Book: Мари. Дитя Бури. Обреченный



Мари. Дитя Бури. Обреченный

Генри Райдер Хаггард

Мари

Дитя Бури

Обреченный

Магепа по прозвищу Антилопа

Серия «Мир приключений»


В оформлении книги использованы иллюстрации Елены Шипицыной (романы «Дитя Бури», «Обреченный»; рассказ «Магепа по прозвищу Антилопа»), Артура Майкла (Arthur Michael, роман «Мари», шмуцтитулы), Чарлза Керра (Charles Kerr, фронтиспис)


© К. Королев, перевод, 2017

© А. Крышан, перевод, 2017

© Н. Машкина, перевод, 2017

© Е. Шипицына, иллюстрации, 2017

© Издание на русском языке, оформление.

ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017

Издательство АЗБУКА®

* * *

Мари. Дитя Бури. Обреченный

Аллан Квотермейн


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Мари

Эпизод из жизни покойного Аллана Квотермейна

Мари. Дитя Бури. Обреченный

Посвящение

Дражайший сэр Генри!

Минуло почти тридцать семь лет, сменилось целое поколение с тех пор, как мы с Вами впервые увидали берега Южной Африки, вырастающие из морской пучины. С того времени успело случиться многое: аннексия Трансвааля, война с зулусами, Первая англо-бурская война, обнаружение золота в горах Витватерсранда, присоединение владений Родса, иначе Родезии, Вторая англо-бурская война – и множество иных событий, каковые в наши быстротечные времена уже вполне могут считаться событиями древнейшей истории.

Увы! Боюсь, нам придется возвратиться в те края, где ныне мы найдем лишь несколько знакомых лиц! Но все же есть причина – пускай всего одна – не поддаваться грусти. Те исторические события, в которых Вы, будучи правителем Наталя, играли важную роль и в которых мне выпало принять участие, принесли, насколько возможно судить, долгожданный и продолжительный мир в Южную Африку. Сегодня английский флаг веет над территорией от Замбези до Капа. Под его сенью непременно исчезнут все древние распри и застарелые кровные обиды. Туземцы будут жить счастливо и достойно под справедливым правлением – ибо нельзя отрицать, что когда-то эти земли принадлежали им. Таковы, я знаю, Ваши упования, и я эти упования разделяю.

Впрочем, нам предстоит вернуться в Африку более ранних времен. В 1836 году отношения между правительством британской короны и ее подданными голландского происхождения были отравлены ненавистью и взаимными подозрениями. Вследствие освобождения рабов и отсутствия взаимопонимания Капская колония в ту пору находилась едва ли не на грани мятежа, и буры сотнями и тысячами отправлялись искать себе новые дома на неведомом, населенном дикарями севере. Об этих кровопролитных временах я и на мерен поведать далее; мое повествование будет о Великом треке и сопровождавших его трагедиях, наподобие коварного убийства прямодушного Ретифа[1]и его спутников по велению зулусского короля Дингаана[2].

Вы уже прочли мой рассказ и знаете, о чем пойдет речь. Что же я могу сказать в завершение? Только то, что в память о давно минувших днях я посвящаю свое повествование Вам, человеку, чей образ сразу встает перед моим мысленным взором, когда возникает желание представить истинного английского джентльмена. Вашу доброту я никогда не забуду; в память о ней искренне Ваш Г. Райдер Хаггард посвящает эту книгу сэру Генри Бульверу[3], рыцарю Большого Креста ордена Святого Михаила и Святого Георгия.

Дитчингем, 1912 год

Предисловие

Автор выражает надежду, что читатель сочтет не лишенным исторического интереса повествование, изложенное на этих страницах, об убийстве бурского предводителя Ретифа и его товарищей по приказу зулусского короля Дингаана. Если не брать в расчет немногие привнесенные детали, автор полагает свое повествование достоверным и точным.

То же самое, как представляется, можно сказать об описании жестоких страданий, выпавших на долю буров-трекеров, которые скитались по кишевшему заразой вельду и в конце концов сгинули в окрестностях залива Делагоа. Относительно этих страданий и испытаний, в особенности тех, с какими довелось столкнуться Тричарду[4] и его компаньонам, сохранились немногочисленные упоминания в редких современных трудах, что посвящены этой теме. Следует также отметить, что среди буров того поколения было широко распространено убеждение, будто трагическая гибель Ретифа со товарищи, равно как и многие другие несчастья, постигшие трекеров, явились следствием козней англичан, которые якобы злоумышляли против буров совместно с зулусским деспотом Дингааном.

Примечание издателя

Нижеследующее объясняет, каким образом рукопись романа «Мари» (заодно с прочими, среди которых и текст, носящий название «Дитя Бури») попала к издателю.

Далее цитируется отрывок письма, датированного 17 января 1909 года и написанного мистером Джорджем Куртисом, братом сэра Генри Куртиса. Последний, о чем следует напомнить, был одним из друзей покойного мистера Аллана Квотермейна и его спутником в том приключении, когда удалось отыскать копи царя Соломона; позднее сэр Генри вместе с мистером Квотермейном бесследно исчез в дебрях Центральной Африки.

Отрывок гласит:


Вероятно, Вы припоминаете, что наш общий дорогой друг, старина Аллан Квотермейн, назначил меня своим единственным душеприказчиком, о чем говорилось в его завещании, заверенном накануне того дня, когда они с сэром Генри отправились на поиски Зу-Вендиса – и погибли. Впрочем, суд счел недоказанным факт смерти мистера Квотермейна, вложил его средства в надежные ценные бумаги, а его поместье в Йоркшире передал, по моему совету, арендатору, который управлял этим поместьем на протяжении двух последних десятилетий. Ныне этот арендатор, увы, отошел в лучший мир, а потому, уступая настоятельной просьбе благотворительных учреждений, поименованных в завещании мистера Квотермейна, и моей собственной (пребывая в ослабленном здоровье, я уже давно стремился сложить с себя эту обязанность), суд наконец, восемь месяцев спустя, согласился разделить имущество старого охотника согласно условиям завещания.

Оные условия, разумеется, предусматривали продажу недвижимости. Прежде чем поместье было выставлено на аукцион, я побывал там в компании солиситора, назначенного судом. На верхнем этаже, в той самой комнате, какую Квотермейн имел обыкновение занимать, мы нашли запертый на ключ сундук. Мы открыли сундук и обнаружили там множество предметов, совершенно очевидно связанных с событиями ранней жизни Квотермейна и потому для него ценных. Перечислять все эти предметы здесь я не стану, с Вашего разрешения, тем более что в случае моей смерти они перейдут в Ваше владение – таково мое распоряжение как остаточного легатария [5] старины Аллана.

Однако среди этих реликвий нашлась крепкая шкатулка, изготовленная из древесины чужеземного красного дерева, и в ней лежали различные документы, письма, а также несколько рукописей. Причем под лентой, каковой была перевязана пачка бумаг, имелась записка от руки, в которой синими чернилами (и за подписью Аллана Квотермейна) указывалось, что в случае, если с ним что-либо произойдет, эти рукописи надлежит отправить Вам (смею напомнить, сколь высоко он Вас ценил), а Вы должны самостоятельно принять решение, как с ними поступить – сжечь или опубликовать, если сочтете возможным и подобающим.

И потому, по прошествии всех этих лет, поскольку мы с Вами оба живы, я выполняю распоряжение нашего старинного друга и отсылаю Вам рукописи по его поручению. Надеюсь, Вы найдете их любопытными и заслуживающими внимания. Я прочитал текст, который называется «Мари», и остался в искреннем убеждении, что сей текст непременно следует опубликовать. Это поистине удивительная и трогательная история великой любви, изобилующая вдобавок забытыми историческими подробностями.

Текст, носящий название «Дитя Бури», также показался мне достойным внимания как исследование обычаев туземной жизни, да и прочие тексты вызвали немалый интерес; увы, зрение подводит меня все сильнее, и потому я не смог прочесть эти рукописи целиком. Хочется надеяться, друг мой, что я проживу достаточно долго, чтобы увидеть их напечатанными.

Бедняга Аллан Квотермейн… Поневоле возникает ощущение, будто он внезапно восстал из мертвых! Так, по крайней мере, чудилось мне, когда я листал эти рукописи, где говорилось о тех годах его жизни, о которых в беседах со мной он едва ли вспоминал.

Что ж, я снял с себя ответственность за исполнение этого долга и возложил ее на Ваши плечи. Поступайте с рукописями, как Вам заблагорассудится.

Джордж Куртис

Несложно себе вообразить, сколь я, издатель, был изумлен, когда получил это письмо и прилагавшуюся к нему пачку плотно исписанных листов бумаги. У меня тоже вдруг появилось чувство, будто наш старинный друг восстал из могилы и заглянул ко мне, чтобы поведать несколько историй о своей бурной, исполненной драматических событий жизни – как обычно, спокойным, размеренным голосом.

Первая рукопись, которую я прочел, носила название «Мари». Она посвящена диковинным обстоятельствам, которые выпали на долю молодого мистера Квотермейна, когда он сопровождал злополучного Питера Ретифа и его товарищей-буров к зулусскому деспоту Дингаану. Следует напомнить, что этот поход, этот визит завершился кровавой резней, а мистер Квотермейн и готтентот по имени Ханс оказались единственными уцелевшими. Кроме того, в данном тексте излагаются подробности личной жизни старого (тогда еще совсем молодого) охотника, а именно – как он ухаживал за своей первой женой, Мари Марэ.

Я никогда не слышал от него ни слова об этой Мари – за исключением одного случая. Помню, что по некоему поводу был устроен сельский праздник благотворительного характера и я стоял рядом с Квотермейном, когда ему представили юную девушку, что проживала по соседству и одарила всех нас своим прекрасным пением на этом празднике. Фамилию ее я запамятовал, но звали девушку Мари. Он вздрогнул, услышав это имя, потом спросил, француженка ли она. Девушка ответила, что французы были у нее в роду только по материнской линии, со стороны бабушки, которую тоже звали Мари.

«Вот как? – сказал Квотермейн. – В былые годы я был знаком с молодой леди, француженкой по происхождению, которую звали Мари, как и вас. Да посчастливится вам в жизни больше, чем ей, дитя мое, пускай ее невозможно превзойти ни добротою, ни благородством!»

После чего он поклонился девушке в своей обычной простой, но вежливой манере и отвернулся. Позднее, когда мы остались вдвоем, я спросил у него, о какой Мари он рассказывал нашей сельской красавице-певунье. Он помолчал немного, а потом ответил: «Это моя первая жена, и я очень прошу – не заговаривайте о ней ни со мной, ни с кем-либо еще, ибо ее имя до сих пор словно пронзает мне грудь. Возможно, когда-нибудь вы узнаете обо всем, что было».

С этими словами, к моему великому смятению и смущению, он издал нечто вроде всхлипа и быстро вышел из помещения.

Что ж, прочитав рукопись с названием «Мари», могу сказать, что отлично понимаю его чувства. Я решил напечатать текст практически без правок.

В посылке также содержались другие рукописи, например «Дитя Бури», там излагалась трогательная история прекрасной и, как я, к сожалению, вынужден уточнить, коварной зулуски по имени Мамина, которая причинила немало зла окружающим в те времена и понесла заслуженное возмездие, но не раскаялась в содеянном.

Нашелся и текст, где среди прочего перечислялись истинные причины поражения Кечвайо[6] и его полчищ от англичан в 1879 году, незадолго до встречи Квотермейна с сэром Генри Куртисом и капитаном Гудом.

Эти три произведения так или иначе связаны друг с другом. В частности, во всех трех присутствует пожилой карлик-колдун по имени Зикали, гнусный и жестокий тип; впрочем, в романе «Мари» о нем лишь упоминают применительно к убийству Ретифа, к чему он, несомненно, был причастен, – если не сам все задумал и устроил. Поскольку роман «Мари» идет первым по хронологии (и поскольку его рукопись лежала сверху в упомянутой пачке), он первым же и будет опубликован. Что касается двух остальных произведений, я надеюсь издать их позже, когда появится возможность.

Будущее, как известно, должно само заботиться о себе. Мы не в силах им управлять, грядущие события неподвластны нашему влиянию. Но все же я надеюсь и уповаю, что те, кто в юности читал о копях царя Соломона и путешествии в Зу-Вендис, а также читатели помоложе найдут и эти новые главы автобиографии Аллана Квотермейна столь же интересными и захватывающими, какими нашел их я сам.



