Элфриде о прошлом.
Меня не оставляла мысль об этом. Я рассматривал снова и снова каждую сторону этой тайны, пока, наконец, мои мысли не стали сосредоточиваться на Тони Салливене; я вспоминал, как он настаивал на том, что детям следует рассказать правду.
Я взял Тони на попечение в 1933 году, тогда же, когда и Скотта, но мы с Тони никогда не ладили друг с другом, и в конце концов он отвернулся от меня и уехал на пароходе в Англию и стал жить там с последней семьей отца. К этому времени Стива уже не было в живых, но Дайана приютила Тони вместе с Аланом и тремя маленькими ребятами на Мэллингхэме в Норфолке, где жила ее семья. Скотт, всегда лояльный ко мне, примерно в это время поссорился с Тони, и, после того как Тони уехал в Англию, они никогда больше не встречались. Разумеется, это было большим облегчением для меня. Я знал, какие истории слышал Тони обо мне, как только он начал новую жизнь в Мэллингхэме.
Я продолжал думать о Тони. Я ничего не чувствовал. Это все было очень давно. В 1931 году Тони заразил меня свинкой, этой глупой детской болезнью, которая искалечила меня на всю жизнь, и как только я обнаружил, что я бесплоден, я не мог смотреть на него без неприятных воспоминаний. В сущности я не упрекал его — в конце концов, это не его вина — но он напоминал мне слишком о многом. У меня было также странное ощущение, что ему предназначено быть моей вечной Немезидой. Очень странно, что жизненные пути некоторых людей периодически пересекаются, иногда с благотворными результатами, иногда с гибельными последствиями, и для меня Тони Салливен всегда был катализатором несчастья.
Пока я лежал этой ночью без сна, я думал; каким-то образом Тони оказался у истоков всего. Но каким? Он умер в 1944 году. А может, нет? Возможно, он остался в живых... военнопленный... потеря памяти... только сейчас выздоровел... возвратился в Мэллингхэм...
К счастью, сон положил конец этим невротическим фантазиям, но когда я проснулся следующим утром, я снова начал проявлять беспокойство. Весь день я то и дело говорил себе: прошлое мертво. Прошлое не может больше меня касаться. Но затем произошла неожиданная неприятность.
Сама Элфрида прибыла в «Савой» и потребовала встречи со мной.
Я одевался к обеду. В этот вечер мы собирались в театр, и Сэм и Вики должны были заехать за нами.
— Внизу мисс Салливен, сэр, — сказал мой помощник. — Она хочет знать, может ли она подняться наверх.
Я хотел было сказать «нет», однако сказал: «Дай мне поговорить с ней». Я должен разгадать эту тайну до того, как покину Англию. Конечно, можно убеждать себя, что никто не может доказать что-либо и что Скотт всегда будет верить на слово мне, а не Элфриде, но я просто не хочу, чтобы он расстраивался. Взяв трубку из рук помощника, я сказал любезно в микрофон:
— Итак, ты снова! Я надеюсь, ты уже не в роли прокурора! Какие обвинения ты хочешь выдвинуть сегодня?
— Я хочу поговорить с тобой относительно Мэллингхэма, — сказала Элфрида.
Старый дом Дайаны Слейд попал в руки Пола в 1922 году, и, когда он умер через четыре года, имущество перешло ко мне как его наследнику. Дом представлял собой обуглившиеся руины, но земля все еще принадлежала мне. У меня была смутная идея передать ее в Национальное управление имуществом, так как участок находился на территории, которую оно хотело сохранить, но я никак не мог собраться с духом и отдать необходимые распоряжения моим адвокатам. Я всегда пытался не думать о Мэллингхэме, поскольку он неизбежно напоминал мне о Стиве и Дайане, и было лучше забыть все связанные с ними события. Сейчас я не хотел о них думать.
— Послушай, Элфрида, я занятой человек, и у меня нет времени, чтобы копаться в прошлом...
— Я хочу поговорить о будущем.
Я предположил, что она хочет вернуть обратно свой старый дом. К моему облегчению, я внезапно понял, как я смогу ублажить ее и нейтрализовать опасность, которую она собой представляла.
