Book: Похититель вечности



Похититель вечности

Похититель вечности

Моим родителям и в память о Майкле

Глава 1

НАЧАЛО

Я не умираю. Я лишь становлюсь все старше и старше.

Посмотрев на меня, вы скорее всего увидите человека лет пятидесяти. Во мне ровно шесть футов и полдюйма, согласитесь — прекрасный рост для мужчины. Вес колеблется между 190 и 220 фунтами, в этом тоже нет ничего необычного, хотя, вынужден признать, в течение года он несколько увеличивается, поэтому каждый год в январе я сажусь на жесткую диету и не позволяю себе никаких гурманских излишеств до августа, когда с наступлением холодов возникает потребность в небольшой жировой прослойке. С волосами мне повезло: некогда густые, темные и благословенные легкой волной, они до сих пор противостоят соблазну выпасть все разом — лишь немного истончились на макушке и слегка поседели. Кожа у меня смуглая и, хоть я признаю, что под глазами имеются небольшие складки, только самые предвзятые критики могут допустить, что у меня есть морщины. Уже много лет как мужчины, так и женщины — таких немало — считают меня привлекательным и не лишенным ярко выраженного шарма.

Мне чрезвычайно льстит, когда говорят, что мне и пятидесяти не дашь. Вот уже очень долго я не могу утверждать, не кривя душой, что еще не прожил и полувека. Это всего лишь возраст, или, по крайней мере, визуальное представление о возрасте, в котором я застрял на бо́льшую часть 256 лет своей жизни. Я — старый человек. Возможно, выгляжу я сравнительно молодо и по физическим параметрам ничем не отличаюсь от большинства мужчин, родившихся, когда Белым домом руководил Трумэн[1], но я несравненно дальше от их буйного цветения юности. Я давно уже понял, что внешность — обманчивее прочих людских черт, и рад тому, что сам стал живым доказательством этой теории.

Я родился в Париже в 1743 году, когда правили Бурбоны: на троне сидел Людовик XV, и в городе царил относительный покой. Само собой, я мало что помню о тогдашней политической обстановке, но у меня сохранились отрывочные воспоминания о моих родителях — Жане и Мари Заилль. Наша семья была довольно обеспеченной, несмотря на то, что в те годы Франция переживала ряд финансовых кризисов; страна, казалось, существовала под сенью бесконечных войн, которые выкачивали из городов как природные ресурсы, так и тех людей, которые могли бы их добывать.

Мой отец умер, когда мне было четыре года, но он не сложил голову на поле брани. Он работал переписчиком у знаменитого в те времена драматурга, чье имя назвать я могу, но, поскольку и он сам, и его работы ныне полностью забыты, имя это вам ровным счетом ничего не скажет. Я принял решение не упоминать здесь никому не известные имена, чтобы не превратить эти воспоминания в подобие переписи населения, — вы же понимаете, с каким количеством людей мне довелось познакомиться за 256 лет. Мой отец был убит, когда поздним вечером возвращался из театра домой, кем — бог знает? Его пригвоздили к земле, вонзив что–то острое в затылок, а потом перерезали горло. Убийцу так и не поймали — подобные преступления и в те дни были обычным делом, а правосудие по сей день далеко от совершенства. Но драматург был добрым человеком — он назначил моей матери пенсию, так что до конца ее жизни нам голодать не приходилось.

Моя мать, Мари, прожила до 1758 года — она снова вышла замуж за актера из труппы, с которой работал мой отец, некоего Филиппа Дюмарке, страдавшего манией величия — он даже утверждал, что ему довелось выступать в Риме перед Папой Бенедиктом XIV; матушка раз посмеялась над этим, и любящий супруг избил ее. Брак не был счастливым — его омрачало постоянное насилие, но в результате этого союза на свет появился сын, мой сводный брат по имени Тома; его имя до сих пор остается семейным. Пра–пра–пра–пра–пра–правнук Тома — Томми — живет теперь в паре миль от меня, в центре Лондона, мы с ним регулярно вместе обедаем, и всякий раз я «одалживаю» ему денег, чтобы оплатить счета, неуклонно растущие вследствие его экстравагантного и претенциозного образа жизни, — я уж не говорю о счетах за так называемые «лекарства».

Этому парню всего двадцать два года, но я очень сомневаюсь, что он доживет до двадцати трех. Его ноздри буквально выжжены кокаином, которым он заряжается последние восемь лет, нос все время подрагивает, как у старой ведьмы, а вечно отсутствующие глаза остекленели. Когда мы с ним обедаем, по счету всегда, разумеется, плачу я; он либо нервически взвинчен, либо в тяжелой депрессии. Я видел его и в истерике, и в ступоре — даже не знаю, какое из этих состояний предпочтительнее. Подчас он вдруг начинает хохотать безо всяких на то причин и неизменно исчезает, ссылаясь на неотложные дела, — сразу же после того, как я даю ему денег. Я бы попытался ему как–то помочь, но с его родом всегда было сложно иметь дело — все его предки, как вы увидите, кончили плохо, так что смысла в помощи немного. Я давно миновал тот возраст, когда хочется вмешиваться в их жизни. Да они и не ценят мою помощь. Я знаю, что не должен слишком привязываться к мальчикам, ибо все эти Тома, Томасы, Томы и Томми неизбежно умирают молодыми, а за углом меня уже поджидает следующий, от которого опять будут одни хлопоты. И в самом деле, не далее как неделю назад Томми сообщил мне, что «обрюхатил», как он очаровательно выразился, свою теперешнюю подружку, так что, исходя из прошлого опыта, можно сделать вывод, что его дни сочтены. Теперь середина лета, дитя родится под Рождество и станет продолжателем рода Дюмарке; стало быть, Томми, как самец «черной вдовы», свое отжил.

Должен, однако, добавить, что так было не всегда — это началось в конце XVIII века, как раз тогда я достиг пятидесятилетнего возраста и перестал стареть физически. До того я был таким же человеком, как все, хотя всегда чрезвычайно гордился своей внешностью, что нетипично для тех времен, и старался всеми средствами поддерживать здоровье тела и духа, что вошло в моду лишь через сто пятьдесят лет. Припоминаю, что где–то в 1793 или 1794 году я заметил: моя наружность перестала меняться, — что меня чрезвычайно обрадовало, не в последнюю очередь из–за того, что в конце XVIII века просто дожить до такого возраста было делом практически неслыханным. Но к 1810 году это стало меня пугать, поскольку мне следовало выглядеть человеком, приближающимся к семидесяти, а в 1843 году, к столетней годовщине моего рождения, я окончательно понял, что происходит нечто странное. Но я уже научился с этим жить. Я никогда не пытался найти медицинское объяснение тому, что со мною случилось, ибо моим девизом давно уже было: «зачем искушать судьбу?». К тому же я ничуть не похож на этих вымышленных персонажей–долгожителей, что молят о смерти — избавительнице от плена вечной жизни; нескончаемые стенания и причитания «не–мертвых» тоже не для меня. Вообще–то я совершенно счастлив. Я веду деятельную жизнь. Вношу свой вклад в тот мир, где живу. И, возможно, жизнь моя вовсе не будет длится вечно. То, что я прожил 256 лет, вовсе не означает, что я доживу до 257–и. Хотя подозреваю, что доживу.

Но я забегаю вперед больше чем на два с половиной столетия, так что позвольте вернуться к моему отчиму Филиппу, который пережил мою бедную матушку ненадолго и лишь потому, что однажды вечером избил ее так, что она свалилась на пол и больше уже не встала: изо рта и левого уха у нее текла кровь. Мне тогда исполнилось пятнадцать. Проследив, чтобы ей устроили приличные похороны, а Филиппа за это преступление арестовали и казнили, я вместе с малышом Тома в поисках счастья покинул Париж.

И вот так я, пятнадцатилетний мальчик, что путешествовал из Кале в Дувр со своим сводным братом, встретил Доминик Совэ, мою первую истинную любовь, девушку, с которой не сравнится ни одна из моих последующих девятнадцати жен и девятисот любовниц.

Глава 2

ВСТРЕЧА С ДОМИНИК

Не раз доводилось мне слышать утверждение, будто человек никогда не забывает свою первую любовь — благодаря одной лишь новизне эмоций память о ней навсегда сохраняется в глубине любого сердца, кроме самых ожесточившихся. Это вполне естественно для обычного человека, у которого за всю жизнь было, возможно, с дюжину любовниц и одна, от силы две жены, однако несколько сложнее для того, кто прожил так долго, как я. Признаться, я уже успел забыть имена и облик сотен женщин, связями с которыми когда–то наслаждался, и в лучшем случае могу припомнить четырнадцать или пятнадцать из своих жен, но Доминик запечатлелась в моей памяти, как символ того, что мое детство осталось позади и началась новая жизнь.

Судно, шедшее из Кале в Дувр, было переполненным и грязным — и никакой возможности укрыться от застарелого зловония мочи, пота и дохлой рыбы. Но я радовался уже тому, что несколькими днями ранее своими глазами увидел казнь отчима. Укрывшись в небольшой толпе, я отчаянно желал, чтобы в тот миг, когда голова его опустится на плаху, он посмотрел в мою сторону, — и он действительно меня заметил; в тот краткий миг, когда взгляды наши встретились, я испугался, что от страха он не узнает меня. Хотя по спине у меня бежали мурашки, я был доволен, что он сейчас умрет. И на все последующие века запомнил я, как топор опустился на его шею, — стремительное падение лезвия, вздох толпы, к которому примешались одобрительные возгласы, и то, как шумно блевал какой–то парень. Помню, лет в 115 мне довелось услышать, как Чарлз Диккенс читает выдержки из своего романа, в котором описывалась сцена гильотинирования, и я не выдержал и ушел: столь гнетущими были воспоминания о том дне, веком раньше, столь ужасна была память об отчиме, улыбнувшемся мне за секунду до смерти, хотя и гильотину–то ввели только во времена Революции, лет на тридцать позже. Я помню, каким холодным взглядом пригвоздил меня прославленный романист, быть может, решив, что я осуждаю его произведение или нахожу его скучным, что было никак не возможно.

Нашим новым домом я выбрал Англию, поскольку остров этот никак не связан с Францией, — мне нравилась мысль оказаться в независимом, обособленном месте. Путешествие было недолгим, по большей части я нянчился с пятилетним Тома — его всю дорогу мутило, и он пытался извергнуть содержимое желудка, в котором и так уже ничего не было, за борт судна. Я перенес брата к поближе к поручням и усадил так, чтобы ветер овевал его лицо, надеясь, что свежий воздух хоть как–то поможет ему, — и тут заметил Доминик Совэ, стоявшую в нескольких шагах от нас: ее густые темные волосы развевались на ветру, и солнце играло в них, а она смотрела в сторону Франции, вспоминая собственные беды.

Она заметила, как я таращусь на нее, и бросила на меня взгляд. Через минуту она снова посмотрела на меня, я покраснел и сразу же влюбился, и взял на руки Тома, который тотчас завопил от боли.

— Тихо ты! — толкнул я его. — Тс–с!

Не хотелось, чтобы она подумала, будто я не могу управится с ребенком, но я не мог позволить ему шляться где попало, чтобы он плакал, вопил и мочился, где придется, как некоторые дети на судне.

— У меня есть немного свежей воды, — сказала Доминик. Она подошла к нам и легонько тронула меня за плечо, и ее тонкие бледные пальцы скользнули по моей коже, попав в длинную прореху в дешевой рубахе, и тело мое охватило пламя возбуждения. — Может быть, это его немного успокоит?

— Спасибо, но с ним все хорошо, — нервно ответил я, страшась заговорить с этим виденьем красоты и одновременно проклиная свою неспособность к этому. Я был всего лишь мальчишкой, не способным к притворству.

— Но, право, мне она не нужна, — настаивала девушка. — Все равно мы скоро будем на месте. — Она присела, а я медленно повернулся, глядя, как она скользнула рукой в вырез платья и достала маленькую узкую бутылочку с чистой водой. — Пришлось спрятать, — объяснила она. — Я боялась, что кто–нибудь ее стянет.

Я улыбнулся и принял бутылочку, не сводя с девушки глаз, открутил крышку и протянул бутылку Тома, который с удовольствием выпил немного воды. После чего сразу же успокоился, и я с облегчением вздохнул.

— Спасибо, — сказал я, — вы очень добры.

— Я захватила с собой кое–какой провизии, когда мы покидали Кале, — сказала она, — просто на всякий случай. А где же ваши родители? Разве они не могут позаботиться о малыше?

— Они лежат в шести футах под землей на парижском кладбище, — ответил я ей. — Одна убита своим мужем, другого убили воры.

— Сожалею, — ответила она. — Значит вы, как и я. Путешествуете один.

— У меня есть брат.

— Да, конечно. Ну а как же вас зовут?

Я протянул ей руку и, сделав это, сразу почувствовал себя зрелым мужчиной, совсем взрослым, точно рукопожатие подтверждало мою независимость.

— Матье, — ответил я. — Матье Заилль. А это создание, заблевавшее весь корабль, — мой брат Тома.

— Доминик Совэ, — сказала девушка, не обратив на мою руку внимания, и чмокнула нас обоих в щеки, что взволновало меня еще сильнее. — Рада с вами познакомиться, — добавила она.

Наши отношения завязались в тот момент и продолжились позже, той же ночью, в крошечной комнате дуврской гостиницы, где мы втроем нашли прибежище. Доминик была старше меня на четыре года, и в девятнадцать, естественно, обладала несколько бо́льшим опытом в делах романтических. Мы лежали в одной постели, прижимаясь друг к другу, чтобы согреться, напрягшись от снедавших нас желаний. В конце концов ее рука скользнула под тонкое, изъеденное молью одеяло, едва прикрывавшее нас, и принялась гладить меня по груди, опускаясь все ниже; мы поцеловались и предались страсти.

На следующее утро меня переполняло смятение. Я смотрел на ее тело рядом: простыни укрывали ее достаточно, чтобы не смущать меня, но никоим образом не уменьшали моего вновь разгоревшегося желания, — и боялся, что она проснется и будет сожалеть о том, что случилось между нами ночью. И в самом деле, когда она открыла наконец глаза, поначалу возникла неловкость — девушка закуталась в еще одну простыню, стащив ее с меня и обнажив при этом все мое естество, что повергло меня в смущение; но в итоге она смягчилась и со вздохом притянула меня к себе.

Весь следующий день мы гуляли по Дувру, держа Тома за руки, точно в глазах окружающих были мужем и женой, а Тома — нашим сыном. Меня переполняла радость — я был уверен, что жизни изумительнее и желать нельзя. Я хотел, чтобы этот день длился вечно, и в то же время грезил, чтобы он поскорее закончился, и мы бы как можно быстрее вернулись в нашу спаленку.

Но в ту ночь я пережил потрясение. Доминик велела мне ложиться на полу вместе с Тома, а когда я воспротивился, сказала, что если я не хочу спать на полу, кровать она уступит мне, а на пол ляжет сама, после чего я сдался. Мне хотелось спросить ее, в чем дело, почему она вдруг меня отвергла, — но я не мог найти слов. Должно быть, она сочтет меня глупым несмышленышем, если я потребую от нее больше, чем она желает дать, и я побоялся вызвать ее презрение. Уже тогда я хотел заботиться о ней, всегда быть с нею рядом, но теперь понимаю: вне всякого сомнения, она считала, что мне всего пятнадцать лет, и если она хочет обрести прочное будущее в этом мире, вряд ли оно ждет ее со мной. Она метила на что–то получше.

Как выяснилось — зря.



Глава 3

ЯНВАРЬ 1999 ГОДА

Я живу в Лондоне, на Пиккадилли, в славной квартирке окнами на юг. Располагается она в цоколе четырехэтажного здания. Верхнюю часть дома занимает бывший министр кабинета миссис Тэтчер[2] — его попытки пробиться в Палату лордов были на корню пресечены ее преемником, мистером Мейджором[3], которого он презирал за скандал в Казначействе, имевший место несколько лет назад, но теперь он нашел себе место в менее престижной, но куда более выгодной в финансовом отношении сфере спутникового телевещания. Будучи главным акционером корпорации, нанявшей моего соседа сверху, я весьма заинтересован в его карьере и в некоторой степени несу ответственность за его политическое ток–шоу, выходящее три раза в неделю: его рейтинг сейчас порядком упал, поскольку все уже поняли, что заслуги ведущего изрядно потускнели. И хотя я считаю полнейшим абсурдом мнение публики, будто человека, принадлежащего прошлому десятилетию, следует полностью сбросить со счетов, — мое долголетие служит прекрасным тому подтверждением, — все же я подозреваю, что его карьера подходит к концу и искренне об этом сожалею, ибо он вполне приятный человек, обладающий хорошим вкусом; в этом мы с ним весьма схожи. Он всегда был достаточно любезен со мной, приглашал по нескольким поводам к себе, а однажды, когда я у него обедал, он сервировал стол довольно изысканной венгерской посудой середины XIX века, которую, могу поклясться, создали на моих глазах, в Татабанье, где я проводил медовый месяц, если я не ошибаюсь, с Джейн Дили (1830—1866, брак заключен в 1863 году). Очаровательная девушка. Тонкие черты лица. Ужасный финал.

Я тоже могу себе позволить жизнь в роскоши не хуже, чем у моего телевизионного друга, но к чему? Сейчас меня вполне устраивает простота. Мне случалось жить и в нищете, и в богатстве. Я спал на улицах и падал мертвецки пьяным во дворцах, был бродячим преступником и блюющим повесой. Я и сейчас не зарекаюсь ни от того, ни от другого. В квартире этой я поселился в 1992 году и остаюсь здесь по сей день. Это место стало моим домом. Войдя в квартиру, вы попадете в маленький вестибюль, переходящий в крошечный коридор, дверь из которого ведет в гостиную с прекрасным эркером, утопленную на одну ступеньку. Здесь я держу книги, пластинки, пианино и свои трубки. К гостиной примыкают спальня, ванная и маленькая комната для гостей, которой пользуется только мой многоюродный племянник Томми — он заявляется ко мне время от времени, если ему нужны наличные.

В финансовом смысле мне всегда везло. Я не вполне могу объяснить, как у меня появились деньги, но их у меня ужасно много. По большей части, мое состояние увеличивалось без какого бы то ни было моего участия. Разумеется, за то время, что отделяет мое теперешнее положение от дуврского корабля, мне довелось заниматься разными вещами, но, думаю, везло мне потому, что я всегда хранил деньги как деньги — не акции, не облигации, не страховки и пенсионные вклады. (В моем случае страхование жизни — пустая трата денег.) Был у меня друг, Дентон Ирвинг, он потерял кучу денег при крахе Уолл–стрит в начале ХХ века. Один из тех парней, что выбрасывались из окон контор, узнав о своей несостоятельности. Глупый бедолага, воплощение того, через что прошла вся страна. Едва ли он был в этом виноват. Летя вниз, он наверняка видел, как добрая половина нью–йоркской «денежной аристократии» стоит в окнах отелей, раздумывая, не покончить ли со всем. Но даже здесь он не преуспел. Неверно рассчитал дистанцию, и все закончилось сломанной ногой, раздробленной рукой и парой переломанных ребер — секунд десять он кричал в агонии посреди авеню Америк, а затем из–за угла на полной скорости вывернул трамвай и положил конец его мучениям. Дентон добился того, чего хотел, полагаю.

Я всегда легко тратил деньги, полагая, что нет смысла владеть чем–то, если оно не может обеспечить тебе комфортную жизнь. Потомства у меня нет, так что некому оставлять капитал в маловероятном случае моей смерти — за исключением нынешнего Томми, разумеется, — а даже если бы оно имелось, я считаю, что человек должен следовать своим путем, не рассчитывая на чью–то помощь.

И времена я никогда не критиковал. Я знаю пару молодых парней, лет семидесяти или восьмидесяти — они беспрестанно жалуются на мир, в котором живут, на бесконечные в нем перемены. Иногда мы с ними беседуем у меня в клубе, и я нахожу их презрение к Настоящему отчасти нелепым. Они отказываются обзаводиться так называемыми «современными приспособлениями», делая вид, что не понимают, как звонить по телефону или что такое «номер факса». Абсурд. Умоляю, телефон появился задолго до их рождения. Я считаю — бери все, что предлагает тебе этот век. Именно в этом и заключается жизнь. На мой взгляд, конец ХХ века совсем неплох. Быть может, малость скучноват, хотя американская космическая программа 1960–х годов меня заворожила сразу; впрочем, довольно — бывало и хуже. Попробовали бы что–нибудь сделать веком раньше. Конец XIX–го — у меня сохранилась лишь пара воспоминаний на двадцать лет, так безрадостно все там было. И одно из них — больная спина, из–за которой я слег на полгода.

В середине января Томми позвонил мне и пригласил на обед — в четвертый раз за три недели. Я его в глаза не видел примерно с Рождества и пока мне удавалось от него отделываться. Но я понимал, что дальнейшие проволочки с моей стороны приведут лишь к тому, что он заявится ко мне посреди ночи, а это всякий раз приводило и к ночевке, что я не поощрял. Гости, остающиеся на ночь, хороши вечером — под выпивку и разговоры, но утром они превращаются в обузу, и ты ждешь не дождешься, когда они, наконец, уберутся домой, а ты сможешь окунуться в привычную рутину. Данный Томас у меня не самый любимый, со своим пра–пра–прадедом и близко не стоит, хотя он и не худший. В этом парне есть какая–то очаровательная надменность, эдакий коктейль из самоуверенности, naïveté[4] и безрассудства, и это меня привлекает. Ему двадцать два, и он — человек XXI века, если я могу об этом судить. И если, конечно, ему удастся до него дотянуть.

Мы встретились в одном вест–эндском ресторане; там оказалось многолюднее, чем я рассчитывал. Проблема в том, что если выходишь на люди с Томми, нет ни малейшей возможности побыть с ним наедине. Едва он входит в зал и до того, как из него выходит, все пялятся только на него, перешептываются, бросают украдкой взгляды. Его известность в равной степени и пугает, и притягивает людей, и я имею сомнительную честь ее разделять. Вечер вторника ничем не отличался от прочих. Он опоздал, буквально ввалился в дверь и с улыбкой направился к моему столику. В темном костюме от «Версаче», темной рубашке и с темным же галстуке Томми походил не то на служащего похоронного бюро, не то на персонажа из итало–американского фильма про мафию. Его обкромсанные волосы спадали почти до плеч, на лице — двухдневная щетина. Он плюхнулся на сиденье, ухмыльнулся мне и облизал губы, не обращая ни малейшего внимания на воцарившуюся в заведении тишину. Три раза в неделю мой племянник появлялся в гостиных всей страны, не говоря о постоянных повторах по уикэндам, и поэтому стал своего рода знаменитостью. Устойчивость такой популярности сделала его невосприимчивым к сопровождающим ее раздражителям.

Томми, как и многочисленные Томасы до него, — парень красивый и по мере взросления (физического) становится все более привлекательным для людей. Он уже восемь лет снимается в телесериале — с тех пор, как ему исполнилось четырнадцать, — и теперь из сенсационного вундеркинда превратился не только в мальчика с журнальных обложек, но и в национальное достояние. Два его сингла достигли первых мест в хит–парадах (хотя сам альбом даже не попал в десятку лучших), он полгода играл в постановке «Аладдина» в Вест–Энде — в зале раздавались восторженные вопли всякий раз, когда он появлялся на сцене в жилете, панталонах и едва ли чем–то еще. Он обожает рассказывать, как некий журнал для подростков четыре года подряд выбирал его «самым трахабельным парнем»: титул этот меня приводит в ужас, а его — в восторг. Он прекрасно знает телевизионный бизнес вдоль и поперек. Он даже не актер, он — звезда.

Его экранный герой — добросердечный ангел, не обремененный избытком интеллекта, и ничего хорошего с ним никогда не случается. С момента его первого появления в сериале в начале девяностых, его персонажу, похоже, не представилось ни единой достойной причины отъехать даже на милю от Лондона. Я вообще сомневаюсь, что он подозревает о существовании остального мира. Здесь он вырос, ходил в школу и здесь же теперь работает. У него было несколько подружек, две жены, он крутил роман с собственной сестрой и у них неразделенная любовь с другим парнем, что по тем временам трактовалось неоднозначно; его намеревались пригласить играть за известный футбольный клуб, но тут его подкосила лейкемия, он страстно любит балет, но должен держать это в секрете, он заигрывал с выпивкой, наркотиками и спортом и делал еще бог знает что на протяжении своей бурной карьеры. Любой нормальный парень давно бы умер от такого перенапряжения. Но Томми или «Сэм Катлер» — под этим именем его лучше знает страна —продолжает жить и всякий раз возвращается за добавкой. Кишка, за неимением лучшего слова, у него не тонка. Очевидно, поэтому его равно обожают бабушки, мамы и дочери, не говоря уже парнях, почем зря копирующих его манеры и выражения.

— Ты выглядишь больным, — сказал я ему за обедом, бросив взгляд на его бледную кожу, всю в пятнах, и красные круги под глазами. — Вы не могли бы позволить нам поесть спокойно? — обратился я к нависшей над нашим столиком официантке, которая выжидающе протягивала блокнотик и ручку, с плохо скрытым вожделением глядя своего кумира.

— Это все из–за грима, дядя Мэтт, — сказал Томми. — Ты даже не представляешь, что он творит с моей кожей. Сперва я им пользовался только слегка, чтобы лучше выглядеть перед камерами, но он так ужасно подействовал на кожу, что теперь требуется куда больше, чтобы выглядеть хотя бы просто нормально. Так что теперь на экране я смотрюсь как Жа Жа Габор[5], а вне его — как Энди Уорхол[6].

— У тебя воспален нос, — заметил я. — Ты принимаешь слишком много наркотиков. Когда–нибудь ты прожжешь в нем дыру. Просто дружеский совет — может попробовать их колоть, а не вдыхать?

— Я не принимаю наркотики. — Томми пожал плечами, и голос его звучал ровно, будто он убежден, что с общественной точки зрения это правильно — все отрицать, — но, разумеется, прекрасно осознавая, что ни один из нас ни на секунду в это не поверил.

— Не то, чтобы я возражал, ты же понимаешь, — сказал я, вытирая губы салфеткой. Едва ли я вправе читать ему наставление. Как–никак, на рубеже веков я сам был морфинистом, однако пережил. Господи, но через что мне для этого пришлось пройти. — Просто наркотики, которые ты принимаешь, убьют тебя. То есть, если ты не будешь соблюдать меру.

— Если я чего? — Он озадаченно воззрился на меня, сжав бокал в пальцах и медленно покручивая его.

— Проблема современной молодежи, — сказал я, — не в том, что они делают то, что им вредит, как считает пресса. Проблема в том, что они не делают этого так, как надо. Вы все так нацелены на то, чтобы скорее потерять от наркотиков голову, что забываете о передозировке и, говоря попросту, — смерти. Вы пьете столько, что у вас отказывает печень. Курите, пока не распадаются на куски сгнившие легкие. Вы множите болезни, которые грозят вам уничтожением. Нет, вы, конечно, наслаждайтесь жизнью. Предавайтесь распутству, это ваш долг. Но будьте предусмотрительны. Дозволены любые излишества, если знать, как с этим обращаться, — иного от вас я и не желаю.

— Я не принимаю наркотиков, дядя Мэтт, — повторил он твердо, однако малоубедительно.

— Тогда почему ты хочешь занять у меня денег?

— А кто сказал, что я хочу?

— А зачем же еще ты сюда пожаловал?

— Пообщаться с тобой?

Я рассмеялся. Это мило, если не сказать большего. Меня восхищала его страсть к соблюдению условностей.

— Ты такой знаменитый, — сказал я, не в силах постичь эту загадку. — А платят тебе так мало. Не понимаю. Почему, объясни мне.

— Уловка–22, — ответил Томми. — Существует стандартная ставка за то, чем я занимаюсь, и она не слишком высока. А уйти я уже не смогу, потому что стал типажом, и мне уже никогда не дадут другой работы, если только не переквалифицируюсь в продюсеры или типа того. А именно этим мне и стоит заняться, потому что я знаю всю подноготную этой индустрии. Все сделки и аферы, которые там проворачиваются. Этим–то я и рассчитываю заняться, когда стану постарше. Восемь лет играть какого–то тупого мудака в дебильном телесериале — не лучший способ получить роль у Мартина Скорсезе[7], понимаешь. Ради всего святого, да повезет, если мне предложат жать на кнопочку в розыгрыше Национальной лотереи чаще, чем раз в год. Знаешь, я и так должен был это делать пару месяцев назад, но они меня послали?

— Да, ты говорил.

— И ради не кого–нибудь, а Мадонны[8]. Мадонна! Боже мой, где уж мне тягаться? При том, что я работаю на долбаное «Би–би–си», а она — нет. Могли бы и больше лояльности выказать. Но образ жизни, который я веду, чтобы оставаться на уровне, требует соответствующих расходов. Мне не победить. Я точно хомячок в колесе. Мог бы сниматься в рекламе, подрабатывать моделью, но в моем контракте записано: пока я снимаюсь в сериале, я не имею права ничего рекламировать. Иначе, клянусь, я прямо сейчас бы стал капиталистической шлюхой. И рекламировал бы все подряд — от лосьонов до тампонов, если б только мог.

Я пожал плечами. Наверное, логично.

— Я могу подбросить тебе пару тысяч, — сказал я. — Но предпочел бы оплатить какие–нибудь твои счета, а не давать тебе наличные. Надеюсь, тебя никто не преследует?

— Мужчины. Женщины. Любое двуногое с пульсом никогда не отстает от меня на улицах, — нахально улыбнулся Томми в ответ. — На прошлой неделе я отбеливал зубы, между прочим, — нелогично добавил он и оскалился, демонстрируя мне белоснежные, как ломоть дыни, зубы. — Хорошо смотрятся, правда?

Мужчины, — повторил я. — Не валяй дурака. Прибереги это для своего шоу.

— Какие мужчины? О чем ты?

— Ты прекрасно знаешь, о чем я, Томми. Ростовщики. Дилеры. Сомнительные личности. — Я подался вперед и посмотрел ему прямо в глаза. — Ты кому–то задолжал? — спросил я. — Тебя это беспокоит? Мне довелось знать тех, кого погубили такие типы. Некоторых твоих предков, например.

Он откинулся на спинку стула и медленно провел языком по зубам, не раскрывая рта. Я заметил, как задумчиво оттопырилась его левая щека.

— Пара штук меня выручит, — ответил он. — Если они у тебя лишние. Вот только разберусь тут со всем, сам понимаешь.

— О, ну еще б ты не разобрался.

— Все уладится.

— Я надеюсь, — закончил разговор я, поднялся и слегка подтянул галстук, собираясь уходить. — Номер твоего счета у меня дома. Переведу деньги завтра. Когда я буду иметь счастье лицезреть тебя в следующий раз? Через пару недель? Ты к этому времени успеешь все потратить?

Он улыбнулся мне и пожал плечами. Я легонько тронул его за плечо, прощаясь, и попутно восхитился качеством шелка его рубашки, явно не дешевой. У него хороший вкус в одежде, у нынешнего Томми. Когда он умрет, у таблоидов будет праздник.

Глава 4

ЖИЗНЬ С ДОМИНИК

Доминик, Тома и я задержались в Дувре почти на год. Я совершенствовал свой английский и научился говорить лишь с легким намеком на акцент, от которого при желании мог избавляться совсем. Я стал профессиональным карманником — бродил по улицам с шести утра до позднего вечера, освобождая людей от кошельков и бумажников. И весьма в этом преуспел. Никто не чувствовал, как моя рука проскальзывает в глубокие карманы их пальто, как мои пальцы быстро нащупывают самое ценное, часы, монеты и быстренько вытягивают их; но время от времени я недооценивал ситуацию, и некоторые особо сознательные граждане замечали меня и поднимали тревогу. Случались и погони — зачастую из этого выходило недурное развлечение, — и я всегда побеждал, ибо мне едва исполнилось шестнадцать, и я был в отличной форме. Благодаря моим сомнительным заработкам мы втроем зажили неплохо и даже сняли комнатку за пабом, не слишком грязную и без крыс. Там было две кровати: на одной спала Доминик, на другой — мы с Тома. За полгода, прошедшие с нашей первой встречи, мы ни разу не повторили того, что случилось между нами первой ночью. И чувства Доминик ко мне становились все более братскими. Ночами я лежал без сна, прислушиваясь к ее дыханию, а иногда подкрадывался к ее постели и наклонялся, чтобы ощутить ее дыхание на своем лице. Я смотрел на нее, спящую, изнывая от желания снова разделить с ней ложе.

Доминик питала довольно сдержанные материнские чувства к Тома — заботилась о нем, когда я уходил на дело, но едва я возвращался, моментально передавала его на мое попечение, точно была приходящей нянькой, в конце дня получающей свою плату за присмотр. Тома был ребенком тихим и почти не доставлял нам хлопот, в те редкие вечера, которые мы проводили втроем в нашей комнате, он засыпал рано и не мешал нам разговаривать до поздней ночи. Доминик делилась со мной планами на будущее, мою же голову занимало только одно: как бы снова соблазнить ее. Или позволить ей соблазнить меня, как это случилось в первый раз.



— Нам нужно уехать из Дувра, — сказала она мне однажды вечером, когда год уже подходил к концу. — Мы и так слишком задержались.

— А мне здесь нравится, — сказал я. — На жизнь вполне хватает. Мы неплохо питаемся, разве нет?

— Я не хочу «неплохо питаться», — раздраженно ответила Доминик. — Я хочу питаться хорошо. Я хочу жить хорошо. А здесь мы ничего не добьемся. Здесь у нас нет будущего. Нам нужно двигаться дальше.

— Но куда нам ехать? — спросил я. Я смог проделать путь из Франции в Англию, но, устроившись здесь, даже не мог вообразить себе мир за пределами нашей маленькой комнатки и моих пестрых городских улиц. Здесь я был счастлив.

— Мы не можем вечно жить твоим воровством, Матье. По крайней мере, я не могу.

Уставившись в пол, я задумался.

— Ты хочешь вернуться во Францию? — спросил я, и она быстро покачала головой:

— Я никогда не вернусь во Францию. Никогда.

В то время она почти не рассказывала, почему ей пришлось покинуть родину, но я знал, что это как–то связано с ее пьяницей–отцом. Она была довольно замкнутой девушкой. Меня всегда изумляло, что за те недолгие годы, что мы знали друг друга, она никогда не была со мной так откровенна, как в день нашего знакомства на корабле. У Доминик, в отличие от большинства людей, которых я знал, по мере сближения нарастало отчуждение.

— Мы можем поехать в провинцию, — предложила она. — Там я смогу найти работу.

— И что будешь делать?

— Может, найду работу в каком–нибудь доме. Я разговаривала об этом с людьми. Там всегда нужны слуги в домах. Можно поработать какое–то время, скопить денег. Возможно, потом открою какое–нибудь свое дело.

Я хмыкнул:

— Не смеши меня. Как ты собираешься это сделать? Ты же девушка. — Нечего и думать о таком.

— Смогу, — упорствовала она. — Я не намерена просидеть всю жизнь в этой вонючей дыре, Матье. Я не хочу здесь состарится и умереть. И я не желаю провести остаток жизни на коленях, скребя полы в чужом жилье. Я хочу посвятить несколько лет моей жизни тому, чтобы добиться чего–то для себя. Для нас, если угодно.

Над этим я задумался, но меня одолевали сомнения. Мне нравился Дувр. Преступная жизнь меня как–то извращенно возбуждала. Я даже нашел способы развлекаться без ведома Доминик. Вступил в шайку мальчишек, подобно мне занимавшихся темными делишками, чтобы прокормить себя. Им было от шести до восемнадцати–девятнадцати лет, некоторые жили прямо на улице, выбирая себе местечко, где можно отоспаться, и укрываясь чем придется, чтобы согреться. Их юные тела были устойчивы к холоду и болезням — людей здоровее я не знал за все свои 256 лет. Некоторые объединялись и снимали комнаты — подчас они жили в клетушке размером не больше тюремной камеры по восемь–девять человек. Других держали в более изысканных апартаментах мужчины постарше — забирали у них часть заработка, домогались их, когда хотелось: нож к горлу, рука обвивает талию, алчный рот прижимается к юной гладкой шее.

Вместе мы планировали крупные дела, иногда не получая из них никакой выгоды, — просто ради того, чтобы поразвлечься, ведь мы были молоды и склонны к безрассудствам. Мы угоняли шарабаны, укатывали из подвалов бочонки с пивом, досаждали ни в чем не повинным старушкам — так мы с такими же, как я, обычно проводили дни. Поскольку мои заработки начали расти, я сообразил, что могу оставлять часть денег себе, ничего не говоря Доминик, — эти деньги тратились на мое сексуальное высвобождение. Я старался не встречаться с одной и той же проституткой больше одного раза, но мне сложно было их запомнить, потому что когда в какой–нибудь лачуге я, нагой, вжимался в тело девушки, вонявшее потом и грязью, к которым примешивался тошнотворный запах дешевых духов, передо мной всегда стояло лицо Доминик, ее миндалевидные глаза, маленький нос, смуглая кожа, стройное тело с тонким шрамом на левом плече, который мне снова и снова хотелось ласкать языком. Для меня все эти девушки были Доминик, а я для них — просто парой лишних шиллингов, платой за скуку. Чудесная жизнь. Я был молод.

То были уличные девушки, они не берегли свою добродетель столь же решительно, как Доминик. Эти девушки, зачастую сестры или кузины моих преступных приятелей да и сами преступницы, завладевали моими помыслами на неделю, иногда на пару недель, но очень скоро наш союз распадался из–за потери интереса с моей стороны, и они быстро сходились с каким–нибудь другим парнем. Иногда я им платил, а иногда и нет — подчас, чтобы сэкономить, я притворялся, что от девушки без ума.

Мы всегда знали, что меня могут поймать. Нашу дальнейшую судьбу решил темный октябрьский вечер 1760 года. Я стоял на углу тихой улочки напротив Дома правосудия, выискивая подходящую жертву. Я заприметил его сразу — высокий пожилой джентльмен в черной шляпе, с великолепной дубовой тростью; он приостановился посреди улицы, похлопал себя по карманам, понял, что бумажник на месте, и, спокойно улыбнувшись, двинулся дальше. Я натянул поглубже кепку, осмотрелся, не следит ли кто, и медленно пошел за стариком.

Я осторожно ступал, примериваясь к его шагам, руки мои расслабленно болтались, как и у него, чтобы он не слышал, как я приближаюсь. Я сунул руку в его карман, мои пальцы сомкнулись вокруг пухлого кожаного бумажника, и я извлек его, не сбившись с шага. Едва рука моя вынырнула из кармана, я развернулся и размеренно зашагал в другую сторону, намереваясь уже вернуться домой, но тут до меня донесся чей–то крик.

Я обернулся и увидел, что старик стоит посреди улицы и в недоумении смотрит, как ко мне, размахивая руками, бежит какой–то мужчина. Я тоже вытаращился на него, недоумевая, за кем же он гонится, после чего вспомнил про бумажник и сообразил, что он, должно быть, заметил меня и решил выполнить свой так называемый гражданский долг. Я развернулся и бросился наутек, проклиная свое невезение, но ни на секунду не усомнился, что без труда смогу избавиться от этого здоровяка — пузо изрядно мешало ему при беге. Я припустил быстрее, мои длинные ноги резво скакали по булыжникам мостовой, а сам я пытался решить, в каком направлении лучше бежать. Я хотел добраться до рыночной площади, от которой, как я знал, расходилось в разные стороны пять улиц, и каждая, в свою очередь, разветвлялась на множество переулков. Там всегда было многолюдно, и я рассчитывал, что смогу без труда затеряться в толпе — одет я был точно так же, как любой другой уличный мальчишка. Но вечер выдался темный и я, к своему замешательству, понял, что сбился с верного пути; когда же через несколько мгновений сообразил, что бегу не туда, мне стало не по себе. Мужчина меня нагонял, крича, чтобы я остановился, и хотя вряд стоило на это рассчитывать, бросив взгляд через плечо, я увидел решимость у него на лице и, что еще хуже, палку в его руке; и тут мне впервые стало по–настоящему страшно. Прямо передо мной были два переулка, ведущие, как мне показалось, к Касл–стрит; один шел налево, второй — направо, я выбрал последний, и сразу испугался, поняв, что проулок становится все уже и уже, а слабый внутренний голос подтвердил, что впереди тупик, стена — слишком высокая, чтобы забраться, слишком крепкая, чтобы пробиться сквозь. Я повернулся и замер, а мужчина, свернув в проулок, тоже сообразил, что я загнан в угол, и остановился, пытаясь отдышаться.

У меня еще оставался шанс. Мне было шестнадцать, я был силен и здоров. Ему — лет сорок, так что, считай, ему вообще повезло, что он пока не умер. Если мне удастся проскочить мимо, прежде чем он меня схватит, я смогу и дальше бежать сколько влезет. Он уже задыхался, а я мог бы удирать от него еще минут десять, даже не вспотев. Фокус заключался в том, чтобы увернуться от него.

Мы стояли, глядя друг на друга; он костерил меня, обзывал воровской свиньей, жуликом и грабителем, грозил, что хорошенько меня проучит, когда схватит. Подождав, пока он подойдет ближе по левой стороне, как я и рассчитывал, я с громким криком бросился направо, пытаясь перехитрить его, но в тот же миг он рванулся ко мне, мы столкнулись, и я рухнул под его тушей, а он, сопя, навалился на меня. Я попытался встать, но он действовал быстрее — одной рукой прижал меня за шею к земле, другой нащупал у меня бумажник старика. Он забрал его и сунул себе в карман; я попробовал бороться с ним, но он ударил меня палкой по лицу, и на миг я ослеп, услышав, как мой нос с треском вминается в череп, глотка наполнилась кровью и слизью, в глазах резко вспыхнул свет. Он поднялся, я спрятал лицо в руках, пытаясь унять боль, а мужчина снова принялся обрабатывать меня палкой, пока я не забился в угол бесформенной кучей тряпья; мой рот был полон крови и мокроты, тело отделилось от разума, ребра были едва не переломаны пинками и ударами, челюсть распухла и кровоточила. Струйки крови текли по моей голове, и я не знал, сколько пролежал там, скрючившись, прежде чем понял, что он ушел, и я могу встать.

Лишь через несколько часов я доплелся до дому — кровь, стекавшая по лицу, ослепляла меня. Я открыл дверь, и, увидев меня, Доминик закричала. Тома разревелся и спрятался под одеяло. Доминик притащила ведро тепловатой воды и стащила с меня одежду; когда она прикасалась к моим ранам, мне было так больно, что меня не возбуждала даже ее забота. Я проспал три дня, а когда проснулся, чистый, но весь разбитый и больной, она сказала, что с моей карьерой карманника покончено навеки.

— Попрощайся с Дувром, Матье, — произнесла она, когда я открыл здоровый глаз. — Мы уедем, едва ты поднимешься.

Я был слишком слаб и спорить с нею не мог, а когда пару недель спустя мое здоровье поправилось, наши планы были уже определены.

Глава 5

КОНСТАНС И КИНОЗВЕЗДА

Самый недолговечный из моих браков случился в 1921 году, но несмотря на его краткость, я вспоминаю о нем с огромной нежностью — Констанс была второй самой любимой из моих жен в этом веке. Я перебрался в Америку сразу же после войны, желая стереть из памяти воспоминания о госпитале, британском Министерстве иностранных дел и кошмарной Беатрис, вдове моего тогдашнего, незадолго до того скончавшегося племянника Томаса. Я взошел на борт океанского лайнера и отправился в плаванье к берегам Соединенных Штатов, наслаждаясь ободряющими неделями трансатлантического вояжа, днями солнца и романтики. Высадился я в Нью–Йорке и, к своему смятению, обнаружил, что город все еще одержим европейскими делами и жаждет побольше узнать о Версальском договоре[9] и кайзере. Совершенно посторонние люди в тамошних салунах, заслышав мой акцент, неизменно пытались втянуть меня в разговор. Знаком ли я с королем, спрашивали они? Верно ли то, что о нем говорят? Что слышно о Франции? На что похожи окопы? Надо сказать, одно из главных достижений нынешнего века глобальных телесетей — в том, что посторонним людям больше нет нужды расспрашивать обо всяких банальностях. Уже за одно это мы должны быть благодарны современным технологиям.

Раздраженный таким назойливым вмешательством в мою жизнь и несколько потерявшись в огромном городе без друзей и какого–либо занятия, как–то днем я решил посетить местный синематограф — посмотреть хронику и какие–нибудь новые киноленты. Выбранный мною театр оказался просто небольшой комнатой с высоким потолком, в которую едва вмещалось человек двадцать пять, но заполнен он был лишь наполовину, и я уселся посередине предпоследнего ряда, стараясь держаться как можно дальше от простонародья. Сиденья были деревянные и жесткие, в зале удушающе смердело по́том и перегаром, но зато здесь было темно и никто не приставал с разговорами, поэтому я остался, понимая, что вскоре перестану обращать внимание на малоприятные ароматы местного населения. Началась хроника, оказалось — все та же устаревшая чепуха, которую я уже тысячу раз наблюдал в реальной жизни: войны, перемирия, всеобщее избирательное право, — но движущиеся картинки забавляли меня. Я посмотрел «Тихую улицу» и «Лечение», обе картины — с Чарли Чаплиным[10]; когда они начались, публика принялась ворчать — похоже, люди уже неоднократно видели их и жаждали теперь новых развлечений, но почти сразу недовольное брюзжание сменилось хохотом, вызванным грубоватой катавасией на экране. Когда киномеханик менял пленку посредине каждой ленты, я невольно ерзал на сиденье — мне страстно хотелось узнать, что будет дальше, меня захватили мелькающие черно–белые образы, а сознание, пусть и ненадолго, совершенно освободилось от воспоминаний о событиях последних лет. Я остался и посмотрел ту же программу несколько раз подряд; к тому времени, как я покинул театрик, на улице уже стемнело, в горле у меня пересохло и мне требовалось освежиться чем–то жидким, я принял решение.

Я хочу поехать в Голливуд и работать в синематографе.

Это было долгое трехдневное путешествие на поезде через всю страну, но оно позволило мне разработать план штурма того, что, как я уже понял, стало новой и стремительно развивающейся формой искусства. На этом можно делать деньги — газеты уже принялись перемывать косточки кинознаменитостям и писать о невероятном богатстве и разгульном житье Китона, Сеннетта, Фэрбенкса и прочих. Загорелые, столь непохожие на свои бледные, зачастую менее эффектные alter ego[11], которые дурачились на экране, они мелькали на первых полосах ежедневных газет, красовались в теннисных костюмах на кортах роскошных поместий или в строгих нарядах на балах по случаю дню рождения Мэри Пикфорд, Мейбл Норман или Эдны Первиенс[12]. Не так уж сложно отыскать путь в это общество, подумалось мне, ведь я богатый, привлекательный, только что демобилизовавшийся с фронта, к тому же — француз. С такими данными разве могу я потерпеть неудачу? Я уже позвонил в агентство недвижимости и снял на полгода особняк в Беверли–Хиллз; я знал — достаточно посетить несколько вечеринок для избранных, познакомиться с нужными людьми, и я смогу провести пару лет в свое удовольствие. Война осталась позади, я нуждался в развлечениях. И где их следует искать, как не в этой новоявленной стране чудес — Голливуде, штат Калифорния?

Но помимо таких соображений меня привлекала идея поработать в этой индустрии, разумеется — в производстве, ибо я не актер. Сперва я подумал, что можно было бы заняться финансированием картин, или, может быть, прокатом — он только налаживался и действенные сети еще создавались. За три жарких дня, что я был заточен в поезде, я прочел интервью с Чарли Чаплиным, в то время работавшим в «Первой Национальной»[13]. Хотя в интервью он представал человеком, одержимым своей работой, художником, который не желает одного — создавать картину за картиной, не прерываясь на отдых под солнцем, — я почувствовал некий скрытый смысл в его тщательных формулировках, когда он говорил о своих отношениях с «ПН». Он готов признать, это неплохое место для работы, но художнику не дают возможности контролировать творческий процесс. Ему хотелось бы хозяйничать самому, говорил он, или, по крайней мере, основать собственную студию. Я, между тем, решил, что могу в этом оказаться полезен, и написал ему, предлагая встретиться и намекая, что хотел бы инвестировать в кинопроизводство и рассматриваю его, как наиболее надежное вложение капитала. Если деньги мои будут куда–то вложены, мне бы хотелось получить его совет, во что именно вкладывать стоит. Возможно, писал я, капитал мне вкладывать стоит и в самого Чаплина.

К моей огромной радости, однажды вечером он позвонил — я сидел дома один, пресытившись собственным обществом, уже порядком устал от пасьянса, — и пригласил меня к себе на ланч; я с радостью принял это приглашение. Именно там я и познакомился с Констанс Дилэни.

В то время Чаплин жил в арендованном доме всего в нескольких кварталах от меня. Он только что выпутался из дурно пахнувшего бракоразводного процесса с Милдред Харрис[14], и газеты лишь недавно перестали раздувать скандал. Он оказался совсем не похож на экранного бродягу и виденные мною фотографии. Когда меня провели к бассейну, передо мной оказался невысокий красивый мужчина; он сидел в одиночестве и читал Синклера Льюиса[15]. Я сперва подумал, что это, должно быть, просто знакомый или друг семьи кинозвезды; я слышал, брат Чаплина, Сидней[16], тоже работает в Голливуде, — вероятно, это он? Разумеется, когда он поднялся и направился ко мне, и лицо его осветилось широкой белозубой улыбкой, я сразу понял, кто передо мной, но впал в некое странное состояние, возникающее, когда встречаешь человека, которого до сих пор видел только на киноэкране, увеличенного до немыслимых размеров — последовательность линий и точек, мелькающих на полотне. Пока мы беседовали, я присматривался к его лицу, стараясь отыскать что–то от привычного экранного образа, но не сходящая с лица улыбка, безусая верхняя губа, рука, ерошащая кудрявые волосы, — ничто не напоминало его alter ego, хорошо мне знакомое, и меня потрясла его способность к перевоплощению. Ему был тридцать один год, а выглядел он максимум на двадцать три. Мне было 177 лет, и я производил впечатление респектабельного, состоятельного господина лет за сорок. Хотя во многом он не походил на других, одна черта роднила его с прочими обитателями страны, которую он выбрал своим местом жительства. Ему хотелось поговорить о войне.

— Вам довелось участвовать в боях? — спросил он меня, снова усаживаясь в кресло и расслабляясь, а его глаза лучились живым очарованием; он переводил взгляд с моего лица на деревья за мной, на дом чуть дальше, на небо над нами. — Все было настолько плохо, как писали в газетах?

— Кое в каких, — с неохотой ответил я. — Приятного было мало. Я сумел избежать окопов, не считая одного короткого злосчастного периода. Большую часть времени я провел в военном лагере в Бордо.

— Чем вы там занимались?

— Взламывал шифры, — сказал я, мягко пожав плечами. — В основном — разведкой.

Он рассмеялся.

— Это там вы заработали? — спросил он, глядя на бассейн и качая головой, словно подвел мне итог одной репликой, кратчайшей фразой. — Полагаю, на войне можно неплохо нажиться.

— Я унаследовал свои деньги, — солгал я, тем не менее обидевшись на его намек. — Поверьте, у меня не было никакого желания наживаться на событиях последних лет. В этом было… мало радости, — пробормотал я, отчасти недоговаривая.

— Знаете, я тоже хотел поехать, — быстро произнес он, и я заметил, что его лондонский акцент тщательно перекрывается гнусавым американским произношением. Лишь случайно проскальзывавшие слова выдавали его происхождение. Позже я узнал, что он брал еженедельные уроки у логопеда, чтобы улучшить американский выговор, — странная затея для звезды немого кино. — Но ребята наверху решили, что мне лучше остаться здесь.

— Не сомневаюсь, — сказал я, стараясь, чтобы в моих словах не прозвучал сарказм, и обвел рукой окружавшую нас роскошь; после чего глотнул «маргариты», в которой, на мой вкус, было чересчур лайма, но коктейль был холоден и прекрасно освежал гортань. — Здесь чудесно.

— Я имел в виду работу, — слегка обиделся он. — Делать фильмы, понимаете. Рассылать их по всему свету. Бесплатно для солдат, хотя любому прокатчику, желающему приобрести их у студии, они обходятся в целое состояние. Я думаю, армия хотела показывать войскам что–то для поддержания боевого духа по выходным дням. Можно сказать, я заработал свои медали, командуя моральной поддержкой Британской Армии, — с улыбкой добавил он.

Странно, подумалось мне. За эти четыре года я не видел вообще ни одного фильма, разве что когда бывал в увольнительной в Лондоне и сам платил за билеты. Да и «выходных дней» для солдат припомнить не могу. Я попытался сменить тему, но он, похоже, узрел в ней источник вдохновения.

— Знаете, я подумываю сделать фильм о войне, — сказал он. — Но опасаюсь банальностей. Что скажете?

— Полагаю, об этом сказано еще далеко не все. На то, чтобы добраться до сути вопроса, может уйти сотня лет.

— Да, но через сотню лет нас здесь уже не будет, разве нет?

— Вас, наверное, — нет.

— И потом — нужно ведь с чего–то начинать, верно? — спросил он, подавшись вперед и улыбаясь так широко, что я испугался, не лопнули бы у него щеки. — Вот о чем я сейчас думаю, — в итоге сказал он, откидываясь назад и взмахнув рукой. — Может, я это сделаю. Так много времени, так много идей, а я все еще молод. Я счастливчик, мистер Заилль.

— Матье, прошу вас.

— И, полагаю, вы тоже хотите попытать счастья, я прав?

В эту минут я заметил позади него какое–то движение: из дома вышли две девушки, одетые, как я понял, в новомодные купальные костюмы и шапочки, скрывающие волосы. Довершали картину очки для плавания; девушки были настолько укутаны, что выглядело это комично. Они прошагали мимо, не сказав ни слова, хотя первая — та, что пониже ростом, в черном, — проходя мимо, нежно погладила Чаплина по плечу. Он, в свою очередь, не обратил на них совершенно никакого внимания, лишь ласково провел рукой по своему плечу после ее прикосновения и посмотрел мне прямо в глаза, наверное, с самой опасной улыбкой, которую я когда–либо видел, — столь заговорщицкой и интригующей, что я даже вздрогнул. За спиной я услышал всплеск и почти беззвучное скольжение двух тел, плывущих к другому краю бассейна под гладью воды. Чаплин поднес бокал к губам и сделал большой глоток, после чего аппетитно облизнулся.

— У работы в этой индустрии сейчас много преимуществ, мистер Заилль. Матье. Множество… радостей поджидают мудрого инвестора. — Он склонился вперед и улыбка исчезла с его лица, когда он взял меня за руку. — Но не промахнитесь, — добавил он. — Время решает все. И сейчас это время настало!

В тот вечер мы вчетвером ужинали на кухне у Чаплина — ели сэндвичи, которые он поджарил сам, а затем пили в гостиной коктейли. Прислугу на вечер отпустили и, казалось, наш хозяин очень рад тому, что заполучил контроль над кухней и набитым холодильником, ибо потратил немало времени, отбирая правильные ингредиенты для приготовления довольно простых сэндвичей.

Констанс Дилэни была на четыре года старше своей сестры, и в тот вечер, когда мы познакомились, до ее двадцать второго дня рождения оставалось ровно три недели. Хотя обычно меня не привлекают слишком юные женщины: идеальный партнер для меня (по крайней мере, с тех пор, как мне самому исполнилось сорок) — дама от тридцати до сорока лет, — Констанс завладела моим вниманием сразу же, как только вышла из бассейна и сняла очки и шапочку. Волосы ее были коротко острижены, как тогда было принято, а глаз прекраснее мне в этом веке видеть не доводилось. Меня они обворожили — большие, с шоколадно–карими овалами радужки, плававшими в озерах белого льда, что разливались, когда она смотрела вбок, не поворачивая головы. Она переоделась в брюки и льняную рубашку — довольно необычный наряд для женщины в то время, хотя ее младшая сестра Амелия, которая была рядом с Чаплиным весь вечер, а также, держу пари, и всю ночь, из них двоих выглядела более женственной; ее детское платьице было просто одним из подарков, которым ее обогатила знаменитость за время, как я впоследствии узнал, их короткого романа.

— Чем вы занимались в Лондоне, мистер Заилль? — спросила Констанс, жуя оливку из мартини; на что я ответил, что ей следует называть меня по имени, иначе мы никогда не станем друзьями. — До войны, я хочу сказать?

— До войны я прожил долгую жизнь, — признался я. — Но вот что удивительно. Эти последние четыре года, похоже, так сильно повлияли на меня, что прошлое теперь ускользает, как смутные детские воспоминания. Мне напоминают о событиях начала века, а я с трудом могу что–то припомнить. Точно все это было в чужой жизни. Вам не кажется это странным?

— Вовсе нет. Я лишь по газетам знаю о том, что там происходило, но мне кажется это… — Она пыталась подобрать верное слово, а мое сердце потянулось к ней, пока я наблюдал, как она размышляет, желая сказать точно или не говорить вообще. Она понимала, как сильно это время сказалось на тех, кто в нем жил. — За гранью моего понимания, — закончила она в итоге, пожав плечами. — Глупо с моей стороны выдумать какие–то слова об этих ужасах. Здесь. Не где–нибудь, а в Калифорнии.

— Вот потому я и обхожусь без них, — рассмеялся Чаплин, подливая всем еще выпить, даже Амелии, которая едва притронулась к своему бокалу. — Фильмы — пища воображения, понимаете? В отличие от реальной жизни. Молчание заставляет мозг лучше работать. Должно быть…

— Тогда почему ты используешь так много этой инфернальной музыки? — быстро спросила Констанс, обрывая его монолог. Чаплин уставился на нее. — То есть, правда, Чарли, — со смехом прибавила она, — я люблю твои короткие фильмы, так же как и остальная публика, но неужели эти кошмарные рэгтаймы на пианино, которые их сопровождают, так необходимы? Всякий раз, идя в кино, я ругаю себя, что забыла беруши. Напомните мне, мистер Заилль, — она легонько коснулась моего колена, — когда мы в следующий раз пойдем с вами в кино.

— Он же просил тебя называть его Матье, — возмущенно сказал Чаплин, на пару децибел громче нас всех. — Музыка нужна, чтобы отражать характеры и сюжет. Быстрая — для погонь, траурная — для страданий. Ты прекрасно это понимаешь. Можно почувствовать настроение. Музыка вызывает эмоции, она столь же важна, как игра актеров и режиссура. Без музыки…

— Чарли замечательный композитор, — тихо сказала Амелия, но Чаплин не сбился в своей речи ни на такт.

— Ты очень добра, милая моя. — Он подавлял ее своим громким голосом, она почти растворилась в нем. — Но мои фильмы — это полный цикл творчества. Сценарий, режиссура, актерская игра, музыка. Это все составляющие того, что порождается моим разумом. Я стремлюсь контролировать все, поэтому у меня раньше и возникали проблемы. Без контроля, Матье, над всем, ничего не выйдет. Вы же не станете предлагать Буту Таркингтону[17] написать роман, заявив при этом, что названия глав для него будет придумывать кто–то другой, так ведь?

— Нет, но вот нарисовать заголовок на обложке вполне может кто–то другой, — сказала Констанс, я не смог удержаться от улыбки. Я только сейчас сообразил, насколько девушку раздражает любовник ее сестры, и насколько он неспособен отвечать на ее выпады, словно не привык к женщинам, которым от него ничего не нужно. Быть может, Амелия и влюблена до беспамятства, но ясно, что главная здесь Констанс, и она может увести ее прочь отсюда в любое время.

— Если бы это была моя книга, я бы и нарисовал все сам, — заявил Чаплин, с улыбкой посмотрев на меня, точно пытаясь вступить со мной в сговор против нее и вытолкнуть ее из беседы; задача нелегкая, если у женщины такой темперамент, как у Констанс.

— Боже всемогущий! — возопила она так, что я подпрыгнул, а она расхохоталась так громко, что эхо разнеслось по всей комнате. — Только не говори, что ты еще и рисуешь!

После этого с Констанс мы стали встречаться регулярно; именно она убедила меня, что не стоит вкладывать деньги в Чаплина, чье осознание собственной силы так же впечатлило меня, как его самовлюбленность — утомила.

— Я уже слышала, как он рассуждает о своих планах, — рассказала она мне. — Напиваясь, он всякий раз излагает свою философию, прямо Александр Македонский. Покорить мир до тридцати и все такое. Сам–то он, конечно, опоздал. Уверена, когда–нибудь он начнет свое дело — но инвесторов, которых он в это втянет, выдоит досуха. Понимаете, Чарли привлекают только те, кто знаменит так же, как он. Слава — единственное, что его интересует. Думаю, профессиональный психолог смог бы это объяснить. Он заберет у вас все до цента и, возможно, с лихвой потом вернет, но вы никак не сможете его проконтролировать. Вы станете просто разрекламированным банком, Матье. Сберегательной кассой для Чаплина, вот и все.

К моему облегчению, Чарли не стал просить у меня инвестиций в его затеи, хотя, полагаю, принял бы любые мои предложения. В тот год мы еще поддерживали дружеские отношения, но не особенно близкие: связывала нас только Амелия, которую Констанс отказывалась надолго выпускать из виду.

— Этот человек распутник, — говорила она мне. — Одна молоденькая дурочка за другой. Меня удивляет, что он с ней так долго. Я хочу быть рядом, когда он ее вышвырнет. Скоро ей исполнится восемнадцать, и тогда он от нее избавится.

Констанс все более завладевала моими чувствами — вплоть до того, что я понял: я в нее влюбился. Она же встречалась только со мной, однако взаимные страстные уверения ее, похоже, не интересовали. На мои восклицания: «Я люблю тебя», она реагировала фразами вроде: «Какой ты милый», или «Ты так добр ко мне». Это не означало холодность — на самом деле она умела весьма эмоционально выказывать свою радость, когда я приезжал и приглашал ее на обед или в концерт, — просто она с недоверием относилась к любым изъявлениям любви, тем более — публичным. Все больше ночей я проводил в ее квартире и уже подумывал отказаться от собственного дома, который все равно был слишком велик для меня, рассчитывая поселиться с нею, но она убедила меня его сохранить — просто на всякий случай.

— Не хочу себя чувствовать так, будто мы женаты, — сказала она, — словно пути назад нет. Если я знаю, что у тебя есть свой дом, мне безопаснее.

Я тоже об этом думал и уже намеревался сделать ей предложение, однако в прошлом я столько раз с переменным успехом проходил этот путь, что не желал создавать еще один не слишком удачный союз и разрушать нашу дружбу. Мы поведали друг другу о нашем прошлом, хотя я в рассказах о своих романтических отношениях старался не углубляться дальше 1900 года. Я всегда считал, лучше не утомлять людей странностями моего старения, подозревая, что возраст мой вызовет у них больший интерес, нежели моя личность.

— Я никогда не был женат, — солгал я. — Была только одна девушка, на которой я хотел жениться, но ничего не вышло.

— Бросила тебя ради другого парня? — спросила она, и я покачал головой:

— Она умерла, — сказал я. — Возникли… определенные неприятности. Мы были молоды. Это было очень давно.

— Жаль, — отозвалась Констанс, отводя взгляд — не зная, нуждаюсь ли я в утешении, и тот ли она человек, который может меня утешить. — Как ее звали?

— Доминик, — тихо сказал я. — Неважно. Я не люблю об этом говорить. Давай…

— И с тех пор у тебя никого не было? Ты больше ни в кого не влюблялся?

Я рассмеялся:

— Разумеется, были и другие. Я потерял счет людям, с которыми бывал связан, и к одной–двум женщинам я испытывал сильные чувства, сравнимые с теми, которые во мне вызывала Доминик. Ты, например.

Она кивнула и закурила еще одну сигарету, выпуская дым через нос и глядя куда–то в сторону. Я смотрел на нее, но она упорно отводила взгляд.

— А у тебя? — в итоге спросил я, желая прервать затянувшееся молчание. — Когда я услышу все о твоем чудесном прошлом?

— Полагаю, джентльмен никогда не захочет иметь дело с женщиной с прошлым, — улыбнулась она. — Разве не этому учат юных леди? Хранить чистоту и невинность для своих мужей?

— Поверь, не мне об этом судить, — признался я с улыбкой. — Ты даже не представляешь, какое долгое прошлое у меня.

— У меня, по сути, никогда и не было никаких отношений, — нерешительно сказала Констанс. — После смерти родителей я осталась присматривать за Амелией и последние несколько лет только этим и занималась. У меня здесь есть знакомые, мы унаследовали вот эту квартиру — вполне можно было никуда не уезжать. Затем Амелия познакомилась с Чарли, а я с тех пор изображаю при ней дуэнью. Иногда мне становится страшно: мне уже двадцать два, и лучшие годы позади. Я — будто старая дева, чья–нибудь тетушка из романов, которые все время читает Амелия. Ну, знаешь: девица отправляется в Италию, и там ее корсет развязывает какой–нибудь римский бог, а чопорная дуэнья стоит в сторонке и неодобрительно фыркает.

— Ты вовсе не старая дева, — с жаром возразил я. — Ты, наверное, самая…

— Прошу тебя, только без этой неуместной лести, — поспешно сказала она и, погасив недокуренную сигарету в пепельнице, встала и подошла к окну. — У меня нет трудностей с самооценкой, спасибо.

— Тебе нравится Калифорния? — спросил я после долгого молчания. В голове у меня начал складываться план — увезти ее из этого штата, от этих унылых людей, которые уже стали мне надоедать. Куда ни глянь, везде тут одержимы славой, движущимися картинками, горсткой значительных имен и тем, как оказаться поближе к ним на вечеринке.

— Почему нет? — безразлично отозвалась Констанс. — Здесь у меня есть все, что нужно. Друзья, жилье, ты… — В последней фразе прозвучала уступка.

— А что если мы отправимся в путешествие? — спросил я ее. — Мы могли бы поехать в круиз. Например, на Карибы?

— Звучит заманчиво. А я смогу одеваться как хочу, совсем перестать краситься? Читать, а не смотреть?

— Все, что хочешь, — рассмеялся я. — Ну так как? Можем поехать завтра или хоть через десять минут.

На секунду мне показалось, что она готова согласиться, но затем ее лицо помрачнело, плечи опустились, и я понял, что́ за этим последует. В эту минуту она казалась воплощением разочарования.

— Амелия, — сказала она, — я не могу ее оставить.

— Она достаточно взрослая, чтобы справиться самой, — возразил я. — К тому же, у нее есть Чарли.

— Два утверждения, Матье, — холодно отозвалась она, — и оба, как ты сам прекрасно понимаешь, не соответствуют истине.

— Послушай, Констанс, — сказал я, вставая и обнимая ее за плечи, — ты не можешь всю жизнь присматривать за сестрой. Ты же сама сказала это всего мгновение назад: что боишься, будто лучшие годы уже позади. Так не допускай этого, Констанс. Ты сама была младше Амелии, когда стала присматривать за ней.

— О да — и посмотри, что я натворила! Ей почти восемнадцать, и она — игрушка богатой кинозвезды вдвое старше нее. Чарли вышвырнет ее вон, как только она перестанет его устраивать.

— Наверняка ты этого не знаешь.

— Знаю.

— Может, он ее любит.

Я люблю ее, Матье, как ты не можешь этого понять? Я люблю ее и не могу оставить одну, пока не буду уверена, что она крепко стоит на ногах. Возможно, осталось уже недолго. Когда они расстанутся, ей будет тяжело, но она справится и станет сильнее. Если она переживет это, она переживет что угодно. Поверь мне, я знаю.

Повисло долгое молчание — ее слова медленно доходили до моего сознания и обретали там собственную жизнь. Я повернулся, взглянул на нее и медленно сел: Констанс вся подобралась, точно пытаясь скрыть свой страх перед тем, как я отреагирую.

— Ты и Чарли?.. — покачал головой я. Такой союз я даже не мог себе вообразить. — Когда?.. Когда это было? Недавно? Когда мы познакомились?

— О боже, нет, это было давно, — сказала она, наливая себе выпить. — Примерно два года назад, если это имеет значение. Мы познакомились на какой–то вечеринке. Я была его поклонницей, и он меня очаровал. Мне было все равно, что он женат. Все знали, что он терпеть не может Милдред. Глупо говорить, что он соблазнил меня, — он этого не делал. Я хотела его так же безумно. А он, надо отдать ему должное, был так добр ко мне. Пока мы с ним были вместе, чего он только для меня не делал… Он был прекрасным другом, любовником. Просто… сам способ расставания причиняет боль.

Я посмотрел на нее, вопросительно подняв брови.

— Ну?

— Это в самом деле нелепо, — засмеялась она, смахнув слезу. — И не делает мне особенной чести.

— Все равно расскажи, — стоял на своем я. Она устало пожала плечами, точно вся эта романтика ее давно утомила и больше имела никакого значения.

— Мы были на вечеринке у Дуга и Мэри. Праздновали день рождения, я разговаривала с одним второразрядным актером с «Эссеней», сыгравшим, кажется, в «Банке» и в «Ночь в театре»[18]. Чарли поссорился с ним, бог знает, почему, скорее всего, из–за пустяка, и не пригласил его на «Мьючуэл»[19], когда поменял студию. Как бы то ни было, у парня настали тяжелые времена, и он просил меня помочь ему — вернуть расположение Чарли, — а я всячески пыталась от него избавится. Никогда не понимала, почему люди думают, что раз мы с Чарли пара, значит, я могу добыть им роль в его фильме. Я решила привести его самого к Чарли — пусть разбираются между собой, — а мне хотелось пообщаться с кем–нибудь поинтереснее. Я нашла Чарли возле бассейна — он беседовал с Леопольдом Годовским[20]. Я знала, Чарли восхищается этим пианистом, и подвела к нему того парня; Чарли тепло пожал ему руку и пригласил присоединиться к беседе. Казалось, он очень рад его видеть. Я сказала, что вернусь в дом к остальным гостям, и Годовский решил пойти со мной. Я ни о чем таком не думала, мы просто поболтали несколько минут. Я сказала, что в детстве слушала его в Бостоне — мой отец был большим его поклонником. Ему польстило, что я об этом помню, и он рассказал анекдот о толстой певице–сопрано, которая пила виски, чтобы улучшить голос. Я посмеялась. Вот, собственно, и все. Затем по пути домой Чарли не сказал мне ни слова; я понимала, что его что–то разозлило, но я устала и не хотела потакать ему, расспрашивая, что же случилось, поэтому всю дорогу я притворялась спящей, а дома сразу же легла. Я не хотела в ту ночь возвращаться домой к Амелии, надеясь, что к утру все уладится.

Ее трясло, пока она рассказывала об этом; она избегала моего взгляда, а мне хотелось подойти и обнять ее, но я не решился, не желая прерывать ее рассказ. Я подозревал, что она никогда никому об этом не рассказывала, даже сестре.

— Как бы то ни было, — продолжила она, — я отправилась в постель и попыталась уснуть, дожидаясь, когда придет Чарли. И он пришел — минут через пятнадцать. «Вставай, — сказал он сурово и захлопнув за собой дверь. — Вставай и уходи». — «Что? — спросила я, делая вид, что он меня разбудил. — В чем дело, Чарли?» Он наклонился над кроватью, схватил меня за плечи, едва не сломав их, и очень четко произнес, подчеркивая каждое слово: «Поднимайся. Одевайся. Убирайся». Когда я начала его спрашивать, почему, что я такого сделала, он принялся собирать мои вещи, проклиная меня за то, что я привела к нему того парня, когда он беседовал с Годовским. «Это, наверное, величайший в мире пианист, — орал он, драматически размахивая руками. — А ты навязала мне какого–то безработного актеришку, просто потому что хотела умыкнуть его, чтобы пофлиртовать с ним в соседней комнате? Меня тебе мало?» — «Я никогда…» — начала было я, но он не дал мне закончить. Он побагровел от гнева, точно я намеренно срежиссировала эту сцену, хотя я всего лишь пыталась избавиться от зануды и не желала вмешиваться в дела Чарли. Началась ужасная ругань, и в четыре утра я оказалась на улице, где ни одного такси. Он не разговаривал со мной несколько месяцев, хотя я постоянно звонила ему. Я была влюблена, понимаешь. Я писала ему, ходила на студию, слала телеграммы, но он меня игнорировал. Я была в полном отчаянии. А потом как–то раз я обедала в городе с Амелией, и увидела, как Чарли с приятелями входит в ресторан. Он заметил меня, слегка побледнел и хотел было уйти, пока я его не заметила, — он терпеть не мог публичные скандалы и испугался, что сейчас может произойти нечто подобное. Я решила даже не приближаться к нему. И тут он заметил мою сестру, которая во все глаза смотрела на него. Весь зал и весь мир закружились вокруг меня. Он подсел к нашему столику, провел с нами весь день, ни словом не обмолвившись о том, что случилось между нами несколько месяцев назад, притворяясь, что мы просто добрые друзья, которые частенько встречаются и обмениваются последними сплетнями. Когда у них с Амелией завязались серьезные отношения, я отказалась исчезнуть. Так я хотела быть поближе к Чарли, понимаешь. Правда в том, Матье, что я с самого начала была с тобой нечестна.