Глава I

Аллан учит французский

Пускай в весьма почтенном возрасте я, Аллан Квотермейн, и пристрастился, можно сказать, к писательству, никогда прежде не доводилось мне хотя бы словом обмолвиться о своей первой любви, равно как и о приключениях, коими отмечена эта прекрасная и трагическая история. Полагаю, это все потому, что та история всегда представлялась мне поистине священной и далекой, столь же священной и далекой, сколь святы и далеки от нас благословенные Небеса, где нынче пребывает дух прелестной Мари Марэ. Но теперь, на склоне дней, Небо становится все ближе, и по ночам, вглядываясь во мрак среди звезд, порою я будто различаю распахнутые врата, сквозь которые мне предстоит однажды пройти, а за створками, простирая руки навстречу и взирая на меня своими темными, с поволокой, очами, стоит тень женщины, давно забытой всеми, кроме меня, – тень Мари Марэ.

Это всего лишь фантазии старческого ума, не более того. Но все же я намерен наконец поведать историю, что завершилась столь великой жертвой, историю, вне всяких сомнений достойную предания гласности, хотя и уповаю, что никому на свете не доведется прочесть ее, покуда и мое имя не сотрется из людской памяти или покуда оно, по крайней мере, не окутается пеленою забвения. Не стану скрывать: я рад, что так долго откладывал попытки рассказать о случившемся, ибо только недавно мне стали ясны черты характера той, о ком я собираюсь говорить, и природа той страстной привязанности, которой она щедро оделяла столь недостойного человека, как ваш покорный слуга. Я спрашивал себя, что же удалось мне совершить, чтобы заслужить любовь таких женщин, как мои Мари и Стелла, увы, тоже покинувшая сей мир и единственная, с кем я мог поделиться этой историей? Помнится, я боялся, что Стелла плохо воспримет мой рассказ, но мои опасения оказались беспочвенными. На самом деле в короткие и счастливые дни нашего брака она часто вспоминала Мари и говорила о ней, а когда обратилась ко мне с последними словами, то сказала, что уходит искать Мари и что они вдвоем будут ждать меня в краю любви, чистоты и бессмертия…

Так или иначе, после смерти Стеллы я совсем перестал думать о женщинах и больше никогда, ни разу за все эти долгие годы не прошептал ни единого нежного словечка другой женщине. Признаюсь, правда, что много лет спустя одна красивая зулуска своими нежными речами вскружила мне голову на добрый час – отдаю должное этой прелестнице, в своем искусстве она была великой мастерицей. Говорю об этом, поскольку намерен быть предельно честным, но не могу не добавить, что через час моя голова (а сердце и вовсе не удалось тронуть) пришла в полный порядок и рассудок вернулся ко мне. Эту зулуску звали Мамина, и связанную с нею историю я собираюсь изложить в другой раз.

Что же касается Мари… Как мне уже доводилось упоминать, я провел юные годы вместе со своим пожилым отцом, священником англиканской церкви, в месте, которое ныне зовется округом Крэдок в Капской колонии.

В ту пору в этой глуши лишь изредка можно было встретить белого человека. Среди наших немногочисленных соседей был фермер-бур по имени Анри Марэ, проживавший милях в пятнадцати от нас, на милой ферме, что звалась Марэфонтейн. Я называю его буром, но, как легко догадаться по имени и фамилии, он происходил из французских гугенотов, и его предок, тоже Анри Марэ (думается, раньше эту фамилию писали немного иначе), одним из первых хранителей этого вероисповедания эмигрировал в Южную Африку, спасаясь от преследований короля Людовика XIV после отмены Нантского эдикта[7].

В отличие от большинства буров того же происхождения, эти вот Марэ – а было и много других семейств, носивших ту же фамилию, – никогда не забывали о том, кем они были раньше. В их семье от отца к сыну передавалось знание французского языка, и между собой они часто говорили на нем, пусть и с ошибками. А сам Анри Марэ, который, насколько я знал, был истово религиозен, имел обыкновение читать отрывки из Библии (у буров было заведено, во всяком случае в то время, начинать таким образом каждое утро, если человек умел читать) не на таале, то есть на местном варианте голландского, а на старом добром французском. Та книга, по которой он читал, сегодня принадлежит мне благодаря причудливому стечению обстоятельств: много лет спустя, когда события, о которых я хочу рассказать, давно забылись, я купил ее, среди прочих вещей, на еженедельной распродаже всякого старого добра в Марицбурге. Помню, что, когда я раскрыл огромный фолиант, обтянутый воловьей кожей поверх исходного переплета, и выяснил, кто владел этой книгой ранее, на глаза навернулись слезы. Ошибки быть не могло, ведь в начале и конце книги, по привычке тех дней, были вшиты листы для записей о каких-то важных событиях.

Первые пометки были сделаны рукой Анри Марэ-старшего и повествовали о том, как его с товарищами изгнали из Франции, а сам он лишился отца, погибшего за отказ изменить вере. Далее следовал длинный перечень дат – рождения, бракосочетания и смерти, поколение за поколением; еще мимоходом отмечался факт переезда семьи на новое место жительства, причем непременно по-французски. Ближе к концу списка появились имена того Анри Марэ, которого знал я, и его единственной сестры. Потом было сказано, что Анри женился на Мари Лабушань, тоже из гугенотов. Годом позже записано рождение Мари Марэ, моей Мари, а после долгого перерыва в датах (детей у пары больше не рождалось) было помечено, что умерла ее мать. Сразу после этого шла такая любопытная запись:

«Le 3 janvier, 1836. Je quitte ce pays voulant me sauver du maudit gouvernement Britannique comme mes ancêtres se sont sauvés de ce diable – Louis XIV. A bas les rois et les ministres tyrannique! Vive la liberté!»[8]

Отсюда легко заключить, каковы были характер и взгляды Анри Марэ и каковы были настроения среди буров-трекеров в те годы.

На сем записи обрывались, история семейства Марэ завершалась; если судить по хранящейся у меня Библии, эта ветвь прекратила существование.

Последнюю главу их истории я поведаю чуть позже.

В обстоятельствах моего знакомства с Мари Марэ не было ничего примечательного. Я не спасал ее от нападения дикого животного, не вытаскивал, насквозь промокшую, из бурной реки, как любят живописать романисты. На самом деле мы с нею были представлены друг другу и затем вели юношеские беседы за большим и прочным обеденным столом, который в остальное время служил колодой для разделки туш. До сих пор, стоит закрыть глаза, я словно наяву вижу сотни зарубок на столешнице, особенно с той стороны, где мне обычно выпадало сидеть.

Однажды, через несколько лет после того, как мой отец перебрался в Кап, хеер[9] Марэ пришел к нам в поисках, если я правильно помню, своих сбежавших волов. Этот худощавый и бородатый мужчина с близко посаженными темными глазами всегда разговаривал и вел себя нервозно и нисколько не походил на типичного бура – во всяком случае, мне так казалось. Мой отец встретил его радушно и пригласил отобедать с нами, на что гость согласился.

Они говорили между собой по-французски, ибо мой отец хорошо знал этот язык, хотя уже давно в нем не практиковался; голландского он избегал, если представлялась такая возможность, а хеер Марэ предпочитал не общаться по-английски. Шанс вести беседу на французском привел его в восторг, и, пускай он изъяснялся на наречии двухсотлетней давности, а мой отец осваивал язык в основном по книгам, они прекрасно понимали друг друга, когда не спешили.

Некоторое время спустя мистер Марэ замолчал, потом указал на меня, крепкого юнца с копной волос на голове и острым носом, и спросил моего отца, не желает ли тот обучить французскому своего сына. Отец выразил согласие с превеликим удовольствием.

– Хотя, – добавил он сурово, – по опыту преподавания греческого и латыни могу сказать, что способности моего сына к обучению вызывают немалые сомнения.

Словом, они договорились, что два дня в неделю я буду проводить в Марэфонтейне и оставаться там на ночь, дабы постигать премудрости французского языка от наставника, которому мистер Марэ уже платил за обучение своей дочери французскому и другим предметам. Помню, что мой отец согласился выплачивать часть жалованья этому наставнику; для прижимистого бура такая сделка была очевидно выгодной.

Когда я в первый раз отправился в Марэфонтейн, мне позволили взять ружье, потому что в вельде между нашим жильем и фермой водились дрофы, большие и малые (их называли соответственно корхаанами и пау), не говоря уже об антилопах, а стрелял я уже тогда вполне прилично. Я выехал в дорогу на пони в назначенный день, и меня сопровождал слуга-готтентот по имени Ханс, о котором я еще расскажу. По пути мне выпало немало возможностей испытать свою удачу в стрельбе, и на ферму мы привезли одну пау, двух корхаанов и одного клипшпрингера[10], которого мне удалось убить, когда он выскочил из-за груды камней впереди.

Ферму окружал персиковый сад, все деревья были усыпаны чудесными розовыми цветками, и я медленно ехал мимо в поисках пути к дому. Вдруг, откуда ни возьмись, передо мной появилась худенькая девочка в платье того же оттенка, что и цветки на деревьях. Я вижу ее как наяву – темные волосы ниспадают на плечи, большие черные глаза смотрят на меня из-под голландского каппи, то есть чепца. Они были такими большими, что, казалось, занимали все лицо, и это придавало незнакомке сходство с зуйком, которого буры зовут «диккоп»; так или иначе, ничто другое в ее облике мне в память не врезалось.

Я остановил своего пони и уставился на девочку; меня обуяла робость, и я не знал, что следует сказать. Некоторое время она смотрела на меня, тоже пребывая, похоже, в растерянности, а потом сделала над собою усилие и заговорила. Голос у нее оказался нежный и приятный.

– Ты тот маленький Аллан Квотермейн, который будет изучать французский вместе со мной? – спросила она по-голландски.

– Он самый, – ответил я на том же языке, который хорошо знал. – Но почему ты зовешь меня маленьким, мисси? Я ведь выше тебя!

Пускай я был юн, мой невысокий рост уже тогда заставлял меня страдать.

– Думаю, что не выше, – сказала она рассудительно. – Слезай с лошади, и мы померимся вон тут, у стены.

Делать нечего, я спешился, уверил девочку, что не ношу обуви на каблуке (на мне были башмаки из шкур, буры называют такие вельдскунами), и она приложила табличку для письма, которую держала в руках, – явно из той древесины, что идет на крыши, – к моим непокорным вихрам, торчащим вверх так, как торчат они и сейчас, и провела карандашом жирную черту на мягком песчанике стены.

– Вот, – произнесла она, – это твой рост. А теперь, маленький Аллан, измерь меня.

Я послушался, и оказалось, что она выше меня на добрых полдюйма!

– Ты встала на цыпочки! – обвинил я ее от смущения.

– Маленький Аллан, – ответила она серьезно, – вставать на цыпочки – значит обманывать Господа нашего, а когда ты узнаешь меня получше, то поймешь, что у меня, конечно, дурной нрав и много других грехов, но я никогда не обманываю.

Должно быть, мое лицо выражало растерянность и терзавший меня стыд, потому что девочка продолжила тем же самым серьезным, взрослым тоном:

– Почему ты злишься, что Господь сделал меня выше, чем тебя? Я ведь на несколько месяцев старше, как сказал мне мой отец. Давай напишем наши имена у этих меток, чтобы через год или два ты сам убедился, насколько меня перерос.

Тем же самым карандашом, сильно надавливая, чтобы надпись не стерлась, она нацарапала «Мари» у своей метки, а потом я написал «Аллан» у своей.

Увы! Несколько лет назад судьбе было угодно вновь привести меня в Марэфонтейн. Дом давно перестроили, но вот садовая стена стояла по-прежнему. Я подъехал к ней и присмотрелся: имя Мари еще угадывалось на камне, как и метка моего роста. Однако мое собственное имя и прочие метки, оставленные позднее, исчезли, ибо за сорок с лишним лет песчаник местами осыпался. Да, сохранился лишь «автограф» Мари, и когда я увидел эту надпись, мне стало, пожалуй, еще хуже, чем в тот день, когда я обнаружил, кому принадлежала старая Библия, купленная мной на рыночной площади Марицбурга.

В общем, я поспешил уехать оттуда и даже не потрудился поинтересоваться, в чьи руки перешла ферма. Проскакал сквозь персиковый сад, деревья которого – те же или новая поросль – снова были в цвету, ибо стояло то самое время года, когда мы с Мари впервые встретились. И не думал останавливаться добрый десяток миль.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Я остановил своего пони и уставился на девочку; меня обуяла робость, и я не знал, что следует сказать.


Итак, пока мы росли, Мари всегда была на полдюйма выше, чем я, а насколько она превосходила меня силой духа и рассудительностью, о том и вовсе не скажешь словами.

Когда мы закончили мериться ростом, Мари повела меня к дому. Она притворилась, будто только-только заметила красивую дрофу и двух корхаанов, свисавших с моего седла, а также тушу клипшпрингера, которую вез готтентот Ханс.

– Это ты их застрелил, Аллан Квотермейн? – спросила она.

– Да, – гордо ответил я. – Я убил их четырьмя выстрелами, а пау и корхааны вдобавок летели, а не сидели на земле. И тебе такого никогда не сделать, хоть ты и выше меня, мисс Мари.