— Ладно, поднимайся, — сказал я и резко прервал связь.
Это была высокая девушка, ширококостная и мужеподобная, ее курчавые волосы были коротко острижены. На ее лице не было косметики, одежда сидела на ней мешковато. У нее были светло-голубые глаза.
Я принял пару таблеток от астмы и дышал ровно. Я отослал всех из апартаментов, кроме Алисии и ее горничной: я слышал, как они говорили друг другу в дальней спальне, когда я проходил, чтобы открыть дверь.
Элфриде было двадцать три года. Она получила степень в Англии в Кембриджском университете и, перед тем как устроиться в частную школу вблизи Кембриджа, проучилась еще один год, чтобы получить диплом преподавателя. Ее брат-близнец Эдред преподавал музыку в той же школе, но, как говорила Эмили, пытался получить работу в оркестре. Младший сын Эмили, Джордж, закончил последний курс в пансионе и с осени должен был учиться в одном из новых английских университетов. Эмили сказала мне, что он намеревается что-то изучать, но что именно — я забыл. Я хотел забыть всех английских Салливенов, всю Европу и на самом деле всех и все восточнее штата Мэн.
Я попросил Элфриду войти.
— Прямо, — сказал я, направляясь в гостиную, но не приглашая ее сесть. — Я тороплюсь, но постараюсь уделить тебе одну-две минуты. Ты должна была сообщить мне заранее по телефону о свидании. Ну, в чем твоя проблема? Ты хочешь вернуть себе землю Мэллингхэма? Я собирался отдать ее в Национальное управление имуществом, но если ты хочешь, я подарю ее тебе. Я хотел предложить это раньше, но после того как ты и Эдред умышленно прервали со мной всякие отношения...
— Благодарю, — сказала Элфрида четко, — я принимаю предложение. — Как ты добр! Но пока ты собираешься это сделать, ты можешь выписать мне чек на миллион долларов.
Это привело меня в ужас. Это было не просто требование денег, — я вполне привык к таким просьбам от нуждающихся. Здесь речь шла не о какой-нибудь мизерной сумме; я хорошо знал, что нуждающиеся часто теряют чувство меры. Меня удивил намек на вымогательство, намек на то, что я обязан дать ей громадную сумму, чтобы компенсировать причиненный ей ущерб. Меня потрясло, что похороненное прошлое вырвалось наружу из запечатанного гроба и странным образом угрожало повторением. Ее мать Дайана Слейд однажды попросила десять тысяч фунтов у моего двоюродного деда Пола Ван Зейла.
— Миллион долларов? — спросил я. Я понимал, что должен засмеяться и воскликнуть: «Ты шутишь!», но смог только сказать: — О чем, черт возьми, ты говоришь?
— Я хочу обосновать школу, — сказала Элфрида все еще спокойно и самоуверенно. — Я решила перестроить Мэллингхэм-холл, восстановив его по возможности, и превратить его в пансион для девушек. Я назову его в память моей матери. Она очень пеклась о женском образовании.
— Понимаю. — Я взял себя в руки. — Очень похвально!
Это звучало слишком вкрадчиво, слишком неискренне. Я искал более подходящий, более спокойный тон, тон филантропа, который поверил в предлагаемые ему проекты.
— Да, — сказал я мягко, — как ты знаешь, я щедрый человек и многие годы я откладывал некоторую часть моего дохода для образовательного фонда. Я не вижу причины, почему бы мне не помочь тебе, но, разумеется, мы должны сделать этот проект разумным. Я не могу сейчас сразу сесть и выписать чек на сумму, которая кажется мне чрезмерной.
— Ты должен мне эту сумму всю до единого цента!
— Думаю, нет, — сказал я, все еще очень спокойно. — Я делал для тебя все возможное, когда ты лишилась родителей, и, несмотря на твои теперешние усилия оскорбить меня, я готов сделать сейчас все возможное, чтобы ты вошла в контакт с лондонскими адвокатами банка Ван Зейла и образовательным фондом в Нью-Йорке.