Я кивнул, мне стало плохо. Значит, все это время она меня обманывала? Это жестоко. Ведь я был уверен, что она в меня влюблена.

— А затем я встретила тебя, — добавила она через минуту. — И все изменилось.

— Как так? — спросил я.

— Помнишь тот день, когда ты пришел домой к Чарли, и мы вчетвером просидели всю ночь, пили мартини и виски с содовой? — Я кивнул. — Я ведь бывала там и раньше, ты же знаешь, — продолжила она. — И не раз видела в этом доме богачей, все они чего–то от него хотели, все мечтали погреться в лучах его славы. А ты — нет. Ты, похоже, отнесся к нему с недоверием. Ты не смеялся нарочито громко его шуткам. Казалось, он тебе даже не особо нравится.

— Ты ошибаешься, — честно признался я. — Он мне нравится. Меня восхищает его самоуверенность. Я нахожу, что это весьма бодрит, честно говоря.

— В самом деле? — Похоже, она удивилась. — Ну, не важно. Ты не лебезил перед ним. Мне это понравилось. Впервые я поняла, что могу смотреть не на него, а на другого мужчину. Я начала понимать, что между нами больше ничего нет, и когда мы с тобой начали видеться, я осознала, что больше не люблю его, даже не нуждаюсь в нем. Что я полюбила тебя.

Сердце у меня подпрыгнуло, я подошел к ней и взял за руку.

— Так ты меня любишь? — спросил я.

— О да, — сказала она, как бы даже извиняясь.

— Почему же мы до сих пор здесь? Если ты больше ничего к нему не чувствуешь, зачем оставаться? Почему обязательно быть рядом с ним?

Ее голос прозвучал холодно, когда она убежденно сказала:

— Потому что он проделает с Амелией то же, что и со мной. Я пережила это, а она может не пережить. Мне нужно быть здесь, с ней, когда это случиться. Можешь ты это понять, Матье? Способен ли ты вообще меня понять?

Я молча посмотрел на Констанс. Над верхней губой у нее тонкой полоской выступила испарина. Глаза ее заволокло усталостью, волосы неопрятно висели — их следовало бы вымыть. Красивее я ни разу ее не видел.

Мы поженились в субботу, в октябре, в маленькой часовне на восточной стороне Голливудских холмов. На церемонии присутствовало человек восемьдесят, в основном — светские приятели из нашего круга, много людей со студии, несколько газетных обозревателей, пара литераторов. Мы были известны уже тем, что были известны, и нас обожали за то, что мы вызывали обожание, поэтому все теперь желали восславить нашу славу. Мы были Матье и Констанс, Мэтт и Конни, знаменитая пара, светские любимцы, предмет городских сплетен. Дуг подвернул лодыжку на теннисном матче и прибыл на костылях, опираясь, как водится, на Мэри, — все ужасно с ним носились, хотя травма была пустяковой. Прибыл и Уильям Аллан Томпсон, и поскольку ходили слухи, будто Уоррен Хардинг[21] собирается назначить его министром обороны, он, разумеется, тоже привлекал всеобщее внимание. (В итоге он лишился работы, когда разразился скандал с публичным домом, и Сенат наложил вето на его назначение; впоследствии он крупно проигрался и в 1933 году покончил с собой — в тот самый день, когда Ф. Д. Р.[22], его заклятый враг, был избран президентом на первый срок). Мой юный племянник Том приехал из Милуоки, где он жил со своей женой Аннетт, — я был рад возобновить с парнем отношения, хоть и считал его неотесанным. Похоже, его больше интересовали знакомства с кинозвездами, чем разговоры о собственных планах на жизнь; кроме того, меня удивило, что он не привез молодую супругу — познакомиться со мной. Когда я отчитал его за это, он признался, что она недавно забеременела и ее тошнит с утра до вечера при одной только мысли о каком бы то ни было путешествии. Я же не хочу неприятностей на своей свадьбе, так что все равно лучше оставить ее дома. Чарли и Амелия прибыли под руку: он, как обычно, ухмылялся, однако теперь эта улыбка лишь злила меня, а у нее были красные глаза и потерянный вид. Она едва узнала меня, когда я подошел и поцеловал ее в щеку. Она выглядела измученной, точно жизнь с Чарли подавляла ее, и я не питал особых надежд на их счастливое совместное будущее, равно как и на ее будущее вообще.

Церемония была простой и быстрой, нас объявили мужем и женой, и свадебное празднество переместилось под огромный тент, возведенный чуть поодаль от особняка, — там подавали обед, сопровождавшийся танцами и попойкой. На Констанс было простое, облегающее фигуру платье цвета слоновой кости, кружевная вуаль скрывала ее прекрасное лицо, и я видел лишь нечеткий абрис, пока мы стояли у алтаря. Позже она эту вуаль откинула, и ее лицо озарила радостная улыбка — моя юная жена выглядела абсолютно счастливой. Даже когда Чарли поздравил и поцеловал ее, она только улыбнулась, ни словом не намекнув на их тягостную связь, способную омрачить наш день. Просто один из гостей — она его почти не замечала, ибо мы не могли наглядеться лишь друг на друга.

Произносились речи. Дуг назвал меня «везунчиком», а Чарли громко вопрошал, почему он сам не решился сделать предложение, — а затем рассмешил всех, добавив: он понял, что я не нахожу его привлекательным и все равно бы его отверг. Даже мы с Констанс сочли его забавным, и я неожиданно проникся к собратьям–человекам теплыми чувствами, которых не испытывал уже лет шестьдесят или семьдесят. Мы танцевали допоздна; Констанс исполнила великолепное танго с юным официантом–испанцем, и это был один из самых эффектных номеров вечера. Парнишка — ему было не более семнадцати — весь вспыхнул от гордости за свой успех на танцполе, и его смуглое лицо запылало от смущения еще гуще, когда после танца партнерша поцеловала его в губы. День был чудесным но, оглядываясь назад, я понимаю: беда была почти неизбежна.

Констанс пошла переодеваться — мы уезжали ночным экспрессом во Флориду, откуда намеревались отплыть в трехмесячный медовый круиз. Я стоял в одиночестве под тентом, потягивая банановый молочный коктейль, — я решил не пить слишком много в такой день. Мой друг, банкир по имени Алекс Тремсил, подошел пожелать мне счастья, и мы оживленно беседовали о женах, супружеских обязанностях и тому подобном, когда я заметил Чарли: он бродил по лужайке с юной девушкой, дочерью (как мне показалось) одного из Ричмондов. Ей было лет шестнадцать, и она очень походила на Амелию — настолько, что я не сразу понял, Амелия это или нет. Но оглядевшись, я заметил свою новую свояченицу — она брала себе что–то с подноса фруктов и слегка покачнулась, садясь; перепила шампанского, подумал я. Я испугался, что может случиться, увидь она сцену, развернувшуюся на лужайке. Мне хотелось, чтобы Констанс поторопилась, и мы как можно скорее уехали. Это не означало, что я не беспокоился за Амелию — она была очень славной, хоть и неблагополучной девушкой. Куда больше меня волновала моя молодая жена и, черт возьми, наше семейное счастье. Мне вовсе не хотелось, чтобы вся наша жизнь зависела от решения Констанс не позволять сестре делать собственные ошибки и самостоятельно справляться с их последствиями.

Я не спускал глаз с часовни, где переодевалась моя жена, и потому от неожиданности пришел в ужас, когда Амелия подошла ко мне и тоже посмотрела на лужайку. Чарли и девушка явно флиртовали: довольно было поглядеть, как он поглаживает ее по щеке, а она смеется его шуткам. Увидев это, Амелия застыла, выронив из рук бокал, и он мягко упал на траву. Она бросилась к Чарли и, подскочив, толкнула девушку с такой силой, что бедняжка упала и даже немного прокатилась по склону, перепачкав свое бледно–желтое платье. Если б это не было так нелепо, я бы рассмеялся в голос. Чарли посмотрел на упавшую и помог ей подняться, а затем сказал Амелии нечто такое, из–за чего она кинулась к его ногам и обхватила их руками. Жест этот настолько меня смутил, что я отвернулся. Вскоре шум услышали все гости, и Чарли вошел под тент со своей всегдашней улыбкой, теперь — несколько принужденной, поскольку Амелия следовала за ним, перемежая проклятья за его измену клятвами в любви. Он повернулся и посмотрел на нее; все гости, от галерки до лож и партера, затаили дыхание, ожидая его ответа.

— Амелия, — сказал он твердо, и голос его ясно разнесся по залу, — поди прочь, глупая девчонка. Ты мне надоела.

Я поглядел мимо него и увидел поодаль Констанс: она тоже наблюдала в ужасе, как Амелия развернулась и бросилась к машинам, выстроившимся на склонах.

— Амелия! — закричала Констанс, а я кинулся к ней.

— Оставь ее, — кричал я. — Пусть успокоится, дай ей побыть одной.

— Ты видел, что он с нею сделал, — зарыдала она. — Я не могу оставить ее в таком состоянии. Я должна пойти за ней. Она может покалечить себя.

— Тогда давай я пойду, — предложил я, не выпуская ее руки, но она вырвалась и бросилась вслед за сестрой. Я повернулся к гостям и безразлично пожал плечами, точно случилась просто небольшая размолвка, а затем пристально и зло глянул на Чарли, который, к его чести, опустил от стыда голову и быстро направился в бар.

Позже я узнал, что Констанс удалось вскочить на ходу в машину, которую смогла завести Амелия, и та на полном ходу полетела вниз по склону. Видели, как они кричали и боролись, вырывая друг у друга руль, но машина сорвалась с дороги, дважды перевернулась, приземлилась на крышу у подножия холма — там, где мой племянник Том как раз беседовал с юной старлеткой, — и сразу же взорвалась.

Мы с Констанс были женаты почти три часа.

Глава 6

ФЕВРАЛЬ–МАРТ 1999 ГОДА

Была поздняя ночь — первый час, в это время я обычно засыпаю, — и тут на меня снизошло озарение.

Началось все чуть раньше, когда я сидел один в своей квартире. Я уже третий вечер подряд слушал «Кольцо Нибелунга» и сегодня поставил «Зигфрида»[23]; я ел паштет на тосте и наслаждался бутылкой красного вина.

День выдался беспокойный. Каждый понедельник я бываю в штаб–квартире нашей корпорации спутникового телевидения, на собрании главных акционеров, обедаю с управляющим, захожу в кабинеты и студии, размышляю, что бы такого придумать, чтобы улучшить наши рейтинги, повысить прибыль, увеличить число подписчиков. Довольно увлекательное занятие, хотя вряд ли я бы выдержал, доведись мне этим заниматься чаще раза в неделю, и я совершенно не понимаю, как умудряются выживать те, кому приходится работать по–настоящему. Ужасная рутина — провести всю жизнь в трудах, расслабляясь лишь по выходным: времени едва хватает на то, чтобы восстановить силы после тяжелой недели, какое уж там наслаждение жизнью? Боюсь, это не для меня.

Сегодня, как бы то ни было, возникли проблемы, которые следовало уладить. Похоже наша главная ведущая шестичасовых новостей — некая мисс Тара Моррисон — получила серьезное предложение от «Би–би–си» и склонялась к тому, чтобы его принять: они помахивали у нее перед носом новой должностью, как петлей. Мисс Моррисон — одна из наших главных ценностей, и едва ли мы себе можем позволить ее потерять. На ней смачно держалась вся наша рекламная кампания, ее лицо и (как бы ни было неловко это признавать) ее тело украшали рекламные щиты, автобусы и станции метро весь последний год, поэтому считается, что ее несомненная физическая привлекательность подняла рыночную стоимость наших акций на три процента за тот же период. Она дает интервью глянцевым журналам о женском оргазме, участвует в телевикторинах, в чем ей помогают почти докторские знания Мелового периода, а на прошлое Рождество даже выпустила книгу, повествующую о том, как можно совмещать личную жизнь, материнство и карьеру. Под заголовком «Тара говорит: Ты можешь получить все!». Это ее расхожая фраза. Тара говорит:… Похоже, теперь все так говорят.

Мы и так уже платили ей изрядное жалованье, и Джеймс Хокнелл, управляющий делами компании, на совете намекнул нам, что знает в точности, что же стоит за ее желанием уйти.

— Все дело в засветке, джентльмены, — сказал Джеймс — типичный образчик журналиста с Флит–стрит, превратившегося в большую шишку на телевидении. Он всегда носит костюмы в тонкую полоску, рубашки пастельных тонов с белыми воротничками и кольца, а волосы с боков зачесывает на облысевшую макушку. Лицо у него вечно красное, и он имеет малоприятную привычку вытирать нос запястьем, но, несмотря на все это, без него мы бы пропали. Мы наняли его за таланты, а не за красоту. Мы и не ждем, что он выйдет на подиум на показе весенней коллекции. Он полностью контролирует своих сотрудников, его квалификация не вызывает сомнений, его преданность делу безоговорочна. Всем известно, что в нашем бизнесе он переспал с половиной всех женщин и лишил сна половину всех мужчин. Подняться на верхушку ему помогло отсутствие совести. Он знает индустрию развлечений куда лучше меня и двух моих компаньонов–инвесторов. Мы — бизнесмены, он — телевизионщик, есть разница. — Тарантул хочет оказаться на экране «Би–би–си», вот и все. — «Тарантул» — прозвище, которое Джеймс дал Таре; им он, само собой, пользуется крайне осмотрительно. — Она говорит: детская мечта или что–то в этом роде. И никак не связано с деньгами, которые ей предложили, к тому же сумма, скажу я вам, джентльмены, не слишком отличается от той, что тратим на нее мы. Она жаждет славы, вот и все. Она просто на ней помешана. Говорит, что хотела бы заняться даже телевизионными расследованиями, точно сильные мира сего ей там это позволят. Скорее всего, они через две недели поставят ее вести «Топ–оф–зэ–Попс»[24], а еще через пять минут она окажется на страницах таблоидов, потому что трахнет какого–нибудь потаскунчика из мальчуковой группы, едва–едва из коротеньких штанишек. Я слышал, скоро откроется вакансия со–ведущего «Мира завтра». Большие деньги, джентльмены. Университетские хмыри тоже жаждут их заполучить.

— Джеймс, ты же понимаешь, мы не должны ее потерять, — сказал П.У., стареющий всемирно известный музыкальный продюсер: он вложил все свои сбережения в этот бизнес и теперь живет в постоянном страхе их потерять, что маловероятно. — Она же практически единственная знаменитость, которая у нас есть.

— Еще Билли Бой Дэвис, — сказал Алан, второй инвестор, из потомственной денежной аристократии. Ему под восемьдесят, и всем известно, что у него рак поджелудочной железы, хотя он об этом никому не говорил, даже ближайшим друзьям. До меня доходили слухи, что он ждет предложения от Опры Уинфри[25], но они не подтвердились. — У нас по–прежнему есть Малыш.

— Кому он нужен? — возразил П.У. — Его лучшие деньки закончились лет двадцать назад. А здесь его просто выпустили на травку — комментировать второсортные матчи и пытаться забыть о том, что известно всей стране: как он любит надевать подгузники и чтобы при этом шестиклассники его шлепали по попке. И вообще, почему он до сих пор представляется «Малышом»? Ему, мать его, уже за пятьдесят. Господи, это ж просто ходячее недоразумение.

— Но он все еще имя.

— Имя? У меня есть для него имя, — сказал П.У. — Дрочила.

Вражда между П.У. и Аланом разгорается день ото дня — началась она десять лет назад с уничижительного отзыва в неавторизованной биографии первого, которую написал второй. Хотя они вежливо стараются поддерживать строго деловые отношения, для всех очевидно, что эти двое не выносят друг друга. Каждую неделю на совещании один поджидает, пока не выскажется второй, а затем встревает и пытается дискредитировать оппонента.

— Значит сейчас Билли Бой что–то или нет, в данный момент неважно, джентльмены, — веско сказал я, пытаясь прекратить их мелочную ссору. — Мне кажется, сейчас главная проблема в том, что мисс Моррисон желает нас покинуть ради новых пастбищ, а для нас было бы лучше, если бы она осталась. Разве не так, если коротко? — Все недовольно закивали: «Да, Матье». — В таком случае, вопрос простой — как убедить ее остаться?

— Тарантул сказала, что мы ей ничего предложить не можем, — сказал Джеймс, а я откинулся на спинку кресла и покачал головой:

— Тара много чего говорит. Тара практически сделала себе карьеру на том, что говорит. На самом же деле, она имела в виду, что мы не сделали ей правильного предложения. Поверь мне, именно это она и хочет сказать, только никто из вас не слушает. Ты меня удивляешь, Джеймс.

Джеймс, П.У. и Алан беспомощно переглянулись, и лишь Джеймс улыбнулся.

— А ведь верно, Мэтти, — сказал он; от этой уменьшительной формы я всякий раз вздрагиваю, вспоминая о старом друге, который уже двести лет как на том свете. — Так что же ты предлагаешь?

— Я предлагаю сегодня отобедать с мисс Моррисон и разузнать подробнее, чего же она хочет. А затем я попытаюсь это ей предложить. Вот и все.

— Эх, джентльмены, а я вот знаю, что я бы предложил ей с удовольствием, — засмеялся Джеймс.

Мисс Моррисон — «Тара говорит» — и я пообедали в итальянском семейном ресторанчике в Сохо. Милое место — в такие я люблю приводить деловых партнеров, когда пытаюсь чего–то от них добиться. Хозяйка всегда находит время выйти поговорить со мной.

— Как вы и ваши? — по традиции спросила она, пока мы усаживались в тихой кабинке подальше от входа. — Хорошо, я надеюсь?

— У нас все замечательно, спасибо, Глория, — ответил я, несмотря на то, что «мы и наши» состоят из меня и Томми. — А вы как?

Обмен любезностями продолжался несколько минут. Тара воспользовалась паузой, чтобы посетить дамскую комнату и вернулась посвежевшей, с заново нанесенной помадой; аромат ее духов мешался с запахом кростини. Она шла между столов, как по миланскому подиуму, точно официанты — оптовые покупатели, а посетители — фотографы. Короткие светлые волосы — с такой простой стрижкой легко управляться — ее фирменный знак, а красотой своей она больше обязана безупречной симметрии лица: каждая черта в точности отражается на другой его половине. На нее можно лишь смотреть и восхищаться. Тара была бы совершенством, если бы в ней отыскался хоть один изъян.

— Итак, Матье, — произнесла она, осторожно сделав глоток вина и стараясь не оставить отпечаток помады на краю бокала, — поболтаем для начала или сразу перейдем к делу?

Я засмеялся.

— Мне просто захотелось пообедать с тобой, Тара, — сказал я, притворившись оскорбленным. — Как я понял, не исключено, что в скором времени мы не будем так часто встречаться в офисе, вот мне и захотелось насладиться твоим обществом, пока еще есть такая возможность. Могла бы и сказать мне, что рассматриваешь предложения, — добавил я, и печальная нотка, очень натуральная, проскользнула в моем голосе.

— Мне болтать не следовало, — сказала она. — Прости, я хотела сказать тебе, но сама не знала, что из этого выйдет. И в любом случае, я не искала эту работу. «Биб» сами на меня вышли, клянусь. Они сделали очень щедрое предложение, а мне нужно подумать о будущем.

— Я в точности знаю размер сделанного ими предложения, и, честно говоря, оно не намного более щедрое, чем то, сколько ты получаешь сейчас. Нужно было запросить с них побольше. Они согласятся, ты же понимаешь.

— Ты так считаешь?

— О, я это знаю наверняка, уж поверь мне. Они в состоянии поднять ставку на добрых… процентов десять, я полагаю, без особых затруднений. А может, и больше. Ты — ценное приобретение. Я слышал, тебе могут предложить «Живьем и с пинками».

— Но ты не сможешь дотянуться до их суммы, — сказала она, игнорируя мою колкость. — Не забывай, я знаю, какие у нас бюджеты.

— У меня и в мыслях не было дотягиваться, — ответил я, накручивая спагетти на вилку. — Я не намерен выставлять тебя на аукцион, моя дорогая. Ты же не дойная корова. Как бы то ни было, у тебя со мной контракт. И с этим ты ничего не можешь поделать, так ведь?

— Всего лишь на восемь недель, Матье, и все. Ты это прекрасно знаешь — и они тоже.

— Значит, через восемь недель и будем разговаривать. А пока давай забудем об увольнениях, отставках, перестановках и тому подобных малоприятных вещах. И, ради всего святого, давай пока не оповещать прессу, ты не возражаешь?

Тара посмотрела на меня и положила нож.

— И ты просто позволишь мне уйти, — сухо констатировала она. — После всего, что мы вместе пережили.

— Я вам ничего не позволяю, мисс Моррисон, — возразил я. — Я лишь предлагаю вам отработать до истечения срока контракта, а после этого, если вы пожелаете покинуть нас ради лучшего места, вы двинетесь тем курсом, который сочтете правильным для вас и вашей карьеры. Некоторые меня сочли бы великодушным работодателем, знаете ли.

— Ты теперь все время будешь так говорить? — процедила она, с досадой уставившись в стол.

— Как — так? — сказал я.

— Как какой–нибудь блядский адвокат. Точно боишься, что я записываю каждое твое слово, чтобы через полгода возбудить иск. Ты не можешь говорить со мной нормальным тоном? Я считала, мы с тобой кое–что значим друг для друга.

Я вздохнул и посмотрел в окно. Я не был уверен, что мне хочется опять ступать в эту наезженную колею.

— Тара, — в конце концов сказал я, наклонившись вперед и взяв ее маленькую ручку в свои ладони. — Насколько я тебя знаю, ты вполне способна записать этот разговор. Не сказал бы, что у тебя большие достижения в смысле честности со мной, так ведь?

Полагаю, здесь следует рассказать кое–что о моих отношениях с мисс Тарой Моррисон. Около года назад мы вместе присутствовали на церемонии вручения призов — не столько вдвоем, сколько в группе, представлявшей нашу станцию. Тару сопровождал ее тогдашний бойфренд, модель белья от Томми Хилфигера, а я заказал профессиональный эскорт — никакого секса, просто сопровождение на вечер, поскольку в то время я жил один и не испытывал ни малейшего желания ввязываться в новые отношения. Я достиг половой зрелости более 240 лет назад, так что ничего удивительного в том, что меня порядком утомляет бесконечная череда свиданий, расставаний, свиданий, браков, свиданий, разводов, свиданий, вдовства и так далее. Раз в несколько десятков лет мне нужно побыть одному.

В тот вечер у Тары вышла размолвка с бойфрендом: кажется, он оказался гомосексуалистом, и, я полагаю, это сильно расстроило все ее планы, — поэтому она приняла мое предложение подбросить ее до дома. После того, как я отвез свою вечернюю спутницу, мы заехали выпить в мой клуб и проговорили почти всю ночь, в основном — о ее карьерных устремлениях (весьма честолюбивых) и ее преданности журналистике и нашей станции, которую Тара называла «будущим телевещания Британии»: в такое даже я не мог поверить. Она привела некоторое количество своих образцов для подражания, и на меня произвели впечатление ее обширные познания в истории профессии, ее понимание того, как профессионализм и аморальность могут сосуществовать в одной индустрии и как подчас трудно провести между ними грань. Особенно мне запомнился любопытный диалог насчет общественного интереса. Затем мы вернулись в мою квартиру, пожелали друг другу спокойной ночи и заснули в одной постели, даже не поцеловавшись; необычный, однако весьма привлекательный в тот момент расклад.

На следующее утро я приготовил завтрак, а затем пригласил ее на ужин, который в итоге мы пропустили, ибо предпочли вернуться в постель, где на сей раз произошло нечто большее, нежели в предыдущую ночь. После этого наши отношения продлились несколько месяцев в обстановке крайней осмотрительности — я не говорил об этом никому и, насколько мне известно, она тоже. Я был увлечен ею, я ей доверял и совершил ошибку.

Она была потрясена, узнав, что Томми Дюмарке — мой племянник. (Я не говорил ей, что на самом деле моим племянником был его пра–пра–пра–пра–пра–пра–прадедушка; подобная информация казалась мне избыточной.) Тара много лет смотрела его сериал, и видимо, была увлечена юношей с тех самых пор, как он еще подростком только возник на телеэкране. Когда я упомянул, что мы родственники, она ужасно покраснела, точно я застал ее за чем–то неприличным, и едва не поперхнулась куском мускусной дыни. Тара умоляла их познакомить, пока я не сделал этого — славным летним вечером в прошлом году, и она чуть не сорвала с него брюки прямо на моих глазах. Она его не заинтересовала — у него в то время был кратковременный роман с его экранной бабушкой, а та, видимо, была очень ревнивой любовницей, — к тому же, мне показалось, он счел Тару глуповатой, хотя если быть честным, в тот вечер она немного перебрала; алкоголь же обычно превращает ее в восторженную школьницу. Она позвонила ему на следующий день и пригласила выпить, он отказался. Она послала ему факс с приглашением на ужин, он не среагировал. Тогда она отправила ему мейл со своим адресом и обещанием, что если он придет прямо «СЕЙЧАС», то его ждет открытая дверь, а она будет лежать обнаженной на персидском ковре перед горящим камином; бутылка шампанского охлаждается, пока она это печатает. На сей раз он посмеялся, набрал мой номер и рассказал, что вытворяет моя подружка. Я расстроился, но ничуть не удивился и отправился на свидание вместо него. Войдя в ее квартиру, я обнаружил Тару именно в той позе, какую она описывала. Она удивилась, однако старательно это скрыла и даже попыталась сделать вид, будто поджидала меня и хотела сделать сюрприз. Я сказал, что она лжет, но мне безразлично: между нами все кончено и будет лучше, если мы вернемся к чисто деловым отношениям.

Через неделю она опубликовала статью в известной воскресной газете — «Тара говорит: Просто скажи нет!» — в которой утверждала, что у нее только что закончился роман со знаменитой звездой мыльной оперы (не называя его по имени, однако по описанию было ясно, кого она имеет в виду). Тара намекала, что их сексуальные отношения граничили с запретным: она с удовольствием выполняла все его юношеские фантазии и принуждала его выполнять свои. Но, по ее словам, предпочла закончить отношения, когда он попытался втянуть ее в свой мир алкоголя, героина и кокаина. «Я увидела его взгляд, когда он предложил мне серебряную ложку и бунзеновскую горелку унижения, — истерично писала она, — и поняла, что никогда не стану той женщиной, которую он хочет во мне видеть. Женщиной такой же неуравновешенной, как и он сам. Женщиной, готовой на все ради очередной дозы — торговать собой на улицах, грабить старушек, продавать наркотики младенцам, полным ничтожеством. Я посмотрела на него и покачала головой. «Тара говорит: ты мне не нужен», — сказала я ему».

Томми — невинную жертву, хотя все, что Тара насочиняла о его личной жизни, недалеко от истины, — вызвали в офис исполнительного продюсера в понедельник утром после публикации и сообщили, что если бы мисс Моррисон назвала его по имени, его бы немедленно уволили. Поскольку она этого не сделала, и они не могут доказать, что она говорит именно о нем, ему делается официальное предупреждение. Он несет ответственность за своих поклонников, сказали ему, — девочек, мечтающих выйти за него замуж, мальчиков–подростков, которые с суеверным ужасом следят за его борьбой с раком яичка. Продюсеры признают, что он, несомненно, — самый популярный персонаж сериала, но без колебаний прикончат его в автомобильной катастрофе, пристрелят или наградят СПИДом, если он снова выйдет за рамки приличий.

— Вы говорите о моем герое, разумеется, — сказал Томми. — Вы проделаете это с ним.

— Что–то вроде, — пробурчали ему в ответ.

Инцидент привел к тому, что мой племянник пережил пару ужасных месяцев: таблоиды преследовали его по ночам, желая выяснить, что он ест, вдыхает, глотает, курит или вкалывает, кого он целует, трогает, лапает, кого оскорбляет действием или трахает, — и это лишь усугубило проблемы, возникшие из–за образа жизни, который они сами ему когда–то навязали, лишь бы увеличить свои тиражи. Ничего другого ни от кого из Томасов я и не ожидал, но совсем не обрадовался, что к его проблемам приложила руку мисс Моррисон, о чем и сообщил ей при бурной встрече несколько дней спустя. Я умею держать себя в руках, но, богом клянусь, в тот раз с собой не совладал. С тех пор мы соблюдаем дистанцию. Меня мало заботит ее переход на новые пажити — мне теперь даже нравится эта идея. У нас Тара — большая рыба в маленьком пруду. Мы сделали ее звездой. Второразрядной звездочкой второразрядного канала, но тем не менее — звездой. Она еще поймет, что жизнь с «Тетушкой»[26] куда сложнее.

Поэтому тем вечером, поедая паштет, слушая Вагнера и попивая вино, я хотел расслабиться и выкинуть из головы события дня. До моего следующего визита на станцию оставалось целых семь дней, и коллеги получили строжайшие инструкции не беспокоить меня — за исключением совсем уж крайних случаев. Поэтому я несколько опешил, когда кто–то позвонил в мою дверь, и на пути к ней про себя молился, чтобы это оказалась просто неполадка звонка, а за дверью бы никого не было.

Но на пороге, ероша от нетерпения волосы, стоял мой племянник.

— Томми, — удивленно произнес я. — Уже очень поздно. Я собирался…

— Дядя Мэтт, мне нужно с тобой поговорить, — сказал он и, оттолкнув меня, вошел в квартиру. Я со вздохом закрыл дверь, а он направился прямиком в гостиную: шестое чувство подсказало ему, что там найдется выпивка. — Ты сказал, что дашь мне денег! — вдруг закричал он. Голос у него дрожал, и на миг мне показалось, что он сейчас заплачет. — Ты обещал мне…

— Томми, пожалуйста, сядь и успокойся. Я забыл. Извини. Я собирался переслать их тебе, верно? Это вылетело у меня из головы.

— Но ты же дашь мне денег, правда? — взмолился он, схватив меня за плечи, и только поэтому я удержался, чтобы в раздражении не толкнуть его на диван. — Потому что если ты не дашь, дядя Мэтт, они меня…

— Я выпишу тебе чек прямо сейчас, — быстро сказал я, отходя от него к письменному столу в углу комнаты. — Честное слово, Томми, это просто недоразумение. Неужели обязательно врываться ко мне посреди ночи и нарушать мой покой? О какой сумме у нас шла речь? Тысяча, да?

— Две, — быстро поправил меня он, и в отсветах камина я заметил, как сильно он вспотел. — Мы говорили о двух тысячах, дядя Мэтт. Ты обещал мне две…

— О, ради бога, я дам тебе три. Так лучше? Три тысячи фунтов, хорошо?

Он кивнул и быстро закрыл лицо ладонями, но через секунду уже отнял руки и улыбнулся:

— Я… я прошу прощения за это.

— Все в порядке.

— Я ненавижу просить, но… Накопилось так много счетов

— О, я не сомневаюсь. Электричество, газ, муниципальный налог.

— Муниципальный налог, да, — сказал Томми, кивнув, точно это было подходящее оправдание.

Я оторвал чек и протянул ему. Прежде чем положить в бумажник, он пристально осмотрел его.

— Расслабься, — сказал я, присаживаясь напротив и наливая ему вина в бокал, который он с жадностью схватил. — Я его подписал.

— Спасибо, — пробормотал он. — Мне пора идти, мне ждут.

— Посиди пару минут, — сказал я, не желая уточнять, кто его ждет или зачем. — Скажи мне, сколько из этих денег уже потрачено?

— Потрачено?

— Сколько ты задолжал? Я имею в виду не «Бритиш Телеком» или газовую компанию. Сколько из этой суммы уйдет завтра, когда откроются банки?

Он помедлил.

— Все, — ответил он. — Но больше и не нужно. Я с этим покончил.

Я наклонился вперед:

— Чем же ты занимаешься, Томми? — спросил я; меня это заинтриговало по–настоящему.

— Ты знаешь, чем я занимаюсь, дядя Мэтт, я — актер.

— Нет–нет. Я имею в виду, что ты делаешь, когда не снимаешься? Во что ты впутался?

Он рассмеялся и резко помотал головой. Я понимал, что теперь, когда деньги получены, ему хочется поскорее уйти.

— Ни во что, — ответил он, — просто сделал парочку неудачных вложений капитала, вот и все. Но этого хватит, и теперь я все улажу. Я все тебе верну, обещаю.

— Нет, не вернешь, — сказал я, просто констатируя факт. — Но это не имеет значения, меня не волнуют пара тысяч фунтов. Я просто боюсь за тебя.

— Ничего ты не боишься.

— Боюсь, — возразил я. — Не забывай, я видел, как погиб твой отец. И его отец тоже. — Я остановился на этом поколении.

— Послушай, дядя Мэтт, ты не смог спасти их жизни и не собираешься спасать мою, верно? Оставь меня в покое, я сам с собой разберусь.

— Томми, я — не спасатель. И не священник. Я совладелец спутниковой телекомпании. Мне просто тяжело смотреть, как умирают молодые, вот и все. Я даже мысль об этом считаю нелепой.

Он поднялся и заходил по комнате, время от времени посматривая на меня и открывая рот, но не произнося при этом ни слова.

— Я — не — умру, — наконец четко произнес он, сведя ладони и нацелив указательные пальцы в потолок. — Ты меня слышишь? Я — не — умру.

— Разумеется, умрешь, — отмахнулся я от него. — Мне ясно, что у тебя на хвосте плохие парни. Так что это всего лишь вопрос времени. Все это я уже видел.

— Иди ты на хер!

— Довольно! — крикнул я. — Я не выношу брани и не желаю слышать ее в своем доме. Не забудь об этом, когда в следующий раз явишься за деньгами.

Томми покачал головой и направился к двери.

— Послушай… — сказал он тихо, однако быстро и настойчиво, явно встревожившись из–за нашей размолвки: он не знал, когда я ему понадоблюсь в следующий раз. — Я ценю твою помощь. В самом деле. Может, я тоже когда–нибудь смогу тебе помочь. Сходим куда–нибудь на следующей неделе, ладно? Пообедаем вместе. В каком–нибудь тихом местечке, где ни один ублюдок не будет пялится на меня, гадая, болею я раком яичка или нет, хорошо? Прости. За все. Я обещаю. Спасибо, ОК?

Я пожал плечами, глядя ему вслед, а затем со вздохом вернулся в свое кресло и обхватил ладонями большой бокал бренди — себе в утешение. И тут на меня снизошло озарение. Мне 256 лет, все это время я сидел и смотрел, как умирают девять Томасов, и ничего не сделал, чтобы предотвратить хотя бы одну из этих трагедий. Я помогал им, когда они нуждались в поддержке, но принимал их судьбу как нечто предопределенное. То, чему я не в силах помешать. Так я все это время и живу. А они умирают один за другим. И большинство из них — неплохие люди, беспокойные, да, но они заслуживают помощи. Заслуживают моей помощи. Заслуживают жизни. И теперь еще один из них — в беде. Еще один Томас готов встретить свой конец, а я останусь здесь — ждать, когда родится следующий. Ожидая, когда придет и его время. Когда он попадет в беду, встретит девушку, сделает ей ребенка и погибнет. И я подумал: это не должно продолжаться.

Озарение же заключалось в следующем: я должен сделать то, что следовало совершить много лет назад, — спасти одного из Томасов. А именно — я должен спасти Томми.

Глава 7

СТРАНСТВИЯ С ДОМИНИК

Мы — Доминик, Тома и я — покинули Дувр сентябрьским днем; город был с утра до ночи окутан сумраком, и подчас казалось, что небо уже никогда не озарится светом. Я практически оправился после избиения, но с тех пор отчасти утратил чувство собственного достоинства и стал еще более бесстрашен в своих эскападах, словно понял, что в вопросах выживания мне нет равных. Я поднялся с одра болезни утром в понедельник, но только через неделю мы оставили город; учитывая, что у нас было крайне мало вещей, которые мы бы могли назвать своими, я не могу в точности припомнить или понять причину нашей задержки. Хотя меня это особо не расстраивало: все оставшееся время я прощался с друзьями, которыми обзавелся на улицах, — такими же беспутными мальчишками, как я сам, что воровали ради еды или развлечения, бездомными детьми, для которых кражи были единственным источником дохода. Мальчишки эти смотрели сквозь меня, когда я с ними говорил, — они не понимали, как можно покинуть единственный мир, который им известен. Поочередно за три ночи я навестил трех моих самых любимых проституток — мне было грустно расставаться с ними, поскольку они служили единственным утешением в моем отчаянном томлении по Доминик. Когда они за несколько шиллингов утоляли на час мои юношеские томления, я воображал на подушке ее лицо — это над ним я склонялся, выкрикивая ее имя, закрыв глаза и представляя, что со мной она. Подчас я даже сомневался, была ли на самом деле у нас та единственная ночь любви или это просто бред моего больного воображения; но при взгляде на Доминик я понимал, что между нами проскочила какая–то искра, и, каким бы тусклым ни был ее свет, загоревшись раз, она не потухнет уже никогда.

Тома, казалось, отнесся к переезду совершенно равнодушно: мы ведь по–прежнему были с ним. Ему почти исполнилось семь — живой, энергичный ребенок, он все время норовил вырваться на свободу, чтобы самому поискать приключений на улицах, однако о подвигах своих он неизменно рассказывал, вернувшись, нам — своим опекунам. Я не позволял ему шляться одному по Дувру, однако Доминик, казалось, это мало заботило. Мне довелось столкнуться с жестокостью, и я понимал, насколько опасны улицы, а потому боялся за брата: он запросто мог связаться с теми же типами, с которыми имел дело я. Их я готов был защищать от кого угодно, если бы речь шла о моей безопасности, но в том, что касалось Тома, я не доверял им ни на грош.

— Ему шесть лет, — говорила мне Доминик. — Уличные мальчишки младше его зарабатывают деньги, чтобы прокормить семьи. Да что с ним может случиться, Матье?

— Что угодно, — возражал я. — Посмотри, как досталось мне, а ведь я на десять лет старше и в состоянии позаботиться о себе. Ты хочешь, чтобы с ним…

— Ты сам напросился. Ты так рисковал, что это был только вопрос времени. Воровство тебя не могло не довести до беды. Тома не такой. Он не ворует. Он просто хочет узнать, попробовать, вот и все.

— Попробовать что? — спросил я, сбитый с толку ее объяснениями. — Что там узнавать? Улицы полны грязи. Сточные канавы кишат крысами. Он не найдет там ничего, кроме людей, которые могут его обидеть.

Она пожала плечами, но и потом разрешала ему часами где–то шляться. Я беспокоился за него искренне, однако не спорил с ней, хотя он был мне братом, а не ей. Доминик была старше, казалась более опытной и тем полностью подчинила меня. Она властвовала над моей жизнью, но — по–матерински милосердно, ее господство было абсолютным, и желала его не только она, но и я. Иногда, если мы оставались вдвоем, она позволяла мне сесть поближе, положить голову ей на плечо, и так мы сидели перед очагом, а голова моя сползала ниже, ниже, к ее груди, пока она резко не выпрямлялась и не заявляла, что пора ложиться спать — в разных постелях. И хотя возможность нашего воссоединения была весьма далека, не проходило и ночи, чтобы я не грезил, что это может повториться.

В поисках счастья мы решили отправиться в Лондон. То была длинная дорога, почти восемьдесят миль от Дувра до столицы, но в те времена люди были привычны к долгим пешим походам. Это теперь то, что некогда представлялось не только под силу, но и вообще было делом обычным, кажется за гранью людских возможностей. Хотя близился конец года, погода стояла не слишком суровая и всегда находилось местечко, где вечером можно разбить маленький лагерь. У нас имелись небольшие сбережения — точнее, у Доминик: отложенная мелочь и плата за стирку, — и мы знали, что при нужде сможем снять комнатку на постоялом дворе или на ферме. Однако мы понимали, что нам понадобятся деньги на еду, хотя я все еще намеревался промышлять по дороге воровством и даже надеялся что–нибудь скопить, чтобы по прибытии в Лондон было на чем продержаться.

Когда утром в понедельник мы покидали нашу маленькую комнатку, на меня навалилась странная меланхолия. В Париже я прожил пятнадцать лет, но никогда не испытывал к дому особой привязанности — даже не вспоминал о нем и не тосковал с того момента, как его покинул. А теперь, прожив в этой дуврской лачуге всего лишь год, я в последний раз закрыл дверь, и у меня навернулись на глаза слезы, когда я бросил прощальный взгляд на две кровати, ветхий стол, стулья с переломанными ножками перед очагом; наш дом. Я повернулся к Доминик, чтобы одарить ее последней улыбкой на этом месте, но она уже отвернулась — наклонилась стряхнуть пыль со штанишек Тома, и пошла прочь, ни разу не посмотрев по сторонам, ни разу не оглянувшись. Я пожал плечами и захлопнул дверь, оставив комнату во мраке, поджидать новых бессчастных квартирантов.

Меня беспокоили ботинки. Черная пара с тонкой шнуровкой — они были мне великоваты; я недавно украл их у одного молодого джентльмена, который по глупости оставил их за дверью своего номера в маленькой портовой гостинице «Приют странника». Я имел обыкновение проникать в нее через черный ход по ночам, когда постояльцы уже спали, и рыскать по коридорам. Нередко в низких тесных проходах мне удавалось стянуть рубашку или пару брюк, оставленные там господами, полагавшими, что они все еще в Лондоне или Париже: они рассчитывали получить поутру тщательно отутюженную одежду. Эти вещицы крайне редко удавалось продать, но ими прекрасно пополнялся гардероб моего маленького семейства; к тому же, это не стоило мне ни гроша и ни малейших угрызений совести.

Подошвы ботинок, однако, были довольно изношены, и меня совсем не манила перспектива шагать до Лондона босиком. Левой пяткой я уже ощущал впивающийся гравий и по опыту знал, что комфорта в ботинках хватит от силы на милю, а затем начнутся волдыри и ссадины. У Доминик были похожие ботинки, но надела она толстые чулки, предохранявшие кожу от соприкосновения с обувью, — я позаимствовал их с бельевой веревки в трех милях к югу от города за день до того, как меня избили, а днем раньше удалось добыть новехонькую пару для Тома. Но ему, кажется, приходилось так же нелегко, как и мне, поскольку ботинки были неразношены, и он все время ныл, что они трут ему ноги; в конце концов Доминик вынула из кармана носовой платок и обернула ему ступни вместо носков. Я бы предпочел, чтобы она им заткнула ему рот, однако мальчуган и так утих, хоть и ненадолго.

Я прикинул, что мы доберемся до Лондона дней за пять, если проделаем весь путь пешком, и быстрее, если удастся найти какой–то транспорт, в чем я сомневался: у молодой пары с маленьким ребенком шансы невелики, и уменьшались они с каждой милей, по мере того, как мы становились все грязнее и зловоннее. Но даже если мы доберемся за неделю, как сказала Доминик, это невысокая плата за побег из Дувра, от суровой жизни и монотонной работы, которая неминуемо ждала нас там. Неделя, утверждала она, — в нашем положении приемлемо.

В первый день нам, тем не менее, повезло: удалось привлечь внимание молодого фермера, ехавшего на повозке из Дувра в Кентербери. Он остановился подле нас, когда мы сидели на обочине, пытаясь что–то сделать с моими ногами. Мы прошли не более шести миль, но я уже был готов сдаться, сбросить ботинки и дальше идти босиком, полагаясь на удачу. Я уселся на придорожный камень и стал разглядывать пальцы, все покрасневшие и распухшие, Доминик устроилась на траве позади меня, а Тома растянулся на земле справа, прикрыв глаза рукой и театрально вздыхая от усталости; и тут я услышал повозку.

— Лучше помолчи, — сказал я Тома. — Нам придется идти, пока не доберемся до места, и нет никакого резона ныть и жаловаться. Это ничего не изменит, ясно?

— Но это же так далеко! — закричал он, чуть не плача. — Когда мы уже дойдем?

— Может, через неделю, — глупо пробормотал я, увеличивая срок, хотя понимал, что братцу от этого станет только хуже. Но у меня болели ноги, я злился и нервничал, ибо не понимал, как мне самому идти дальше. Только скулящего ребенка мне сейчас не хватало, а ведь Доминик наверняка будет гнать нас без передышки до самого Лондона. Я хорошо понимал Тома, ведь мне было всего лишь семнадцать, я и сам — сущее дитя. Бывали времена — вот как теперь, — когда мне хотелось капризно броситься на землю и сучить ногами, для разнообразия предоставив все решать кому–то другому; но я не мог себе этого позволить — только один из нас мог играть эту роль. — Ты просто приучи себя к этой мысли, Тома, и станет легче, — мрачно добавил я.

— Неделя! — вскричал он, и почти тут же спросил: — А сколько это?

— Неделя — это… — начал было объяснять ему я, но тут услышал скрип колес. Мимо нас уже проехало несколько повозок, и я пытался остановить их, но безуспешно. Возчики либо норовили стегнуть меня кнутом, либо с проклятьями требовали, чтобы я убрался с дороги, точно мы — бог весть какое ужасное препятствие. Если бы эти погонщики кобыл узрели Пиккадилли в пять часов вечера в наши дни, они бы поняли, как просто им живется, и не стали бы так легко выходить из себя. Я оглядел подъезжавшую конструкцию и обрадовался, увидев, что на ней нет никого, кроме самого возчика; однако надеялся я не слишком, когда поднял руку и воззвал к молодому парню с вожжами в руках.

— Эгей! Сэр! — закричал я. — Не найдется ли в вашей повозке местечко для нас?

Когда он подъехал, я отступил, опасаясь, что сейчас появится кнут, или же он просто переедет меня, и очень удивился, когда он натянул поводья и крикнул лошади «тпру».

— Хотите, чтоб я вас подбросил, а? — переспросил он, остановившись рядом. Тома посмотрел на него с отчаянной надеждой, а Доминик поднялась с травы и, отряхивая юбки, с подозрением уставилась на нашего благодетеля.

— Нас тут трое, если для вас это не слишком много, — сказал я самым вежливым тоном, на какой только был способен, пока глаза парня перескакивали с одного из нас на другого. Я надеялся, что моя почтительность распустится в нем состраданием. — Но зато у нас почти нет поклажи. Всего один мешок, — добавил я, поднимая с травы свою маленькую сумку. — К сожалению, мы не можем вам заплатить, но мы были бы крайне вам благодарны.

— Ну забирайтесь что ль, — улыбнулся он. — Не бросать же вас тут в такой жаркий денек, верно? — У него был какой–то малопонятный деревенский говор, но слова звучали весело и с юморком. — Трое, говоришь? Сдается мне, энтот вон тока на половинку потянет. — Он кивнул на Тома, который уже энергично карабкался на повозку, точно боялся, что парень передумает и бросит нас. — Скорей двое с половинкой.

— Мой брат, — объяснил я, садясь рядом с ним; Доминик же спокойно взобралась следом за Тома. — Ему шесть лет.

Я откинулся на спинку и на миг — мы даже с места еще не тронулись — захотел, чтобы мы остались в этой повозке навсегда, прямо на дороге, где драма нашего будущего даже не началась, а прошлое еще не завершилось. Теперь я окончательно понял, что мы покидаем Дувр навсегда: через секунду наш возница щелкнет кнутом, прикрикнет на лошадь, и мы резко тронемся в путь. Для меня это был тихий момент признательности и понимания — и его я не забыл до сих пор. К своему удивлению, я ощутил в горле комок, когда мы с приличной скоростью поскакали по дороге.

— Что у тебя за чудной акцент? — осведомился фермер через несколько минут. — Так вы откуда, говоришь?

— Идем из Дувра, но вообще–то мы из Франции. Из Парижа, точнее. Знаете, где это?

— Слыхал, — с улыбкой ответил он, и я не смог не улыбнуться в ответ. Фермер был молод, лет двадцати пяти не больше, а лицо — совсем еще детское. Щеки румяные и чистые, точно никогда не знали бритвы, белокурая челка весело трепалась по лбу. Одет он был незамысловато, но по виду повозки и лошади — не из голытьбы. — А я нигде особо не путешествовал, — добавил он. — Вот только в Дувр езжу что ни месяц, припасы на торговые суда вожу. Мож, я вас там и видел, только не знал тогда.

— Может быть, — ответил я.

— Твоя хозяйка? — тихонько прошептал он, кивнув на Доминик и подмигивая мне. — Да ты счастливчик, раз такую женщину заполучил, верно? С такой ночью не заскучаешь.

— Я его сестра, — холодно сказала Доминик; ее голова вклинилась меж нами, когда она придвинулась поближе, чтобы слышать нашу беседу. — Вот так. Может скажете, куда вы направляетесь?

Я с удивлением посмотрел на нее. Объявить себя моей сестрой — это одно дело. Но вести себя недружелюбно и кукситься — совсем другое; мы запросто могли вылететь с повозки и снова оказаться на дороге, а уж этого ноги мои сейчас хотели меньше всего.

— До заката надо попасть в Кентербери, — ответил парень. — Могу довезти вас дотуда, но я там заночую, а с утреца поверну на Брэмлинг. Если хотите в Лондон, вам лучше там сойти и снова попытать счастья на дороге. Я знаю один старый амбар, где ночь можно скоротать. Приедем–то затемно, так что вам лучше остаться со мной, а по утру двинетесь дальше. Или придется идти по темноте, да только я тамошних дорог не знаю, вам самим придется в оба смотреть.

Доминик кивнула, точно одобрив эти планы, и растянулась на дне повозки. Ферлонг — парень назвался через минуту — больше ничего не говорил, лишь таращился вдаль; казалось, он вполне доволен, что лошадка трусит неспешно. Он достал из кармана жевательного табаку и откусил от плитки. Собрался было снова убрать его в карман, но, поколебавшись, предложил мне, и я робко взял угощение. Мне пока не доводилось пробовать этот деликатес, но я боялся показаться грубым и отказываться не стал. Я впился зубами в плитку и откусил примерно столько же, сколько и он. На вкус оказалось омерзительно — будто я набрал полный рот горелой и острой фруктовой мякоти, только горечь была еще сильнее, и я удивился, как он может жевать эту дрянь с таким наслаждением, не говоря уже о шуме. Я покатал табак во рту: теперь рот наполнился ядовитым соком, чей аромат забил мне все проходы в голове до самых ноздрей, и у меня перехватило дух. Горло у меня сжалось, я не мог даже вздохнуть. Я сипло ртом ловил воздух, зная, что голос у меня на время пропал.

— Нечасто у меня в дороге попутчики случаются, — продолжил Ферлонг. — Отец меня раз в месяц отправляет в поездку. Мы поставщики, понимаешь. Держим ферму и часть нашей молочной выработки отправляем на континент. По правде сказать, много на этом не заработаешь, зато мой папаша зовет себя международным коммерсантом. Так он себя у нас в деревне ставит, понятно? — Я кивнул и, слегка отхаркнув, сплюнул гадкую слизь в руку, после чего тихонько опустил ее за бортик повозки и сбросил на дорогу. Затем оглянулся и увидел, что Доминик весело смотрит на меня, подняв в удивлении брови. Лицо у меня побагровело от такого испытания, и я несколько раз сглотнул, пытаясь избавиться от табачного вкуса; я мечтал о кувшине холодной воды, которая смыла бы эту дрянь. — По этой дороге–то много кто ходит, — продолжал между тем Ферлонг. — Да только я опасаюсь подбирать одиноких мужчин. С ними никогда не знаешь, чем все закончится. Могут обобрать до нитки. А то и глотку перережут за пару фунтов. Вот я и беру с собой эту штуку. — Он нагнулся, достал откуда–то сбоку длинный, дюймов двенадцати нож с зазубренным лезвием и провел по нему кончиком пальца, а я вздрогнул, испугавшись, что сейчас хлынет кровь. — Такой вот острый, — сказал фермер. — Я его всякий раз, перед тем как ехать, правлю на кожаном ремне. Для защиты, понимаешь?

— Ага, — ответил я, не зная, какого ответа он ожидает.

— Но когда я увидел вас — тебя, твою хозяйку и вашего мальчонку, — я…

— Моих сестру и брата, — поправил я его, поддерживая обман.

— Я сразу подумал: остановлюсь да подсоблю, — продолжил он, не обращая внимания на мои слова. — А что — мыслишка нехудая. Глядишь, и время пойдет быстрее.

— Мы вам очень благодарны, — сказал я, внезапно проникшись теплотой к этому парню и его ежемесячным одиноким поездкам из Брэмлинга в Дувр и обратно. — Я уже ноги натер, а Тома скулить начал.

— Ну, с башмаками я мало чем помогу, — сказал он, всматриваясь в пустынную дорогу впереди: надвигались сумерки. — А что до спиногрыза, так хорошая порка всякие капризы быстро прекращает.

Я искоса посмотрел на него, ожидая, что он улыбнется своей шутке, но он не шутил, и я порадовался, что сводный брат мой уснул почти сразу же, как забрался в повозку: поскольку если б он не спал, одному богу известно, что бы он учудил, и к чему бы это всех нас привело.

— Вы, стало быть, женаты, мистер Ферлонг? — спросил я после затянувшегося молчания, пока я тщетно пытался придумать новую тему для беседы. Он оказался не слишком общителен для человека, склонного к компании себе подобных. Похоже, ему было вполне достаточно просто сидеть рядом со мной и смотреть на дорогу, точно вполне хватит одного присутствия живого существа рядом. Ферлонг рассмеялся.

— Пока нет, — ответил он, — надеюсь, скоро.

— Есть милая?

Он залился румянцем, и меня поразила его застенчивость — черта, которую не часто мне доводилось видеть в людях.

— Я, — медленно и несколько выспренно произнес он, — связан обетом с одной барышней из нашего прихода, хотя свадебные приготовления еще не начались.

Я ухмыльнулся:

— Что ж, удачи вам.

— Спасибочки.

— И когда думаете этим заняться?

Он помолчал, и улыбка, похоже, несколько потускнела.

— Да скоро уж, — сказал он. — Были кой–какие… — он пытался подобрать верное слово — …сложности. Но, надеюсь, скоро все разрешится.

— В любовных делах никогда не обходится без сложностей, — ободряюще сказал я — семнадцатилетка, лишь однажды любивший, но пытающийся рассуждать, как человек многоопытный.

— Ага, я тоже так думаю, — отозвался он. Затем несколько раз открыл и снова закрыл рот; я догадался, что он хочет мне что–то сказать, но не знает, с чего начать, или не может решить, стоит ли это обсуждать вообще. Я молча уставился вдаль, на минуту прикрыл глаза, чтобы расслабиться, но тут снова услышал его голос — Ферлонг заговорил громко и без привычного добродушия:

— Я знаю Джейн — так ее зовут, Джейн… Я знаю ее добрых восемь лет, и мы всегда хорошо ладили, понимаешь, о чем я. Иногда я вожу ее гулять, а иной раз захожу вечерком, приношу какую–никакую изящную безделицу, и она принимает всегда с удовольствием. А однажды мы вместе стог метали, летом, два года тому как. Шесть футов в высоту, выше меня.

Я кивнул и посмотрел на него. Он покачивал головой, а глаза у него блестели, когда он говорил о своей суженой.

— Как есть ухаживанья, — сказал я, стараясь быть любезным.

— Так оно и было, — с чувством ответил он. — Никаких сомнений. Она девушка годная, понимаешь.

Я снова кивнул, хотя не имел ни малейшего представления, что это значит.

— А сейчас никак не может отвязаться от одного солдатика, что в наши края заявился. Он с ней малость нахальничает и, я уверен, не шибко–то ей нравится, да только она не знает, как ему отлуп дать. Он ведь вроде как за Короля и страну сражается, все такое. И сам–то в наших местах проездом. Надолго не задержится.

— Какая неприятность, — пробормотал я.

— Он с нею каждый день гулять ходит, — продолжил Ферлонг, не обратив на меня внимания, точно и не было меня в повозке. — И к реке даже водил. И ходит к ней — вишь ты, под пианино петь ему нравится, тоже мне жеманница. Меня вы ей в уши петь не заставите, сэр. И не думайте. Пущай собирает свои манатки и проваливает куда подальше, вот что я думаю. Неча к ней приставать. А она слишком воспитанная, понимаешь. Слишком вежливая, и отшить его не может. Потакает ему. Гулять ходит. Голосок его сладкий слушает. Чаем его поит да знай слушает, как он заливает о своих приключениях в Шотландии, будьте любезны. Кто–нибудь, может, и скажет — люди у нас недобрые, — что она бедолагу за нос водит, но я так скажу: собирай манатки и уматывай, вот и дело с концом. Мы с ней словом связаны.

Лицо у него покраснело, а руки дрожали, когда он натягивал поводья. Я кивал, но ничего не говорил, слишком хорошо понимая, что́ там у них в Брэмлинге происходит. Мне было жаль его, но мысли мои уже были заняты другим. Я думал об утре — о том, какой долгий путь предстоит нам после сегодняшней ночевки. О Лондоне. Ночь собиралась вокруг нас, и мы все умолкли. Я с благодарностью вспоминал своих дуврских подружек — мечтал оказаться у них с несколькими лишними пенни в кармане, и уже прикрыл глаза в грезах о наших свиданьях, но тут лошадь резко остановилась от окрика Ферлонга, и мы едва не подскочили от неожиданности. Мы прибыли к месту ночлега.

Амбар был маленький, но разместились мы в нем почти с удобством. Пахло коровами, хотя животных видно не было.

— Они их тут днем доят, одну за другой, — сказал Ферлонг. — Ферма в миле отсюда по дороге. Коров гоняют на выпас, а сюда заводят на дойку. Вот чем тут пахнет — молоком.

У него была с собой корзинка с провизией, но там хватало только на одного. Я отказался от угощения: было бы невежливо лишить его еды, после того как он столько часов вез нас, — но Доминик взяла цыплячью ножку, которую он ей всучил, и поделилась с Тома, который слопал бы все сам в одиночку. Я смотрел, как они едят, и рот у меня наполнялся слюной, все еще с привкусом жевательного табака, но чтобы не выглядеть мучеником, я заявил, что меня мутит после дорожной тряски. Мы какое–то время разговаривали, все четверо: Доминик несколько оживилась, расспрашивала Ферлонга о деревне и о том, чем занимаются в окрестностях, будто решила изменить наши планы, когда у нас появилась конная повозка, которая может отвезти нас куда–то еще, помимо Лондона. Судя по описаниям, Брэмлинг был неплохим местечком, однако меня все равно не слишком заботило, где мы в итоге окажемся, — я был уверен, что мы сможем устроиться, где угодно, лишь бы вместе. Свеча наша догорала, и в амбаре сгустился мрак, но улыбка Доминик еще светилась, когда она рассказывала о представлении, которое видела некогда в Париже: на девушках там не было никакого белья, и мужчин привязывали к креслам, чтоб они не взбунтовались, — и мне мучительно захотелось прикоснуться к ней, обнять ее, слиться с ней телом. Безумное вожделение захлестнуло меня — я уже не понимал, смогу ли прожить этот вечер и не поцеловать ее. Дружба наша долее не сдерживала меня, ибо покоилась на одном лишь моем желании касаться Доминик и чувствовать ее касания в ответ, — и я осознал, что больше не слышу ее голос: я просто смотрел на ее лицо, тело и воображал нас вдвоем, наедине. Признания сами рвались из меня, но слов я не находил. Я хлопал ртом и, несмотря на Тома, на Ферлонга, был близок к тому, чтобы наброситься на нее, когда амбар полностью зальет тьмой, и останемся только мы — мы двое, просто Доминик и Матье. И больше никого.

— Матье, — сказала Доминик, ласково хлопнув меня по руке и вырвав из власти грез. — У тебя такой вид, точно ты сейчас рухнешь от изнеможения.

Я улыбнулся и обвел взглядом своих спутников, поморгав, чтобы разглядеть их получше. Тома уже прикорнул в уголке, небрежно укрытый курточкой. Ферлонг не сводил глаз с Доминик, когда она выходила из амбара — но отошла она недалеко, и нам было слышно, как она писает в траву; этот звук смутил меня, поскольку мы сидели в тишине. Когда после ее возвращения мы с Ферлонгом вышли за тем же, я хотел было отойти подальше, но он остановился, и мне пришлось стать рядом, поскольку он заговорил.

— Повезло тебе с сестренкой, — со смехом сказал он. — Недурна штучка, верно? И такие истории рассказывает, веселая девчонка. Поклонников небось у нее от Парижа и до сюда.

Тон его мне показался несколько оскорбительным. Я искоса посмотрел на него, пока он отряхивался.

— Она заботится о себе, о Тома и обо мне, — резко сказал я. — Нам предстоит дальний путь, и у нас нет времени ни на каких поклонников.

Я тут же решил, что утром мы отправляемся в Лондон — и только в Лондон.

— Я не хотел никого обидеть, — сказал Ферлонг, когда мы вернулись в амбар и принялись устраиваться в двух свободных углах. — Иной раз слова какие сами наружу просятся, — прошептал он мне на ухо, обдав запахом съеденного цыпленка. — Все равно как, бывает, и дела просятся так же, скажешь, нет?

Уснул я быстро, ибо весь день ни минуты не был предоставлен сам себе, да и расстояние мы преодолели немалое, к тому же урчал пустой желудок, так что все мое существо желало, чтобы этот день поскорее закончился навсегда.

Сперва мне приснились Париж и мать — я был маленьким, а она заставляла меня придерживать край огромного разноцветного ковра, который сама выколачивала метелкой. Я кашлял от поднявшейся пыли, она оседала у меня в горле, на глаза наворачивались слезы — почти как от табака. Париж сменился другим городом, незнакомым: какой–то мужчина провел меня за руку по базару и вручил мне свечу, которую зажег золотым огнивом. «И вот тебе свет, который можешь видеть только ты», — сказал он мне. Свеча горела, а на рыночной площади вдруг зашумела конская ярмарка, там торговались до хрипоты и даже дрались. Мужчина бросился ко мне с занесенным кулаком, его лицо искажала ярость, он попытался ударить меня, и я резко пришел в себя — мои ноги молотили воздух, и на миг я перестал понимать, где я.

Было еще темно — несмотря на все приснившееся, должно быть, прошло не более четверти часа после того, как я заснул, но я уже замерз и меня досаждал желудок. С другой стороны амбара до меня донесся какой–то глухой стук, и я понадеялся, что он быстро меня убаюкает. Но я различил хриплое дыханье и приглушенные стоны, словно кто–то пытался кричать сквозь руку, зажимающую рот. Я сел и, окончательно придя в себя, прислушался, затем подскочил, внезапно все поняв и озираясь, пока глаза мои не привыкнут к темноте. Тома тихонько посапывал и слегка ворочался во сне, засунув палец в рот. Один угол был пуст — Ферлонга в нем не было. А у противоположной стены шла борьба: мужчина там навалился на женщину, все еще одетую, но одной его руки видно не было — она скрылась где–то под одеждой, срывая ее, вторгаясь куда–то внутрь. Я бросился на него, он охнул, но тут же пришел в себя, его кулак вырвался и попал в меня, и я, одурев, неловко отлетел к стене. Он оказался очень сильным, гораздо сильнее, чем я думал; я пытался подняться, чтобы снова броситься на него. Я слышал, как Доминик мучительно вскрикнула, затем ее крик вновь заглох; Ферлонг что–то прошептал и снова сунул руку ей под платье. Я поднялся, вцепившись руками в волосы, не понимая, что же делать, — я опасался, что моя новая попытка может закончиться моей смертью, а может быть, и ее смертью, и Тома. И тогда я выбежал из амбара в ночной холод — луна слабым клинышком освещала повозку, и я бросился к ней, затем бегом вернулся назад и подскочил со спины к Ферлонгу; он же, судя по тому, что рука его расслабилась и он освободил рот Доминик, был близок к исполнению своих намерений. Он слегка приподнялся, немного изогнувшись назад и уже совсем уготовившись обрушиться в нее, когда мои руки резко опустились и острое зазубренное лезвие ножа, который он показывал мне днем, вошло, как в подтаявшее масло, между его мощных лопаток. Тело Ферлонга глубоко охнуло — гулко, будто тело животного, — и он дернулся вверх, расправляя плечи, будто стараясь облегчить боль, а руки бесцельно загребали воздух. Я отпрянул к стене, понимая, что́ это значит: мне выпал единственный шанс прикончить Ферлонга, и если я не преуспел, то заплатить придется нам всем. Доминик выбралась из–под него и тоже распласталась по стене, а он медленно поднялся и развернулся к нам, распахнув глаза, будто не веря им, затем качнулся еще раз и рухнул на спину. Нож — вместе с рукояткой — с жалким звуком вошел в его тело еще на несколько дюймов.

На несколько минут воцарилась тишина, и только потом мы с Доминик, дрожа, подошли к трупу и увидели рот, из которого стекала тонкая струйка крови. Ферлонг с прерванной ненавистью смотрел на нас. Меня затрясло и невольно вырвало прямо на него — мой пустой желудок как–то смог найти, от чего освободиться и чем окончательно прикрыть эти кошмарные невидящие глаза. Я в ужасе выпрямился и посмотрел на Доминик.

— Прости меня, — пробормотал я, как последний идиот.

Глава 8

ОПЕРНЫЙ ТЕАТР

В 1847 году, за несколько недель до моего 104 дня рождения, я получил необычное письмо, которое побудило меня покинуть мой тогдашний дом в Париже — я вернулся туда на пару лет после недолгого пребывания в Скандинавии — и отправиться в Рим, куда я до той поры не наезжал. То был довольно мирный период в моей жизни. Карла в итоге умерла от чахотки, избавив меня от той напасти, в которую превратился наш мучительный брак. Мой племянник Томас (IV) переселился ко мне через несколько недель после похорон: время я проводил с приятностью — вечерами потягивал бренди и пел хвалы «Ярмарке тщеславия» Теккерея[27], которую в то время печатали ежемесячными порциями; племяннику я позволил остаться у меня — он учился на рабочего сцены в местном театре, жалованье его было невелико, а хибара, которую он снимал, была совершенно непригодна для жилья. Славный девятнадцатилетний парень, мы с ним неплохо ладили; ему, первому из Томасов, от матери достались в наследство белокурые волосы. Иногда он мог поздно вечером привести домой друзей, чтобы обсудить новые пьесы. Они успешно расправлялись с моими запасами напитков, но несмотря на то, что он пользовался успехом у некоторых актрис, тоже заглядывавших к нам, мне казалось, что молодые люди скорее использовали его из–за состоятельного родственника, нежели из удовольствия его общества.

Я уже несколько лет занимал пост администратора местного правительственного фонда. Планировалось построить несколько новых театров в окрестностях города, и я отвечал за выбор места, составление смет и графиков работ. Из восьми разработанных мною планов реализованы были только два, но оба оказались успешными, и в обществе обо мне говорили с большим уважением. Я вел расточительный образ жизни и бо́льшую часть вечеров тратил на светские развлечения: вдовство мое позволяло общаться с дамами, избегая малейшего намека на скандал.

Каким–то образом слухи о моих парижских административных способностях достигли Рима, и мне предложили занять пост городского управляющего по делам культуры. Первоначальное письмо высокопоставленного чиновника городского правительства, было довольно невнятным и намекало на грандиозные планы, но мало что рассказывало об их сущности. Как бы то ни было, предложение меня заинтриговало, не говоря уже о сумме, которую предполагалось выделить не только на бюджетные цели, но и на мое жалованье, а поскольку мне и без того хотелось покинуть Париж, я решил это предложение принять. Однажды вечером я поговорил с Томасом и объяснил, что он, разумеется, может остаться в Париже, но если того желает, я готов взять его с собой в Рим. Мысль о том, что после моего отъезда в Италию, ему придется искать себе новое жилье, должно быть, повлияла на его решение — и обрекла на естественную судьбу его предков: он решил упаковать свои нехитрые пожитки и ехать со мной.

В отличие от того раза, когда я впервые покинул Париж — примерно девяносто лет назад, — теперь я стал преуспевающим и состоятельным человеком, так что я нанял карету, которая за пять дней доставила нас из одной столицы в другую. Деньги оказались потрачены не зря, ибо даже помыслить об альтернативах такой приватной поездке было отвратительно, но и путешествие наше получилось не из приятных — скверная погода, ухабистые дороги и грубый, наглый кучер, которого, казалось, возмущал сам факт, что ему приходится кого–то куда–то везти. Когда мы доехали до Рима, я уже был готов поклясться, что навсегда останусь в этом городе, даже если придется прожить здесь тысячу лет; мне была невыносима одна мысль о каких–либо еще путешествиях, настолько ужасна оказалась эта дорога.

Для нас была приготовлена съемная квартира в центре города, так что мы направились прямо туда. Я с удовольствием отметил, что обставлена она со вкусом, и обрадовался, увидев, что из окон моей спальни открывается вид на живописную рыночную площадь, напоминающую охотничьи угодья моей дуврской юности, где я воровал с прилавков и тянул из карманов, стараясь прокормить себя и свое семейство.

— В жизни не видывал такой жары, — простонал Томас, падая в плетеное кресло гостиной. — Я думал, в Париже летом жарко, но здесь… Это просто невыносимо.

— Разве у нас есть выбор? — пожал плечами я, не желая поддаваться унынию в самом начале нашей римской жизни, особенно, если объект критики — столь неукротимая вещь, как погода. — С климатом мы ничего поделать не можем. Ты и так слишком много времени проводишь взаперти — весь белый как мел. Солнце благотворно подействует на твой цвет лица.

— Такова мода, дядя Матье, — по–детски сказал он. — Право слово, ты что, ничего не понимаешь?

— То, что модно в Париже, может быть отнюдь не модным в Риме, — сказал я. — Иди пройдись. Открой для себя город, посмотри на людей. Поищи работу, — посоветовал я ему.

— Конечно, конечно.

— Теперь мы будем жить здесь, где открывается масса возможностей, а я не собираюсь содержать тебя всю жизнь.

— Но мы только что приехали! Мы только вошли в дверь!

— Так выйди из нее снова. Ищи работу, — с улыбкой повторил я. Я не пытался вывести его из себя — в конце концов, парня я любил, но не желал смотреть, как он сидит сиднем в нашей квартире, рассчитывая, что я принесу ему обед и пиво, как увядают его юность и красота. Иногда мне кажется, что я был слишком щедр к Томасам. Возможно, если бы я был чуть менее снисходителен, не стремился бы ловить их всякий раз, когда они падали, в конце концов кто–нибудь из них и смог бы прожить дольше двадцати пяти лет. «Открой для себя счастье самодостаточности», — умолял я его через семь лет после Эмерсона[28].

На следующий день я отправился в главную контору городского управления на встречу с синьором Альфредо Карлати, господином, написавшим мне в Париж и пригласившим меня привезти в Италию мои знания и опыт, чтобы проверить их в деле. Мне с трудом удалось установить местонахождение здания, в котором размещалась контора сеньора Карлати, и я был несколько смущен, обнаружив, что это довольно ветхая постройка в не самом благополучном из центральных районов Рима. Дверь на первом этаже болталась широко открытой — видимо, из–за того, что верхняя петля, которой следовало удерживать ее на месте, была лишена шурупов. Войдя, я услышал, как в комнате справа от меня кричат друг на друга мужчина и женщина: для меня их перебранка звучала совершеннейшей тарабарщиной. Я свободно говорю по–французски, но мой итальянский пока был довольно слаб, и лишь через несколько месяцев я почувствую себя в нем уверенно. Природная склонность аборигенов говорить с невероятной скоростью не способствовала восприятию. Я подошел ближе к двери, стараясь понять, что же это за контора, а затем приблизил ухо к двери и услышал изнутри грохот. Что бы там ни происходило, женщина, похоже, располагала аргументами весомее — она продолжала визжать и вопить со скоростью, приближавшейся к сотне слов в минуту, голос мужчины же звучал внятнее; впрочем он ограничивался пораженческим «Si»[29], когда она останавливалась, чтобы отдышаться. Ее крик становился все отчетливее, пока я не сообразил, что направляется она к двери и теперь стоит прямо за ней, всего в нескольких шагах от меня. Я отскочил, когда она распахнула дверь и, увидев меня, замолкла на полуслове; я бессмысленно ей улыбнулся.

— Прошу меня простить, — поспешно вымолвил я.

— Вы кто? — спросила она, почесываясь в совершенно неподобающей для леди манере, в то время как я стоял перед нею, смиренно сняв шляпу. — Вы Рикардо?

— Нет.

— Значит, Пьетро.

Я пожал плечами и посмотрел поверх плеча женщины на ее собеседника: он оказался маленьким, толстеньким, с черными зализанными волосами, разделенными посередине пробором. Человечек взволнованно бросился ко мне, едва я засвидетельствовал его присутствие.

