32
Майор был тучноват, с толстыми икрами, с лениво-величавыми движениями, с седой львиной гривой, желтовато-бледный, не знакомый с загаром. Говорил раскатисто, веско. Он подавлял полкового инженера и своей солидностью и своей принадлежностью к армейскому штабу. Полковой инженер с робкой уважительностью усаживал майора поудобнее, потчевал чаем, печеньем с маслом, рассказывал о системе заграждений.
Но когда они пошли по траншеям и лениво-величавый майор не вздрагивал при разрывах, не наклонялся в мелких местах траншеи, высовывался, разглядывая немецкие позиции, когда он, как все смертные, спросил: «А где здесь до ветру сходить?», робость в полковом инженере пропала.
Они шли по траншее, майор, не оберегая свои хромовые, надрезанные на круглых икрах, сапоги, ступал в лужи, разбрызгивал жидкую грязь. Навстречу им — солдат. И как только он разминулся с ними, и майор, и этот солдат разом обернулись:
— Володя! Захарьев!
— Ходасевич? Тарас Устинович?
Солдат и майор сошлись, захлопали друг друга по плечу. Майор сказал полковому инженеру:
— Бывают же в жизни встречи! Ни в каком романе не вычитаешь! Вот это земляк, товарищ по работе, Володя Захарьев, в Минске вместе до войны были: я — управляющий стройтрестом, он — прораб.
Захарьев сказал:
— Давно это было. Как будто сто лет назад.
— Да-а, — сказал майор. — Давненько. До войны… Я отпущу вашу душу на покаяние, занимайтесь своими делами, а я побеседую с товарищем… Вы не против?
— Что вы, что вы, товарищ майор, — сказал полковой инженер. — Ради бога!
Майор и Захарьев спустились в землянку, уселись на сырых, холодных нарах, у задней стены. Захарьев достал фляжку в суконном чехле, взболтнул. Майор сказал:
— Володя, есть еще порох в пороховницах?
— Есть, Тарас Устинович.
Захарьев разлил водку по кружкам. Выпили за встречу, закусили хлебом.
— Да-а, Володя, кто из нас предполагал, что так сложится наша судьба? Я тебе обещал бронь, а сам с первых дней ушел в армию.
— А я ушел в ополчение.
— И не тянет в инженерию?
— Нет. Привык к пулемету.
— Смотри, а то я устрою, вытащим в армию. Оформим офицерское звание. В штабе у меня связи, протолкнем.
— Нет, Тарас Устинович, не стоит проталкивать.
Притащился Пощалыгин:
— Товарищ майор, разрешите обратиться к рядовому Захарьеву?
— Обращайтесь, обращайтесь. Пощалыгин протянул Захарьеву флягу:
— Налетай, Владимир Иванович! Мужик ты неприпасливый, никогда ничего аппетитного у тебя в наличии нету. Трофейный шнапсик за ради приятной встречи.
— Спасибо, — сказал Захарьев. — Между прочим, я ефрейтор.
— Я и забыл: ефрейтор, начальство…
— И вы с нами, товарищ боец, — сказал майор. — За компанию.
— Ваше здоровье! — Пощалыгин выпил, понюхал корочку, помахал ручкой («Не буду мешать вашему собеседованию»), отошел и лег на нары, с головой укрывшись шинелью. И через минуту храпел во всю ивановскую.
Майор сказал:
— Забавный субъект. Ты не находишь, Володя?
— Его зовут Георгий Пощалыгин, — сказал Захарьев. Они выпили шнапса, Захарьев сунул пустую флягу под пощалыгинский вещмешок — и Пощалыгин храпанул еще могутнее.
— Забавно сложились наши судьбы, — сказал майор. — Помнишь наш трест, наши стройки…
— Еще бы!
Они вспоминали бывших товарищей по работе, и Захарьев ничего ни о ком не знал. А майор не знал о большинстве, но про некоторых говорил: этот — военный инженер, этот — партизанит, тот — эвакуировался на Урал.
— Ты, Володя, не запамятовал Дубровского? Наш главинж, ну да. Так представь: я с ним недавно повстречался в Москве. Я приезжал туда в командировку. Иду в гостинице по коридору, и навстречу, как ты мне сегодня, — Саша Дубровский. Оказывается, он на подпольной работе в Минске, вызвали на несколько дней в Москву. Немало забавного он рассказал… — Майор замолчал, вгляделся в Захарьева. — О твоей бывшей жене, Татьяне, тоже рассказывал. Работала на немцев, партизаны ее казнили.
Прощаясь, майор и Захарьев обменялись номерами полевых почт, но каждый из них заранее знал, что вряд ли напишет другому: оба не терпели писать письма.
Проводив майора, Захарьев улегся на нары. По примеру Пощалыгина укутал голову шинелью. Было душно и неспокойно. Он думал о Ходасевиче и о том, что узнал про Татьяну. Ее не было жаль, и вместе с тем — как будто потерял что-то последнее, что еще связывало его с тем, довоенным бытием, где у него были и женщины, и дети, и любовь.