Наступила пауза, во время которой я быстро прикинул в уме: разумеется, все можно рассчитать, мои бухгалтеры, а также я будем очень довольны; чистая потеря для меня будет минимальна, и я получу удовлетворение, зная, что постоянно заставлю молчать самую опасную из английских Салливенов, сдерживая ее при помощи христианской благотворительности. Даже Эмили это одобрила бы.
Элфрида выглядела настороженной. Несмотря на житейскую неопытность, девушка была явно неглупа.
— Я хочу письменного подтверждения, — сказала она.
— Разумеется, но при условии, что ты перестанешь говорить всем и каждому, что я убил твоего отца. Если я когда-нибудь услышу это, я слагаю с себя всякую ответственность и прекращаю финансовую поддержку.
Она бросила на меня взгляд, полный иронии, смешанной с презрением.
— Дай просто денег, — сказала она.
Я засмеялся, изобразив на лице самую блестящую улыбку.
— Ну, разумеется, ты можешь получить деньги! Я счастлив дать тебе их! Мне просто хочется быть уверенным, что мы поняли друг друга, но я на самом деле не людоед, за которого ты меня принимаешь! Ох, и кстати, о том, чему ты поверила... кто именно пытается убедить тебя, что я ответствен за смерть твоего отца?
Голова Элфриды резко повернулась. Ее выражение удивило меня. Она выглядела совершенно сбитой с толку.
— Не делай вид, что ты не знаешь! — сказала она автоматически.
У меня появилось предчувствие несчастья. Я сохранял на лице спокойное выражение, однако руки за спиной крепко сжались.
— Разумеется, я не знаю! Если бы я знал, я возбудил бы дело против этого ублюдка за клевету!
— Ты не можешь возбудить дело против мертвого человека.
Я уставился на нее. Она уставилась на меня, все еще скептически относясь к моей неосведомленности, но, наконец, она открыла свою сумку и протянула мне разорванный конверт.
— Я принесла письмо, — сказала она, — но я не думала, что мне придется напоминать тебе о его существовании.
Я понимал, что был на краю пропасти.
— Только не говори мне, что никто никогда не показывал тебе письмо Тони! — вспыхнула Элфрида недоверчиво. — Не говори мне, что никто никогда не предъявлял его тебе и не требовал объяснения!
— Тони, — сказал я. — Да. Я знал, это был он. Это должен быть Тони, хотя Тони... Тони написал письмо?
— Он написал его в 1944 году как раз перед тем, как отправился в Нормандию. Алан был убит, и Тони хотел быть уверенным, что если его также убьют, то Эдред, Джордж и я, став взрослыми, будем знать, как умерли наши родители.
— 1944 год. Он написал письмо в 1944 году.
— Да. Он напечатал его и сделал две копии.
— Копии? Ты сказала копии?
— Да, он положил все три копии в отдельные конверты и передал их поверенному матери в Норидже с инструкцией, что первый экземпляр следует держать здесь до тех пор, пока Эдреду и мне не исполнится восемнадцать лет. Ты не удивился, почему ты ничего не слышал от нас после января 1948 года? Это было тогда, когда мы получили нашу копию письма Тони.
— А две другие копии...
— ...были посланы в Америку, как только был убит Тони в 1944 году. Одну копию получила Эмили. Тони чувствовал себя виноватым, что он оставил ее дом, чтобы жить в Мэллингхэме, а также понимал, что обязан ей объяснить, почему именно он отвернулся от нее. И, разумеется, последняя копия письма была послана...
— Скотту, — сказал я.
— Кому же еще? — спросила Элфрида.
Я дышал очень осторожно, вдох — выдох, вдох — выдох, вдох — выдох. Я должен был думать о дыхании. Я не мог позволить разыграться приступу астмы. Вдох — выдох, вдох — выдох.
— Тони хотел, чтобы Скотт также знал обо всем, — сказала Элфрида. — Он был огорчен ссорой, после которой они стали чужими друг другу, и надеялся, что если Скотт прочитает всю историю в посмертном письме, он, возможно, наконец поверит, что это правда. Разумеется, Тони планировал увидеться со Скоттом после войны и сделать еще одну попытку убедить его, но у него не было такой возможности. Это письмо было единственной гарантией того, что правда будет жить.