– Не знаю, – проговорила она задумчиво. – Вообще-то, я стреляю очень хорошо, отец научил меня, но выстрелить в живое существо я могу, только если голод вынудит, потому что убивать жестоко. Правда, мужчины думают иначе, – добавила она торопливо, – и ты наверняка однажды станешь великим охотником, Аллан Квотермейн, раз уже сегодня так метко стреляешь.

– Надеюсь, – проворчал я, покраснев от похвалы. – Я люблю охотиться, а когда вокруг столько дичи, никому не повредит, если прикончить парочку-другую. Между прочим, я подстрелил эту добычу для тебя и твоего отца.

– Тогда идем и отдадим дичь ему. Он поблагодарит тебя.

Мари провела меня сквозь ворота в стене из песчаника на двор фермы. Там стояли загоны, куда загоняли на ночь лошадей и лучший племенной скот. Потом мы миновали торец длинного одноэтажного дома, сложенного из камня и побеленного, и приблизились к веранде – буры называют такие пристройки ступами.

На широкой веранде, откуда открывался чудесный вид на холмистую, похожую на парк местность, где росли купами мимозы и другие деревья, сидели двое мужчин. Они пили крепкий кофе, хотя время только близилось к десяти утра[11].

Заслышав цокот копыт, один из мужчин, минхеер Марэ, с которым я уже познакомился, привстал со своего обтянутого шкурой кресла. Да, он нисколько не походил на буров, по обыкновению флегматичных, – ни повадками, ни темпераментом; скорее, выглядел и вел себя как типичный француз, пускай никто из членов его семейства не ступал ногой на французскую землю целых сто пятьдесят лет. Это сходство с французами бросилось мне в глаза позднее, тогда-то я, разумеется, о них лишь слышал.

Его собеседник, тоже француз, по имени Леблан, был человеком совсем другого склада. Приземистый, он отличался широкими плечами и массивной головой; на макушке блестела лысина, однако ниже, над ушами, волосы стального отлива пушились этаким венчиком и падали на плечи, придавая Леблану сходство с монахом – правда, те, хотя и выбривали тонзуру, все-таки причесывались. У него были голубые водянистые глаза, безвольный рот, бледные дряблые щеки… Когда хеер Марэ встал, я, будучи наблюдательным юношей, заметил, как мсье Леблан протянул дрожащую руку и подлил себе в кофе жидкости из бутыли темного стекла; судя по запаху, там был персиковый бренди.

Пожалуй, стоит признаться сразу, что бедняга пил, и это объясняет, почему, при всей его образованности и немалых талантах, он занимал скромный пост учителя на отдаленной бурской ферме. Многие годы назад во Франции он совершил преступление – под несомненным влиянием выпитого. Не знаю, что именно он сделал, и никогда не стремился это выяснить. После содеянного ему пришлось бежать в Кап, спасаясь от преследования. Здесь он поначалу сделался профессором в одном колледже, но как-то раз явился на лекцию в сильном подпитии, и его выгнали. То же самое случалось с ним в нескольких других городах, и в конце концов он осел в далеком Марэфонтейне, где наниматель снисходительно относился к его слабости, ибо ценил дух интеллектуального товарищества, которого жаждала душа фермера. Кроме того, он воспринимал Леблана как соотечественника, нуждающегося в помощи, а еще их объединяла взаимная и горькая ненависть к Англии и англичанам; для мсье Леблана, который в юности сражался при Ватерлоо и был лично знаком с великим императором Франции, подобное было, надо сказать, вполне естественным.

У Анри Марэ имелись для ненависти свои причины, но о них я расскажу позднее.



– Ах, Мари! – воскликнул он по-голландски. – Ты его все-таки нашла!

Потом повернулся ко мне и кивнул:

– Вы должны быть польщены, молодой человек. Видите ли, эта мисси просидела два часа на солнце, поджидая вас, хотя я объяснял, что раньше десяти вы вряд ли появитесь. Ведь ваш отец, предикант[12], упомянул, что вы отправитесь в путь после завтрака. Что ж, ее нетерпение понятно, ибо ей тут одиноко, а вы с нею ровесники, хоть и принадлежите к разным нациям…

При этих словах его лицо помрачнело.

– Отец! – укорила Мари, и личико ее вспыхнуло румянцем, который я мог различить даже под чепцом. – Я сидела вовсе не на солнце, а в тени дерева. И не просто сидела, а складывала цифры, которые мсье Леблан записал на моей табличке. Вот, смотрите. – И она предъявила табличку, всю покрытую вычислениями. Цифры кое-где немного стерлись от соприкосновения с моими волосами и с ее чепцом.

Тут вмешался мсье Леблан, заговоривший по-французски; я понимал в общих чертах, о чем идет речь, потому что мой отец научил меня основам этого языка, а все, что касалось иностранных языков, я схватывал быстро. Так или иначе я понял, что он спрашивает, не тот ли я cochon d’anglais, то есть английская свинья, которую в наказание за его грехи ему предстоит обучать. И добавил, что это должен быть я, поскольку мои волосы (а я снял шляпу из вежливости) торчат, как щетина на хребте свиньи.

С меня было достаточно; прежде, чем кто-то другой успел заговорить, я ответил по-голландски – и гнев сделал меня красноречивым и дерзким.

– Да, это я. Знаете, минхеер, если вы будете меня учить, то, надеюсь, я больше ничего не услышу об английских свиньях.

– Да неужели, gamin?[13] Молю, поведайте, что произойдет, если я осмелюсь повторить эту фразу?

– Думаю, минхеер, – ответил я, побелев от ярости при этом новом оскорблении, – с вами случится то же самое, что случилось с этим животным. – И указал на тушу клипшпрингера на седле Ханса. – Если коротко, я вас застрелю.

– Peste! Au moins il a du courage, cet nefant![14] – вскричал изумленный мсье Леблан.

Следует признать, что после этой стычки он зауважал меня и никогда больше не оскорблял при мне мою родину.

Марэ поспешил вмешаться.

– Это вы свинья, Леблан, а не этот юнец, ибо вы уже пьяны, несмотря на ранний час! Глядите – бутылка с бренди наполовину пуста! – по-голландски, чтобы я понял, воскликнул он. – Вот какой пример вы подаете молодым! Еще раз скажете что-либо подобное, и я отправлю вас умирать от голода в вельде. Аллан Квотермейн, вы, верно, слышали о моей нелюбви к англичанам, однако я должен попросить у вас прощения. Надеюсь, вы простите мне слова, которые произнес этот негодяй, уверенный, что вы их не поймете! – Тут он снял шляпу и поклонился мне столь же величественно, как его предки, должно быть, кланялись королям Франции.

Лицо Леблана вытянулось. Он поднялся и удалился нетвердым шагом, чтобы, как я узнал позже, окунуть голову в бочку с холодной водой и выпить пинту свеженадоенного молока; таковы были его излюбленные противоядия от чрезмерных возлияний. Примерно полчаса спустя, когда Леблан присоединился к нам и мы приступили к уроку, он был почти трезв и изысканно вежлив.

После того как француз ушел, а мой юношеский гнев слегка остыл, я передал хееру Марэ теплые слова своего отца, а также попросил принять в дар антилопу и птиц; могу поклясться, что второе понравилось ему куда больше первого. Мои седельные мешки отнесли в приготовленную для меня комнату, крошечную, находящуюся по соседству с той, которую занимал мсье Леблан, а Хансу велели отвести наших лошадей на местное пастбище и строго наказали стреножить их, чтобы те не ускакали домой.

Покончив с этим, хеер Марэ показал мне помещение для наших с Мари занятий – ситкаммер, или гостиную; в отличие от большинства бурских хозяйств, на этой ферме было сразу две гостиных. Помню, что пол в комнате был из даги – так называют смесь кусков термитника с коровьим навозом. Пока этот «раствор» еще не застыл, в него насыпают гальки, чтобы полы не изнашивались под ногами; получается не то чтобы красиво, но надежно и даже приятно глазу. Что касается остального, в помещении было одно окно, выходившее на веранду и пропускавшее достаточно затененного света, тем более что оно всегда было распахнуто настежь; потолок образовывали стебли тростника, которые не стали покрывать штукатуркой; в углу стоял большой книжный шкаф со множеством французских книг, в основном принадлежавших мсье Леблану, а середину комнаты занимал крепкий и грубый стол из местной светлой древесины, также служивший разделочной колодой. Еще припоминаю цветную литографию с изображением великого Наполеона – картину сражения, где он одержал очередную победу: император восседает на белом жеребце и машет фельдмаршальским жезлом, а у копыт коня высятся горы тел – убитые и раненые. Близ окна, прямо в тростнике потолка, свила гнездо пара краснохвостых стрижей; милые пичуги, они щебетали и порхали туда и сюда, и это неизменно развлекало нас с Мари в перерывах между занятиями.

В тот же день я отправился исследовать это привлекательное место, посчитав, что никто мне не помешает, но внезапно был остановлен диковинным звуком, который доносился из темного угла у книжного шкафа. Гадая, что это за звук, я осторожно приблизился и увидел облаченную в розовое фигурку, стоявшую в углу, точно наказанный ребенок. Она прижималась лбом к стене и тихо плакала.

– Мари Марэ, почему ты плачешь? – спросил я.

Она обернулась, откинула длинные черные волосы, упавшие ей на лицо, и ответила:

– Аллан Квотермейн, я плачу от стыда! Этот пьяница-француз опозорил нашу семью в твоих глазах!

– Подумаешь! – воскликнул я. – Он всего-то назвал меня свиньей, а я показал ему, что и у свиньи бывают клыки.

– Ты смелый, – сказала она, – но Леблан имел в виду не только тебя, а всех англичан, которых он люто ненавидит. И хуже всего то, что мой отец с ним заодно! Он тоже ненавидит англичан. О, я уверена, что эта ненависть навлечет беду, настоящую беду, и многие погибнут!

– Даже если так, мы же ничего не можем поделать, правда? – спросил я с беззаботностью, столь свойственной юности.

– Почему ты так уверен? – возразила Мари строгим тоном. – Тсс! Я слышу, мсье Леблан идет!

Глава II

Нападение на Марэфонтейн

Нисколько не намереваюсь описывать в подробностях годы, проведенные за изучением французского языка и прочих предметов, которые нам преподавал мсье Леблан. Он был человеком ученым, однако настроенным весьма предвзято. Вот уж действительно «было бы о чем говорить, сэр»! Когда мсье Леблан бывал трезв, казалось, что попросту не может быть наставника более мудрого и сведущего, пускай он нередко отвлекался от основной темы и принимался рассуждать о всяческих побочных вопросах, которые сами по себе были небезынтересны. Стоило же ему выпить, он воодушевлялся и мучил нас рассуждениями о политике и религии – точнее, о вреде последней, поскольку отличался изрядным свободомыслием; надо отдать ему должное, он знал за собой эту слабость и проявлял определенную осмотрительность, а потому ни разу на моей памяти не заводил подобных речей с хеером Марэ. Добавлю, что нечто вроде юношеского кодекса чести не позволяло нам рассказывать другим о вольномыслии француза. Когда же он напивался до беспамятства (а это случалось не чаще раза в месяц), то просто засыпал на занятиях, и мы могли делать что вздумается – опять-таки, соображения чести не позволяли нам выдавать учителя.

В целом мы хорошо ладили, поскольку мсье Леблан после той, первой стычки при знакомстве был неизменно вежлив со мной. Мари он восхищался, как и все вокруг, начиная с ее отца и вплоть до ничтожнейшего раба. Признаюсь, что я был очарован ею сильнее всех прочих, вместе взятых; сначала вследствие той привязанности, которая нередко возникает у детей, а потом, когда мы повзрослели, по настоящей любви, что одновременно порождалась этим восхищением и проистекала из него. Пожалуй, было бы странно, не возникни рано или поздно такое чувство между нами, ибо мы проводили вдвоем и без присмотра половину каждой недели; вдобавок Мари, нравом светлая, как ясный день, никогда не скрывала своего расположения ко мне. Смею заметить, что внешне ее отношение было вполне приличным и достойным, почти сестринским или даже материнским, как будто она никогда не забывала, что выше меня на полдюйма и старше на несколько месяцев.

Более того, с самого детства она была женщиной, как говорят ирландцы, и такой ее сделали обстоятельства жизни и собственный характер. Приблизительно за год до нашей встречи ее матушка, чьей единственной дочерью она была и кого она уважала и любила всем сердцем, скончалась от продолжительной болезни, и Мари пришлось взять на себя заботы об отце и о хозяйстве. Думаю, она казалась старше и серьезнее оттого, что на ее плечи легло бремя, слишком тяжкое для столь юного создания.