— Cara[30], умоляю, — сказал он, слегка подтолкнув женщину в дверном проеме, и меня слегка удивило, как она переменилась к нему в присутствии незнакомца. Она отпрянула на несколько шагов, взмахнув подолом своего ярко–красного платья, позволяя мужчине продолжить разговор. — Чем я могу вам помочь? — спросил он, и лицо его оживилось широкой улыбкой. Без сомнения он был рад постороннему, поскольку визгливая женщина не стала продолжать свою тираду.

— Прошу прощения за вторжение… — начал я, но он оборвал меня драматическими взмахами рук.

— Никакого вторжения! — возопил он, хлопнув в ладоши. — Мы рады вас видеть. Вы, разумеется, Рикардо.

— Не Рикардо и не Пьетро, — признался я, пожимая плечами. — Я ищу…

— Значит вас послал кто–то из них, — спросил он. Я покачал головой:

— Я только что приехал в город. И разыскиваю контору синьора Альфредо Карлати. Это не вы? — Я надеялся, что нет.

— Здесь нет никаких Карлати, — безразлично сказал он, и улыбка сползла с его лица, поскольку я не был ни Рикардо, ни Пьетро — его отсутствующие союзники. — Вы ошиблись.

— Но это правильный адрес, я уверен, — сказал я, протягивая ему письмо. Мужчина бросил на него взгляд, затем указал куда–то наверх.

— Конторы этажом выше. Карлати я не знаю, но, может быть, он где–то там.

— Благодарю вас, — сказал я, осторожно ретируясь. Он резко захлопнул дверь, и женщина вновь принялась за свою визгливую ораторию. Рим переставал мне нравится.

На следующем этаже на двери имелась латунная табличка с выгравированной надписью «Канцелярия», под ней висел изящный серебряный колокольчик; я дернул единожды и пригладил левой рукой волосы. На сей раз дверь открыл высокий худой мужчина с орлиным носом и седыми волосами: он страдальчески уставился на меня. Казалось, ему потребны такие усилия, чтобы выговорить: «Чем могу помочь?», что я испугался, как бы он не рухнул на месте от переутомления.

— Синьор Карлати? — осведомился я, стараясь говорить как можно вежливее и сердечнее.

— Это я, — вздохнул он, и глаза его наполнились слезами. Он провел рукой по виску.

— Я — Матье Заилль, — сообщил я. — Мы с вами переписывались по поводу…

— О, синьор Заилль! — Его лицо оживилось, он схватил меня за руки, прижал к себе и расцеловал сухими, обветренными губами сперва в левую щеку, потом в правую, а затем снова в левую. — Разумеется, это вы. Я так рад, что вы здесь.

— Вас непросто найти, — сказал я, когда он ввел меня в кабинет. — Я не ожидал увидеть столь… — Мне хотелось сказать «убогую», но закончил фразу я иначе: — …непринужденную обстановку.

— Вы хотите сказать, что рассчитывали увидеть пышное правительственное здание, переполненное служащими, вином и дивной музыкой, исполняемой в углу прикованным к пюпитрам струнным ансамблем? — с горечью спросил он.

— Вообще–то нет, — начал я. — Это не…

— Что бы весь мир ни думал о нас, синьор Заилль, Рим — не богатый город. Какими бы средствами ни располагало правительство, оно предпочитает не тратить их на нелепое украшательство своих чиновников. Большинство правительственных учреждений расположены в скромных домах, вроде этого. Далеко от идеала, но наши головы больше заняты работой, нежели тем, что нас окружает.

— Да, несомненно, — сказал я, испытывая уместную неловкость из–за его филантропического настроя.

— Хотите бокал вина? — спросил он, очевидно готовый перейти от своей диатрибы к делу, когда я устроился в легком кресле напротив его стола, прямо под зловеще накренившейся Пизанской башней папок и бумаг. Я сказал, что выпью того же, что и он, и Карлати дрожащей рукой наполнил мне бокал, пролив изрядное количество на поднос, где стояла бутылка. Я с улыбкой принял подношение, а он уселся напротив, надел очки, потом снял, пристально глядя на меня и, очевидно, пытаясь понять, нравится ему то, что он видит, или нет.

— Странно, — в итоге сказал он, покачав головой. — Я ожидал увидеть человека постарше.

— Я старше, чем выгляжу, — признался я.

— По тому, что я слышал о вашей деятельности, мне показалось, что вы — человек весьма утонченный. — Я попытался воспротивиться комплименту, но Карлати лишь отмахнулся: — Я не хотел вас оскорбить, — продолжал он. — Я лишь хотел сказать, что ваша репутация выдает в вас человека, посвятившего всю свою жизнь постижению искусства. Сколько же вам лет, сорок? Сорок один?

— Хорошо бы, — улыбнулся я. — Но, клянусь вам, жизненного опыта у меня более чем достаточно.

— Думаю, вам следует знать, — сказал синьор Карлати, — что идея пригласить вас в Рим принадлежит не мне.

— Понимаю… — медленно кивнул я.

— Лично я убежден, что культурой Италии заниматься должны итальянцы, а за вложениями государственного капитала в Риме должны следить римляне.

— Такие, как вы? — вежливо спросил я.

— Вообще–то я из Женевы. — Он выпрямился на стуле и слегка одернул сюртук.

— Вы даже не итальянец?

— Это не значит, что я не могу держаться принципов. Я испытываю те же чувства к иностранцам, принимающим решения в правительстве моей страны. Вы читали Борсиери[31]?

Я покачал головой:

— Нет. Кое–что время от времени, но не вчитывался.

— Борсиери говорит, что итальянцы должны забыть о своих художественных устремлениях и вместо этого изучать произведения литературы и искусства других народов, чтобы адаптировать их для этой страны.

— Не уверен, что это так. — Я сомневался, полагая, что Карлати значительно упрощает идеи Борсиери.

— Он пытается превратить нас в нацию переводчиков, синьор Заилль, — продолжил Карлати, глядя на меня с недоверием. — Италия. Страна, породившая Микеланджело, Леонардо, великих писателей и художников Возрождения. Он хочет, чтобы мы отбросили все наши национальные достижения и импортировали идеи из других стран. И мадам де Сталь[32] тоже, — добавил он и, произнося ее имя, сплюнул на пол; я едва не подпрыгнул от такого проявления чувств. — «L’Avventure Letterarie di un Giorno»! — вскричал он. — Вы, синьор, — живое воплощение этих тенденций. Вот почему вы здесь. Чтобы уничтожить нашу культуры и насадить свою. Это часть заговора, цель которого — опорочить итальянцев и лишить их уверенности в себе. Рим превратится в маленький Париж.

Я на минуту задумался над этим: не следует ли мне указать на нелогичность его доводов? В конце концов, он и сам был воплощением того, что осуждал. Он — швейцарец, не итальянец. Его доводы, весьма спорные теоретически, вряд ли стоили таких эмоций, к тому же взгляды его, претворенные в жизнь, привели бы его на другую сторону Альп, где он бы занялся карьерой часовщика или дирижировал местным отделением Общества любителей йодлей. Я подумал, не сказать ли ему об этом без околичностей, но промолчал. Я ему не нравился. Мы только что познакомились, но я ему уже не нравился — в этом я был уверен.

— Я бы хотел узнать побольше о своей работе, — в итоге сказал я, надеясь сменить тему разговора. — Служебные обязанности, о которых вы упомянули в своем письме, весьма увлекательны, но не вполне определенны. Подозреваю, вы можете рассказать о них куда больше. Например, перед кем я должен отчитываться? Кто будет давать мне указания? Чьи планы я должен претворять в жизнь?

Синьор Карлати выпрямился на стуле и с горькой усмешкой посмотрел на меня, сведя ладони домиком у переносицы. Он помедлил, прежде чем ответить, и, сообщив, кто́ пожелал, чтобы я вошел в состав римского правительства, и от кого я буду получать инструкции, посмотрел на мое изумленное лицо.

— Вы здесь, — отчетливо произнес он, — по распоряжению и согласно желанию самого Папы. Вы встретитесь с ним завтра днем в его апартаментах в Ватикане. Похоже, слухи о ваших заслугах достигли даже его ушей. Какая удача для вас.

Он настолько застиг меня врасплох, что я разразился смехом; реакцию эту, насколько я смог понять по отвращению, написанному на его лице, он посчитал типичной для столь вульгарного французского иммигранта.

Когда мы познакомились, Сабелле Донато было тридцать два года. Темно–каштановые волосы, туго стянутые в пучок на затылке, и большие зеленые глаза — самое пленительное в ее лице. Она имела привычку смотреть искоса, чуть отвернувшись, точно следила за каждым вашим движением краем глаза; эта женщина считалась одной из трех общепризнанных римских красавиц того времени. Кожа у нее была не столь темной, как у тех итальянцев, что все время проводят на свежем воздухе, — ее окутывала аура многоопытности, европейской тайны, хотя была она всего лишь дочерью простого сицилийского рыбака.

Ее представили мне на приеме, устроенном графом де Джорвэ и его супругой, на котором их дочь Изобел исполняла отрывки из «Танкреда»[33]. С графом я познакомился несколькими неделями ранее, на одном из многочисленных официальных обедов, которые был вынужден посещать в связи с моей новой должностью. Граф сразу же мне понравился — круглолицый человека, чье тело предательски выдавало пристрастие к хорошей еде и вину, он хотел поговорить со мной об оперном театре, над которым, как он слышал, я работаю.

— Я не ошибся, синьор Заилль, не так ли? Это будет лучший оперный театр в Италии, я в этом уверен. Перещеголяем «Ла Скалу»?

— Не знаю, откуда у вас такие сведения, граф, — с улыбкой ответил я, вертя в руках бокал портвейна. — Как вам известно, пока не было сделано никаких заявлений о том, на что будет направлено основное финансирование.

— Ах полноте, синьор. Всему Риму известно, что Его Святейшество намеревается построить театр. Его навязчивое желание превзойти Ломбардию началось еще до его возвышения. Поговаривают, что он считает, будто ваши с ним отношения сходны с отношениями Леонардо и…

— Право, граф, — возразил я, изумившись, но отчасти — польщенный. — Это абсурд. Я всего лишь чиновник. Даже если мы планируем построить оперный театр, я ведь не архитектор, я всего лишь назначен следить за тем, чтобы средства использовались по назначению. Творчество я оставляю другим, более талантливым людям.

Он снова рассмеялся и ткнул меня под ребра пухлым указательным пальцем.

— Из вас никаких секретов не вытянешь? — спросил он, раскрасневшись от любопытства. Я покачал головой:

— Боюсь, что нет.

Разумеется, вскоре заявление было сделано, и после этого на меня обрушились все желающие высказать свои соображения относительно того, как именно следует строить здание, какой величины должна быть сцена, какой глубины — оркестровая яма и что нужно изобразить на занавесе. Но более прислушивался я к мнениям графа; мы быстро подружились, и я понял, что могу доверять ему — я был уверен, что все сказанное останется между нами. Мне оставалось лишь сожалеть, что его дочь — весьма посредственная певица, поскольку я надеялся отдать долг дружбы и оказать ей какое–то содействие: Изобел уже исполнилось двадцать пять, и была она девушкой непривлекательной, незамужней и без видов на будущее.

— Она ужасна, верно? — спросила Сабелла, подойдя ко мне после того, как Изобел закончила исполнение третьей арии, и нам, в конце концов, позволили удалиться, чтобы подкрепить необходимые силы.

— Если будет репетировать, возможно, есть какая–то надежда, — снисходительно пробормотал я, очарованный улыбающейся грезой, возникшей передо мной, но не желая предавать своего друга ради того, чтобы снискать расположение женщины. — Со второй частью она справилась мастерски.

— Ей не помешало бы для начала справить нужду, — пренебрежительно сказала Сабелла, беря крекер и с подозрением разглядывая то, что на него положил повар, прежде чем отправить в рот. — Но, в общем–то, она славная девушка. Я разговаривала с ней, и она посоветовала не слишком надеяться на ее пение. — Я улыбнулся. — Сабелла Донато, — представилась женщина и протянула мне руку, затянутую в перчатку; я коснулся ее губами, и атлас нагрелся от моего дыхания.

— Матье Заилль, — сказал я с легким поклоном.

— Великий управляющий искусствами, — со вздохом отозвалась она, внимательно изучив меня с головы до ног, точно ждала этой встречи. — От вас ждут многого, синьор. В городе только и разговоров, что о ваших планах. Я слыхала, в будущем где–то здесь появится оперный театр.

— Пока еще ничего не решено, — пробормотал я.

— Это пойдет на пользу городу, — сказала она, не обратив внимания на мое полуотрицание, — хотя вашему другу графу не стоит рассчитывать, что его дочь будет петь на открытии. Скорее она украсит собой одну из лож.

— А вы, мадам Донато?.. — начал я.

— Сабелла.

— Вы будете петь, если эти великие замыслы воплотятся в жизнь? Ваша репутация превосходит мою. Я слыхал, иногда она получает отдельные приглашения на вечера.

Она засмеялась.

— Я недешево стою, — сказала она. — Вы уверены, что можете меня позволить?

— У Святого Отца очень большой кошелек.

— Который он очень туго затягивает. — Я слегка развел руками, чтобы показать, что на это мне ответить нечего, и она рассмеялась. — Вы очень скромны, синьор Заилль, — сказала она. — Превосходная черта для мужчины в наши дни. Думаю, мне хотелось бы узнать вас поближе. До меня доходили только слухи и хотя подобные вещи имеют малоприятную привычку оказываться правдой, на них полагаться глупо.

— А я — вас, — ответил я, — хотя все истории, что мне доводилось слышать, говорили о вашем таланте и вашей красоте, а оба эти достоинства не подлежат сомнению. Я не знаю, что вы слышали обо мне.

— Шарм — это еще не все, — ответила она с неожиданным раздражением. — Знаете ли вы, что где бы я ни была, люди с утра до вечера льстят мне? Или пытаются. Говорят мне, что мой голос — это божий дар, моя красота несравненна, мое присутствие озаряет мир. Они считают, что осчастливили меня этим. Думают, что этим понравятся мне. Как по–вашему, это так?

— Сомневаюсь, — сказал я. — Уверенный в себе человек знает цену своим дарованиям и не нуждается в том, чтобы кто–то подтверждал их наличие. А вы мне представляетесь уверенной в себе.

— Так чем же вы тогда намерены польстить мне? Как собираетесь произвести на меня впечатление?

Я бездумно пожал плечами:

— Я не пытаюсь произвести впечатление на людей, Сабелла. Это не в моей природе. Чем старше я становлюсь, тем меньше меня интересует популярность. Я не хочу вызывать неприязнь, как вы понимаете, просто я понял, что меня мало заботит чужое мнение. Имеет значение только мое. Чтобы я уважал себя. И я себя уважаю.

— Так вы даже не попытаетесь произвести на меня впечатление? — с улыбкой спросила она, откровенно заигрывая со мной. Меня потянуло к ней необычайно, мне захотелось отправиться с нею куда–нибудь, где мы могли бы поговорить с глазу на глаз; меня уже слегка утомило это несколько принужденное остроумие двух людей, пытающихся поразить друг друга — а именно это я и пытался сделать, сколько ни утверждал бы обратное.

— Думаю, я мог бы указать вам на ваши недостатки, — сказал я, поставив бокал на стол. — Сказать, где вас подводит голос, почему когда–нибудь поблекнет ваша красота, и почему все это не стоит ни гроша. Я мог бы говорить о тех вещах, о которых другие не говорят никогда.

— Если бы хотели произвести на меня впечатление, вы хотите сказать.

— Верно.

— Что ж, с нетерпением жду возможности узнать все о моих недостатках, — сказала она, с улыбкой отходя от меня, — когда вы наберетесь смелости рассказать мне о них.

Я смотрел, как она исчезает в толпе, и хотел уж было последовать за ней, но тут Изобел запела очередную арию, выдав неожиданно безукоризненный бемоль, и я застыл на месте из уважения на добрые четверть часа. Тем временем прославленная певица и красавица уже исчезла.

Разговоры об оперных театрах начались после моей бурной встречи с сеньором Карлати. В тот день я с превеликим удовольствием покинул его убогую контору, лишь получив от него все инструкции, как вести себя на встрече с Джованни Мария Мастаи–Феретти, Наместником Рима, Папой Пием IX[34], моим новым работодателем.

Мы должны были с ним встретиться в три часа дня в его личных апартаментах в Ватикане, и я вынужден признать: мне было немного не по себе, когда я шел по роскошному старинному дворцу в сопровождении нервного секретаря, облаченного в сутану, который добрых семь раз сообщил мне, что к Папе я должен обращаться исключительно «Ваше Святейшество», и ни в коем случае не перебивать его, поскольку от этого у него случается мигрень и он может впасть в раздражение. Также я не должен возражать Святому Отцу и вносить свои предложения, противоречащие его требованиям к моей персоне. Похоже, беседа как таковая Святым Престолом осуждалась.

Я предпринял кое–какие шаги, чтобы разузнать немного о Папе за те сутки, что оставались у меня между собеседованиями. Ему всего 56 лет — сущее дитя по сравнению с моими 104 годами, — и он занимал Папский престол всего около двух лет. Его личность меня озадачила: я прочел множество газетных статей, но все они казались довольно противоречивыми, и невозможно было понять, что же он за человек на самом деле. Некоторые считали его опасным либералом, чьи взгляды на освобождение политических заключенных и допуск мирян в его кабинет министров могли положить конец авторитету Папства в Италии. Другие видели в нем мощную силу, способную изменить страну, объединить старые левые и правые фракции, вызвать на открытую дискуссию прессу и создать конституции папских государств. Для человека, едва начавшего свое правление, он проявлял подлинное мастерство политика, так что никто — ни друг, ни враг, — казалось, не мог понять, каковы же его истинные убеждения или планы в отношении как себя, так и страны в целом.

Покой, в который меня провели, оказался меньше, чем я ожидал: все стены заставлены книгами — пространными религиозными трактатами, огромными томами по истории, какими–то биографиями, поэзией; имелось даже некоторое количество современной прозы. Это личный кабинет Папы, сообщили мне, комната в которой он отдыхает, на время сбросив бремя своих обязанностей. Вам оказали милость, объяснил нервный священник, пригласив сюда, поскольку это означает, что ваша встреча будет в некоторой степени неформальной, даже не лишенной приятности, и, возможно, я смогу познакомиться с менее официальной стороной личности Папы.

Он вошел через боковую дверь, к моему удивлению, с бутылкой красного вина в руке. Если бы его походка не была безукоризненно ровной, я бы заподозрил, что он пьян.

— Ваше Святейшество, — сказал я, слегка поклонившись. Несмотря на полученные наставления, я не был уверен, таков ли принятый этикет. — Приятно познакомиться.

— Пожалуйста, присаживайтесь, синьор Заилль, — указывая на стул у окна, вздохнул он, словно я уже истощил его терпение. — Вы, конечно же, выпьете со мной бокал вина.

Я не понял, что это — констатация факта или приказ, поэтому просто улыбнулся и слегка склонил голову набок. Он все равно едва обратил на это внимание, медленно разлил вино по двум бокалам и повернул их так, как это сделал бы профессиональный официант. Мне пришло в голову, что в юности, ему, должно быть, довелось служить подавальщиком блюд, пока он не обнаружил свое призвание. Папа был несколько ниже меня — примерно пять футов одиннадцать дюймов; большая круглая голова, а таких тонких бровей и губ я никогда не видел у взрослых людей. Из–под шапочки выступал мысок темных волос — прямо–таки дьявольски ироничная отсылка к черной магии. Я не мог не заметить, что он порезался, когда брился утром, — от Верховного Понтифика меньше всего ожидаешь простой человеческой небрежности; видимо, на твердость руки папская непогрешимость не распространялась.

Мы побеседовали о моем путешествии в Рим, моем новом жилище, я немного погрешил против истины, рассказывая ему о своей молодости, — старался придерживаться фактов, но опустил часть хронологии. Меньше всего на свете мне хотелось, чтобы он собрал конклав кардиналов и объявил меня современным чудом. Мы заговорили об искусстве — он упомянул «Оперу нищего» из музыки, «Размышления о революции во Франции» из литературы, «Воз сена»[35] из живописи, «Графа Монте–Кристо» из современной прозы, заявив, что перечитывал роман за последние несколько лет пять раз.

— Вы его читали, синьор Заилль? — спросил он, и я покачал головой:

— Пока нет. У меня сейчас мало времени на художественную литературу. Мне нравились те дни, когда правило чистое воображение, а не социальные проповеди. Ныне же многие романисты, похоже, стремятся больше проповедовать, нежели развлекать. Меня это не слишком трогает. Я предпочитаю хорошую историю.

— «Граф Монте–Кристо» — приключенческий роман, — рассмеялся он. — Книга, которую мечтаешь прочесть в детстве, — но тогда она еще не написана. Я дам вам ее перед уходом и, возможно, вы расскажете мне, что вы о ней думаете.

Я выразил признательность, но мне стало досадно от того, что придется продираться сквозь пятьсот страниц творения Дюма, хотя я бы предпочел знакомиться с городом. Папа спросил, один ли я приехал, и я коротко рассказал о Томасе, намекнув, что хотел бы найти для него подходящее занятие на то время, пока мы будем в Риме — ведь это может затянуться надолго.

— И на сколько вы желали бы здесь остаться? — спросил он меня с тонкой улыбкой, скользнувшей по его лицу.

— Насколько потребуется, — ответил я. — Я не вполне уверен в полномочиях, которые вы на меня возлагаете. Возможно вы…

— Став Папой, я многое хочу сделать, — заявил он, вдруг обратившись ко мне так, словно я был коллегией кардиналов. — Возможно, вы читали о реформах, в предприятии коих меня обвиняют. Меня без сомнения втянут в эту войну с Австрией, и меня отнюдь не радуют ее политические последствия. Но я хочу создать такое, чем можно гордиться. Здесь, в Риме. Место, куда сможет прийти простой римлянин и получить удовольствие, порадоваться. Такое, что наполнит город жизнью и энергией. Люди станут счастливее, если в городе появится подобный очаг культуры. Вы бывали в Милане или Неаполе, синьор Заилль?

— Ни там, ни там, — признался я.

— В Милане великий оперный театр «Ла Скала». В Неаполе — «Сан–Карло». Даже в маленькой Венеции есть «Ла Фениче». Я хочу построить в Риме оперный театр, способный соперничать с этими прекрасными сооружениями и вернуть хотя бы небольшую часть культуры в этот город. Вот почему, синьор Заилль, я пригласил вас сюда.

Я медленно кивнул, продолжительно глотнул из бокала и в конце концов промолвил:

— Но я — не архитектор.

— Вы — администратор, — сказал он, наставив на меня палец. — Я наслышан о вашей работе в Париже. Люди отзываются о вас с большим уважением. У меня есть друзья во всех городах Европы и не только, и они мне многое рассказывают. Здесь, в Риме у меня в распоряжении имеются некоторые средства и, поскольку мне не хватает ни времени, ни способностей отыскивать лучших художников и лучших архитекторов Италии, я подумал о вас. Вы возьмете на себя эти обязанности и, разумеется, будете щедро вознаграждены за это.

— Насколько щедро? — с улыбкой осведомился я. Может, он и Папа Римский, но я еще молод и нуждаюсь в заработке. Папа назвал более чем солидную сумму и сказал, что половину я получу в начале проекта, а остальное, порциями — в течение предполагаемых трех лет строительства.

— Так что, — улыбнулся он, — это отвечает вашим ожиданиям? Вы согласны взять на себя руководство строительством оперного театра в Риме для меня? Что скажете, сеньор Заилль? Решение за вами.

Что я мог сказать? Меня уже предупредили, что отказывать этому человеку бесполезно. Я пожал плечами и улыбнулся.

Accepto[36], — ответил я.

Тем летом и расцвел мой роман с Сабеллой. Мы вместе бывали на приемах, в театре, в салонах. О нас писали в придворной прессе: всех главным образом интересовала Сабелла — она возникла в римском обществе из ниоткуда, ее красота и талант вызывали всеобщую зависть, ее прошлого не знал никто. Мы стали любовниками, когда город изнемогал от летней жары, а молодежь покинула Рим, отправившись на войну с Австрией, от которой Пий старался держаться в стороне. Ходили разговоры о восстании, даже об изгнании самого Папы из города. Комментаторы делились на тех, кто считал, что он должен принять участие в войне — и по умолчанию вовлечь Папский престол, — и тех, кто выступал против.

Меня это мало волновало. Войны в то время не представляли для меня интереса, и я не желал иного, кроме как получать удовольствие от пребывания в Риме, общества Сабеллы и предоставленной мне работы. Согласившись заняться строительством оперного театра, я мгновенно поправил свое благосостояние, но, хотя всеми силами старался жить по средствам, обнаружил, что подчас средства эти оборачивается расточительностью.

Сабелла радовалась моей компании и не раз повторяла, как сильно меня любит. Вскоре после нашей первой встречи, она сказала, что я — любовь всей ее жизни, единственная настоящая любовь, которую она познала с детства, и что влюбилась она в меня в первый же день, в доме графа де Джорвэ и его немузыкальной дочери.

— Когда мне было семнадцать, — рассказывала она, — в Неаполе у меня была связь с молодым крестьянином. Он был совсем еще мальчик, лет восемнадцати–девятнадцати. Мы любили друг друга очень недолго, а потом он обручился с другой и разбил мне сердце. Вскоре я покинула родную деревню, но не могла забыть его. Наши отношения были краткими — всего какой–то месяц, — но оставили глубокий след в моей душе. Я думала, что никогда от этого не оправлюсь.

— Мне знакомо это чувство, — сказал я, но не стал распространяться.

— После этого я поняла, что могу петь и голосом своим стала зарабатывать небольшие деньги на побережье. Одна песня перетекала в другую, вскоре я получила работу и поняла, что этим инструментом способна содержать себя. А затем я оказалась в Риме. С тобой.

Я же увлекся ею, но не был столь сильно влюблен, как она. Однако вскоре, довольно внезапно, мы поженились. Она сказала, что обратилась в католичество после того, как побывала вместе со мной на приеме у Папы, и заявила, что не станет спать со мной, если мы не вступим в брак. Сперва я колебался — в последние полвека браки у меня как–то не складывались, — и даже решил было разорвать с Сабеллой отношения, но любой намек на это доводил ее до истерики, с которой я не мог справиться. Эти внезапные и необъяснимые вспышки гнева так не походили на те глубокие чувства, что она выказывала ко мне в более спокойные моменты, и в конце концов я согласился на венчание. В отличие от некоторых других моих браков, на сей раз мы удовольствовались простой церемонией в маленькой часовне, а свидетелями выступили Томас и его новая возлюбленная — темноволосая девушка по имени Марита.

У нас не было медового месяца — мы вернулись в мою квартиру, где Сабелла отдалась мне так, словно до того мы никогда не были близки. Томас съехал от меня и обручился с Маритой, хоть и заявил, что помолвка будет долгой, ибо он пока не готов к браку; мы наконец остались одни. Впрочем, ненадолго. Так снова, хоть и не по своей вине, я оказался женатым человеком.

Проведя конкурс, я нанял архитектором оперного театра человека по фамилии Джирно, и летом 1848 года он представил мне несколько планов. То были грубые наброски гигантского амфитеатра с огромной сценой впереди. Перед оркестровой ямой располагались 82 ряда кресел, а по бокам — четыре яруса лож, всего семьдесят две, и в каждой могли с комфортом разместится восемь человек, или дюжина в тесноте. На занавесе он изобразил папскую печать Пия IX, что показалось мне чрезмерным низкопоклонством, и я предложил ему изобразить что–нибудь иное, например, близнецов–основателей города — Ромула и Рема, на половинках занавеса, разделенных во время представления и единых до и после спектакля. Джирно оказался разумным человеком — он был рад участвовать в таком грандиозном проекте, хотя работа над ним еще только начиналась, а завершиться ей, быть может, и не суждено.

Весь год в стране полыхали мятежи, и по утрам я внимательно изучал газеты в поисках известий о новых политических волнениях. Как–то утром, попивая кофе в маленьком кафе возле площади Святого Петра, я прочитал, что четверо главных итальянских вождей — Фердинанд II, Леопольд Тосканский, Карл–Альберт[37] и Пий IX — выпустили конституции, дабы усмирить население и предотвратить дальнейшие волнения, возникающие то тут, то там после январской революции в Палермо[38]. Беспорядки эти продолжались по всей стране — консервативные правительства подвергались нападкам радикальных элементов в каждом из итальянских государств. Итальянские репортеры с характерным для них многословием расписывали, как Карл–Альберт от имени Ломбардии объявил войну Австрии. Страна была безутешна: Папа решил не поддерживать своего соотечественника, а ведь этот жест мог бы «объединить» Италию перед лицом общего врага. Вместо этого Папа резко осудил войну, которая укрепила позиции Австрии и привела к окончательному поражению Ломбардии, кое впоследствии ему и поставили в вину.

— Это не означает, что я не разделяю взгляды ломбардцев, — сказал мне Папа при одной из наших регулярных встреч. Я в каком–то смысле стал его наперсником, он привык обсуждать со мной подобные темы. — Напротив, я обеспокоен австрийской имперской угрозой, хотя полагаю, что для Рима она не так опасна, как для кого бы то ни было. Но главное то, что я, Папа, не стану поддерживать националистического лидера в вопросе, который может привести к разрушению привычных нам границ итальянских государств.

— Стало быть, вы против объединения? — слегка удивился я.

— Я против идеи централизованного правительства. Италия — страна большая, стоит всем нашим государствам объединиться. И если это произойдет, мы станем всего лишь составляющими одного большего целого, и кто знает, кому отвечать тогда за Италию или за то, во что она превратится.

— Возможно, в могущественную страну, — предположил я, а он в ответ расхохотался:

— Как мало вы знаете об Италии. То, что вы видите перед собой — страна, в которой все государственные органы возглавляют люди, считающие себя прямыми потомками Ромула и Рема. Каждый из так называемых националистических лидеров мечтает о единой стране, в которой он станет королем. А кое–кто намекает, что им должен стать я, — задумчиво добавил он.

— Чего вы не хотите, — констатировал я, наблюдая за его реакцией: он пожал плечами и пренебрежительно взмахнул рукой, меняя тему.

— Я хочу сохранить независимость Рима, — сказал он, подчеркивая каждое слово ударом указательного пальца по ручке кресла. — Вот что для меня самое важное. Я не позволю разрушить его тщеславным и неосуществимым прожектом политического единства. Мы здесь пробыли слишком долго и видели, как его ставят на колени сами итальянцы, не говоря уже об австрийских захватчиках.

Я решил, что под «мы» он подразумевает длинную череду понтификов, к которым недавно добавилось и его имя.

— Не вполне понимаю ваших доводов, — продолжал я, раздраженный его высокомерием и забыв все то, о чем меня предупреждали, когда я только появился в Ватикане. — Если вы полагаете…

— Довольно! — вскричал Папа. Лицо его от гнева побагровело, и он отошел к окну. — Занимайтесь моим оперным театром, а мне предоставьте управлять моим городом, как я считаю нужным.

— Я не хотел вас оскорбить, — произнес я после затянувшегося молчания, вставая и направляясь к двери. Он не повернулся ко мне и не попрощался; в моей памяти он и запечатлелся таким — съежившийся человечек выглядывает из узкого окна на площадь Святого Петра и наблюдает, как народ — его народ — готовится к надвигающейся буре.

События 11 и 12 ноября 1848 года представляются мне чем–то абсолютно невероятным даже теперь, спустя 151 год. Сабелла вернулась домой рано, чем–то взбудораженная, не в состоянии ответить на мои простейшие вопросы.

— Дорогая, — произнес я, обняв ее. Ее тело напряглось, я отступил и, посмотрев на нее, изумился ее бледности. — Сабелла, у тебя такой вид, точно ты увидела призрака. Что стряслось?

— Ничего, — быстро ответила она, делая шаг назад и пощипывая себя за щеки, чтобы вернуть им цвет. — Я не могу сейчас остаться. Я должна уйти. Вернусь позже.

— Но куда ты направляешься? — спросил я. — В таком–то состоянии.

— Все хорошо, Матье, уверяю тебя. Мне нужно найти мо… — Вдруг постучали в дверь, и Сабелла вздрогнула от страха. — Не открывай!

— Не открывать? Но почему? Быть может, это всего лишь Томас, пришел…

— Оставь, Матье. Это беда, вот и все.

Но было слишком поздно. Я открыл дверь — передо мной стоял средних лет человек в форме пьемонтского офицера, с густыми усами, которые, казалось, закручивались ему прямо в рот. Человек оглядел меня с головы до ног.

— Чем могу служить? — вежливо поинтересовался я.

— Вы уже услужили себе, — ответил он, решительно входя внутрь. Его рука угрожающе покоилась на эфесе шпаги, висевшей в ножнах у него на боку. — Тем, что вам не принадлежит.

Я посмотрел на Сабеллу, которая стенала, покачиваясь на стуле возле окна.

— Кто вы? — недоуменно спросил я.

— Кто я? Это вы кто?

— Матье Заилль, — ответил я. — А это мой дом, поэтому я был бы вам признателен, если бы вы перестали здесь распоряжаться.

— А эта женщина, — быстро сказал он, грубо махнув в сторону Сабеллы. — Я бы сказал «дама», но, боюсь, это малоподходящее для нее слово. Кто она, в таком случае, могу я спросить?

— Это моя жена, — ответил я, начиная злиться. — И я бы попросил вас относится к ней с подобающим уважением.

— Ха! — рассмеялся он. — В таком случае, вот вам загадка. Как она может быть вашей женой, если она уже замужем за мной, а? Можете ответить? В вашей шикарной одежде, — невпопад заявил он.

— Замужем за вами? — недоуменно спросил я. — Что за глупости? Она…

Я мог бы продолжить эту сцену и доиграть ее до конца, фразу за фразой, признание за признанием, вплоть до логического завершения, но это скорее сюжет для фарса. Достаточно сказать, что моя так называемая жена Сабелла Донато забыла уведомить меня, что к моменту нашего бракосочетания у нее уже имелся муж — этот самый болван по имени Марко Ланцони. Они поженились около десяти лет назад, незадолго до ее взлета к славе, и почти сразу же после свадьбы он поступил в армию, чтобы обеспечить им безбедную жизнь. Вернувшись в родной город, он обнаружил, что супруга исчезла, лишив его практически всего имущества: она продала все, чтобы добыть денег на свои первые итальянские похождения. Ему потребовалось немало времени, чтобы проследить ее путь до Рима, и теперь он явился за ней. Одного он только не учел — наличия второго мужа. Парень вспыльчивый, он потребовал сатисфакции и немедленно вызвал меня на дуэль, предложив сразиться на следующее утро; мне пришлось принять вызов, иначе я покрыл бы себя позором. После того, как он ушел, между нами с «женой» случилась бурная сцена, закончившаяся слезами и взаимными упреками. Наша фарсовая свадьба состоялась, потому что она обманывала себя насчет их первого союза. А теперь выходило так, что мне, возможно, придется заплатить за это самую высокую цену. Время не способно совладать со мной, но это могла сделать шпага Ланцони.

В это же время я узнал от Томаса, что малодушный Пий IX в страхе перед нашествием на Рим, которое могло стоить ему престола, а то и жизни, бежал из столицы в Гаэту, к югу от Неаполя, где он в итоге провел в ссылке несколько лет, — тем самым лишив меня и работы и дохода. Все планы постройки оперного театра в Риме отложили в долгий ящик в связи с отсутствием средств, так что я оказался, по крайней мере — на время, без работы и без жены. Эта перемена фортуны заставила меня задуматься о разумности участия в дуэли. В конце концов, в Италии меня ничто не держало. Я мог запросто исчезнуть из города и больше никогда не встречаться с Ланцони — и, должен признать, подумывал об этом. Но это был бы бесчестный поступок, и даже если бы моя репутация осталась незапятнанной, я никогда бы не забыл, что бежал от схватки. Поэтому вопреки здравому смыслу я решил остаться и принять вызов Ланцони.

Утро выдалось туманным; стоя во нашем внутреннем дворике с бьющейся в истерике у стены Сабеллой и Томасом, изображавшим моего секунданта, я неописуемо жалел себя и пребывал в уверенности, что жизнь моя подошла к концу.

— Какая нелепость, верно? — сказал я своему племяннику — он держал в руках мой плащ и морщился, будто бы от боли. — Я не знаю этого человека и не собирался оскорблять его, женившись на его супруге, но, похоже, мне придется поплатиться жизнью за свои прегрешения. Почему мужчина не может вызвать на поединок женщину, а? Ты можешь мне это объяснить? Я такого не понимаю.

— Ты не умрешь, дядя Матье, — сказал Томас, и на секунду я испугался, что он расплачется. — Ты можешь победить, сам знаешь. Может, ты и старше его, но физически ты на десять лет моложе. Он разгневан, а тебе все безразлично. В нем кипят страсти.

Я покачал головой — редкий миг, когда я сомневался в себе.

— Может, это и к лучшему, — сказал я, снимая сюртук и жилет и проверяя клинок, который держал в руке. — Не могу же я жить вечно, в конце концов. Хотя все свидетельствует об обратном.

— Ты не можешь умереть. Тебе есть зачем жить.

— Например? — Если я должен уйти, я не собираюсь сделать этого неоплаканным.

— Например, из–за меня, — сказал Томас. — И еще Мариты. И нашего неродившегося ребенка.

Я с удивлением уставился на него. Сто лет спустя я наорал бы на него, выбранил за беспечность, но сейчас меня переполнила только радость.

— Ваш ребенок? — переспросил я, ибо он сам по–прежнему оставался для меня ребенком. — Когда же это случилось?

— Совсем недавно. Мы узнали об этом всего две недели назад. Теперь ты понимаешь, что не можешь умереть. Ты нужен нам.

Я кивнул, ощутив прилив сил.

— Ты прав, мой мальчик, — сказал я. — Он не сможет меня одолеть. Ничто со мной не совладает. Вперед, синьор! — крикнул я. — Приступим.

Мы скрестили шпаги не более чем на четыре минуты, но казалось, что по всему дворику мы танцевали несколько дней. До меня доносились крики Сабеллы, но я не обращал внимания — я принял решение: что бы ни случилось, между нами все кончено. Я замечал, как Томас подбадривает меня сбоку, вздрагивая всякий раз, когда клинок Ланцони жалил мою руку или задевал щеку. В конце концов, стремительным движением руки, я обезоружил своего противника и пригвоздил его к земле. Острие моей шпаги уперлось в его адамово яблоко, и он уставился на меня умоляющим взглядом, прося о пощаде, моля за свою жизнь. Я был в ярости из–за того, что все зашло так далеко, и был уже близок к тому, чтобы нажать на клинок и прикончить его.

— Я тут ни при чем! — взревел я. — Это не моя вина, что она уже была замужем.

Я еще немного поиграл шпагой, но затем позволил ему подняться и отойти. После чего направился к Томасу, стараясь успокоиться и радуясь, что мне удалось совладать с некой кровожадностью, что бьется в каждом из нас, и я смог сжалиться над бедолагой. Я подошел к племяннику, и он набросил мне на плечи плащ.

— Понимаешь, Томас, — радостно заговорил я, — в жизни каждого мужчины бывают моменты, когда…

Тут до меня донесся гулкий топот, я повернулся, мой племянник — тоже, но запоздало: он не успел отойти с дороги, и его бессчастное тело осталось мертво стоять, ибо Ланцони бросился вперед, вытянув шпагу, готовый пронзить одного из нас или обоих. Через секунду оба они были мертвы — один пал от моего клинка, другой — от клинка Ланцони.

Дворик окутала тишина; я едва удостоил взглядом свою былую жену, рыдавшую, сидя на бордюре, после чего доставил тело племянника к его беременной любовнице. После того, как мы похоронили его, я покинул Италию и поклялся никогда в эту страну не возвращаться. Даже если проживу тысячу лет.

Глава 9

АПРЕЛЬ 1999 ГОДА

Посреди ночи зазвонил телефон, и я немедленно подумал о худшем. В полной темноте перед моими глазами возник образ Томми. Я увидел моего племянника мертвым — в какой–то канаве в Сохо, глаза слепо уставились в небеса и полны ужаса от того, что он увидел перед смертью, рот открыт, руки неестественно вывернуты, кровь медленно покидает струйкой его тело через левое ухо, а сам он становится все холоднее с каждой минутой. Еще одна смерть, еще один племянник, еще один мальчик, которого мне не удалось спасти. Я снял трубку, и мои худшие опасения подтвердились. Речь в самом деле шла о смерти — а по какой еще причине вас могут потревожить посреди ночи? — но не о смерти Томми.

— Матье? — произнес взволнованный голос на другом конце провода. Звонили не из полиции — я понял это по паническим ноткам. Голос был испуганным, однако настойчивым. Знакомый голос, только я не понимал, чей, поскольку страх слегка изменил его и как–то отдалил от моей памяти.

— Да? Кто это?

— Это П.У., Матье. — Я сообразил, что это мой друг–продюсер, инвестор нашего спутникового канала. — У меня ужасные новости. Не знаю, как и сказать. — Он помолчал, точно пытался подобрать два простых слова. — Джеймс умер.

Я сел на постели и в изумлении покачал головой. На своем веку я повидал немало смертей — как естественных, так и не очень, — но они никогда не переставали меня удивлять. Что–то во мне просто не в состоянии постичь, почему тела других людей так их подводят, в то время как мое остается необъяснимо мне преданным.

— Боже милостивый, — сказал я через секунду, не вполне понимая, как должен реагировать или какого отклика он ждет. — Как это случилось?

— Трудно объяснить по телефону, Матье. Ты можешь сюда приехать?

— Приехать куда? В какой ты больнице?

— Я не в больнице, и Джеймс тоже. Мы у него дома. Нам нужна… помощь.

Глаза у меня сузились; я не понимал, что он несет.

— Джеймс мертв, и ты — у него дома? — спросил я. — Ты вызвал врача или хотя бы полицию? Может, он еще не умер. Может, он просто…

— Матье, он умер. Поверь мне. Ты должен приехать. Пожалуйста. Я не прошу о многом, но…

Он принялся бормотать о том, как давно мы друг друга знаем, как много я для него значу, — какую–то чепуху, вроде той, что начинает нести мужчина, когда собирается сделать предложение любимой девушке, или напивается, или понимает, что обанкротился. Я отвел трубку от уха и потянулся к будильнику: на часах было 03.18. Вздохнул и помотал головой, пытаясь стряхнуть остатки сна, провел рукой по волосам, облизал пересохшие губы. Во рту было сухо, а кровать выглядела такой теплой, так манила меня. П.У. продолжал что–то говорить, и мне уже начало казаться, что он никогда не замолчит, поэтому я оборвал его.

— Буду через полчаса, — сказал я. — И ради всего святого, ничего не предпринимай, пока я не приеду, хорошо?

— О, слава богу. Спасибо, Матье. Я не знаю, что бы я без тебя…

Я повесил трубку.

Я познакомился с Джеймсом Хокнеллом пару лет назад, на приеме в лондонской Ратуше. Мы чествовали одного почтенного человека: он сделал карьеру в газетном бизнесе, а теперь сколотил небольшое состояние на своей автобиографии — главным образом, потому, что он в ней намекал на отношения между известными политиками последних сорока лет и близкими родственницами теперешней королевы, отчасти пикантные, отчасти не очень. Как и многие люди, сведущие в законах о клевете, он старательно избегал говорить прямо там, где хватило бы инсинуации, и никогда не ссылался на конкретный источник, а использовал проверенную временем формулировку «друзья… рассказали мне…» Я сидел за столом с министром иностранных дел и его женой, с молодой актрисой, недавно номинированной на «Оскара», ее немолодым бойфрендом — известной фигурой в мире скачек, парой молодых аристократов, беседовавших о наркотической зависимости одной супермодели, и моим тогдашним деловым партнером, чью фамилию я совершенно забыл, помню лишь, что у него были короткие темные волосы и полные губы, а имя выдавало в нем породу.

Я заказывал в баре напитки и тут впервые увидел Джеймса. Он недавно разменял пятый десяток и редактировал один таблоид, за несколько лет до этого уйдя с поста замредактора солидного издания. С тех пор, как он возглавил эту желтую газетенку, тираж ее уменьшился — главным образом, из–за его решения резко сократить количество обнаженных грудей на страницах; у него был вид человека, подозревающего, что все присутствующие вступили против него в заговор, хотя на самом деле они просто игнорировали его, позволяя ему мирно напиваться. Хоть я никогда прежде с ним не общался, подойдя к нему, я сказал, что его работа в «Таймс» — особенно по освещению политического скандала, разразившегося в конце восьмидесятых, — была великолепна. Я упомянул статью о де Клерке[39], которую он когда–то написал для «Ньюсуик»: она произвела на меня большое впечатление тем, что, хотя в ней и выносилось порицание, автор не принимал ни одну из сторон — редкий дар для политического комментатора. Казалось, ему приятно, что я так хорошо знаю его работу, и он рад об этом поговорить.

— А что вы скажете о нынешних временах? — Слегка нахмурившись, он приняв у меня стаканчик бренди. — Вам ведь кажется, что сейчас я занимаюсь ерундой, не так ли?

Я пожал плечами.

— Уверен, то, что вы делаете, — замечательно, — ответил я — возможно, чересчур покровительственно. — Но у меня не хватает времени читать газеты. Иначе я бы лучше разбирался в нынешних творениях, полагаю.

— Вот как? — спросил он. — А чем же вы занимаетесь?

Я задумался. Сложный вопрос. В то время я ничем особенно не занимался. Просто расслаблялся. Наслаждался жизнью. Неплохой способ провести десяток–другой лет.

— Я — один из праздных богачей, — ответил я с улыбкой. — Вы таких, должно быть, презираете.

— Вовсе нет. Добрую половину жизни я мечтал присоединиться к этому классу.

— Удалось?

— Не слишком.

Он открыл рот и широко обвел рукой людей, бродящих по залу, расточая смачные воздушные поцелуи и рукопожатия, — они сочились богатством и респектабельностью из всех отверстий тела и жухлых пор. Огромные груди, крошечные бриллианты, пожилые мужчины, молодые женщины. Невероятное количество смокингов и маленьких черных платьев. Я прищурился, и комната показалась мне скоплением черных и белых точек, они притягивали и отталкивали друг от друга с пугающей скоростью; мне пришли в голову кадры из старых фильмов Чарли. Джеймс, похоже, намеревался изречь что–то значимое об остальных гостях, les mots justes[40], которые должны были выразить все, что он думает об этом нелепом сборище, о полной пустоте этих людей, однако уместная фраза ему не далась, и он в итоге сдался и просто покачал головой.

— Я малость перебрал, — заметил он таким тоном, что я невольно расхохотался: так самодовольно мог бы выразиться школьник, застуканный в обнимку со старшеклассницей. Я представился, он крепко пожал мне руку и небрежным щелчком пальцев привлек к нам официантку. — Знаете, что я ненавижу в богатых? — спросил он. Я покачал головой. — То, что с ними встречаешься только вот так, когда они выходят в свет, демонстрируя весь этот шик напоказ, и при этом до чертиков довольны собой. Вы замечали, чтобы кто–нибудь еще в обществе улыбался так же часто, как богатые? Разумеется — они богаты, потому так и называются, так что это, возможно, все и объясняет… — Он замолк, запутавшись в банальностях.

— Даже у богатых есть проблемы, — мягко сказал я. — Это отнюдь не постель из роз, я полагаю.

— Вы богаты?

— Очень.

— И счастливы?

— Ну, я вполне доволен.

— Послушайте, давайте я расскажу вам кое–что о деньгах. — Он подался вперед и похлопал меня по плечу. — Я в этой игре уже тридцать лет, и у меня нет ни пенса, который я мог бы считать своим. Ни единого дребаного пенни. Я живу впроголодь, от одной зарплаты до другой. У меня прекрасный дом, еще бы! — вскричал он. — Но на шее сидят три бывшие жены, и у каждой из этих сучек, по крайней мере, по одному ребенку, на содержание которых мне тоже приходиться раскошеливаться. Мои деньги мне не принадлежат, Мэтти…

— Матье, прошу вас.

— Они приходят на счет в день выплат и через несколько часов уплывают оттуда — их выкачивают эти кровососущие пиявки, на которых мне не посчастливилось жениться. Больше ни за что, уверяю вас. Ни одна женщина на этой планете не заставит меня жениться. Ни одна. Вы женаты?

— Был.

— Овдовели? Развелись? Разъехались?

— Ну, скажем так, мне довелось пройти через весь строй.

— Тогда вы понимаете, о чем я толкую. Все эти сучки. Пиявки. Мне едва хватает на то, чтобы поесть три раза в день, а они, блядь, купаются в роскоши. Я спрашиваю вас. Это нормально? — Я попытался ответить, но он оборвал меня. — Послушайте, — продолжил он, точно у меня оставался выбор, когда он уже оседлал, как я впоследствии понял, своего любимого конька. — Когда я в юности только вступал в эту игру, когда мне было двадцать, я так жил, но тогда это казалось нормальным, ведь вся жизнь была впереди. Я не сводил концы с концами и неделями сидел на крекерах с сыром, запивая их жиденьким чаем, — таков был мой обед. Но меня это не печалило, поскольку я знал, что далеко пойду, а добравшись туда — сколочу себе состояние. Я знал, что мое время придет, и оно пришло, но я не ожидал, что придется почти все отдать.

Как раз когда я встретил Джеймса, мне успела порядком надоесть праздная жизнь, и я размышлял, куда бы вложить деньги. Я не работал с тех пор, как в пятидесятых вместе со Стиной покинул Калифорнию сразу после дела Бадди Риклза и, поскольку мой банковский счет был более чем солидным, а годовой доход равнялся городскому бюджету, например, Манчестера, мне надоело безделье — моей жизни не хватало остроты. Я отправился на этот обед в Ратуше по совету своего друга–банкира — он порекомендовал кое–какие ходы, которые стоит предпринять, если я хочу вернуться в мир коммерции. Он уже познакомил меня с П.У. и Аланом, которые выказали заинтересованность в создании спутниковой телестанции, и мне эта идея показалась привлекательной. Мой предыдущий опыт работы на телевидении был связан с производством, и хотя это кончилось проблемами с «черным списком», мне там очень нравилось и теперь хотелось выступить более пассивным инвестором — примерно как Расти Уилсон, когда я работал на «Пикок». Концепция спутникового телевещания казалась очень современной, а этот фактор всегда влиял на мое решение ввязаться в дело. Однако никто из них никогда ранее не занимался большим бизнесом, а я не был уверен, что хочу лично руководить предприятием. После консультаций с партнерами я решил подкатиться с этим к Джеймсу — за кошмарным ужином в «Сан–Пауло».

— Тут вот какое дело, Джеймс, — сказал я, когда мы вчетвером расположились в баре, в кожаных креслах перед камином, с бренди и сигарами. — У нас к вам небольшое предложение.

— Я так и думал, джентльмены, — ответил он с широкой улыбкой, откинувшись в кресле и засунув в рот сигару, точно кинозвезда, собирающаяся заключить многомиллионную сделку. — Не думаю, что вы позвали меня сюда, чтобы любоваться, как я набиваю себе брюхо или чешу задницу.

Алан содрогнулся, а я закашлялся, чтобы не рассмеяться.

— Мы трое, — начал я, показав на П.У., Алана и себя, — затеяли небольшое дельце, которое, как мы подумали, может вас заинтересовать.

— У меня нет денег, — поспешно ответил он, садясь на своего конька, прежде, чем я успел его прервать. — Нет смысла ждать от меня денег, потому что эти кровососущие…

— Придержите коней, Джеймс, — сказал я, жестом призывая его помолчать. — Сперва выслушайте наше предложение — вот все, о чем я прошу. Нам не нужны деньги.

— Я вложил в это дело все свои сбережения, — нервно сказал П.У., а я пристально посмотрел на него: не люблю терять инициативу в разговоре, особенно когда пытаюсь чего–то добиться. — Поэтому мы должны работать на результат, — продолжил он, но заметил мой взгляд и умолк.

— Мы затеяли небольшое дельце, — повторил я, чуть повысив голос, чтобы никто меня больше не перебивал. — С финансированием все в порядке, и сейчас мы занимаемся подбором кадров. Это спутниковая телестанция. В основном — новостные программы, ток–шоу, немного импортных американских телесериалов. Качественных. Разумеется, подписка. И теперь нам нужен управляющий. Тот, кто будет руководить повседневной деятельностью, вкладывать свой опыт, принимать решения на месте, так сказать. Мы не намерены заниматься этим лично, хотя и без дела сидеть не собираемся, как вы понимаете, так что нам нужен человек, на которого мы сможем положиться, — человек, понимающий современный медиа–мир. Тот, при котором станция принесет плоды. Короче говоря, Джеймс, эту работу мы хотим предложить вам.

Удовлетворенно улыбнувшись, я откинулся на спинку кресла, довольный простотой своего объяснения и тем, как постепенно он оживлялся — особенно при словах «управляющий», «принимать решения», «мы не намерены вмешиваться». На несколько секунд воцарилась тишина, затем он выпрямился, широко улыбнулся и вынул из рта сигару.

— Джентльмены, — сказал он, и его глаза горели возбуждением, — давайте поговорим о цифрах.

Немного погодя все цифры, соответствующим образом подкорректированные, удовлетворили заинтересованные стороны — как и ранее не предусмотренное требование пяти процентов от дохода до уплаты налогов, но я рад был дать их ему вместо ежегодных бонусов за первые три года, и уже через месяц он появлялся на работе раньше утренних дворников, а уходил позже ночных уборщиков. За последующие два года он принял ряд важных для станции решений — часть из них я одобрил, от части мне сделалось не по себе, но все они подтвердили правильность моего решения нанять его. Он привел с собой серьезную команду телеведущих и репортеров, и, главное, — мисс Тару Моррисон, которая многим ему обязана; он постоянно менял сетку вещания, чтобы продвинуть настоящих лидеров. Удельный вес компании сильно возрос, и мы все получали неплохой доход. Вместе мы достигли успеха.

Параллельно с нашими достижениями в бизнесе, мы с Джеймсом стали добрыми друзьями. Мы были очень разными, но уважали друг друга и получали удовольствие от общения. Мы спорили на совещаниях, но всегда серьезно относились к чужому мнению и успеху станции. Встречались мы раз в месяц, обедали, выпивали, и строго соблюдали одно правило — не говорить о станции: вместо этого мы обсуждали политику, историю и искусство. Нашу жизнь. (Разумеется, он куда честнее рассказывал о своей жизни, чем я о своей, но так строятся любые добрые отношения — человеку приходится осмотрительно обходится с истиной, особенно если она не принесет никакой выгоды.) Джеймс неплохо сработался с П.У. и Аланом, хотя близки они не стали, и как раз это озадачивало меня, когда я тем ранним мартовским утром ехал в такси сквозь моросливый лондонский туман к дому Джеймса. Какого черт П.У. там делает, что за обстоятельства привели к смерти Джеймса? Я опасался худшего, но не представлял, что же это может быть за «худшее». Заплатив водителю, я вышел из машины и на минуту остановился на улице; она была тиха и пустынна. В домах нигде не горел свет, но пять уличных фонарей ярко освещали дорогу. Дом Джеймса тоже был погружен во тьму, за исключением комнаты с эркером, где тяжелые занавеси были задернуты, но тонкая полоска света пробивалась сквозь щель. Я глубоко вздохнул, взбежал по ступенькам и позвонил.

Два дня спустя, после изнурительных событий предшествующих сорока восьми часов, я сидел за столом и старательно набирал незнакомый номер. Соединение происходило чуть ли не целую вечность, телефон прозвонил несколько раз, прежде чем из трубки раздался вопль какого–то существа, похожего на юную кокни с языком утыканным булавками.

— Двенадцать! — прокричала она в трубку, и я удивленно поднял брови. Я правильно набрал номер? Или это ее зовут «двенадцать»? Может, такой автоответчик? — Павильон двенадцать! — прокричала она еще раз.

— Павильон двенадцать! — громко повторил я — сам не знаю, для чего, но прозвучало это скорее приказом.

— Павильон двенадцать! — снова сказал голос. — Кто это?

— Прошу прощения, — быстро произнес я, пытаясь собраться с мыслями и наконец сообразив, о чем она. — Я хотел бы услышать Томми Дюмарке.

— Кто это? — спросила она, на сей раз с бо́льшим подозрением в голосе. — Как вы заполучили этот номер?

— Он сам дал мне его, разумеется, — ответил я, поразившись ее агрессивному тону. — Как еще я мог…

— Вы не какой–нибудь фанат, а? — спросила она, и у меня отвисла челюсть. Я не знал, что сказать. — Или журналист? — Она выплюнула это слово с неприязнью человека, который знает, что никогда не увидит свое имя на страницах газет. — Томми сейчас занят на съемке, — добавила она, уже сбавив тон, словно внезапно испугалась того, кем я могу оказаться, и как это может сказаться на ее дальнейшей работе. — Он не освободится в ближайшие… ой нет, постойте. Вот он. Хотя я не уверена, свободен ли он. Как вас представить?

— Скажите ему, что это дядя Матье, — ответил я, вдруг снова почувствовав страшную усталость. — Если это не слишком сложно, разумеется.

Трубку швырнули на стол, я услышал шепот на заднем плане и голос Томми:

— Да все в порядке, честно, — а затем: — Пять минут, ОК? — уже громче, когда он взял трубку. — Дядя Мэтт? — спросил он, и я с облегчением вздохнул.

— Наконец–то, — сказал я. — Какая неприятная девушка. Кто она?

— Да так, на побегушках. Не обращай внимания. Воображает, что она режиссер или еще бог весть какая шишка. Черт ее знает. В конце концов, это частный номер.

— Ну да ладно. Я просто хотел поблагодарить тебя, вот и все. За то, что ты сделал ночью. Я очень тебе признателен.

Томми рассмеялся, точно это был совершеннейший пустяк, словно такое случается с ним каждый день, и меня это встревожило.

— Ерунда, — сказал он. — Слушай, ты ведь мне часто помогал, верно? Я рад был хоть немного тебе отплатить.

— Должен признаться, меня слегка мучает совесть, — сказал я. — Ты же не думаешь, что это несколько аморально?

— Я в такое дерьмо не верю, — беспечно ответил он и умолк; я тоже ничего не говорил, ожидая, что он что–нибудь скажет. Мне хотелось, чтобы он успокоил меня, сказал, что я поступил правильно. Я прожил долгую жизнь, и хоть никогда не был святым, мне приятно думать, что я никогда и никому после Доминик не причинял боль намеренно — особенно своим друзьям. — Как я понимаю, парень все равно был уже мертв, а мы лишь уладили проблему. Ни ты, ни я, никто из твоих жутких друзей не могли сделать ему лучше или хуже. Ты впутался в то, что не имело к тебе никакого отношения, вот и все. Тебе надо осмотрительнее выбирать друзей, дядя Мэтт.

— Я не назвал бы их друзьями, — уточнил я.

— Успокойся, — сказал он. — Ты ведь его не убивал.

— Нет… я полагаю, что нет.

— Тогда просто расслабься. Для нас все уже позади. Мы разрулили ситуацию, вот и все. Проехали, ОК?

Он говорил, как персонаж из своего сериала. Я кивнул, но удовлетворения от того, как все обернулось, по–прежнему не было.

— Спасибо, Томми, — в конце концов сказал я, понимая, что нам больше нечего сказать по этому поводу. И если думать об этом еще стоит, делать это придется мне в одиночку. — Мы еще поговорим.

— Надеюсь. У рака яичка ремиссия — надеюсь, ты рад это слышать. Врачи сегодня дадут мне добро. Так что, похоже, не придется в ближайшее время искать работу, поскольку меньше всего мне сейчас нужны дополнительные проблемы с наличностью.

Что? — спросил я, привстав от изумления. — Чего яичка?.. Ох, — быстро произнес я и, рассмеявшись, снова сел. — Ты имел в виду этого — как его там зовут?

— Сэма.

— Ты не должен отождествлять себя со своим персонажем.

— Почему? Вся страна думает, что я — это он. Вчера в «Теско»[41] какая–то старая кошелка накинулась на меня и заявила, что я сам во всем виноват, потому что крутил с Тиной за спиной Карла. Что божье проклятье пало на мои яйца.

— Божье проклятье, да — вздохнул я. — Ты же осознаешь, я понятия не имею, кто все эти люди. Пора мне начать смотреть твой сериал.

— Можно не стараться, — ответил он, будто отвечая заготовкой на журналистский вопрос. — Безусловно, в нем присутствуют некий элемент сермяжного реализма городских гетто, который отражает и транспонирует упадок традиционных семейных ценностей в Лондоне, историческую память, утраченную в современной погоне за экзотическими удовольствиями и гедонистическим удовлетворением, попытку исследования универсально значимых тем, но сценарий — дерьмо, актерская игра — ни к черту, сплошные повторы и банальности из–за недостатка времени на репетиции и стремления руководства выжать все, что можно. Все это понимают.

Я замолчал на долгое, долгое время, моргая от изумления.

Что? — в итоге вопросил я, не уверенный в том, что эта сентенция только что сошла с языка моего сидящего на наркотиках племянника, завсегдатая вечеринок. — Что ты только что сказал?

— Забудь об этом. Это просто телевидение, — расхохотался он. — Вымысел. Грим. — Он помолчал, ожидая, что я еще скажу, но мне было нечего добавить. А что я мог еще сказать? — До скорого, дядя Мэтт, — сказал он в конце концов в тишину и, хмыкнув, дал отбой. Я несколько секунд держал трубку в руках, слушая гудки, затем сел и закрыл глаза, чтобы запомнить получше. Сомнений не было: один из Томасов в кои–то веки помог мне. И это была отрадная перемена.

П.У. открыл дверь и театрально вцепился в мои плечи. Волосы, которые с одного бока он отращивал длиннее, чтобы зачесывать их через макушку к правому уху, криво свисали, как занавес, закрывая левое. Отвратительное зрелище. На бледно–голубой рубашке под мышками виднелись темные полумесяцы пота, и он был одних носках.

— Слава богу, — затравленно произнес он, втаскивая меня внутрь и быстро захлопывая за мной дверь. — Я не знаю, как это случилось, — начал он. — Мы просто… мы… мы…

— Успокойся, — сказал я, отступая назад, поскольку от него разило алкоголем. — Боже мой. Сколько ты сегодня выпил?

— Много, — ответил он. — Слишком много. Но я уже протрезвел, клянусь.

П.У и в самом деле был трезв. Он казался самым трезвым человеком в стране, хотя лицо его было бледно, и он слегка дрожал. Я направился к двери в гостиную, но когда моя рука коснулась дверной ручки, он накрыл ее своей ладонью, остановив меня. Я посмотрел на него.

— Прежде, чем ты войдешь, — быстро произнес он, — я хочу, чтоб ты знал, что я не виноват. Клянусь, я тут не при чем.

Я кивнул и на меня вдруг навалился страх, смешанный с паникой. Я отчаянно боялся тех ужасов, которые могли обнаружиться за дверью. Хотя в конце концов стало ясно, что все действительно обстоит хуже некуда, сама сцена оказалась непримечательной. Джеймс сидел на полу, прислонившись к дивану, полностью одетый, а между ног у него стоял стакан скотча. Руки ладонями кверху раскинулись по сторонам, глаза открыты — он невидяще смотрел в стену перед собой. Хотя я сразу же понял, что он и мертв, мой взгляд все–таки тоже метнулся к другой стороне комнаты, чтобы понять, куда он смотрит. Там в полумраке, съежившись в кресле, со стаканом скотча в руках сидела юная девушка, на вид — не старше восемнадцати. Ее била дрожь; обхватив себя руками, она смотрела на Джеймса — они не сводили глаз друг с друга, точно затеяли нелепую игру в гляделки.

— Найди одеяло, — поспешно сказал я П.У., который нервно топтался возле, ожидая моей реакции. — А лучше даже два.

Он исчез и через секунду вернулся с двумя толстыми одеялами, одним из которых я накрыл Джеймса. Как только я это сделал, девушка внезапно очнулась и уставилась на меня широко открытыми глазами. Взяв второе одеяло, я подошел к ней, и она отпрянула, в панике пытаясь как можно глубже вжаться в кресло.

— Все хорошо, — тихо сказал я, дружелюбно протянув ей руку. — Вам нужно согреться. Я хочу вам помочь.

— Это не я, — быстро сказала она. — Я тут ни при чем. Он сказал, что справится. Сказал, что и раньше так делал. — Для юной проститутки девушка выражалась на удивление грамотно. Интонации, привитые частной школой, манеры, присущие образованным, богатым. Девушка во вкусе Джеймса, без сомнения. У нее было хорошенькое личико, скромный макияж, хотя ресницы накрашены чересчур густо, и от жары в комнате тушь потекла.

— Сколько вам лет? — мягко спросил я, опустившись перед ней на корточки и подтыкая одеяло.

— Пятнадцать, — быстро сказала она, отвечая мне вежливо и честно, точно учителю или родителю.

— О господи… — вздохнул я и раздраженно обернулся к П.У. — Какого хрена вы тут делали? — Не в моих правилах выражаться грубо, но ее ответ меня сразил. — Какой херней вы тут занимались всю ночь?

— Извини, Матье, — сказал П.У., грызя ногти; по лицу его струились слезы. — Мы не знали. Она сказала, что она старше. Она сказала…

Какой–то блеск привлек мой взгляд — я посмотрел на пол и увидел серебряную чайную ложку, в центре слегка побуревшую, а на самом кончике ее посверкивал крохотный пузырек. Я подобрал ее, посмотрел и снова бросил на пол.

— Господи боже мой, — не удержался я, подошел к телу Джеймса и отбросил одеяло. Девушка завизжала, когда я отвернул рукав его рубашки и увидел шприц, воткнутый прямо в вену. Он был пуст. — Что это было? — спросил я. — Что он ввел?

— Это все она! — раздраженно закричал П.У. — Она это принесла. Она сказала, что с этим будет лучше.

— Врешь, блядь! — завопила девушка. — Сам попросил принести. Сказал, что вам нужно расслабиться. Сам дал мне на это денег, ебаный ублюдок!

П.У. в ярости рванулся было к ней, но я остановил его и отшвырнул к дивану, где он едва не приземлился на тело Джеймса.

— Сядь! — приказал я. Мне показалось, что я разнимаю двух ребятишек, подравшихся на детской площадке, а вовсе не защищаю от пожилого мужчины девушку на сорок лет его младше. — А теперь рассказывайте, что случилось.

На несколько минут воцарилось молчание — я ждал, когда кто–нибудь из них заговорит. В конце концов П.У. пожал плечами и виновато посмотрел на меня.

— Мы просто хотели немного развлечься, — проговорил он, — Вот и все. Решили немного выпить. Но потом разошлись. Ты же знаешь, он не дурак выпить. И всех вокруг заставляет напиваться вместе с собой. Мы искали такси. Потом увидели ее, эту маленькую шлюшку.

— Пошел ты! — завизжала она.

— Джеймс подошел к ней и спросил, не прочь ли она, ну… сам знаешь, она согласилась и…

— Опять врешь, сука! — заорала она. Я развернулся и разъяренно посмотрел на нее; она захныкала и забилась в кресло, всем видом показывая, что больше не заговорит ни за что на свете.

— Продолжай, — велел я П.У. снова. — Рассказывай, как все происходило. Правду.

— Ну, мы вернулись сюда, — сказал он, — настроились, сам понимаешь. Я должен был идти первым, за мной Джеймс. Он сказал, что у него в последнее время проблемы. Со стояком, понимаешь. Сказал, что ему нужно что–нибудь — взбодриться. Спросил, что у нее есть, и тогда она предложила героин.

— Но это бы его сразу же вырубило! — возмутился я, повернувшись к ней. — О чем вы думали?

— Не смейте на меня орать, — зарыдала девушка. — Я не виновата. Думаете, мне хотелось, чтобы этот жирный ублюдок барахтался на мне? Я сказала, что у меня есть, он заявил, что хочет героина, я спросила, вмазывался ли он раньше, он поклялся, что да, вот я и дала ему. Мне все равно, лишь бы платили. Я ему, блядь, не мамаша, понятно?

— Да посмотри на него! — заорал я. — Он ведь умер.

— Он воткнул иголку, — сказал П.У., — а затем его начало трясти. Изо рта потекла слюна, похоже на припадок. Упал на пол и через минуту перестал шевелится. Я поднял его и прислонил к кушетке. Никто из нас не виноват, правда. Никто не может нас обвинить. Он сам это сделал.

— Господи, П.У., — сказал я, посмотрев на него. — Вы сняли проститутку. К тому же, мать вашу, несовершеннолетнюю. Вы тут принимали наркотики. Тяжелые наркотики. А теперь здесь покойник. Тут что ни фраза — все противозаконно.

Он обхватил голову руками и снова зарыдал. Я посмотрел на девушку — та с отвращением уставилась на него, затем достала из кармана пилочку и принялась с удивительной скоростью обрабатывать ногти.

— Я ухожу, — заявила она, когда я на нее посмотрел. — Я тут ни при чем.

— Сядь на место, — приказал я. — Никто никуда не идет. Пока я не решу, что делать. Никто не двинется из этой комнаты, пока я не разрешу. И ни звука, понятно?

Я вышел в коридор, словно родитель двух малолетних детей, застукавший их за болтовней посреди ночи, и плотно закрыл дверь за собой. Хотел даже запереть ее, но ключ остался с другой стороны. Я присел на ступеньки и задумался. Я могу просто уйти. Открыть входную дверь, спуститься на улицу и отправиться домой. Пусть сами разбираются. Я к этому не имею никакого отношения, в конце концов. Разумеется, я приехал сюда на такси, и мои отпечатки теперь там повсюду, но по крайней мере не на шприце, и я сумею что–нибудь придумать. Смогу как–то объяснить. А что будет с этими двумя, меня не касается, верно? Я могу просто уйти.

Но я не ушел. Слишком велик был риск. Пожизненное заключение могло бы оказаться ужасно долгим. Я задумался; я не слишком хорошо разбирался в современных наркотиках — где их достают, как употребляют, как они действуют. Мне нужен кто–то сведущий. Я достал записную книжку и пролистал ее, затем набрал номер с телефона в холле. Глубоко вздохнул, надеясь, что поступаю правильно.

Томми приехал через двадцать минут, одетый, как всегда, в черное, только на сей раз он надел еще и темную вязаную шапочку. Я не знал эксперта по наркотикам лучше, чем мой племянник. Уж он–то перепробовал все доступное человеку или животному и навидался подобных ситуаций. Он должен знать, как с этим разобраться. Томми выслушал всю историю и покачал головой.

— Ты уже по уши в это вляпался, — сказал он. — И с этим ничего теперь не поделаешь. Этот мудак не должен был звонить тебе, а тебе не нужно было приезжать. Но раз ты уже здесь, проблему нужно как–то решать.

— Послушай, — сказал я, поразмыслив обо всем, пока он был в пути. — Он сам принял наркотики, верно? Люди ведь нередко от этого умирают. Нам только нужно придумать, как обставить все так, чтобы стало ясно: он сам это сделал. Я имею в виду, так оно все, разумеется, и было на самом деле, но мы должны сделать так, чтобы никто в этом не усомнился. У него хватало стрессов на работе, такие вещи происходят сплошь и рядом. Ты даже не представляешь, скольких я знал людей, покончивших с собой из–за проблем на работе. Однажды это случилось прямо на моих глазах, — добавил я, вспомнив о Дентоне Ирвинге, моем друге с Уолл–стрит.

— Его кабинет, — сказал Томми, возбужденно хлопнув в ладоши. — У тебя есть ключ. Мы отвезем его в офис, усадим в кресло за столом, а ты придешь утром и найдешь его там. Вызовешь полицию. Никто ничего не заподозрит. Подумают, что он сам во всем виноват.

— Хорошо, — сказал я, кивая. — А что с этими двумя?

Едва я это сказал, дверь открылась, и вышла девушка. Томми моментально отвернулся, чтобы она не успела его разглядеть, но было слишком поздно — лицо у нее напряглось от изумления.

— Сэм? — медленно спросила она. — Ты…

— Пошла в комнату! — заорал я, так что она подпрыгнула и взвизгнула. — Ты вернешься в комнату и будешь сидеть там, пока я не скажу, что делать. Или мы прямо сейчас вызываем полицию, выбирай.

Девушка опрометью бросилась в комнату, захлопнув за собой дверь. Томми повернулся и яростно глянул на меня.

— Видишь? — возопил он в отчаянии.

Мы сделали, как предложил Томми. Погрузили Джеймса в машину и отвезли в штаб–квартиру, где я его «обнаружил» на следующее утро. К тому времени, как я вернулся, девушка исчезла, а П.У. успешно делал вид, что ничего не случилось. На следующий день история попала на первые полосы газет: «ТВ–БОСС ПЕРЕДОЗИРОВАЛСЯ В ОФИСЕ», «СПУТНИКОВЫЙ МАГНАТ ГИБНЕТ ОТ НАРКОТИКОВ». Затем перекочевала на пятые–шестые страницы таблоидов, где возможный переход мисс Тары Моррисон на «Би–би–си» комментировался как одна из возможных причин стресса, повлекшего за собой смерть Джеймса Хокнелла. Тара посвятила бывшему боссу свою колонку «Тара говорит: Просто скажи нет», в которой превозносила его талант и приходила в отчаяние — «Я в отчаянии, читатель» — от того, куда катится эта страна. Мне пришлось несколько раз излагать этот сценарий полиции, и, к счастью, они всему поверили. Через неделю смерть эта уже считалась «несчастным случаем», и нашего бывшего управляющего похоронили; на церемонии присутствовало лишь двадцать человека. Заметно было отсутствие П.У., который не замедлил слечь с простудой.