Я не мог думать о Скотте. Я хотел, но знал, что это меня слишком огорчит. Я хотел попросить Элфриду, чтобы она перестала говорить, но не осмелился заговорить. Я должен был подождать. Я не должен был делать ничего, что могло бы расстроить ритм моего дыхания. Смогу ли я протянуть руку, или даже такое небольшое физическое усилие окажется фатальным?
Вдох — выдох, вдох — выдох, вдох — выдох. Нет, я должен рискнуть. Я должен знать.
Я протянул руку. Она подала мне письмо. В течение одной долгой минуты я стоял, прислушиваясь к моему затрудненному дыханию, а затем сел, открыл конверт...
Я прочитал это письмо. Мне было трудно выразить словами то, что происходило у меня в душе. Поскольку я не принадлежу к интеллектуалам, у меня нет их сноровки манипулировать метафизическими абстракциями как конкретными факторами... Мне чужд язык философии, и, несмотря на то, что я могу говорить о морали так же свободно, как человек, получивший религиозное воспитание, мне сейчас пришло на ум, что этот язык такой же чужой для меня, а моя способность свободно распространяться на темы морали сродни выучке попугая и бесполезна в любом интеллектуальном споре. Так или иначе, я с недоверием относился к интеллектуальным спорам. Они только искажают действительное положение вещей. Гораздо практичнее видеть вещи в двух тонах: черном и белом, без оттенков, которые могут только запутать вопрос. Это облегчает принятие решения. А чтобы продвинуться успешно в жизни, без сомнения, следует принимать правильные решения.
Однако теперь кто-то другой использовал мой прием против меня. Тони Салливен видел прошлое в черном и белом, но его черное было моим белым, а его белое — моим черным, так что его взгляд на прошлое был противоположен моему. Я хотел сказать это девушке, стоявшей передо мной, но понял, что этого будет недостаточно; моя задача — убедить ее, что картина, нарисованная Тони, в которой отсутствует даже серый цвет, была не более правомерна, чем мой собственный схематичный взгляд на прошлое, который поддерживал меня очень долго. Но правда — столь абстрактный предмет, и я не мог выразить то, о чем я думал.
Внезапно я вспомнил мысль Кевина, заметившего, когда мы обсуждали, почему люди скрываются под масками: «Я думаю, это потому, что жизнь фантастически сложна...»
— Жизнь так сложна, — сказал я наконец, — так беспорядочна! Каждый видит правду по-своему. Для разных людей правда бывает разная. Очевидцы могут дать разные версии одной и той же последовательности фактов. Я уважаю взгляд Тони, поскольку он, очевидно, был искренним, но то, что он написал в этом письме, это только часть всей истории.
— Да? — сказала девушка с горечью. — Ты отрицаешь, что был настолько одержим властью, что сделал все возможное, чтобы разбить карьеру моего отца и погубить жизнь моей матери?
Я не хотел огрызаться на ее грубости, а всеми силами старался найти такие слова, которые могли ее убедить.
— Я не думаю, — наконец сказал я медленно, — что я в большей степени был одержим властью, чем твой отец. Но, возможно, правда заключается в том, что эта власть была больше необходима мне, чем ему. Он был крупный, крепкий парень с привлекательной внешностью и на самом деле в этой власти не нуждался, он просто ею наслаждался. Ты знаешь, у него были другие способы заставить людей замечать его. Власть не была его единственным средством общения.
— Общения?
Она посмотрела на меня как на сумасшедшего. Возможно, я и сошел с ума. Мне хотелось выразить какие-то абстрактные понятия. Но была только правда, ненадежная и туманная, и я знал, что на этот раз я должен смотреть ей в лицо, а не прятаться за успокаивающими избитыми фразами. Я подумал об этих избитых фразах: «Я делал то, что должен был делать», «Я был вынужден обороняться», «Я считал это моим моральным долгом»... — знакомые фразы, которые обычно успокаивали, бессмысленно проносились в моем сознании, и внезапно я почувствовал себя очень, очень уставшим. Мне так захотелось уйти в свой привычный черно-белый мир, но это письмо перевернуло все вверх дном, и обвинения хлынули потоком.
