Глава 1
— Благословляю тебя, сын мой. — Холодная ладонь коснулась лба.
Рамон поднес к губам узкую руку, поднялся с колен. Негромко звякнул доспех.
— Благодарю, матушка. Если позволишь, последняя просьба.
Голова, покрытая черной кисеей, чуть склонилась.
— Матушка, когда я… — Молодой человек осекся, поморщившись, продолжил: — Словом, не ищите тело. Доспехи и оружие наши люди привезут — если будет что привозить. А мне все равно, где лежать.
— Как скажешь.
За длинной вдовьей вуалью не разобрать выражения глаз. Сколько Рамон помнил, лицо матери скрывала эта полупрозрачная ткань. Мальчишкой он мог часами разглядывать портрет на стене зала: молодой человек с рыцарской цепью на груди, рядом совсем юная жена чинно сложила руки на коленях. Отца Рамон не видел никогда.
Он окинул взглядом непривычно тихих двор: детей заперли в комнатах под присмотром нянек, нечего мельтешить под ногами. Встретился глазами с братом, хотел было спросить — не передумал ли. Промолчал. И без того вон невестка вцепилась в локоть Рихмера, как будто боится, что сбежит. Чуть поодаль насупившимися галками застыли вдовы старших братьев… бабье царство. Не сбежит от вас Рихмер, духу не хватит, а жаль. Только и останется, что еще одна плита с именем в семейном склепе.
Рамон коротко поклонился:
— Прощайте.
Принял у оруженосца шлем, вскочил на коня, не дожидаясь, пока парнишка придержит стремя, тронул поводья. Хлодий, оруженосец, пристроил своего коня позади. По правую руку встал Бертовин, много лет водивший копье[1]. За спиной выстроились воины.
Проезжая мост, Рамон оглянулся. Во дворе ничего не изменилось, словно стоящие там люди были статуями.
— Не оглядывайся. Дурная примета, — проговорил Бертовин.
Рамон усмехнулся:
— Не мужчинам нашего рода бояться дурных примет.
— Знаю. Но ты не один. Люди смотрят.
— А то они не знают, чем дело кончится. Но ты прав: люди смотрят. Я буду помнить об этом.
Какое-то время ехали молча, лишь мерно чавкали копыта по весенней распутице, да чуть поскрипывали колеса телеги с провиантом. Редкие встречные крестьяне торопливо сворачивали на обочину, низко кланяясь.
— Насчет Хлодия не передумал? — спросил вдруг Рамон. — Еще не поздно отослать парня. Пошлю за оруженосцем к кому-нибудь из вассалов, никуда не денутся.
Вспыхнувшего лица юноши он словно бы не заметил. Мальчик рвется доказать, что уже не ребенок, но впереди отнюдь не турнир.
— Говорили уже, — ответил воин.
— Говорили. Но у тебя больше нет наследников.
Семью Бертовина два года назад унес мор, изрядно погулявший в этих краях. Сам Рамон тогда лишился жены, с которой успел прожить несколько месяцев. На могиле он был лишь во время похорон: увидел, как закрылась плита склепа, отделяя мертвых от живых, выслушал молитвы священника вперемешку с причитаниями матери: жаль, что детей не нажили. И ушел, чтобы больше не возвращаться. Он не выносил кладбища. А вот Бертовин у своих бывал частенько.
— Тогда спрошу прямо: тебя смущает только это? Или то, что оруженосец — не юноша знатного рода, как того требует обычай, а сын бастарда твоего деда?
Рамон поморщился:
— Брось. Я же сам взял его в оруженосцы пару лет назад, когда вернулся с запада. Хоть матушка и фыркала. И ни разу не пожалел: парень смышлен и расторопен. Но…
— Что ж, если говорить о благе моего сына, — сказал Бертовин, поняв, что продолжения не последует, — то повторю то, о чем уже говорил: замок превратился в болото. Хлодию будет полезно посмотреть, что да как у других. Пообтереться в обществе.
— И привыкнуть к пересудам за спиной, — хмыкнул Рамон. — Хотя нашей семье и прощают то, что никогда бы не сошло с рук другим, сплетен все равно будет предостаточно. И все же он молод, а в Агене, помнится, не так уж тихо.
— Скажи-ка, а сколько лет было тебе, когда господин посвятил в рыцари вопреки всем правилам?
— Пятнадцать. Нашел, что в пример взять. Мне деваться некуда было.
— Вот и ему — пятнадцать, — хмыкнул Бертовин. — Всем нам некуда деваться. И у всех впереди погост. Что ж теперь, всю жизнь только туда и глядеть?