Время шло, я тайно восхищался Мари и преклонялся перед нею мысленно, но ни словом не обмолвился о своих чувствах, а Мари разговаривала со мной так, словно я был ее ненаглядным младшим братом. Никто – ни наши отцы, ни мсье Леблан – не замечал этих удивительных отношений и, похоже, не догадывался, что они способны привести к трагическим осложнениям, весьма и весьма печальным для всех, по причинам, которые я изложу далее.

Разумеется, со временем, как всегда бывает, эти осложнения не замедлили проявиться, и в условиях, что сопровождались немалой физической и душевной ажитацией, правда вышла наружу. Случилось все вот каким образом.

Всякий, кому интересна история Капской колонии, наверняка слышал о великой Кафрской войне 1835 года[15]. Боевые действия развернулись тогда преимущественно в округах Олбани и Сомерсет, а нас, жителей округа Крэдок, война почти не затронула. Что естественно для обитателей глухих мест, мы воспринимали происходящее с оптимизмом и не задумывались об опасности, даже начали верить, что уж нам-то ничто не угрожает. Возможно, все бы и вправду обошлось, когда бы не глупость мсье Леблана.

Если мне не изменяет память, в воскресенье – этот день недели я всегда проводил дома с отцом – мсье Леблан в одиночку отправился верхом в холмы, расположенные милях в пяти от Марэфонтейна. Француза неоднократно предупреждали, что это небезопасно, однако глупцу отчего-то втемяшилось в голову, будто в тех местах есть богатая медная жила, и он не хотел делиться ни с кем своим секретом. Потому по воскресеньям, когда занятий не бывало, а хеер Марэ, к отвращению француза, посвящал время молитвам, Леблан уезжал в холмы, собирал геологические образцы и пытался проследить, как залегает пресловутая жила. Конкретно в то воскресенье было очень жарко; завершив изыскания, он спешился, отпустил пастись свою смирную старую кобылу и перекусил прихваченным в дорогу запасом, где нашлась и бутылочка персикового бренди; а спиртное по жаре навевает сон.

Проснувшись ближе к вечеру, Леблан понял, что лошадь пропала, и почему-то вдруг вообразил, что животное украли кафры[16], хотя на самом деле кобыла попросту убрела за гребень холма. В общем, он побегал туда и сюда в поисках лошади, взобрался наконец на холм и увидел, как двое красных кафров, вооруженных, по обычаю, ассегаями, уводят куда-то беглянку. Потом-то выяснилось, что эти кафры действительно наткнулись на лошадь, сразу сообразили, кто ее хозяин, и пошли его искать – тем утром они видели француза верхом и собирались вернуть ему пропажу. Но ни о чем подобном мсье Леблан даже не задумался, ибо его замутненное сознание по-прежнему пребывало под воздействием паров персикового бренди.

Он поднял свою двустволку и выпалил в первого «похитителя», молодого кафра, который оказался старшим сыном и наследником вождя местного племени. Стрелял он едва ли не в упор и убил несчастного на месте. Второй кафр выпустил поводья лошади и кинулся бежать, спасая свою жизнь. Леблан выстрелил снова – и легко ранил беглеца в бедро; так или иначе тому удалось ускользнуть, он вернулся домой и поведал сородичам эту историю, которую в округе сочли жестоким и преднамеренным убийством. Что касается пьяницы-француза, тот взгромоздился на свою старую кобылу и неспешно поехал обратно на ферму. По дороге пары спиртного развеялись, он стал терзаться сомнениями, а потому решил ни о чем не рассказывать Анри Марэ, который, как хорошо знал мсье Леблан, всячески избегал ссор с местными кафрами.

Этому решению Леблан и последовал, по приезде завалившись спать. На следующее утро, еще до того как француз проснулся, ни о чем не подозревавший хеер Марэ уехал на соседнюю ферму, милях в тридцати от его собственной, чтобы расплатиться с ее владельцем за недавно приобретенный скот, и оставил дом и дочь без защиты – на ферме были лишь Леблан и несколько слуг-туземцев, фактически рабов.

Вечером я улегся в постель в обычное время, а спал я всю жизнь как бревно. Около четырех часов утра меня разбудил стук в окно. Приподнявшись на кровати, я нашарил в темноте свой пистолет, подкрался к окну и, держа голову ниже подоконника, чтобы незваный гость не мог нанести удар ассегаем, тихо спросил, кто там и что нужно.

– Это я, баас! – ответил готтентот Ханс, слуга, который, напомню, сопровождал меня в мою первую поездку в Марэфонтейн. – У меня дурные новости. Слушай меня, баас. Я уходил искать рыжую корову, что сбежала. Я нашел ее и заснул рядом с нею под деревом среди вельда. А два часа назад знакомая женщина пришла к моему костру и разбудила меня. Я спросил, что она делает в вельде среди ночи, и она ответила, что пришла кое о чем мне рассказать. Оказалось, молодые воины из племени вождя Кваби, что живет вон в тех холмах, гостили у них в краале, а вечером прибежал гонец и велел им немедля возвращаться, потому что сегодня на рассвете племя нападет на Марэфонтейн и убьет всех, пощадит только скот.

– Великие Небеса! – вскричал я. – За что?

– За то, молодой баас, – отвечал мне готтентот с другой стороны окна, – что кто-то из Марэфонтейна убил в воскресенье сына Кваби за кражу лошади. Думаю, это был Стервятник. – (Так туземцы прозвали Леблана за его лысую макушку и нос с горбинкой.)

– Великие Небеса! – повторил я. – Старый дурак, верно, опять напился! Когда, ты говоришь, они нападут? На рассвете? – Я посмотрел на звезды, прикидывая время. – Да это же через час! А баас Марэ в отъезде!

– Да, – ответил Ханс. – На ферме одна мисси Мари. Подумай, что сделают злобные красные кафры с мисси Мари!

Я ткнул кулаком в круглое, лягушачье лицо готтентота, бледным пятном маячившее в свете звезд.

– Пес! – прошипел я. – Седлай мою кобылу и своего чалого жеребца и прихвати ружье. Выезжаем через две минуты. По торопись, или я убью тебя!

– Иду, – ответил он и исчез в ночи, точно перепуганная змея. Я принялся одеваться и громко закричал, чтобы разбудить остальных. Когда мой отец и наши кафры вбежали в комнату, я быстро пересказал им новости.

– Разошлите гонцов, – сказал я. – Известите Марэ, он на ферме Боты, и остальных соседей. Поспешите, если вам дорога жизнь! Соберите всех дружественных кафров и двигайтесь к Марэфонтейну. Не спорь со мной, отец, не надо! Делайте, что я говорю. Погодите-ка! Принесите мои ружья, наполните седельные мешки порохом и зарядами и привяжите к седлу. Теперь все. Ну же, шевелитесь!

Слуги засуетились, забегали по дому, освещая себе дорогу свечами и фонарями. Две минуты спустя – вряд ли прошло больше времени – я стоял перед конюшней, а Ханс уже выводил гнедую кобылу, на покупку которой два года назад я истратил все свои деньги. Пока я затягивал подпругу, кто-то привесил к седлу мешки, а другой слуга вывел наружу крепкого чалого жеребца, который, как я знал наверняка, последует за моей кобылой куда угодно. Седлать его было некогда, так что Ханс взобрался на голую конскую спину, точно обезьяна, сжимая под мышкой два ружья; у меня при себе было третье – и еще двуствольный пистолет.

– Пошли гонцов! – крикнул я отцу. – Если не желаешь мне смерти, отправь их прямо сейчас и поезжай следом за мной со всеми людьми, которых найдешь!

Мы поскакали в ночь. Предстояло проехать пятнадцать миль, а до рассвета оставалось чуть больше получаса.

– Не гони сразу, – посоветовал я Хансу. – Пусть лошади наберут ход, а там уж полетим, будто за нами черти гонятся.

Первые две мили мы поднимались по склону не слишком быстро. Я думал, что подъем никогда не закончится, но все же не осмеливался подгонять свою кобылу, чтобы та не задохнулась. По счастью, она и ее приятель, конь весьма выносливый, пусть и не такой резвый, отдыхали последние тридцать часов и не ели и не пили с самого заката. Потому они как нельзя лучше подходили для моей затеи; кроме того, мы с Хансом оба весили немного.

Я придержал кобылу на гребне холма, чтобы жеребец нас нагнал. Перед нами раскинулась широкая равнина, по которой предстояло проскакать одиннадцать миль, а потом еще две мили вниз, к Марэфонтейну.

– Ну! – сказал я, обращаясь к Хансу и ослабляя поводья. – Догоняй, если сумеешь!

Кобыла устремилась вперед, и ночной воздух словно запел у меня в ушах, а следом летел верный чалый жеребец с обезьяной-готтентотом на спине. О, что это была за скачка!

Мне приходилось преодолевать верхом и более дальние расстояния, но никогда я не гнал лошадь на такой скорости, ибо знал силу своих животных и пределы их выносливости. Пожалуй, они выдержат с полчаса, а потом, если не остановить их, почти наверняка падут замертво.

Однако терзавший меня страх был столь велик, что мне казалось, будто мы ползем по равнине как черепахи.

Жеребец постепенно отстал, топот его копыт затих позади, и я остался наедине с ночью и со своими страхами. Моя лошадь покрывала милю за милей, звездный свет порою выхватывал из мрака то камень, то кости мертвых животных. Потом я ворвался в бегущее стадо антилоп, да столь неожиданно для себя и для них, что крупный самец, будучи не в силах остановиться, прыгнул прямо перед мордой моей кобылы. Далее кобыла угодила копытом в нору, оставленную муравьедом, и чуть не рухнула, но сумела устоять – хвала Господу, ничуть не пострадала! – а я кое-как вскарабкался обратно в седло, из которого едва не выпал. О, если бы это произошло!..

Мы приближались к месту, где начинался спуск к ферме, и кобыла начала задыхаться. Должно быть, я все-таки ее загнал, слишком уж быстро мы мчались. На невысоком подъеме к гребню, за которым лежал спуск, ее полет сменился обычным галопом. Зато за спиной я снова различил топот копыт чалого жеребца. Тот будто не ведал устали и неуклонно нас нагонял. На гребне мы очутились сразу друг за дружкой, нас разделяло не более пятидесяти ярдов, и жеребец тихо заржал.

Наконец начался спуск. Утренняя звезда мало-помалу тускнела, небо на востоке серело в преддверии рассвета. Успеем ли мы добраться до фермы прежде, чем взойдет солнце? Успеем ли? Успеем ли? Эти слова чудились мне в стуке копыт моей лошади.

Я различал деревья, окружавшие Марэфонтейн. И тут моя лошадь проскочила сквозь нечто, оказавшееся цепью чернокожих людей. Я понял это после того, как мы их уже миновали. Догадка озарила меня, когда в неверном утреннем свете блеснуло острие копья, принадлежавшего сбитому мной воину.

Значит, Ханс не солгал! Кафры пришли мстить! Внезапно на меня обрушилась другая мысль, от которой захолодело сердце: а что, если они уже завершили свою злодейскую работу и теперь уходят?

Минута – или несколько секунд – сомнений показалась мне вечностью. Но и она все же оборвалась. Я подскакал к калитке в высокой стене, окружавшей дворовые постройки фермы с задней стороны дома, и, словно по наитию, осадил кобылу (бедное создание явно несказанно обрадовалось), ибо мне пришло в голову, что, если я попробую подъехать спереди, меня, скорее всего, зарубят, и от ночной гонки не будет никакого проку. Я толкнул сделанную из крепкой лавровой древесины калитку. Случайно или намеренно ее оставили открытой! Я распахнул калитку настежь, и тут подоспел Ханс, цеплявшийся за шею чалого и прятавший лицо в его гриве. Жеребец замер рядом с кобылой, которую он так упорно преследовал, и в слабом утреннем свете я разглядел ассегай, торчавший в его боку.

Пять секунд спустя мы ворвались во двор, не забыв запереть калитку на засов изнутри. Схватив седельные мешки, мы бросили лошадей во дворе, и я побежал к задней двери дома, Хансу же поручил разбудить туземцев, ночевавших в надворных постройках, и идти следом. А если выяснится, что среди них есть предатели, расстрелять их на месте. У меня в руках был ассегай, который я на бегу вырвал из бока жеребца.

Я забарабанил по двери, которая была заперта. После тишины, что почудилась мне нескончаемо долгой, распахнулось окно, и нежный голосок Мари испуганно спросил, кто стучит.

– Это я, Аллан Квотермейн! – ответил я. – Открывай скорее, Мари! Тебе грозит страшная опасность! Красные кафры собираются напасть на ферму!

Она поспешила открыть дверь, как была, в ночной рубашке, и я наконец-то очутился под кровом Марэфонтейна.

– Хвала Небесам, ты жива! – воскликнул я. – Одевайся, а я пойду разбужу Леблана. Нет, погоди! Давай ты его разбудишь, а я дождусь Ханса и ваших рабов.