«Корнелиус вытеснил папу из банка Ван Зейлов, но этого было недостаточно... травил его... пытался разрушить его новый бизнес... распространял слухи о пьянстве папы по обе стороны Атлантики... Сэм Келлер подделал фотографию... Папа понимал, что он разорен... вел машину... по пустому шоссе... даже тогда Корнелиус не оставил в покое Дайану... преследовал ее... но она обманывала... она одержала победу...»
Она победила.
— Теперь иди, пожалуйста, — сказал я Элфриде.
— Ты ничего не можешь больше сказать? — спросила она дрожащим голосом. — Ничего?
— Что же еще можно сказать? Я могу часов пять подряд рассказывать тебе историю моей жизни и пытаться объяснить, почему я действовал именно так, но какой в этом смысл? На самом деле ты вовсе не интересуешься мной или правдой о том, что случилось тогда, в тридцатые годы. Ты интересуешься в основном собой. Ты хочешь ослабить боль, которую ощущаешь в связи со смертью своих родителей, обвинив кого-нибудь, и я, разумеется, более всего подхожу для этой роли. Давай, действуй. Обвиняй меня. Я не претендую на роль святого. Я не делаю вид, что не делал ничего такого, о чем я впоследствии сожалел бы, и не делаю вид, что не совершал ошибок. Но разве это делает меня чудовищем? Нет, черт возьми, нет! Я обычный человек, совершающий ошибки и, возможно, когда ты станешь немного старше и намного мудрее и терпимее, ты поймешь, в какой ад постоянно превращал мою жизнь твой отец своими язвительными замечаниями и насмешками и своими... — нет, я не собираюсь ничего больше говорить. Я собираюсь на этом прекратить... Что бы я ни сказал, ничто не может изменить прошлое, так зачем обсуждать его? Прошлое ушло, прошлое завершилось.
— Но мы все должны жить с ним, — сказала Элфрида. — Прошлое никогда не кончается. Оно живет в настоящем.
— Это утверждение верно, — сказал я слишком громко. Должно быть, я был очень встревожен. Моя грудь болела. Я чувствовал, что заболеваю. — Это утверждение есть интеллектуальное заблуждение. Это утверждение, — сказал я, — это утверждение неприемлемо... неприемлемо для меня ни сейчас... ни в любое другое время.
Я покинул ее. Я должен был это сделать. Я кое-как добрался до ближайшей ванной комнаты и сел на край ванны. Я судорожно глотал воздух, обливаясь потом, но был спокоен и пытался во что бы то ни стало преодолеть удушающее давление в груди. Через некоторое время я почувствовал облегчение. Дыхание стало более регулярным, и боль успокоилась. В конце концов я смог двигаться. Держась за вешалку для полотенца, я осторожно поднялся на ноги, остановился на секунду, чтобы удостовериться, что нет рецидива, и затем медленно пошел обратно в гостиную.
Элфрида ушла. Алисия, одетая для ужина, ждала меня.
— Корнелиус, ты болен? — спросила она, увидев мое лицо.
— Астма. Я не смогу пойти на ужин. Скажи Сэму и Вики, что я очень сожалею.
— Это Элфрида? Я слышала, как вы кричали друг на друга, и подумала...
— Я не хочу говорить об этом.
Она стояла молча, ее руки в перчатках крепко сжали вечернюю сумочку, украшенную драгоценными камнями, я страстно желал ее в этот момент, хотя знал, что она для меня за пределами досягаемости.
— Кевин был прав, — сказал я больше для себя, чем для нее. — Пытаться общаться с людьми... очень трудно... однако никто не хочет оставаться в одиночестве. Одиночество подобно смерти. Алисия...
— Да? — Она была бледна от беспокойства, огорчена из-за моей очевидной болезни. Я видел, как она крутила в руках маленький ремешок, усыпанный драгоценными камнями.
— Ты помнишь на прошлой неделе... в газете... сообщение о том, как умер последний из Стьювезантов?
Она была сбита с толку моим вопросом, но сделала усилие, чтобы ответить.
— Да, бедный старик! Он был последним из знаменитой нью-йоркской семьи и многие годы жил затворником. Это все довольно трогательно, правда?