Рамон пожал плечами:
— Ты отец. Поступай как знаешь.
— Да. И у меня была возможность увидеть, что вырастает из мальчишек, которых слишком оберегают.
Рамон помрачнел.
Он любил брата, насколько вообще можно любить человека, с которым удается свидеться от силы седмицу[2] за год. Вплоть до последнего времени, когда Рамон поселился в родном замке, дома рыцарь бывал лишь урывками. Но как бы он ни относился к родичу, приходилось признать, воином тот был никудышным. Соседи и вовсе отзывались о Рихмере с изрядной долей пренебрежения: чего ждать от человека, который, не посоветовавшись с маменькой, ступить боится? Старшие — те люди как люди, а этот — ни в мать, ни в отца. Не будь двойняшки на одно лицо, точно бы про заезжего молодца разговоры пошли. А так… кабы нечисть какая подменила, облик приняв, — тогда бы, ясное дело, в церковь зайти не мог, а этот как все, каждую седмицу. Выходит, в семье не без урода… В лицо братьям никто, конечно, ничего подобного не говорил, но Рамон умел слышать недосказанное.
До семи лет близнецы росли не разлей вода. А когда пришло время отдавать их в ученье, матери стало жаль отпускать от себя младшенького, даром, что младше он был на четверть часа. И сколько ни уговаривал Бертовин, воспитывавший этих двоих с рождения, не разлучать братьев, переубедить госпожу не смог. Рамон отправился в столицу пажом к герцогу Авгульфу, Рихмера отдали в замок соседа, престарелого барона.
Следующие десять лет Рамон бывал дома лишь наездами, когда позволял господин. Да еще на похоронах старших братьев. Последние три года он и вовсе провел на Западе, сначала сопровождая сюзерена в качестве оруженосца, потом — как полноправный вассал водил копье под его знаменами. Вернувшись, Рамон хотел остаться дома насовсем. Даже женился. Невесту выбрала мать — но какая, в общем, разница? Была бы девица из приличной семьи, да с приданым, за последние пять поколений богатый некогда род изрядно оскудел. Но жена вскоре умерла, а сам Рамон постоянно ощущал себя лишним. То, что в его представлениях считалось доблестью, в глазах матери и брата выглядело нелепой прихотью взрослых детей, сменивших деревянных солдатиков на настоящие армии. И письмо от сюзерена, требовавшего к себе вассалов с трехмесячным запасом провианта, показалось посланием свыше.
Мать, узнав о предстоящем отъезде, лишь молча кивнула.
В последнюю ночь в замке Рамон проснулся от грохота. Откуда-то сами собой вернулись старые привычки, и он скатился с ложа, подхватив лежащий у изголовья нож, раньше, чем вспомнил, кто он и где. Дальше тело снова сработало бездумно: метнуться на слух к человеку в комнате, уронить, прижать коленом к полу, держа нож у горла…
— Сдурел? — раздался полузадушенный голос брата.
Рамон выругался, убирая колено с его лопаток.
— Какого рожна тебя принесло? Зарезал бы спросонья как куренка… — Он снова ругнулся.
Надо было вечером с вином поаккуратнее, допился, спросонья не помнит что и где. Вроде последние два года не водилось привычки просыпаться с ножом в руке, а тут — на тебе! Может, дело было в том, что мыслями Рамон уже был там, на Западе, где из-за любого дерева нужно было ждать стрелы, а чужой в комнате мог оказаться только убийцей.
Светца[3] на обычном месте не нашлось. Он обнаружился на полу, куда его в потемках смахнул Рихмер. Рамон вставил лучину в чугунный расщеп, высек огонь. Повторил, глядя на брата:
— Какого рожна ты тут делаешь?
— Не спится, — буркнул Рихмер, глядя снизу вверх и отчего-то не торопясь подниматься с каменного пола.
— Когда не спится, нужно к бабе под бок, а не по замку шататься. Или жена снова из постели выставила? Так нашел бы девку какую…
— Да ну ее, — брат махнул рукой. — Никуда не денется. Это ведь ты завтра уезжаешь, не она. Останусь тут опять один. В этом бабьем царстве. Пока не помру.
Он встал, пошатнулся, снова едва не смахнув на пол светец. Оперся о стол:
— Знал бы ты, как я тебе завидую… Ноги в руки — и поминай как звали. А мне тут с этими… расхлебывать.
Только сейчас Рамон сообразил, что от близнеца ощутимо несет хмельным. Вздохнул: похоже, выспаться перед дорогой не получится. Придержал Рихмера за локоть, усаживая на скамью.