Она убежала, не задав ни единого вопроса. Тем временем явился Ханс, он привел восьмерых перепуганных туземцев, которые явно не могли сообразить, происходит ли все наяву или это им снится.

– Больше никого? – уточнил я. – Тогда заприте дверь и идите за мной в ситкаммер, где баас держит оружие.

Когда мы вошли в комнату, показался Леблан, в штанах и рубашке, а следом появилась Мари со свечой в руках.

– Что стряслось? – спросил француз.

Я взял у Мари свечу и поставил на пол, поближе к стене, чтобы огонек не стал мишенью для ассегая или пули. Даже в те дни у кафров уже имелось огнестрельное оружие, по большей части украденное или захваченное у белых. В нескольких словах я описал наше положение.

– И когда вы все это выяснили? – спросил Леблан по-французски.

– В миссии, с полчаса назад, – ответил я, взглянув на свои часы.

– В миссии полчаса назад?! – повторил он. – Peste! Это невозможно! Вы бредите или просто пьяны!

– Мсье, спорить будем потом. Кафры уже здесь, я проехал прямо через их шеренгу. Если хотите жить, хватить болтать, надо действовать. Мари, сколько в доме ружей?

– Четыре, – ответила она. – Все принадлежат моему отцу. Два «рура»[17] и два калибром поменьше.

– А кто из них, – я указал на местных туземцев, – умеет стрелять?

– Трое стреляют хорошо, четвертый – плохо.

– Отлично! – сказал я. – Пусть заряжают ружья луперами, то есть картечью, а не пулями, а остальные пускай встанут с ассегаями наготове, на случай, если воины Кваби решат выбить заднюю дверь.

Во всем фермерском доме было шесть окон – по одному в каждой гостиной и в двух больших спальнях (все эти четыре окна выходили на веранду), а еще два помещались в торцах дома, пропуская свет и воздух в малые спальни, куда можно было попасть через большие. С задней стороны дома окна, по счастью, отсутствовали, там имелась всего одна комната, в конце ведущего через весь дом коридора длиной около пятнадцати футов.

Едва ружья были заряжены, я расставил людей – по одному вооруженному человеку у каждого окна. К окну гостиной по правую руку я встал сам, с двумя ружьями, а Мари пристроилась рядом, чтобы перезаряжать – подобно всем девушкам в том диком краю, она хорошо умела это делать. Словом, мы подготовились к нападению, насколько могли, и даже слегка приободрились – все, кроме мсье Леблана, который, как я заметил, выглядел сильно обеспокоенным.

Вовсе не хочу сказать, будто он и вправду струсил, ибо я знал его как чрезвычайно отважного и даже безрассудного человека; думаю, он вдруг сообразил, что именно его пьяная выходка навлекла смертельную опасность на обитателей фермы. Возможно, за его беспокойством скрывалось и нечто большее; он, вероятно, понимал, что подходит к своему завершению привычная жизнь, которую, при всех оговорках и опущениях, вряд ли можно было назвать потраченной с толком. Так или иначе, он переминался с ноги на ногу у своего окна и тихо бранился себе под нос. А вскоре я краем глаза заметил, что Леблан начал прикладываться к своей драгоценной бутылке с персиковым бренди, извлеченной из буфета.

Туземцы тоже сперва хмурились – это свойственно любому кафру, если его разбудить среди ночи; но чем светлее становилось, тем сильнее они воодушевлялись. Лишь негодные кафры не любят воевать, особенно когда у них в руках ружья, а рядом белые люди, которые командуют.

Мы закончили все эти поспешные приготовления – я вдобавок попросил придвинуть мебель к передней и задней дверям, – и наступила пауза, которая лично мне, совсем еще молодому парнишке, показалась поистине невыносимой. Я стоял у окна, держа сразу два ружья – двустволку и одноствольный «рур», или слоновое ружье, сокрушительной убойной силы; оба ружья, увы, были кремневыми – капсюли уже изобрели, но мы в Крэдоке слегка отставали от жизни. А на полу рядом со мной, готовая перезаряжать по команде, сидела, распустив по плечам свои длинные черные волосы, Мари Марэ, совсем взрослая молодая женщина.

В наступившей тишине она прошептала:

– Зачем ты приехал сюда, Аллан? Тебе ведь ничто не грозило, а теперь ты рискуешь жизнью.

– Чтобы спасти тебя, – ответил я не задумываясь. – Разве не этого ты от меня ждала?

– Спасти меня? О, благодарю от всего сердца, но тебе следовало бы позаботиться о себе.

– Я бы все равно думал о тебе, Мари.

– Почему, Аллан?

– Потому что ты значишь для меня больше, чем я сам. Если с тобой что-нибудь случится, во что превратится моя жизнь?

– Я не понимаю, Аллан, – проговорила она, глядя в пол. – Объясни, что ты имеешь в виду.

– Глупая девчонка! – не выдержал я. – Что я имею в виду? Да то, что я люблю тебя! Думал, ты давно об этом догадалась.

– О! – прошептала она. – Теперь поняла… – Потом она встала на колени, подставила мне лицо для поцелуя и добавила: – Вот мой ответ, первый и, возможно, последний. Благодарю тебя, мой милый Аллан; я рада это слышать, пускай одному из нас или нам обоим предстоит умереть.

Едва она произнесла эти слова, ассегай влетел в окно и проскочил точно между нами. Так что нам пришлось забыть об объяснении в любви и сосредоточиться на войне.

Становилось все светлее, небо на востоке сделалось жемчужно-серым, однако нападение задерживалось, хотя о его неизбежности зримо напоминал ассегай, торчавший в стене за нашими спинами. Возможно, кафров напугали лошади, что прорвались сквозь их ряды в темноте, – туземцы просто не успели разглядеть, сколько человек прискакало на выручку. Или они ждали рассвета, чтобы решить, как лучше нападать. Такие вот мысли приходили мне в голову, но оба предположения оказались ошибочными.

Кафры мешкали, дожидаясь, покуда в низине, где располагалась ферма, не развеется туман, скрывающий от их глаз загоны. Они хотели увести домашний скот до начала сражения. Этот скот воины уже считали своей добычей и не желали ее лишиться.

Вскоре со стороны загонов, или краалей, куда загоняли на ночь коров и овец хеера Марэ (примерно полторы сотни голов рогатого скота и примерно две тысячи овец, не считая лошадей, – он ведь был крупным и зажиточным фермером), донеслись разные звуки: мычание, блеяние, ржание. Также слышались людские голоса.

– Они угоняют наши стада! – воскликнула Мари. – О мой бедный отец! Он разорен! Это разобьет ему сердце!

– Да, дело плохо, – согласился я, – но бывает и хуже. Слышишь?

Нашего слуха коснулся топот ног, зазвучала дикая и воинственная песня. Из тумана, висевшего над загонами для скота, стали появляться темные человеческие фигуры, выглядевшие призрачными, почти нереальными. Кафры выстраивались для атаки. Минуту спустя строй пришел в движение. Они наступали вверх по склону длинными неровными рядами, и было их несколько сот человек; они вопили и свистели, потрясали копьями, волосы и украшавшие голову перья развевались на ветру, а выпученные глаза сверкали ненавистью и жаждой убийства. У двоих или троих были ружья, из которых они палили на бегу; куда летели пули, сказать не могу – наверное, выше дома.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

…Украшавшие голову перья развевались на ветру, а выпученные глаза сверкали ненавистью и жаждой убийства.


Я велел Леблану и нашим туземцам не стрелять прежде меня, потому что понимал: мои вынужденные соратники – стрелки не очень-то опытные, а от нашего первого залпа зависит слишком многое. Когда предводитель наступавшего воинства очутился ярдах в тридцати от веранды – стало уже достаточно светло, для того чтобы я отличил его от других по облику и по ружью в руках, – я прицелился из «рура», выстрелил и сразил его наповал. Тяжелая пуля насквозь пробила его тело и смертельно ранила другого воина Кваби. Эти двое были первыми людьми, которых я убил.

Когда они повалились наземь, Леблан и наши туземцы тоже открыли огонь, и картечь нанесла немалый урон нападавшим на таком близком расстоянии. Дым немного рассеялся, и я увидел не менее десятка поверженных врагов; остальные в смятении остановились. Продолжи они свое наступление, пока мы перезаряжали ружья, вряд ли что-либо помешало бы им захватить ферму; однако, будучи непривычными к жутким последствиям ружейного огня, они замешкались и растерялись. Человек двадцать или тридцать сгрудились над телами погибших и раненых кафров, и я разрядил в эту группу оба ствола двустволки; воздействие оказалось поистине поразительным – весь отряд опрометью кинулся прочь, бросив сородичей на земле. Наши туземцы за улюлюкали им вслед, но я прикрикнул на них и приказал поскорее перезаря дить оружие, ибо прекрасно понимал, что враг непременно вернется.

Некоторое время ничего не происходило, доносились лишь голоса кафров – со стороны краалей, ярдах в ста пятидесяти от дома. Помнится, Мари воспользовалась этим затишьем, чтобы принести еды и разделить ее между нами; лично я перекусил с немалым удовольствием.

Взошло солнце, за что я горячо возблагодарил Небеса: уж теперь-то нас точно не застанут врасплох. Солнечное утро вдобавок развеяло часть моих страхов, ибо мрак всегда удваивает опасность – равно для человека и для животного. Мы подкрепились сами, затем укрепили наши позиции, насколько это было возможно, чтобы затруднить врагу доступ в дом, и тут появился одинокий кафр. Он держал над головой палку с привязанным к ней белым воловьим хвостом в знак перемирия. Я распорядился ни в коем случае не стрелять; когда этот отважный малый достиг того места, где лежало тело убитого предводителя, я окликнул посланца и спросил, зачем он пришел (скажу не чинясь, что уже тогда хорошо говорил на местных наречиях).

Он ответил, что принес весть от Кваби. Смысл послания заключался в следующем: старшего сына вождя Кваби безжалостно убил толстый белый человек по прозвищу Стервятник, живущий в доме хеера Марэ; Кваби требует возмездия. Но вождь не желает убивать юную белокожую госпожу (речь шла о Мари) или прочих обитателей фермы, с которыми он не ссорился. Если мы выдадим ему толстого белого человека, который должен «умереть медленно», Кваби этим довольствуется, заберет скот, который и так уже присвоил, и пощадит нас и ферму.

Стоило мне перевести суть предложения, Леблан совершенно обезумел от страха и ярости и принялся вопить и браниться по-французски.

– Молчите! – сказал я ему. – Хоть вы и навлекли на нас беду, мы не собираемся вас выдавать. Ваша жизнь столь же ценна, как и наши собственные. Неужто вам не стыдно вести себя вот так на глазах у чернокожих дикарей?

Наконец он более или менее успокоился, и я крикнул посланцу кафров, что среди белых нет привычки бросать своих, а потому мы будем держаться вместе – и вместе умрем, если придется. Еще я попросил передать Кваби, что наша гибель обернется для него самого и для племени страшной местью, их будут преследовать и истребят до последнего человека, так что ему стоит подумать, готов ли он пролить нашу кровь. В доме засели три десятка человек (конечно, я намеренно приврал), припасов и оружия у нас в избытке, поэтому, если Кваби не уйдет, его и все племя ожидает суровая кара.

Выслушав мои доводы, посланец крикнул в ответ, что все мы, будь его воля, были бы мертвы прежде полудня. Однако он передаст мои слова Кваби, как положено, и доставит ответ вождя.

После чего развернулся и пошел прочь. В тот же миг прогремел одиночный выстрел из дома, и дерзкий кафр повалился ничком; затем он поднялся и побрел дальше, его правое плечо было в крови, а рука явно утратила подвижность.

– Кто стрелял? – спросил я, поскольку в пороховом дыму стрелка было не разглядеть.

– Parbleu![18] Я! – воскликнул Леблан. – Sapristi![19] Этим черным дьяволам вздумалось пытать меня! Меня, Леблана, друга великого Наполеона! Что ж, одному я уже растолковал, как все будет!

– Глупец! – озлился я. – Нас всех замучают из-за вашего коварства! Вы ранили посланца, который пришел со знаком перемирия, и этого племя Кваби ни за что не простит. Да вы все равно что целились в нас, когда стреляли в него, и теперь вас наверняка не пощадят.

Свою речь я произнес негромко и по-голландски, чтобы наши туземцы могли понять, а внутри у меня все кипело и бурлило. Но Леблан и не подумал понизить голос.

– Да кто ты такой?! – завопил он. – Ты, треклятый английский молокосос! Кто ты такой, чтобы поучать меня, Леблана, друга великого Наполеона!

Я взял пистолет и сделал шаг в направлении француза.