— Он умер один, — сказал я. — Один из самых богатых людей в Нью-Йорке... совершенно один в большом особняке на Пятой авеню... и он умер один.
— Корнелиус, садись, я сейчас позову врача. Ты взял лекарства или они в ванной?
— Он был совершенно изолирован, — сказал я. — Он ни с кем не общался... не общался... Это все вопрос общения, ты понимаешь? Элфрида не поняла, но это все вопрос общения. Я должен был иметь власть, ведь мне приходилось общаться, как я мог общаться без власти? Никто не обращал внимания на меня... Стив Салливен... никогда не обращал внимания, но я обращал внимание на него. Я с ним держал связь. Единственный способ... для всех, подобных мне... но это не получается? Почему я так одинок? Алисия, ты слышишь меня! Ты слышишь, о чем я говорю?
— Да, дорогой, но больше не говори. Для тебя плохо, когда ты так дышишь... Телефонистка? Я хочу немедленно вызвать врача. Здесь больной в тяжелом состоянии.
— Алисия, ты не слышишь. Алисия, ты должна выслушать. Алисия...
В конце концов мое дыхание остановилось. Мою грудь сдавило железным обручем, и последнее, что я увидел перед тем, как потерял сознание, была Алисия, бросившаяся ко мне, но вдруг застывшая, не добежав до меня, в предчувствии беды.
Позднее, когда я пришел в себя, я был смущен воспоминанием этой сцены, но, к счастью, Алисия, должно быть, была также смущена, поскольку она никогда не вспоминала о ней. Я содрогался при мысли о своем безумном поведении, когда я произносил тирады о последнем из Стьювезантов и без умолку болтал об общении; я решил, что был временно выбит из колеи потрясением. Я все еще был потрясен откровениями Элфриды, но решил не думать об этом до полного выздоровления.
Меня положили в больницу. Больше всего на свете я ненавидел это заведение.
— Уедем отсюда! — сказал я Алисии, как только осмелился тратить свое драгоценное дыхание на разговор. — Забери меня! Прочь из этой страны!
Мы уехали в начале сентября, сократив наш отпуск, и как только Европа исчезла из глаз моих, я почувствовал себя лучше. Теперь я не лежал ночью без сна и не думал, смогу ли вздохнуть или нет. Теперь я уже мог позволить себе мысленно переживать тот ужасный разговор с Элфридой. И, наконец, теперь мне предстояло решить загадку, которую представлял собой Скотт.
Я не мог понять, почему Скотт не показал мне письмо Тони. Что касается Эмили, здесь ситуация была иной. Я знал точно, почему Эмили не показала мне письмо. Ей было слишком стыдно. Она жила по своим правилам и прощала мне все, что могла, но я понял теперь, почему она уехала от меня обратно в Веллетрию, а также почему мы так мало говорили, когда нам приходилось встречаться.
Поведение Эмили было легко разгадать.
Но Скотт оставался загадкой.
Я думал о Скотте и о его сознательном стремлении к справедливости; современный рыцарь в поиске таинственного священного грааля, который всегда оставался для него чем-то туманным. И чем больше я думал о нем, тем яснее я его себе представлял: остроумный, сильный, способный Скотт, всегда очень интересный, приятный, общительный, вежливый Скотт, мое утешение, мое противоядие одиночеству...
Я подумал: разумеется, я должен избавиться от него. Было бы сумасшествием после всего этого оставить все как есть.
— Привет, Корнелиус! — воскликнул Скотт через неделю. — Как дела?
Мне бросились в глаза его непринужденность и бодрость. На нем был легкий светлый костюм, подчеркивающий его загар. Его черные глаза блестели.
— Прекрасно, — сказал я. — Как ты провел отпуск?
— Замечательно! — Скотт не любил рассказывать о своих отпусках, и я заподозрил, что он проводил их так, чтобы получать как можно больше плотских удовольствий.
— Я плавал на лодке на Аляску. О, ты обязательно должен увидеть этот Внутренний пролив!
— Гм.
— А как твой отпуск, Корнелиус? Я слышал, ты прервал его.