— Погоди, сейчас приду. Попрошу, чтобы принесли горло промочить.
Брат мотнул головой, льняные волосы едва не задели огонь:
— Угу. Только вино не лезет. Пиво спроси, что ли.
— Я сейчас, — повторил Рамон и пошел будить слугу, от всей души надеясь, что, пока ходит, брата успеет сморить хмель. Каждый раз одно и то же. Сперва пьяные причитания, мол, как же все это надоело, пора, пора что-то делать. Потом отговорки, маменька заругает, жена пилить будет. Наутро — то ли притворные, то ли настоящие слова о том, что не помнит, что он ночью молол, да и спьяну чего только нести не начинают. Почему Рихмер слова поперек матери не скажет, Рамон не понимал, да и не пытался понять.
Он нарочито медленно шел до комнаты, где спали слуги, вместо того чтобы просто позвонить в колокольчик. Потом ждал, пока принесут хлеб, пиво и холодное мясо, оставшееся с вечера.
Рихмер сидел, опустив лицо на скрещенные на столе руки. Рамон решил было, что брат все-таки уснул и будить его не стоит, но тот поднял голову, едва слуга вышел, прикрыв за собой дверь.
— Пить будешь? — спросил Рамон. Не дожидаясь ответа, налил пиво в две кружки, положил ломоть мяса на хлеб. И так понятно, что будет, стоило бы иначе посередь ночи за хмельным ходить.
— Кажется, оставшийся год я не дотяну, — сказал Рихмер, принимая пиво. — Сопьюсь раньше.
— Год?
— Ну да. Даже меньше — двадцать нам когда стукнуло?
— Два года. Неполных. Но мне легче думать, что два.
— Думай — не думай… — Рихмер опустил кружку. — Авдерик погиб через день после того, как ему исполнилось двадцать один. А ты говоришь: два…
— В ту ночь многие погибли. На то она и война.
— Ты видел, как он…
— Нет. Я тогда изо всех сил пытался не отдать концы и не наложить в штаны. Утром узнал.
Рихмер кивнул. Покрутил кружку между ладоней, вздохнул:
— Видел бы ты, что с матушкой творилось, когда тело привезли. Я грешным делом думал — рассудком повредилась. Вызвала меня от господина, а как приехал — вцепилась, ни на шаг не отпускает. Барон приехал обратно просить, она в ноги кинулась — мол, не забирай младшенького, старшие в чужих краях, хоть один в горе опорой будет. Чуть со стыда не умер.
— А что барон? — поинтересовался Рамон.
— А что барон? Помялся-помялся, да и согласился. Так и остался при мамкиной юбке.
— Ты раньше об этом не рассказывал.
— А ты не спрашивал. — Рихмер заглянул в опустевшую кружку, потянулся за кувшином. — А когда про Лейдебода весть пришла, совсем плохо стало. Матушка, видать, все семейные хроники подняла, и началось. На реку нельзя, утонешь. На охоту нельзя — зверь загрызет.
Рамон хмыкнул:
— Книжки читать не запретила? А то двоюродный дед, если не врут, книгу на ногу уронил. Оковкой ступню рассадил, через неделю от горячки умер. И мыться бы надо запретить, один из наших предков…
— Смешно тебе. А я не знал, куда от соседей деваться. Зовут то в гости, то на охоту, а я мямлю, точно красна девица, — мол, маменьке плохо, в другой раз.
— Так не мямлил бы. Встал да уехал. Взрослый уже на маменьку оглядываться.
— Однажды попробовал. Чуть не сутки прорыдала, пришлось за лекарем посылать, испугались, что нервная горячка случится.
— Да ладно тебе. Она, говорят, ни на одних похоронах не плакала. Что над мужем, что над сыновьями — ни слезинки.
— Вот тебе и ладно, — вздохнул Рихмер. — Какое там «уехал», шагу боюсь ступить.
Брат помолчал, медленно выстукивая пальцами по столу неведомую мелодию. Подался вперед:
— Собирайся. Завтра поедешь со мной. Или сгниешь в этом болоте.
— Тебе легко говорить. Ты-то свободен.
Рамон усмехнулся:
— Свободен? Просто до меня никому нет дела. Вот и вся цена той свободе. Но если то, что она сделала с тобой, называется любовью — в гробу я видал такую «любовь». Собирайся. Третий раз предлагать не буду: времени на раздумья не осталось.
Рихмер опустил голову:
— Не могу. Спокойной ночи, брат.