– Заткнитесь, вы, несносный пьянчуга! – прошипел я, справедливо предположив, что он не забывал прикладываться к бутылке все это время. – Если вы не замолчите и не будете слушаться меня, раз уж я тут командую, то я либо вышибу вам мозги, либо попросту отдам вот этим людям. – Тут я указал на Ханса и прочих туземцев, которые собрались вокруг и что-то злобно бормотали. – Догадываетесь, что они с вами сделают? Они выкинут вас из дома, чтобы вы могли уладить свои разногласия с Кваби в одиночку!

Леблан посмотрел на пистолет, затем оглядел туземцев. Не знаю, что заставило его утихомириться, – то ли вид ствола, то ли разъяренные физиономии, а может, все сразу.

– Прошу прощения, мсье, – проговорил он. – Я вышел из себя и не соображал, что говорю. Вы, конечно, молоды, но в мужестве и уме вам не откажешь, и я готов подчиняться.

Затем он занял место у окна и стал перезаряжать ружье. В этот миг со стороны краалей донесся многоголосый, исполненный ярости вопль. Раненый посланец добрался до своих, и воины Кваби воочию убедились в лживости белых людей.

Глава III

Спасение

Вторую попытку нападения воины Кваби предприняли лишь около половины восьмого. Даже дикари ценят собственную жизнь и способны догадаться, что раны причиняют боль; напавшие на ферму туземцы хорошо усвоили горький урок. Теперь изувеченные и умирающие люди метались в муках по земле под жарким солнцем в нескольких ярдах от веранды, не говоря уже о некотором числе тех, кому впредь не суждено было хотя бы пошевелиться. Вокруг дома не наблюдалось каких-либо укрытий, поэтому не подлежало сомнению, что новая атака обернется еще бо́льшими потерями. Чтобы сохранить численность армии, при подготовке к наступлению солдаты роют окопы, но воины Кваби знать не знали о подобной тактике, да и копать им было нечем.

Зато они могли взять нас хитростью, и нужно признать, что их затея, учитывая обстоятельства, обеспечила некоторый успех. Стены загонов для скота были сложены из камня без какого-либо раствора. Кафры разобрали эти камни, взяв по два или три, и ринулись вперед, почти мгновенно обустроив этакую цепочку укрытий, высотой от восемнадцати дюймов до двух футов. За каждым укрытием немедленно расположились воины, столько, сколько могло поместиться, причем они попросту ложились друг на друга. Разумеется, те первые кафры, что бежали с камнями, были уязвимы для нашего огня, и многие из них пострадали, однако их место сразу занимали другие, ибо в атаке участвовала тьма дикарей. Всего они наделали с дюжину подобных укреплений, а у нас было всего семь ружей; прежде чем мы успели перезарядиться, первая «баррикада», все строители которой угодили под пули, вознеслась на такую высоту, что картечь уже не могла повредить тем, кто прятался за сооружением. Вдобавок боеприпасов у нас было в обрез, а постоянная стрельба привела к тому, что теперь у стрелков оставалось от силы по шесть выстрелов на человека. В конце концов я приказал прекратить огонь. Следовало дождаться массового нападения, которое вот-вот должно было начаться.

Сообразив, что наши ружья перестали нести смерть и увечья, воины Кваби двинулись вперед более решительно. Они выбрали целью южный торец дома, где было всего одно окно и где по атакующим невозможно было вести огонь сквозь множество различных отверстий в стене под верандой. Поначалу я никак не мог понять, почему они лезут именно туда, но Мари объяснила, что эта часть дома крыта тростником, тогда как остальная часть, недавней постройки, подведена под черепицу.

Словом, дикари собирались поджечь тростник. Когда им удалось разместить очередное укрытие на подходящем расстоянии (это было около половины одиннадцатого), они принялись метать в дом ассегаи, к рукоятям которых были привязаны пучки подожженной травы. Многие пролетели мимо, но достаточно было попасть одному… Судя по громким крикам радости, это и произошло. Спустя десять минут южную часть дома объяло пламя.

Наше положение стало поистине отчаянным. Мы отступили вглубь дома, опасаясь, что горящие стропила могут обрушиться на наших туземцев, которые явно пали духом и порывались сбежать. Зато воины Кваби, куда более отважные, проникли внутрь сквозь южное окно и напали на нас у порога большой гостиной.

Так начался наш последний бой. Дикари напирали, мы стреляли, груда тел в коридоре росла… Патроны неумолимо заканчивались, но вот кафры на мгновение ослабили натиск – и в этот миг на них обрушилась крыша.

О, сколь ужасным было это зрелище! Густые клубы дыма, истошные вопли угодивших в ловушку и горящих заживо людей, смятение и смерть…

Внезапно передняя дверь дома рухнула! Дикари обошли нас с тыла.

Леблана и раба, стоявшего рядом с ним, схватили могучие черные руки. Не ведаю, что стало с французом; я только видел, как его уволокли, но боюсь, что его участь была весьма печальной, ведь его забрали живым. Раба же закололи на месте, и он умер сразу. Я выпустил последний патрон, сразив дикаря, что размахивал боевым топором, а затем ударил прикладом в лицо того малого, который бежал следом. Потом схватил Мари за руку, увлек ее в самую северную из комнат – ту самую, где обыкновенно ночевал, – и крепко запер дверь.

– Аллан! – выдохнула она. – Мой милый Аллан, все кончено. Я не желаю попасть в руки этих дикарей. Убей меня, Аллан.

– Хорошо, – мрачно согласился я. – Я это сделаю. Мой пистолет при мне. Одна пуля тебе, другая мне.

– Нет-нет! Ты сумеешь сбежать, знаю, но я-то женщина, я не смогу… Давай же! Я готова. – Она опустилась на колени, раскинула руки, как бы принимая смерть, и посмотрела на меня любящим и всепонимающим взором.

– Не годится убивать любимую, а самому жить дальше, – хрипло возразил я. – Мы уйдем вместе. – С этими словами я взвел оба курка.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Наше положение стало поистине отчаянным.


Готтентот Ханс, укрывшийся в спальне вместе с нами, понял, к чему идет дело.

– Так, баас! Правильно! – сказал он, отвернулся и прикрыл лицо ладонями.

– Повремени, Аллан, – попросила вдруг Мари. – Дверь еще держится. Быть может, Господь пошлет нам спасение.

– Всякое бывает, – ответил я с сомнением в голосе, – но, думаю, не стоит полагаться на чудо. Никто уже нас не спасет, разве что кто-то подоспеет на выручку, и на это надежды мало.

Тут мне в голову пришла мысль, которая заставила меня криво усмехнуться.

– Интересно, где мы будем через пять минут?

– Милый, мы будем вдвоем, непременно вдвоем, в новом, прекрасном мире. Ведь ты любишь меня, верно, а я люблю тебя не меньше! Так даже лучше, чем влачить жизнь, в которой мы обречены на испытания и, может быть, на разлуку.

Я утвердительно кивнул. Да, я любил жизнь, но мою Мари я любил сильнее. Что ж, мы обретем достойную смерть в отчаянной схватке!

Дикари все пытались выломать дверь, но семейство Марэ, хвала Небесам, строило прочно, и она пока держалась.

Чуть погодя дерево треснуло, и в трещину просунулось лезвие, но Ханс ткнул в щель своим ассегаем, который держал в руках, – тем самым, что я вытащил из бока чалого жеребца. Раздался крик, вражеское оружие упало. В проем, ломая доски, потянулись черные руки, и готтентот принялся рубить и колоть. Рук, впрочем, становилось все больше, и сам дверной косяк опасно зашатался.

– Готовься, Мари, – проговорил я, поднимая пистолет.

– Прими меня, Иисус! – пылко воскликнула она. – Больно не будет, правда, Аллан?

– Ты ничего не почувствуешь, – отозвался я.

Холодный пот заливал мне глаза. Я поднес пистолет к ее прекрасному челу и надавил пальцем на спусковой крючок. Господи Боже! Я в самом деле начал нажимать на крючок, твердо и спокойно, не желая допустить роковой ошибки…

В этот миг, среди жуткого рева пламени, воплей дикарей, криков и стонов раненых и умирающих, я внезапно различил сладчайший звук, когда-либо достигавший моего слуха, – звук выстрелов, настоящую пальбу, причем совсем близко!

– Святые угодники! – вскричал я. – Буры пришли нас спасти, Мари! Я буду держать дверь, сколько смогу. Если я упаду, прыгай в окно вон с того сундука, а потом беги, беги туда, где стреляют. Ты сумеешь уцелеть, ты будешь жить!

– А как же ты? – простонала она. – Я хочу умереть с тобой!

– Сделай, как я прошу, молю тебя! – И я бросился к двери, которая уже подавалась под натиском.

Но не успел. Дверь упала, и в проеме появились два могучих дикаря с копьями в руках. Я вскинул пистолет, и пуля, предназначавшаяся Мари, разнесла череп первому кафру, а та, которую я оставлял себе, поразила второго. Оба рухнули замертво на пороге.

Я схватил копье одного из мертвецов и отважился оглянуться. Мари карабкалась на сундук; я смутно видел очертания ее фигуры сквозь густеющий дым. Тут показался следующий дикарь. Мы с Хансом приняли его на наши копья, но бег кафра был столь стремительным, что наконечники копий пронзили тело насквозь, а мы сами, будучи малого веса, оказались на земляном полу. Я поспешил подняться, сообразил, что остался без оружия, которое торчало из тела кафра, и стал ждать неминуемой смерти. Еще один быстрый взгляд назад убедил меня, что Мари либо не смогла выбраться в окно, либо оставила эту попытку. Она стояла рядом с сундуком, опираясь на него правой рукой. В отчаянии я вырвал копье из тела поверженного врага: нельзя, чтобы кафры накинулись на девушку, я убью ее сам. Подумав так, я шагнул к Мари.

Тут послышался хорошо знакомый мне голос:

– Мари, ты жива?

И в дверном проеме возник не очередной дикарь, а сам Анри Марэ!

Я медленно попятился. Язык отказывался служить, в горле пересохло; последнее усилие воли толкнуло меня к Мари. Я вскинул руку, в которой по-прежнему стискивал окровавленное копье, и обнял девушку за плечи. Потом накатила темнота.

Мари воскликнула:

– Не стреляй, отец! Это Аллан! Аллан спас мою жизнь!

Тут сознание окончательно покинуло меня – и Мари тоже; как мне рассказывали, мы оба повалились наземь без чувств.

Когда я пришел в себя, то обнаружил, что лежу на полу дома-фургона, стоящего, как выяснилось позднее, на заднем дворе фермы. Кое-как приоткрыв глаза – и чувствуя, что все еще не способен издать ни звука, – я разглядел Мари, бледную как полотно, с растрепанными волосами и в помятом грязном платье. Она сидела на одном из тех ящиков, которые ставят на передки фургонов, чтобы править с них лошадьми (буры зовут их фуркиссами), и не сводила с меня взгляда. Значит, она цела и невредима. Рядом с фургоном стоял высокий и смуглый молодой человек. Я никогда раньше не встречал его. Он держал Мари за руку и обеспокоенно посматривал на девушку; даже в моем тогдашнем состоянии я на него рассердился. Кроме того, здесь был и мой старый отец, он склонился надо мной и смотрел на меня тревогой. Поскольку в фургоне отсутствовал полог на входе, я увидел во дворе группу вооруженных людей, в том числе незнакомых. В тени у стены понурилась моя кобылка, бока у нее ходили ходуном. Неподалеку вытянулся на земле чалый жеребец с окровавленным боком.

Я попытался встать, но не сумел этого сделать; боль пронзила левую ногу, я посмотрел вниз и увидел, что штанина красна от крови. Кафрский ассегай рассек мне бедро едва ли не до кости. В горячке боя я этого не ощутил; должно быть, рану нанес тот воин Кваби, которого мы с Хансом приняли на наши копья, – ударил, когда падал. Ханс, к слову, тоже уцелел, хотя тот воин рухнул прямо на него, и последствия такого столкновения легко себе вообразить. Готтентот сидел на земле, глядя в небеса, и тяжело дышал, разевая рот, точно рыба, – печальное и одновременно забавное зрелище. На каждом вдохе его губы произносили, насколько я мог судить, слово «Allemachte», то есть «Всемогущий», любимое присловье буров.

Мари первой заметила, что я пришел в сознание. Высвободив свою ладонь из руки молодого незнакомца, она нетвердым шагом приблизилась ко мне и пала на колени рядом. Она бормотала какие-то слова, которых я не мог разобрать, ибо они мешались с рыданиями. Спохватился и Ханс; он взобрался в фургон, пристроился с другой стороны, взял меня за руку и поцеловал пальцы.

– Хвала Господу, он жив! – воскликнул мой отец. – Аллан, сын мой, я горжусь тобой! Ты выполнил свой долг, как подобает англичанину!

– Пришлось спасать собственную шкуру, – прохрипел я. – Спасибо, отец.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Дверь упала, и в проеме появились два могучих дикаря с копьями в руках.