— Английский воздух не подходит мне из-за астмы.
— Очень жаль! Я сочувствую.
— Да, очень жаль... Между прочим, я видел твою сводную сестру, когда был в Лондоне. Ты встречался с ней в последнее время?
— Нет, мы встречались только на Рождество. Как она? Ты выглядишь бледно! Я надеюсь, ничего плохого не случилось.
— Напротив, мы с Элфридой основали совместный проект. Она хочет открыть в Мэллингхэме школу в память ее матери. Я дарю ей землю и субсидирую через Совет по образованию Ван Зейла.
— Какая прекрасная идея! И как хорошо, что вы оба смогли прийти к этому!
— Да... Однако у Элфриды создалось впечатление, что она тем самым совершает в некотором роде акт возмездия.
— В самом деле? — Скотт искренне удивился. Он засмеялся. — Как наивно!
— Что ты имеешь в виду?
— Ведь это не будет стоить тебе ни цента! Сумма вычитается из налогооблагаемого капитала.
Я поднялся, не говоря ни слова, и прошел в другую половину комнаты. Мы находились в моем кабинете. За окном солнце освещало внутренний дворик, но в комнате было сумрачно и холодно. Я подошел к камину, чтобы взглянуть на часы, вернулся обратно и стал рассматривать Кандинского, висящего напротив. Скотт казался спокойным, хотя уже было ясно, что между нами произошло что-то. Беседа, то и дело прерывающаяся моим молчанием, была далека от нашего обычного непринужденного разговора.
Я повернулся, чтобы посмотреть на него. Он вопросительно поднял брови и улыбнулся:
— О чем ты беспокоишься? — спросил он самым естественным тоном, какой только можно было себе представить. У него, должно быть, были железные нервы.
Я сказал резко:
— Элфрида показала мне письмо Тони.
— Да? — спросил Скотт дружелюбно. — Наконец-то этот скелет выпал из шкафа! Я давно предлагал Эмили показать тебе письмо, но она не хотела и слышать об этом, и из уважения к ней я не стал настаивать. Она, по-видимому, думала, что это может тебя взволновать. Я не знаю почему. Ты ведь понимаешь, что Тони нас смертельно ненавидел, и я был убежден, что его версия не произведет на тебя особого впечатления. Надеюсь, что я не ошибся.
Я ответил не сразу. Я был слишком восхищен тем, как он повернул этот разговор. Но, вероятно, за многие годы он приготовил ответ. Ведь я мог в любой момент узнать об этом письме.
Я решил, что еще не время для вздохов облегчения.
Наступило молчание. Затем я спросил:
— Что ты сделал с письмом?
— Ничего особенного, — ответил Скотт, как будто речь шла об обычной статье в «Нью-Йорк таймс». — Так же как и попытка Элфриды отомстить, оно удивило меня своей наивностью.
— Да?
— Да, уверяю тебя! Слушай, Корнелиус, я не ребенок и знаю, как устроен мир. Ты и мой отец боролись за власть. Такие вещи очень часто случаются в большом бизнесе. Ты победил. Почти наверняка мой отец совершил ту же ошибку, какую многие делали в прошлом: он тебя недооценил. Вот невезение. Неудача, папа, но ты сам виноват — надо быть попроворнее. Итак, что делает мой отец, чтобы сохранить свое состояние? Он едет в Англию. У него есть прекрасный шанс вернуться обратно с триумфом, но делает ли он все возможное для этого? Нет, не делает. Он упускает все свои шансы, так как не может расстаться с бутылкой. Он умирает. Это действительно тяжело, но алкоголики, как правило, долго не задерживаются на этом свете. Ты жив и здоров, управляешь банком на Уиллоу-стрит I. Стоит ли требовать от тебя, чтобы ты был святым? Нет, не стоит. Святые не занимают место старшего партнера на Уиллоу-стрит I. Ты сильный, опасный и беспринципный деспот, и каждый, кто работает с тобой и не знает этого, должен быть в некотором роде умственно отсталым. Я не такой. Я... могу я продолжать? Я не хочу надоедать тебе, излагая эти прописные истины, но, возможно, в данной ситуации...