После этого случая я укрепился в своем намерении спасти жизнь Томми — если до этого у меня и были какие–то сомнения, теперь они исчезли. Я не хотел, чтобы он встретил такой же конец. Я не мог позволить ему исчезнуть с лица земли, как это случилось с Джеймсом или с многочисленными предками Томми. Он пришел мне на помощь, и я должен помочь ему.

Парень уже умер, мы лишь исправили ситуацию. Но несмотря на попытки Томми успокоить мою совесть, я не мог избавиться от вины. Не я совершил это преступление, но я скрыл его — и теперь молился, чтобы в будущем мне за это не пришлось отвечать.

Глава 10

СНОВА С ДОМИНИК

Мы поспорили, брать нам лошадь и повозку Ферлонга или не стоит, и в итоге решение за нас принял Тома. К моему смятению, Доминик настаивала, чтобы ехать на ней до самого Лондона. Последние сутки вымотали ее до предела, и мысль о том, что до столицы придется идти еще трое суток пешком, приводила ее в ужас, поэтому повозка казалась ей даром небес. Я, в свою очередь, утверждал, что это может привлечь к нам внимание: если кто–то хватится молодого фермера и опознает его повозку, не сносить нам головы. Разумеется, мы не собирались ехать в его края, но, вместе с тем, не исключено, что нас увидят его родственники или знакомые, так что рисковать не стоило. Однако в конце концов Тома разнылся, что он не желает идти дальше, Доминик приняла мою сторону — чтобы насолить ему, я полагаю, — и мы отправили лошадь по дороге, которая в итоге должна была привести ее домой, в Брэмлинг. Без возницы.

Мы не спали ночью, но решили пройти еще несколько часов, а уж потом расположиться на ночлег: нам не терпелось убраться как можно дальше от этого ужасного места. После того, как я убил Ферлонга, мы вытащили его тело наружу и бросили в заросли в нескольких ярдах за амбаром. Я хотел похоронить его, но копать было нечем, так что задача оказалась нерешаемой. Доминик предложила спрятать его в подлеске, забрать деньги и представить все так, будто его ограбили в дороге. Тогда, сказала она, может быть, нас никогда не найдут, а мы просто выполним свой изначальный план — отправимся в Лондон и начнем новую жизнь, точно ничего не случилось. Хотя я поступил правильно, убив его, ибо он наверняка бы преуспел в своих намерениях относительно Доминик, вряд ли наши приключения закончатся счастливо, если мы сообщим об этом властям. Мы были еще очень юны и, естественно, боялись полиции — случись суд, нас троих могли разлучить. Дело уже сделано, мы не могли ничего изменить, так что лучше просто двигаться дальше и отрицать знакомство с этим человеком.

Вытерев рвоту с его лица, я перекатил Ферлонга на живот и забрал у него из кармана маленький мешочек с деньгами: возможно этого нам хватит еще на несколько дней. Доминик бросила невдалеке от тела пару гиней, чтобы изобразить, будто вор и убийца разнервничался и потерял часть своей добычи. Мы разорвали на Ферлонге одежду и вспороли куртку на спине. И тут Доминик предложила еще один финальный штрих.

— Да ты, должно быть, шутишь, — сказал я, похолодев от этой мысли.

— Надо, Матье, — ответила она. — Подумай сам. Невероятно, что вор просто ударил его разок в спину и забрал деньги. Они должны были драться. Он, в конце концов, здоровый мужик. Должно создаться впечатление, что он защищался.

Без предупреждения она занесла правую ногу и пнула Ферлонга по ребрам с жестокостью, которая меня ужаснула. Я услышал хруст, затем она повторила, на сей раз ударив его по лицу.

— Где нож? — спросила она, обернувшись ко мне, и я испугался, что меня снова стошнит, хотя желудок у меня уже успокоился — он был совершенно пуст и не выказывал ни малейшего желания в ближайшее время наполниться.

— Нож? — спросил я. — Зачем тебе нож? Он уже умер.

Но Доминик заметила лезвие, сверкнувшее под моей курткой, и быстро извлекла его. Я отступил подальше, когда она несколько раз вонзила его в спину Ферлонга, затем приподняла трупу голову и перерезала от уха до уха глотку. Раздалось глухое бульканье и свист воздуха — странный звук, который не смогло бы издать ни одно живое существо.

— Вот так, — сказала Доминик, поднявшись и жестко проведя рукой по подбородку. — Вот как это должно выглядеть. А теперь надо шевелиться. О, не смотри с таким ужасом, — добавила она, заметив выражение моего лица. — Мы должны выжить, разве нет? Или ты хочешь закончить своей век в петле? Вспомни, кто все это затеял, Матье. Не ты и не я. Он.

Я кивнул и, ничего не сказав, направился к амбару; мы велели Тома сидеть там, пока переносили тело. Когда мы вытаскивали труп наружу, он проснулся но не до конца, и Доминик просто погладила его по волосам, чтобы он снова забылся сном. Когда я вошел внутрь, он тяжело дышал; я лег рядом с ним, радуясь теплу его тела. Сил во мне совершенно не осталось, меня трясло, как в лихорадке, я мечтал уснуть. Я услышал, как Доминик тоже вошла в амбар и закрыла дверь. Она несколько минут провозилась с углями, но костер давно догорел и уже не давал тепла, а теперь было слишком поздно разводить его снова. Я закрыл глаза и притворился спящим, даже начал слегка похрапывать, чтобы обмануть ее. Я не хотел больше говорить, я не хотел обсуждать случившееся. По правде сказать, я был готов разрыдаться, хотя не сомневался, что повел себя правильно — по крайней мере, до того момента, как убил Ферлонга.

Доминик подошла, осторожно взяла Тома на руки и перенесла его на другую сторону амбара, где уложила на кучу соломы. Он что–то невнятно пробормотал и затих, а она вернулась и легла на его место, нагретое рядом со мной. Я почувствовал на своем лице ее дыхание, ее длинные пальцы скользнули по моей щеке, возбуждая меня, хотя совокупляться с Доминик — последнее, что могло прийти мне сейчас в голову. К своему смущению, я ощутил, как натянулась грубая ткань моих штанов, а девушка продолжала гладить меня; я старался не открывать глаз, поскольку был уверен, что она прекратит ласки, если подумает, будто я проснулся и получаю от них какое–то удовольствие. Я изо всех сил боролся с желаниями своего тела, но не мог больше сдерживаться — открыл глаза и позволил ей притянуть меня к себе. Она распоряжалась мной сама: ослабила на мне штаны и направила меня в себя. На миг я замер, а затем начал ритмические движения, которым она меня научила в мою первую ночь в Англии — их в минувшем году я бесчисленное количество раз повторял с проститутками и уличными девчонками Дувра. Приближаясь к кульминации, я потянулся губами к ее рту, но она оттолкнула мое лицо и всякий раз, когда я пытался поцеловать ее, не позволяла нашим устам соприкоснуться. Вскоре все закончилось, я откинулся на сено, прикрыв лицо рукой; я не знал, когда еще мы сможем заняться любовью — через пятнадцать минут или через год. Она склонилась между моими ногами, поцеловала меня там, прежде чем вытереть пучком соломы, и завязала мои штаны снова. Затем повернулась ко мне спиной и, не сказав ни слова, уснула.

Я попытался заговорить с ней о ночных событиях, когда мы брели утром вдоль дороги; Тома плелся в десяти шагах позади, бормоча что–то себе под нос. Он подрос, заметил я, его худенькое тельце немного округлилось; на миг я ощутил прилив почти родительской гордости за него и даже встревожился — скоро настанет день, когда он вылетит из–под моего крыла. Утро было теплым, мне хотелось стянуть рубашку, но я не решался обнажиться перед Доминик при дневном свете, поскольку тело мое принадлежало далеко не Адонису, на что я, по крайней мере, мог претендовать ночью, в темноте, когда мы были наедине. Мне становилось все жарче и жарче, я чувствовал, как рубашка липнет к спине от пота. Перед тем, как заговорить, я время от времени поглядывал на Доминик, но она все время смотрела прямо перед собой, ни разу не повернув ко мне голову.

— Он не поранил тебя? — подойдя поближе, наконец тихим настойчивым голосом спросил я. — Ферлонг, то есть. — Он ничего тебе не сделал?

— Да нет, — пробормотала она, помолчав. — Он даже не успел начать, честно говоря. Больно он мне сделал, лишь когда навалился на меня. Стиснул запястья и горло. И сегодня еще немножко болит, вот и все. Он выглядел не таким тяжелым.

Я кивнул.

— Так что мы?.. — начал я, не зная как продолжить. — Что мы будем делать с этим? Позже, я имею в виду. Когда доберемся до Лондона.

— С чем?

— С тобой и мной.

Она пожала плечами.

— Что — с тобой и мной? — спросила она невинно, и я нахмурился, отказываясь отвечать ей — пусть лучше продолжит сама. — Ничего, — в итоге ответила она. — Никто никогда не узнает, что это ты его убил. Возможно, его найдут лишь через много дней, кто станет…

— Нет! — вскричал я в отчаянии. — Я говорю о нас с тобой, — повторил я с нажимом.

— О. Мы с тобой. Ты хочешь сказать… — Она умолкла, будто задумалась над этим, и на секунду мне показалось, что она совершенно забыла о том, что минувшей ночью мы занимались любовью. «Нет, — пришло мне в голову. — Только не это». — Думаю, нам лучше всего и дальше всем это рассказывать, — добавила она. — Что мы — брат и сестра, то есть. Думаю, у нас больше возможности добиться чего–то вместе, втроем, если мы будем держаться этой истории.

— Но мы не брат и сестра, — подчеркнул я. — Совсем нет. Братья и сестры не…

— Но мы почти брат и сестра.

— Нет, мы и близко не подходим к этому, — закричал я в раздражении. — Если мы — как брат и сестра, почему тогда мы делали то, что делали прошлой ночью? То, чем мы занимались в первую ночь в Англии?

— Но это случилось больше года назад!

— Не в этом дело, Доминик. Братья и сестры этим не занимаются!

Она вздохнула и покачала головой.

— Ох, Матье, — сказала она, точно мы уже сто раз все это обсуждали, хотя мы ни разу даже не заговаривали об этом. — Ты и я… мы не должны быть вместе. Тебе следует это понять.

— Почему? Мы счастливы вместе. Мы доверяем друг другу. И в конце концов, я тебя люблю.

— Не говори глупостей, — недовольно сказала она. — Я просто единственная девушка, к которой ты испытываешь что–то помимо обычной чистой похоти. И считаешь, что это любовь. Но это — не она. Это просто удобство. Привычка.

— Откуда ты знаешь, что это не любовь? То, что мы делали прошлой ночью значило для меня больше, чем…

— Матье, я не хочу это обсуждать, понятно? Что было, то было, но больше это не повторится. Ты должен смириться с тем, что я вижу тебя иначе. Это не то, чего я хочу от тебя. Возможно, этого хочешь ты, но извини — продолжения не будет. Это вообще никогда больше не повторится.

Я замолчал и ушел вперед, наказывая ее своим молчанием. Я устал от мыслей о ней, от того, что вся моя жизнь вращается вокруг вопроса, будем ли мы когда–нибудь вместе или нет. На миг я возненавидел ее, мне захотелось, чтобы мы никогда не встречались, чтобы в тот судьбоносный день мы с Тома оказались на другом борту корабля из Кале в Дувр и не заговорили бы с девушкой, которая вот уже год как владеет всеми моими чувствами. Я хотел, чтобы она меня любила или чтобы ее не было вообще, и ненавидел за то, что она не способна ни на то, ни на другое. И тем не менее, я не мог представить себе никакого мира без нее. Я едва мог вспомнить свою жизнь до того момента, как в нее вступила Доминик.

— Ты не все обо мне знаешь, — в конце концов сказала она, догнав меня и взяв под руку; ее мягкий, теплый голос звучал возле моего плеча. — Ты не должен забывать: до того, как мы встретились, я прожила в Париже девятнадцать лет; ты прожил там почти столько же. Разумеется, там случилось много такого, о чем ты тоже должен рассказать мне.

— Но я уже все тебе рассказал, — возмутился я, и она рассмеялась:

— Это смешно. Ты почти ничего не рассказывал мне о своих родителях. Только о том, как они умерли. Ты никогда не пытался рассказать, как они к тебе относились, каково оказаться брошенным, каково заботиться о Тома. Ты не согласен с планами, которые я предлагаю, но не говоришь, чего ты сам хочешь от жизни. Ты такой же замкнутый, как и я. Ты все держишь в себе. Ты не даешь мне узнать тебя лучше, как и я — тебе. Ты хочешь лишь физической близости. А я не могу тебе этого дать. Дело в том, что до того, как мы встретились, у меня была жизнь. У тебя были свои причины покинуть Париж, а у меня — свои. И ты не можешь принудить меня влюбиться в тебя, поскольку даже не знаешь, зачем я это сделала.

— Так расскажи мне! — закричал я. — Расскажи, почему ты уехала. Расскажи, от чего ты бежишь, и, может быть, я тоже поведаю тебе свои тайны.

— Я уехала, потому что там у меня ничего не было. Ни семьи, ни будущего. Я хотела большего. Я хотела начать все сначала. Но, поверь мне, по–своему я люблю тебя, но это любовь сестры к брату, и все. И это не изменится. Во всяком случае — скоро.

Я вырвал у нее руку, с презрительным видом отвернулся, а затем и отстал, решив посмотреть, как там дела у Тома. В тот момент лишь в нем я видел свою единственную настоящую семью, своего единственного истинного друга.

Доминик расспрашивала меня о моей жизни в Париже до нашей встречи, и с одной стороны она была права — я действительно никогда не вдавался в подробности. Главным образом, это было связано с тем, что я хотел оставить свою старую парижскую жизнь позади — в тот момент, когда мы с Тома ступили на борт судна в Кале. Когда я думал о нас с Доминик, то всегда были мысли, устремленные в будущее, к жизни, которая когда–нибудь у нас будет. И в самом деле, как бы мы ни были, без сомнения, близки, мы мало рассказывали друг другу о своей прежней жизни и, похоже, настало время это изменить.

Я плохо помню своего отца, Жана, чье горло перерезал убийца, когда мне было четыре года. Я припоминаю высокого мужчину с седой бородой, но когда я однажды рассказал об этом матери, она покачала головой и сказала, что не помнит, чтобы он когда–либо отпускал бороду: должно быть, я перепутал его с кем–то еще, кто побывал у нас в доме и чье лицо врезалось мне в память. Это открытие меня разочаровало, поскольку я считал это единственным воспоминанием об отце, и мне было горько узнать, что оно оказалось ложным. Однако, я знаю, что его все любили и уважали, потому что множество людей в Париже говорили мне, что были с ним знакомы, он им нравился, и его им не хватает.

Моя мать, Мари, познакомилась со своим вторым мужем в том же театре, где много лет работал первый. Она пришла туда на встречу с драматургом, который нанимал моего отца и столь великодушно назначил ей пенсию после его смерти. Каждый месяц она заглядывала в его кабинет при театре под предлогом чаепития, и около часа они дружески беседовали. А когда она уходила, драматург молча опускал в ее карман мешочек с монетами — эти деньги поддерживали наше существование следующие тридцать дней; не знаю, как бы мы выжили без этих денег, поскольку мы всегда нуждались. После одного из таких визитов, уходя из театра, она повстречала на свою беду Филиппа Дюмарке. Мать вышла на улицу и уже было направилась домой, но тут какой–то мальчишка на бегу выхватил у нее сумочку. Она споткнулась и упала на землю, закричав, а вор исчез в переулке вместе со всем, что у нее при себе было, и нашей месячной пенсией. Мальчишку — мне суждено было стать почти таким же несколько лет спустя, в Дувре — задержал Филипп; впоследствии ходили слухи, что он сломал ребенку руку в наказание за воровство — жестокая кара за столь незначительное преступление. Филипп вернул сумку матери, страшно расстроенной этим инцидентом, и затем предложил проводить ее домой. Что случилось потом, мне точно неизвестно, но, кажется, с того дня он стал частым гостем в нашем доме — он появлялся у нас в любое время дня и ночи.

Поначалу он был вежлив и очарователен — развлекал меня мячиком или карточными фокусами. Он был превосходным мимом и, чтобы позабавить меня, комически изображал наших соседей. В такие мгновения наши отношения были почти дружескими, но настроение у него постоянно менялось безо всякого повода. Всякий раз поутру, когда я заставал его с похмелья, в одиночестве за нашим кухонным столом, я знал, что к нему лучше не приближаться. Он был красивым малым, двадцати с небольшим лет, и лицо его казалось высеченным из гранита: четко очерченные скулы и самые совершенные брови, которые я когда–либо видел у мужчины — две безупречные угольно–черные дуги над глазами океанской синевы. Он носил волосы до плеч и частенько, по моде того времени, собирал их на затылке в хвост. Его внешность пережила века, гены передали его образ всему его потомству. Хотя, разумеется, есть различия и вариации, привнесенные женской стороной, даже теперешний Томми выглядит почти в точности, как Филипп и подчас смотрит на меня так, что меня пробирает дрожь неприятных воспоминаний, вековой неприязни. Из всех Дюмарке Филипп, их прародитель, — мой самый нелюбимый. Единственный, чья смерть порадовала меня.

Я не присутствовал на их свадьбе и даже не знал, что она состоялась, пока не обнаружил, что мой отчим перевез в наш дом все свое имущество и теперь остается с нами каждую ночь. Мать объяснила, что я должен относится к нему с уважением, как к родному отцу, и не злить его, поскольку он слишком сильно устает и не выносит праздных детских воплей. Я не знаю, каким он был актером, — я никогда не видел его в серьезных спектаклях, — но, должно быть, не слишком талантливым, поскольку роли ему доставались маленькие, а подчас ему приходилось довольствоваться положением дублера. Разумеется, это выводило его из себя, и он распространял по всему дому уныние, нагоняя собой хмарь, пугавшую меня. Я был счастлив, когда он исчезал из нашей жизни, иногда — на несколько дней.

Вскоре после свадьбы родился Тома, и Филипп появлялся в доме лишь изредка, главным образом — поесть и отоспаться; и это меня радовало. Мой сводный братец был крикливым ребенком — он доводил нас всех, требуя еды, а когда ее предлагали, есть отказывался. Отчим по большей части игнорировал своего ребенка, равно как и меня, и по–прежнему отчаянно пытался добиться успеха в театре, но, казалось, он обречен на вечное разочарование, ибо роли, о которых он страстно мечтал, доставались другим актерам, коих он презирал. Затем как–то раз он заявил о своем решении стать писателем.

— Писателем? — переспросила моя мать, посмотрев на него с некоторым удивлением, поскольку не могла припомнить, чтобы он когда–либо читал книги, уж не говоря о желании их писать. — Что же ты будешь писать?

— Я могу написать пьесу, — с энтузиазмом заявил отчим. — Только подумай. В скольких пьесах я сыграл с детства? Я знаю, как они сделаны, я знаю, что работает в театре, а что нет. Я знаю, что такое хороший диалог, а что звучит фальшиво. Ты представляешь, сколько денег получают некоторые драматурги? Театры заполнены каждый вечер, Мари.

Мать сомневалась в успехе, но тем не менее постоянно подбадривала его, а он сидел по вечерам дома за нашим столом, вооружившись пером и бумагой, и часами что–то шумно царапал на листках, время от времени вперив взгляд в потолок в поисках вдохновения, после чего его запала хватало еще на несколько страниц. Я с благоговением смотрел на него, все время ожидая того момента, когда его осенит идея, и он кинется выражать ее на бумаге. И однажды вечером через месяц труд был закончен. Филипп размашисто вывел на странице «Конец», подчеркнул и с росчерком подписался, затем встал, широко ухмыльнувшись, схватил мою мать и закружил ее по комнате, пока она не закричала, что ее сейчас затошнит, если он ее не отпустит. Он велел нам обоим сесть и заявил, что прочтет свое творение вслух; и прочел. Почти два часа мы молча сидели бок о бок, пока он вышагивал перед нами, читая пьесу на разные голоса, добавляя сценические ремарки, его лицо кривилось от гордости, веселья, гнева — в зависимости от сцены. Он играл каждое слово, точно от этого зависела его жизнь.

Я не могу вспомнить название пьесы Филиппа, но речь в ней шла о богатом аристократе, жившем в Париже середины 1600–х годов. Жена его сошла с ума и покончила с собой, он женился на другой, но обнаружил, что эта женщина изменяет ему с богатым городским домовладельцем. Он пытает ее, пока она не сходит с ума и не убивает себя, и тогда он понимает, что всегда любил ее, сходит от этого с ума и сам кончает с собой. Такая вот история. На этом все заканчивалось. Больше там ничего не было — только целая куча людей, которые все время сходят с ума. И убивают себя. Финальная сцена представляла собой гору трупов, а затем являлся персонаж, который прежде не фигурировал в пьесе, и декламировал развязку в форме сонета. Пьеса была ужасна, но мы зааплодировали, чтобы ему было приятно, и моя мать заговорила обо всем, что мы сможем купить, когда разбогатеем, хотя мы оба понимали, что шансы сколотить состояние на шедевре Филиппа больше чем ничтожны.

На следующий день он отнес пьесу в театр и показал ее хозяину; тот добросовестно прочел ее и сказал актеру, что ему, как дублеру, следует усерднее учить свои роли, а сочинение их оставить другим. Разъяренный Филипп вылетел вон из театра — после того, как сшиб хозяина с ног и сломал ему нос, — затем попытал счастья еще в нескольких театрах и только потом осознал, что пьесу его никто ставить не желает, а после его выходок и нанимать его на работу никто не будет. За неделю он лишился не только своих писательских амбиций, но и возможности получить хоть какую–то работу в театре. Вероятно, он был единственным драматургом, который оказался настолько плох, что ему не позволили даже играть.

От разочарования он засел дома и принялся пить. Моя мать в это время работала в прачечной; она по–прежнему получала пенсию, но бо́льшую часть этих денег тратил ее муж. Шли месяцы, он зверел все сильнее, и однажды настал тот страшный день, когда он избил мать так, что больше она не поднялась. Когда стало ясно, что она мертва, он присел за кухонный стол и отрезал себе хлеба с сыром, по–видимому не сознавая, что перед ним на полу лежит ее труп. Я побежал за помощью — я рыдал и бился в истерике, так что люди никак не могли меня понять, но в конце концов я вернулся с жандармом, тот поднял тревогу, и Филиппа арестовали. Я думал, к тому времени, как я вернусь домой, он скроется, но он так и сидел в той же позе, в которой я его оставил, со скучающим видом уставившись в стол. За преступление его осудили, и он при этом не выказал ни малейшего раскаяния в содеянном; затем его казнили, а мы с Тома уехали в Англию.

Многого о тех днях я никогда не рассказывал Доминик — истории эти были так же неприятны, как и эта, и я не хотел напоминать себе о прежней жизни. Мне хотелось, чтобы она считала меня не скрытным, но просто замкнутым — важное различие, как мне казалось. Тем не менее, в тот день, пока мы шли по дороге, я рассказал ей эту историю, она тихо выслушала меня, ничего не ответив и так и не рассказав взамен о себе. У меня не оставалось выбора, и я прямо спросил ее, не случилось ли с ней чего–то подобного, но она пропустила мой вопрос мимо ушей, а вместо этого указала на постоялый двор, завидневшейся вдали, быть может — часах в полутора ходьбы; там, как она предположила, мы могли бы отдохнуть и добыть дешевой еды. Остаток пути мы прошли в молчании, и мои мысли перескакивали с воспоминаний о родителях на раздумья о том, какие же секреты хранятся в голове Доминик.

Днем мы почти ничего не ели, поэтому решили как следует подкрепиться, что поддержало бы нас следующие сутки и подняло наш дух. Постоялый двор оказался довольно симпатичным — стоял в тихом месте у дороги, в нем гремели музыка и взрывы хохота, в нем ели и выпивали; нам посчастливилось найти свободный уголок за небольшим столом у очага, чтобы отдохнуть и поесть. Я расположился напротив Доминик, подле Тома, а слева от него и напротив сидели средних лет мужчина и женщина, прилично одетые; они поглощали еду, опасными горами громоздившуюся на их тарелках. Они шумно жевали и смолкли ненадолго, лишь когда мы сели за стол, — с подозрением уставились на нас, а затем снова вернулись к еде. Мы какое–то время ели молча, радуясь возможности наполнить желудки. Я гордился Тома: несмотря на все тяготы долгого похода, он не слишком жаловался на голод.

— Может, нам не стоит идти до самого Лондона, — в конце концов нарушила затянувшееся молчание Доминик. — Есть и другие места. Можем найти какую–нибудь деревню или…

— Это зависит от того, что мы ищем, верно? — отозвался я. — Работу мы скорее получим в каком–нибудь большом доме — прислугой или чем–то в этом роде.

— Но не с Тома, — отметила она. — Никто не возьмет нас вместе с шестилетним ребенком. — Тома подозрительно глянул на нее: вдруг она хочет от него избавиться, чего она и в мыслях не держала. — Я просто подумала, что нам скорее повезет с работой в какой–нибудь оживленной деревне или городе.

— Не надо вам в Лондон, — непринужденно вмешался в разговор мужчина, сидевший рядом с Тома; сказал так, будто участвовал в беседе с самого начала. — Лондон бессердечное место. Абсолютно бессердечное.

Мы безучастно посмотрели на него.

— Мы еще обсудим это по пути, — тихо сказал я после пристойной паузы, полностью игнорируя его, — и если по дороге найдем симпатичное местечко, можем там задержаться, на сколько пожелаем. Нам необязательно прямо сейчас все решать.

Мужчина громко рыгнул и одновременно оглушительно пукнул, сопроводив эти звуки вздохом, который свидетельствовал об удовольствии, которое ему эти действия доставили.

— Мистер Амбертон, — сказала его жена, мимоходом похлопав его по руке: жест скорее инстинктивный, нежели оскорбленный. — Следите за своими манерами.

— Но это же естественно, парень, — ответил тот, поглядев на меня. — Ты же не станешь возражать против естественных телесных отправлений, верно?

Я уставился на него, не вполне понимая, риторический это вопрос или нет. Мужчине было лет сорок пять — довольно тучный, с бритой головой и двухдневной щетиной, которая облепляла его безобразное лицо, будто грязь. Губы его не до конца прикрывали торчащие желтые зубы. Глядя мне в глаза, он утер нос тыльной стороной ладони, тщательно осмотрел ее, а затем улыбнулся и протянул мне ту же руку.

— Джозеф Амбертон, — весело сказал он и, улыбнувшись, позволил мне с избытком насладиться своими жалкими зубами в нечистой полости рта. — К вашим услугам, — добавил он. — Так скажи–ка мне, парень, ты так и не ответил на мой вопрос: ты не возражаешь против естественных отправлений организма, верно?

— Нет, сэр, совершенно не возражаю, — сказал я, испугавшись того, что может случиться, если я не угадаю с ответом: мне совсем не хотелось, чтобы на меня кинулся обладатель такого количества ворвани. Он походил на сатанинский гибрид человека и кита. Его можно было освежевать и перетопить на масло или просто загарпунить и взять на буксир. — Это совершенно в порядке вещей.

— И вы, мисси… — Он перевел взгляд на Доминик. — Не надо вам в Лондон, попомните мои слова. Там все насквозь прогнило. Уж я–то знаю.

— Тут вы правы, мистер Амбертон, — встряла его жена и повернулась к нам; женщина тоже округлая, но щеки у нее были яблочно–наливные, а улыбка приятная. — Мы с мистером Амбертоном жили в Лондоне первые годы после свадьбы, — пояснила она. — Мы там познакомились, поженились, там жили и работали. И там приключился этот случай, понимаете. После которого мы уехали.

— Это точно, — подтвердил мистер Амбертон, свирепо вгрызаясь в баранью отбивную. — А что со мной сделали по этой части, я вам и сказать не могу. Слава богу, миссис Амбертон меня поддержала, а не удрала с каким–нибудь другим парнем, хотя вполне могла бы, ведь она — еще писаная красавица.

Я подумал, что независимо от того, какой ущерб ему там причинили, маловероятно, чтобы миссис Амбертон смогла найти другого парня с таким обхватом, ей подходящего или способного ее удовлетворить, однако уступчиво улыбнулся и посмотрел на Доминик, только пожав плечами.

— Мы могли бы… — начал я, пока нас снова не прервали.

— Вы знаете Клеткли? — спросила миссис Амбертон, и я покачал головой. — Мы там живем, — пояснила она. — Тоже довольно оживленное местечко. И работу найти можно. Мы могли бы захватить вас с собой, если желаете. Отправимся сегодня вечером. Мы не против, верно, мистер Амбертон? По правде сказать, мы были б рады попутчикам.

— Это далеко? — спросила Доминик, после нашей вчерашней встречи подозревая любых доброхотов, да и мне меньше всего хотелось снова обагрять руки кровью.

Миссис Амбертон сказала, что это примерно в часе езды на их повозке, к ночи мы доберемся до места, и мы нерешительно согласились составить им компанию.

— Если даже ничего не выйдет, — прошептала мне Доминик, — они подвезут нас чуть дальше. Можем и не оставаться там, если не захотим.

Я кивнул. И сделал, как мне сказали.

Смеркалось. Мы ехали по ухабистой дороге. Неожиданно выяснилось, что повозкой правит миссис Амбертон, и она велела Доминик сесть с нею спереди, а ее муж, Тома и я расположились сзади. И снова Тома воспользовался преимуществом своего юного возраста и мгновенно уснул, вынудив меня сидеть и беседовать с пускающим ветры мистером Амбертоном, который с удовольствием поминутно прикладывался к бутыли виски, сопровождая каждый глоток отвратительной какофонией кашля, отхаркивания и плевков.

— Так чем же вы занимаетесь? — в конце концов спросил я, пытаясь завязать беседу.

— Я школьный учитель, — сообщил он. — Учу в деревне сорок малолетних сорванцов. А миссис Амбертон — стряпуха.

— Прекрасно, — кивнул я. — А свои дети у вас есть?

— О нет, — ответил он, громко рассмеявшись, словно сам вопрос показался ему нелепицей. — После той беды в Лондоне. Не могу его поднять, понимаешь, — с усмешкой прошептал он. Я удивленно моргнул от такой откровенности. — Стряслось, когда я помогал на строительстве новых домов в городе. Несчастный случай, я попал под здоровенный кусок трубы. Похоже, он навсегда вывел меня из игры. Может, когда–нибудь и вернется, но я сомневаюсь. По правде сказать, меня он никогда не заботил. Да и миссис Амбертон, кажись, не слишком волнует. Есть много других способов женщину удовлетворить, понимаешь. Ты когда–нибудь сам этому научишься, парень.

— Угу, — кивнул я и закрыл глаза, решив, что с меня хватит его откровений.

— Если только ты и… — Он кивнул на Доминик и похотливо округлил глаза, высунув язык. — Вы вдвоем…

— Она моя сестра, — сказал я, обрывая его, пока он не успел высказаться. — Вот и все. Это моя сестра.

— О, прошу прощения, парень, — хохотнул он. — Никогда не оскорбляй чужую мать, сестру или лошадь — вот что я всегда говорю.

Я кивнул и как–то вдруг заснул, а очнулся, когда миссис Амбертон уже ввозила нас в деревню Клеткли. Мы прибыли.

Глава 11

ИГРЫ

В ноябре 1892 года, в нежном возрасте 149 лет я снова оказался в своем родном Париже, на сей раз — в компании моей жены Селин де Фреди Заилль. Мы выехали из нашего дома в Брюсселе, чтобы провести несколько недель в Мадриде, и вдруг решили задержаться во французской столице, где брат Селин должен был как раз читать лекцию в Сорбонне. К тому времени мы с Селин были женаты уже три года и наша семейная жизнь не ладилась. Я опасался, что впервые на моем веку придется разводиться с супругой или предоставлять развод ей, а этот процесс не радовал меня никогда, так что путешествие стало последней попыткой сохранить наш союз.

Мы познакомились в Брюсселе в 1888 году, где я с комфортом жил за счет доходов с оперетты, которую написал и поставил на бельгийской сцене. Называлась она «Неизбежное убийство», и хотя творение не выдержало испытания временем — недавно я с удивлением обнаружил краткое упоминание о нем в академическом труде, посвященном малоизвестным европейским операм конца XIX века, но больше нигде и никто о нем не писал, — в то время она была довольно популярна. Второй по значимости оперный критик того времени, Карпюль — невежественный пьянчуга, однако прекрасный литератор — описывал ее как «возвышенные рассуждения щедрого таланта на довольно опасную тему», хотя я должен признать, что ведущий критик был не столь великодушен в своих отзывах. Он посчитал ее недолговечной и вторичной; оглядываясь назад, я понимаю, что проницательность его, возможно, и объясняла его первенство. Селин была приглашена на премьеру, она сидела в ложе со своим старшим братом Пьером, бароном де Кубертеном[42] и несколькими друзьями. После представления она отыскала меня за кулисами и похвалила постановку, особенно либретто второго акта, где юная девушка обращается к своему возлюбленному.

— В целом произведение показалось мне довольно жутким, — сказала она. Ее карие глаза метались между актерами, которые носились вокруг, возбужденные премьерой. Атмосфера за кулисами всегда восхищает тех, кто не принадлежит к миру театра. — Музыка прекрасна и все же эта юная пара только что совершила кошмарное преступление. От подобного сочетания всегда мороз по коже, но оно, тем не менее, трогает душу.

— Но это вынужденное преступление, — подчеркнул я, — как и гласит название. Юноше пришлось убить этого человека, чтобы защитить возлюбленную. В противном случае последствия могли быть…

— О, разумеется, — быстро сказала она. — Я это прекрасно осознала. Но меня смущает, что они бросают тело и продолжают путь. Поневоле задумаешься, что ждет их в будущем. В тот момент я поняла, что все закончится трагедией. Точно хитрость неизбежно должна привести к гибели одного из них или обоих. Печальная история.

Я медленно кивнул и решил пригласить ее на дружеский ужин после спектакля. Хоть я не из тех, кому важны чужие похвалы, но это был мой первый (и единственный) успех в театре, и я ненадолго возомнил себя талантливым художником. Лишь гораздо позже дошло до меня, что мое истинное призвание — быть не творцом, но покровителем искусств; поистине я родился не в том веке. Живи я несколько столетий назад, я мог бы посоперничать с Лоренцо Медичи[43]. Я не сразу увлекся Селин: в те времена по бельгийской моде волосы носили туго зачесанными наверх, а по бокам оставались локоны, что подчеркивало ее довольно выпуклый лоб, — но постепенно в тот вечер ее общество становилось для меня все более притягательным. Она хорошо разбиралась во многих предметах, интересовавших меня. Мы оба открыли для себя «Этюд в багровых тонах» Конан Дойля — недавно опубликованную первую из повестей о Шерлоке Холмсе, — и оба снова и снова перечитывали ее, с нетерпением ожидая выхода следующей истории. В тот вечер мы пообещали друг другу, что обязательно встретимся вновь, а через восемь месяцев обвенчались и поселились в особняке в центре города.

Какое–то время мы были счастливы, но я должен признать, что сам разрушил наш брак, вступив в опрометчивую связь с молодой актрисой — девушкой, которую я даже не любил, сказать по правде, — и Селин узнала о моей измене. Несколько недель она не могла заставить себя поговорить со мной, а когда наконец решилась, прошло немало времени, прежде чем она смогла разговаривать со мной, не расплакавшись. Я действительно причинил ей боль и сожалел об этом. В те ужасные месяцы я понял, как глупо я поступил, ведь Селин любила меня и мы неплохо ладили. Поскольку у меня уже имелся изрядный стаж в романах и браках, следовало бы научиться ценить семейное счастье, но, должен признаться, я не из тех, кто учится на своих ошибках.

Мы попытались уладить наши разногласия и снова стать любящими супругами, более не обсуждать это дело, но было ясно, что моя измена все еще висит над нами грозовой тучей. Мы продолжали вести повседневную жизнь, стараясь не вспоминать о былом, но, казалось, что в любом нашем разговоре присутствует скрытый подтекст. Селин была расстроена, я несчастлив, а вместе мы обнаружили, что мой поступок разрушил нашу близость и, казалось, былого союза уже не восстановить, что крайне меня удручало. Никогда ранее не оказывался я в такой ситуации, когда вел себя плохо и бывал прощен за содеянное; но я полностью сознавал, что случившееся оставило на нашем союзе слишком глубокий незаживающий шрам. Я не знал, как загладить свою вину.

— Быть может, — предложил я как–то раз за тихой партией в фантан, — нам стоит подумать о детях.

Предложение глупое, но мне хотелось, чтобы мы стали ближе, ибо я понимал, что мы все больше отчуждаемся друг от друга. Селин с некоторым удивлением посмотрела на меня и положила две карты пик поверх моих червей, затем покачала головой.

— Быть может, — отозвалась она, — вместо этого нам лучше поехать куда–нибудь отдохнуть.

На том и порешили. Без лишних слов стало ясно, что эти каникулы — последняя попытка сохранить наш брак, избавиться от затаенной враждебности и болезненных чувств. В качестве пункта назначения мы избрали Мадрид, и именно Селин предложила заехать на пару дней в Париж к ее брату — решение, определившее мою жизнь в 1890–х и мою причастность к последнему, самому значимому событию XIX века.

Я познакомился со своим шурином в тот же вечер, что и с Селин, в 1888 году, но из–за расстояний и не слишком близких отношений в семье друзьями мы не стали. Несмотря на приличное богатство и унаследованный титул барона де Кубертен, Пьер работал на французское правительство: занимался различными проектами, его интересующими, зачастую — эстетической природы, призванными скорее обогатить культурную жизнь нации, нежели набить общественный кошель. Его отношения с сестрой были сдержанными, но сердечными, и на тот момент, когда мы прибыли в Париж, вечером 24 ноября 1892 года, не виделись они примерно полтора года. Селин написала брату несколько писем, рассказывая о нашей жизни в Брюсселе, о стабильном успехе «Неизбежного убийства» и оглушительном провале моего следующего опуса, «Коробки сигар», после коего мои творческие порывы угасли навсегда. На минувшее Рождество мы получили от него поздравительную открытку: он сообщал, что очень счастлив и очень занят во Франции, а помимо этого мы ничего не знали ни о нем, ни о его работе. Тем не менее, поскольку мы с Селин собирались задержаться в Париже на несколько дней, мы договорились пообедать вместе, и за столом он сообщил нам о своих грандиозных планах.

В ту пору Пьер был мужчиной вполне зрелым, носил темные жесткие усы с длинными закрученными кончиками — в середине ХХ века такими же будет щеголять Сальвадор Дали. Барон был довольно высок ростом — шесть футов два дюйма, — но худ и силен благодаря здоровому образу жизни, которого он придерживался с религиозным рвением.

— Каждое утро, — рассказывал он мне над порцией довольно скверной камбалы; мы обедали в дорогом ресторане, где все официанты, казалось, знали его имя и относились к нему с некоторым почтением, — я встаю в половине шестого и незамедлительно погружаюсь в холодную ванну. Это воскрешает меня и подготавливает к утренним занятиям. Я сто раз отжимаюсь, сто раз приседаю и выполняю прочие физические упражнения для поднятия мышечного тонуса, а затем проезжаю пятнадцать миль по городу на велосипеде. По возвращению я принимаю горячую ванну, чтобы расслабить напряженные мускулы, заканчиваю омовение и к девяти утра готов начать работу. Думаю, нет нужды объяснять, насколько важно для человека соблюдать распорядок дня. А вы, сударь? — спросил он меня. — Какие физические упражнения предпочитаете?

Я хотел предпочесть вежливый ответ очевидному, но выбор занял у меня какое–то время.

— Я играю в теннис, — в итоге выдал я. — Мне говорили, что удар слева у меня сносный, однако на подачу стыдно смотреть. Командные игры меня никогда не привлекали, должен признаться. Я всегда предпочитал проверять свои личные способности — в одиночестве или соревнуясь с другими. Атлетика, фехтование, плавание, что–то в этом роде.

Если он садился на любимого конька, его невозможно было остановить. Как я узнал впоследствии, он мог часами говорить о преимуществах спортивного образа жизни — не только для себя, но и для общества в целом, поскольку активные упражнения должны способствовать развитию духа соревновательности. Его увлеченность показалась мне забавной и довольно необычной, поскольку эта сторона жизни меня лично никогда особо не интересовала. И хотя я был в неплохой физической форме, небеса меня благословили прекрасным сложением и, несомненно, самым надежным телом в истории человечества, я никогда не считал необходимым придерживаться какого–то режима. Единственное упражнение, которое я регулярно выполняю — пешие прогулки, ибо машина имелась у меня лишь однажды в жизни, и я так и не смог к ней приспособиться, а общественный транспорт я нахожу малоприятным.

Мы немного поговорили о Селин и нашем путешествии в Мадрид, не вдаваясь в подробности того, чем вызвана эта необходимость попытки восстановить супружеское единение, но он быстро потерял интерес к теме и за бренди снова ушел в свои мысли. Когда мы спросили о предмете его раздумий, он объяснил, что беспокоится насчет лекции, которую читает завтра в Сорбонне[44].

— Это кульминация последних лет моей жизни, — сказал он, ненадолго отложив сигару и оживленно жестикулируя. — У меня есть идея, которую я хочу донести до людей завтра на лекции, и если ее хорошо примут, то я займусь самым необычным проектом в своей жизни.

Я с некоторым интересом посмотрел на него.

— Вы можете рассказать нам сейчас? — спросил я. — Или будете хранить секрет до завтра? Не забывайте, мы к этому времени будем уже на полпути в Мадрид и можем так ничего и не узнать.

— О, вы обязательно об этом услышите, Матье, — быстро сказал он. — Я не сомневаюсь в успехе. Разумеется, при условии, что и другие сочтут это хорошим замыслом. Понимаете… — Он склонился через стол, мы с Селин последовали его примеру, уместно образовав тройку заговорщиков. — Пару лет назад один из правительственных департаментов поручил мне изучить различные методики развития физической культуры с тем, чтобы пересмотреть учебный план спортивных занятий в наших школах. Задание было несложное, но оно увлекло меня, поскольку я всегда интересовался разнообразными способами сохранения здоровья, практикуемыми в различных странах земного шара. В итоге я исколесил всю Европу, познакомился с людьми, разделявшими мои воззрения, и в конечном счете пришел к тому, о чем и буду говорить завтра. К этой лекции. Вы, разумеется, наслышаны об Олимпийских играх?

Я посмотрел на Селин, которая, очевидно, ничего об этом не знала, и уклончиво пожал плечами.

— Я что–то слышал о них, — осторожно сказал я, поскольку мои познания в их истории и идеалах были весьма поверхностны. — Они проводились в Древней Греции, если я не ошибаюсь? Где–то за 100–200 лет до нашей эры?

— Почти, — улыбнулся он. — Вообще–то их начали устраивать примерно за 800 лет до рождества Христова, так что вы ошиблись всего на тысячу лет. А окончательно они прекратили существование примерно в IV веке, когда Римский император Феодосий I издал указ, запрещающий их проведение. — Его глаза оживились, он начал сыпать именами и датами. — Разумеется, Олимпиада не была полностью забыта за эти четырнадцать веков, — сказал он. Его эрудиция сияла и затмевала как наше невежество, так и наше присутствие за столом. — Вы, конечно же, знаете об играх по упоминаниям у Пиндара[45]. — Я не знал, но был готов принять это на веру. — Разумеется, о возрождении игр говорят уже давно. В Англии я познакомился с одним человеком, доктором Уильямом Пенни Бруксом — возможно, вы о нем слышали, — который основал Олимпийское общество Мач Венлока[46]. Оно привлекло некоторый интерес, но, по–видимому, финансировать эту идею никто не пожелал. Были и другие, разумеется, — Мутц, Куртиус, Заппас[47] в Греции. Но эти проекты не были международными и потому провалились. Вот об этом–то я собираюсь говорить завтра в Сорбонне. Я намерен предложить проведение современной Олимпиады с участием и финансированием многих стран; она станет не только триумфом личного мастерства и спортивных достижений, но также поможет объединить страны мира и стать основой позитивного сотрудничества. Матье, Селин, — тут он прямо засиял от возбуждения, — я собираюсь возродить Олимпийские игры.

Наш брак распался. Мы недолго пробыли в Мадриде, прежде чем стало ясно, что мы не можем забыть о моем опрометчивом поступке, и мы с Селин — по–дружески, но без сожалений — решили разойтись. Я с немалой горечью наблюдал финал этого брака, которому наконец решил посвятить остаток если не моей жизни, то, по крайней мере, жизни Селин, и я проклинал себя за неспособность хранить верность одной женщине и поддерживать здоровые, счастливые отношения. Я умолял об еще одном шансе, но она во мне разочаровалась и так и не смогла простить предательства. Когда мы расстались, я был безутешен и отплыл из Испании в Египет, где какое–то время инвестировал строительство дешевых жилых домов в Александрии — непривычная для меня сфера деятельности, поскольку я редко изменял миру искусства. На этом я заработал немало, ибо город процветал и испытывал острую нехватку нового жилья; продав свою долю, я получил прибыль почти в два миллиона драхм — большие деньги по тем временам. На эти деньги, если обращаться с ними аккуратно, можно прожить целую жизнь.

Я снова встретился с бароном де Кубертеном лишь спустя три года после нашего совместного обеда, но все это время с интересом следил за его деятельностью по газетам. Первая лекция в Сорбонне получила позитивный отклик аудитории, хотя об этом лишь упоминалось в прессе, затем я услышал, что он вместе с Селин отправился в Америку, среди прочего — на встречу с представителями университетов «Лиги плюща»[48], чтобы пробудить интерес к современным Играм. По–видимому, сестра стала его секретарем и была столь же увлечена его работой, как и он сам. В Сорбонну он вернулся в 1894 году — тогда–то и было принято окончательное решение о проведении Игр; в совещании приняли участие посланники двенадцати стран, он был назначен генеральным секретарем, а президентом стал грек по имени Деметриус Викелас[49].

— Я хотел отложить проведение Игр до 1900, — говорил мне он несколько лет спустя. — Мне казалось, что было бы символично встретить новый век новой Олимпиадой, но победило большинство — одиннадцать голосов против одного. Большинство делегатов закусили удила и стремились побыстрее приступить к делу. Я работал над этим проектом долгие годы, мне спешить не хотелось. Незачем портить то, чему я посвятил значительную часть моей жизни.

Он ратовал за то, чтобы Игры проводились в Париже, но Викелас одержал над ним победу, настояв на том, что Олимпиада должна проходить в Афинах, где она когда–то и началась. Достигли соглашения, что игры будут проводится каждые четыре года, и первые современные Олимпийские игры должны состояться в апреле 1896–го. Незамедлительно завертелись шестерни сложного механизма планирования.

Снова приехав в Париж, я попал на прием в честь возвращения флейтиста Журе из его триумфального тура по Америке, и на лужайке перед домом увидел Пьера — он беседовал с парой моих знакомых. Я подошел к ним, протянул руку ему, он тепло пожал ее, точно мы были старыми друзьями.

— Не припоминаю, чтобы мы с вами встречались, сударь, — тем не менее сказал он, представляясь будто в первый раз. — Пьер де Фреди.

Я рассмеялся, несколько смутившись и удивившись, что он не помнит о наших былых семейных связях.

— Вообще–то встречались, — ответил я. — Вы не припоминаете обед в Париже несколько лет назад, в вечер перед вашей первой лекцией в Сорбонне? — Он с сомнением посмотрел на меня и нервно погладил усы. — Я был с вашей сестрой, — добавил я.

— С моей сестрой?

— Селин, — напомнил я ему. — Мы были… ну, мы были женаты в то время. Я был вашим зятем. Полагаю, и по сей день остаюсь им, поскольку мы не разведены.

Он всплеснул руками — с некоторой манерностью, которую я подчас в нем замечал.

— Разумеется, — вскричал он, широко улыбаясь. — Стало быть, вы — мсье Заилль, не так ли?

Его неуверенность свидетельствовала о том, что Селин нечасто упоминала обо мне.

— Матье, — сказал я, — прошу вас.

— Конечно–конечно. — Медленно кивнув, он задумчиво посмотрел на меня и мягко повел в сторону. — Вообще–то я припоминаю тот вечер. Уверен, я рассказывал вам о своих планах, об Играх, верно?

— Рассказывали, — подтвердил я, с удовольствием вспоминая его энтузиазм. — Говоря по правде, хотя в то время ваши идеи меня заинтриговали, я посчитал их слишком утопичными и сомневался, что вам удастся воплотить их в жизнь. Я не верил, что у вас что–то получится, но с интересом следил за вашими приключениями по газетам. Вас можно поздравить с успехом.

— В самом деле, вы так считали? — спросил он, засмеявшись. — Нет, действительно? Так мило с вашей стороны интересоваться…

— А что с Селин? — быстро спросил я. — Я полагаю, вы часто видитесь.

Прежде чем ответить, он еле заметно пожал плечами.

— Она сейчас в Париже, со мной. Ее заинтересовали Игры и, должен признать, она стала для меня незаменимой помощницей. Ее советы и поддержка, не говоря уже о ее талантах хозяйки, очень важны для меня. Мы поистине стали близкими братом и сестрой, как никогда раньше. Вы причинили ей боль, понимаете, мсье Заилль, — довольно высокомерно добавил он.

— Матье, — повторил я. — И я это понимаю, уверяю вас. Я очень скучаю по ней, Пьер. Могу я спросить, встречается ли она сейчас с кем–нибудь?

Он глубоко вздохнул и посмотрел по сторонам, не зная, что лучше сказать.

— Она посвятила себя работе и мне. Нашей работе, должен заметить, — уточнил он. — Что бы ни случилось в прошлом… я не думаю, что она часто вспоминает о тех днях. Она это пережила. Она не поддерживает отношений с мужчинами, если вы имели в виду это. В конце концов, она до сих пор замужняя женщина.

Я кивнул и задумался, смог бы я быть столь вежлив с человеком, который так обошелся с моей сестрой. Я почувствовал, что продолжать разговор о ней за ее спиной было бы неуместно, и еще раз поздравил его с успехом — единственное, помимо Селин, что мы бы могли обсуждать с некоторым энтузиазмом. И вновь — как будто в темной комнате зажгли рождественскую елку. Лицо барона разгладилось, глаза вспыхнули, щеки слегка разрумянились, и он тут же забыл о неловком моменте, только что между нами возникшем.

— Должен признаться, — сказал он, — я и сам подчас не верил, что мы справимся. А теперь, похоже, Игры почти готовы. Осталось всего семнадцать месяцев.

— А вы готовы? — спросил я. Он открыл было рот, чтобы что–то ответить, но затем нервно оглядел сад.

— Пойдемте в дом, — предложил он. — Найдем тихий уголок, где сможем поговорить. Может, вы дадите мне кое–какие советы. Вы ведь в некотором смысле деловой человек, верно?

— За эти годы я заработал немного денег, — признался я.

— Хорошо, хорошо, — быстро сказал он. — Тогда, возможно, вы знаете, к кому я смогу обратиться по некоему поводу. Идемте же. Пройдем внутрь.

С этими словами он взял меня под руку и повел через салон в комнаты наверху; мы расположились перед камином, и он поведал о трудностях с которыми столкнулся, а я объяснил, каким образом смогу ему помочь.

Неделю спустя я вернулся в Египет, чтобы завершить последние сделки; там я озабоченно просматривал газеты в поисках свежих новостей об Олимпийских играх. Невероятно, однако выходило, что решение устроить Игры в Афинах было принято без консультаций с греческим правительством, которое почти не располагало средствами на столь несерьезное дело, как Олимпиада. Тогда в игру вступило венгерское правительство и предложило провести первые Игры на их территории — при условии, что высокопоставленный чиновник из Будапешта получит власть наравне с Викеласом. Если бы их предложение приняли, то, разумеется, Пьера бы просто отстранили от работы; от одной мысли об этом он впадал в уныние.

— Вот почему я хотел подождать до 1900 года, — объяснял он мне в тот вечер на приеме в честь Журе, когда мы уже изрядно выпили; он нервничал, но старался не верить в худшее. — Мы не готовы. Афины не готовы. Будапешт, разумеется, тоже не готов. Если бы у нас было еще несколько лет на подготовку, все прошло бы прекрасно. А глядя на то, как обстоят дела сейчас, я вижу, как моя мечта растворяется в воздухе.

Я усмотрел в этом возможность исправить то зло, которое я, к несчастью, причинил Селин. Узнав, что я помогаю ее брату осуществить его давнюю мечту, она, возможно, сможет простить меня за то горе, что я принес в ее жизнь. Я не рассчитывал на примирение — даже не был уверен, что хочу этого, — но чувствовал, что теперь обязан отдать долг и постараться больше не причинять людям боль безо всякой на то необходимости. Я обидел свою жену, но теперь у меня есть возможность помочь ее брату. Простая справедливость требует, чтобы я это сделал.

Пьер договорился о встрече с кронпринцем Константином[50], который уже создал разнообразные комитеты, чтобы обеспечить финансирование всего предприятия, мы обсудили всевозможные планы, чтобы увериться, что Игры состоятся в Афинах. Затем я снова съездил в Египет и договорился о встрече с Георгом Авероффым[51] — одним из крупнейших деловых людей страны. Он был известным греческим филантропом — помимо прочего оплатил постройку Афинского политехнического института, военной академии и колоний для несовершеннолетних преступников. Я неоднократно встречался с ним в те годы и знал, что он охотно поддерживает подобные проекты, но отношения у нас были прохладные. Я совершил ошибку — дал интервью местной газете в связи с планами городского строительства и там покритиковал некоторые капиталовложения Авероффа. Хотя мы занимались схожими проектами, он был куда более состоятельным человеком, его годовой чистый доход с процентов составлял примерно половину всего моего капитала. Я был тогда в не лучшей форме, и меня глупо раздражало мелькавшее по всей в Александрии имя «Аверофф» там, где я хотел видеть иное — «Заилль». Я считал личным оскорблением, что не могу добиться такого уважения и восхищения местного населения, которое они испытывали к этому великому дельцу. И потому высмеял ряд его построек, больше того — назвал его фирменные высокие окна и отделку в стиле рококо «грязью, пачкающей великий город, оспинами на лике современной Александрии». Я наговорил еще много чего, но все это было с моей стороны несерьезной ребяческой чепухой и низостью. Вскоре после этого ко мне пришел один из людей Авероффа и сказал, что на сей раз они не намерены предпринимать против меня никаких действий, но Аверофф был бы весьма признателен, если бы я больше не упоминал его имя в прессе. Меня настолько смутило, что газета выставила меня пустым и недалеким простофилей, что я незамедлительно пошел на уступки. Естественно, тогда я и не подозревал, что мне придется встречаться с ним и смиренно, с протянутой рукой просить о помощи.

Мы встретились в его рабочем кабинете в субботу утром, где–то в середине 1895 года. Аверофф сидел за огромным столом из красного дерева и, когда я вошел, сразу же встал и сердечно пожал мне руку, что меня удивило. С тех пор, как мы виделись в последний раз, его седые волосы стали почти белыми, и я не мог отделаться от мысли, что он похож на американского писателя Марка Твена.

— Матье, — сказал он, подводя меня к удобному дивану и садясь в кресло напротив. — Рад вас снова видеть. Как давно мы не встречались?

— Около года, — нервозно сказал я, размышляя, должен ли я немедленно извиниться за свое поведение или лучше притвориться, что ничего не было. Человек в его положении, с его заботами, разумеется, слишком занят, чтобы помнить каждый намек, каждое слово, высказанное против него, успокоил я себя, решив в итоге, что пусть все идет, как идет. — На приеме у Кракова, если мне не изменяет память.

— Ах, да, — сказал он. — Ужасная история, верно? — (Петр Краков, министр правительства, несколько недель назад был застрелен на улице возле своего дома. Никто не взял на себя ответственность, но пошли слухи о каких–то подпольщиках, что вызвало всеобщее удивление, поскольку в этом городе жестокость была не в ходу.)

— Ужасно, — сказал я, почтительно кивнув. — Кто знает, в какие дела он мог ввязаться? Печальный конец.

— Что ж, не будем строить предположения, — быстро сказал Аверофф, точно ему все было и так хорошо известно. — Истина рано или поздно восторжествует. А праздные сплетни ни к чему нас не приведут.

Я посмотрел на него и подумал, колкость это или нет, но решил, что все же пока нет. Его стол был заставлен фотографиями в рамках, я попросил разрешения взглянуть. Он с улыбкой кивнул и жестом пригласил меня подойти.

— Это моя жена Долорес. — Он показал на улыбающуюся и красиво состарившуюся женщину. Черты ее лица были прекрасны — должно быть, в молодости она была потрясающе красива; такие женщины становятся поистине сногсшибательны, достигнув зрелого возраста. — А это мои дети. И их жены и дети.

Их было много, и я заметил, что когда он мне их показывал, его лицо светилось гордостью; я завидовал. Наши жизни были похожи: Георг Аверофф и я, оба мы были дельцами, оба нажили большие деньги, мы были ловкими предпринимателями, а все же эта сторона жизни от меня ускользнула. Я задумался, возможно ли, что после множества распавшихся браков и союзов я еще смогу стать отцом ребенка или обзаведусь счастливой семьей, как он. Может, это правда; может, для каждого мужчины существует лишь одна женщина, и я ее уже потерял. Не что чтобы я когда–то надеялся ее удержать.

— Итак, — с улыбкой сказал он, когда мы снова расположились друг напротив друга, — зачем же вы хотели меня повидать?

Я рассказал Георгу о событиях последних месяцев, поведал о блестящих планах Пьера и о том, что в итоге они могут пойти прахом. Показал ему письмо от кронпринца Константина, стараясь убедить его помочь нам, твердя о том, какие беды нас ждут, если игры станут Венгерскими. Я взывал к его патриотизму, напирая на то, как важны эти Игры для Греции; по правде говоря, мне не было нужды так усердствовать, поскольку он почти сразу же согласился.

— Разумеется, я помогу, — сказал он, широко разведя руками. — Это великое событие. Я сделаю все, что от меня зависит. Но скажите мне, Матье, почему это волнует вас? Ведь вы не грек?

— Я француз.

— Я так и думал. Так почему же вы ввязались в эти проблемы, чтобы помочь грекам и де Кубертену? Мне любопытно.

На миг я уставился в пол, размышляя, стоит говорить правду или нет.

— Несколько лет назад, — сказал я в итоге, — я был женат на сестре Пьера де Фреди. По правде сказать, мы до сих пор женаты. И я обошелся с ней… — я пытался подобрать верное слово, — …нехорошо. Я испортил то, что могло стать прекрасным браком, и обидел ее. Я не люблю обижать людей, Георг. И теперь пытаюсь загладить свою вину.

Он медленно кивнул.

— Понимаю, — сказал он. — И вы хотите вернуть ее?

— Не думаю, — сказал я. — По крайней мере, я этого не планировал. Мне просто хотелось ей чем–то помочь. Хотя нас, разумеется, снова свело вместе, и какие–то чувства ожили. Когда мы встретились, она оказала мне большую услугу. У меня есть племянник, Том, и ему не повезло в жизни. Его отец погиб при трагических обстоятельствах, когда он был младенцем, а мать потянулась к бутылке. Он пришел навестить меня в начале этого года, когда освободился из тюрьмы, где отсидел срок по пустяковому обвинению, и отчаянно нуждался в какой–то стабильности. Селин великодушно согласилась дать моему племяннику работу в своей конторе — для него это был дар небес, поскольку ему были нужны деньги и работа. По некоторым причинам мальчик отказывается иметь дело со мной или принимать от меня что–то, но она стала для него ангелом, в память о наших прежних отношениях. Думаю, что я… — Вдруг я ненадолго замолчал, поняв, что́ говорю. — Простите, — быстро сказал я. — Вам ни к чему это выслушивать. Простите, должно быть я выгляжу нелепо.

Аверофф пожал плечами и мягко рассмеялся.

— Напротив, Матье, — сказал он. — Очень интересно встретить совестливого человека. Даже необычно. Как вы к этому пришли?

Я посмотрел на него с некоторым изумлением, недоумевая, подшучивает он надо мной или нет, без сомнения вспомнив о нашей стычке в прошлом. Я неожиданно проникся к нему глубоким уважением и решился рассказать ему правду.

— Когда–то я убил человека, — сказал я. — Единственную женщину, которую когда–либо любил. И после этого поклялся никому не причинять боли. Так у меня появилась, как вы это называете, совесть.

Аверофф пожертвовал почти миллион драхм в фонд Олимпийских игр — они пошли на реконструкцию Панафинского стадиона, где должны были проводиться Игры. Стадион был построен в 330 году до рождества Христова, мало–помалу разрушался и в итоге практически исчез с лица земли. В знак признания заслуг Авероффа кронпринц установил рядом со стадионом памятник ему, созданный знаменитым скульптором Врутосом[52]: его открыли в первый день Олимпийских игр, 5 апреля 1896 года.

Меня восхитило, с какой легкостью мне удалось убедить Авероффа помочь нам. Я воображал долгие месяцы совещаний и обсуждений, месяцы, которые только приблизили бы нас к победе Будапешта, и то, что я смог вернуться уже через неделю, уже казалось великой победой. Пьер сохранит свою работу, Игры пройдут в Афинах, я смогу уладить отношения с Селин.

— Итак, — сказала она вскоре после моего возвращения, — ты наконец к чему–то применился. Ты видел, как счастлив Пьер? Он бы не вынес, если бы мы лишились Игр.

— Это меньшее, что я мог сделать, — сказал я. — Я в долгу перед тобой.

— Это верно.

— Возможно… — начал я, подумав, не лучше ли дождаться более романтической обстановки, чтобы начать разговор о примирении, но решил, что не стоит. Я всегда был твердо уверен в том, что важно ухватить момент. — Возможно, мы могли бы…

— Прежде чем ты что–нибудь скажешь, — поспешно оборвала меня Селин, заметно нервничая, — думаю, настало подходящее время, чтобы уладить наши брачные соглашения.

— Невероятно, — вымолвил я. — Я подумал о том же самом.

— Я думаю, нам нужно развестись, — твердо сказала она.

— Нам нужно что?

— Развестись, Матье. В конце концов, мы уже несколько лет не живем вместе. Настало время двигаться дальше, ты не думаешь?

Я ошеломленно посмотрел на нее.

— Но я же столько сделал для твоего брата! — воскликнул я. — Потратил столько сил, чтобы помочь ему устроить Игры в Афинах. Все это время я был ему истинным другом. Как насчет денег, что я получил от Авероффа?

— Можешь жениться на моем брате, если он тебе так дорог, — быстро сказала она. — А мне нужен развод, Матье, — повторила она. — Я… я люблю другого, и мы хотим пожениться.

Я не мог поверить своим ушам. Моя гордость была задета.

— Ты не можешь немного подождать? — взмолился я. — Посмотреть, как сложатся ваши отношения, прежде чем решаться на…

— Матье, я должна выйти за этого человека. Как можно скорее. Это не терпит отлагательства.

Я нахмурился, не очень понимая, что она хочет этим сказать, затем открыл рот и оглядел ее с ног до головы.

— У тебя будет ребенок? — спросил я, и она, покраснев, быстро кивнула. — Боже милостивый, — изумленно сказал я, поскольку такого я от нее ожидал меньше всего. — И кто же отец, могу я спросить?

— Тебе этого лучше не знать.

— Мне кажется, я имею право! — завопил я, смертельно оскорбленный тем, что моя жена забеременела от другого. — Я убью его, кто бы он ни был!

— Почему? — вскричала она. — Ты мне изменил, мы разошлись, это было три года назад. Я решила жить своей жизнью. Я влюбилась. Как ты не можешь этого понять?

Поверх ее плеча я разглядел портрет на ее столе — фотографию в позолоченной рамке: она и молодой красивый темноволосый мужчина, оба счастливо улыбаются, обнимая друг друга. Я подошел, взял ее, и кровь прилила к моему лицу, когда я понял, на чье лицо я смотрю.

— Этого не может быть… — произнес я. Селин пожала плечами.

— Прости, Матье, — сказала она. — Мы сблизились. Мы полюбили друг друга.

— Очевидно. Я не знаю, что и сказать, Селин. Разумеется, ты получишь развод.

Я поставил фотографию и вышел из комнаты. Вскоре мы развелись. Через семь месяцев я узнал, что она родила мальчика, а полгода спустя увидел имя своего племянника в списке павших в Бурской войне[53], — его, как британского подданного, призвали в армию, и я подумал, сможет ли она снова наладить свою жизнь. Я хотел написать ей, но в то время жизнь моя повернула в совершенно ином, неожиданном направлении. И как бы то ни было, подчас человеку приходится расставаться со своим прошлым навеки.

Глава 12

МАЙ–ИЮНЬ 1999 ГОДА

На работе все менялось слишком быстро, и мне это не нравилось. Во–первых, моя спокойная жизнь, само уединение мое были нарушены, и я понял, что придется возложить на себя ответственность, которой я всеми силами пытался избежать. Две бывшие жены Джеймса на похоронах обрядились во вдовий траур, но ни одна не проронила ни слезинки, да и на поминках их не было, но по отношению друг к другу они были настроены на удивление дружелюбно для женщин, которые много лет состязались за то, чтобы выбить побольше денег из бывшего мужа, чьи алименты теперь иссякли. Пришли также некоторые из его детей, хотя было заметно отсутствие тех, от кого он отдалился. В церкви я произнес речь, воздав должное его профессионализму и преданности работе, без которых теперь пострадает наш бизнес, и нашей дружбе, без которой страдаю я. Речь была короткой, и мне было противно ее произносить, поскольку я слишком хорошо знал, как умер мой бывший директор; я чувствовал себя лицемером. Алан пришел на похороны и выглядел крайне взволнованным, а П.У. удалился в свой дом на юге Франции, оставив за себя дочь Кэролайн, вооруженную генеральной доверенностью.

На поминках я заговорил с сыном Джеймса Ли, и уже через несколько минут мне захотелось притвориться больным и немедленно вернуться домой. Это был долговязый неуклюжий парень лет двадцати двух — я наблюдал за ним какое–то время: он действовал почти профессионально, находя для каждого присутствующего несколько слов или шутку. Он не походил на безутешного сына, только что потерявшего отца. Шутил, веселился и подливал всем выпивку.

— Вы мистер Заилль, верно? — спросил он, подходя ко мне. — Спасибо, что пришли. Вы прекрасно говорили в церкви.

— Я не мог не прийти, — холодно ответил я, с неприязнью глядя на его всклокоченные светлые волосы и думая, почему он сегодня даже не удосужился побриться, не говоря уже о стрижке. — Знаете ли, я с большим уважением относился к вашему отцу. Он был талантливым человеком.

— Правда? — спросил Ли, точно это было для него новостью. — Приятно слышать. Честно говоря, я плохо его знал. Мы не были близки. Он всегда был слишком занят работой и нами не интересовался. Поэтому сегодня нас тут всего двое. — Он говорил так, будто это был самый естественный разговор на свете, словно ему приходится играть по этому сценарию каждый день. — Вам налить еще выпить?

— Нет, спасибо, — сказал я, но он тем не менее наполнил мой стакан вином. — Жаль, что вы не знали его лучше, — добавил я. — Всегда печально, когда люди умирают, и мы уже не можем им сказать, как мы к ним относимся.

Он пожал плечами.

— Наверное, — сказал он, воплощение сыновней любви. — Не могу сказать, что меня это сильно волнует, честно говоря. Стараюсь относится к таким вещам стоически. Это ведь вы его нашли, да? — Я кивнул. Мы оба молчали, словно выясняя, чья воля сильнее и кто сдастся первым. — Расскажите, — попросил он после долгой паузы. Я пожал плечами и, глядя поверх его плеча, заговорил:

— Я пришел на работу, — начал я, — кажется, около семи. Я вошел…

— Вы начинаете работу в семь утра? — удивленно спросил он, и я задумался, прежде чем ответить.

— Знаете, многие так работают, — осторожно сказал я ему, как истинный друг рабочего класса, а он лишь пожал плечами и слегка улыбнулся. — Я пришел около семи и направился к себе в кабинет, проверить почту. Через несколько минут я спустился в кабинет Джеймса — вашего отца — и нашел его там.

— Почему вы это сделали?

— Почему я сделал что?

— Спустились в кабинет отца. Вы хотели с ним поговорить?

Я сузил глаза.

— Не помню, честно признаться, — сказал я. — Ваш отец всегда появлялся с утра пораньше, и я знал, что он уже на месте. Думаю, я просто устал от груды скопившихся писем, на которые следовало ответить, и хотел выпить кофе, чтобы взбодриться. Решил, что у вашего отца что–нибудь найдется. Он всегда держал на буфете горячий чайник.

— Значит вы все–таки вспомнили, — сказал Ли. — Не хотите что–нибудь съесть, мистер Заилль. Вы голодны?

— Матье, прошу вас. Я в порядке, спасибо. А вы чем занимаетесь, Ли? Я уверен, Джеймс говорил мне, но вас так много, что сложно уследить.

— Я — писатель, — быстро ответил он. — И вообще–то нас всего пятеро — не так уж много голодных ртов, как делал вид мой отец. Похоже, он пребывал в уверенности, что должен прокормить пять тысяч. Всего три разных матери. Я — сын Сары. Единственный ребенок. И самый младший.

— Точно, — вспомнил я. — Остальные четверо, должно быть, третируют вас?

— Попробовали бы, — неопределенно сказал он. На несколько минут воцарилась тишина, и я нервно озирался, уже отчаявшись сбежать от него, и размышлял об этикете: допустимо ли покинуть одного из главных плакальщиков, пока он остается центром всеобщего внимания. Ли смотрел на меня, слегка улыбаясь; я не понимал, что его так забавляет. Я отчаянно пытался придумать, что бы ему сказать.

— Так что вы пишете? — наконец спросил я. — Вы — журналист, как отец?

— Нет–нет, — поспешно ответил он. — Боже мой, нет. Я пишу не ради денег. Нет, я сочиняю сценарии.

— Киносценарии?

— Когда–нибудь — возможно. А пока для телевидения. Я пытаюсь прорваться.

— А сейчас над чем–нибудь работаете?

— Меня ни для чего не нанимают, если вы это имеете в виду. Но да, я работаю над одной вещью. Телевизионная драма. Не сериал, часовая черная комедия. О преступлении. Я дошел только до середины, но, по–моему, получается неплохо.

— Звучит интересно, — пробормотал я стандартный ответ. Я уже привык к тому, что авторы все время подходят ко мне на вечеринках, стремясь навязать мне свои сценарии и синопсисы и рассчитывая, что я незамедлительно выпишу им чек за их гениальную работу. Я был почти уверен, что Ли сейчас вытащит из кармана рукопись и попытается мне ее всучить, но он больше об этом не заговаривал.

— Должно быть, замечательно по–настоящему работать на телевидении, — сказал он, — то есть, регулярно получать от них чеки. Придумывать идеи и видеть, как они воплощаются в жизнь. Хотел бы я этим заниматься.

— На самом деле я всего лишь инвестор, — ответил я. — Вот ваш отец хорошо знал эту индустрию. А я просто вкладываю деньги и не так уж себя утруждаю. Неплохая жизнь.

— Правда? — спросил он, подходя ко мне ближе. — Так почему же тогда вы оказались в своем кабинете в семь часов утра? Разве вы не должны были оставаться дома в постели или следить за своими капиталами в других местах?

Мы уставились друг на друга, и я задумался, почему он и дальше гнет эту линию расспросов: он вел себя, как упорный детектив из американского сериала. На миг мне показалось, что он знает о смерти отца больше, чем говорит, но, разумеется, это было невозможно: полиция все проверила и не обнаружила ничего подозрительного.

— А я и следил за своими капиталами, — сказал я. — Я вложил очень много денег в эту станцию. Я прихожу раз в неделю и провожу там целый день.

— Целый день? Господи. Должно быть, это нелегко.

— Обычно в этот день я обедал с вашим отцом. Мне будет этого не хватать. — Ли проигнорировал эту банальность, так же, как я проигнорировал его сарказм, и потому я продолжил: — Боюсь, я не тот человек, с которым можно говорить о повседневной работе телестанции. Вот мой племянник в этом гораздо лучше разбирается. — Тут я прикусил язык, но сказанного не воротишь.

— Ваш племянник? — спросил Ли. — Он тоже работает на станции?