– Почему вы ставите англичан выше всех прочих, а, минхеер предикант? – спросил высокий незнакомец по-голландски (притом что он явно понимал наш язык).

– Сейчас неуместно затевать спор, сэр, – ответил мой отец, выпрямляясь. – Но если правда то, что я слышал, в этом доме был француз, и вот он свой долг не выполнил. Если вы принадлежите к той же нации, примите мои извинения.

– Благодарю вас, сэр. Так уж случилось, что мы с ним соотечественники. Остальное же во мне от португальцев, а не от англичан, слава богу.

– Господа восхваляют за многое, что Его наверняка изумляет, – колко произнес мой отец.

На сем этот язвительный обмен мнениями, который меня одно временно рассердил и позабавил, завершился, поскольку появился хеер Марэ.

Как и следовало ожидать от человека с возбудимым характером, он пребывал в чрезвычайном волнении. Благодарность за спасение единственной и горячо любимой дочери, гнев на кафров, которые пытались ее убить, горькое сожаление об утраченном имуществе – все эти чувства кипели, как говорится, в его груди, тесня друг друга, точно противоборствующие элементы в алхимическом тигле.

Итогом же было неподдельное смятение, отражавшееся на лице Марэ, в словах и поступках. Он бросился ко мне, благословил и многократно поблагодарил (ему, похоже, успели кое-что рассказать об обороне дома), назвал меня юным героем и прибавил, что Господь непременно меня вознаградит. Затем принялся поносить Леблана, который навлек все эти страшные беды на его ферму, и сказал, что Небеса покарали того – Марэ имел в виду себя, – кто столько лет предоставлял кров и стол безбожнику и пьянице, просто потому, что тот был французом и образованным человеком. Тут кто-то – сдается мне, это был мой отец, обладавший, при всех своих предрассудках, обостренным чувством справедливости, – напомнил хееру Марэ, что бедняга-француз уже искупил или вот-вот искупит все свои прегрешения.

Это замечание обратило гнев отца Мари на кафров вождя Кваби, которые сожгли часть дома и угнали почти весь скот, за короткий срок превратив хеера Марэ из обеспеченного человека в бедняка. Он кричал, что отомстит «черным дьяволам», и звал всех помочь ему вернуть скот и поубивать воров. Большинство из тех, кто находился во дворе – а там было около тридцати человек, не считая туземных слуг и готтентотов, – ответили, что готовы проучить Кваби. Поскольку все они жили, так или иначе, по соседству, случившееся дало им повод к размышлению. Да что там, прямо говорилось, что подобное уже завтра может случиться и с ними самими. Поэтому они готовы были отправиться в карательный поход немедля.

Тут в разговор вмешался мой отец.

– Господа, – сказал он, – мне кажется, что, прежде чем искать отмщения, каковое, как говорится в Священном Писании, в руках Всевышнего[20], следовало бы возблагодарить Небеса. Особенно это касается хеера Марэ, которому Господь сохранил самое ценное. Я разумею его дочь, которая вполне могла умереть или подвергнуться еще более жуткой участи.

Далее он заявил, что блага земные приходят и уходят по воле случая, но жизнь человеческую, ежели она оборвана, уже не вернешь. Сегодня жизнь той, кто так дорог хееру Марэ, спасена, и сделал это не человек – здесь отец покосился на меня, – а сам Всемогущий, который направил руку смертного. Быть может, не все присутствующие знали, о чем сообщил готтентот Ханс ему, предиканту: его сын собирался убить Мари Марэ и себя самого, и только выстрелы тех, кто поспешил на помощь ферме, откликнувшись на предупреждение, отправленное из миссии, остановили его и не позволили состояться смертоубийству. Закончил же отец тем, что попросил названных Ханса и Мари поведать о случившемся, поскольку его сын еще слишком слаб, чтобы говорить долго.

После этого встал маленький готтентот, с ног до головы измазанный кровью. Простым, но не лишенным драматизма языком, свойственным его расе, он рассказал обо всем, что произошло, начиная со встречи с женщиной в вельде больше дюжины часов назад и до прибытия спасательной партии. Никогда ранее я не видел, чтобы рассказчика слушали с таким вниманием. Когда Ханс указал на меня – мол, вот он, человек, который совершил «деяния, достойные мужчины, хотя он всего лишь мальчик», – даже флегматичные голландцы оживленно загалдели.

Я понял, что пора вставить слово, и приподнялся на локтях.

– Что бы я ни сделал, этот маленький готтентот был рядом со мной, и без него я бы не справился – без него и без двух отличных лошадей.

Снова послышались одобрительные крики, а Мари, привстав, добавила:

– Да, отец, этим двоим я обязана жизнью.

Предикант вознес благодарственную молитву – на самом дурном голландском, какой мне доводилось слышать; он начал изучать этот язык на склоне лет и потому не смог им овладеть в полной мере. Крепкие буры, стоя на коленях вокруг, повторяли за ним: «Аминь». Читателю будет несложно вообразить, сколь это зрелище, которое я не стану описывать далее в подробностях, было восхитительным и умиротворяющим.

Что было потом, я помню не слишком отчетливо, ибо потерял сознание от утомления и от потери крови. Думаю, что наши спасители, потушив огонь, вынесли мертвых и раненых из уцелевшей части дома, а меня положили в той самой комнатушке, где мы с Мари прятались от кафров и где я был готов убить свою возлюбленную. Затем буры и туземные слуги (точнее, рабы) Марэ со всех уголков фермы, числом от тридцати до сорока человек, отправились в погоню за убежавшими кафрами, а десятерых оставили охранять ферму. Пожалуй, стоит упомянуть, что из тех семи или восьми туземцев, которые спали в надворных постройках, а потом сражались бок о бок с нами, двое погибли, а еще двое были ранены. Остальные не пострадали, не считая мелких царапин, так что в этой жуткой стычке, в ходе которой нам удалось разгромить воинственных кафров, мы потеряли убитыми всего троих – вместе с французом Лебланом.

О событиях последующих трех дней я знаю лишь то, о чем мне рассказывали, поскольку сам почти все это время провел в бессознательном состоянии из-за потери крови; вдобавок мое положение усугубляла лихорадка – следствие чудовищного перевозбуждения и изнеможения. Помню только смутные видения: вот Мари наклоняется надо мной и заставляет меня поесть – то ли поит молоком, то ли кормит супом; позднее мне говорили, что я отказывался принимать пищу из других рук. А вот высокая фигура моего седовласого отца, который, подобно большинству миссионеров, немного разбирался в полевой хирургии и в медицине, а потому менял повязки на моем бедре. Впоследствии он сказал, что копье задело важную артерию, однако, на мое счастье, ее не рассекло. Еще бы доля дюйма, и я бы истек кровью за десять минут!

На третий день меня вырвал из полузабытья громкий шум в доме. Слышались яростные крики хеера Марэ, мой отец что-то отвечал фермеру, явно его успокаивая. В комнату вошла Мари, задернула за собой африканскую кароссу, накидку, что служила занавеской, – дверь, как помнит читатель, выломали кафры во время нападения на дом. Увидев, что я очнулся и нахожусь в сознании, девушка с радостным возгласом бросилась к моему ложу, встала рядом на колени и поцеловала меня в лоб.

– Ты был очень болен, Аллан, но я верила, что ты поправишься. Теперь нас вряд ли оставят в одиночестве, но, пока мы тут одни, – она понизила голос и сделалась серьезнее, – хочу поблагодарить тебя от всего сердца за то, что ты спас меня. Если бы не ты… Ах, если бы не ты… – Она посмотрела на пятна крови на земляном полу и закрыла лицо руками, по ее телу пробежала дрожь.

– Ерунда, Мари, – ответил я, нащупывая ее ладонь, слишком слабый для уверенных движений. – Любой поступил бы так же, пускай никто не любит тебя сильнее, чем я. Восславим Всевышнего за то, что мои усилия не были напрасными. Но что это за шум? Неужто Кваби снова решил напасть?

Она покачала головой:

– Нет, это буры вернулись из погони за его племенем.

– Поймали? Скот назад привели?

– Нет, Аллан. Они нашли только нескольких раненых, которых тут же застрелили, и тело мсье Леблана. Ему отрубили голову, а другие части тела, наверное, забрали на лекарства, от которых воины будто бы становятся храбрее. Сам Кваби сжег свой крааль и бежал вместе с остальным племенем к кафрам Больших гор. Охотникам не попалось ни единой коровы, ни единой овцы, разве что несколько туш с перерезанным горлом; видно, животные обессилели, и их убили. Мой отец хотел идти дальше и напасть на красных кафров в горах, но прочие отказались. Сказали, что кафров там тысячи, что это уже настоящая война, с которой никому не возвратиться живым. Отец обезумел от горя и ярости. Аллан, милый, мы почти разорены, ведь британское правительство повсюду освобождает рабов и дает за наших смехотворную цену, едва ли треть от настоящей. Ой, отец зовет меня! Постарайся не разговаривать много, иначе утомишься и тебе снова будет плохо. Спи, ешь, набирайся сил. Потом поговорим, милый.

Она вновь наклонилась, благословила меня и поцеловала, а затем встала и ускользнула прочь.

Глава IV

Эрнанду Перейра

Минуло несколько дней, прежде чем меня наконец выпустили из той крохотной комнатушки, напоминавшей о недавней бойне; признаться, я от души ее возненавидел. Я уговаривал своего отца позволить мне подышать свежим воздухом, но он возражал: мол, стоит пошевелиться, и кровотечение начнется снова, а то и вовсе разорвется задетая артерия. Вдобавок сама рана заживала не очень-то хорошо: то ли на острие копья, которое нанесло эту рану, была грязь, то ли этим копьем свежевали убитых животных – так или иначе, случилось заражение, как говорят доктора, гангрена, а в те дни подобное обычно означало неизбежную смерть. По счастью, моя молодая кровь оказалась сильнее; пусть меня лечили только холодной водой – поскольку антисептиков мы еще не знали, – угроза гангрены сошла на нет.

И без того скучные дни, проводимые в бездействии, становились еще скучнее и тягостнее оттого, что мы с Мари теперь почти не виделись. Она навещала меня исключительно в компании отца. Однажды я не вытерпел и все-таки спросил, почему она приходит так редко и всегда не одна.

– Мне не разрешают, Аллан, – шепнула в ответ Мари, и по ее милому личику скользнула тень.

А потом ушла, не сказав больше ни слова.

Интересно, кто ей не разрешает и почему? В тот же миг меня словно озарило. Наверняка это как-то связано с тем высоким и смуглым юношей, который спорил с моим отцом подле фургона. Мари никогда мне об этом человеке не рассказывала, однако из разговоров с готтентотом Хансом и моим отцом я смог составить некоторое представление о нем самом и роде его занятий.

По всей видимости, он был единственным ребенком сестры Анри Марэ, которая вышла замуж за португальского торговца с берегов залива Делагоа; португальца звали Перейрой, и он приехал в Капскую колонию много лет назад. Он и его жена умерли, а их сын Эрнанду, приходившийся Мари кузеном, унаследовал все немалое семейное состояние.

Мне припомнилось, что я кое-что слышал об этом Эрнанду, или Эрнане, как именовали его буры, от хеера Марэ – дескать, ему досталось значительное богатство, поскольку его отец изрядно нажился на торговле вином и прочими спиртными напитками по правительственной лицензии. Эрнанду частенько приглашали погостить в Марэфонтейн, но его родители, которые тряслись над своим отпрыском, а сами проживали в укрепленном поселении недалеко от Кейптауна, всякий раз отвергали приглашение, не желая, чтобы их сын уезжал так далеко в африканскую глушь.

После их кончины все, похоже, изменилось. Судя по всему, после смерти старика Перейры губернатор Капской колонии отобрал у семьи лицензию на торговлю спиртным. Вышел громкий скандал, и Эрнанду Перейра, пускай он не нуждался в деньгах, страшно разозлился; гнев побудил его примкнуть к заговору недовольных буров. В итоге теперь он входил в число тех хитроумных людей, что замыслили Великий трек и составляли планы этого переселения, которое, между прочим, уже началось. Поисковые партии продолжали изучать те земли за границами колонии, где фермеры-буры рассчитывали обзавестись собственными владениями.

Такова история Эрнанду Перейры, которому суждено было стать – и увы, это сбылось – моим соперником в борьбе за руку и сердце прекрасной Мари Марэ.

Как-то вечером мы с отцом остались одни в моей крохотной комнатке. Я дождался, когда отец дочитает вслух отрывок из Священного Писания, и, набравшись храбрости, сказал, что полю бил Мари Марэ и хотел бы жениться на ней. А потом прибавил, что мы обменялись клятвами, пока кафры Кваби осаждали ферму.