— Продолжай. — Я не мог больше стоять. Силы покинули меня, когда наконец я почувствовал облегчение. Я поспешно сел в кресло старшего партнера. — Ты сказал, что ты не умственно отсталый...
— Я не умственно отсталый. Я упрям, ты это прекрасно знаешь, я честолюбив и хочу достигнуть вершин банковского дела — ты это тоже очень хорошо знаешь, — и буду использовать любую возможность для достижения своей цели — сейчас тебе это должно быть совершенно ясно. Почему я должен это отрицать? И почему ты должен волноваться, когда ты полностью контролируешь мою карьеру у Ван Зейлов?
— В самом деле почему, — я едва понимал, что говорил. Облегчение, испытанное мною, было настолько сильным, что я даже подумал в смятении, как бы не расплакаться.
— Итак, я спрашиваю тебя, — продолжил Скотт, — зачем раздувать историю из-за этого проклятого письма? Возможно, Тони нравилось представлять тебя неким графом Дракулой в современном платье, но, честно говоря, я за это не дам и ломаного гроша. Меня не интересовало, кем ты мог быть — современным Дракулой, и не интересовало, кем ты должен быть — золотоволосым ангелом с венчиком и крыльями. Меня интересовало, кто ты на самом деле. А знаешь, Корнелиус, почему?
— Скажи мне. — Ко мне быстро возвращались силы. Я даже ухитрился улыбнуться Скотту.
— Мне было интересно, кто ты на самом деле, потому что ты мой босс и у тебя ключи от моего будущего, и поверь мне, Корнелиус, я заинтересован только в будущем. Почему я должен мучиться мыслями о том, что могло или не могло бы случиться в прошлом? Какой мне от этого толк? Ты учил меня быть прагматиком-победителем, Корнелиус!
Я рассмеялся. Он смеялся тоже, и внезапно я почувствовал себя вновь очень счастливым, как будто потерял горшок золота, но, наконец, после долгих мучительных поисков нашел его. Мое одиночество и моя печаль сразу исчезли. Я желал только одного — чтобы мы сидели дома, играли в шахматы и болтали о вечности, как обычно.
— Итак, я создал тебя по моему образу и подобию, не так ли, Скотт? — сказал я с юмором. — Сильный, опасный и беспринципный, — разве не такие слова ты использовал?
— Правильно!
— Это пугает меня! Я не уверен, что это мне нравится!
— Это тебе нравится! Ты и не представляешь меня иным!
Мы снова засмеялись, и все страхи показались такими неразумными, такими неуместными и не имеющими отношения к нашей взаимной привязанности. Мне пришло на ум, что в Англии я был сильно сбит с толку, почти что сошел с ума. Скотт был по-прежнему мой мальчик, не имеющий ничего общего со Стивом, и прошлое оставалось закрыто, как и должно было быть.
— Разумеется, я должен был избавиться от тебя! — сказал я, думая, как нелепо звучит эта фраза, если ее произнести вслух.
— Послушай, это все очень усложнило бы дело, — сказал Скотт, искренне, — я не могу признать, что я был бы очень обижен, но, как я уже сказал, я победитель и не думаю, что у меня возникнут сложности, если я займу соответствующую должность где-нибудь еще.
— Черт возьми, я не позволю моему лучшему сотруднику уйти!
— Слава Богу! На секунду ты заставил меня поволноваться. Я думал, ты собирался разрубить меня на куски и скормить голубям во внутреннем дворике.
— Я не сделал бы этого! Я слишком люблю этих птиц! Слушай, Скотт, кстати о птичках... как имя того парня, который писал о малой птахе, летящей из тьмы к яркому свету?
— Беда.
— Приходи сегодня вечером на Пятую авеню и расскажи мне о нем. Я закажу кока-колы и смахну пыль с твоих любимых шахмат.
Скотт сказал, что с нетерпением ждет этого.
Позже, когда я остался один, я некоторое время сидел за столом, машинально рисуя чертиков на промокательной бумаге, а сам хладнокровно обдумывал ситуацию. Моя последняя мысль перед тем, как я вызвал секретаршу, была: да, я должен ему верить, но не буду этого делать.