— Он — актер, — признался я. — Он довольно давно работает на телевидении. И, по–моему, хорошо знает этот бизнес. Ну, по крайней мере, он всегда так говорит.

Ли поднял брови и придвинулся ко мне чуть ближе — люди почему–то всегда ведут себя так, если говорят с кем–то, близко знакомым со знаменитостями.

— Он был актером? — спросил он, почему–то — в прошедшем времени. — Я хотел сказать, он — актер? Кто он? Я могу его знать? Не припоминаю никого по фамилии Заилль на телевидении.

— Его фамилия не Заилль, — быстро сказал я. — Он — Дюмарке. Томми Дюмарке. Он снимается в какой–то…

Томми Дюмарке? — вскричал Ли, и несколько человек с удивлением обернулись. Я нервно сглотнул, желая немедленно оказаться где–нибудь в другом месте. — Томми Дюмарке из… — Он произнес название мыльной оперы, в которой снимался Томми… прошу прощения, многосерийной драмы, и я, пожав плечами, признался, что так оно и есть. — Ну ни хрена себе! — снова заорал он, и я невольно рассмеялся. Все–таки он был сыном своего отца.

— Боюсь, что так, — сказал я.

— Господи, невероятно. Вы его дядя. Это… — Он умолк, задумавшись.

— Ну, в некотором смысле.

— Это безумие! — сказал он, проведя рукой по волосам. Новость невероятно его возбудила, от волнения у него даже глаза вылезли из орбит. — Его все знают. Он один из самых известных…

— Прошу прощения, но где у вас тут ванная? — поспешно сказал я, ища пути к бегству. — Вы не возражаете, если я вас на минутку покину?

— Хорошо, — сказал он, сникнув от того, что его речь, превозносящая известность моего племянника так скоро прервана. — Но не уходите не попрощавшись, хорошо? Я хочу узнать, как вы обнаружили моего отца. Вы мне еще не все рассказали.

Я нахмурился и поднялся наверх, сполоснул лицо, прекрасно понимая, что сейчас в холле возьму пальто и шляпу и ускользну, чтобы больше с ним не встречаться.

Май и июнь выдались очень напряженными. После смерти Джеймса место управляющего станцией оставалось свободным и, после того, как П.У. просто исчез из нашей жизни, на станции возник некоторый беспорядок. Я по–прежнему регулярно встречался с Аланом, но толку от него было мало — он лишь беспрестанно повторял, что вложил в станцию почти все свои деньги; эта фраза превратилась для него в мантру, почти как у П.У. до его исчезновения. Я стал работать каждый день, с каждым днем все дольше и дольше, пока не подумал, что мне следует быть поосторожнее — это может меня состарить. Я не припоминал, когда мне приходилось бы столь упорно трудится после окончания Бурской войны, когда я какое–то время занимался госпиталем для солдат, не способных адаптироваться к гражданской жизни. Поскольку госпиталь был моей собственностью, я отвечал за подбор врачей, которые смогли бы помочь этим ребятам, и едва не заболел от беспокойства, сам чуть не став пациентом, прежде чем нашел подходящего человека, разделившего со мной тяготы и со временем вообще отстранившего меня от ежедневной работы. Вот о чем я думал, размышляя о замене Джеймса: о человеке, который сможет выполнять эту работу, уменьшит мою нагрузку, и хорошо, если бы он нашелся, прежде чем я окончательно сойду с ума.

На второй неделе мая мне позвонила Кэролайн Дэйвисон, дочь П.У. — она хотела встретиться со мной. Я предложил пообедать в моем клубе, но она отказалась, вместо этого предложив встретиться днем в моем кабинете. Это не светский, а деловой визит, сказала она, и ее твердый спокойный голос меня заинтриговал. Но я почти тут же забыл о ней и вспомнил о визите лишь за несколько часов до ее прихода, когда увидел ее имя у себя в ежедневнике.

Она прибыла ровно в 14.00 — хорошо одетая молодая женщина с коротко остриженными темными волосами. У нее было очень привлекательное лицо, светло–карие глаза, маленький нос, скулы изящно подчеркнуты легким макияжем. Я решил, что ей, должно быть, под тридцать — хотя кому–кому, но не мне судить о возрасте человека по внешности. Ей вполне могло оказаться и 550 — она запросто могла оказаться седьмой женой Генриха VIII[54].

— Итак, — сказал я, когда мы расположились друг напротив друга, оценивающе один другого разглядывая и попивая чай за светской беседой. — Есть какие–нибудь новости о вашем отце?

— По–видимому, он где–то на Карибах, — сообщила она. — Звонил мне на прошлой неделе — он очень занят переездами с острова на остров.

— Повезло.

— Это точно. У меня уже два года не было отпуска. Неплохо бы и мне отправиться на Карибы. Кажется, он там познакомился с какой–то женщиной, хотя, судя по ее голосу, это скорее девушка, а не женщина. Какая–нибудь девятнадцатилетняя шлюшка, замотанная в леи, должно быть.

— Это на Гавайях, — сказал я.

— Простите?

— Гавайи. Леи носят на Гавайях. Цветочные гирлянды на шее. Не на Карибах. Я не знаю, какие у них там традиции.

Она уставилась на меня.

— Ну, не важно, — в итоге сказала она. — Похоже, у него что–то вроде кризиса среднего возраста, что вполне естественно. А с вами такое бывало?

Я засмеялся.

— Да, но случилось это много лет назад, — сказал я. — Я уже с трудом припоминаю. И назвать это «средним возрастом» означало бы сильно погрешить против истины.

— Как бы то ни было, я сомневаюсь, что нам в ближайшее время стоит рассчитывать на его возвращение в этот жалкий город. Кому на хрен сдались подземки, смог, миллионы людей и долбаный Ричард Брансон[55] каждый вечер по телику, если можно круглые сутки наслаждаться тропическими пляжами, солнцем и коктейлями? Ему повезло, он может себе такое позволить. У меня на это вряд ли хватит денег.

Она была удивительно откровенна, но после этого небольшого всплеска эмоций резко выпрямилась в кресле. Я погладил себя по подбородку, пытаясь оценить ее.

— А чем вы занимаетесь? — спросил я, удивляясь, почему П.У. никогда не упоминал о такой самостоятельной дочери. Отцы такими обычно гордятся.

— Музыкальными магазинами, — сообщила она мне. — Я региональный менеджер сети розничных магазинов Лондона и юго–востока. Всего сорок две торговые точки.

— Вот как? — Размах меня впечатлил. — Это, должно быть…

— Я работаю там с тех пор, как закончила школу, честно говоря, — продолжила она. — Сбежала от всей этой университетской мороки. И с тех пор карабкаюсь вверх по служебной лестнице. Продавщица, помощник заведующего, заведующий отделением. Я получила работу регионального менеджера потому, что все остальные претенденты либо ленивы, либо некомпетентны. А теперь я их босс, — добавила она.

Я улыбнулся.

— И как вы с ними обходитесь? — спросил я.

— С умопомрачительной справедливость, принимая во внимание все, — ответила она. — Хотя я бы отдала свое левое яйцо, чтобы посмотреть как десяток их, оступившись, падает с крыши какого–нибудь очень высокого здания. Я пытаюсь подобрать им занятия в иных областях, но они, похоже, осели там на всю жизнь. Ну а я предпочитаю перемены. Амбиции — вот все, что у меня есть. В этом вся моя жизнь.

— И вам этого достаточно?

— Этого и способностей. Понимаете, мистер Заилль, я ищу другую работу. Я чувствую, что в розничной торговле я уже достигла всего, чего могла. — На лице у нее появилась недовольная гримаса, словно она работала каким–нибудь коммивояжером.

— Матье, прошу вас, — как и следовало ожидать, сказал я.

— Так что это стало для меня подарком судьбы, понимаете.

Я кивнул и допил чай, размышляя, сколько мы еще должны вежливо проболтать, прежде чем наконец распрощаемся, когда до меня дошел смысл последней фразы.

— Что? — спросил я ее, подняв на нее взгляд. — Что стало для вас подарком судьбы?

— Вот это, — улыбнулась она. — Эта возможность.

Снова пауза.

— Простите, я вас не вполне понимаю.

— Эта телевизионная станция, — сказала она, подаваясь вперед и глядя на меня, как на идиота. — Эта возможность подоспела как раз вовремя. Я занималась одним делом одиннадцать лет. Пора заканчивать. Заняться чем–то другим. Это меня возбуждает. Я вижу в этом вызов для себя.

— Вы хотите работать здесь? — спросил я, изрядно удивившись, и задумался, могу ли ей что–то предложить; но я уже понимал, что иметь в команде такого человека очень даже неплохо. — Но что же вы хотите делать?

— Послушайте, мистер Заилль, — сказала она, поставив чашку и выкладывая свои карты на мой стол. — Мой отец передал мне свои полномочия — он хочет, чтобы я представляла его в этом деле. По существу, я теперь распоряжаюсь его акциями. Я уже здесь работаю, можно сказать. Поэтому я, разумеется, хочу быть в курсе всех планов и сделок и как можно быстрее изучить историю и нужды этой станции. Вы меня поймете, уверена. Мне необходимо ознакомиться с бюджетом, проектами, продуктивностью, рейтингами, удельным весом компании на рынке и всем прочим.

— Точно, — сказал я очень медленно и недоверчиво. Я пытался заглянуть в будущее и понять, что же это может означать для нас. Возможно, такого и следовало ожидать, но я никогда прежде не думал, что место П.У может занять кто–то другой. Я всегда полагал, что он так и останется вечно спящим партнером, который ничего не делает и получает каждый квартал свою прибыль. — Что ж, думаю, это можно устроить. Полагаю, у вас есть необходимые документы.

— О да, — уверенно ответила она. — С этим никаких проблем. Я перешлю их вам сегодня курьером, чтобы ваш юридический отдел их изучил. Но главное — то, что я действительно хочу здесь работать. Не просто состоять в штате, не просто получать доход, но работать.

— В эфире, вы хотите сказать? — На секунду я даже смог представить себе это. Возраст у нее подходящий, она привлекательная, умная. Возможная замена Тары, подумал я. Погода? Новости? Документальные программы?

— Нет, не в эфире, — хмыкнула она, подавив замысел в зародыше. — За сценой, понятное дело. Я хочу работу Джеймса Хокнелла.

Я моргнул. Хотя меня восхитила ее прямота, такая самонадеянность меня изумила.

— Вы, должно быть, смеетесь надо мной, — сказал я.

— Вовсе нет. Я совершенно серьезна.

— Но у вас нет опыта.

— Нет опыта? — Она изумленно посмотрела на меня. — Я больше девяти лет проработала на руководящем посту в серьезной компании. Я имею дело с ежегодным оборотом в шестнадцать миллионов фунтов. Я руковожу штатом из почти шестисот человек. Я управляю…

— У вас нет опыта работы в масс–медиа, Кэролайн, — сказал я. — Вы никогда не работали в газете, на телестанции, в кинокомпании, пиар–агенстве — нигде. Вы сами сказали, что занимались розничной торговлей с тех пор, как покинули школу. Так ведь? Я прав?

— Вы правы, но…

— Позвольте мне вас спросить, — сказал я подняв руку, чтобы на миг утихомирить ее; она откинулась назад, слегка надувшись и скрестив руки на груди, будто ребенок, которому не дали вожделенную игрушку. — В вашем деле, если кто–то приходит к вам из другой компании, где он, возможно, прекрасно себя проявил, но в совершенно иной сфере, и просит принять его на высокий пост, вы будете размышлять над этим больше минуты?

— Если я сочту, что человек справится с этой работой, да. Я попрошу его собрать…

— Кэролайн, подождите. Ответьте на мой вопрос, как будто вы уже занимаете должность, к которой стремитесь. — Я склонился вперед, свел вместе пальцы и посмотрел ей прямо в глаза. — Если бы вы были мной, вы бы себя наняли?

Наступила долгая тишина, точно она задумалась над этим и решила, что лучший ответ на такой вопрос — не отвечать вовсе.

— Я разумная женщина, Матье, — сказала она. — Я хорошо справляюсь с тем, что делаю. И я быстро учусь. И в конце концов, я — крупный акционер, — добавила она, и в ее голосе послышался намек на угрозу.

— Я еще крупнее, — без колебания ответил я. — И с Аланом, который выступит на моей стороне, а я уверен, что так и будет, я представляю подавляющее большинство. Нет, мне очень жаль, но этот вопрос не обсуждается. Джеймс Хокнелл был непростым человеком, и финал его малоприятен, но он был профессионалом и блестяще справлялся со своей работой. Он помогал этой компании подняться и привел ее к теперешнему успеху. Я не могу себе позволить сидеть и смотреть, как все его усилия пойдут прахом. Я не вправе рисковать. Извините.

Она вздохнула и выпрямилась.

— Скажите мне, Матье, — сказала она, — вы собираетесь продолжать работать здесь?

— О господи, нет, — честно признался я. — Я хочу, чтобы все вернулось на круги своя. Я хочу иметь возможность приходить сюда раз в неделю и быть уверенным в том, что здесь есть человек, который отвечает за все и способен справиться с любой ситуацией. Я хочу мира и покоя. Я старый человек, вы же понимаете.

Она засмеялась.

— Вы не старый, — сказала она, — не смешите меня.

— Поверьте мне. Я просто выгляжу моложе своих лет.

— Я лишь хочу получить шанс — вот все, о чем я прошу. Вы всегда можете меня уволить. Можете внести этот пункт в мой контракт: меня могут уволить в любое время по любой причине и я не буду протестовать. Что скажете? По–моему, справедливее некуда.

Я откинулся на спинку кресла и посмотрел в окно. Внизу на тротуаре стояла мать с маленьким ребенком — они ждали, когда замрет движение и можно будет перейти улицу. Они не держались за руки, и я увидел, как малыш внезапно бросился бежать; мамаша догнала его и сильно шлепнула по попе, он расплакался, хоть с такого расстояние я ничего не слышал. Я лишь видел, как сузились его маленькие глазки, а рот широко открылся и искривился. Отвратительное зрелище. Я отвел взгляд.

— Вот, что я вам скажу, — произнес я, повернувшись к ней и подумав: «Какого черта?» — По всей видимости, в обозримом будущем работу Джеймса все же придется выполнять мне. Как насчет того, чтобы поработать моим ассистентом? Я научу вас тому, что знаю сам, если получится, а через несколько месяцев мы сможем переоценить ситуацию. Посмотрим, хотите ли вы в самом деле этим заниматься или нет. Возможно, вы докажете мне, что я ошибался. Возможно, вы прекрасно справитесь. А может быть, ваш отец вернется домой, и мы все окажемся там, с чего начинали.

— Мне кажется, это маловероятно, — ответила она. — Но звучит, наверное, справедливо. По крайней мере, сейчас я готова принять такой расклад. Один последний вопрос.

— Да?

— Когда я начинаю?

Это выплеснулось на первые полосы всех таблоидов и попало даже в пару серьезных газет. Цветная фотография, слегка не в фокусе: Томми и Барбра, слившиеся в страстном объятии, глаза закрыты, губы прижаты к губам, в блаженном неведении, что неподалеку щелкает камера папарацци. Место действия — темный угол ночного клуба для знаменитостей; Томми неплохо смотрится в пиджаке и черной рубашке, явно ставшей его фирменным знаком, Барбра, которая определенно не выглядит на свой возраст, — в простой белой блузке и юбке–брюках. При поцелуе рука его погрузилась в ее длинные, до плеч, белокурые волосы; тела этой парочки вряд ли могли быть ближе друг к другу без риска прилюдного совокупления, и фотография выглядела иллюстрацией к слову «похоть». Газеты с трудом сдерживали восторг.

— Я даже не знаю, как это получилось, — объяснил мне Томми, когда мы пили капуччино на верхнем этаже кафе на Кенсингтон–Хай–стрит, спрятавшись за горшками с папоротниками, чтобы избежать любопытных глаз. — Ну, как это обычно бывает. Мы встретились, разговорились, одно за другим, поцеловались. Я понимаю, это кажется странным, но тогда казалось совершенно естественным.

— Вообще–то, — сказал я, позабавившись его мальчишески самодовольным видом, — она годится тебе в матери.

— Может быть, но главное то, что она ею не является.

Я рассмеялся.

— А знаменитости занимаются любовью только со знаменитостями? — спросил я, заинтригованный миром, в котором он теперь обитал. — Объясни мне. Поэтому знаменитости хотят быть знаменитостями?

— Не всегда, — покачал он головой. — Посмотри на Андреа. Она — не знаменитость.

— Она пока не знаменитость, Томми. Дай ей пару месяцев, и мы вернемся к этой теме.

Андреа была нынешней подружкой Томми; недавно она сказала, что беременна от него, уже на втором месяце. Они познакомились на церемонии вручения телевизионных наград — Андреа работала младшим звукооператором на станции, ведущей трансляцию. Если верить ему — точнее, если верить ей, — когда они познакомились, она даже не знала, кто он такой, и никогда не видела ни одного эпизода сериала. По–видимому, у нее вообще не было телевизора — довольно необычно для человека, который работает в этой области.

— Это правда, — сказал мне Томми, — ни одного телевизора в ее квартире. Все стены заставлены книгами, вот и все. Она не такая, как другие девушки. Ей наплевать, кто я.

Меня это не убедило. Даже если у нее нет телевизора, последние несколько лет в этой стране невозможно было прожить без того, чтобы имя Томми Дюмарке не засело в сознании. Его свершения в различных сферах индустрии развлечений — телевидении, музыке, театре, журнале «Хелло!» — сделали его поистине вездесущим, поэтому представлялось невероятным, что нормальный человек с глазами и ушами мог жить день за днем, тем или иным образом не познакомившись с ним. А эта девушка, эта Андреа, эта нынебеременная двадцатичетырехлетняя звукооператорша, такое утверждает.

— С ней все в порядке, правда, — сказал Томми, защищая ее от меня с обычным для него отсутствием превосходных степеней. — Она славная девушка. Я ей доверяю.

— Ты ее любишь?

— Боже мой, нет.

— Но вы все еще вместе?

— Разумеется, мы вместе. У нас будет ребенок, ты разве не помнишь?

— Помню.

Он не осознавал, что для меня эта беременность равносильна тому, что он подписал себе смертный приговор. Я снова взял газету и помахал ею.

— А что в таком случае делать с этим? — спросил я. — Как ты это объяснишь? Ей, если не кому–то еще.

— Я не должен ей ничего объяснять, — пожал он плечами и продолжал помешивать свой капуччино. — Мы не женаты, знаешь ли. Всякое бывает. Мы молоды. Что тут поделаешь?

— Я не собираюсь ничего делать, Томми. Я просто хочу понять, почему ты с одной стороны все глубже и глубже увязаешь в отношениях с девушкой, которая тебе на самом деле безразлична, а с другой при первой же возможности разгуливаешь и целуешься с престарелыми кинозвездами. Мне кажется, что если эта Андреа в самом деле тебя любит, ей вряд ли понравится твое поведение.

— Перестань называть ее «эта Андреа». Она просто Андреа.

— Которая беременна от тебя. Богатой и знаменитой телезвезды. Любопытно, какие же качества она разглядела в тебе в первую очередь, — саркастически добавил я.

Томми раздраженно посмотрел на меня, помолчал и только после этого заговорил, слегка повысив голос.

— Это кого ты называешь богатым? — спросил он. — Я не наскребу и двух паршивых пенни, чтобы побренчать ими в кармане, и ты это знаешь лучше, чем кто бы то ни было. Она со мной не из–за денег, понятно?

— Томми, у тебя исключительное положение. Может, сейчас ты и не богат, но у тебя есть возможность заработать столько, сколько пожелаешь и когда пожелаешь. Ты принадлежишь к элите. Ты звезда. Люди, которые с тобой не знакомы и никогда не познакомятся, смотрят на тебя, мечтают о тебе, представляют тебя в своих сексуальных фантазиях. Они платят, чтобы на тебя посмотреть. Ты принадлежишь к уникальной группе профессиональных знаменитостей. Как ты этого не понимаешь? Ты можешь хоть завтра получить 100 000 фунтов, просто позволив сфотографировать свою изящно декорированную спальню.

— У меня нет изящно декорированной спальни.

— Ну так пойди и найди ее, ради всего святого. Поищи в каталоге «Аргос»[56]. Выбери что–нибудь и пригласи фотографа сделать несколько снимков. Если ты хочешь заработать денег, используй преимущества своего звездного положения, пока таковое существует.

Я почувствовал, что несколько уклонился от темы: начал с фотографов, переключился на Андреа, а теперь даю бесплатные финансовые советы. Я расслабился в кресле и посмотрел по сторонам. В зале в середине дня было почти пусто — слишком поздно для ланча, слишком рано для обеда. За одним столиком я заметил младшего министра, оживленно беседующего со своей любовницей, — последний раз я его видел на фотографии, где он изображает в пантомиме заднюю часть лошади. К несчастью, передняя часть забыла надеть на себя какую бы то ни было одежду; поговаривали о возможном скандале, но никто не решился это опубликовать. За соседним столиком сидела пожилая пара — они ели пирог со сливками и пили чай, молча глядя мимо друг друга, точно за всю жизнь уже сказали все, что могли сказать, и теперь оставалось лишь как–то скоротать время. За другим столиком сидел подросток с прыщавой подружкой — оба очень громкие. На майке парнишки было написано: «Меня зовут Уоррен Римблтон, и в марте я выиграл восемь миллионов фунтов в лотерею. А ты — нет!». Он был с головы до ног увешан кошмарными золотыми украшениями, так что я заподозрил, что надпись — правда. Я быстро отвел взгляд, когда их губы встретились, и они принялись целоваться — довольно странным манером, им явно не хватало опыта, они жевали губы друг друга, точно ириски. Я снова посмотрел на племянника: он почесывал руку, манжета рубашки слегка приподнялась над запястьем. Я заметил следы на руке и быстро взглянул на него.

— Что это? — спросил я его.

— Что — это? — ответил он, поспешно застегивая манжету.

— Отметины, — сказал я. — У тебя на руке. Откуда они?

Он пожал плечами и слегка покраснел, поерзав на стуле.

— Это… это ничего. Я с этим справлюсь, понятно? — добавил он довольно бессвязно. Я изумленно покачал головой.

— Ты был там, помнишь? — прошептал я, склонившись поближе. — Ты видел, что случилось с Джеймсом Хокнеллом, верно? Ты видел, как он внезапно…

— Просто старый пердун вмазался, чтобы произвести впечатление на юную шлюху, которую подобрал на улице. Он ни хрена не понимал, что делает.

— Да, и поэтому умер.

— Я не собираюсь умирать, дядя Мэтт.

— Готов спорить, он тоже так думал.

— Послушай, я все же не так часто этим занимаюсь. У меня тяжелая работа. Иногда мне нужно встряхнуться, выпустить пар. Мне двадцать два, и я точно знаю, сколько этой дряни могу себе позволить, ОК? Поверь мне.

Я покачал головой.

— Я беспокоюсь за тебя, Томми, — сказал я; редкий момент примирения между нами. — Я не хочу, чтобы с тобой случилось что–то плохое, вот и все. Ну как ты этого не понимаешь?

— Я понимаю. И ценю это.

— Этот ребенок… это означает худшее.

— Это всего лишь ребенок, дядя…

— Я уже видел это все раньше. Слишком много раз. Пожалуйста, перестань принимать наркотики. Ты можешь это сделать? Не подражай своим предкам. Возьми себя в руки, мой мальчик.

Томми встал и зачем–то бросил на стол какие–то деньги, словно для того, чтобы доказать свою правоту.

— Я угощаю, — сказал он. — Но мне пора. Мне нужно вернуться на площадку через двадцать минут. Не беспокойся за меня. Со мной все будет в порядке.

— Хотел бы я в это верить, — сказал я, глядя, как головы поворачиваются, мгновенно узнав его, как люди смотрят ему вслед: их жизни стали чуть светлее от того, что они его увидели, а позже, вечером они расскажут о нем друзьям. Но он не замечал, насколько важен для совершенно чужих людей, не говоря уже обо мне.

Глава 13

РАБОТА С ДОМИНИК

Я неоднократно пытался выяснить происхождение названия «Клеткли», но без особого успеха. Однако название очень подходило этому местечку — за 256 лет прожитых лет мне редко доводилось видеть селение или городишко, которые были бы столь отгорожены, замкнуты, как оно. Подъезжая к Клеткли, человек первым делом видел большие железные ворота: через них проходило все движение. Выглядело это дико и казалось чрезмерным: половинки ворот были основательно вкопаны в землю по сторонам дороги, но даже если бы они были закрыты — а они не закрывались никогда, — для того, чтобы попасть за эти ворота, их достаточно было просто обойти.

Городок был самодостаточен: не более пятисот–шестисот человек, и каждый, похоже, делал что–то во имя общественного блага. В Клеткли имелось несколько лавок, кузница и рынок в центре города, где фермерские дети с раннего утра до поздней ночи продавали друг другу плоды трудов своих семейств. Еще имелись церковь, школьные классы и ратуша, где ежегодно представлял свои постановки местный кружок драматического искусства, а изредка устраивали концерты заезжие исполнители.

Мистер и миссис Амбертон привезли нас к себе домой; мы так устали, что немедленно отправились спать. Дом у них был довольно большой для двух человек и, к моему разочарованию, комнат имелось в избытке, так что нас с Тома поместили в одной, а Доминик заняла другую. На следующий день миссис Амбертон предложила показать нам городок, чтобы мы решили, хотим ли мы здесь остаться или все же отправимся дальше, в Лондон. Пройдясь по округе и посмотрев на идиллические домики, где в относительном довольстве жили местные семейства, я сразу же захотел остаться, да и по лицу Доминик было видно, что ее привлекли здешний покой и стабильность, которых ни один из нас не знал прежде.

— Что скажешь? — спросил я, когда мы шли рядом по улице, а миссис Амбертон с моим младшим братом нас обогнали. — Совсем непохоже на Дувр.

— Верно, — согласилась она. — Но здесь ты не сможешь вести прежнюю жизнь. Кажется, здесь все знают всех, и если ты украдешь что–нибудь, нас повесят.

— Но есть и другие способы заработать на жизнь. Здесь можно найти работу, ты так не думаешь?

Она не ответила, но я был уверен: ей нравится то, что она видит. В итоге мы сошлись на том, что останемся здесь на какое–то время — в зависимости от того, удастся ли нам найти работу, а к поискам ее нам следует приступить немедленно. И мистер, и миссис Амбертон этому известию обрадовались — на миг я почувствовал себя наивным простаком, завербованным в какую–то секту, — и сказали, что мы можем остаться у них, а когда начнем зарабатывать, будем платить за кров из своего жалованья. И хотя я находил их поведение и манеры несколько отталкивающими — а уже тогда я начинал предполагать, что в жизни меня ожидает нечто большее, нежели то, что она мне предлагает ныне, — нам ничего не оставалось, кроме как согласиться. Их предложение, в конце концов, было весьма великодушным, они даже не заговаривали о том, когда же у нас заведутся какие–то сбережения. В первые вечера мы впятером сидели у очага Амбертонов: Тома дремал, Доминик размышляла, я слушал, миссис Амбертон говорила, а мистер Амбертон беспрестанно кашлял, сплевывал в очаг и шумно прикладывался к бутылке виски; наши хозяева рассказали нам о себе многое, и в первую очередь — о том, как они поженились. Я чувствовал, что мы трое становимся им заменой их собственных детей: понял я это по тому, как они смотрели на нас, особенно на Тома, как им нравилось заботиться о нас — и к своему изумлению, я понимал, что мне это приятно. Я никогда не знал, каково это — жить в крепкой, счастливой семье, и недолгое время, что мы провели в Клеткли, возможно, было тем единственным семейным счастьем, что я познал за всю мою затянувшуюся жизнь.

— Отец миссис Амбертон не хотел, чтобы она за меня выходила, — как–то вечером рассказал нам мистер Амбертон. — Он о себе мнил, понимаешь, и ничего не вышло.

— Все равно он был хороший человек, мой отец, — встряла его жена.

— Может, он и был хороший человек, дорогая моя, но у него были слишком возвышенные устремления для того, кто провел бо́льшую часть жизни в коровнике, и ему лишь под конец посчастливилось разжиться кое–какими деньжатами, — он был уже в возрасте, когда получил наследство от той старой тетушки из Корнуолла.

— От моей двоюродной бабушки Милдред, — пояснила миссис Амбертон. — Она всю жизнь прожила одна и никогда не меняла одежду. Всегда ходила в черном платье и ярко–красных туфлях, а в обществе надевала перчатки. Поговаривали, у нее немного помешалось в голове из–за какого–то горя, пережитого в молодости, но я всегда считала, что ей просто нравится быть в центре внимания, чего бы это не стоило.

— Так или иначе, она оставила деньги отцу моей миссис, — продолжал ее супруг. — И после этого он принялся строить из себя знатного господина. «Как именно, — спросил он меня в тот вечер, когда я пришел просить у него руки миссис Амбертон, — как вы намереваетесь обеспечить моей дочери существование, к которому она привыкла? Ведь вы только вступаете в жизнь». Ну, разумеется, я поведал ему о своих планах — я тогда собирался заняться строительством в Лондоне, на этом можно было недурно заработать, — и он принялся фыркать носом, точно я воздух испортил, а я ничего такого не делал, и заявил, что он не считает меня подходящей партией — мне, дескать, лучше подыскать себе кого–нибудь еще, или прийти снова, когда мои виды на будущее улучшатся.

— Точно я должность, на которую он собирается кого–то нанять! — разгневанно вскричала миссис Амбертон, видимо до сих пор не остывшая от застарелой обиды.

— Ну и в итоге мы просто сбежали. Поженились и отправились в Лондон, и еще какое–то время ее отец с нами даже говорить не желал, но затем, похоже, все забыл, и позже, когда мы его навещали, притворялся, что не может даже припомнить, чтобы между нами были какие–то разногласия. Как–то раз даже вспомнил окорок, который ел на нашей свадьбе. Говорил, что от этого окорока у него разболелся живот.

— Он немножко… под конец, — прошептала миссис Амбертон, пропуская ключевое слово и повертев пальцем возле головы. — Уверил себя, что он Георг II[57] и Микеланджело в одном лице. Я все боюсь, что в один прекрасный день такое может случиться и со мной.

— Даже не смей так шутить, дорогая моя, — сказал мистер Амбертон. — Что за ужасная мысль, в самом деле? Мне придется тебя покинуть, если такое случиться.

— Так вот, после того, как он скончался, — продолжила его жена, — мы получили немножко денег и переехали сюда, в Клеткли, где мистер Амбертон открыл свою школу. В соседнем городке живет моя сестра с мужем, и мне захотелось поселиться от них поблизости. А мистера Амбертона очень любят дети, верно, мистер Амбертон?

— Ну, мне бы хотелось так думать, — с оттенком самодовольства ответил тот.

— Сейчас у него в классе сорок юных сорванцов, и под водительством мистера Амбертона они получают самое лучшее образование, которое только возможно. Какая жизнь их ждет, а?

Так мы и проводили наши первые вечера: они рассказывали нам свою историю, словно это должно было помочь нам сродниться с новой семьей. Несмотря на их беспрестанную болтовню, кашель, испускание газов и плевки, я обнаружил, что мне нравятся их общество и такие вечера у очага. А в восемнадцать лет я получил работу и вдруг очутился в недружелюбном мире наемного труда.

Сразу же за городской чертой располагалось большое поместье, в котором проживали сэр Альфред Пепис и его супруга, леди Маргарет. Они считались местной аристократией, своего рода знаменитостями — их семья жила здесь вот уже более трехсот лет. Состояние их было унаследованным, но помимо него они владели банком, что обеспечивало им доход на содержание трехсотакрового поместья в Клеткли, а также городского особняка в Лондоне и дачного коттеджа в Шотландских горах, не говоря о бог знает еще скольки домах по всей стране. За несколько лет до нашего здесь появления сэр Альфред и его жена вернулись в родовое поместье, оставив свои деловые интересы в руках трех сыновей, которые изредка навещали родителей. А те вели довольно тихую жизнь — их единственным затратным развлечением была охота, и они не навязывали местными жителями свои порядки и не стремились сблизиться с ними.

Именно мистер Амбертон нашел работу в поместье для нас с Доминик: меня взяли конюхом, а мою так называемую сестру — судомойкой. Он сообщил, сколько нам будут платить — сумма оказалась незначительной, но, тем не менее, это было первое в нашей жизни жалованье, и нас взволновало, что мы, наконец, начинаем почтенную трудовую жизнь. Единственное разочарование для меня заключалось в том, что Доминик пришлось поселиться в поместье: ей отвели маленькую комнату в крыле для слуг, а я продолжал жить у Амбертонов. Я огорчился почти так же сильно, как обрадовалась она, обретя вдруг независимость, к которой давно стремилась. Тома же стал посещать школу мистера Амбертона — он начал проявлять способности к чтению и актерству, что мне служило некоторым утешением. Его ежевечерние рассказы о том, что случилось за день, равно как и его талант изображать не только своих школьных товарищей, но и учителя с домохозяином очень забавляли всех нас; он обладал драматическим дарованием, которого, к несчастью, был лишен его отец.

Мой день начинался в пять утра: я вставал и отправлялся в двадцатиминутное путешествие от дома Амбертонов до конюшни на заднем дворе Клеткли–Хауса. Вместе со вторым конюхом, парнем чуть постарше меня, Джеком Холби, мы готовили завтрак для восьми лошадей, вверенных нам в попечение, а затем завтракали сами; когда лошади заканчивали есть, мы чистили и расчесывали их, пока шкуры не начинали сиять, как полированные. Сэр Альфред любил кататься по утрам и требовал, чтобы его лошади выглядели безупречно. Мы никогда не знали, ни какую из лошадей он выберет, ни то, будут ли с ним кататься гости, поэтому все лошади должны были иметь безукоризненный вид. Когда мы с Джеком там работали, то были, должно быть, самые ухоженные лошади в Англии. В одиннадцать мы могли передохнуть часок, перекусить на кухне и посидеть минут двадцать, покуривая трубки — новомодная привычка, к которой меня приобщил Джек.

— В один прекрасный день, — говорил Джек, облокотившись на тюк сена, раскуривая трубку и прихлебывая обжигающе горячий чай, — я возьму одну из этих лошадок, взберусь на нее и ускачу отсюда прочь. Только они и видели Джека Холби.

Ему было лет девятнадцать; светлые волосы все время падали ему на лицо, он отбрасывал их почти инстинктивным жестом, не без оттенка самолюбования. Я все время удивлялся, почему бы ему просто не подстричь челку.

— А мне здесь нравится, — признался я, — никогда раньше не бывал в таких местах. И никогда раньше не работал. Это приятное ощущение.

Я говорил правду: четкий распорядок дня и знание, что у меня есть работа, за которую мне заплатят, чрезвычайно радовали меня, равно как и конверт с деньгами, который я получал каждую пятницу от казначея.

— Потому что тебе это в новинку, — сказал он. — А я тут с двенадцати лет и уже скопил денег, чтобы уехать отсюда навсегда. В мой двадцатый день рождения, Мэтти, — вот когда я отправлюсь.

Родители Джека Холби работали в Клеткли–Хаусе: отец был младшим дворецким, а мать — кухаркой. Оба довольно милые люди, но мне доводилось нечасто с ними видеться. Я восхищался Джеком. Хотя он был всего на год–полтора старше меня и вел куда более уединенную жизнь, казался он гораздо взрослее и, в отличие от меня, твердо знал, чего хочет от жизни. Разница между нами, полагаю, была в том, что у Джека имелись амбиции, я же был начисто их лишен; его амбиции выпестовало однообразное существование. В Клеткли–Хаусе он прожил достаточно, чтобы понять: он не хочет всю жизнь оставаться конюхом; я же провел достаточно времени в странствиях, чтобы ценить неизменность своего нынешнего положения. Наша несхожесть помогла нам быстро сдружиться, и я смотрел на него почти как на героя, ибо он был первым моим сверстником, чья жизнь не вертелась вокруг воровства. У нас были жадность и праздность, у него — мечты.

— Вот что я скажу тебе об этом местечке, — говорил мне Джек, — здесь человек эдак тридцать рвут себе задницы, чтобы дом и поместье содержались в должном порядке. А живут здесь всего два человека — сэр Альфред и его жена. Тридцать человек гробятся ради двоих! Что ты на это скажешь? Всякий раз, когда сюда приезжают их сыновья–щеголи, они обращаются с нами, как с навозом, а мне это не по нраву.

— Я пока никого из них не встречал, — признался я.

— Тебе и не захочется на них смотреть, уж поверь мне. Старший, Дэвид, — тощий, как щепка, ходит вечно задрав нос и никогда не снисходит до разговоров с теми, кто зарабатывает себе на жизнь. Второй, Альфред–младший, вдвойне хуже — жутко набожный, только лучше он от этого не стал: говорит с тобой так, будто считает себя посланцем божьим на земле. Младший, Нат, — самый отпетый. Настоящий мерзавец этот Нат. Я тому свидетель. Как–то раз попытал силы на моей Элси и не отставал, пока она не уступила. А после этого просто вышвырнул ее, как тряпку, и даже больше с ней не заговаривает. Элси его ненавидит, но что поделать? Уволиться не может, ей ведь некуда идти. Мне уже не раз хотелось убить его голыми руками, но я не собираюсь из–за него жертвовать своей жизнью, нет уж. Она мне нравится, но не больше. Но он–то когда–нибудь свое получит.

Элси когда–то была подружкой Джека — она работала в доме горничной. История, как рассказал мне Джек, была такая: в один из своих приездов в Клеткли Нат Пепис начал делать ей авансы, являлся что ни воскресенье с подарками, пока она не сдалась. Джеку было невыносимо, как он говорил, смотреть на то, что происходит; не потому, что он был влюблен в Элси — он ее не любил, — но потому, что ему было тошно от того, что Нат, благодаря богатству может заполучить все, чего ни пожелает, а он, Джек, огребает конский навоз. И более всего его злило, что Нат Пепис даже не подозревает о его существовании. Джек потому исходил желчью и хотел уехать из Клеткли — чтобы начать новую жизнь.

— И уж тогда, — говаривал он, — больше никто не посмеет мною помыкать.

Мне очень не хотелось, чтобы он уезжал, — наша дружба много значила для меня. Я меж тем просто выполнял свою работу и откладывал понемногу денег, чтоб было на что продержаться, если вдруг когда–нибудь настанет день, и мне захочется уйти так же сильно, как Джеку.

Мне ужасно не хватало Доминик: впервые с нашего знакомства на корабле в Дувр нас разделили. По воскресеньям она приходила на обед к Амбертонам, и с каждой неделей я чувствовал, что мы отдаляемся друг от друга, и не знал, как заполнить эту пропасть. По правде сказать, редко бывали дни, чтобы мы совсем не виделись, поскольку мы с Джеком ели на кухне, и она частенько готовила для нас — это входило в ее обязанности. Она всегда накладывала нам щедрые порции и была дружелюбна с Джеком, хотя я считал, что его пугает ее красота и удивляет то, что мы — «родственники».

— А она хороша, твоя сестрица, — как–то признался он, — хотя, должен признать, на мой вкус тощевата. Вы не слишком–то похожи, верно?

— Не особенно, — сказал я, не желая это обсуждать.

Амбертоны с своей стороны восхищались тем, что мы теперь причастны к жизни в большом доме: наличие в округе соседей–аристократов зачаровывало их. Нас же с Доминик забавляло, что вся деревня столь слепо преклоняется перед этим человеком и его женой. Сущая нелепица, но каждое воскресенье мистер и миссис Амбертон выспрашивали нас о хозяевах, словно выпытывая подробности их жизни, они сами приближались к раю.

— Сказывают, у нее в спальне ковер в три дюйма толщиной, да еще и отороченный мехом, — сказала миссис Амбертон о леди Маргарет.

— Я никогда не была у нее в спальне, — призналась Доминик, — но знаю, что она предпочитает паркет.

— Говорят, у него коллекция ружей, которая может посоперничать с арсеналом Британской армии, не говоря уж о Лондонском музее, и он даже нанял специального человека, который все время чистит и полирует их, — сказал мистер Амбертон.

— Если такой человек и есть, то я его ни разу не видел, — ответил я.

— Я слыхала, когда приезжают их сыновья, они подают каждому по молочному поросенку и пьют только вино столетней выдержки.

— Дэвид и Альфред–младший почти вообще ничего не едят, — пробормотала Доминик. — И оба порицают алкоголь, считают его дьявольским изобретением. А младшего я пока не видела.

После этих обедов я всегда провожал Доминик — лишь в это время нам удавалось побыть вдвоем. Мы шли очень медленно, и если вечер выдавался теплый, останавливались отдохнуть у озера. Лишь в эти часы бывал я счастлив, ибо мы могли побыть вместе без боязни, что кто–то подслушает нас, и не поглядывая все время на часы.

— Я никогда не была так счастлива, как сейчас, — как–то сказала она мне, когда мы шли по дороге, а Брут, собака Амбертонов, столь же шумный, как и его хозяева, носился вокруг. — Здесь так спокойно. Никаких забот. Все кажется таким милым. Я могла бы остаться здесь навсегда.

— Но все может измениться, — сказал я. — И мы не можем остаться здесь навсегда, как бы нам этого ни хотелось, — сказал я, успев нахвататься от Джека независимых суждений. — Мы же не хотим всю жизнь прислуживать кому–то. Могли бы и сами попытать счастья.

Она вздохнула и промолчала. Я поймал себя на том, что подчас уже с трудом думаю о себе, Доминик и Тома, как о «нас». Наша некогда крепкая семья постепенно распадалась из–за нового положения в Клеткли. Я был уверен, что в жизни Доминик появилось много такого, о чем я и понятия не имел. Она рассказывала о подругах, которыми обзавелась в доме и в деревне, о том, как они проводят вместе время; я же, будучи конюхом, естественно, был из этих развлечений исключен. Сам я рассказывал ей о Джеке и уговаривал отправиться на пикник вместе с Джеком и Элси; она соглашалась, но не выказывала особого интереса. Мы отдалялись друг от друга, и это меня беспокоило: я боялся, что однажды утром я приду в Клеткли–Хаус и узнаю, что ночью она покинула дом.

Солнечным летним днем старший конюх и наше с Джеком начальство — мистер Дэвис — пришел посмотреть, как мы чистим стойла. Угрюмый человек средних лет, бо́льшую часть времени, как мне казалось, он либо заказывал припасы, либо сидел на кухне; он редко снисходил до разговоров с нами. Фактически он позволил Джеку самостоятельно управляться с конюшней и, хотя сохранял за собой общий надзор, все решения принимал Джек. Его пренебрежение ко всем домочадцам было очевидным, хотя сам он был наемным работником. Мистер Дэвис избегал разговоров с нами, а если заговаривал, то лишь для того, чтобы указать на наши промахи. Как–то раз на кухне случился пожар и загубил обед — так он долго крутился возле нас и в конце концов выдал фразу: «Уж пожар–то, по крайней мере, не я устроил», — будто меня или Джека это хоть сколько–нибудь волновало. Для человека, желавшего казаться выше нас, его слишком уж заботило, что мы должны считать его сведущим руководителем — такое определение едва ли можно было к нему применить. Тем удивительнее было, когда он подошел к нам в тот день и сказал, чтобы мы опустили на минутку вилы, ибо он должен сказать нам нечто важное.

— На следующей неделе, — начал он, — сюда на несколько дней с друзьями приедет сын сэра Альфреда. Они намерены поохотиться, так что вам придется заботиться о лишних лошадях. Он ясно дал понять, что желает, чтобы они выглядели лучше некуда, так что вы должны работать с большим усердием.

— А лучше уже некуда, — заявил Джек. — Так что не просите нас о большем, все и так идет как надо. Если вам не нравится, как мы работаем, можете сами попробовать.

— Но все равно придется работать допоздна, чтобы и другие лошади были под надлежащим призором, не так ли, Джек? — язвительно сказал мистер Дэвис, скаля в ухмылке свои гнилые зубы. — Вы ведь знаете, какой он требовательный, особенно если приезжает с друзьями. И в конце концов, он хозяин. Он платит вам жалование.

И вам, подумал я. Джек проворчал и покачал головой, точно само слово «хозяин» его оскорбило.

— Который из них? — спросил он. — Дэвид или Альфред?

— Ни тот и ни другой, — ответил мистер Дэвис. — Младший, Нат. Кажется, это его двадцать первый день рождения или что–то в этом роде, и в честь этого события устраивают охоту.

Джек выругался сквозь зубы и яростно пнул камень:

— Уж я–то знаю, что бы я подарил ему на день рождения, — пробормотал он, но мистер Дэвис не обратил внимания.

— Позже я вам дам расписание на следующую неделю, — сказал он. — И не волнуйтесь, вам немножко доплатят за сверхурочные часы. Так что никаких посиделок допоздна, ясно? Вы нам нужны бодренькие.

Когда он ушел, я лишь пожал плечами. Я ничего не имел против. Работа мне нравилась, как по душе было и то, что от физических упражнений мое тело окрепло. Руки и грудь немного раздались, мистер и миссис Амбертон отметили, что я становлюсь привлекательным молодым человеком. Я уже не тот мальчик, что приехал сюда несколько месяцев назад, — я не раз замечал, как кокетливо поглядывают на меня деревенские девушки. Да и пара лишних фунтов в кошельке не помешают. Впервые я почувствовал себя взрослым, и ощущение это мне нравилось. Мне повезло, что я повзрослел, поскольку ребяческое поведение не помогло бы мне пережить первую встречу с Натом Пеписом.

Глава 14

ТЕРРОР

1793 год стал поворотной точкой в моей жизни — примерно в то время я понял, что перестал физически стареть. Я не могу точно определить дату или событие, повлиявшее на это, я даже не уверен, что это случилось в 1793 году, просто знаю, что где–то в то время естественная склонность моего тела к дряхлению впала в спячку. Помимо этого, именно в 1793–м я пережил один из самых кошмарных моментов своей жизни — память о нем столь ужасна, что я до сих пор страдаю, вспоминая, чем закончился тот год. Но, каким бы невыносимым он ни был, этот год остался одним из самых памятных в моей жизни.

В 1793 году мне исполнилось 50 лет и, за исключением пары нелепых причуд моды того времени —например, маленького хвоста, в который убирались на затылке волосы, или несуразно изысканной одежды — нет большой разницы между тем, каким я был тогда, и тем, каким я стал сейчас, 206 лет спустя. Мой рост — шесть футов и полдюйма — не уменьшился, поскольку я не усыхаю, как это обычно происходит с моими ровесниками, вес, колеблющийся между 190 и 220 фунтами, остановился на вполне приятных двухсот пяти, кожа сопротивляется провисанию и морщинам, волосы слегка истончились и чуть подернулись сединой, что придало мне солидности; такое состояние лишь радовало меня. В общем я превратился в привлекательного мужчину средних лет, каким и остаюсь по сей день. В 1793 году, на пике Французской революции, началось то, что превратило меня в похитителя вечности.

Около двадцати лет я прожил в Англии. Свой третий десяток я провел в Европе, где начал заниматься банковским делом и весьма преуспел, а едва разменяв четвертый, вернулся в Лондон, где после первых успехов в делах разумно вкладывал деньги и сотрудничал с самыми надежными людьми в финансовом мире, которые поддерживали мои инициативы. В то время у меня был дом и приличный капитал, на доходы с которого я жил. Я упорно работал и умеренно тратил. В те годы у меня была одна цель — сделать свою жизнь комфортабельной; я редко задумывался о личном или духовном счастье. Я работал и наживал состояние, и в итоге почувствовал, что хочу от жизни большего.

Я никогда не планировал остаться в Лондоне навечно, и когда приблизилось мое пятидесятилетие, начал сожалеть, что все эти годы не путешествовал. Разумеется, тогда я был уверен, что жизнь моя клонится к закату, поскольку в те времена человеку редко удавалось прожить больше полувека, и временами мне казалось, что я уже упустил возможность познать этот мир. Я загрустил, окинув взглядом свою жизнь, и понял, что место семейного счастья в ней заняла погоня за наживой. Тогда я еще не ведал, сколько жен у меня будет, сколько странствий мне предстоит, сколько лет жизни мне осталось. Казалось, что жизнь свою я растратил впустую.

Я жил в Лондоне, в прекрасном доме, который был слишком велик для меня одного, а потому я позволил в нем поселиться своему племяннику Тому. Том был моим первым и единственным настоящим племянником — сыном моего сводного брата, которого я привез с собой в Англию в 1760 году — и, как все его многочисленные потомки, парнем непростым: он не выказывал большого интереса к упорядочению собственной жизни, он просто плыл по течению, а время отсчитывало оставшиеся ему часы. Я полагал, что он ждет моей смерти, чтобы наконец получить наследство. Он и не подозревал, что на это ему не стоит рассчитывать. Как–то вечером я сидел дома с Томом — ему в ту пору было лет двадцать — и вздыхал по своей загубленной жизни, и мы внезапно решили отправиться в путешествие.

— Мы могли бы поехать в Ирландию, — предложил Том. — Это недалеко и, должно быть, вполне приятное место. Меня всегда привлекала деревенская жизнь.

Я покачал головой:

— Ну уж нет. Бедная и жалкая страна, к тому же там все время идет дождь. Не подходит для моего характера. Уныние мной овладеет сильнее, чем ныне.

— Может, в Австралию?

— Пожалуй, не стоит.

— Тогда в Африку. Целый неисследованный континент.

— Слишком жарко. Слишком нецивилизованно. Ты меня знаешь, Том, я люблю домашний комфорт. Нет, в душе я европеец. Там я счастливее, чем где бы то ни было. На континенте. Хотя не так уж много я на нем повидал, увы.

— Ну, а я никогда не был за пределами Англии.

— Ты молод, а я стар. У тебя впереди достаточно времени.

Том задумался и ничего не сказал. Куда бы мы ни поехали, мы бы путешествовали за мой счет, так что, возможно, его грызла совесть. А может, и нет.

— Можно и в Европу, — помолчав, тихо сказал он. — Там тоже есть, на что посмотреть. Может, в Скандинавию. Мне всегда нравилось название.

Какое–то время мы обсуждали этот вопрос и наконец решились. Мы проведем полгода в странствиях по Европе, побываем в разных городах, будем любоваться великими памятниками архитектуры, посетим художественные галереи и музеи — у меня всегда были художественные наклонности. Том станет моим компаньоном и секретарем, поскольку у меня по–прежнему останется немало дел. Письма, телеграммы, перевод денег. Том был довольно смышленым парнем — по крайней мере, для одного из Томасов, — и я чувствовал, что могу в этом полностью доверять ему.

Как–то вечером несколько месяцев спустя, когда мы отдыхали на веранде нашего отеля в Локарно, в Швейцарии, после лазанья по горам с несколькими дамами, которые выказали куда больше энергии и стремления к достижению цели, чем мы оба, Том выразил желание посмотреть Францию. Я несколько содрогнулся, ибо это было последнее место на земле, которое я хотел бы посетить, учитывая более чем неприятные воспоминания об этой стране, но он был непреклонен.

— В конце концов, я наполовину француз, — заявил он мне. — Я хочу посмотреть места, где рос мой отец.

— Твой отец рос в Дувре, а затем в маленьком городке под названием Клеткли, — раздраженно ответил я. — Нам следовало остаться в Англии, если ты хотел посмотреть места, где рос твой отец, Том. Он покинул Париж во младенчестве, не забывай.

— Тем не менее, он там родился и там прошли его ранние годы. И мои дедушка с бабушкой — они же оба были французы, так ведь?

— Да, — нехотя ответил я, — полагаю, что так.

— Да и ты сам француз. Ты ведь не бывал там с детства. Разумеется, ты хочешь снова увидеть Париж. Посмотреть, как там все изменилось.

— Город никогда не интересовал меня, Том, — сказал я ему. — Не понимаю, с чего мне туда возвращаться, изображая приступ романтической ностальгии. — Меня не привлекала эта затея, и я задумался, как мне переубедить племянника, — настолько я был уверен, что не желаю возвращаться в эту страну. Стремление узнать побольше о чьем–то прошлом, тем не менее, — очень сильная вещь, и он заявил, что с моей стороны жестоко не давать ему посмотреть на улицы, где мы росли, на город, где жили и умерли мои родители, на место, которое мы покинули, чтобы начать новую жизнь. — А что если я просто расскажу тебе обо всем этом? — спросил я. — Я многое помню о нашем детстве в Париже, если тебе хочется послушать. Могу рассказать, как твой дедушка познакомился с моей матерью, если тебе интересно. Это случилось, когда она выходила из театра, и мальчишка…

— Я знаю эту историю, дядя Матье, — разочарованно перебил меня он. — Ты уже рассказывал мне все эти истории. Много раз.

— Не все, конечно же.

— Ну очень много, во всяком случае. Зачем мне их опять слушать? Я хочу увидеть Париж. Неужели я прошу слишком много? Разве тебе не любопытно, как изменился город за эти тридцать лет? Ты бежал оттуда без гроша за душой — разве тебе не хочется вернуться, когда ты уже преуспел в жизни, и посмотреть, что с ним сталось без тебя?

Я кивнул. Разумеется, он был прав. Вопреки моей воле, в последние годы мои мысли частенько обращались к Франции. Я не был патриотом, но все же оставался французом, и хотя о Париже у меня сохранились одни скверные воспоминания, это был мой родной город. И несмотря на то, что мне до сих пор снились кошмары о нашей тогдашней жизни, о смерти моего отца, дне убийства моей матери и утре казни моего отчима, все же что–то влекло меня туда. Том прав; я хочу снова увидеть Париж. Мы уладили все дела и в конце 1792 года начали медленно перемещаться по Европе, на пару недель останавливаясь в разных интересных местах, и весной 1793–го прибыли в пункт назначения — мой родной город.

Том был парнем кровожадным, и этот порок в конце концов привел его к гибели. Хотя по природе своей не садист — ему недоставало смелости, чтобы самому причинить кому–то боль, — он любил смотреть, как страдают другие, играть роль наблюдателя в чужих несчастьях. Я знал, что в Лондоне он ходил на петушиные бои — после них он возвращался домой с безумными глазами. Ему нравились боксерские матчи и состязания, где людей избивают и калечат. Так что для удовлетворения его извращения Париж 1793 года был подходящим местом.

Бастилия — огромная, вонючая, кишащая паразитами тюрьма, куда новые республиканцы заточили аристократию, — пала в 1789 году, и с тех пор в Париже постоянно происходили демонстрации, вынудившие в конце года короля Людовика XVI[58] и его семейство покинуть город. В начале 1790–х Национальная ассамблея все сильнее давила на короля, вынуждая его принять их конституцию и провести реформы, которые должны были ограничить его абсолютную власть; стало ясно, что Террор не за горами. В 1792–м, за год до нашего приезда в город, доктор Жозеф–Игнас Гильотен убедил Национальную ассамблею внедрить изобретение — сделанное не им, а его коллегой Антуаном Луи[59], — для расправы над преступниками, и вскоре после этого на площади Согласия была установлена машина смерти, которой на следующие несколько лет покорились все горожане.

Весной 1793 года мы с Томом прибыли в город, где царил дух подозрений, предательства и унизительного страха. Короля уже обезглавили, и, въезжая в Париж, я ощутил странное безразличие к городу, не оправдавшему моих ожиданий. Я думал, что возвращение из долгого изгнания взволнует меня — теперь, когда я уже не жалкий сирота, который шарит по чужим карманам, поскольку для него это единственный способ выжить, а преуспевающий делец, многого добившийся в жизни и ставший состоятельным человеком. Я думал о своих родителях, иногда о Тома, но Доминик не вспоминал, поскольку наши отношения начались в Англии и, хотя мы родились в одном городе, мы никогда не встречались во Франции и редко говорили о ней.

Мы поселились в пансионе на окраине города, и я настоял на том, чтобы остаться там примерно на неделю, а затем отправиться на юг, чтобы исследовать ту часть страны, в которой я прежде не бывал.

— Ты же чувствуешь, да? — спросил Том, в первый день входя в мою комнату; от возбуждения его густые темные волосы стояли дыбом на голове. — Атмосферу. В воздухе витает запах крови.

— Очаровательно, — пробормотал я. — Один из самых приятных аспектов жизни современного города. Им непременно следует вставить эту фразу в путеводитель. Это сделает ваш отпуск поистине незабываемым.

— О, перестань, дядя Матье, — сказал мой племянник, прыгая по комнате, как щенок, которого только что выпустили из крошечного садика в огромный парк. — Тебя не может не волновать, что ты здесь, к тому же — в такое важное время. Разве у тебя нет никаких чувств к Парижу? Вспомни, как ты здесь рос.

— Мы были бедны, разумеется, но…

— Вы были бедны, поскольку никому не хотелось вас кормить. Все шло богатеям.

— У богатых просто все и так уже было. Так устроен мир.

Он пожал плечами, разочарованный моим нежеланием вступать в дискуссию.

— Какая разница, — сказал он. — Аристократы забирают все, оставляя других ни с чем. Это несправедливо.

Я поднял брови. Революционных наклонностей за Томом я никогда не замечал. На самом деле, я был уверен, что если бы ему дали шанс, он был предпочел прожить жизнь состоятельного, праздного, пьяного аристократа, нежели бедного, вонючего, трезвого крестьянина, несмотря на все свои идеалы. Однако, сейчас, по прошествии лет, я подозреваю, что его убеждения — почему у них это есть, а у нас нет? — были довольно искренни в теории, хоть и вряд ли применимы к нему лично, с комфортом и без возражений живущему на мои деньги.

Вскоре после нашего приезда мы познакомились с Терезой Нант: ее родители владели пансионом, в котором мы жили. Темноволосая девушка лет восемнадцати, единственный ребенок в семье, что явно ее раздражало, поскольку ей приходилось помогать родителям. Я подозревал, что в лучшие времена семейство Нантов нанимало горничных и поваров, ибо в лучшие времена в пансионе могло разместиться до тридцати постояльцев. Сейчас же приезжих в городе по очевидным причинам стало гораздо меньше, и в пансионе жила лишь пожилая французская пара, которая давно здесь обосновалась, да пара заезжих торговцев и мы с Томом. Тереза вечно бродила по дому с хмуростью на лице и отвечала родителям односложным ворчанием. Все приучились не просить того, чего не было на тарелке, когда подавали еду, опасаясь, как бы обед сам по себе загадочным образом не оказался на коленях у постояльца.

Настроение девушки существенно улучшилось, когда она подружилась с моим племянником. Сперва сложно было заметить хоть какие–то признаки того, что она смягчилась, но мало–помалу через пару недель она стала встречать нас за ужином почти с улыбкой. Утром завтрак мне подавался со словами «приятного аппетита», а когда однажды вечером она предложила наполнить нам бокалы вином, это показалось мне настоящим подвигом. Я решил, что она не прочь поддержать беседу.

— А где же мсье Лафайет с супругой? — спросил я о пожилой паре, делившей с нами кров. — Неужели они решили отправиться на вечернюю прогулку?

— О, а вы не знаете? — откликнулась Тереза, поставив бутылку с вином на буфет и проведя по ней пальцем: нет ли пыли? — Они нас покинули. Уехали в провинцию, я полагаю.

— В провинцию? — удивился я: между нами четверыми успела завязаться неловкая дружба, и меня поразило, что они уехали, не попрощавшись. — А надолго? Я полагал, они останутся здесь, пока их не облекут в саваны.

— Они уехали навсегда, мсье Заилль, — ответила она.

— Матье, прошу вас.

— Упаковали багаж сегодня рано утром и сели в почтовую карету на юг. Странно, что вы не слышали, как они уезжали. Мадам так ругалась насчет того, кто должен нести ее чемоданы. Я ей сказала, что за некоторые вещи мне платят, а за другие нет, но она…

— Я ничего не слышал, — оборвал я ее жалобы, и резкость моя заслужила гневного взгляда. Том закашлялся, чтобы сгладить неловкость, и посмотрел на нее.

— По крайней мере, у вас появится больше времени. Не нужно кормить два лишних рта, — сказал он, но Тереза не отводила от меня взгляд еще мгновение, а затем улыбнулась моему племяннику:

— Это не беда, — сказала она, будто он утверждал обратное. — Мне здесь нравится.

Вырвавшийся у меня смешок, который я поспешно придушил в горле, заслужил еще один неодобрительный взгляд — глаза Терезы сузились в щелочки, пока она думала над ответом. Я решил пойти на примирение.

— Почему бы вам не присесть? — сказал я, вставая и выдвигая кресло между нами с Томом. — Выпейте бокал вина. Ваш рабочий день, должно быть, уже закончился.

Тереза с удивлением посмотрела на меня, затем повернулась к Тому, а мой племянник кивнул и тоже пригласил ее подсесть к нам. Она пожала плечами, с чувством собственного достоинства подошла к креслу и села. Том взял бокал и щедро наполнил; Тереза приняла его с улыбкой. Я задумался, о чем теперь мы станем беседовать, и откинулся в кресле, напрягая мозги в поисках темы. К счастью, тишина продлилась не больше минуты — вино сразу же развязало язык Терезы.

— Мадам мне никогда не нравилась, — начала она, возвращаясь к разговору о наших только что съехавших соседях. — Некоторых ее привычек я никогда не одобряла. Иногда по утрам ее комната… — Она покачала головой, точно не желая приводить нас в ужас рассказом о том ущербе, который семейство Лафайетов могло нанести своей маленькой комнате.

— Со мной она всегда была довольно учтива, — пробормотал я.

— Однажды она пригласила меня к себе, — внезапно сказал Том — очень громким голосом, точно мы могли его не расслышать. — Она сказала, что у нее какая–то беда с карнизом. Когда я потянулся заменить один из крючков, она подошла ко мне и… — Внезапно он залился краской, и я понял, что он не выдумал эту историю. — Она вела себя неподобающе, — пробормотал он, понизив голос. — Я… Я… — Он смущенно посмотрел на нас, и я впервые в жизни услышал смех Терезы.

— Она считала вас привлекательным молодым человеком, — сказала она и, мне показалось, подмигнула моему племяннику. — Судя по тем взглядам, которые бросала на вас, когда вы входили в комнату.

Том нахмурился, точно пожалев о том, какой оборот принял этот разговор.

— Боже мой, — сказал он в явном ужасе. — Да ведь ей не меньше сорока.

— Да уж, настоящий Мафусаил[60], — пробормотал я, но мои собеседники не отреагировали.

— Она презирала меня, — сказала Тереза, — потому что, без сомнения, завидовала моей молодости. И моей красоте. В моей книге случаев ей посвящено немало записей.

— В вашем чем? — спросил я, не уверенный, что правильно расслышал ее. — Что такое книга случаев?

Теперь смутилась Тереза — возможно, потому что сказала больше, чем хотела.

— Так, глупости, — сконфуженно сказала она, избегая моего взгляда. — Я веду ее для забавы. Что–то вроде дневника.

— Дневника? И о чем вы пишете? — спросил Том, как и я, заинтригованный ее словами.

— О людях, которые меня обижают, — сказала она с легким смешком, но я уверен — она была совершенно серьезна. — Я записываю всех, кто плохо относится ко мне или как–то оскорбляет. Я это делаю уже много лет.

Я уставился на нее. Мне пришел в голову лишь один вопрос.

— Зачем? — спросил я.

— Чтобы не забыть, — совершенно невозмутимо ответила она. — Каждому должно воздаться по заслугам, мсье Заилль. Матье, — добавила она, прежде чем я успел ее поправить. — Возможно, вам это покажется смешным, но для меня…

— Это не смешно, — быстро произнес я. — Это просто… необычно, вот и все. Я полагаю, что это способ запомнить… — я и сам не понимал, что хочу сказать, поэтому скомкал фразу, — …что происходит.

— Надеюсь, что меня вы не слишком сурово описываете в вашей книге случаев, Тереза, — сказал Том, широко улыбаясь. Она покачала головой, улыбнувшись в ответ, точно одна мысль об этом показалась ей абсурдной.

— Вас, разумеется, нет, — ответила она, подавшись вперед и на миг коснувшись его руки — подчеркнув слово «вас», сознательно исключая меня. А на меня бросила укоризненный взгляд, чтобы усилить свой намек, и мне стало не по себе — я задумался, чем же я мог оскорбить девушку. Какое–то время я сидел молча, подливая вино в три бокала, а молодые люди флиртовали — они полностью игнорировали меня, я уже был готов тихо извиниться и уйти, когда слова Терезы дошли до моего сознания, и мне захотелось уточнить.

— Каждому воздастся по заслугам, — громко произнес я, чтобы привлечь внимание парочки. Они посмотрели на меня, похоже, удивившись, что я все еще здесь. — Вы верите в это, Тереза?

Она моргнула и задумалась над вопросом лишь на краткий миг.

— Конечно же, верю, — сказала она. — А вы — нет? — Я пожал плечами, не зная, что сказать, а она воспользовалась моментом, чтобы объяснить свои слова: — Здесь, в городе, — сказала она, выдерживая драматические паузы между фразами, — и в это время — как я могу в это не верить?

— В смысле?.. — спросил я.

— Ну посмотрите вокруг, Матье. Посмотрите на улицы. Посмотрите на Париж. Вы не думаете, что происходящее вокруг — это воздаяние? — И снова молчание выдало мое смущение, а девушка села прямо, отвернувшись от Тома, и посмотрела мне прямо в глаза. — Смерть, — объяснила она. — Гильотина. Аристократы. Боже мой, голова самого короля оказалась в корзине. Во Франции вершится правосудие, Матье. Как вы можете этого не понимать?

— Мы еще не видели ни одной казни, — сказал Том. — Дядя считает это варварством и не позволяет мне смотреть.

— Вы так считаете, мсье Заилль? — спросила она, с удивлением глядя на меня и снова называя меня по фамилии, точно желая от меня отстраниться. — Вы считаете это варварством?

— Сам по себе метод — быстрый и чистый, — сказал я. — Но в самом ли деле это нужно? Эти люди действительно должны умереть?

— Конечно, должны, — сказал Том, подхватив настрой Терезы и подлизываясь к ней. — Грязные аристократы.

Я бросил на него испепеляющий взгляд, а Тереза и глазом не моргнула, продолжая смотреть на меня.

— Они вели праздную жизнь, — объяснила она. — Они притесняли нас. Всех нас. Вы ведь француз, верно? Вы должны понимать, к чему привело их поведение. — Я кивнул. — Их время пришло, — просто сказала она.

— Вы сами видели гильотину в действии? — спросил Том: его жажда крови проснулась, когда девушка заговорила о смерти. Я ощущал притяжение, нарастающее между ними, и понимал, что если они еще не стали парой, то это вскоре непременно случится.

— Неоднократно, — с гордостью ответила Тереза. — Я видела, как умер сам король, и он вел себя малодушно, разумеется. Как и все они.

Том поднял брови и быстро облизнул губы: затем он принялся упрашивать ее рассказать о том дне.

— Национальный комитет признал его виновным в измене, — начала Тереза, будто чтобы оправдать то, что за этим последовало. — Кажется, полгорода хотело оказаться на площади Согласия в тот роковой миг. Разумеется, я приехала пораньше, но стояла в стороне. Мне хотелось увидеть, как он умрет, мсье Заилль, но претил сам лай людских толп. Там были тысячи человек и найти хорошее место было непросто. В конце концов, на площадь въехал возок.

Том воздел брови и посмотрел на нее — это слово ему было незнакомо.

— Деревянная тележка, — объяснила она. — Граждане считают, что простота повозки дает понять, будто изменники умирают как граждане Франции, а не как богатые бездельники. Я отчетливо помню их: молодая женщина с длинными, грязными волосами. Она не понимала, что происходит и, кажется, ей было все равно — должно быть, ее душа уже умерла. Позади нее — мальчик–подросток, он бился в конвульсиях, боясь даже поднять взгляд, увидеть орудие его гибели, как и средних лет мужчина за ним, от страха кричавший и кричавший без устали. Он показывал на гильотину и трясся от ужаса, а стражи крепко держали его, чтобы он не спрыгнул в толпу и не сбежал, хотя его бы растерзали на части, если бы мы поняли, что упустим самого большого предателя из них. Вот тогда я увидела его — в темных брюках и белой рубашке, распахнутой на шее. Короля Франции, Людовика XVI.

Я посмотрел на Тома. Он не отводил взгляда от Терезы, и выражение его лица, восторг, вызванный ее рассказом, его почти эротическое возбуждение обеспокоили меня. Но, должен признаться, я и сам желал, чтобы она продолжила, — эта смертельная драма захватила нас обоих. Продолжение не разочаровало.

— Мои глаза были прикованы к его лицу. Он был очень бледен, белее своей рубашки, и казался совершенно опустошенным, точно всю свою жизнь стремился предотвратить этот миг и теперь, когда тот настал, у него уже не осталось сил бороться. Когда возок остановился перед ступеньками, шесть человек в масках, охранявшие машину, вышли вперед и грубо схватили за плечи молодую женщину, резко рванули на ней платье, так что оно порвалось, обнажив полные бледные груди, и толпа завопила от восторга при виде ее наготы. Эти люди… они настоящие балаганщики, артисты в своем роде. Самый здоровый на пару секунд приник головой к ее груди, затем повернулся к нам и осклабился. Девушку повели на эшафот — двигалась она механически, ей быстро срезали волосы и поместили голову в машину. Деревянный полукруг, удерживающий голову, опустился, и в этот миг она вдруг вернулась к жизни, схватилась руками за доски, точно пытаясь подняться, не осознавая, что она уже в ловушке. Через секунду все было кончено — лезвие со свистом опустилось и отсекло ее голову быстрым четким движением, а тело ее судорожно дернулось, прежде чем упасть вниз, на помост, откуда его поспешно убрали.

— Тереза! — выдохнул Том и больше не сказал ничего — ему просто хотелось выкрикнуть ее имя, словно в момент страсти.

— Один из палачей вышел вперед и показал ее голову толпе. Мы все завопили. Вязальщицы[61], стоявшие впереди, удовлетворенно продолжали вязать. Мы ждали главного аттракциона, — с улыбкой продолжала Тереза. — Перед этим, однако, смерть ожидала мальчика. Прежде чем опустить голову на плаху, он жалко стоял перед толпой, глядя на нас, взывая о помощи, лицо у него было залито слезами, он уже не мог больше плакать. В отличие от девушки, он точно понимал, что происходит, и это приводило его в ужас. Ему было не больше пятнадцати, по штанам расплывалось мокрое пятно, он описался, тонкий материал унизительно прилип к его ноге. Он вырывался, когда его поместили на гильотину, но был слишком слаб, чтобы справиться с этими людьми, и через минуту его жизнь тоже оборвалась.

— И в чем же была его вина? — с раздражением спросил я. — Этого мальчика. Кого он предал?

Тереза уставилась на меня, ее губы изогнулись в легкой усмешке. Она не ответила на вопрос. Близилась кульминация. Вопреки своей воле, я хотел, чтобы девушка продолжила.

— И вдруг, — сказала она, — толпа затихла: по ступенькам поднимался король. Он озирался, в его лице мешались стоицизм и жуткий страх. Он открыл рот, чтобы заговорить, но слова не шли, и он быстро, нервно направился к гильотине. Признаюсь, я ощутила ужас, витавший в воздухе: никто не знал точно, что же может случиться в тот миг, когда голова его падет с плеч, — не наступит ли после этого конец света? На эшафоте возникло некое замешательство, поскольку никто из палачей не желал опускать голову короля на плаху, но в итоге один выступил вперед, и механизм обрушился в третий раз. Король из последних сил пытался посмотреть на нас — я увидела, как его голова слегка приподнялась, и в глазах блеснул свет. Он заговорил в последний раз: «Я умираю невинным, и прощаю своих врагов! — выкрикнул он, видимо, надеясь, что эта банальность может чем–то помочь ему. — Я хочу, чтобы моя кровь…» Лезвие опустилось, голова упала в корзину, тело свела судорога, толпа завыла, вокруг меня все кричали. Он был мертв.

Воцарилась тишина. Лицо Тома в свете огня лоснилось от пота, Тереза слегка вздрогнула, откинувшись на спинку кресла, и отпила из бокала. Я переводил взгляд с племянника на нее, размышляя, можно ли что–то заметить об этой истории. Я мог сказать только одно.

— А вы, Тереза, — спросил я. — Каково было вам? Глядя, как умирают эти люди. Невинная женщина, мальчик, король. Что вы чувствовали в тот момент?

Бокал с вином замер у ее губ, отбрасывая красные блики на лицо, и мне показалось, что это очень соответствует ситуации. Спокойным глубоким голосом, глядя куда–то в сторону, она произнесла одно–единственное слово:

— Отмщение.

Мы задержались в Париже дольше, чем я рассчитывал. Влияние Терезы на Тома усилилось настолько, что его революционный пыл едва ли не превосходил ее собственный. Хотя меня радовало, что он уже не тот бездельник, каким был несколько месяцев назад, меня тревожило, на чем сосредоточилась его энергия. Я путешествовал, выезжал из страны и возвращался обратно, намереваясь, если потребуется, порвать все связи с моим племянником и вернуться домой, но обнаружил, что неспособен на это, ибо он всецело полагался на меня. Я провел какое–то время на юге, где атмосфера была почти столь же напряженной, как и в столице, а затем отправился на несколько недель в Альпы, где царил мир и белизна снега даровала желанное успокоение после навязчивого триколора красно–бело–синего Парижа. К тому времени, когда я вернулся в столицу в конце 1793 года, Том стал законченным революционером.

За короткое время он умудрился проникнуть в ряды якобинской власти и стал секретарем Робеспьера[62], главного поборника Террора. С Терезой у моего племянника начался роман, они покинули пансион и поселились в квартире близ рю де Риволи; там я с ними и встретился темным вечером в пятницу, незадолго до Рождества.

Том изменился с тех пор, когда я последний раз его видел. Казалось, что за эти шесть месяцев для него прошло шесть лет; он коротко остриг волосы, что подчеркнуло линию скул и сделало его лицо мужественнее и серьезнее. Тело окрепло и обросло мускулами — благодаря физическим нагрузкам, которым он подвергал себя каждый день. Его прежде почти женственные черты оформились — он выглядел настоящим революционером, и никто бы не осмелился встать у него на пути. Тереза тоже изменилась, обратив возлюбленного в свою веру; сама же она, казалось, удовлетворенно отошла от нее, предоставив ему решать их судьбу. Она была очень с ним ласкова и при любой возможности старалась коснуться его щеки, потереться об его ногу; а он, казалось, говоря со мной, почти не замечал ее суетливых рук.

— Меня удивляет, — сказал я ему, отдыхая после обеда у камина, — что ты, ровно год назад еще не бывавший ни разу во Франции, теперь борешься за ее спасение. Что за новоявленная страсть к чужой стране? Мне это кажется немного странным.

— Должно быть, это всегда было у меня в крови, — с улыбкой ответил мой племянник (снова это слово — «кровь»). — Я, в конце концов, отчасти француз. Должно быть, эти чувства просто ждали своего часа, гражданин.

— Такое вполне возможно, я полагаю — признал я. — Ты наполовину француз и наполовину англичанин, как ты и говоришь. Непростое сочетание. Тебе придется всю жизнь воевать самому с собой. Артистическая и прагматическая части твоей натуры будут разрывать тебя надвое.

— У меня теперь только одна страсть, — сказал он, игнорируя мое довольно шутливое замечание. — Увидеть, как Французская республика крепчает, пока не станет самой могущественной в мире.

— А каковы цели Террора? — спросил я. — Сила через страх?

— Том верит в правое дело, гражданин, — поспешно сказала Тереза; имя любовника она произносила мягко и гортанно, — как и все мы. Те, кто умер, внесли свой вклад, так же как и те, кто жив. Это часть природного цикла. Совершенно естественный процесс.

Бред, подумал я, совершеннейший бред.

— Позволь мне рассказать тебе одну историю, — сказал Том, откидываясь на спинку кресла. Тереза устроилась у него на коленях, нежно прижавшись к его груди. — Если бы ты приехал сюда пару недель назад и спросил меня, кто мой лучший в мире друг, кого я больше всех уважаю, я бы сказал тебе, что это парень по имени Пьер Ублен, до недавнего времени работавший вместе со мной в Национальной ассамблее. Он проработал там дольше меня и, разумеется, занимал более значительный пост. Пьер был молодым человеком, примерно моего возраста, может, чуть постарше, и мы подружились: он взял меня под свое крыло, познакомил с людьми, которые могли помочь моему продвижению. Среди прочих он выступал за реформы, еще когда Людовик XVI был у власти. Пьер тесно сотрудничал и с Робеспьером, и с Дантоном[63], трудился на благо Революции. Я очень его уважал. Он был мне как брат. Мудрый наставник. Мы могли часами сидеть вдвоем в этих самых креслах, где мы сидим сейчас, и говорить обо всем на свете. О жизни, любви, политике, истории, о том, что мы делаем в Париже, ради Парижа, что ждет нас в будущем. Во Франции нет лучше человека, думал я, ибо он открыл мой ум на такие возможности, которых я даже не смогу тебе объяснить.

Я неуверенно кивнул. Скоропалительные увлечения, какую форму бы ни принимали, почти всегда преходящи. Их жертвы неизбежно приходят в себя и удивляются, о чем же они думали раньше.

— Так что ж? — спросил я. — Что случилось с мсье Убленом? Зачем ты мне все это рассказываешь? Гражданин, — саркастически добавил я.

— Я рассказываю тебе об этом, — слегка раздраженно ответил он. — чтобы ты получил представление о моих взглядах. Несколько недель назад мы с Пьером сидели здесь, в этой квартире — Тереза, ты тоже с нами была, верно? — Она кивнула, но ничего не сказала. — Мы говорили о Революции, как всегда. Всегда, всегда о Революции. Она завладела нами. И Пьер сказал, что за последний месяц в городе гильотинировали четыреста человек. Такая цифра меня, разумеется, немного удивила, но я сказал, что это, должно быть, необходимо, после чего мы несколько минут просидели в молчании. Должен сказать, что Пьер выглядел очень взволнованным, и я спросил, все ли в порядке, не сказал ли я такого, что расстроило его. Внезапно он вскочил и принялся расхаживать взад–вперед по комнате. «Тебе никогда не приходило в голову, — спросил он, — что ситуация выходит из–под контроля? Что умирает слишком много людей? Слишком много крестьян и слишком мало аристократов, например?» Меня шокировало, что у него могли возникнуть такие мысли, поскольку все, разумеется, понимают: единственный способ достичь наших целей — избавиться от всех предателей, во Франции должны остаться только истинные французы, равные и свободные. Я возражал Пьеру, говорил, что он не прав, и в итоге он оставил эту тему, но меня встревожил его настрой, я забеспокоился, вдруг он уже не способен созидать историю, как это было прежде.

— Может, у него всего–навсего проснулась совесть? — предположил я. Том замотал головой.

— Дело не в этом! — вскричал он. — Это не имеет никакого отношения к совести! Когда человек борется за перемены, стремится изменить несправедливую систему, существовавшую веками, он должен делать все от него зависящее, чтобы верить — правое дело победит. В этой борьбе нет места сомневающимся.

У него был такой вид, точно он выступает с трибуны; Тереза даже встала с его колен, чтобы не мешать ему жестикулировать.

— Но равновесие в Ассамблее может оказаться благотворным, — осторожно сказал я, опасаясь, что он вскочит и вцепится мне в глотку, если я с ним не соглашусь. — Следовало бы выслушать мнения обеих сторон. Может статься, что мсье Ублен теперь мог бы оказаться более полезен, чем когда–либо ранее.

Том горько засмеялся.

— Едва ли, — ответил он. — Через несколько дней я послал сообщение Робеспьеру, где рассказал ему о нашей беседе. Я считал, что Пьер стал слишком умеренным, чтобы доверять ему государственные секреты или важные документы. Я просто передал наш разговор слово в слово и предоставил мсье Робеспьеру действовать, как он сочтет нужным.

Я уставился на него и быстро моргнул, понимая, к чему он ведет, но опасаясь это услышать.

— И его освободили… от должности? — с надеждой спросил я.

— Его арестовали в тот же день, на следующий — судили за предательство, и суд — законный суд! — признал его виновным, дядя Матье. И наутро он был гильотинирован. Понимаешь, в Революции нет места сомневающимся. Нужно быть преданным и сердцем и душой, все… — Он сделал паузу для драматического эффекта, прежде чем продолжить, рассекши воздух ладонью, точно лезвием. — …Или ничего!

Я вздохнул — мне стало не по себе. Я посмотрел на Терезу, которая с улыбкой наблюдала за моей реакцией. Кончик языка слегка проскользнул по ее губам, я перевел взгляд на племянника и сокрушенно покачал головой. Они стоили друг друга.

— Ты донес на него, — тихо сказал я. — Вот о чем ты мне рассказал. Ты донес на своего лучшего друга — человека, которого, как ты заявил, уважал больше всех на свете.

— Это был акт высшего патриотизма, — ответил он. — Я пожертвовал своим лучшим другом, почти братом, во имя Республики. Разве можно сделать большее? Вы должны гордиться мной, дядя Матье. Гордиться.

В тот вечер я покинул их квартиру, решив, что настало время оставить моего племянника, Париж, Францию, даже Европу. Перед уходом я повернулся к Тому и задал последний вопрос.

— Этот твой друг, — сказал я, — Пьер. У него было высокое положение в Ассамблее, я прав?

Том пожал плечами.

— Ну конечно, — ответил он. — Он занимал довольно значительный пост.

— И когда он… умер. Когда его гильотинировали. Кто занял его место?

На минуту повисла тишина, Том перестал улыбаться и посмотрел сквозь меня почти с ненавистью. Мне вдруг показалось, что моя жизнь в опасности, но я подумал: нет, я же его дядя, он никогда не предаст меня, — но тут же сообразил: дурак! разумеется, предаст. Тереза, казалось, была шокирована моим вопросом, поскольку она уже знала ответ и лишь хотела увидеть, скажет Том правду или нет.

— Ну, — сказал он, после того как прошла почти вечность, — кто–то ведь должен работать на благо Республики. Тот, чья преданность безоговорочна.

Я медленно кивнул и вышел на улицу, туго замотав горло шарфом, чтобы покрепче привязать голову к телу.

Спустя семь месяцев, в июле 1794 года, я получил неожиданное письмо. Я вернулся в Лондон и следил за революцией по газетам, которые писали о Париже, называя его «рваной веной Европы, омывшей кровью все наше общество». Я вздрогнул, подумав, какая там сейчас жизнь, и забеспокоился о Томе, хотя покидал Париж, уже не питая никаких иллюзий относительно его характера. Я решил, что мне лучше держаться подальше от этого города; с одной стороны, я не доверял племяннику, которому в один прекрасный день могло прийти в голову объявить меня предателем, и в этом случае мне пришлось бы отправиться на совершенно незаслуженное свидание с гильотиной, а с другой — я просто не хотел иметь ничего общего с этой ужасной бойней. Тем не менее, планы мои внезапно изменились, когда я получил следующее послание:

Париж, 6 июля 1794 года

Дорогой мсье Заилль,

У меня для Вас печальные новости, мсье. Дела здесь плохи, я умоляю Вас приехать повидаться со мной — сейчас я опасаюсь за три жизни и не могу заставить Тома понять, что происходит — он обезумел, мсье, — пришла беда — он часто говорит о Вас и хотел бы с Вами повидаться — пожалуйста, приезжайте, если можете.

Ваша, Тереза Нант

Естественно, я был удивлен, поскольку не ожидал снова услышать о своем племяннике — не говоря уже о женщине, с которой он жил. Я провел пару дней в размышлениях над ее письмом; я разрывался между желанием держаться как можно дальше от Парижа и неспособностью отвергнуть ее просьбу, звучавшую столь серьезно. Через несколько дней я стоял перед их дверью.

— Все изменилось. Том сейчас слишком сблизился с Робеспьером, — сказала Тереза и, задыхаясь, села в кресло. Она располнела после нашей прошлой встречи — без сомнения, ввиду беременности. — Он безоговорочно предан делу, но все повернулось против него. Я пыталась убедить Тома покинуть Париж, но он отказывается.

— Как такое могло случиться? — спросил я. — Уверен, у него сейчас достаточно власти? В газетах пишут…

— Слишком многое случилось, — сказал она, нервно бросив взгляд в окно, точно в любой момент в дом мог влезть контрреволюционер и перерезать ей горло от уха до уха. — Все, кто у власти — Сен–Жюст, Карно, Колло д’Эрбуа[64] и сам Робеспьер, — перегрызлись. Их союз разваливается на части прямо на наших глазах, и не все из них его переживут, уверяю вас. После очередного скандала Робеспьер даже перестал появляться на заседаниях Комитета безопасности Республики, и они, разумеется, за это попытаются его арестовать. Это неизбежно. А если он падет, то и мы падем вместе с ним.

— Вряд ли это неизбежно, гражданка, — сказал Том, внезапно появляясь в дверях. Мы с Терезой вздрогнули. — Привет, Матье, — холодно сказал он, на сей раз опустив «дядя». — Что привело тебя в Париж? Я–то думал, мы тебе отвратительны.

Я с удивлением посмотрел на Терезу, прежде чем перевести взгляд на него.

— Ты не знал о моем приезде? — спросил я. — Я был уверен, что…

— Он приехал, потому что беспокоится за тебя, — сказала Тереза. — Даже в Англии понимают, что здесь сейчас происходит. Они не так далеки от всего этого, как ты считаешь.

— А происходит вот что, — раздраженно сказал мой племянник. — Мы победим. Робеспьер сейчас вдохновлен как никогда. Он намеревается создать союз даже с теми, кто ранее выступал против него. Он станет единственным вождем, помяните мое слово.

— В этой обстановке? — завопила Тереза. — Ты обманываешь себя! Сейчас сама природа жизни заставляет не доверять никому у власти. Он закончит жизнь на плахе в тот же миг, когда чего–то добьется. И это будет ему воздаянием. И тебе тоже, если не будешь осторожен!

— Не говори глупостей, — сказал Том. — Он слишком силен. В конце концов, у него есть армия.

— Армии уже все равно, — закричала она, схватившись за живот и шатаясь от боли. — Мы должны уехать из Парижа. Нам нужно бежать, всем нам. Матье может взять нас с собой, правда? Вы можете увезти нас в Лондон. Ты же видишь, в каком я состоянии, — добавила она, показывая на свой раздувшийся живот, и добавила твердо: — Я хочу уехать до того, как родится ребенок.

Я пожал плечами:

— Полагаю, что могу, — сказал я, понимая, что это далеко не так просто, как она говорит. Тома еще нужно убедить.

— Я никуда не поеду, — сказал он. — Ни в коем случае.

Спор между этими упрямцами продолжался некоторое время. В итоге я ушел, сказав, что вернусь через несколько дней — посмотреть, как она, но я не могу задерживаться дольше. Я уверил Терезу, что она может поехать со мной в Англию, если захочет, но она заявила: что бы ни случилось, она не оставит Тома. Похоже, перед лицом любви все ее прежние революционные убеждения перестали иметь значения.

Через несколько дней Робеспьер, а вместе с ним и Том, предпринял атаку на бывших друзей и соратников — тех, кто все еще был у власти в Париже. Он заявил, что эти люди пытаются подорвать деятельность Республики и потребовал, чтобы Комитет общественного спасения и Комитет общественной безопасности, членом которых он состоял и сам, были уничтожены, и взамен созданы новые органы. Сперва требование это не получило особого отклика со стороны членов комитетов, но всех изумили его заносчивость и бесстрашие, его глупость; я лично присутствовал в Якобинском клубе[65] в тот вечер, когда он повторил свои обвинения и требования.

— Ты дурак, — прошипел я Тому, схватив его за руку, когда он проходил мимо меня к дверям. — Этот человек только что подписал себе смертный приговор. Как ты этого не понимаешь?

— Пусти, — сказал он, оттолкнув меня, — если не желаешь, чтобы я тебя арестовал на месте. Ты этого хочешь, Матье? Тебя завтра же могут казнить, если я распоряжусь.

Я отступил и покачал головой, ужаснувшись безумию, сверкнувшему во взгляде моего племянника, этого простого пехотинца Революции. И мне стало больно, я не удивился, когда спустя сутки были произведены аресты. Несколько революционных лидеров попытались покончить с собой раньше, чем до них доберется гильотина, но преуспел только один, Леба. Брат Робеспьера Огюстен выпрыгнул из окна, но лишь сломал бедро, неуклюжий болван. Парализованный революционер Кутон[66] сбросился вниз с каменной лестницы и застрял, не имея возможности бежать, а его инвалидное кресло посмеивалось над ним с верхней ступеньки, когда пришли солдаты. Герой Тома, сам Робеспьер приставил пистолет к голове, но ему удалось лишь прострелить себе нижнюю челюсть, так что последние сутки его жизни были наполнены мучительной болью. Перед его глазами беспрестанно струилась кровь — подобно тем кровавым потокам, что ранее проливал он.

Тереза настояла на том, чтобы в утро казни отправиться на площадь Согласия. Я ломал голову, пытаясь придумать, как спасти племянника, но понимал — ничего нельзя сделать; он обречен. Когда возок въехал на площадь, я вспомнил те дни, когда мы впервые появились в этом городе: Том был тогда почти так же невинен, как его нерожденный ребенок сейчас, — и вспомнил людей, которых здесь обезглавили, в том числе и того, с которого все началось, — Людовика XVI.

Пока тележка ехала сквозь толпу, люди бесновались, требуя крови своего бывшего героя, который сидел спереди повозки и орал на них, как безумец; лицо его было разворочено пулей. Он цеплялся за борта и метался из стороны в сторону, как дикое животное, визжа так, что глаза у него вылезали из орбит. Вокруг него произрастали семена, что он посеял. В воздухе витала жажда крови, которой он заразил Францию. Позади него, с отвращением глядя на людей, во имя которых он стал революционером, мужественно сидел мой племянник Том. Тереза рыдала; я испугался, что она родит прямо сейчас. Я пытался убедить ее уйти, но она отказалась. Что–то заставляло ее дожидаться конца, увидеть естественный финал, и никакие мои доводы не могли поколебать ее решимости.

Робеспьер взошел на эшафот первым; когда он дошагал до помоста, самодельный жгут, которым ему подвязали челюсть, был сорван, и его пришлось силой тащить на плаху. Его крики и визг становились все более бессвязными, пока их не пресекла гильотина. Том же, напротив, оттолкнув своих стражей, сам положил голову на плаху, и через секунду она оказалась в корзине рядом с головой Робеспьера.

Площадь ликовала: казнили бывшего вождя, — и практически никто не обратил внимания на судьбу Тома, кроме Терезы и меня. Сердца наши сжались, когда скатилась его голова. Париж провонял кровью. Мне казалось, что даже Сена стала красной от внутренностей так называемых граждан. Мы с Терезой отплыли в Англию раньше, чем остыло тело моего племянника, — прочь от Революции, прочь от города смерти, оставив там нашего падшего, кровожадного мальчика.

Глава 15

ИЮЛЬ 1999 ГОДА

Это был мой первый визит на площадку, где снималась мыльная опера Томми, и меры безопасности, с которыми я столкнулся, когда подошел ко входу, показались мне совершенно нелепыми. Я пришел на студию пешком; сперва мое имя охранник проверил по списку. Оглядел меня с головы до ног с почти откровенным презрением и только затем, фыркнув, признал, что меня действительно ждут. Когда я подошел к приемной, меня проверили на детекторе металла, чтобы убедится, что у меня нет с собой звукозаписывающего и фотографического оборудования или, может быть, пулеметов. Затем пришлось подписать заявление насчет того же самого и пообещать, что за пределами площадки я не скажу ни слова о том, что увижу на съемках. Подпиской о неразглашении мне не дозволялось извлекать финансовую прибыль из любого аспекта телевизионного бизнеса, к которому я могу получить доступ, или даже говорить об этом с кем бы то ни было. Я задумался, почему подобных запретов не существует на нашей телестанции, и только потом понял: они нелепы и на деле только ублажают эго актеров.

— Ради всего святого, — сказал я молодому скучающему охраннику, который объяснял мне все эти правила. — Неужели я похож на человека, который будет продавать ваши смехотворные секреты таблоидам? Я похож на такого человека? Да я не знаю даже, как называется ваш сериал.

— Вообще–то, я понятия не имею, как выглядят такие люди, — мрачно ответил он, не глядя на меня и продолжая что–то писать. — Я знаю одно — у меня есть работа и я ее выполняю. Что у вас тут за дело? Вы на прослушивание?

Нет, — ответил я, оскорбленный таким предположением.

— Просто я слышал, они ищут нового ухажера для Мэгги.

— Ну это уж точно не я.

— Я сам подумывал сходить, но мой агент сказал, что меня перестанут брать на роли помоложе, если я стану известен, сыграв человека средних лет.

— Логично, — сказал я. Здесь даже у охранников есть агенты. — Но я не на прослушивание, спасибо вам большое. И я — не средних лет. Меня сюда пригласил племянник, чтобы посмотреть на съемки. Он считает, что это расширит мой опыт, в чем я лично сомневаюсь. Поскольку он не так узок, как может показаться.

— А кто ваш племянник? — спросил он, возвращая мне часы и ключи, которые пришлось снять, чтобы пройти через металлоискатель.

— Один из актеров, — быстро сказал я. — Томми Дюмарке. Спасибо. — Я застегнул часы на запястье.

— Вы — дядя Томми? — спросил охранник, расплываясь в широкой улыбке и отходя, чтобы оглядеть меня с ног до головы, без сомнения — в поисках фамильного сходства. Вряд ли ему удалось таковое обнаружить: всякое сходство между мной и Томасами размылось много поколений назад. Каждый следующий Том куда привлекательнее, чем я мог даже мечтать, хотя ни один не сравнится со мной по части физической прочности. — Вот так сюрприз, мистер… — он заглянул в свои записи, — Зейл.

— Это произносится «Заилль».

— Я и не думал, что у него вообще есть родственники, сказать по правде. Только девочки. Много девочек, счастливый су…

— Что ж, у него есть я, — поспешно сказал я, оглядываясь и пытаясь понять, куда мне идти и как меня еще унизят — заставят раздеться или обыщут все полости тела. — Но только я и есть. Нас всего двое осталось.

— Вам нужно пройти по этому коридору и вы попадете в другую приемную в конце, — сказал охранник, предвосхитив мой вопрос, когда с формальностями установления моей личности было покончено. — Там за стойкой сидит девушка, вам нужно попросить ее вызвать Томми по громкой связи. Он ведь знает, что вы придете, да?

Я кивнул, поблагодарил его и пошел по коридору, на который он мне указал. На стенах висели огромные фотографии в рамках — я понял, что это актеры сериала, нынешние и прошлые. У каждого было по два имени, напечатанных под рамками, — настоящее и персонажа, а также годы участия в сериале. Я почти никого не узнал, за исключением пары человек, которых видел в ситкомах лет двадцать назад или в нынешних таблоидах. В конце коридора висел темный, мрачный снимок моего племянника с подписью «Томми Дюмарке — Сэм Катлер — 1991 — ». Я с минуту смотрел на него, невольно гордясь успехом племянника, и даже слегка улыбнулся. Фото было профессиональным, его умело отретушировали; никто, даже Томми, не мог выглядеть настолько хорошо, однако смотреть на него было приятно. Я толкнул дверь и представился секретарше, она быстро куда–то позвонила, затем предложила мне присесть. Просидел я несколько минут. Все это время она почти не поднимала на меня глаз и шумно жевала жвачку — привычка, которая всегда меня крайне раздражала.

Открылась другая дверь и вошел мой племянник; застенчиво посмотрел в мою сторону, почти не отрывая глаз от пола. Когда он появился, секретарша выпрямилась, прилепила комок жвачки себе за ухо и принялась барабанить по клавиатуре компьютера, украдкой поглядывая на звезду.

— Томми, — сказал я, готовясь к худшему, когда он подошел ко мне. — Боже мой! Что с тобой стряслось? — На нем были линялые синие джинсы и тесная черная футболка, подчеркивавшая грудь и сильные загорелые руки. Я изумился, как человек в такой хорошей форме мог вляпаться в неприятности: судя по его левому глазу, моего племянника недавно избили — веко не поднималось, вокруг расползалась безобразная лиловая припухлость. Щека пламенела, уголок губы разорван, на подбородке засохшая струйка крови. — Как это?..

— Все в порядке, дядя Матье, — сказал он, ведя меня к двери, из которой появился минуту назад. — Со мной все в порядке. Это случилось сегодня утром. Карл узнал о том, что происходит между мной и Тиной, он поджидал, когда я вернусь домой, закатил мне взбучку. Так что расслабься. Я выжил.

— Карл… — повторил я, пытаясь сообразить, знаю ли я этого человека, поскольку он произнес его имя так беспечно. — Это Карл сделал с тобой?

— Понимаешь, Тина беременна, — продолжил он так, словно это самая естественная вещь на свете. — И мы, разумеется, не знаем, кто отец — Карл, я или новый бармен из местного паба, а тест мы не можем сделать, потому что у Тины какое–то странное генетическое отклонение, и если мы попытаемся узнать, это может травмировать ребенка или что–то в этом роде. Поэтому придется ждать, пока он не родится. Довольно интригующая ситуация, судя по всему.

Я уставился на него, не понимая, о чем он, черт возьми, толкует, и только потом до меня дошло.

— Карл, — с облегчением рассмеялся я. — Он ведь твой родственник, верно?

— Что–то вроде. Он приемный сын второй жены бывшего мужа моей матери. На самом деле мы не родственники, но фамилия у нас одна. Сэм Катлер, Карл Катлер. Люди думают, что мы ближе, чем на самом деле. Мы никогда не были близки. Он обижен на меня за…

— Пора начинать смотреть твой сериал, — снова сказал я, должно быть, в сотый раз, прерывая монолог его персонажа. — Никак не могу запомнить, кто все эти люди.

— Поэтому ты сегодня здесь, — сказал Том, и мы вошли в декорации, которые я пару раз случайно видел по телевизору: гостиная в стандартном домике Катлеров в лондонском Ист–Энде.

— Две минуты, Томми, — сказал маленький бородатый человек в наушнике; проходя мимо нас, он фамильярно похлопал моего племянника по бицепсу.

— ОК, можешь посидеть вон там. — Том показал мне на кресло в углу. — И сиди тихо. Я только закончу сцену, а затем я весь в твоем распоряжении.

Я кивнул. Вокруг площадки в разных точках стояло четыре камеры, возле которых суетились человек пятнадцать ассистентов. Девушка, выглядевшая лет на двенадцать, подправляла макияж женщине, сидевшей за столом в гостиной; последняя показалась мне знакомой — экранная мать Томми, известная в шестидесятые комическая актриса. Ее карьера пошла под уклон в семидесятых, но она вернула себе известность в первый же день показа сериала и теперь считалась национальным достоянием. Ее героиню звали Минни, таблоиды ласково называли ее Плакса Минни. Рядом с нею за столом сидел парнишка лет пятнадцати — его я никогда раньше не видел и решил, что это, должно быть, новая тинэйджерская звезда, которую наняли, чтобы поднять рейтинги у определенной части аудитории. Женщина быстро дернула плечом, входя в роль; парнишка же склонился над журналом, грызя ногти, — мне показалось, что он готов заглотить собственную руку до локтя.

Режиссер призвал к тишине на площадке, журнал у парня выхватили, несмотря на протесты, ассистенты ушли из кадра, и съемка началась. Минни и мальчик сидели прямо и тихо переговаривались, все ждали режиссерской команды «Мотор!». Когда он ее произнес, сцена ожила.

— Мне без разницы, — сказала Минни, закуривая. — Говори что хошь о Карле Дженсон. Тока она непутевая и неча тебе с ней шастать, ясно? — Акцент у нее был совершенно ист–эндский — настоящая кокни, хотя я знал, что в жизни она говорит как аристократка голубых кровей. Должно быть, никто не знает, как же на самом деле звучит ее голос.

— О, теть Минни! — в отчаянии закричал мальчик, точно весь взрослый мир сплотился против него и тайно сговорился вечно держать его в коротких штанишках и с леденцом на палочке. — Мы ж ниче плохова не делам. Просто играм в мою новую «Нинтендо», и все.

— Ага, — сказала тетушка Минни. — Мож, и так. Но тады я не пойму, почемуй–то у ней блузка до пупа расстегнутая, а? Што ж она свое хозяйство на весь мир кажет?

— Да все девчонки щас так носят, — ответил он, раздраженный ее консервативностью. — Ты че, ниче не понимашь?

— А мне и не надо ниче понимать, Дэйви Катлер, — окромя того, что ты с этой шлёндрой больше не увидисси! Тебе ясно?

— Она никака не шлёндра, теть Минни. Хорошо б, была шлёндрой…

Во время их диалога две камеры слегка поворачивались на операторских тележках, а две другие снимали обоих персонажей крупным планом из–за плеч собеседников. К концу этой части сцены одна развернулась, готовясь к следующему фрагменту, и нацелилась на дверь. Из–за моей спины — совсем не с той стороны, откуда следовало, — донесся хлопок двери, и в гостиной возник мой племянник: он сразу же с громким стоном рухнул на пол перед столом.

— Ядский гад! — заорала Минни, бросаясь к своему «сыну»; с тех пор как мы с ним расстались две минуты назад, крови на нем стало еще больше. — Что с тобой стряслось, Сэм?

— Эт скорей всево Карл, — сказал Дэйви, довольный тем, что их с его шлёндрой на время оставили в покое. — Он, похож, узнал, что Сэм крутит с его мадамой.

— Не суйся не в свое дело! — заорала Минни, ткнув пальцем едва ли не в самый нос мальчику. — Это ведь не так, сынок? — тихо спросила она. Недоверие на ее лице сменилось разочарованием — всего лишь три отработанных движения лицевыми мускулами.

— Заткнись–ка, — простонал Томми мальчугану, который, наверное, был его младшим братом, кузеном или приемышем, а то и просто беспризорником, который шлялся по улицам и решил влиться в семью.

— Так это ж правда, — сказали Дэйви, защищаясь.

— Я сказал… — Томми выдержал долгую паузу. — Заткнись. — Снова пауза. — Ты меня слыхал.

Минни переводила взгляд с одного парня на другого, баюкая голову Томми, затем посмотрела прямо на меня — или, как я могу предположить, «в никуда», — и лицо ее вдруг страдальчески сморщилось. Потекли слезы, она со стуком неожиданно уронила голову Томми на пол и, рыдая, выбежала за дверь; звукач снова хлопнул дверью позади меня.

— Снято! — закричал режиссер. — Отлично, ребята. Просто отлично.

Мне было приятно, что племянник пригласил меня провести с ним день на съемочной площадке, поскольку я отчаянно нуждался в отдыхе. Наши с Кэролайн отношения развивались весьма бурно, и я уже начал жалеть, что она у нас появилась. Я не мог обвинить ее в недобросовестном отношении к работе; по утрам она приходила раньше меня и всегда оставалась на месте, когда я уходил домой, — хотя, возможно, она просто ждала пока я уйду, после чего закруглялась сама. Она копалась в коротких отчетах сравнительно недолгой истории нашей станции и длинных — о состоянии вещательного мира современной Британии. Говоря со мной, она употребляла термины вроде «удельный вес компании в обороте рынка», «демографика» и «целевая аудитория», будто для меня они были новостью, медленно и четко выговаривая их, на тот случай, если я не способен уследить за ее мыслью, хотя на деле я думал в этих понятиях — пусть даже не использовал в точности те же самые слова — все предыдущие двести лет. На столе у нее стояло три маленьких телевизора с приглушенным звуком: один настроен на нашу станцию, другие два — на «Би–би–си» и еще одного нашего конкурента. Время от времени она посматривала то на один, то на другой, решая, какая программа заинтересовала бы ее, если б она просто сидела дома перед телевизором, с ногами на диване. Она делала пометки, сколько раз наши программы побеждали, и представляла результаты мне в конце каждой недели.

— Посмотрите, — говорила она, — всего лишь 12 % передач, которые мне хотелось смотреть. На две другие станции приходится 88 %.

— Ну 12 % — это гораздо больше, чем наша нынешняя доля на рынке, Кэролайн, мне кажется, это очень обнадеживающие цифры.

Она хмуро уставилась на меня, после такого ответа недоумевая, не совершила ли ошибку, обругав нашу сетку вещания, и ретировалась за свой стол — производить дальнейший анализ. Я убедился, что мне нравится ее, как теперь говорят, «заводить» — безудержный энтузиазм делал ее легкой мишенью для шуток. Казалось, она посвящает работе каждую минуту своего дня, что, в целом, неплохо для руководящего персонала, но я не из тех, кто считает чрезмерное рвение показателем силы человеческого характера. Кэролайн пыталась убедить меня, что она подходит для места Джеймса, хотя все, что она делала, доказывало обратное.

В это время я продолжал горбатиться по шесть, иногда по семь дней в неделю. Я все больше уставал от работы, к тому же меня совершенно не интересовали будничные аспекты нашего бизнеса, что не способствовало делу. Я проводил еженедельные встречи с Аланом, на которых в качестве представителя П.У. теперь присутствовала и Кэролайн, но число участников я расширил, и теперь на них собирались еще и главы различных департаментов. На этих встречах Кэролайн всегда сидела справа от меня и все время порывалась руководить совещанием. В большинстве случаев я предоставлял ей свободу действий, поскольку ее соображения, хоть и не всегда верные, в целом были интересны и все соглашались, что в работу станции она привнесла свежую струю.

— Разумеется, — говорила она на одной такой встрече, когда мы обсуждали пятипроцентное падение удельного веса компании в обороте рынка между шестью и семью вечера, — самая большая ваша ошибка — в том, что вы избавились от Тары Моррисон. Она привлекала любителей сисек и задниц.

— Мы от нее не избавлялись, — раздраженно ответил я, заметив, что ей нравится производить впечатление на мужскую аудиторию, изображая своего парня. — Она ушла по своей воле.

— Тара Моррисон была одной из немногих звезд этой станции.

— Есть еще Билли Бой Дэвис, — вполне предсказуемо выдал Алан. — Малыш.

— О, прошу вас, — сказала она, — да моя бабушка моложе его. Конечно же, он — имя и, в каком–то смысле, часть истории, но это больше не работает. Нам нужно новое, свежее дарование. Сырое дарование. Если бы нам удалось залучить Тару обратно… — тихо добавила она. Я покачал головой.

— Не думаю, — ответил я. — Кажется, она вполне счастлива на «Би–би–си». Роджер? — Я посмотрел на Роджера Табори, главу нашего новостного отдела — он походил на члена семьи Майкла Корлеоне[67], смуглолицый, с зализанными назад темными волосами.

— Я кое–что слышал, — сказал он, слегка пожав плечами. — Она не в экстазе от того, что там происходит, но у нее контракт, так что…

— Здесь у нее тоже был контракт, — перебила Кэролайн.

— Нет, — решительно сказал я: меня раздражала ее манера рассуждать о том, в чем она мало смыслит. — Ее контракт закончился. Она решила не продлять его, поскольку ей сделали более выгодное предложение.

— Тогда вы должны были дать ей больше денег, разве не так? — снисходительно спросила она. Я посмотрел на нее, и улыбка сползла с моего лица.

— По–видимому, она хотела шестичасовой выпуск, — продолжил Роджер, слегка разряжая ситуацию. — Но они ей не хотели его отдавать, потому что хлопнула бы дверью Мег. Тогда она попросила часовой выпуск, и они сказали нет. Не знаю, почему, — она вполне бы с этим справилась. Они хотят поставить ее на «ТВ за завтраком», а она, естественно, отказывается. Ей подыскали несколько документальных вещичек, типа «Знаменитости на кухне» и тому подобное. Но ничего постоянного.

— Значит, ей следовало бы выяснить это до того, как она ушла от нас, верно? — пробормотал я, улыбнувшись Кэролайн. — Как знать, может она уйдет от них и вернется сюда, поджав хвост.

— Сомневаюсь, — сказала Кэролайн. По правде сказать, я тоже сомневался, хотя уже понял, что немного скучаю по Таре — с ней всегда было, как минимум, приятно общаться. Как и с Джеймсом. Но один мертв, а другая работает на конкурентов. — Но как бы там ни было, нам нужно обсудить еще один вопрос. Мы должны избавиться от Мартина Райса–Стэнфорда. И побыстрее.

Когда она это произнесла, все в комнате перестали дышать, а я откинулся на спинку и тихонько постучал карандашом по столу. Мартин Райс–Стэнфорд был тем человеком, который жил на верхнем этаже моего дома. При режиме миссис Тэтчер он был министром и потерял работу, когда встал не на ту сторону во время дебатов о будущем угольных шахт. Мартин считал, что следует закрыть их все, и к черту последствия. Миссис Т. придерживалась того же мнения, но знала, что делать это опасно; лучше заявить о закрытии ряда шахт, затем, после неизбежных протестов немного уступить и оставить некоторые открытыми, под шумок закрыв те, от которых ей хотелось избавиться в первую очередь. Любопытно, что несмотря на свою собственную позицию, Мартин посчитал это высшим проявлением политического цинизма и в один прекрасный день представил едкий отчет о планах миссис Тэтчер в «Вечерних новостях». Еще не пробило полночь, а она уже позвонила ему, уволила и пригрозила кастрировать, после чего в оставшиеся годы ее правления он стал для нее чем–то вроде bête noir[68]. Он был одним из тех, кто помог Джону Мейджору прийти к власти в 1990 году, хотя они друг друга терпеть не могли, и надеялся, что эта помощь принесет ему место в Палате лордов. К несчастью для него, помощь не всегда вознаграждается, и поэтому Мартину пришлось заняться сочинительством язвительных политических статей во все газеты, которые были готовы его печатать. Неожиданно он оказался талантливым карикатуристом и начал иллюстрировать свои статьи изображениями министров в виде различных гибридов — тела животных, человеческие лица. Так сам Джон Мейджор шлепал вперевалку походкой утенка, Майкл Портилло[69] разводил руками, демонстрируя павлиний хвост, Джиллиан Шепард[70] носилась по газетной странице в образе маленького ротвейлера. Но в итоге стало ясно, что писания Мартина несколько односторонни — он критиковал абсолютно все, независимо от того, насколько это хорошо или плохо. Он всегда говорил «нет». Его стали считать политически нездравым, крайне пристрастным и до нелепого предубежденным против любого человека, находящегося у власти. Кое–кто даже полагал, что он не в своем уме. Так что, естественно, он дозрел для работы на телевидении.

Переехав в квартиру на Пиккадилли, я довольно близко сошелся с Мартином. Время от времени он приглашал меня отобедать с ним и его молодой вздорной женой Полли, и какую партнершу на вечер я бы ни привел с собой, наши встречи всегда получались до смешного шумными. Его правые убеждения стали такими крайними, что могли считаться претенциозностью. Ему доставляло удовольствие выводить людей из себя; Полли почти не слушала его. Мне казалось, что я вижу его насквозь, и я не поддавался на его игры, но какую бы даму я ни пригласил, она в итоге принималась беситься все больше и либо выскакивала из дому, либо нападала на него — ужасная faux pas[71]: он наслаждался, провоцируя подобную реакцию.

После создания станции мне пришло в голову, что было бы забавно перенести безумие и провокации этих обеденных разговоров на телеэкран, и я пригласил Мартина вести собственное политическое ток–шоу три раза в неделю. Формат бы прост: получасовая передача, двадцать четыре минуты, не считая рекламы и титров, по два гостя в каждом выпуске. Как правило — политическая фигура и Разгневанный Либерал. Политическая фигура должна была говорить правильные вещи — во имя своей карьеры. Разгневанный Либерал — обычно актер, певец, писатель или кто–нибудь в этом роде — придерживался политкорректной линии. А Мартин демонстрировал свой дурной вкус, чтобы вывести из себя обоих. По мере развития программы становилось ясно, что политик будет делать все, чтобы защитить партийную линию, но никогда не зайдет слишком далеко и не станет порицать заведомую чушь, которую несет Мартин. И в то же время Разгневанный Либерал будет все более и более приходить в бешенство, говорить «меня от всего этого тошнит», или «господи, мужик, как ты можешь по–прежнему так думать?» — и всегда была вероятность, что Р.Л. запустит своим стаканом с диетической–негазированной–водой–без–льда–и–лимона в монструозную фигуру, сидящую перед ним. Это оказалось одной из моих лучших идей — прекрасное развлечение.

Но со временем, тем не менее, веселье поугасло. Мартин Райс–Сэнфорд стал казаться не столько провокатором, сколько полным идиотом. Качественные новостные шоу обогнали Мартина, и его правые взгляды стали казаться устаревшими. Становилось все труднее отыскивать достойных гостей для его программы; упадок наступил после того, как политической фигурой стала жена функционера, недавно избранного представителем Комиссии здравоохранения от Либерально–демократической партии, а Разгневанным Либералом — молодой человек, шесть лет назад занявший третье место в хит–параде: с тех пор о нем никто не слышал, но он вдруг начал карьеру как автор детских книжек про домового, наделенного магической силой. Шоу превратилось в обузу, и мы все прекрасно это понимали. Но Мартин оставался моим другом, и мне по–прежнему нравилось его общество и не радовала мысль давать ему пинка под зад.

— Мы должны избавиться от Мартина Райса–Стэнфорда, Матье, — повторила Кэролайн. — Это шоу — посмешище.

— Согласен, — сказал Роджер Табори, глубокомысленно качая головой.

— Я и не знал, что мы его все еще показываем, — сказал Алан, удивленный этим откровением.

— Нам нужны перемены, — сказала Марша Гудвилл, редактор отдела развлекательных программ, постукивая ручкой по блокноту.

— Что–нибудь такое, что привлечет молодежь, — присоединяясь к греческому хору, сказал Клифф Маклин, директор отдела импортных программ.

— Мы должны уволить его. И поскорее, — сказала Кэролайн.

Я пожал плечами. Она была права, я знал, что она права, но все же…

— Может, как–то изменить формат? — спросил я. — Сделать его более современным?

— Да, — ответила Кэролайн. — Например, избавиться от ведущего.

— Но больше мы ничего не можем сделать? Помимо его увольнения, я хочу сказать?

Кэролайн задумалась.

— Ну, полагаю, мы могли бы его застрелить. Это вернуло бы программе зрителей. Создало бы некоторое паблисити. А затем найти нового ведущего. Кого–нибудь посексапильнее. — Я с удивлением уставился на нее: всерьез она это сказала или нет? — Шучу, — в конце концов призналась она, заметив мое лицо. — Честно говоря, вы говорите так, точно сами — Рассерженный Либерал.

— Мне кажется, — сказал Роджер, — проблема не столько в формате программы, сколько в ведущем. Наверное, само по себе политическое ток–шоу может остаться в эфире. Нам просто нужно найти новое лицо программы. Кого–то немного более… не знаю… привлекательного для публики. Кого–то с яйцами, если честно.

— И сиськами, — добавила Кэролайн. — Если мы сможем найти кого–то с яйцами и сиськами, победа будет за нами.

Я рассмеялся.

— Верно, — сказал я. — Яйца и сиськи. На какую конкретно улицу Амстердама нам следует отправиться, чтобы найти кого–нибудь, подходящего под это описание?

— О, я не думаю, что нам придется забираться так далеко, Матье, — сказал Клифф Маклин.

— Если мы знаем, кто сможет вернуть зрителей в стойло, то нет, — сказала Марша Гудвилл, принимая вызов. Мне показалось, что я попал в засаду, — похоже, этот разговор был отрепетирован заранее, и лишь мои реплики на репетиции произносились дублером.

— Кого же вы имеете в виду? — со вздохом спросил я, глядя прямо на Кэролайн, их вожака, которая, как я начинал понимать, добилась большей поддержки, чем я предполагал.

— Ну, черт возьми, это же вполне очевидно, разве нет? — сказала она. — Мы должны заполучить ее обратно. Неважно, чего это будет стоить, — мы должны ее вернуть. Заплатите ей, сколько она запросит, сделайте все, что она захочет, заставьте всю станцию вертеться вокруг нее, если потребуется. Но верните ее обратно — вот что мы должны сделать. Тара говорит: время возвращаться домой.

Покачав головой, я вздохнул и закрыл глаза, на несколько мгновений отгородившись от них всех. Никогда еще я не желал сильнее, чем в этот миг, чтобы Джеймс был жив.

— Весьма впечатляет, — сказал я Томми, когда мы сидели в его гримерной после того, как были досняты крупные планы и ракурсы. — Я и не подозревал, что в съемках подобного шоу задействовано столько людей. В старые времена все было гораздо проще.

По очевидным причинам я никогда не рассказывал племяннику о своей работе на «Эн–би–си», но о разнице невозможно было не упомянуть.

— Ты когда–нибудь выходил из своего офиса посмотреть, что делается у тебя на станции? — с улыбкой спросил он.

— У нас на канале бо́льшая часть — импорт, — признался я. — Драмы, комедии и тому подобное. Мы сами производим только новости и политику. Просто пара человек сидит за столом и разговаривает. Так что нам не нужно столько всего.

Я смотрел, как Томми снимает грим перед бродвейским зеркалом; лампочки освещали аркой лицо звезды. Он заметил, что я смотрю на его отражение и улыбнулся, а, заговорив, не стал поворачиваться ко мне.

— В прошлом году этой уборной пользовалась Мадонна, перед выступлением на Национальной лотерее, — с усмешкой сказал он. — Она пела «Замороженный» и забыла здесь демо своего нового альбома. Я отослал ей, а мне даже спасибо не сказали.

— Надо же, — сухо сказал я. — Как это впечатляет.

— Мне пришлось тут все для нее очистить, а она оставила целую кучу своего дерьма, которое мне потом пришлось выгребать. Кое–что я, разумеется, припрятал, но никому ни слова.

Я пожал плечами и огляделся. Вокруг было разбросано множество вещей. Фотографии, постеры, пленки и бобины. На полу в огромных количествах валялись сценарии, напечатанные на разноцветной бумаге, обозначавшей доработки и исправления, так что комната напоминала школу Монтессори[72]. Где–то в этом здании, должно быть, сидит человечек, вокруг него — ворох разноцветной бумаги, и он решает, какой день каким цветом будет обозначен, и заполняет ими огромные графики, чтобы оправдать свое существование. Я немного покопался в распечатках, проглядел некоторые, но понял, что диалоги нелепы, и отбросил их подальше.

— Тебе нравится здесь работать, Томми? — помолчав, спросил я.

— Нравится? О чем ты?

Я засмеялся:

— А как ты думаешь, о чем я? Тебе это доставляет удовольствие? Тебе нравится твоя работа? Тебе нравится приходить сюда каждый день?

Он на минуту задумался, пожал плечами:

— Думаю, да. Кстати, отвернись, если тебе не хочется на это смотреть.

Он выравнивал на поцарапанном зеркале то, что я посчитал маленькой порцией кокаина, и его сосредоточенность на процессе была потрясающей.

— Но, Томми, — сказал я. — Сколько раз я должен…

— Не начинай, — быстро сказал он. — Я завяжу. Обещаю тебе. Просто не заводи снова об этом, хорошо? Из меня все утро выбивал дерьмо мой сводный брат, который думает, что я вдул его жене. Мне нужно немного расслабиться.

Я вздохнул, но промолчал, а он наклонился, вдохнул всю дозу через тонкую бумажную трубочку, которую хранил в ящике трюмо, и через секунду передернулся всем телом, словно у него случился припадок: руки вытянуты, кулаки сжаты, глаза крепко зажмурены.

— Проклятье, — в конце концов сказал он, яростно потирая нос и моргая. — Ну что за хренов день.

Он начал убирать свои принадлежности, а я отвернулся, не желая больше на это смотреть. Что будет, если кто–нибудь войдет, пока он этим занимается, — волнует ли его это вообще?

— Между прочим, — сказал он; теперь его лицо очистилось от грима, а одежду Сэма Катлера сменило привычное облачение Томми Дюмарке. — У меня к тебе счетик.

Я с удивлением посмотрел на него. В чем дело? Опять мой чек не пополнил его счет, а ему пришло время отдавать долги?

— На этой неделе мне прислали сценарий. Видимо, по твоей рекомендации.

Я застыл от изумления.

— Что? — спросил я, не понимая, о чем он говорит. — Какой еще сценарий?

Он пожал плечами и принялся рыться в своей свалке, пытаясь что–то отыскать.

— Не знаю, — ответил он. — Я его не читал, понятное дело. Это может стоить мне карьеры. У нас тут все делается быстро и жестко. Если кто–то присылает нам сценарий, мы должны вернуть его в тот же день, приложив стандартный ответ «Би–би–си», что ни я, ни мой агент, ни помощник моего агента, ни представители «Би–би–си» или их агенты, даже не открывали первую страницу. Иначе из–за этого самотека могут возникнуть проблемы с законом.

— Но я–то тут при чем? — спросил я, сбитый с толку его словами.

— Ну, я не знаю, — повторил он, отыскав наконец среди хлама ключи и потянувшись за пальто. — То есть, я прочитал сопроводиловку, прежде чем отослать обратно: от какого–то парня, он утверждал, что познакомился с тобой на вечеринке, поговорил с тобой о сценарии, и ты посоветовал послать его мне. Что я могу чем–то помочь.

Я покачал головой.

— Это нелепо, — сказал я. — Никогда ни с кем подобным не встречался. Как его зовут?

Он задумался.

— Не помню. Он просто написал, что недавно говорил с тобой на вечеринке, и тебе понравилось, что он…

— Боже мой, — воскликнул я: в мозгу у меня наконец что–то замкнуло, хотя мозга наверняка уже почти не осталось. — Это часом был не Ли Хокнелл?

Томми щелкнул пальцами и ткнул в мою сторону.

— Он самый, — сказал он. — Фамилия вертелась у меня на языке, потому что она была такая же, как у того парня, которого мы разруливали пару месяцев назад. Он еще загнулся от передоза, а ты впутался.

— То был его отец, — изумленно сказал я. — И мы познакомились не на вечеринке — мы познакомились на похоронах его отца. Боже правый!

— Ну, это он так написал.

— И я никогда не предлагал ему послать что–либо тебе. Это ненормально. Я припоминаю, он говорил, что пишет какой–то детектив или что–то в этом роде. Какой–то телесценарий. Почему–то всплыло твое имя, но мне и в голову не могло прийти, что он в самом деле тебе что–то пошлет.

Томми пожал плечами и выключил лампочки — мы собиралась пойти на ланч.

— Ничего страшного не случилось, — беспечно сказал он. — Как я уже сказал, я все равно вернул ему сценарий.

— Все же странно, что он его послал, — сказал я. — Даже как–то бестактно. Клянусь, я не предлагал ему это сделать.

Томми засмеялся.

— Ерунда, правда, — ответил он. — Забудь. Лучше расскажи мне, — продолжил он, меняя тему, — что у тебя нового?

Теперь уже рассмеялся я.

— Ну, — сказал я. — Ты не поверишь, с кем я должен встретиться и кого я собираюсь очаровать до упаду на следующей неделе.

Глава 16

ТЕРЯЯ ДОМИНИК

Нат Пепис не был хорош собой, но по тому, как он себя держал, становилось ясно, что он чрезвычайно доволен — как своей внешностью, так и положением в мире. Он выступал павлином, неестественно выбрасывая вперед ноги, шея при этом вихлялась из стороны в сторону, как у отощавшего индюка. Нат приехал в Клеткли–Хаус во вторник днем, один — он так гнал свою лошадь по дорожке, что когда остановился перед нами у конюшни, бедному созданию пришлось собрать все оставшиеся силы, чтобы не рухнуть. Чертов дурак мог свалиться с нее и наверняка сломал бы себе шею, а на лошадиной морде нарисовались такие удивление и боль, что мне стало жаль скотинку. Хоть я никогда прежде не видел Ната, Джек уже успел забить мне голову своим презрением к этому человеку, и я сразу же проникся к нему отвращением.

Моросил дождь; спрыгнув с лошади, Нат посмотрел в небеса, будто холодный взгляд на небо мог рассеять облака над головой. Я смотрел, как он медленно и беззаботно идет к нам, принюхиваясь так, словно лично владеет воздухом и радуется возвращению в Клеткли, чтобы предъявить на него свои права. Ростом он был ниже и Джека, и меня — вместе с сапогами для верховой езды в нем было не более пяти футов и семи–восьми дюймов, — и хотя это был всего лишь двадцать первый его день рождения, его длинные каштановые волосы уже выпадали пучками, обнажая череп. Лицо было усеяно шрамами от подростковых прыщей, а глаза — глубокого синего цвета — первыми приковывали внимание в его лице: возможно, его единственная привлекательная черта. Под носом его красовались тонкие усики, которые он беспрестанно приглаживал, точно опасался, что они могли на скаку отвалиться.

— Привет, Колби, — сказал он, даже не поглядев на меня и подходя к Джеку, который на миг перестал чистить стойла, оперся на вилы и прищурился со скрытой неприязнью. — Трудишься, а?

— Моя фамилия Холби, мистер Пепис, — холодно ответил Джек. — Джек Холби. Помните?

Нат пожал плечами и снисходительно ухмыльнулся. Они были совершенно разными: Джек — высокий, сильный, красивый, его светлые волосы блестели на солнце, а тело выдавало жизнь на свежем воздухе; Нат же был всего этого лишен. Цвет лица землистый, телосложение хрупкое. Любому было ясно, кто из этих двух парней, почти ровесников, трудился всю свою юность, а кто — нет. Зная о неприязни Джека, я подумал, отчего Нат держится столь самоуверенно; ведь в любой стычке между ними мог быть только один победитель. Но я вспомнил о заветной мечте Джека — он хотел улучшить свою жизнь, и если раболепие перед ничтожеством вроде Ната Пеписа могло помочь воплотить эти мечты в жизнь, у него доставало силы характера, чтобы сейчас с этим смириться.

— Не могу же я запомнить имена всех мужчин, женщин и детей, работающих на меня, так ведь, Холби? — жизнерадостно спросил Нат и добавил: — Человек с моим положением, то есть.

— И что с того? Учитывая, что я не ваш работник, правда? — спросил Джек, сохраняя вежливый тон, хотя слова его были дерзки. — Жалованье мне платит ваш отец. Он же дает деньги и вам, полагаю.

— Да, а кто, по–твоему, делает все, чтобы у него по–прежнему водились деньги в сундуках на ежемесячные расходы? — спросил Нат с широкой ухмылкой, поворачиваясь ко мне, — возможно, потому, что не желал вступать в перепалку с прислугой через секунду после приезда. Я не ведал, о чем эти двое говорили между собой в прошлом, но точно знал одно — и этот парень тоже: Джек не из тех, кто станет церемониться с Натом Пеписом.

— Так, — сказал он, изучая меня с головы до ног и слегка присвистывая, словно пытался понять, нравится ему то, что он видит или нет. — А ты, черт возьми, кто такой?

Его тон не был агрессивным, в отличие от слов, но я толком не знал, как следует к нему обращаться. Я никогда не разговаривал с его отцом или матерью — он первым из семейства моего работодателя заговорил со мной после моего прибытия в Клеткли. Я нерешительно посмотрел на Джека.

— Это Матье Заилль, — сказал Джек, придя мне на помощь. — Новый конюх.

— Матье как? — спросил Нат, с удивлением посмотрев на Джека. — Как ты сказал, его зовут?

— Заилль.

— Заилль? Боже праведный, это еще что за имя? Ты откуда, парень, с таким именем?

— Я из Парижа, сэр, — тихо ответил я, и лицо мое вспыхнуло от страха. — Я француз.

— Я знаю, где находится Париж, большое тебе спасибо, — раздраженно сказал Нат. — Веришь, нет, но в школе я немного изучал географию. И что же привело тебя сюда из Парижа, могу я спросить?

Я пожал плечами. В конце концов, это была длинная история.

— Я просто приехал, — начал я. — Я покинул…

Он отвернулся, потеряв ко мне интерес, и снова заговорил с Джеком, снимая кожаные перчатки для верховой езды и засовывая их в карман. Мне лишь предстояло узнать значение слова «риторический».

— Я полагаю, Дэвис сказал тебе, что на уикэнд ко мне приедут несколько друзей, — быстро сказал он, и Джек кивнул. — Погуляем на мой день рождения, город для этого — неподходящее место. Приедут семь человек, не раньше завтрашнего дня, так что у тебя есть немного времени подготовиться. Почисть–ка все здесь как следует, ясно? — добавил он, с отвращением оглядываясь по сторонам, хотя здесь было настолько чисто, насколько вообще может быть в конюшне. — Постарайся, чтобы все выглядело попристойнее. — А ты, парень, — сказал он, повернувшись ко мне, — вымой мою лошадь и поставь ее в стойло, понял? — Я кивнул и уже потянулся к поводьям, но лошадь отпрянула от меня в панике. — О, ради бога, — сказал он, подходя и свирепо хватая животное под уздцы. Было ясно, что она безумно его боится. — Вот как нужно держать лошадь, — сказал он. — Ты должен показать ей, кто здесь хозяин. И так со всеми.

Он улыбнулся, и я почувствовал, что он снова меня изучает, точно я какой–то крестьянин, что встретился ему на обочине дороги; мне стало неловко. Я уставился в землю и взял у него поводья.

— Полагаю, у вас найдется место для семи лишних лошадей? — спросил он у Джека, отходя от меня.

— Найдется, — пожал плечами Джек. — В третьем стойле достаточно места и еще парочку мы приспособим запросто.

— Ну… — начал Нат, ненадолго задумавшись. — Если им хватит места дышать, то и ладно. Мы будем охотиться, поэтому они должны быть в хорошем состоянии. Если потребуется, выведи на время часть отцовских. Они и так слишком хорошо живут. Едят получше некоторых крестьян, осмелюсь сказать.

Джек ничего не ответил, и я был уверен, что ничто на свете не заставило бы его пожертвовать комфортом одной из его любимых лошадей ради животных каких–то друзей Ната Пеписа.

— Вот и славно, — в итоге сказал Нат, коротко кивнул и снял с лошади маленькую седельную сумку. — Пойду–ка лучше в дом, поздороваюсь со стариками. Увидимся позже, надеюсь.

Он повернулся и насмешливо посмотрел на меня, покачал головой, презрительно пробормотав: «Париж», — и удалился. Я подошел к Джеку; мы смотрели ему вслед, пока он шагал к старому дому. Я заметил, как Джек угрожающе выдвинул вперед челюсть и смотрит Нату в спину с тем, что сильно походило на чистую ненависть.

Семеро друзей Ната прибыли на следующий день: мы с Джеком увидели их, когда они мчались по дорожке почти с такой же скоростью и столь же малой заботой о своих конях, как и Нат. Они практически загнали лошадей, чтобы поприветствовать своего друга, стоявшего в нескольких шагах позади нас. Направились они к нему с полной уверенностью, что кто–то — Джек или я — позаботится об их лошадях и не даст им развернуться и убежать на волю. Мы отвели всех животных в стойла и весь вечер мыли и чистили их — это было долгое и утомительное занятие. Гости примчались из самого Лондона, лошади вспотели и были голодны. Я раздал им сено, а Джек приготовил огромную лохань распаренного овса. Когда мы наконец собрались уходить домой, оба мы были совершенно измотаны.

— Как насчет того, чтоб наведаться на кухню и добыть себе чего–нибудь выпить? Мы славно поработали, — предложил Джек, когда мы заперли двери конюшни и быстро подергали их — чтоб наверняка. Не хватало еще, чтобы лошади сбежали посреди ночи.

— Не знаю… — нерешительно протянул я. — А что если…

— Ой перестань, Мэтти, не трусь. Посмотри, свет уже погас.

Я посмотрел в сторону кухни — действительно, там было темно и не видно ни души. Самим брать себе еду вечером считалось нарушением правил, и я без особой охоты согласился в этом участвовать.

— Двери открыты, — с улыбкой сказал Джек, когда мы вошли. — Разве не твоя сестра должна их запирать, прежде чем отправиться спать?

Я пожал плечами и сел, а он сходил в кладовую и вернулся с двумя бутылками эля, которые радостно показал мне.

— Пожалте, Мэтти, — сказал он, ставя бутылки на стол передо мной. — Что скажешь?

Я с благодарностью взял бутылку и сделал долгий глоток. К пиву я был непривычен и сперва поперхнулся от горького вкуса, слегка закашлялся, выпивка потекла у меня по подбородку. Джек засмеялся.

— Ради бога, не переводи добро, — ухмыльнулся он. — Мы вообще не должны его пить. Так что ни к чему разливать эль по твоей куртке вместо того, чтобы лить в глотку.

— Извини, Джек, — сказал я. — Просто я никогда раньше его не пил.

Мы раскурили трубки и устроились поудобнее на стульях; воплощенный покой. Меня осенило, как это должно быть замечательно — быть праздным человеком, расслабляться вот так вот, когда вздумается, есть, пить, спокойно покуривать трубку. Даже рабочий человек может отдохнуть в конце дня и насладиться плодами своего труда. Я откладывал все заработанные деньги до того часа, когда мы с Доминик сможем покинуть Клеткли и начать совместную жизнь где–нибудь еще.

— А мне его потребуется немало в ближайшие дни, — задумчиво сказал Джек. — Из–за этой кучки бездельников, которые будут здесь шляться и орать на нас. Клянусь тебе, я почти готов… — Он замолчал, не закончив фразу, и закусил губу, подавляя гнев.

— Что же все–таки произошло между Натом и твоей Элси? — спросил я, вставив слово «твоя» лишь потому, что он все время называл ее «своей», а не потому, что я сам заметил какие–то особенные между ними отношения. Джек пожал плечами и посмотрел так, словно не был уверен, хочет об этом говорить или нет.

— Дело вот в чем, — сказал он. — Я хочу про все это забыть. Мне кажется, все малость затянулось. Два года уж минуло. — Я вопросительно посмотрел на него, побуждая продолжить — и, в конце концов, он так и сделал. — Понимаешь, я живу в Клеткли–Хаусе с пяти лет, — сказал он. — Мои старики работали на сэра Альфреда. Они привезли меня сюда, а старина Нат уже жил здесь, и в детстве мы иногда играли вместе. А теперь началась вся эта дребедень, он называет меня «Колби», точно не помнит моего имени. Да он знает меня почти всю жизнь. А сейчас злит меня нарочно.

— Но почему? — спросил я. — Если раньше вы были друзьями?

Джек покачал головой.

— На самом деле мы никогда не были друзьями. Просто мы оба росли здесь и были погодками. Тогда сэр Альфред проводил большую часть времени в Лондоне, они приезжали в Клеткли только на выходные — и то не каждый раз. А мы тут скорее сторожили, чем что–то еще. Настоящая работа началась, когда сэр Альфред отошел от дел. Так что с Натом мы виделись лишь время от времени. И то он предпочитал сидеть в доме, я же все время проводил на улице. Нет, хлопоты начались, когда здесь появилась моя Элси.

— Значит, она здесь не с самого детства?

— О нет, — покачал головой Джек. — Она приехала сюда всего несколько лет назад. Может, года три. Ну, мы с Элси–то сразу подружились — ходили вместе гулять, развлекались. Вскоре мы стали больше, чем просто друзья, но все это было несерьезно. Мы могли быть вместе, могли разойтись в любое время. Сам же знаешь, как бывает.

Я кивнул; в конце концов, я действительно кое–что знал о том, как бывает. Хотя мои единственные романтические отношения были отнюдь не легкомысленны, а все мои сексуальные подвиги ограничивались общением с проститутками и уличными девчонками Дувра.

— Как бы то ни было, — продолжал Джек, — Нат как–то раз приехал сюда на уикэнд, глянул на мою Элси и не придумал ничего лучше, как подкатиться к ней. Принялся ее преследовать, и я тебе уже говорил, чем все закончилось.

— Он ее заполучил, — просто сказал я.

— Еще как, — вздохнул Джек. — А потом перестал с ней даже разговаривать. Чуть не разбил ей сердце. Она–то уж размечталась, что станет хозяйкой поместья, глупая шлюшка — и как она могла втрескаться в этого уродца–недомерка?

На этих словах дверь в кухню отворилась, и, держа в руке длинную свечу, вошел уродец–недомерок собственной персоной. Я подпрыгнул, подумав, не стоял ли он все время за дверью, подслушивая наш разговор.

— Привет, парни, — сказал он, направляясь к кладовой и почти не глядя на нас. Я гадал: то ли он ничего не слышал, то ли ему наплевать на то, что мы о нем думаем. — Что это вы здесь делаете так поздно? Закончили работу, а?

Я ждал, что Джек заговорит, поскольку он лучше меня знал, как себя вести в таких случаях, но время шло, а он не сказал ни слова. Я посмотрел на него, побуждая к ответу, но он просто сделал долгий глоток из бутылки и улыбнулся мне.

— Все закончено, сэр, — в итоге сказал я. — Лошади готовы к завтрашнему дню.

Нат вышел из кладовой, пристально разглядывая этикетки на двух бутылках с вином, которые держал в руках, затем внимательно посмотрел на меня. Прежде чем заговорить, он задумался — будто соображал, с какой стати ему беседовать с теми, кто настолько ниже него в пищевой цепи, — затем подошел к нам ближе. От него пахло табаком и выпивкой, и я подумал, в каком же состоянии он будет к завтрашнему утру, когда начнется охота.

— Мы выедем завтра в одиннадцать, ребята, — сказал он. — Не знаю, что вам наговорил Дэвис, но лошади должны быть готовы заранее.

— Мы здесь с семи, сэр, — сказал я.

— Что ж, полагаю, времени вам хватит. — Он бросил взгляд на часы. — Не пора ли вам на боковую, если вы собираетесь быть здесь завтра пораньше? Я не хочу, чтобы вы опаздывали. — Он презрительно ухмыльнулся нам, а я дружелюбно улыбнулся в ответ, но Джек даже не шелохнулся. Я заметил, что Нат смотрит на него несколько нерешительно, точно опасаясь, что он может внезапно перевернуть стол и вцепиться ему в глотку. Взаимная неприязнь была почти осязаемой. — Пойду–ка я, — в итоге сказал он. — До завтра.

Он тихо закрыл за собой дверь, и я с облегчением вздохнул. Я был уверен, что он собирается выговорить нам по поводу того, что мы пьем пиво его отца, — он, как и мы, прекрасно знал, что нам это запрещено, — но его, похоже, это не заботило, или же он просто не заметил.

— Ты не испугался его, а, Мэтти? — спросил Джек через минуту, с подозрением глядя на меня. Я рассмеялся.

— Испугался? — переспросил я. — Ты шутишь.

— В конце концов, он всего лишь человек, — ответил он. — Даже меньше, чем человек.

Я откинулся на спинку стула и задумался. Я не боялся его, Джек ошибся. Мне в свое время доводилось сталкиваться с куда более грозными личностями, чем Нат Пепис, и как–то удавалось справляться с большинством. Но я был напуган. Я не привык, чтобы мной командовали, но еще непривычнее было то, что человек этот всего на пару лет старше меня. Я не вполне понимал, но что–то в Нате Пеписе пробирало меня. Я посмотрел на часы на кухонной стене, когда они пробили полночь.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал я, допив бутылку и опуская ее в карман, чтобы выбросить в канаву по дороге к дому Амбертонов. — Увидимся завтра.

Джек отсалютовал мне своей бутылкой, но ничего не сказал, когда я открыл дверь, впустив внутрь стремительный поток лунного света, и шагнул в вечерний холод. Свернув за угол, в окно я увидел, как развлекаются Нат и его друзья: они изрядно шумели, до меня донеслись мужские крики, запела девушка. В полумраке я оглядел этот огромный дом, в котором работал, и подумал: смогу ли я сам когда–нибудь так жить? Сколько людей рождаются для такой жизни? Вот интересно… B что нужно делать, чтобы заполучить такое богатство?

Но я ошибался, полагая, что мне его никогда не достичь.

Нат выбрал Доминик и еще одну из самых симпатичных служанок: в утро охоты они должны были стоять возле конюшни с подносами портвейна. Их одели в изящные наряды, и было ясно, что внимание большинства мужчин направлено на мою «сестру». Подозреваю, она это прекрасно понимала, но сама едва смотрела на них, подходя то к одному, то к другому, предлагая напитки, вежливо улыбаясь, и наслаждаясь всеобщим вниманием. Я ухмыльнулся, когда увидел, как она выходит из кухни — так люди улыбаются, увидев своего друга, разодевшегося в пух и прах, — но она проигнорировала меня, по–видимому, чувствуя надо мной какое–то профессиональное превосходство.

Мы с Джеком вывели лошадей из конюшни и привязали во дворе. Нат и его друзья бродили вокруг, угощаясь напитками с подноса Доминик, — они тоже полностью игнорировали нас, но восхищались ухоженными лошадьми, точно сами имели к этому какое–то отношение. Джеку было все равно, он их едва замечал, как мне кажется, но меня это раздражало, поскольку я усердно трудился и полагал, что мои труды должны оценить. Я был слишком молод.

В конце концов охота началась, собаки и лошади с шумом пронеслись сквозь ворота Клеткли–Хауса в поля, простиравшиеся окрест. Через несколько минут до нас донесся лай псов, рыскавших по холмам и гулкий звук охотничьих рожков. Доминик и ее подруга Мэри–Энн ушли работать: они готовили еду и мыли стаканы, — а мы с Джеком отправились на кухню перекусить. Когда мы вошли, девушки болтали и хихикали, но увидев нас, сразу же замолчали и понимающе переглянулись, естественно исключая нас из своего общества. Джек, как обычно, сразу направился в кладовую, а я присел за стол, надеясь услышать от Доминик какие–нибудь дружеские слова — такие, что подтвердят: я ей все еще не безразличен.

— Хотела б я сама вместе с ними поохотится, — сказала Мэри–Энн, выволакивая на середину кухни большой мешок. У ног она поставила большой котелок с водой, а сама плюхнулась на табурет, собираясь чистить картошку. — Они, все такие разодетые, скачут по полям. Гораздо лучше, чем сидеть в очистках.

— Да ты сразу же свалишься с лошади, — сказал Джек. — И свернешь свою чертову шею. Когда ты в последний раз сидела верхом?

— Я могу научиться, разве нет? Должно быть несложно, раз уж Нат Пепис с этим справляется.

— Так он этим, наверно, всю жизнь занимается, — сказал я, присоединяясь к Джеку. Доминик бросила на меня раздраженный взгляд. — Но, может, ты с этим и справишься, — пробормотал я, чтобы успокоить ее.

— Вы, конечно, слыхали о его помолвке, — сказала Мэри–Энн через пару секунд; на лице ее застыло выражение «я–кое–что–знаю–чего–не–знаете–вы». Мы с удивлением посмотрели на нее.

— Нат собирается жениться? — спросил Джек. Для него это явно было новостью.

— Уже нет, — ответила Мэри–Энн. — Ходили слухи, что он должен обручиться с какой–то шлюхой в Лондоне. Дочь друзей его отца, я слыхала. Но говорят, она узнала, что он напился, отправился в один из тех домов, куда джентльменам ходить не след, и порвала с ним из–за этого.

Джек фыркнул:

— Ей повезло. Я хочу сказать, кто ж в здравом уме захочет выйти замуж за этого уродливого…

— Ну не знаю, — ответила она. — Не так уж он и плох. К тому же, в один прекрасный день он получит третью часть этого поместья, а это очень даже недурно. Деньги прекрасно заменяют мужчинам хорошенькое личико, ты же понимаешь.

— Так вот что тебе в нем нравится, Мэри–Энн? — Джек презрительно покачал головой. — Человек — это не только те вещи, которыми он владеет, понятно.

— Чудно́, — ответила она, шмыгнув носом и не отрываясь от чистки картофеля. — Обычно только те, у кого они есть, так говорят. А не те, у кого нет и гроша за душой.

Я посмотрел вокруг и подумал, как это, должно быть, прекрасно — родиться богачом, получить состояние без всяких усилий.

— Такой человек, как он, не сможет осчастливить женщину, — сказал я, желая поддержать Джека, но он едва заметил, что я вообще открыл рот. Мэри–Энн расхохоталась.

— Да что такие, как ты, знают о том, как доставить женщине удовольствие? — вскричала она, и слезы покатились у нее по щекам. — Да ты небось девушку даже за руку никогда не держал. Ты ведь еще младенец.

Я ничего не ответил — просто уставился на стол и отчаянно покраснел, увидев, что Доминик отвернулась от нас к раковине.

— Что скажешь, девушка? — спросила Мэри–Энн, глядя на нее. — Твой братец уже познал женщину, как ты думаешь?

— Не знаю, — мрачно ответила та. — И мне совершенно не хочется думать об этом, спасибо тебе большое. Некоторым из нас приходится еще и работать.

Я обратил внимание, что она стала употреблять местные выражения, и удивился, как я этого раньше не замечал. Мэри–Энн снова рассмеялась, и, подняв голову, я увидел, как Джек посмотрел на покрасневшее лицо Доминик, затем со смешанным удивлением и весельем на лице перевел взгляд на меня. Я поспешно встал и направился к конюшням.

Вечером, возвратившись в Клеткли–Хаус, Нат и его друзья принесли вести о потерях. Я услышал их издалека и встал у конца дорожки, глядя, как свора собак несется ко мне, а за ними следуют уставшие лошади и всадники. Нат ехал на лошади не один — с ним была юная леди, лицо ее было совершенно белым, а глаза покраснели от слез. Всадники спешились, и один высокий молодой человек, а не сам Нат, помог девушке спешиться и понес ее в дом. Я с удивлением смотрел, не понимая, что стряслось, а Нат тем временем подошел ко мне. Он казался расстроенным.

— Небольшой несчастный случай, — сказал он, не глядя на меня; он наблюдал, как его друзья входят в дом, где их встречал дворецкий. — Дженет, мисс Логан, упала с лошади, когда та заартачилась у изгороди. Вывихнула лодыжку, я полагаю. Бедняжка вопила, не переставая, добрых полчаса.

Я кивнул и посмотрел по сторонам, пересчитывая лошадей. Выезжали восемь, вернулось лишь семь.

— А где же ее лошадь? — тихо спросил я.

— Ах. — Нат поджал губы, затем поскреб в затылке и недоуменно пожал плечами. — С лошадью беда. Она перевернулась, когда Дженет свалилась. Упала и сильно ушиблась. Она в плохом состоянии.

Сердце у меня сжалось. Последние несколько месяцев я ходил не за этими лошадьми, но моя привязанность к тем, что принадлежали сэру Альфреду, вселила в меня любовь к этим созданиям. Я восхищался их мощью, силой, которую мы обуздывали, когда они подчинялись нашим командам. Я любил запах лошадей, мне нравилось, как их большие влажные глаза доверчиво смотрят на меня. Больше всего я любил их чистить, гладить щеткой по шкуре, пока они не начинали тихонько ржать от удовольствия и блестеть, как орех; их красота стоила наших усилий. Известие об искалеченной лошади — чьей бы она ни была — не могло не расстроить меня.

— Вам пришлось ее убить? — с надеждой спросил я. Нат безразлично пожал плечами.

— У меня не было с собой ружья, Зулус, — ответил он, исказив мое имя. — Пришлось оставить бедную тварь там же, где она рухнула.

— Вы оставили ее там? — изумился я.

— Ну она же не могла подняться. Думаю, у нее сломана нога. И поскольку ни у кого из нас не было ружья, а размозжить ей голову камнем мы не смогли, больше ничего не оставалось. Я подумал, что вернусь и позову кого–нибудь из вас, парни. А где же Холби?

Я огляделся и в кухонное окно увидел, что Джек разговаривает с Доминик. Он посмотрел на нас, вышел и медленно двинулся к лошадям, намереваясь заняться ими. Я подошел и объяснил, что случилось; он посмотрел на Ната и в ярости помотал головой.

— Вы просто бросили ее там? — спросил он, почти повторив мои слова. — О чем вы думали, Нат? Отправляясь на охоту, следовало бы захватить с собой ружье, как раз на такой случай. На любой случай.

— Для тебя — мистер Пепис, Холби, — сказал Нат, и его лицо гневно вспыхнуло от такого оскорбления. — Я никогда не ношу оружия без особой на то надобности. Ради бога, — быстро добавил он, — нам только надо вернуться и пристрелить несчастное создание. Это не займет много времени.

Мы с Джеком, выпрямившись, уставились на него, а он слегка смешался от такого унижения. Теперь стало ясно, насколько я или Джек, больше мужчины, чем этот болван. Уважение, которое я питал к его положению в обществе, в этот момент пропало, но я изо всех сил старался держать себя в руках.

— Я пойду, — в итоге сказал Джек, направляясь к дому за ружьем. — Так где вы ее бросили?

— Нет, — бросил Нат, вновь обретая силу и не желая, чтобы им помыкали низшие существа, — поедет Зулус. И я поеду с ним, чтобы показать, где лошадь. А ты останешься тут и позаботишься об остальных животных. Я хочу, чтобы их напоили, накормили и почистили, ясно? И поживее.

Джек открыл рот, чтобы возразить, однако Нат уже направился к дому, и мне оставалось лишь пожать плечами. Я вошел в конюшню и взял двух лошадей сэра Альфреда, поскольку не хотел еще больше утомлять охотничьих; я вывел их, как раз когда Нат вышел из дома с пистолетом, заряд которого он проверил перед тем, как сесть на лошадь. Он даже не посмотрел на Джека, когда выезжал, и я поспешно тронулся за ним — я был куда менее опытным наездником и боялся, что не догоню его.

Прошло добрых двадцать минут, прежде чем Нат отыскал место, где пала лошадь. Мы спешились и осторожно подошли к ней. Я боялся того, в каком состоянии мы ее застанем: вдруг она уже умерла, — и в глубине души надеялся, что ее там уже нет; может, травма оказалась не так серьезна, как счел Нат, и лошадь смогла встать и теперь бродит где–нибудь в поле. Но мне не повезло. Кобыла, каурая трехлетка с большим белым кругом у одного глаза, лежала, дрожа, на ковре из листьев и веток, голова ее дергалась в судорогах, глаза слепо уставились в никуда, изо рта шла пена. По белому пятну я узнал лошадь, которую видел утром: красивая, мускулистая, с прекрасными ногами. Какое–то время мы с Натом смотрели на бедное животное, затем уставились друг на друга, и мне показалось, что в его глазах мелькнуло сожаление. Мне снова захотелось повторить: «Не могу поверить, что вы просто оставили ее здесь», но я сообразил, что сейчас неподходящее время для дерзостей, и если я не буду осторожен, он может ударить меня хлыстом.

— Ну? — в конце концов сказал я, кивнув ему и глядя на пистолет, который он вытаскивал из кармана куртки. — Вы не собираетесь это сделать?

Нат достал пистолет, и лицо его слегка побледнело. Он воззрился на мишень и облизал пересохшие губы, затем посмотрел на меня:

— Ты когда–нибудь это делал? Когда–нибудь убивал лошадь?

Я покачал головой и сглотнул.

— Нет. И не хочу делать этого сейчас, если вас это интересует.

Он фыркнул, снова посмотрел на лошадь, на оружие, и сунул мне пистолет.

— Не будь таким трусом, — быстро сказал он. — Делай, что тебе говорят. Сделай… что нужно. — Я взял оружие и в этот миг понял, что и ему самому никогда не приходилось этим заниматься. — Просто прицелься в голову животного и нажми на курок, — заявил Нат, и я почувствовал, как внутри у меня взбухает гнев. — Постарайся сделать чистый выстрел, ради бога, Зулус, — продолжал он. — Не стоит разводить грязь.

Он отвернулся, поднял ногу и принялся сосредоточенно вытирать носок сапога, ожидая, что я сделаю роковой выстрел. Я посмотрел на лошадь — она по–прежнему билась в конвульсиях — и понял, что не стоит больше медлить. Ради нее. Вытянул правую руку, крепко сжимая непривычное для меня оружие — мне никогда еще не доводилось держать его в руках, — и накрыл ее левой, чтобы унять дрожь. Подойдя поближе к голове лошади, я отвел глаза и в ту секунду, когда к горлу подступила тошнота, нажал на курок. Отдача тут же отбросила меня назад. Какое–то время мы оба молчали — я был оглушен, и на несколько секунд звон в ушах вытеснил все мысли. Затем я взглянул на кобылу — она перестала трястись. К счастью, мне удалось сделать чистый выстрел: вокруг очерченного белым глаза расплылся дымящийся красный круг, но больше, казалось, не было никакой разницы между тем, что было несколькими секундами назад, и теперь.

— Сделано? — не оборачиваясь, спросил Нат. Я какое–то время молча смотрел на его спину. Он трясся всем телом и, не понимая, что делаю, я снова поднял руку и прицелился ему в затылок. — Готово, Зулус? — спросил он.

— Заилль, — сказал я твердо и спокойно. — Меня зовут Матье Заилль. Да, готово.

Он обернулся, но старался не смотреть на мертвую кобылу.

— Ну, — в конце концов вымолвил он, когда мы уже направились к нашим лошадям. — Вот что выходит, когда не делаешь, что говорят. — Я недоуменно глянул на него, а он улыбнулся: — Она хотела, чтобы лошадь перепрыгнула через изгородь, — объяснил он. — Мисс Логан, в смысле. Она хотела, чтобы лошадь прыгнула, а та встала на дыбы. И посмотри теперь на нее. Вот что она получила. Когда вернемся, скажи Холби, чтобы он отправил кого–нибудь сюда, ее надо отвезти на живодерню, ясно?

Он не смотрел на меня и больше не заговаривал, а сразу направил лошадь к Клеткли–Хаусу. Мне же пришлось остановиться под деревом: я почувствовал, что колени у меня подгибаются, а желудок выворачивает наизнанку, пока все его содержимое не оказалось на земле у моих ног. Когда я поднялся, лоб у меня был весь в испарине, во рту — отвратительный привкус. И, не понимая толком, отчего, я вдруг расплакался. Тихие всхлипы стали бурными сухими рыданиями, сперва беззвучными, затем — страдальческими. Я лег на землю, свернувшись калачиком, и пролежал так, казалось, целую вечность. Моя жизнь, думал я. Вся моя жизнь.

В дом Амбертонов я вернулся уже затемно — лишь после того, как мы с Джеком сами отвезли тело.

Глава 17

БЫКИ И МЕДВЕДИ «ВЕЛИКОГО ОБЩЕСТВА»

После смерти моей восьмой жены, Констанс, в Голливуде в 1921 году, мне хотелось уехать как можно дальше от Калифорнии, но я решил остаться в Соединенных Штатах. Смерть Констанс повергла меня в депрессию — жена моя погибла в бессмысленной автомобильной катастрофе сразу же после нашей свадьбы: несчастный случай, унесший жизни моего племянника Тома, одной восходящей кинозвезды и сестры Констанс, Амелии, — и в 178 лет я совершенно запутался; я уже не знал, куда же теперь меня может завести жизнь. В первый и, возможно, единственный раз за все 256 лет жизни, я задумался об упорном нежелании моего тела стареть и слабеть. Я был готов сдаться, хотелось освободиться от утомительного существования, на которое я, казалось, был обречен на веки вечные, и потребовалось громадное усилие, чтобы удержаться от того, чтобы немедленно отправиться в приемную ближайшего врача, рассказать ему все и выяснить, не сможет ли он мне помочь состариться или просто со всем этим покончить.

Но, в конце концов, депрессия отступила. Как я уже говорил, я никогда не считал, что в моем положении есть что–то ужасное; ведь иначе я бы умер к началу 1800–х и никогда не приобрел бы этот благословенный жизненный опыт. Возраст — жестокая штука, но, если ты хорошо сохранился и располагаешь достаточными средствами, всегда есть чем заняться.

Я остался в Калифорнии до конца года, поскольку не видел смысла начинать новую жизнь в сезон отпусков, но затем, в 1922 году переехал в Вашингтон, купил маленький домик в Джорджтауне и вложил деньги в сеть ресторанов. Их владелец Митч Лендл был чешским иммигрантом — приехал в Америку в 1870–х годах, как водится, преуспел и даже изуродовал собственное имя «Миклош», переделав его в американскую кличку. Он хотел расширить сеть своих ресторанов в столице, но не мог себе этого позволить. Ему охотно бы дали кредит в любом банке, но он не доверял банкам, опасаясь, что они могут отозвать заем и наложить лапу на его империю, а потому решил найти инвестора. Я с удовольствием отобедал в его заведении, и мы с ним поладили; в итоге я согласился рискнуть, и предприятие стало приносить прибыль. Рестораны Лендла стали открываться по всему штату, и, благодаря способности Миклоша подбирать хороших поваров — я всегда называл его Миклош и никогда Митч, — наш бизнес процветал.

Еда никогда меня особо не интересовала, хоть я и любил хорошо пообедать, но кто же этого не любит. Тем не менее, в ту эпоху, во время моего единственного набега в ресторанный бизнес я кое–что узнал о еде, в частности — об импорте деликатесов и фирменных блюд из других стран, на чем мы в «Лендлз» и специализировались. Я стал интересоваться тем, что мы подаем в своих ресторанах, и вскоре мы взяли за правило готовить в наших заведениях только здоровую пищу, это стало нашим девизом. С навыками и талантом Миклоша мы подавали нежнейшие овощи, отборнейшие куски мяса и самые восхитительные пироги, которые мог себе вообразить человек. Столики в наших ресторанах никогда не пустовали.

В 1926 году меня пригласили в исполнительный комитет Пищевого управления, и я стал членом комиссии, занимавшейся анализом привычных диет вашингтонцев и разработкой общей политики их улучшения; тогда–то я и познакомился с Гербом Гувером[73], который за несколько лет до этого, в президентство Уилсона[74] состоял в этом комитете. Теперь он стал министром торговли, но по–прежнему поддерживал работу комитета. Мы стали друзьями и частенько обедали вместе, хотя подчас это было трудно — его вечно осаждали просители.

— Они думают, что я могу им чем–то помочь, — сказал Герб мне как–то вечером, когда мы сидели в отдельной кабинке в «Лендлз», неторопливо попивая бренди после роскошного обеда, приготовленного лично Миклошем. — Они считают, раз я министр торговли, то помогу им уклонится от уплаты налогов, если они со мной подружатся.

Вряд ли. Герб был известен как один и честнейших и неподкупнейших людей в кабинете министров. Я недоумевал, как ему удалось занять этот пост — учитывая его прошлое, и в особенности его благотворительную деятельность. Когда во время Первой мировой войны немцы вторглись в Бельгию и Нидерланды, Герб работал в Лондоне и получил от Антанты[75] задание обеспечить Бельгию провиантом, с чем блестяще справился: без его помощи в стране мог начаться голод. Несколько лет спустя, в 1921 году, он предпринял рискованный шаг, решив помочь Советской России, в которой начался ужасный голод. Когда его начали критиковать за то, что он протянул руку помощи большевикам, он закричал с балкона Белого дома:

— Двадцать миллионов человек умирают от голода. Каковы бы ни были их политические убеждения, их следует накормить!

— Сам не знаю, как я ее получил, — признался Герб, говоря о своей нынешней должности. — Но, похоже, у меня хорошо получается! — добавил он, широко ухмыляясь; его пухлая жизнерадостная физиономия растянулась в улыбке, вокруг глаз собрались морщинки. Так оно и было — страна процветала, и его присутствие в кабинете министров казалось гарантией благополучия.

Должен признаться, я получал огромное удовольствие от общения с ним и пришел в восторг, когда в конце 1928 года его избрали президентом. Прошло уже немало времени с тех пор, как я был близок с людьми, стоящими у власти, и никогда еще в Белом доме не было не никого похожего на Герберта Гувера. В марте 1929 года я присутствовал на его инаугурации за день до моего отъезда в Нью–Йорк и слышал его речь: он превозносил страну, сумевшую возродиться после Великой войны, и восхищался своими согражданами, смело идущими навстречу будущему. Хоть его речь и показалась мне длинноватой и перегруженной деталями, без которых американские граждане вполне могли обойтись, она тем не менее была бодра, оптимистична и предвещала, что грядущие четыре года станут весьма успешными. Поговорить мне с ним не удалось, но я пожелал ему удачи, веря, что уважение, которое американцы питают к нему, его гуманистическая натура гарантируют экономическое процветание страны, о котором он говорил — как и любой из его предшественников. Я и не предполагал, что к концу года страна будет ввергнута в великую депрессию, а его президентство закончится прежде, чем он успеет что–либо совершить.

Но еще меньше я ожидал, какую огромную цену заплатят за это мои близкие.

Дентон Ирвинг любил рисковать. Его отец, Магнус Ирвинг, был главой крупной нью–йоркской инвестиционной фирмы «КартеллКо» — он унаследовал ее от своего тестя, Джозефа Картелла. В 61 год Магнус перенес удар, который вывел его из строя, и компанию возглавил Дентон, отдавший лучшие годы своей тридцатишестилетней жизни работе с инвестициями и занимавший пост вице–президента компании. Герб, тогда уже — президент Гувер, познакомил нас парой лет раньше в Вашингтоне, и мы стали друзьями; перебравшись в Нью–Йорк, я встретился с ним и рассказал о своих планах, рассчитывая на его помощь.

Мы с Миклошем приняли щедрое предложение от консорциума инвесторов, пожелавшего купить нашу сеть ресторанов, — то было решение, ускорившее мой отъезд из столицы. Предложение было весьма щедрым, сумма значительно превосходила любые, которые мы оба могли заработать за (обычную) человеческую жизнь. К тому же Миклош моложе не становился, а его дети не проявляли интереса к ресторанному делу, и потому мы решили, что наш бизнес пора продавать. Это означало, что в добавление к уже имеющимся акциям и счетам у меня на руках оказалась изрядная сумма, которую необходимо было вложить в дело. Я подумал, что Дентон сможет мне что–нибудь посоветовать.

Дело было в марте 1929 года; за неделю мы вместе подобрали довольно солидный портфель ценных бумаг, поделив мои деньги между надежными процветающими фирмами — такими, как «Ю–Эс Стил» и «Дженерал Моторс», — быстро растущими — например, «Истмен Кодак», — и несколькими новыми передовыми компаниями, которые, как мы надеялись, в скором времени начнут приносить прибыль тем, кто желает рискнуть. Дентон был умным парнем, но я обнаружил, что ему недостает терпения; в этом мы с ним были несхожи. Как только он узнал, что я намереваюсь вложить солидную сумму, он обзвонил всех своих деловых партнеров, стараясь подобрать для меня лучшее, сделать самые разумные вложения, точно это он будет получать проценты с прибыли. Его энтузиазм забавлял меня, но вместе с тем заставлял верить в его силы, к тому же мне очень нравилось с ним общаться.

В это же время в мою жизнь вошла молодая женщина, с которой я никогда ранее не встречался. Ее звали Аннет Уэзерс; тридцатитрехлетняя почтовая служащая из Милуоки. Сырым апрельским вечером она появилась на пороге моей квартиры близ Сентрал–парка с двумя сумками и восьмилетним мальчиком. Я открыл дверь и увидел ее: платье на ней промокло насквозь, она с трудом сдерживала слезы и крепко сжимала руку своего сына. Я с удивлением посмотрел на нее, недоумевая, кто же это может быть и что ей от меня нужно, однако стоило мне бросить единственный взгляд на мальчика, и я сразу же догадался.

— Мистер Заилль, — сказала она, поставив сумку и протягивая мне руку. — Простите, что побеспокоила вас, но я писала вам в Калифорнию и так и не получила ответа.

— Я уже несколько лет не живу там, — объяснил я, все еще стоя в дверях. — Я перебрался в…

— Вашингтон, я знаю, — уверенно ответила она. — Простите, что я приехала к вам, но я не знаю, что мне делать. Просто мы… мы…

Она так и не закончила фразу: битва со слезами была проиграна, и женщина рухнула без сил у моих ног. Мальчик с подозрением уставился на меня, словно это я заставил его мать плакать, а я не знал, что мне делать. Последний раз я общался с детьми такого возраста добрых полтораста лет назад, когда мой брат Тома был ребенком, хотя, как правило, мне удавалось с ними ладить. Я открыл дверь и провел их в квартиру, ее отправил прямиком в ванную, чтобы она привела себя в порядок и вернула самообладание, а мальчика усадил в большое кресло, откуда он продолжал смотреть на меня со страхом и неприязнью.

Примерно через час, отогревшись у камина, умытая и переодетая в теплый мохнатый халат, Аннет, беспрестанно извиняясь, объяснила мне, кто она такая и почему приехала, хотя я уже понял, кто она.

— Вы связались со мной после вашей свадьбы, помните? — начала она. — Когда погибла ваша бедная жена.

— Помню, — ответил я. Образ Констанс возник в моей голове, я вдруг понял, что уже давно не вспоминал о ней, и это меня расстроило.

— Мой бедный Том умер в тот же день. Без него нам пришлось нелегко.

— Могу себе представить. Извините, что не помог вам.

Аннет была вдовой Тома; я плохо знал этого парня, но он приехал на нашу с Констанс свадьбу и в результате — погиб. Я хорошо запомнил его в тот день; даже сейчас я вспоминаю, как он входит в комнату, представляется Чарли, Дугу и Мэри, людям, которых он видел на большом экране, в газетах и журналах о кино. Он пытался заигрывать с какой–то юной девицей, появившейся в паре короткометражек Сеннетта, но ему не повезло — он оказался в том самом месте, куда упала машина Констанс и Амелии. Его имя появилось в газетах на следующий день. Аннет рядом не оказалось — она была беременна и не пожелала ехать из Милуоки в Калифорнию, хотя подозреваю, что сам Том не позволил ей сопровождать его. По его поведению в тот единственный день я понял, что их брак не слишком прочен.

Аннет была милой барышней с короткими вьющимися светлыми волосами и бледным личиком — именно таких девушек в фильмах привязывают к рельсам старые злодеи. У нее были большие глаза с маленькими зрачками, мягкие, невыразительные черты лица и безупречная кожа. Мне сразу же захотелось ее защитить — не ради сына или покойного мужа, но ради нее самой. Она восемь лет боролась, не прибегая к моей помощи, хотя знала, что у меня есть деньги, и сейчас я понимал, что она приехала не в погоне за наживой, а лишь от нужды и отчаяния.

— Я ужасно себя чувствую, — признался я. — Я сам должен был связаться с вами, хотя бы потому, что этот мальчик — мой племянник. Как ты поживаешь, Томас?

— Мы зовем его Томми. Но откуда вы знаете его имя? — спросила она, без сомнения, пытаясь припомнить, упоминала ли раньше она имя мальчика. Я пожал плечами и улыбнулся.

— Догадался, — ответил я. Мальчик ничего не ответил. — Он не слишком разговорчив, верно? — спросил я.

— Он просто устал, — ответила она. — Ему не помешало бы немного отдохнуть. Может, у вас найдется лишняя кровать?

Я сразу же вскочил:

— Разумеется, найдется. Пойдем со мной.

Он в испуге прижался к матери, и я посмотрел на нее, не зная, что делать.

— Я сама уложу его, если вы не возражаете, — сказала Аннет, вставая и легко поднимая ребенка с пола, хотя он был довольно крупный мальчик, и его уже не требовалось носить на руках. — Он боится чужих.

Я показал ей комнату, и она пробыла с Томми около четверти часа, пока он не заснул. Когда Аннет вернулась, я налил ей бренди и сказал, что они должны остаться у меня на ночь.

— Я не хочу вас беспокоить, — сказала она, и я заметил, что ее глаза снова наполняются слезами. — Но была бы признательна вам за это. Я должна быть с вами откровенной, мистер Заилль…

— Матье, прошу вас.

Она улыбнулась.

— Я должна быть честной с вами, Матье. Я здесь потому, что вы — мое последнее прибежище. Я лишилась работы и давно уже не могу ничего найти. Некоторых наших служащих уволили около года назад, мы жили на мои сбережения. У меня не осталось средств, чтобы платить за наш маленький домик, и нас выселили. В прошлом году умерла моя мать — я надеялась, что мы получим какое–нибудь наследство, но оказалось, что ее дом заложен и все деньги ушли на уплату долгов. У меня не осталось никого из близких, понимаете. Я бы не приехала, но Томми… — Она замолкла и слегка зашмыгала носом.

— Разумеется, мальчику нужен дом, — сказал я. — Послушайте меня, Аннет. Вам не о чем беспокоиться. Вы должны были прийти ко мне раньше. Или я к вам. Он ведь мой племянник, а вы, в каком–то смысле, — моя племянница, и я буду счастлив помочь вам. — Я помолчал. — Я хотел сказать, — добавил я, словно требовалось пояснение, — я собираюсь помочь вам.

Аннет посмотрела на меня так, будто не смела надеяться, поставила бокал, подошла ко мне и обняла.

— Спасибо вам… — начала она, но не выдержала и разрыдалась. Слезы потекли, как ливень.

Судьба подчас собирает вместе самых неожиданных людей. Я договорился о встрече с Дентоном, чтобы обсудить некоторые вопросы, связанные с инвестированием, но ему пришлось отменить нашу встречу: он уезжал на похороны.

— Моя секретарша, — объяснил он по телефону. — Ее убили, можете в это поверить?

— Убили? — удивленно переспросил я. — Боже мой. Как это случилось?

Я помнил ее: простоватая девица, распространяющая вокруг себя запах кольдкрема.

— Мы точно не знаем. Похоже, у нее был роман с каким–то мужчиной, они съехались — какой–то актер, как мне говорили, собирались даже пожениться. А на днях он вернулся вечером домой после того, как не прошел прослушивания на Бродвее, и сильно избил ее. У бедняжки не было ни единого шанса выжить.

Я вздрогнул.

— Какой ужас, — тихо сказал я.

— Это точно.

— Его поймали?

— О да, он сидит в городской тюрьме. Но мне пора. Похороны в час, и я уже чертовски опаздываю.

Я не из тех, кто ищет выгоду в несчастье ближнего, но мне сразу же пришло в голову, насколько подходит Аннет это неожиданно освободившееся место. Она несколько лет провела на почте, так что ей должна быть знакома конторская работа, к тому же она — девушка сообразительная, милая и расторопная, станет ценным приобретением для его фирмы. К тому времени она прожила у меня уже несколько недель; она устроилась официанткой на те часы, когда Томми в школе. Платили ей немного, но она упорно стремилась отдавать мне часть своего заработка в уплату за проживание, как я ни пытался отказаться: эти жалкие гроши невозможно было даже поделить на части.

— Но мне это не нужно Аннет. Это я должен тебе доплачивать.

— Вы позволили нам жить здесь и не платить за жилье. Пожалуйста, возьмите. Мне так будет легче.

Хотя меня это раздражало, я понимал, насколько важно для нее ощущать, что она вносит вклад в домашнее хозяйство. Она была независимой — сама растила сына и весьма успешно с этим справлялась. Томми был очень тихий ребенок, милый и умный, и когда мы получше узнали друг друга, он перестал меня дичиться, а я обнаружил, что с радостью возвращаюсь домой по вечерам. Аннет готовила для нас скромный ужин, Томми тихо сидел в углу с книжкой. Наша домашняя жизнь быстро превратилась в спокойную, уютную рутину, и мне стало казаться, что эти люди были здесь всегда. Что же до наших отношений, несмотря на то, что Аннет была очень привлекательной, я видел в ней, как я сказал в первый вечер, племянницу, — они были чисты и спокойны.

Дентон согласился встретиться с Аннет, она тоже к этому стремилась, поскольку уже поняла, что в работе официантки мало приятного; должно быть, собеседование прошло успешно, поскольку он сразу же предложил ей занять место, чему она была крайне рада. Долго благодарила меня за помощь, и с первой же недельной зарплаты купила мне новую трубку.

— Я хотела подарить такое, что вам понравится, — сказала она. — И вспомнила о вашей коллекции трубок. Хотя вам следовало бы бросить, это вредно для здоровья, но я ее все же вам купила. Как давно вы курите, могу я вас спросить?

— Слишком давно, — ответил я, вспоминая то время, когда Джек Холби учил меня курить трубку. — Много, много лет. И посмотрите на меня — я все еще здесь.

Я живо интересовался экономикой, поскольку занимался преимущественно инвестициями. Я читал газеты и внимательно прислушивался к аналитикам. Я вложил немало средств в различные предприятия, и хотя Дентон был хорошим советчиком, я лично следил за всем, что происходит. Я побывал на публичной встрече Национальной ассоциации распорядителей кредитов в Трибека[76], на которой обсуждали состояние государственного бюджета; эксперты говорили о том, что сейчас уровень инвестиционного кредита достиг высочайшей отметки за всю историю страны. Их рекомендация для таких предпринимателей, как я, и для банков–кредиторов — соблюдать осторожность, поскольку любое сокращение кредитов может, заявили они, повлечь за собой самые сокрушительные последствия.

— Не беспокойся, — говорил мне Дентон. — Они правы, уровень кредита слишком высок — но страна из–за этого не обанкротится. Ради бога, посмотри на Герба, он так глубоко запустил руку в зад федерального резерва, что понадобится десять тонн динамита, чтобы извлечь ее оттуда.

— Думаю, я хотел бы часть акций перевести в ликвиды, — сказал я, как всегда восхищаясь образностью его выражений. — Понемногу там–сям. Ничего особо солидного. Я наслушался всяких историй и мне не очень понравилось, что я узнал. Это флоридское дело, например…

Дентон рассмеялся и так сильно хлопнул рукой по столу, что не только я подпрыгнул от изумления, но и Аннет вбежала в офис посмотреть, что случилось.

— Все в порядке, милая, — поспешно сказал Дентон, тепло улыбнувшись ей. — Просто я по обыкновению невоспитанно высказывал свое мнение.

Она засмеялась и погрозила ему карандашом, прежде чем выйти из комнаты.

— Вы заработаете сердечный приступ, если не будет вести себя поосторожней, — кокетливо сказала она и закрыла за собой дверь. Я обернулся, хотя она уже вышла, — меня удивила интимность их краткого диалога, — а повернувшись обратно, увидел, что Дентон смотрит на дверь со щенячьим восторгом.

— Дентон, — осторожно сказал я, пытаясь привлечь его внимание, — Дентон, мы говорили о Флориде.

Он посмотрел на меня, точно не вполне понимая, кто я такой и что здесь делаю, помотал головой, как мокрая собака, отряхивающаяся после дождя, и вернулся к разговору.

— Флорида, Флорида, Флорида, — мечтательно пробормотал он, точно пытаясь вспомнить, что значит это слово, а затем: — Флорида! — вдруг завопил он без видимых на то причин. — Говорю тебе, не беспокойся из–за Флориды. Ты ведь знаешь: что там случилось — это крупнейший финансовый провал в истории так называемого «солнечного штата», а здесь, в Нью–Йорке, где крутятся настоящие деньги, знаешь, кого это может волновать?

— Кого? — спросил я, хотя наперед знал, что́ он собирается сказать.

— Никого, — заявил он. — Вот так–то. Никого вообще. Ни единую живую душу.

Я нахмурился:

— Не знаю. Я слышал, здесь может произойти то же самое.

Я не собирался пускать все на самотек, когда на карту поставлена моя финансовая стабильность.

— Послушай, Матье, — потирая глаза, медленно сказал он, точно разговаривал с ребенком. Что мне всегда нравилось в Дентоне — это его непоколебимая вера в себя и то, как он высокомерно отделывается от тех, кто в нем сомневается. — Хочешь знать, что стряслось во Флориде? Я тебе скажу. Не знаю, что у тебя за источники или откуда ты получаешь информацию, но уверен, что они паникуют напрасно. Там, во Флориде, в последние годы лет практически повторился земельный бум в Оклахоме. Любой оборванец с десятью центами в кармане скупал землю, точно она скоро выйдет из моды. Я могу тебе кое–что рассказать, но это совершенно секретная информация, поскольку я получил ее от одного парня в Вашингтоне, я думаю, мы оба прекрасно понимаем, о ком речь, так что это не должно выйти за пределы комнаты, но дело в том, что последние несколько лет инвесторы финансировали больше земельных участков под строительство домов во Флориде, чем есть семей во всех Соединенных Штатах Америки. Что ты об этом думаешь?

Я засмеялся.

— Ты шутишь, — сказал я, хотя о таком не слышал и не был полностью убежден в достоверности этих сведений.

— Это правда, друг мой, — заявил он. — Флорида — один из самых слаборазвитых штатов, и в последние десять лет люди начали это понимать. Но они продают, продают, продают и продают — пока не продадут все. И знаешь, что они делают потом? Продают снова. Миллионы и миллионы участков под застройку, для которой там не хватает места; но, что еще хуже, в целой клятой стране не найдется людей, чтобы их заполнить, даже если удастся переселить всех до единого во Флориду, что, — он фыркнул и откинулся на спинку кресла, — еще менее вероятно. Знаешь ли ты, что если все мужчины, женщины и дети Америки внезапно переберутся во Флориду, земля перекосится, и мы все улетим в открытый космос?

Я растерялся, глаза у меня нервно забегали.

— Нет, Дентон, — сказал я. — Нет, я этого не знал.

— И! И! — закричал он, снова возбужденно колотя по столу. — Я тебе еще кое–что скажу. Если все жители Китая одновременно подпрыгнут, произойдет то же самое. Земная ось, или как ее там, сдвинется, гравитация исчезнет, и мы все улетим на Марс. Так что если только они над этим задумаются, Китай может стать самой могущественной страной в мире. Они могут затребовать выкуп с целой планеты, просто пугая тем, что они подпрыгнут на несколько сантиметров. Подумай только!

Я подумал и понадеялся, что он закончил с этой темой.

— Все это очень интересно, Дентон, — сказал я, нажав на его имя, чтобы подчеркнуть, что мы закончили обсуждать стратегию Китая в борьбе за мировое господство. — Но мне кажется, мы несколько уклонились от темы. Я просто подумал, что следует произвести небольшую ликвидацию. Мне очень жаль, но я считаю, что это необходимо.

— Эй, это же твои деньги, — улыбнулся Дентон. — Я здесь, чтобы служить тебе, — любезно добавил он.

— Хорошо, — сказал я, с трудом сдержав смех. — Стало быть, к делу. Немножко там, немножко сям, вот и все. Не стоит сходить с ума. Просто поразмысли и дай мне знать.

— Будет сделано, — ответил он. Я встал, собираясь уходить, пожал ему руку и направился к двери. — И вот еще что, Матье, — внезапно произнес он, когда я уже был у двери. — После чего ты свободен. — Я улыбнулся и вопросительно поднял бровь. — Эти флоридские дела. Ты знаешь, их погубила не спекуляция.

— Нет? — переспросил я, поскольку считал, что именно это спровоцировало проблему. — А что же?

— Ураган, — ответил он. — Все просто. Сукин сын ураган пронесся над Флоридой в конце прошлого года и вызвал разрушения на миллионы долларов. А когда всё подсчитали, выплыла правда о спекуляциях. Иначе они бы занимались этим и по сей день. Во всем виноват ураган. Я же что–то пока не вижу, чтобы ураган надвигался на Пятую авеню, а ты? — Я неуверенно пожал плечами. — И знаешь, какова мораль этой истории? — спросил он, когда я уже открыл дверь и собрался уходить.

— Ну? — Я радовался, что за свои деньги получил, по крайней мере, часовое развлечение, если ничего больше. — Скажи мне. Какова мораль этой истории?

— Мораль этой истории, — повторил он, опершись руками на стол и наклоняясь вперед. — Если случается стихийное бедствие, непредвиденное обстоятельство по воде божьей, оно сметает всю пыль и люди видят: то, что скрывалось под ней, не столь уж красиво. Понимаешь?

Дентон Ирвинг принадлежал к Старым Деньгам. Хотя его отец унаследовал фирму от тестя, по этой линии деньги наследовались несколько поколений, чуть ли не со времен пуритан–переселенцев. И несмотря на то, что приключившийся с его отцом удар означал, что он больше не сможет участвовать в жизни фирмы, он все еще дергал за ниточки, бдительно следя за деятельностью сына, и очень грубо критиковал его.

Я знал, что Дентон живет в страхе и трепете перед отцом. Настоящий великан, тот каждый день занимался в своем личном спортзале — и это задолго до того, как подобные вещи вошли в моду. Я знал, что отцом он был суровым: Дентон выпрямлялся по струнке, и лицо у него становилось напряженным всякий раз, когда он разговаривал с ним по телефону.

Шел 1929 год. Я ликвидировал бо́льшую часть своих ценных бумаг, а Дентон свою фирму закапывал все глубже и глубже в опционы, в которых, по его заявлениям, он никогда не ошибался: солидные фирмы, вроде «Юнион Пасифик» или «Гудрич». Чем ближе лето, тем больше начинала буксовать экономика, промышленное производство сокращалось, цены падали. Президент Гувер заставил федеральный резерв поднять учетные ставки, чтобы помешать спекуляциям на фондовой бирже, но и это не помогло. Суммы, вложенные в фондовую биржу, возрастали, пока не достигли пределов возможного. Чтобы успокоить нервы, Гувер и губернатор Нью–Йорка Франклин Делано Рузвельт, заявили, что верят в незыблемость фондовой биржи, Гувер говорил о «Великом Обществе», которое никто и ничто не сможет победить; что он подразумевал, страну или Уолл–стрит, я не знаю.

В то же время я узнал о романе Дентона и Аннет. Она часто возвращалась домой поздно, взволнованная, после того, как он приглашал ее на ужин или потанцевать. Она выглядела счастливой, и я поощрял их отношения, поскольку любил Дентона; к тому же, он мог обеспечить счастливую жизнь ей и ее сыну, если их отношения зайдут настолько далеко.

— Я не ожидал, что стану свахой, — сказал я ей как–то вечером. Мы сидели у меня дома — редкий вечер, когда Дентона с нами не было. Я читал новый, только что изданный роман Хемингуэя «Прощай, оружие», а она пришивала пуговицы к рубашке Томми. — Я думал, что нашел тебе работу, а не мужа.

Она рассмеялась.

— Не знаю, как далеко это зайдет, — призналась она, — хотя я его очень люблю. Знаю, он много хвастает и стремится всех уверить, что у него все под контролем, но в глубине души он очень мягкий человек.

— Неужели? — пробормотал я. Мне было сложно в это поверить.

— Это правда. Его отец… — Она покачала головой и перевела взгляд на шитье. — Я не должна об этом говорить, — тихо сказала она.

— Как хочешь, — отозвался я, — но помни, ты встречаешься не с его отцом, а с ним.

— Понимаете, он вмешивается во все, — продолжала она; похоже, ей хотелось об этом поговорить все равно. — Он постоянно давит на бедного Дентона. Все еще думает, что руководит фирмой.

— Он вложил много денег в это дело, — сказал я, играя «адвоката дьявола». — И сил. Естественно, он…

— Да, но он попросил Дентона взять на себя руководство фирмой, когда с ним случился удар. И вряд ли он не понимает, что делает. Боже мой, он работает в фирме с семнадцати лет.

Я кивнул. Возможно, она права; я едва знал Магнуса Ирвинга, встречался с ним всего раз или два — он походил на тень того человека, каким, насколько я знал, был раньше. Но вскоре после этого, в субботу, 5 октября, в поместье Ирвингов устроили грандиозный прием, и когда собрались гости — все, кто хоть что–то значил в финансовом мире Нью–Йорка, а также огромное количество друзей и родственников, — было объявлено о помолвке моего друга с моей племянницей. Я был рад за обоих — они выглядели безумно счастливыми — и тепло поздравил их.

— Как удачно убили мою секретаршу, а? — сказал Дентон, и лицо у него на миг вытянулось, когда он это произнес. — Боже мой… — Он покачал головой. — Это все неправильно. Я хотел сказать, что если бы этого не случилось…

— Все в порядке, Дентон, — ответил я. — Я понимаю, о чем ты. Судьба. Шанс. Что–то в этом роде.

— Именно так.

Он посмотрел на Аннет, которую окружила целая свита банкиров.

— Ты только посмотри на нее, а? — сказал он, тряхнув головой так, словно не мог поверить в свою удачу. — До сих пор не верится, что она сказала мне «да». Как же мне повезло…

Я заметил Магнуса Ирвинга — в обязательном смокинге он сидел в инвалидном кресле за одним из столов — и кивнул ему.

— А твой отец? — спросил я. — Как он относится к вашему браку? Одобряет?

Дентон закусил губу и на мгновение вспыхнул от злости, но быстро взял себя в руки, не желая портить себе вечер.

— Его немного беспокоит мальчик, — в итоге произнес он.

— Томми? — удивился я. — Но почему? Что с ним не так?

— С ним все в порядке, — быстро ответил он. — Мы прекрасно ладим. Мы много общаемся в последнее время. Нет, думаю, мой отец считает, что раз Аннет уже была замужем, и у нее есть ребенок… надеюсь, ты не обидишься на мои слова… а из семьи у нее только ты и все такое…

— Он думает, что она с тобой из–за денег, — просто сказал я.

— Одним словом, да. Его это беспокоит…

— Ну это просто чепуха. — Я оборвал его, готовый вступиться за честь своей невестки. — Боже мой, когда она здесь появилась, она даже не позволила мне…

— Матье, Матье, успокойся, — сказал Дентон, положив руку мне на плечо. — Я в это не верю — даже ни на секунду. Я люблю ее, ты же понимаешь. И она любит меня. Я в этом уверен. Все замечательно.

Я кивнул и постарался успокоиться — по улыбке на его лице я понял, что он говорит правду. А из разговоров с Аннет я знал, как сильно ее чувство к нему.

— Хорошо, — сказал я в итоге. — Тогда все в порядке.

— А как насчет тебя? — спросил он. — Когда нам удастся свести тебя с очаровательной молодой цыпочкой, а? Ты ведь так больше не женился, верно? — спросил он, уверенный в том, что Констанс была моей первой женой.

— Несколько раз, — ответил я. — Похоже, что я и брак — несовместимые вещи.

— Ну, времени у тебя еще полно, — рассмеялся он с самодовольным видом человека, обретшего любовь всей своей жизни. — Ты еще молод.

Теперь настала моя очередь посмеяться.

К середине октября в пакете у «КартеллКо» у меня осталось всего лишь несколько фондовых опционов, и мои отношения с Дентоном превратились из деловых в чисто дружеские. Я по–прежнему приглашал его на ланч, получая огромное удовольствие от наших споров об экономике, фондовой бирже, политике; мы осуждали Герба, который перестал поддерживать какие бы то ни было контакты с нами, хотя, полагаю, у него в это время были заботы поважнее, чем оскорбленные чувства пары старых друзей. Мне нравилось близкое общение с этой счастливой парой и Томми, нравилось играть роль доброго дядюшки в их жизни. Однако 23 октября все пошло наперекосяк.

Хотя последние несколько дней биржа была практически закрыта, 23–го числа вдруг случился наплыв продаж. На следующий день, в Черный Четверг цены упали до самых нижних отметок, и не было ни одного намека на улучшение. В тот день я вместе с Дентоном был на Уолл–стрит, на фондовой бирже и наблюдал, как маклеры кричат друг на друга, пытаясь продавать, но из–за нагнетаемой ими истерики цены падали все ниже. Дентон был вне себя от горя — он не понимал, что можно сделать, чтобы улучшить ситуацию; и тут произошло нечто странное.

Под нами колыхалось море красных пиджаков, молодые и пожилые махали в воздухе своими сертификатами, пытаясь избавиться от всего, что можно; но ни одна акция не была куплена. И вдруг с левой стороны биржи в центр зала вышел молодой человек — на вид ему было не больше двадцати пяти — и поднял вверх руку. Сквозь шум, который вдруг стих, поскольку его самоуверенность произвела впечатление, он прокричал, что хочет купить 25 тысяч акций «Ю–Эс Стил» по 205 долларов. Я бросил взгляд на доску.

— Что он делает? — спросил Дентон. От волнения он вцепился рукой в перила так, что у него побелели костяшки пальцев. — «Ю–Эс Стил» упали до 193–х.

Я покачал головой. Я сам мало что понимал.

— Я не уверен… — начал я, когда молодой человек снова прокричал свой ордер одному из маклеров, и тот алчно бросился продавать ему акции, с видом человека, не верящего в свою удачу. — Он стабилизирует рынок, — сказал я тогда, недоверчиво качая головой. — Самый отчаянный…

Я понял, что не могу закончить фразу, настолько впечатлил меня этот жест; через минуту начались пробные продажи, и акции немного подросли в цене. За полчаса они полностью стабилизировались и казалось, что паника закончилась.

— Это было невероятно, — произнес Дентон. — На минуту я подумал, что все кончено.

Я не разделял его уверенности. Я не вполне понимал, что может произойти, но было ясно, что это еще не конец. В следующие несколько дней о состоянии фондовой биржи говорили решительно все; отец давил на Дентона, беспрестанно спрашивая о том, что его сын делает, чтобы спасти фирму. Тем не менее, когда последствия Черного Четверга улеглись в сознании инвесторов, большинство попытались возместить свои потери, и снова начались массовые продажи. Во вторник, 29 октября, в день Краха Уолл–стрит, на рынок были выброшены более 16 миллионов акций. За этот, один–единственный день на Нью–йоркской фондовой бирже было потеряно столько же денег, сколько правительство США потратило на участие в Первой мировой войне. Это стало катастрофой.

Аннет позвонила мне из «КартеллКо» и сказала, что Дентон ведет себя, как безумец. Отец названивал ему весь день, но Дентон отказался подходить к телефону; он заперся в своем кабинете. Фирма обанкротилась — я уже знал об этом. Все, чем он владел, было потеряно, равно как и бо́льшая часть денег его инвесторов. В тот день я оказался в числе немногих счастливчиков в этом городе ужасных трагедий. К тому времени, когда я приехал в его контору и поднялся на верхний этаж, где находился его кабинет, Аннет уже была в панике; Дентон не открывал дверь, но мы слышали, как он крушит вещи. Я слышал, как бьются об пол лампы, как он вышагивает из угла в угол под непрекращающиеся звонки телефона.

— Это наверняка Магнус, — сказала Аннет, вырывая провод из стены. Телефон замолчал. — Он, мать его, думает что во всем виноват Дентон. — Я с удивлением посмотрел на нее, поскольку никогда раньше не слышал от нее подобных выражений; но я понимал, что иначе сейчас нельзя. — Вы должны выбить дверь, Матье, — сказала она, и я кивнул.

Я толкнул дверь, но она была очень прочная, из дуба, и я чуть не выбил себе плечо, пока дерево в конце концов не поддалось. Когда мне удалось выломать замок, дверь рухнула, и мы с Аннет вбежали внутрь, Дентон стоял перед открытым окном — лицо перекосила безумная гримаса, одежда на нем была изорвана, глаза горели.

— Дентон, — закричала Аннет; слезы текли по ее лицу, она бросилась к нему, но я удержал ее, схватив за руку, поскольку увидел, что когда она направилась к нему, он придвинулся к окну еще ближе. — Мы сможем все уладить, — сказала она. — Тебе не нужно…

— Прочь от меня! — заорал он, вскочив на подоконник. Сердце у меня затрепетало — по его лицу я понял: все кончено. Он выглянул наружу, облизал губы и через миг пропал из виду. Аннет закричала и, кинувшись к окну, высунулась так, что я испугался, но мы едва смогли разглядеть его изломанное тело на земле.

Со временем несчастная Аннет оправилась от этой трагедии, а Магнус Ирвинг перенес еще один удар, когда услышал о том, что сталось с его сыном, и вскоре после этого умер. Мне по–прежнему везло, и перед тем, как уехать на пару десятков лет на Гавайи, куда я собирался переехать на Рождество, я назначил приличное содержание Аннет и Томми. Они отказались присоединиться ко мне и вернулись в Милуоки, где и прожили всю свою жизнь.

Мы с Аннет поддерживали связь; замуж она больше не вышла и после того, как ее сын погиб при Перл–Харбор[77], переселилась к своей снохе и внуку и жила с ними, пока они не уехали в Англию, где этот ребенок в свою очередь зачал сына, ставшего телезвездой. В конце концов мы потеряли связь, но после ее смерти я получил письмо от ее соседки: она сообщала мне, что Аннет мирно скончалась после долгой болезни. Она переслала мне письмо Аннет, в котором та благодарила меня за все, что я сделал для нее в Нью–Йорке в двадцатые годы. К письму была приложена фотография, на которой мы трое — Дентон, Аннет и я, сняты на балу в честь их помолвки за несколько месяцев до Краха. На ней мы выглядим очень счастливыми и смотрим в будущее с оптимизмом.

Глава 18

АВГУСТ–СЕНТЯБРЬ 1999 ГОДА

Лондон, 12 августа 1999 года

Уважаемый мистер Заилль,

Несколько раз мне хотелось позвонить Вам после похорон моего отца, чтобы поблагодарить за прочувствованную речь, произнесенную Вами в церкви. Должен сказать, что для нас большое утешение — знать, что наш отец был столь уважаем и любим в вашей индустрии.

Мне было очень приятно побеседовать с Вами после похорон; сожалею, что Вы исчезли прежде, чем мы закончили разговор. Как Вы помните, мы обсуждали мою работу — мою рукопись — и, похоже, Вас она заинтересовала. Вы также упомянули своего племянника Томми, который, по Вашим словам, лучше, чем Вы, разбирается в работе телеиндустрии.

Следуя Вашему совету, я закончил сценарий и послал его Вашему племяннику, звезде «Би–би–си», но, к сожалению, должен Вам сообщить, что он вернул ее мне, не прочитав, с весьма краткой запиской. Может быть, Вы забыли рассказать ему о моем сценарии?

Мне не удалось поговорить о моей работе с Вами или с ним, поэтому в лучших традициях голливудских стяжателей, я подумал, что следует «разрекламировать» сценарий в одном кратком абзаце. Вот он:

Как–то вечером парочка пожилых приятелей напиваются и по дороге домой снимают малолетнюю шлюху. Добравшись до дома, они забавляются с наркотиками, к которым непривычны, и в результате один из них умирает. Один их друг впадает в панику, но другой не теряет головы — он звонит молодому парню, который ему кое–чем обязан, и просит о помощи. Вместе они перевозят тело в другое место, и когда того приятеля находят, все решают, что это несчастный случай: покойный был один, никакого скандала. Но они не подозревают, что сын покойного проснулся посреди ночи — они даже не знали, что он был в доме, — и все слышал и видел. Сын размышляет, не следует ли позвонить в полицию и обо всем рассказать, но в конце концов решает этого не делать, поскольку сознает, что эти два приятеля могут ему помочь. Они соглашаются, жизнь продолжается и все прекрасно. Никто никогда ничего не узнает.

Вот и все, мистер Заилль! Вам нравится? Я также прилагаю копию полной версии сценария и повторно отправляю его Вашему племяннику с более убедительной запиской. Уверен, Вы сможете помочь с финансированием съемок. С нетерпением жду Вашего ответа.

С наилучшими пожеланиями,

Ли Хокнелл.

Я пригласил Мартина к себе выпить, решив, что привычная уютная обстановка моего дома — более подходящее место, чтобы выслушать плохие новости, нежели стерильная атмосфера офисов телестанции. Я понимал, как он все это воспримет; пожилой человек, привыкший быть в центре внимания, приученный к тому, что люди ловят каждое его слово, какими бы нелепыми слова эти ни были, внезапно становится безработным, брошенным на произвол судьбы. Он сойдет с ума. И дело не в деньгах — мы ему практически ничего не платили, он вполне обеспеченный человек. Он заработал себе приличную пенсию, у него есть свой дом, заполненный хорошей живописью и objeсts d’art[78], которые со временем не дешевеют. Такой образ жизни он любил высмеивать в других, но его самого он устраивал. Мне хотелось надеяться, что он воспримет новость спокойно, хоть я в этом и сомневался.

Я не рассчитывал, что вместе с ним придет Полли, и это отчасти расстроило заготовленную речь. Полли — вторая жена Мартина, они женаты семь лет. Нет нужды говорить, что она моложе его — ему шестьдесят один, а ей всего тридцать четыре. Его первая жена, Анджела, с которой я никогда не встречался, была с ним бо́льшую части его парламентской карьеры, но они разошлись вскоре после того, как он снова стал частным лицом. Когда отпала нужда убеждать людей в собственном счастливом браке, он развелся с ней, открыл охоту на молодое поколение и без особых затруднений подцепил Полли; знаменитости всегда привлекают внимание. Я мало знал о ее прошлом, за исключением того, что она хорошо разбирается в искусстве — она работала в картинной галерее во Флоренции, строительство которой я финансировал в 1870–х годах, — и в музыке, что большая редкость среди дам ее поколения. Разумеется, она вышла за Мартина ради его денег, но и он кое–что получил взамен. Он явно наслаждался статусом стареющего ухажера молодой красивой женщины и тем, что она позволяет ему находиться рядом; осмелюсь заметить, что и она могла кое–чему его научить.

— Мартин, — сказал я, бодро открывая дверь, и, — Полли, — тут же пробормотал я. Моя улыбка слегка застыла — я пытался оценить, как это может сказаться на встрече. — Я так рад видеть вас обоих.

— Взаимно, — ответил он, входя в квартиру и вертя головой во все стороны, чтобы понять, есть ли тут кто–нибудь еще или появилось ли что–нибудь новое, что стоит рассмотреть. У него была привычка брать мои вещи, внимательно их изучать, а затем сообщать мне, что либо у него есть такое же, но получше, либо что он мог бы достать мне такую же вещь за полцены. Это была одна из наименее привлекательных его черт.

Я провел их в гостиную и предложил выпить. Мартин, как всегда, хотел виски, а Полли ни с того ни с сего попросила мятный джулеп.

— Что? — удивленно спросил я, поскольку я не планировал устраивать коктейльную вечеринку или сцену из «Великого Гэтсби».

— Мятный джулеп, — повторила она. — Бурбон, листья мяты, толченый лед…

— Я знаю, из чего он состоит, — быстро ответил я. — Просто удивился, что вы захотели именно его. — Мне пришло в голову, что я не пил мятный джулеп с двадцатых годов. — И, если честно, сомневаюсь, что у меня есть мята.

— А бурбон у вас есть?

— Разумеется.

— Тогда бурбона. Чистого.

От коктейля до чистой выпивки, странно. Я отправился в кухню и приготовил напитки. Когда я вернулся, Мартин стоял в углу с чугунным подсвечником в руках; он перевернул его и внимательно изучал, оставив при этом в нем все три свечи, так что маленькие обломки застывшего воска рассыпались по ковру. Я с грохотом поставил поднос, надеясь, что он повернет подсвечник как надо.

— Где вы это взяли? — спросил он, возвращая подсвечник в нормальное положение, но при этом царапая металл, чтобы посмотреть, сойдет ли с него что–нибудь. — У меня был точно такой же, но краска слезала, если поскрести.

— Тогда, быть может, не следовало его скрести, — сказал я, слегка улыбнувшись, и сел, а Полли развернулась, чтобы лучше видеть мужа. — Это похоже на старый анекдот про человека, который пришел к доктору и сказал: «Мне больно, когда я делаю рукой вот так».

Я наблюдал, как он ставит подсвечник на место, и вспоминал, что предмет этот был свадебным подарком моей некогда тещи Маргериты Флеминг, на безумной дочери которой, Эванджелине, я имел глупость жениться в начале XIX века. Один из немногочисленных памятных сувениров, оставшихся от того злосчастного швейцарского брака, закончившегося тем, что Эванджелина сбросилась с крыши санатория, в который ее поместили. Я сам ее туда отправил, разумеется, — после того, как она попыталась убить меня, глупая девчонка, решив, что я вступил в сговор с Наполеоном, хотя у меня с этим человеком не было ничего общего. После ее смерти я избавился от большей части нашей собственности, не желая вспоминать эту мрачную полоумную юродивую, но сохранил подсвечник, потому что он был исключительно красив и всегда вызывал восхищение моих гостей.

— Это был свадебный подарок, — ответил я, когда он снова спросил меня, где я его раскопал. — Моей бывшей тещи, да упокоится она с миром. — Они оба печально кивнули, уставившись на секунду в пол — из уважения к покойным родственникам, хотя те скончались два столетия назад. Видимо, подумали о моей последней жене, о которой я им рассказывал. Нечто вроде минуты молчания в память о них, и мне хотелось прервать ее, поскольку те люди не заслуживали таких знаков уважения. — Мне кажется, прошли века с тех пор, как мы собирались вместе, — бодро сказал я, вспоминая наши оживленные обеды наверху. — И бог знает, сколько времени прошло с тех пор, как я приглашал вас к себе.

— Вы все еще встречаетесь с Тарой Моррисон? — спросила Полли, наклоняясь вперед. Что–то заставило меня взглянуть на ее руки — нет ли у нее диктофона.

— О, нет, — со смехом ответил я. — Мы довольно давно не виделись. Боюсь, теперь это вряд ли возможно.

— Какая жалость, — ответила она; я заподозрил, что она входит в число поклонниц колонки «Тара говорит». Я представил себе, как она следует правилам Тары для живущих в навязчивых состояниях. Когда мы последний раз с ними обедали, она не могла оторвать глаз от знаменитости, а после обеда загнала ее в угол, испрашивая матримониального совета у женщины, которая никогда в жизни не имела постоянных отношений.

— Мне казалось, вы — прекрасная пара, — великодушно добавила она.

Я пожал плечами:

— Не знаю. — Меня удивило, что я внезапно подумал о Таре почти с сожалением. Мне пришло в голову, как часто думал я о ней, как сильно она меня восхищала и одновременно раздражала, и насколько радовала меня перспектива заполучить ее обратно на телестанцию. Я слегка поежился. — Мы оба очень занятые люди, — сказал я, — особенно Тара. У нее так много дел, что сложно найти время побыть вместе. К тому же она слишком много времени обдумывает каждое свое заявление, ей это нелегко дается. Да к тому же разница в возрасте.

— О, какая чепуха, — раздраженно сказала Полли, я тут же осознал свой faux pas, посмотрев на неравную пару, сидящую передо мной. — Возраст не имеет никакого значения. Да и не похоже, что вы намного старше ее. Ей должно быть уже за тридцать. А вы, держу пари, родились уже после войны.

Я открыл рот и задумался над этим.

— Я родился в сорок третьем, — честно признался я.

— Ну и вот. Сколько же вам тогда? Пятьдесят шесть?

— Пятьдесят шесть, — кивнув, подтвердил ее муж, точно живой калькулятор.

— Ну и вот, — повторила она, не желая признавать поражение. — Вы же понимаете? Не такая уж большая разница.

Я пожал плечами и решил сменить тему. Я понимал, что Мартину этот разговор не слишком приятен — тема возраста раздражала его. Он как–то признался, что с девятнадцати лет впадал в депрессию всякий раз, когда становился на год старше. Дни рождения повергали его в уныние; теперь, разумеется, с высоты шестидесяти одного года, он оглядывался назад на десять, двадцать, тридцать лет, понимая, как молод он тогда был, но не осознавал, насколько все это относительно. Если бы он только мог себе представить, каково это — стоять на пороге четвертого века, — вот тогда бы он в самом деле почувствовал себя старым.

Быть может, вопрос возраста был столь болезненным для Мартина еще и потому, что он сомневался в верности Полли. Несколько месяцев назад, когда мы с ним немного выпили, он сказал, что подозревает Полли в романе с курьером нашей станции. Этому парню — я разыскал его несколько дней спустя — было не больше девятнадцати, высокий и красивый, довольно самоуверенный тип; это, должно быть, и привлекало тех, с кем он работал. Мартин хотел, чтобы я уволил Дэниела — так звали парня, — я отказался, и это несколько омрачило нашу дружбу. Я считал, что не вправе уволить его, поскольку он справляется со своей работой, а из того, что я слышал от его начальника, работал он действительно хорошо, тем более, что обвинения против него совершенно бездоказательны. Позже от кого–то на станции я узнал, что у Полли и Дэниела был даже не роман, а лишь небольшое «приключение», но я больше не разговаривал на эту тему с Мартином, который теперь, похоже, притворялся, будто ничего и не было. Так или иначе, я знал, что юность — Юность по самой своей природе — чертовски раздражает его.

— Я хотел поговорить о программе, — начал я, когда мы покончили с обязательными светскими формальностями. — О том, как его развивать. Как менять формат. — Слова слетели у меня с языка, и я сам испугался их, поскольку приготовил иное, совершенно адекватное вступление, а вместо этого сказал такое, из чего следовало, что я считаю шоу проблемой.

— Самое время, — сказал Мартин, всегда готовый поговорить о своей карьере. — Не знаю, как вы, Матье, а я считаю, что мы уже сделали, все что могли. Буду с вами совершенно откровенен.

— Вы так считаете? — изумленно спросил я.

— Именно, — твердо ответил он. — Я и сам как раз намеревался обсудить это с вами. Мы с Полли уже говорили на эту тему, и у нас возникла отличная идея. Настоящий прорыв. Надеюсь, вы это поймете, — добавил он с видом человека, который на самом деле надеется, что я пойму, насколько это важно.

Он хочет подать в отставку, обрадованно подумал я. Он хочет подать в отставку!

— Нас нужно передвинуть в прайм–тайм, — заявил он с улыбкой, словно преподнося мне свое имя в сиянии софитов. — Мы перенесем шоу в прайм–тайм и сделаем его на час длиннее. Группа гостей каждую неделю. Публика в студии. — Он наклонился вперед, точно собирался водрузить вишенку на верхушку торта. — Я могу перемещаться по студии с микрофоном! — радостно добавил он. — Подумайте об этом. Это грандиозно.

Я кивнул:

— Хорошо. Это, конечно же, идея.

— Матье, — мягко сказала Полли и мне почему–то показалось, что если я вдруг соглашусь на эту абсурдную затею, то она предложит себя в качестве продюсера. Жаждущих получить работу я распознаю невооруженным взглядом. — Формат, в котором мы работаем… он отжил свое. Все это понимают.

— О, согласен, — сказал я. — Это не вызывает сомнений.

— Но нам все еще есть, что предложить. У нас есть своя аудитория. Нам просто нужно модернизировать программу, вот и все. В роли политиков выступают люди все более далекие от стоящих у власти, а Разгневанный Либерал… ну, вы же видели, кто у нас был на прошлой неделе? — Я покачал головой — я редко смотрю телевизор, если могу этого избежать, и уж тем более — свою станцию. — Ведущий детской телепередачи, — сказала она, печально качая головой. — Какой–то младенец семнадцати лет с белокурыми кудряшками и ямочками на щеках. Выглядел так, будто он пробуется на роль Оливера[79]. Мы спросили, что он думает о евро и все, что он выдал: надо заменить портрет королевы на Спорти Спайс[80]. — (Снова — «мы»). — Право, Матье. Мартин не должен интервьюировать таких людей. Это ниже его достоинства.

— Да, это так. Я понимаю, — ответил я. Я не мог с ней не согласится. В свои лучшие годы Мартин прекрасно справлялся с работой. Он развлекал всех своими безумными взглядами, но при этом всегда задавал правильные вопросы и сразу же замечал лицемерие, скрывающееся под тщательно прописанными, хорошо подготовленными, придуманными Центральным офисом, одобренными шефом ответами. Без сомнения, то, чем он занимался сейчас, лишь принижало его прошлые заслуги. Но он старел и уже утратил былую проницательность; я стал задумываться — а если он не просто шокирует, а и в самом деле верит в то, что говорит? Я уже подозревал, что так оно и есть. Возраст озлобил его. Я отказался от всех своих заготовок и решил попробовать иную, более опасную, тактику.

— Вы когда–нибудь ощущали себя старым? — тихо спросил я, откинувшись в кресле и подливая себе в стакан воды из бутылки. Капля брызнула мне на щеку, и я медленно ее вытер, избегая смотреть на них.

— Я — что? — изумленно спросил Мартин. — Чувствую ли я себя…

— Иногда, — сказал я, повысив голос и глядя в пространство, — я чувствую себя ужасно старым. Мне хочется бросить все и уехать… не знаю, на юг Франции или еще куда. Пляжи, Монако. Знаете, я никогда не бывал в Монако, — задумчиво добавил я, и в самом деле озадачившись, почему же я там не был. Хотя времени у меня, разумеется, в избытке.

— Монако, — повторила Полли, глядя на меня так, точно я сошел с ума.

— Вам никогда не хотелось просто жить в свое удовольствие? — спросил я, глядя в глаза Мартину. — Высыпаться по утрам? Делать, что хочешь? Не проверять все время рейтинги. Носить весь день рубашку с расстегнутым воротничком.

— Нет, — нерешительно ответил Мартин. — Да нет, нет, в самом деле. Я хочу сказать, мне нравится… Почему вы спрашиваете?

— Шоу не работает, Мартин, — четко произнес я. — И дело не в гостях, и не во времени выхода в эфир, и не в семнадцатилетках с ямочками, и не в формате, и даже не в вас. Просто оно изжило себя, вот и все. Вспомните все самые знаменитые телепрограммы последних тридцати лет. «Даллас», «Ваше здоровье!»[81], «Шоу Бадди Риклза». Все они когда–нибудь заканчиваются. Вне зависимости от того, насколько были хороши, насколько их любила публика. Иногда просто понимаешь, что все кончено. Настало время прощаться.

На минуту воцарилась тишина — они пытались обдумать мои слова. В итоге Полли заговорила первой.

— Вы хотите сказать, что закрываете шоу? — спросила она. Я промолчал, лишь слегка поднял брови.

— Давайте не будем перегибать палку, — сказал Мартин; лицо у него слегка покраснело — без сомнения, ему хотелось, чтобы этих двадцати минут и вообще всего разговора не было. — Я лишь хотел сказать, что мы могли бы сделать его немного поживее. Я не хотел, чтобы вы подумали, будто…

— Мартин, — оборвал его я, — боюсь, что именно поэтому я пригласил вас сегодня. Вас обоих, — великодушно добавил я, хотя решительно не собирался обсуждать эти вопросы с Полли. Я полагал, что этим он займется сам. — Мне очень жаль, но шоу закончено. Мы его закрываем. Мы обсудили этот вопрос и поняли, что пришло время для достойного ухода.

— А что же я буду делать? — спросил он. Казалось, он всем телом вжался в кресло, плечи повисли, кожа побледнела и пошла пятнами; он смотрел на меня так, точно я его отец или агент, кто–то ответственный за его будущую карьеру. — Вы ведь не собираетесь засунуть меня в какую–нибудь чертову викторину? А для документальных фильмов у меня не хватает терпения. Ведущим, я полагаю. Я мог бы делать новости. Вы об этом думаете?

Он хватался за соломинку, и на миг я испугался, что он заплачет.

— Ничего, — сказала Полли, констатируя за меня очевидное. — Ты ничего не будешь делать. Тебя только что уволили. Верно, Матье?

Я тяжело выдохнул носом и уставился в пол. Терпеть не могу подобные ситуации, но мне приходилось так делать и раньше, если возникала необходимость, и, клянусь, я смогу с этим справиться и теперь.

— Да, — сухо сказал я. — Боюсь, так оно и есть, Мартин. Мы прекращаем действие контракта с тобой.

Ни одна уважающая себя свинья не стала бы жить в квартире моего племянника Томми.

Пару лет назад, когда, он записал хитовую пластинку, у него хватило благоразумия вложить деньги в недвижимость и приобрести пентхаус с двумя спальнями и видом на Темзу. Единственная ценность, которой он владел, и мне казалось невероятным, что за все это время он так и не продал ее, чтобы спустить деньги на свои химические потребности, предпочитая одалживаться у меня, вызывая мое негодование. Я подозревал, что владение собственностью является для него символом стабильности, в которой он так отчаянно нуждался.

В его квартире были высокие потолки и роскошные окна, из которых открывался вид на реку. Они занимали почти всю стену, от пола до потолка, и я, как ребенок, стоял перед ними, наклонившись вперед, положив руки на стекло, и смотрел вниз, наслаждаясь упоительным головокружением. Сама же гостиная, в которой я находился, была ужасна — я мог лишь удивляться, кто или что за разновидность амебы может жить здесь, не испытывая желания залезть под душ каждые пять минут. Некогда приличный диван был завален газетами и модными журналами, пол усыпан бутылками, опрокинутыми банками и стаканами, большая часть которых была забита раздавленными окурками и/или остатками косяков. В углу рядом с большим захламленным креслом валялся использованный презерватив; я смущенно уставился на него, пораженный грязью, меня окружающей. И это, изумленно подумал я, человеческий дом.

Я открыл окно — оно выходило на узкий, обнесенный перилами балкон — и вышел наружу. Внизу по Темзе плыла лодка, по набережной прогуливались парочки и семейства. Вдалеке виднелся Тауэрский мост и Парламент — этот вид всегда производил на меня впечатление.

— Дядя Мэтт.

Я повернулся и увидел Томми — он вышел из спальни в одних шортах, натягивая через голову белую — в кои–то веки — футболку. Он собрал свои длинные, до плеч, волосы в конский хвост, однако несколько прядей выбились и обрамляли, бледное, как у призрака, лицо. Глаза у него были красные, обведенные темными кругами, но еще краснее был нос — нервно подергиваясь, он пламенел от излишеств последнего времени. Я покачал головой — мне стало жаль его; всякий раз, когда, как я считал, мы могли бы как–то сблизиться и он мог бы выжить, случалось что–нибудь подобное, и я понимал, что все тщетно. Он был похож — я отнюдь не склонен к гиперболам — на саму Смерть.

— Как ты можешь?.. — начал я, окидывая взглядом Вьетнам, окружавший меня, но он поспешно оборвал меня.

— Прошу тебя, не начинай, — раздраженно сказал он. — Мне и без того фигово. Небольшая вечеринка прошлой ночью. Очень поздно лег.

— Ну слава богу, что у тебя не всегда так, — сказал я. — А то ты здесь подхватишь «черную смерть» или что–нибудь в этом роде. А мне довелось повидать, что она делает с людьми; в этом нет ничего хорошего.

Он расчистил немного места, я нервно присел на краешек дивана, а он устроился в позе лотоса в кресле, поджав под себя ноги, чтобы согреться. Я хотел было предложить закрыть окно, но решил, что не стоит — здесь и так не хватало кислорода, — а когда посмотрел на него, мое внимание снова привлек презерватив, жалко валявшийся неподалеку от него. Томми проследил за моим взглядом, затем взял газету, бросил ее поверх, и широко улыбнулся. Я подумал: как же долго резинка будет там валяться, погребенная под прессой, разводя на ковре колонии бог знает каких бактерий.

— У нас проблема, — сказал я, и он широко зевнул.

— Я знаю, — ответил он. — Я тоже получил письмо.

— От Хокнелла?

— Именно.

— Со сценарием?

— Он прислал его, но у меня не было времени читать. Было некогда с вечеринкой и все такое, к тому же я работаю по восемнадцать часов в день всю неделю.

— Ну а я прочел.

— И?

— О, полная чепуха, — невольно рассмеялся. — Я хочу сказать, он вообще ничего из себя не представляет. Мы не можем себе позволить продюсировать такое… — я покачал головой. — Некоторые диалоги…

Дверь одной из спален открылась, и оттуда появилась молодая женщина, облаченная в мужские трусы и майку. Она вышла не из комнаты Томми, и явно не была беременна, поэтому я понял, что это не Андреа. Она показалась мне смутно знакомой — певица или актриса, что–то в этом роде. Я знал ее по таблоидам и глянцевым журналам — ее естественной среде обитания. Она бросила на нас взгляд, плечи ее страдальчески обмякли, и она со стоном вернулась в спальню, плотно закрыв за собой дверь. Томми посмотрел, как она уходит, достал пачку сигарет и закурил. Его ресницы слегка затрепетали, когда первая порция никотина вошла в легкие.

— Это Мерседес, — пояснил он, кивнув на закрывшуюся дверь.

— Какая Мерседес? — спросил я.

— Просто Мерседес, — поджал плечами он. — Обходится без фамилии. Как Шер[82] или Мадонна. Ты должен ее знать. Лучшие продажи среди танцевальных записей в этом году. Она здесь с Карлом и Тиной из моего шоу. Они вчера вечером пересеклись. Вот повезло ублюдку.

Я кивнул.

— Хорошо, — сказал я, не желая вникать в сексуальные экзерсисы молодежи. — Вернемся к Ли Хокнеллу…

— Да пошел он, — просто сказал Томми, отмахнувшись от меня. — Скажи ему, что его сценарий — дерьмо и нет ни малейшего шанса, что ты или я будем заниматься этим. Что там он собирается делать, идти в полицию?

— Вообще–то может, — сказал я.

— С чем? У него нет доказательств. Не забывай, ты не убивал его отца. И я тоже. Мы просто разрулили ситуацию, вот и все.

— Но это нарушение закона, — сказал я. — Послушай, Томми. Меня совершенно не заботит, что он может сделать или не сделать. В свое время мне доводилось сталкиваться с куда более крутыми мерзавцами, поверь мне, и я бывал в куда более неприятных ситуациях, чем эта. Просто мне не нравится, когда меня шантажируют, вот и все, я хочу избавиться от него. Я не люблю… сложности. Справлюсь я сам, тебе нет нужды беспокоиться, но я хотел убедиться, что ты сознаешь, что происходит.

— Отлично, спасибо, — сказал он и на минуту замолчал. Я встал, собираясь уходить.

— Как… Андреа? — спросил я, сообразив, что никогда раньше не осведомлялся о ней.

— Она здорово, — ответил он, его глаза оживились, когда он посмотрел на меня. — Уже на шестом месяце. Отлично выглядит. Она скоро придет — если хочешь, подожди немного, познакомишься.

— Нет–нет, — сказал я, надеясь преодолеть море хлама, преграждавшего мне путь к двери. — Все в порядке. Я приглашу вас обоих на ужин или еще куда–нибудь в ближайшее время.

— Отлично.

— Созвонимся, — сказал я, закрывая за собой дверь и возвращаясь в почти стерильную атмосферу лестничной клетки. Я глубоко вздохнул, выкинул из головы Ли Хокнелла до конца дня и направился вниз, к дневному свету и свежему воздуху.

— Ну как прошло? Он вел себя достойно или пытался устроить драку?

Я вздохнул и оторвал взгляд от заметок, которые делал для сегодняшнего совещания. Мне пришло на ум, что хотя я обычно оставляю дверь открытой, Кэролайн — единственный сотрудник станции, который даже не изображает попытку постучать, когда входит. Она просто врывается в кабинет, оставляя хорошие манеры по другую сторону двери.

— Мартин был мне хорошим другом, — с упреком сказал я, споткнувшись на времени. — Он — мой хороший друг. И дело тут не в достоинстве. У человека отняли работу. В один прекрасный день такое может случится и с вами, и тогда вы не будете так шумно радоваться.

— Я вас умоляю, — сказала она, падая в кресло перед моим столом. — Он просто старая калоша, и без него нам будет лучше. Теперь мы сможем найти кого–нибудь поталантливее. Надо этим заняться. Тот парнишка, Дэнни Джонс? Которого Мартин интервьюировал на прошлой неделе? С ямочками? Такой понравится молодежной аудитории. Мы должны заполучить его. — Она посмотрела на меня, и, должно быть, заметила в моих глазах ярость, желание взять ее за уши и выбросить в окно, потому что сдалась сразу же. — Хорошо, хорошо, сожалею, — быстро сказала она. — Я повела себя бестактно. Он ваш друг, и вы считаете, что вы в долгу перед ним. Как он воспринял это, плохо?

— Он не был в восторге, — честно сказал я. — Но, признаться, мало говорил. Полли, его жена — вот она возмущалась бурно. Ее это задело куда сильнее.

После того, как я сказал Мартину, что в его услугах больше не нуждаются, Полли и в самом деле выказала куда больше гнева. Пока ее муж сидел, растекшись по креслу, прижав руку ко лбу, словно обдумывая свое будущее — или отсутствие такового, — она пошла в наступление, обвиняя меня в предательстве и полном идиотизме. Она сказала, что мы должны быть благодарны ее мужу за его многолетнюю службу — тут она, пожалуй, хватила, — и что мы за дураки, раз не способны понять, какую ценность он представляет для станции. По ее поведению было ясно: больше всего ее беспокоит, что теперь от ее мужа не будет никакого проку, она опасалось, что его перестанут приглашать на вечеринки деятелей шоу–бизнеса, приемы и торжественные церемонии, поскольку его звезда потускнеет и любое знакомство будет сопровождаться фразой «А вы случайно раньше не?..» Она была молода и теперь застряла с Мартином навсегда.

— Да пошла она, — сказала Кэролайн. — Она меня волнует меньше всего.

— Она рассчитывала стать продюсером, — сказал я, и она громко расхохоталась. — Почему вам смешно? — недоуменно спросил я.

— Ну–ка скажите мне, — ответила она, — она работает на телевидении?

— Нет.

— Она когда–нибудь работала на телевидении?

— Нет, насколько я знаю.

— Она вообще когда–нибудь работала?

— Да. Она работала в сфере культуры. И всегда крайне интересовалась шоу Мартина, — сказал я, удивляясь, зачем я объясняю все это Кэролайн.

— Точнее, его банковским счетом, — сказала она, покачав головой. — Этим он ее и удерживал. Продюсирование! — хмыкнула она. — Что за нелепая мысль.

Я встал из–за стола и, присев на его краешек, гневно посмотрел на нее сверху вниз.

— Вы забыли наш первый разговор? — спросил я ее. — Вы забыли, как пытались убедить меня дать вам ответственный пост в этой организации, хотя у вас совершенно не было опыта?

— У меня годы опыта работы в управлении в…

— Торговле грампластинками! — закричал я, окончательно теряя терпение; редкий случай. — Это совершенно иной мир, детка. Может, от твоего внимания это ускользнуло, пока ты сидела здесь, щелкая каналами, но мы не продаем пластинки. А также книги, одежду, стереосистемы и постеры с двенадцатилетними поп–звездами. Мы — телестанция. Мы создаем телевизионное развлечение для масс. И ты не знала ничего об этом, когда я взял тебя, разве нет?

— Нет, но я…

— Помолчи. Ты просила дать тебе шанс, и я его тебе дал. Очень мило, что другим ты в этом отказываешь. Кажется где–то в Библии есть притча по этому поводу?

Она покачала головой, и я заметил, как она водит языком за щекой, размышляя над моими словами.

— Постойте–ка, — сказала она в конце концов. — О чем вы тут говорите? — Она испуганно посмотрела на меня: — Вы ведь не собрались… не собираетесь… только не говорите мне, что вы уволили его и наняли ее? Прошу вас, Матье, не говорите мне, что вы это сделали? — Я улыбнулся ей, слегка подняв бровь. Я заставил ее поволноваться. — О, ради бога, — сказала она. — Да что мы можем сделать с…

— Разумеется, я не нанимал ее, — сказал я, обрывая ее на полуфразе, иначе поток слов полился бы из ее рта и утопил меня. — Поверьте мне, Кэролайн, я никогда не дам серьезную работу тому, у кого нет в этой области никакого опыта. Работу ассистента — может быть, но ничего другого. Чтобы работать на таком уровне, ты должен знать, что делаешь.

Она скривила рот, а я отошел к окну и простоял там, глядя на улицу, пока не услышал, как она уходит; ее высокие каблуки цок–цок–цокали по деревянному паркету.

Глава 19

ССОРЫ С ДОМИНИК

По выходным мы с Джеком работали по очереди. Это означало более долгий день, поскольку одному приходилось работать за двоих, но оно того стоило, ибо тогда у нас оставались целые выходные, которые можно было посвятить праздным удовольствиям. Это была одна из таких суббот, я бездельничал дома, у Амбертонов, играл в карты с младшим братом и так заскучал, что едва не кинулся обратно в конюшни, — и тут миссис Амбертон уговорила меня отправиться с ней в деревню за покупками.

— Хочу пополнить запасы, — сказала она, суетясь на кухне и сплевывая табачную жвачку в плевательницу. — Я одна с этим не справлюсь. А мистер Амбертон захворал, так что тебе придется помочь.

Я кивнул и, закончив игру, быстро собрался. Я ничего не имел против; Амбертоны редко о чем–то меня просили и всегда были добры к нам с Тома, пока мы у них жили. Они по–отечески заботились о моем младшем брате, который делал в школе замечательные успехи, едва начав туда по–настоящему ходить, и, похоже, я им тоже был небезразличен — видимо, просто потому, что им нравился. За месяцы, прошедшие с того охотничьего уикэнда, в Клеткли мало что изменилось, за исключением того, что Нат Пепис стал все чаще приезжать в дом на выходные — практически каждую пятницу в сгущающихся сумерках на дорожке возникала его щуплая сутулая фигура, трясущаяся на лошади.

— Он что–то задумал, — по секрету сообщил мне Джек. — Похоже, решил, что старик скоро загнется, и хочет убедиться, что получит изрядный кус пирога, когда придет время.

Я не был в этом уверен; после того случая с лошадью, мы с ним редко сталкивались — думаю, он понял, что в тот день я почувствовал его малодушие, и не знал, как быть с этим унижением на глазах у того, кого он считал ниже себя. Как правило, мы полностью игнорировали друг друга; я занимался его лошадьми, он занимался своими делами, и таким образом мы вполне мирно сосуществовали.

В тот субботний день холода наконец закончились, и городок был окутан теплым золотым светом: казалось, он вытащил из убежищ всех обитателей. Они бродили, щурясь на солнце, вокруг немногочисленных деревенских лавок и дружески болтали друг с другом. Миссис Амбертон приветствовала всех, кого мы встречали по дороге, и я вдруг обратил внимание, что все эти люди, много лет знающие друг друга, никогда не обращались друг к другу по имени, предпочитая полное «мистер» или «миссис». Мы останавливались поболтать с соседями, вели светские разговоры о погоде или о том, кто как одет. Мне стало казаться, будто я — сын миссис Амбертон; когда она заводила с кем–нибудь беседу, я тихо стоял подле нее и ждал, когда она закончит. В какой–то момент меня это стало тяготить — мне хотелось, чтобы она поторопилась, и мы наконец пошли дальше своей дорогой. Я чувствовал, что монотонная деревенская жизнь начала утрачивать для меня свою привлекательность.

Мы стояли на углу и разговаривали с миссис Хенчли, недавно потерявшей мужа: он умер от плеврита в зимние холода, — и тут я увидел такое, от чего у меня скрутило в ярости желудок. Миссис Амбертон и миссис Хенчли тараторили как заведенные, поглаживая иногда друг друга по рукам и заверяя друг дружку в любви к покойному мистеру Хенчли, — и тут я заметил Доминик, стоявшую под навесом маленькой чайной посередине улицы: она разговаривала с молодым человеком с загипсованной ногой. На ней было нарядное выходное платье — я его никогда прежде не видел — и капор, из–под которого спускались длинные локоны, которые она стала завивать совсем недавно. Они оживленно болтали, и Доминик время от времени заливалась смехом, жеманно прикрывая рот рукой, как настоящая леди, — таких манер она, без сомнения, набралась в Клеткли–Хаусе. Я повернулся к миссис Амбертон, совсем забывшей о моем присутствии: они с приятельницей увлеченно набросились на труп, словно пара стервятников, выискивающих мясо посвежее, — а после, щурясь от света, медленно направился к Доминик.

Та несколько раз посмотрела в мою сторону и только потом узнала меня: смех оборвался и вся она подобралась, слегка кашлянула, ответив что–то своему собеседнику, затем кивнула на меня. Тот повернулся и тоже на меня посмотрел — и я встретился глазами с Натом Пеписом. Я не знал, что он приехал, поскольку не видел его в пятницу вечером.

— Здравствуй, Доминик, — сказал я, галантно поклонившись. Я знал, что моя одежда нечиста и я уже пару дней не мылся, а эти двое казались олицетворением юных джентльмена и леди в лучших воскресных нарядах. Мои волосы, нуждавшиеся в стрижке и мытье, беспорядочно закручивались над воротничком рубашки. — Нам не хватало тебя вчера.

Она регулярно приходила на обед к Амбертонам, Тома и мне по субботам, но по неведомым причинам прошлым вечером не появилась.

— Прости, Матье, — дружелюбно ответила она. — У меня были дела, о которых я позабыла. — Она кивнула в сторону Ната: — Вы ведь знакомы?

— Разумеется, — широко ухмыльнулся Нат, будто бы забыв наши предыдущие столкновения. — Как поживаешь, Зулус?

— Мое имя Заилль, — ответил я, раздраженно стиснув зубы. — Матье Заилль.

— Конечно–конечно, — поспешно отозвался он, качая головой, точно пытался запомнить мое имя, хотя оно было ему прекрасно известно. — Этот чертов французский. Никак не могу удержать в голове. Вот мой брат Дэвид с тобой бы поговорил. Французский, итальянский, латынь, греческий — он все знает.

Я коротко кивнул и посмотрел на его ногу, спеленатую белым гипсом; Нат опирался на изящную трость из красного дерева.

— Что с вами случилось? — спросил я, с трудом удержавшись от побуждения добавить в конце фразы «Нат» — мне не хватало храбрости Джека Холби, хоть я и разделял его мнение об этом самодовольном кретине. — Несчастный случай, не так ли?

Он рассмеялся.

— Чертова штука, Заилль, — ответил он, старательно выговаривая мое имя. — Пытался установить у себя дома в Лондоне пару новых светильников и свалился с лестницы. И высота–то небольшая, но я каким–то образом приземлился на ногу и сломал кость. Не слишком серьезно, рад сообщить, но придется несколько недель походить в гипсе.

— Ясно, — сказал я. — А вам кто–нибудь помог? — Он недоуменно уставился на меня, склонив голову на бок. — Когда вы упали, — продолжил я после паузы, — кто–нибудь вызвал помощь? Вы же не остались лежать?

Он слегка улыбнулся, и я заметил, что взгляд его синих глаз стал холоднее: он пытался сообразить, хочу ли я его оскорбить или просто пытаюсь поддержать разговор.

— У меня там есть слуги, — ответил он. — Но, с другой стороны, — он четко проговаривал каждое слово, — я бы пропал, если бы все вы не прислуживали мне денно и нощно, верно?

Слова повисли в воздухе между нами. Он оскорбил меня и Доминик, которая в замешательстве уставилась себе под ноги — ее лицо порозовело от неловкости; мы ждали, пока кто–нибудь нарушит тишину.

— Я удивился, не увидев вас вчера верхом, — сказал я, тщательно подбирая слова, желая намекнуть на нашу последнюю встречу, не упоминая о ней прямо.

— Я приехал в экипаже, — нерешительно сказал он. — Довольно поздно, уже после того, как это случилось.

— Теперь вы нескоро снова сядете на лошадь, да? — сказал я, кивнув на его ногу. — По счастью, к раненым людям мы относимся не так, как к раненым животным, верно?

Повисла пауза.

— Что хочешь этим сказать? — наконец спросил он, презрительно поджав губы.

— Ну, — хмыкнул я, — если бы вы были лошадью и поранились, вот как сейчас, нам бы пришлось вас пристрелить, разве нет? Ну или, по крайней мере, я бы это сделал.

Доминик посмотрела на меня и медленно покачала головой. На ее лице — я неким образом рассчитывал, что ее восхитит моя дерзость, — было написано раздражение: она давала понять, что не желает иметь ничего общего с нашими детскими играми. Я сглотнул и почувствовал, как запылало мое лицо; я ждал, когда кто–нибудь из них что–нибудь скажет. В конце концов нарушил молчание Нат.

— А ваш брат сообразительный парень, верно? — сказал он, глядя на нее, а она подняла голову и улыбнулась, будто хотела извиниться за то, что попала в такую неловкую перепалку, хоть и отказалась принять мою сторону. — Ничего не забывает. — Он резко вдохнул и перенес вес тела на здоровую ногу. — Иногда лучше забыть. Можно себе представить, сколько всего было бы у нас в головах, если бы мы помнили все мелочи, что с нами случаются.

В этот миг, пыхтя, к нам приблизилась миссис Амбертон; высунув язык, она благоговейно взирала на Ната Пеписа — они никогда прежде не встречались, но он принадлежал Клеткли–Хаусу, она это знала и была бы счастлива пасть на колени и чистить ему ботинки, если бы он того пожелал.

— Миссис Амбертон, это Нат Пепис, — сказал я, понимая: она ждет, чтобы ее представили. — Младший сын моего работодателя. А это — миссис Амбертон, моя квартирная хозяйка, — добавил я, глядя на него.

— Очарован, — сказал он, бросив на меня неприязненный взгляд, и похромал прочь. — Боюсь, должен вас покинуть. Доминик, полагаю, мы еще увидимся в доме. — Он произнес последнюю фразу тихо, обратившись непосредственно к ней, но так, чтобы и я ее услышал. — Зулус, миссис Амбертон, — произнес он, кивнув в нашу сторону, и удалился.

— Какой милый молодой человек, — произнесла миссис Амбертон, с восторгом глядя ему вслед. — Ну подождите, я еще расскажу мистеру Амбертону, с кем я сегодня говорила!

Я посмотрел на Доминик, и та ответила мне прямым взглядом, не мигая и слегка подняв бровь, точно говоря: «Что?»

Джек сидел под деревом с куском дерева на коленях и сосредоточенно обстругивал его ножом. Я медленно подошел ближе, будто бы опасаясь испугать, и посмотрел на него: полностью сосредоточившись на работе, он состругивал то тут, то там, мастерил что–то непонятное. Я подождал, когда он сделает передышку; вот он поднял деревяшку к свету и сдул с нее стружку, и я подошел к нему, старательно топая, чтобы он меня услышал.

— Эгей. — Он посмотрел на меня, щурясь от солнца. — Ты что здесь делаешь?

Я вытащил руки из–за спины, явил ему пару бутылок пива, позвенев ими друг об дружку, и, состроив пьяную рожу, ухмыльнулся ему. Он засмеялся и, отложив работу, покачал головой.

— Матье Заилль, — сказал он, закусив губу, — обокрал кладовку сэра Альфреда. Я неплохо тебя натаскал, кузнечик.

Он с благодарностью взял одну бутылку и быстрым четким движением зажал горлышко пяткой одной ладони и большим пальцем другой и сорвал пробку.

— Насколько я вижу, Нат вернулся, — сказал я через пару минут, наслаждаясь вкусом жидкости, льющейся в мое горло и охлаждающей внутренности. — Ты веришь в эту историю со светильниками?

Он пожал плечами:

— Я почти не слушал, когда он мне об этом рассказывал, по правде сказать. Похоже, ему очень хотелось похвастаться, а поскольку он поведал эту историю и тебе, я не слишком ему верю. Кто знает, чем он там на самом деле занимался. — Он зашипел и посмотрел на свою руку; поставив бутылку на землю, он снова принялся строгать деревяшку, но отвлекся, разговаривая со мной, и порезал палец. На кончике пальца выступила кровь, когда он прижал ранку. — Ты когда–нибудь видел море, Мэтти? — вдруг спросил он. Я удивленно рассмеялся:

Море?

— Да, а что тут такого? — пожал он плечами. — Так ты его видел?

— Конечно. Нам же пришлось плыть по нему из Франции в Англию. Так что я его видел. К тому же я год прожил в Дувре, я ведь тебе говорил.

Он со вздохом кивнул, вспоминая мои рассказы о жизни в Париже и приезде в Англию.

— Верно, верно, — сказал он. — А я вот никогда не видел моря. Только слышал о нем. Море, пляжи. Я никогда не плавал даже, знаешь. — Я пожал плечами. По правде сказать, мне и самому не пришлось особо много плавать. — Хотелось бы мне чем–нибудь эдаким заняться.

Я сделал большой глоток и посмотрел вдаль. Перед нами простирались угодья Клеткли–Хауса: повсюду, насколько хватало глаз, зеленели травы, едва ли не влажные от солнечного света. Я слышал, как вдалеке в своих загонах ржут лошади, с заднего двора неслись возгласы и хохот — там служанки выколачивали ковры. Наполняя мое тело теплотой, от которой хотелось плакать, меня затопила волна радости и счастья. Я посмотрел на своего друга — он сидел, прижавшись головой к древесному стволу, отбрасывая рукой волосы со лба, глаза закрыты, губы беззвучно шевелятся.

— Еще пара месяцев, Мэтти, — сказал он минуту спустя, и я очнулся от своих грез. — Еще пара месяцев — и только ты меня тут и видел.

Я удивленно посмотрел на него.

— О чем ты? — спросил я, а он выпрямился и огляделся, чтобы убедиться: нас никто не подслушивает.

— Ты умеешь хранить секреты? — спросил он, и я кивнул. — Ну, — начал он, — ты ведь знаешь, у меня есть кое–какие сбережения.

— Конечно, — ответил я. Он частенько об этом говорил.

— Мне удалось поднакопить деньжат. Я начал откладывать еще в четырнадцать, по правде говоря. Еще пару месяцев — и у меня соберется нужная сумма. Заберу денежки, отправлюсь в Лондон и налажу свою жизнь. И Джек Холби навсегда распрощается с навозом.

Когда он заговорил об отъезде, мне стало грустно; я вдруг подумал, что мы могли бы уехать вместе.

— А что ты собираешься делать? — спросил я.

— Я умею читать и писать, — ответил он. — Я ходил в школу до того, как начал здесь работать. Хочу устроиться клерком. Найти хорошее дело, в которое меня примут учеником. Может, адвокатскую контору или счетоводную. Еще не знаю. Что–нибудь солидное. Надежное. У меня теперь достаточно денег, чтобы купить место в компании, а там они смогут и сами мне платить. Сниму где–нибудь комнату. Налажу себе жизнь. — Его лицо радостно засияло при мысли об этом.

— И не будешь скучать по здешним местам? — спросил я, а он громко рассмеялся.

— Ты не так долго здесь пробыл, Мэтти, — объяснил он. — Тебе все еще кажется, что в этом есть что–то надежное — то, чего ты не знал раньше. А я прожил здесь всю жизнь. Я здесь вырос. И почему такие, как Нат Пепис, получают все, что хотят, купаются в деньгах и командуют другими, а я не могу делать то же самое? Разница между ним и мной только в том, что я это заслужил. Я ради этого работал. И когда–нибудь этот ублюдок еще будет называть меня «сэр».

Антипатия между ними — проявлявшаяся, надо сказать, в основном со стороны Джека — никогда не была для меня очевиднее. И дело вовсе не в том, что Нат плохо обошелся с его подружкой Элси, и даже не в том, что он все время нами помыкал. Все было гораздо серьезнее. Джек не мог смириться с тем, что кто–то считает себя вправе распоряжаться его жизнью. Он считал это несправедливым. Он долго прожил в услужении, и такая жизнь внушала ему отвращение. Настоящий революционер. Но он оставался человеком здравомыслящим — не мог себе позволить просто бросить все и уйти, пока не встанет на ноги.

— Тебе стоит над этим поразмыслить, — сказал он через пару минут. — Ты же не сможешь остаться здесь на всю жизнь. Ты молод, так что еще скопишь деньжат…

— Ну мне ведь нужно думать о Тома, — прервал его я, — и о Доминик. Я не могу просто сесть на лошадь и ускакать, куда глаза глядят. У меня есть обязательства.

— Но разве Амбертоны не заботятся о Тома?

— Без него я никуда не уеду, — твердо сказал я. — Он мой брат. Мы должны быть вместе. И Доминик.

Он фыркнул; я повернулся и уставился на него.

— Что? — спросил я. — Что это значит?

Он пожал плечами и посмотрел так, будто не хотел отвечать.

— Просто… — помедлив, начал он, тщательно подбирая слова. — Не думаю, что она так уж нуждается в твоей опеке, вот и все. Похоже, она вполне может сама о себе позаботиться, если хочешь знать мое мнение.

— Ты ее не знаешь.

— Я знаю, что она тебе не сестра, — сказал он, и слова прозвучали очень отчетливо, но были так неожиданны, что их смысл не сразу дошел до меня. — Это уж я знаю точно, Мэтти.

Я уставился на него и почувствовал, как кровь отхлынула от моего лица.

— Как ты?.. — начал я. — Откуда ты это узнал?

— Это видно по тому, как ты на нее смотришь, — ответил он. — Я заметил. И по тому, как она подчас на тебя смотрит. Это взгляды двух людей, связанных не кровными узами, а чем–то большим, если хочешь знать. Может, я и провел всю жизнь в этой клетке, но об этом–то уж кое–что знаю.

Я обмяк, привалившись к дереву, и на миг задумался, почему я не решился рассказать ему об этом раньше. Почему мы не объяснили это всем. Сперва мы боялись, что нас могут разлучить, и потому придумали эту ложь, но потом сжились с нею, и теперь уже слишком сложно объяснить наш обман.

— Кто–нибудь еще знает? — спросил я, но он покачал головой:

— Пока нет, насколько мне известно. Но что бы ты к ней ни чувствовал, ты не сможешь подчинить ей всю свою жизнь. Живи собственной.

Я кивнул.

— Когда–нибудь мы уедем, — сказал я. — Когда будем готовы.

— Так ты ее любишь? — спросил он и, к моей досаде, я отчаянно покраснел. Хотя чувство жило в моей душе вот уже пару лет — всепоглощающее желание, терзавшее меня с утра до ночи, видел я ее или нет, — я старался не выдать себя и никому об этом не говорил, а когда меня вдруг спросили, я понял, что мне не хватает слов. Но:

— Да, — сказал я в итоге. — Люблю. Все просто.

— И думаешь, она тебя тоже любит?

— Еще бы, — ответил я, на сей раз — без колебаний, хоть и не был в этом уверен. — А что тут не любить? — добавил я с улыбкой, чтобы разрядить мгновение.

— Не знаю, — задумчиво ответил он, и на миг я озадачился, в чем он сомневается — в том, что меня можно любить, или же в ее любви ко мне.

— Дело в том, — продолжал я, не обращая внимания на его сомнения и как никогда желая уверить себя в ее чувствах, — дело в том, что она смотрит на меня, как на своего… — Я замолк, пытаясь сообразить, кем же она меня считает. — Как на своего… своего… — И, хоть убейте меня, я не мог закончить фразу. Джек просто кивнул, допил бутылку, поднялся и потянулся.

— Она верит в это, понимаешь, — сказал он. — В эту ложь. Она заставила себя поверить, что это правда.

Я недоуменно уставился на него.

— Что вы — брат и сестра, — пояснил он. — Она уверила себя, что так оно и есть.

— Она просто скрывает свои чувства, — сказал я. — Ты не знаешь ее так, как я.

Он рассмеялся:

— Не уверен, что мне этого хотелось бы, Мэтти.

Я вскочил и гневно воззрился на него.

— И что же это означает? — спросил я, непроизвольно сжав кулаки, словно желал заставить его отказаться от этих слов.

— Я просто хотел сказать: что бы ты к ней ни чувствовал, это не гарантирует, что она испытывает к тебе то же самое, вот и все. Может, она просто играет тобой. Ты для нее — как страховая сетка. Она знает, что может рассчитывать на тебя, не давая ничего взамен.

— Но что она может дать взамен? — в бешенстве спросил я, и он помедлил, прежде чем ответить.

— Ну когда ты последний раз проводил ночь в ее комнате, Мэтти?

Едва эти слова слетели с его губ, я нанес первый удар. Он быстро отступил, так что мой кулак просквозил мимо его лица, даже не коснувшись его. Он схватил меня за руку и хохотнул.

— Полегче, — сказал он, слегка обескураженный моей реакцией.

— Возьми свои слова обратно! — закричал я, покраснев — особенно после того, как он крепко ухватил мою правую руку и явно не собирался ее выпускать. — Ты ее не знаешь, так что возьми свои слова обратно.

Он оттолкнул меня, я споткнулся о корень и тяжело рухнул на землю. Мою спину пронзила боль и я застонал. Джек смотрел на меня, яростно пиная ногой землю.

— Посмотри, что ты натворил, — сказал он. — Я не хотел делать тебе больно, Мэтти. Я просто сказал что сказал, вот и все. Ни к чему все это.

— Возьми свои слова обратно, — повторил я, хотя находился не в том положении, чтобы указывать ему, но был готов подняться и броситься снова, если надо.

— Хорошо, хорошо, беру, — вздохнул он и покачал головой. — Но ты подумай, о чем я тебе сказал. Может, тебе это в чем–то поможет. Вот. — И он бросил в меня деревяшкой; я поднял ее и, посмотрев, наконец–то понял, что это. Он тщательно выдолбил полено изнутри, оставив рамку вокруг пустоты — в моей руке была прочная клетка. Это походило на какую–то головоломку или игрушку; я был зол на него за то, что он наговорил о Доминик, и эта неожиданная стычка меня очень расстроила. Мне хотелось продолжить наш разговор, убедить его в том, что она любит меня, но он уже направился к дому и через пару минут скрылся за холмом, оставив меня в одиночестве, с деревянной коробочкой в руках.

— Она меня любит, — пробормотал я, поднимаясь и отряхивая штаны.

Золотисто–коричневый песок под моими босыми ступнями — я погрузился в него так глубоко, что не мог пошевелить конечностями. Я откинулся на спину, и контуры тела отпечатались в песке, солнце обжигало мою кожу. Я только что выплыл из холодной воды, кожа была влажной, капельки беспорядочно стекали по груди, и ноги казались темнее от того, что волосы прильнули к коже. Я провел рукой по телу, наслаждаясь прикосновением к теплой коже — глаза закрыты от солнца, тело расслаблено. Я мог бы лежать здесь целую вечность, подумал я. Но вдруг моя рука сама собой поднялась и, странно изогнувшись, принялась трясти меня за плечо, вырывая из объятий сна.

— Матье, — говорила миссис Амбертон; спросонья ее необъятные формы, облаченные в ночную сорочку, показались мне адским видением. Я облизал губы, громко зевнул и в замешательстве уставился на нее. Что она здесь делает? — спросил я себя. Мне снился такой приятный сон. — Матье, — повторила она, голос ее стал громче, грубые пальцы трясли меня за голое плечо. — Поднимайся. С Тома неладно.

Глаза у меня открылись, я сел на кровати, тряся головой и неловко отбрасывая пальцами волосы с глаз.

— Что с ним неладно? — спросил я. — Что происходит?

— Он в кухне, — ответила она. — Поднимайся. Иди посмотри на него.

Она ушла, я кое–как выбрался из постели, поспешно натянул штаны и вышел из комнаты. Тома, которому недавно исполнилось восемь лет, сидел на коленях у мистера Амбертона в кресле–качалке перед камином и трагически стонал.

— Тома? — спросил я, наклоняясь к нему и кладя руку ему на лоб, чтобы проверить температуру. — Что с тобой?

— Пшёл, — прошипел он, отбрасывая мою руку. Глаза у него были закрыты, а рот широко открыт. Хоть я едва коснулся его лба, но успел почувствовать, какой он горячий, и удивленно посмотрел на миссис Амбертон.

— Он весь горит, — сказал я. — Что с ним, как вы думаете?

— Летняя лихорадка, — сказала она. — Я так и знала. Ему нужно просто перетерпеть это, вот и все. Но сейчас ему очень худо, верно? Ему б лечь в постель, а он не хочет.

— Тома, — позвал я, тряся его за плечо так же, как она будила меня, — пойдем, тебе нужно лечь. Тебе нездоровится.

— Я хочу Доминик, — внезапно заявил он. — Я хочу, чтобы она уложила меня в постель.

— Но ее здесь нет, ты же знаешь, — ответил я, удивившись, что он заговорил о ней.

— А я хочу! — завопил он так, что мы подскочили от испуга. Он был тихим ребенком, и подобным поведением никогда не отличался. — Я хочу Доминик, — повторил он.

— Думаю, тебе лучше сходить за ней, — сказал миссис Амбертон.

— В такое время? Да ведь сейчас час ночи.

— Он не собирается ложиться спать, пока ее здесь не будет, — раздраженно ответила она. — Я уже полчаса пытаюсь его уложить, а он все время требует ее. Просто скажи ей, что дело серьезное. Посмотри на него, Матье! У него жар. Ему нужно лечь в постель.

Я со вздохом кивнул, вернулся в комнату, оделся. Постель казалась такой теплой и манящей, жаль было покидать ее. Я натянул две рубашки и свитер, чтобы уберечься от холода, и вышел на улицу, замотав шею шарфом мистера Амбертона. А там поежился и задумался, как воспримет Доминик такой срочный вызов.

Том едва помнил свою мать. Ему было всего пять, когда Филипп убил ее, а к тому времени, когда он достиг сознательного возраста, мы уже были с Доминик. Она заботилась о нем, когда мы жили в Дувре, деля со мной обязанности, а днем, пока я добывал деньги на пропитание карманными кражами, оставалась его единственным защитником. Они были друзьями, они хорошо ладили, но ни мне, ни Доминик никогда не приходило в голову, что он видит в ней мать; и тут я понял, что меня он считает своим настоящим отцом. А с тех пор, как мы приехали в Клеткли, «мать» практически исчезла из его жизни. В самом деле, он видел ее лишь раз в неделю за обедом, они довольно часто встречались в деревне, но прежней близости уже не было. До сего дня я даже не задумывался о том, что он ни разу не был в Клеткли–Хаусе, где мы с Доминик трудились бо́льшую часть времени, и мне пришло в голову, что я практически ничего не знаю о том, как он проводит свои дни и чем их заполняет. Мистер Амбертон принял его в свою школу, он хорошо учился, но кто его друзья? Что его интересует, как он развлекается? Я ничего этого не знал. Мне стало совестно и жалко того, что в последнее время я совсем забросил брата.

У Доминик и Мэри–Энн была привычка на ночь оставлять боковую дверь на кухню незапертой, если вдруг кому–то хотелось выйти и вернуться, — было гораздо проще пройти так, нежели отпирать парадный вход. Шансы, что может вломиться ночной грабитель, были невелики: Клеткли — мирное местечко, да никто бы и не осмелился этого сделать, поскольку дом охраняли собаки, но я–то с ними был хорошо знаком.

Я свернул от конюшен к кухне, думая о Джеке, спящем в одной комнат наверху: ему снится, как он бежит отсюда, и позавидовал его целеустремленности. С удивлением я увидел, что в окне кухни горит свеча; мне показалось, что там кто–то есть, шаги мои сами собой стали тише. Я подошел ближе, чуть помедлил и заглянул внутрь. За столом сидели двое — я сразу же узнал Доминик и Ната Пеписа. Он склонил голову и взял ее за руку. Он почему–то дрожал.

Потрясенный, я открыл дверь и вошел. Раздался внезапный шелест, они отпрянули друг от друга, Доминик встала и, глядя на меня, оправила свое простое платье, Нат же едва обратил на меня внимание.

— Матье, — удивленно произнесла она. — Что ты здесь делаешь?

— Я пришел из–за Тома, — нерешительно ответил я, переводя взгляд с нее на него. — Он нездоров. Он зовет тебя.

— Тома? — переспросила она. Глаза ее встревоженно распахнулись, и я понял, что, несмотря ни на что, мальчик ей небезразличен. — Что? Что с ним не так? Что стряслось?

— Ничего, — пожал плечами я. — Он просто заболел, вот и все. У него лихорадка. Отказывается ложиться в постель, пока ты к нему не придешь. Прости, что так поздно, но… — Голос у меня оборвался. Я не знал, что сказать насчет того, что я здесь увидел. Нат подошел к свече и вытащил брегет.

— Уже очень поздно, Заилль, — раздраженно сказал он, на сей раз правильно произнося мое имя. — Это могло бы подождать до утра.

— Он болен, Нат, — быстро сказала Доминик, и я обратил внимание, что его не смутило столь фамильярное обращение. — И он мой брат.

Она сняла с крючка за дверью пальто и вышла вслед за мной. Я молча шел на несколько шагов впереди. Всю дорогу до дома Амбертонов мы практически не разговаривали, и я словом не обмолвился о том, что видел, поскольку даже не был уверен, видел ли я вообще что–то. Доминик уложила Тома и вскоре ушла, а я пролежал без сна почти до самого утра — метался, ворочался, недоумевал, размышлял, решал.

Я попытался вернуться на свой теплый, мирный пляж, но он уже был для меня потерян.

На следующий день мне удалось увидеться с Доминик, и я спросил ее о событиях прошлой ночи. Я был уставший и раздраженный из–за недосыпа, к тому же злился на нее, убедив себя, что между ней и Натом Пеписом происходит нечто непристойное.

— О, Матье, просто не суйся в это, — сказала она, пытаясь пройти, но я преградил ей путь. — Это тебя не касается.

— Еще как касается! — закричал я. — Я хочу знать, что между вами заваривается.

— Между нами ничего нет, — сказала она. — Как будто это вообще возможно! Человек с его положением никогда не станет связываться с такой, как я!

— Едва ли…

— Мы просто разговаривали, вот и все. Ему этого достаточно. Ты видишь только черное и белое. Что тебе твой друг Джек наплетет, в то и веришь.

— По поводу Ната? Непременно. Непременно, Доминик, — твердо сказал я.

— Послушай меня, Матье. — Она придвинулась ближе и по блеску в ее глазах я понял, что Доминик начинает злиться. Я испугался, что все может зайти слишком далеко. — Ты и я… между нами ничего. Ты это понимаешь? Я забочусь о тебе, но…

— Все из–за этого места, — сказал я, отворачиваясь, не желая больше слушать. — Нас обоих слишком затянуло это проклятое место, мы забыли, как все начиналось. Ты помнишь корабль из Кале, а? Помнишь год в Дувре? Мы могли бы вернуться туда. Там мы были счастливы.

— Я не собираюсь туда возвращаться, — твердо сказала она, и легкий смешок сорвался с ее губ. — Никогда.

— И Тома, — сказал я, — мы в ответе за него.

— Я — нет, — сказала она. — Я забочусь о нем, да, но извини. Я отвечаю только за себя и больше ни за кого. И если ты не прекратишь, ты навсегда потеряешь меня — как ты этого не понимаешь, Матье?

Мне было нечего сказать, и она прошла мимо. Внутри у меня все болезненно сжалось — я ненавидел ее и в то же время любил. Может, Джек прав, подумал я. Настало время покинуть Клеткли.

Глава 20

ФАНТАЗЕРКА

В 1850 году я прибыл в Лондон состоятельным человеком. Невероятно: римские власти в конце концов выплатили бо́льшую часть того, что задолжали мне за работу над так и не завершенным оперным театром, и я вернулся в Англию, полный честолюбивых замыслов. Моя работа в Риме отучила меня от праздности, нелепая смерть Томаса от руки Ланцони стоила мне бессонных ночей, я был в ярости от того, что махинации одной женщины — Сабеллы, моей жены–двоемужницы — привели к смерти двух человек, ее мужа и моего племянника. Я передал некоторую сумму денег Марите, невесте Томаса, и спешно покинул Италию.

Я начал впадать в уныние, поскольку не был удовлетворен своей работой. Я упорно трудился над созданием оперного театра, но мои планы создать в Риме культурный центр рухнули, и все мои усилия ни к чему не привели. Внутренние раздоры в стране лишили меня возможности закончить начатое дело. Я хотел заняться таким, чем можно было бы гордится, создать нечто, на что я мог бы посмотреть через сотни лет и сказать — я создал это. У меня были деньги и способности, так что теперь я намеревался реализовать себя.

В 1850 году в Англии полным ходом шел процесс, который впоследствии мы стали называть Промышленной революцией. Наполеоновские войны закончились 36 лет назад, и численность населения значительно выросла, новые машины споспешествовали сельскому хозяйству, улучшались качество питания и жизненный уровень. Средняя продолжительность жизни выросла до сорока лет — впрочем я на тот момент приближался к своему 109 дню рождения и представлял собой исключение из правила. Население постепенно перемещалось из деревни в города, где практически ежемесячно открывалось все больше фабрик и заводов. К тому времени, когда я приехал в Лондон, впервые в истории в городах проживало больше людей, чем в сельской местности. Я прибыл вместе с массами.

Я снял комнаты близ Дома правосудия[83] и по воле случая поселился над семейством Дженнингсов, с которыми впоследствии подружился. Ричард Дженнингс в то время работал помощником у Джозефа Пэкстона, создателя Хрустального дворца[84], они готовились к Великой выставке 1851 года. Я сблизился с Ричардом и мы провели немало счастливых вечеров, попивая виски за его или моим кухонным столом; я слушал его рассказы об экзотических развлечениях, которые ждут посетителей Гайд–парка на выставке, казавшейся в ту пору самой нелепой демонстрацией общества потребления за всю историю человечества.

— Какой же в этом смысл? — спросил я Ричарда при первом же удобном случае, когда мы заговорили о Выставке, которая уже была на слуху у всей страны, несмотря на то, что открытие и так отложили на несколько месяцев. Многие высмеивали это строительство, саму конструкцию и задавались вопросом, зачем нужно тратить столько денег налогоплательщиков на хвастливую демонстрацию национальных достижений. И можно ли извлечь из этого какую–то практическую пользу.

— Это гимн выдающимся мировым достижениям, — объяснял Ричард. — Грандиозная конструкция, в которой будут представлены предметы искусства, техники, живой природы — все, что вы только можете вообразить, ее вряд ли удастся обойти за один день. Экспонаты со всех уголков империи. Это будет величайший живой музей в мире. Символ нашего единства и возможностей. Того, чем мы по сути являемся, иными словами.

Величайший живой музей… Я подумал, что его собственный дом уже превратился в музей. Прежде мне никогда не доводилось видеть дома, настолько забитого различными вещами, и человека, столь увлеченно демонстрирующего собственность. Все стены были заставлены полками, на которых громоздились книги, безделушки, диковинные чашки и чайники, все виды коллекций, которые только известны человеку. Один внезапный порыв ветра мог вызвать хаос в комнате. Примечательно, что нигде не было ни пылинки; я понял, что Бетти Дженнингс, жена Ричарда, проводит всю свою жизнь, начищая все это добро. Все ее существование вращалось вокруг метелки, ее raison d’être[85] — поддерживать безукоризненную чистоту. Когда бы я ни зашел в их дом, она приветствовала меня в фартуке, вытирая вспотевший лоб, поскольку ее оторвали от мытья кухонного пола или подметания лестницы. Она держалась со мной приветливо, но сохраняла дистанцию: какие дела бы ни связывали меня с ее мужем — а чаще все сводилось к выпивке и доброй беседе, — это были мужские дела, и ей ни к чему в это вмешиваться. Мне же нравилось ее общество, и я не считал ее всего лишь уборщицей в облике жены.

Ричард и Бетти были гордыми родителями и говорили, что у них «две семьи». Эта средних лет пара, к тому времени, когда им было по девятнадцать лет, успела произвести на свет троих детей — дочь и мальчиков–близнецов, а одиннадцатью годами позже родилась еще одна пара, на сей раз — девочки. Из–за разницы в возрасте казалось, что младшие дочки — вторая семья, и трое старших детей скорее выступают в роли дядюшек и тетушек по отношению к младшим.

Я не слишком много общался с детьми, но довольно близко познакомился со старшей дочерью, Александрой. У Дженнингсов были весьма честолюбивые замыслы относительно детей, и назвали они их соответственно: мальчиков–близнецов — Джордж и Альфред, девочек — Виктория и Елизавета. Это были царственные имена, но, как и многие отпрыски европейских королевских домов, дети были болезненными: эти четверо вечно кашляли, простужались, умудрялись разбивать коленки, даже просто бегая по дорожке. Я не припомню случая, чтобы кто–нибудь из членов семьи не лежал в постели с какой–нибудь болезнью или недомоганием. Бинты и масло для растирания были привычными вещами в их буфетах. Настоящий лазарет.

В отличие от братьев и сестер, Александра за все то время, что я ее знал, не болела ни разу. Никаких физических недомоганий, по крайней мере. Своенравная семнадцатилетняя девушка, ростом она была выше обоих родителей, стройная; на таких всегда засматриваются на улицах. При верном освещении ее длинные темные волосы становились почти золотисто–каштановыми, и мне казалось, что она должна расчесывать их по тысяче раз каждый вечер, чтобы добиться этого удивительного сияния. Лицо у нее было бледное, но не болезненное, она умела контролировать свой румянец, и когда нужно, могла произвести впечатление непосредственностью и обаянием.

Я заинтересовался работой Ричарда, и он пригласил меня в Гайд–парк осмотреть Хрустальный дворец, поскольку работы продолжались вплоть до открытия Выставки в мае. Мы договорились, что я приду с Александрой, которой тоже было интересно посмотреть на строительство. Она так много слышала от отца о радостях, которые сулят грядущие торжества, что меня удивило, почему же ей не пришло в голову сходить туда раньше. Я вышел вместе с нею из дома чудесным февральским утром; воздух был слегка морозным, земля схвачена тонким льдом.

— Говорят, он такой большой, что даже огромные дубы Гайд–парка окажутся под его куполом, — сказала Александра, пока мы шли, целомудренно держа друг друга под руку. — Сперва они хотели спилить все деревья внутри Хрустального дворца, но потом просто решили сделать потолок повыше.

Этот факт произвел на меня впечатление. Некоторые дубы росли здесь уже не одну сотню лет. Большинство из них старше меня; впечатляющее достижение.

— Вы, должно быть, специально изучали этот вопрос, — сказал я, поддерживая обычную беседу с девушкой. — Ваш отец будет рад.

— Он все время разбрасывает планы по всему дому, — высокомерно заявила она. — Вы знаете, что он несколько раз встречался с принцем Альбертом[86]?

— Да, он упоминал об этом.

— Принц консультируется с моим отцом почти по всем вопросам.

Ричард рассказывал, что участвовал в нескольких совещаниях по поводу Выставки, и заседаниями совместно руководили принц–консорт и Джозеф Пэкстон, ведущий конструктор. Он с явным удовольствием вспоминал о своем общении с членом королевской семьи, но никогда не преувеличивал степень этого знакомства, всегда настаивая, что его роль в деле, хоть и весьма важная, главным образом заключалась в том, чтобы следить, как проводятся в жизнь планы Пэкстона. У них были некоторые разногласия насчет того, где следует разместить секцию британских товаров с учетом освещения, вентиляции и обзора. Альберт советовался со специалистами, и в итоге для нее выбрали западную часть.

— Разумеется, вы будете его гостем на церемонии открытия, — сказал я, еще не подозревая о том, что нас ждет в ближайшие месяцы. — В этот великий день он будет счастлив видеть рядом свою семью. Надеюсь, я тоже там буду.

— Между нами говоря, мистер Заилль, — Александра заговорщически склонилась к моему плечу, когда мы входили в главные ворота Гайд–парка, — я не уверена, что смогу присутствовать. Я должна выйти замуж, понимаете. За принца Уэльского. И это подходящий момент для нашего побега, поскольку его мать никогда не согласится на такой брак, вы же понимаете.

Двести пятьдесят шесть лет — долгий срок. При такой продолжительности жизни человеку приходится встречаться с самыми разными людьми. Я знавал и честнейших людей, и пройдох; я был знаком с добродетельными людьми, впавшими в безумие, которое привело их к гибели, и лживых мошенников, которых выводил на путь спасения единственный благородный поступок; я знался с убийцами и палачами, судьями и преступниками, работягами и бездельниками; я встречался с людьми, чьи слова поражали мое воображение и побуждали к действию, чья вера воспламеняла искру в других, заставляла их бороться за перемены или права человека, и слушал шарлатанов, читающих по бумажке, заявлявших о великих устремлениях, но неспособных воплотить их в жизнь; я знавал мужчин, которые лгали своим женам, женщин, которые изменяли мужьям, родителей, проклинавших детей, отпрысков, ненавидящих предков; я видел, как рождаются дети и умирают взрослые, я помогал нуждающимся, я убивал; мне ведомы все типы мужчин, женщин и детей, все грани человеческой натуры, которые только существуют, — я наблюдал за ними, прислушивался к ним и внимал их словам, видел их поступки и покидал их, сохраняя лишь воспоминания, которые ныне пытаюсь запечатлеть на этих страницах. Но Александра Дженнингс не подходила ни под одно из этих описаний — это была уникальная, единственная в своем роде девушка, такую можно встретить лишь раз в жизни, даже если проживешь на свете 256 лет. Она была фантазеркой — в каждом слове, каждой фразе, сходившей с ее губ, был вымысел. Не ложь, поскольку Александра не была лживой или бесчестной девушкой — она просто ощущала потребность выдумывать жизнь, совершенно отличную от той, что она вела на самом деле, и пыталась убедить окружающих, что это правда. И лишь поэтому — несмотря на краткость нашего знакомства — я вспоминаю о ней по сей день, полтора века спустя.

«Я должна выйти замуж, понимаете. За принца Уэльского». Вот что сказала мне Александра. На дворе был 1851 год. Принцем–консортом был Альберт, будущему королю Эдуарду VII[87] исполнилось десять лет, и он вряд ли мог на ком–то женится, хотя мать уже вела переговоры о его будущем браке. (По иронии судьбы, в итоге он женился на другой Александре, дочери короля Дании.)

— Понимаю, — ответил я, более чем удивленный этим заявлением. — Я и не знал, что вы помолвлены. Я недостаточно внимательно изучаю «Придворный циркуляр»[88].

— Ну, это держится в тайне, — мимоходом заметила она, грациозно откидывая волосы с лица, пока мы шли через парк, готовясь к осмотру грандиозного здания из стекла и железа, видневшемуся в отдалении. — У его матери отвратительный характер, понимаете, она придет в ужасную ярость, если узнает. Она — королева, понимаете.

— Да, я знаю, — медленно произнес я, с подозрением глядя на свою спутницу и пытаясь понять, действительно ли она верит в то, что говорит, или это просто какая–то неизвестная мне детская забава. — Но между вами существует некоторая разница в возрасте, — добавил я.

— Между мной и королевой? — спросила она, слегка нахмурившись. — Да, я полагаю, но…

— Нет, между принцем и вами, — раздраженно ответил я. — Он ведь еще ребенок? Девять или десять лет?

— О да, — быстро ответила она. — Но он намеревается подрасти. Он надеется, что к лету ему будет пятнадцать а к Рождеству, возможно, и все двадцать. А мне всего лишь семнадцать, и, должна признаться, я предпочитаю людей постарше. Мальчики моего возраста такие глупые, вы не согласны?

— Я мало с ними знаком, — признался я. — Но готов поверить вам на слово.

— Так–то вот, — добавила она после некоторой паузы, и заговорила как человек, который сомневается, удачная это идея или нет, но тем не менее все же решил ее высказать: — Если хотите, мы могли бы пригласить вас на свадьбу. Боюсь, празднество будет не слишком пышным — мы этого не хотим: простая церемония, а затем милый прием. Только семья и близкие друзья. Но я буду рада, если вы придете.

Я задумался, где она научилась так говорить, почти в совершенстве подражая светским леди. Ее родители, хоть и были людьми сравнительно обеспеченными и общались с высшими кругами, происходили из лондонского простонародья, и речь выдавала их происхождение. Они были простыми людьми, которым немного повезло в жизни, способности мистера Дженнингса и его деловое чутье обеспечили им хороший дом и довольно высокий уровень жизни по сравнению с людьми их круга. Их дочь, судя по всему, намеревалась подняться по общественной лестнице гораздо выше.

— Разумеется, это означает, что в один прекрасный день я сама стану королевой, а это так утомительно, — сказала она, когда мы подходили к зданию. — Но если долг того требует…

— Александра! Матье! — Голос ее отца донесся из дверей Хрустального дворца на несколько секунд раньше, чем появился он сам и, радостно улыбаясь, провел нас внутрь. Я был счастлив видеть его, поскольку не знал, сколько еще странных выдумок его дочери способен выдержать, не рассмеявшись и не пустившись наутек. — Я так рад видеть вас здесь, — сказал он, широко разводя руками, чтобы подчеркнуть величественность открывшегося перед нами зрелища. — Ну что вы думаете?

Я не знал, чего ожидал, но эта грандиозная конструкция со стенами из стекла и железа потрясала воображение. Мы оказались внутри, и стало ясно, что работа еще далека от завершения; то, что мы видели, больше походило на строительную площадку, нежели на грандиозный музей.

— Сейчас пока сложно понять замысел, — сказал Ричард, ведя нас по дорожке; вокруг громоздились гигантские стеклянные шкафы, пока еще пустые и закутанные в огромные чехлы. — Они будут стоять не здесь, — быстро сказал он, обводя их рукой. — Думаю, поставят в индийской секции — кажется, они предназначены для туземной керамики, но мне нужно проверить по списку, чтобы знать наверняка. А сейчас мы проходим астрономический раздел. С тех пор как несколько лет назад открыли новую планету — как ее назвали?..

— Нептун, — ответил я.

— Он самый. С тех пор, как его открыли, возник огромный интерес к этой науке. Вот почему этот отдел собираются разместить здесь. Когда прибудут экспонаты, разумеется. Еще столько предстоит сделать, — добавил он, взволнованно качая головой. — А осталось всего три месяца.

— Не ожидал, что он окажется настолько большим, — сказал я, заметив вдалеке те самые деревья, о которых по пути сюда упоминала Александра: они продолжали расти под стеклянным сводом, став частью дворца. — Сколько людей здесь может поместиться?

— Примерно? — сказал он, слегка пожав плечами. — Должно быть, тысяч тридцать. И это лишь часть от ожидаемого числа посетителей.

— Тридцать тысяч! — повторил я, потрясенный цифрой: в те времена это равнялось населению крупного города Англии. — Невероятно. И все эти люди… — Я посмотрел по сторонам на группы рабочих, которые сновали туда–сюда, перенося оборудование, всевозможные виды дерева, стекла и железа, какие только известны человеку; из–за производимого ими шума нам приходилось почти кричать.

— Здесь работают тысячи людей, верно, пап? — спросила Александра, будущая королева Англии.

— Ну, по крайней мере несколько сотен, — ответил он. — Точной цифры не знаю. Я…

Один из их числа — горбатый смуглый человек в матерчатой кепке — прервал его, прошептав что–то ему на ухо; новости, очевидно, были плохими, поскольку Ричард сильно хлопнул себя по лбу и мелодраматично закатил глаза.

— Я должен кое–что проверить, — прокричал он нам, приложив руку ко рту. — Осматривайтесь тут, но будьте осторожны. Я вернусь через полчаса. И ради всего святого — ни к чему не прикасайтесь!

В отделе протокола открылась вакансия и, хотя жалование было невелико, я согласился на эту работу, поскольку все, связанное с Великой выставкой, казалось мне крайне увлекательным. Прежде чем на открытии появятся королева и принц–консорт, должна состояться процессия иностранных делегаций, и я отвечал за их приглашение и размещение в Лондоне на время визита. Эта работа отчасти связывала меня с Ричардом, поскольку он отвечал за то, чтобы между стендами и экспонатами было достаточно места для прохода делегаций.

Все это время я старался поменьше видеться с Александрой: меня озадачил наш разговор в тот день, когда мы впервые посетили Хрустальный дворец, и я не желал выслушивать ее фантазии. Мне стало любопытно, как она ведет себя дома, рассказывает ли она свои истории домашним, и я рискнул спросить об этом ее отца. Больше всего меня удивило не столько то, что́ она говорила, сколько ка́к она это делала: будто сама в это верила и была абсолютно серьезна, когда умоляла сохранить ее тайну.

— Как поживает Александра? — как–то днем спросил я Ричарда в как можно более естественной манере. — Я думал, что буду чаще видеть ее здесь. Казалось, ее очень интересует ваша работа.

— Ну, такова моя дочь, — ответил он со смехом. — На минуту загорается чем–то, а в следующий миг это вылетает у нее из головы. С ней так всегда.

— Но чем же она занимается? — спросил я. — Она ведь уже не учится в школе?

— Она готовится стать учительницей, — объяснил он, внимательно рассматривая подробную карту первого этажа выставки. — Под опекой тех, кто ее сперва учил. А почему вас это интересует? — с подозрением спросил он, глядя на меня так, будто я намеревался сделать с его дочерью нечто предосудительное.

— Просто так, — ответил я. — Я подумал, что давно ее не видел.

Но мне долго ждать не пришлось: в ту же ночь раздался стук в мою дверь. Я приоткрыл ее посмотреть, кто там, ибо в то время в Лондоне значительно выросло число ограблений и убийств, и просто открывать кому–то дверь было бы крайне неразумно. Но увидел я Александру — она испуганно озиралась по сторонам.

— Впустите меня, мистер Заилль, прошу вас, — нервно сказала она. — Я должна с вами поговорить.

— Александра, — открывая дверь, сказал я, и она вбежала в квартиру. — Что случилось? Вы выглядите довольно…

— Заприте дверь, он гонится за мной! — закричала она; я поспешно повиновался и с изумлением посмотрел на нее. Ее обычная бледность сменилась ярким румянцем; опустившись в кресло, она поднесла руку к горлу, точно пытаясь перевести дыхание. — Простите, что пришла к вам, — сказала она, — но мне больше некуда податься.

Учитывая то, что ее семья жила этажом ниже, я счел это заявление по меньшей мере странным, но не придал значения; налил ей бокал портвейна, чтобы успокоить нервы, и сел напротив, на безопасном расстоянии.

— Расскажите же, что случилось, — сказал я, а она медленно кивнула и осторожно отпила из бокала, на миг прикрыв глаза, когда вино согрело ее изнутри. И снова, я невольно подумал, как красива она в своем простом голубом платье и бледно–сером платке на шее.

— Это Артур, — в конце концов отозвалась она. — Он сошел с ума, я уверена! Он хочет меня убить!

— Артур… — задумчиво произнес я, перебирая в уме членов ее семейства, словно кто–то из них и в самом деле мог оказаться убийцей. Мальчиков звали Джордж и Альфред, а имя ее отца было не более похоже на «Артур», чем мое. — Простите… но кто такой Артур?

В ответ она разрыдалась и закрыла лицо руками; я подошел и протянул ей носовой платок, который она с благодарностью приняла, громко высморкалась в него, а затем вытерла слезы со щек.

— Это ужасно, — сказала она, подливая себе из бутылки. — Боюсь, я никому не могу доверить мою тайну.

— Тогда вам следует оставить ее при себе, — нерешительно сказал я, — если только вы не хотите, чтобы я сходил за вашей матерью.

— Нет, только не ей! — вскричала она так, что я подпрыгнул на стуле. — Она не должна ничего об этом знать. Она вышвырнет меня из дома.

Я сразу же заподозрил худшее. Она снова собирается замуж, или, того хуже, она уже замужем и ждет ребенка. Чтобы это ни было, мне решительно не хотелось встревать.

— Вы должны мне сказать, чем я могу вам помочь, — сказал я, тронутый ее неподдельным горем.

Она кивнула и глубоко вздохнула, прежде чем начать:

— Артур — директор школы, в которой я прохожу подготовку. Его имя Артур Димсдейл.

— Димсдейл… Димсдейл… — пробормотал я. Имя показалось мне знакомым, хоть я и не понимал, откуда.

— У нас была незаконная связь, — продолжила она. — Сперва все было невинно, мы увлеклись друг другом. Все получилось само собой. Нам нравилось общество друг друга, иногда мы вместе обедали, он приглашал меня на пикник в первые месяцы нашего знакомства.

— В первые месяцы? — удивленно переспросил я. — Как же долго длятся эти отношения?

— Около полугода, — ответила она. Стало быть, это началось до нашего с ней знакомства и отчасти совпадало с ее мнимым роман с принцем Уэльским.

— А как же юный принц? — осторожно спросил я.

— Какой еще принц?

— Ну, — вымолвил я, засмеявшись; я уже не был уверен, имел ли тот разговор место, настолько абсурдным он теперь казался, — вы говорили, что помолвлены с принцем Уэльским. Вы намеревались бежать вместе, поскольку его мать никогда бы не согласилась на этот брак.

Она недоверчиво посмотрела на меня, как на сумасшедшего, и разразилась смехом.

— Принцем Уэльским? — переспросила она между приступами. — Какие отношения могут быть у меня с принцем Уэльским? Ведь он же совсем еще ребенок?

— Ну да, — согласился я, — я и сам так говорил, но казалось, вы уверены, будто…

— Вы меня с кем–то путаете, мистер Заилль, — сказала она.

— Матье, прошу вас.

— У вас, должно быть, подлинный гарем из юных девушек, доверяющих вам свои тайны, — добавила она с игривой улыбкой. Я откинулся на спинку кресла, не зная, что на это сказать. Тот разговор действительно был — я прекрасно помнил его, — а теперь она утверждает нечто совершенно иное. Именно тогда я впервые отчетливо понял, что она фантазерка.

— Как бы то ни было, — продолжала она, — мы с Артуром стали более чем просто друзьями, мне стыдно признаться. Он… — Александра помолчала для достижения драматического эффекта, ее глаза сверкали, точно она уже была на сцене, — он познал меня, мистер Заилль.

— Матье…

— Он лишил меня того, что не вернешь. И, должна признаться, я дозволила ему это. Я страстно любила его, понимаете. Я и теперь люблю его, но боюсь, что он не любит меня.

Я кивнул и подумал, ждут от меня каких–то вопросов или нет. Александра посмотрела на меня безумными глазами и стало ясно, что теперь должна последовать моя реплика, поэтому я спросил ее об Артуре, чье имя вертелось у меня в голове: я пытался вспомнить, где же я его слышал.

— Он руководит нашей школой, — ответила она. — И хуже… он — духовное лицо.

— Священник? — спросил я, изумленный и готовый рассмеяться, поскольку она совсем завралась.

— Священник, — ответила она. — И пуританский притом. Ха! — Она рассмеялась, точно мысль о пуританстве Артура казалась ей шуткой. — Он отрицает наши отношения, но другие учителя распускают слухи. Они хотят выгнать меня. Остальные — они считают меня блудницей, бесстыдной женщиной и боятся, что на них падет божья кара, если они осудят Артура, а потому они обратили своей гнев против меня. Они требуют моего изгнания, а если он на это не согласится, они поднимут всю школу и объявят меня распутницей. Если родители узнают об этом, они убьют меня. А Артур… Под угрозой его карьера.

И тут вдруг до меня дошло. Я встал — якобы за тем, чтобы достать еще одну бутылку портвейна, поскольку эта была уже почти пуста. Достал ее из буфета и подошел к книжной полке, чтобы найти книгу, из которой она почерпнула свою выдумку, — теперь я был в этом уверен. То была новая книга, опубликованная всего лишь около года назад, — ставший весьма популярным роман американского писателя Натаниэла Готорна[89]. Я перелистал страницы, в поисках имени и довольно быстро наткнулся на него — на странице тридцать пять, персонаж, чьи непристойные похождения вызвали год назад скандал в литературных кругах: «Почтенный мистер Димсдейл, — сказал он, — на вас лежит главная ответственность за душу этой женщины. Ваш прямой долг поэтому — склонить ее к признанию, каковое было бы следствием и доказательством искренности раскаяния». Артур Димсдейл. Пуританский священник и любовник Эстер Принн. Я вздохнул и поставил книгу на полку, а бутылку в шкаф, решив, что Александра уже не нуждается в алкоголе.

— Я виделась с ним сегодня вечером, — сказала она, а я снова сел в кресло, облокотившись на ручку и подперев щеку ладонью. — Он следовал за мной по улицам. Он хочет убить меня, мистер Заилль. Матье, то есть. Он хочет перерезать мне горло, чтобы заставить меня замолчать навеки.

— Александра, — сказал я, — вы уверены, что не вообразили все это?

Она рассмеялась.

— Ну, — ответила она, — я понимаю, улицы были темны, но…

— Нет–нет. — Я покачал головой. — Эти отношения, я имею в виду. Артура Димсдейла. Это имя мне знакомо, не так ли?

— Вы знаете его? — спросила она. Глаза у нее широко раскрылись, она выпрямилась в кресле. — Он ваш друг?

— Я знаю о нем, — ответил я. — Я читал о нем. Разве это не персонаж…

— Что это? — быстро сказала она — ее внимание привлек шум в коридоре снаружи, обычный скрип половиц от сквозняка. — Он здесь! — заявила она. — Он идет за мной! Я должна бежать!

Она вскочила с места, набросила пальто и направилась к двери. Я пошел за ней, не зная, как мне быть.

— Но куда вы пойдете? — спросил я. Александра ласково коснулась моей руки в знак благодарности.

— Не беспокойтесь обо мне, — сказала она. — Я пойду вниз, в дом моих родителей. Если мне повезет, они о моем поведении не узнают. Я проведу ночь там и подумаю обо всем утром. Спасибо вам, Матье. Вы мне очень помогли.

Она поцеловала меня в щеку и скрылась за дверью. Александра Дженнингс, самозванная носительница Алой Буквы, единственный обитатель мира, который она создавала для себя каждый день.

Наступило 1 мая — день открытия «Великой промышленной выставки». Я с пяти часов утра был в Хрустальном дворце, наблюдал за последними приготовлениями, чтобы удостовериться, что все почетные гости окажутся на местах к началу церемонии. Хотя на улице было довольно тепло, в воздухе висела легкая изморось, которая, я надеялся, рассеется к позднему утру, когда экипажи двинутся в путь. Предполагалось, что этим утром в Гайд–парке, в ожидании прибытия иностранных сановников и молодой королевы Виктории с семейством соберутся свыше полумиллиона человек. Строительство было наконец завершено, последние штрихи нанесены всего несколько часов назад. Насколько хватало глаз, простирались выставки и экспозиции, где было представлено все — от фарфора до паровых двигателей, от гидравлических насосов до национальных костюмов, от бабочек до маслобоек. Цвета и узоры сплетались в пеструю радугу под стеклянным куполом, повсюду раздавались тихие вздохи посетителей, сраженных удивительными зрелищами за каждым поворотом. Королева прибыла в полдень и официально объявила выставку открытой. Ей представили зарубежных делегатов, а затем сэр Джозеф Пэкстон лично провел ее по британской экспозиции; позже она описала это посещение в своих дневниках, отдав должное талантам устроителей.

Домой я вернулся лишь к полуночи, но мне показалось, что время пролетело как один миг. Я с трудом могу припомнить этот день, столь насыщен он был волнением и восторгами. Выставка прошла с успехом — ее в итоге посетили шесть миллионов человек, труды оказались не напрасны. Я был доволен своей работой, но понимал, сколь незначителен мой вклад в подготовку, и довольствовался осознанием, что мне удалось сыграть хотя бы такую скромную роль в одном из самых грандиозных событий эпохи.

Я устроился в кресле с книгой и бокалом вина; естественно, я очень устал и решил немного расслабиться, прежде чем отправиться спать. Утром мне нужно было снова ехать в Хрустальный дворец, поэтому следовало хоть немного поспать, если назавтра я хотел на что–то годиться. Мне показалось, что снизу, от Дженнингсов доносится какой–то шум, но я едва обратил на него внимание, как вдруг за моей дверью раздались шаги, и кто–то попытался войти в мою квартиру, двери которой я тщательно запер.

Я быстро направился к двери и уже собирался закричать «кто там», когда из–за нее донесся знакомый голос Ричарда — он яростно выкрикивал мое имя и стучал кулаком в дверь.

— Ричард, — произнес я, поспешно открывая дверь и опасаясь, что иначе он просто выломает ее, но прежде, чем я успел что–то сказать, он влетел внутрь, прижал меня к стене и схватил за горло. Комната поплыла у меня перед глазами; прошло несколько секунд, прежде чем я сообразил, что вообще происходит. Я отталкивал его, но в гневе его сила возросла, и потребовались заметные усилия супруги, чтобы оттащить его от меня. Я свалился на пол, откашливаясь и держась одной рукой за поврежденное горло.

— Господи, что?.. — начал я, но он оборвал меня, пнув мое распростертое тело, обзывая меня при этом собакой и предателем.

— Ричард, отойди от него! — закричала Бетти, схватив мужа и отшвырнув его так, что он приземлился на диван. Я воспользовался моментом, чтобы встать и занять оборонительную позицию.

— Вы за это заплатите, Заилль! — заорал он. Я с изумлением переводил взгляд с мужа на жену, недоумевая, что же за преступление я мог совершить, чтобы заслужить подобное обращение со стороны моего друга.

— Я не понимаю, — сказал я, вопросительно глядя на Бетти и рассчитывая, что она проявит чуть больше здравого смысла, чем ее супруг. — Что здесь происходит? И что же такое, якобы, я натворил?

— Она ведь еще ребенок, мистер Заилль, — ответила Бетти, разрыдавшись. Я испугался, что теперь на меня бросится она. — Почему вы не оставили ее в покое? Она ведь ребенок.

— Кто ребенок? — спросил я, тряся головой и с удовлетворением отмечая, что хотя Ричард пришел в себя и с ненавистью на меня глядит, по–видимому, снова нападать он не собирается.

— Вы женитесь на ней, — заявил он, затем перевел взгляд на свою жену и заговорил так, будто меня в комнате не было. — Ты слышала, жена? Он женится на ней. Больше ничего не остается.

— Женюсь на ком? — взмолился я, уверенный в том, что не нанес никому оскорбления, которое заслуживало бы столь ужасного наказания. — Ради всего святого, на ком я должен жениться?

— На Александре, разумеется, — ответила Бетти, раздраженно глядя на меня. — О ком, по–вашему, мы тут говорим?

— На Александре? — вскричал я, хотя меня это не слишком удивило. — С какой стати я должен жениться на Александре?

— Потому что ты обесчестил ее, подонок! — завопил Ричард, — И ты еще будешь, вы только посмотрите на него, а, отрицать это? Так? Ну?

— Разумеется, отрицаю, — твердо сказал я. — Разумеется. Я даже не притрагивался к вашей дочери.

— Ложь… — Он вскочил с дивана, но на сей раз я был наготове и, когда он бросился на меня, ударил его в нос. Я не хотел бить слишком сильно — просто надеялся, что кулак удержит его от нового нападения, — но тут же услышал болезненный хруст ломающейся кости и судорожно вздохнул, когда он упал на пол. По его лицу струилась кровь, он кричал от боли.

— Что вы наделали? — выдохнула Бетти, бросаясь к мужу; когда она отвела его руки от лица и увидела поток крови из сломанного носа, она закричала. — О, вызовите полицию! — кричала она, не обращаясь ни к кому конкретно. — Полицию, кто–нибудь! Убили! Убили!

К трем часам утра история разъяснилась. Меня и Александру вызвали на кухню Дженнингсов, и мы мрачно стояли по разным стенам, пристально глядя друг на друга. Я уже рассказал Бетти Дженнингс о разговорах с ее дочерью, и она не слишком–то этому удивилась. Врач вправил нос ее супругу, Ричард угрюмо сидел, с багровым от ушибов лицом и налитыми кровью глазами.

— Александра, — спокойно произнес я, глядя на нее и умоляя ее быть честной, — вы должны рассказать им правду. Ради нас обоих, прошу вас.

— Правда в том, что он обещал женится на мне, — заявила Александра. — Он сказал, если я… если я ему позволю, он заберет меня отсюда. Он сказал, что у него куча денег.

— Пару месяцев назад она выходила замуж за принца Уэльского! — закричал я в досаде. — Затем у нее были отношения с персонажем «Алой буквы»! Она сумасшедшая, миссис Дженнингс, сумасшедшая!

— Вы обещали! — заорала Александра.

— Ничего подобного!

— Вы должны немедленно женится на мне!

— Дитя, замолчи! — взвыла Бетти Дженнингс, решив, что с нее довольно. — Перестаньте оба. Александра, я хочу знать правду и немедленно. Никто из нас не покинет эту кухню, пока я все не выясню. Мистер Заилль, возвращайтесь к себе, я поднимусь к вам позже. — Я было запротестовал, но спорить с ней было бесполезно. — Немедленно, мистер Заилль!

Я вернулся к себе.

С Ричардом я встретился на следующий день, когда проверял экспозицию Корнуолльской ассоциации одеяльщиков. Пожалуй, его лицо выглядело даже хуже, чем прошлой ночью, но все же он робко подошел ко мне и извинился за свое вчерашнее поведение.

— Она всегда была такой, понимаете. Не знаю, почему я все время попадаюсь на эту удочку. А когда мужчина думает, что его дочь обесчещена, ну…

— Право, — сказал я, — нет нужды объяснять. Но вы отдаете себе отчет, что с вашей девочкой не все в порядке? Она не раз излагала мне свои чудесные сказки. Сперва я тоже в них верил. Клянусь, она может попасть в неприятную историю, если не будет вести себя осмотрительнее.

— Я знаю, знаю, — сказал он, глядя печально и уныло. — Но вы не совсем правы. Просто у нее слишком активное воображением, вот и все.

— Полноте, — ответил я, — есть разница между воображением и записной ложью. В особенности если человек, выдающий свои байки за правду, и в самом деле верит в то, что говорит.

— Да, конечно, — признал он.

— Так что вы собираетесь с ней делать? — спросил я после невероятно долгого и нервирующего молчания. — Вы понимаете, что из–за этого мне придется съехать. Она нуждается в помощи, Ричард. В медицинской помощи.

— Что ж, сэр, — сказал Ричард, повернувшись и беря меня за руку, и при этом надавив на кость так, будто даже сейчас, несмотря на извинения, ему все еще хотелось выбить из меня дух. — Если вы желаете знать, то лучше быть невинным ребенком, сочиняющим сказки, нежели легковерным дураком, готовым в них поверить.

Я открыл рот от изумления. Он оправдывает ее поведение?

— Вашей дочери следовало бы стать писательницей, сэр, — раздраженно сказал я, вырываясь. — Она смогла бы на каждой странице преподносить новую историю.

Он пожал плечами и ничего не ответил, а я пошел прочь.

Несколько лет спустя, во время отдыха в Корнуолле, я снова встретил упоминание об Александре Дженнингс. То был репортаж в «Таймс». Короткая заметка, датированная 30 апреля 1857 года, гласила следующее:

СЕМЬЯ ПОГИБАЕТ ПРИ ПОЖАРЕ В ДОМЕ

Лондонская семья трагически погибла, когда в ночь на пятницу их дом сгорел дотла. Мистер Ричард и миссис Бетти Дженнингс вместе со своими четырьмя детьми, Альфредом, Джорджем, Викторией и Елизаветой скончались после того, как горящий уголь упал на ковер, и пламя охватило весь дом. Единственная уцелевшая дочь, Александра, 23–х лет, рассказала нашему репортеру, что ее не было дома в момент пожара, поскольку она осталась у друзей. «Я чувствую себя счастливейшей девушкой в мире, — сказала она, — хотя я, разумеется, потеряла всю свою семью».

Должно быть, я стал старым циником, но, читая это, я находил ее алиби довольно сомнительным. Насколько я знал, она не была склонна к насилию, но я не мог не думать о том, какие истории она сочиняла в эти годы, и что за сказки состряпает из этого несчастья. Я принялся читать дальше, но заметка по большей части была посвящена следствию, за исключением самого последнего абзаца, в котором говорилось:

Бывшая мисс Дженнингс, вдова, учитель в местной школе, поклялась восстановить дом, в котором она родилась. «С ним связаны мои детские воспоминания, — сказала она нам, — не говоря уже о том, что мы с моим покойным мужем Матье были очень счастливы здесь во время нашего недолгого брака». Супруг Александры трагически скончался от туберкулеза спустя полгода после свадьбы. Наследников не осталось.

Возможно, она была выдумщицей — возможно, она была записной лгуньей, но ей удалось то, чего ни Бог, ни человек не могли сделать ни 114 лет до того, ни 112 после: она меня прикончила.

Глава 21

ОКТЯБРЬ 1999 ГОДА

12 октября в четыре утра, я взял такси и поехал в городскую больницу, где Томми, мой племянник, лежал в коме, вызванной передозировкой наркотиков. Его привез прошлой ночью неизвестный друг, Андреа — беременной подружке Томми — через час позвонили из больницы: номер телефона его квартиры обнаружили у него в бумажнике. Вскоре после Андреа позвонила мне, и я проснулся с ощущением dе́jа̀ vu: несколько месяцев назад такой вот поздний звонок известил меня о смерти Джеймса Хокнелла.

Я приехал — уставший, с затуманенным взглядом, — спросил в приемной, где палата моег