– Вот уж и вправду – любовь и война! – произнес мой отец.

Взгляд его был строгим, но на лице не проскользнуло и тени удивления, будто сказанное мной вовсе его не удивило. Как выяснилось позднее, я в горячке и беспамятстве беспрерывно повторял имя Мари и выказывал свои нежные чувства к ней. Да и сама Мари, когда мне сделалось совсем плохо, разрыдалась в присутствии моего отца и призналась, что любит меня.

– Любовь и война… – повторил отец. – Бедный мой мальчик, сдается мне, ты попал в серьезные неприятности.

– Почему? – удивился я. – Что плохого в нашей любви?

В ней нет ничего дурного, сын. Учитывая обстоятельства, такое вполне естественно, и мне следовало это предвидеть. К несчастью, ваши чувства, скажем так, несвоевременны и неуместны. Прежде всего, мне бы не хотелось, чтобы ты женился на иностранке и породнился с этими мятежными бурами. Я надеюсь, что когда-нибудь, много лет спустя – не забудь, Аллан, ты совсем еще юн, – ты женишься на достойной англичанке. О, как я на это надеюсь!

– Никогда! – воскликнул я.

– «Никогда» – чересчур громкое слово, сын. Поверь, то, что сейчас мнится тебе невозможным, рано или поздно произойдет.

Его слова тогда немало меня разозлили, однако позже я не раз их вспоминал.

– Даже если оставить в стороне мои упования и мою предубежденность, – продолжал отец, – вашим чувствам вряд ли суждено воплотиться в браке. Ты нравишься Анри Марэ, он признателен тебе за спасение жизни дочери, но не забывай, что он ненавидит англичан, в особенности бедных англичан вроде нас с тобой. Если только тебе не случится разбогатеть, Аллан, ты будешь бедняком – ведь мой достаток невелик.

– Я смогу разбогатеть, отец! Буду добывать ту же слоновую кость. Ты знаешь, я меткий стрелок.

– Аллан, я не верю, что ты разбогатеешь. У тебя не та кровь. Даже если деньги на тебя свалятся, ты вряд ли сумеешь сохранить их или приумножить. Наш род восходит, сын мой, к временам Генриха Восьмого, если не дальше. И никто, никто из наших предков не преуспел в коммерции. Подожди! Предположим, ты станешь исключением из правила. Это случится не в одночасье, верно? Состояния не вырастают за ночь, словно грибы после дождя.

– Пожалуй, ты прав, отец. Но я уверен, что мне повезет…

– Возможно. Но пока тебе предстоит соперничать с человеком, которому уже повезло. Точнее, с человеком, у которого карманы полны денег.

– О ком ты говоришь? – уточнил я и даже привстал с места.

– Об Эрнанду Перейре, Аллан. Он двоюродный брат Мари и, как говорят, один из богатейших людей колонии. Мне известно, что он хочет жениться на Мари.

– Откуда ты это знаешь, отец?

– Анри Марэ рассказал мне сегодня днем – думаю, намеренно. Перейра влюбился в нее с первого взгляда. Это случилось в тот день, когда он примчался вместе с остальными на ферму. Прежде он видел Мари лишь в детстве и не подозревал, какой красавицей она стала. Словом, он остался сторожить дом, пока все прочие поехали искать кафров, и… Об остальном можешь догадаться сам. У этих южан все происходит быстро.

Я опустился на ложе и вжался лицом в подушку, закусил губу, чтобы сдержать стон, который так и рвался наружу. Что ж, положение и вправду казалось безнадежным. Как мне соперничать с этим богатым и удачливым типом, которому отец моей нареченной наверняка отдаст предпочтение? Но затем мрак моего отчаяния вдруг осветился проблеском надежды. Пускай я ничего не могу сделать, но Мари-то может! Она всегда верна своему слову, а нрав у нее решительный… Ее ни за что не подкупить, и сомневаюсь, чтобы ее можно было запугать.

– Отец, – сказал я, – быть может, мне не суждено жениться на Мари, но сдается, что у Эрнанду Перейры тоже ничего не выйдет.

– Почему же, сынок?

– Потому что Мари любит меня, отец, и она не из тех, кто готов поступаться чувствами. Скорее уж она умрет.

– Тогда ты нашел себе весьма необычную женщину, Аллан. Как бы там ни было, сын, будущее принадлежит тем, кто до него доживает. Я буду молиться, чтобы любой исход оказался благом для вас обоих. Мари – милая девушка, она мне очень нравится, несмотря на бурскую кровь и французское происхождение. Хватит, что-то мы заболтались, тебе нужно отдыхать. Спи, не надо волноваться, Аллан, иначе разбередишь рану.

– Спи, не надо волноваться, Аллан… – Эти слова я бормотал, казалось, часы напролет, пытаясь избавиться от малоприятных мыслей.

Наконец слабость взяла свое, и я провалился в забытье. Что за жуткие сны мне снились! Хвала Небесам, теперь они стерлись из памяти, однако отдельные события, случившиеся позднее, заставляли меня – и, не стану скрывать, заставляют по сей день – думать, что это мои дурные сны нежданно воплотились наяву.

На следующий день после этого разговора меня, закутанного в чрезвычайно грязное одеяло, наконец-то вынесли на веранду и положили на туземную лежанку-римпи. Наконец я увидел солнце! Насладившись первыми за несколько дней глотками свежего воздуха, я принялся оглядываться по сторонам. Перед домом (точнее, перед тем, что от него осталось) стояли бурские фургоны, крайние – вплотную к веранде; понизу вдоль них тянулся свеженасыпанный земляной вал, кое-где торчали связанные вместе ветки мимозы. По всей видимости, эта цепочка фургонов, на которой несли дозор вооруженные буры и туземцы, должна была служить преградой и линией обороны на случай повторного нападения воинов Кваби или других кафров.

По ночам цепочку смыкали, а в светлое время суток центральный фургон чуть отодвигали в сторону, и получалось что-то вроде калитки. Сквозь эту калитку, или проход, виднелась полукруглая изгородь, которой обнесли довольно большое пространство, где теперь держали оставшийся скот и лошадей хеера Марэ, а также лошадей его друзей – тем явно не хотелось, чтобы их скакуны тоже сгинули без следа в вельде. Посреди этого поставленного на скорую руку крааля виднелся длинный и приземистый бугор; под ним, как мне сказали позднее, лежали тела тех, кто погиб во время нападения на ферму. Двух рабов, что пали, защищая дом, похоронили в маленьком садике, за которым ухаживала Мари, а обезглавленное тело Леблана удостоилось погребения в обнесенном стенами закутке рядом с домом: там покоились прежние владельцы фермы и несколько родичей хеера Марэ, в том числе его жена.

Пока я изучал окрестности, на веранду вышла Мари. Она появилась из сгоревшей половины дома, и за нею по пятам следовал Эрнанду Перейра. Завидев меня, Мари подбежала ко мне, раскинула руки, будто собираясь обнять. Потом, похоже, опомнилась и чинно подошла к моей лежанке.

Вся зардевшись от смущения, она проговорила:

– О хеер Аллан… – (Никогда прежде она не обращалась ко мне столь чопорно!) – Я так рада, что вы с нами! Как вы себя чувствуете?

– Неплохо, благодарю вас, – ответил я и не удержался от колкости: – Вы бы и раньше узнали об этом, Мари, если бы навестили меня.

В следующее мгновение я пожалел о своих словах, ибо глаза Мари наполнились слезами, а из ее груди вырвалось сдавленное рыдание. Но ответила мне не Мари, которая попросту не могла выдавить ни слова, – нет, вмешался Перейра.

– Юноша, – изрек он покровительственным тоном по-английски (этот язык он хорошо знал), – моей кузине выпало немало хлопот в эти дни, так что у нее не было времени заботиться о вашей ноге. Ваш почтенный отец уверял, что рана почти зажила и что скоро вы снова сможете забавляться и развлекаться, как подобает молодым людям вашего возраста.

Теперь уже я утратил дар речи от этакой дерзости, и на мои глаза тоже навернулись слезы – слезы ярости и бессилия. Мари ответила наглецу за меня.

– Верно, кузен Эрнан, – сказала она холодно. – Хвала Господу, хеер Аллан Квотермейн скоро снова сможет развлекаться и устраивать игры, например оборонять Марэфонтейн с восемью мужчинами против орды туземцев. И да помогут Небеса тем, кто окажется на мушке его ружья! – Тут она покосилась на бугор, насыпанный над телами кафров – многих я застрелил собственноручно.

– Прости меня, Мари, умоляю! – вскричал Перейра, нисколько не уязвленный этой отповедью. – Я вовсе не потешался над твоим юным другом, который, несомненно, храбр, как и все англичане, если верить всему, что о них говорят, и который доблестно сражался, когда ему выпал случай защитить мою дорогую кузину. Но позволь напомнить, что не он один умеет держать ружье в руках, и я буду счастлив это по-дружески ему доказать, когда он окрепнет. – Перейра сделал шаг вперед, внимательно оглядел меня и прибавил со смешком: – Allemachte! Сдается мне, до выздоровления еще далеко. Кажется, ветер вот-вот унесет его как перышко!

Я по-прежнему хранил молчание, разглядывая этого высокого и ладного, дорого одетого молодого человека, явно следившего за своим внешним видом. Он был широкоплеч и мускулист. Его лицо светилось здоровьем и самоуверенностью. Мысленно я сравнивал себя с ним. Вот я, изнуренный лихорадкой и потерей крови, бледный измученный паренек, можно сказать, крысеныш, с руками-палочками, копной всклокоченных волос, едва проклюнувшейся щетиной на подбородке, в грязном одеяле вместо одежды… Да разве можно нас сравнивать? Что мне противопоставить этому безупречному наглецу, ненавидящему лично меня и весь мой народ, человеку, в глазах которого я, даже полностью выздоровевший, все равно буду лишь бестолковым мальцом?

И все же, все же… Покуда я лежал там, униженный и осмеянный, меня посетила воодушевляющая мысль: пускай мой облик смущает и пугает, зато духом, мужеством, решительностью и способностями – словом, всеми истинно важными чертами – я уже настоящий мужчина. Не просто ровня Перейре, а нечто большее. Пускай я беден, пускай хрупок и слаб телом, но я непременно возьму над ним верх и сохраню для себя то, что сумел завоевать, – любовь Мари!

Таковы были мои мысли и чувства, и могу предположить, что в те мгновения они частично передались Мари, которая давно обрела способность читать в моем сердце, не дожидаясь, пока слова сорвутся с уст. Так или иначе, она гордо выпрямилась, ее лицо посуровело, ноздри раздулись, черные глаза засверкали; она кивнула – и произнесла столь тихо, что, по-моему, я единственный ее услышал:

– Так! Ничего не бойся!

Между тем Перейра не умолкал. Он было отвернулся, чтобы чиркнуть по кресалу, а теперь раздувал искру, желая раскурить свою большую трубку.

– Кстати, хеер Аллан, – сказал он, – чудесная у вас кобылка. Похоже, она преодолела расстояние от миссии до Марэфонтейна за удивительно короткий срок. И чалый тоже. Я вчера прокатился на ней, просто чтобы она размялась, и мне эта лошадь приглянулась. Мой вес, конечно, великоват для нее, но решено – я у вас ее покупаю.

– Кобыла не продается, хеер Перейра, – ответил я, подав голос впервые на протяжении нашей беседы. – И не помню, чтобы я разрешал хоть кому-то на ней кататься.

– Ваш отец позволил. Или тот уродливый готтентот?.. Честно сказать, запамятовал. А насчет того, что она якобы не продается… Знаете, в этом мире продается все, важна лишь цена. Я даю вам… Дайте-ка прикинуть… Да какая разница, когда денег не счесть?! Даю вам сотню английских фунтов за эту кобылу, и не считайте меня глупцом. Я намерен вернуть эту сумму и заработать больше на южных скачках. Согласны?

– Я же сказал, хеер Перейра, кобыла не продается. – Тут меня посетила мысль, и я продолжил не задумываясь, по привычке: – Но, если угодно, я готов предложить вам состязание. Когда я окрепну, давайте посоревнуемся в стрельбе. Я поставлю свою кобылу, а вы – сотню фунтов.

Перейра расхохотался.

– Друзья, только послушайте! – крикнул он бурам, что шли к дому на утренний кофе. – Этот юный англичанин желает состязаться со мной в стрельбе и ставит свою замечательную кобылку против моих ста британских фунтов! Он вызывает меня, Эрнанду Перейру, который завоевал все на свете призы за стрельбу! Нет, приятель, я не вор! Я не стану забирать вашу кобылу просто так!


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Я по-прежнему хранил молчание, разглядывая этого высокого и ладного, дорого одетого молодого человека…


Среди буров случилось быть знаменитому Питеру Ретифу, весьма благородному и достойному человеку, гугеноту по происхождению, как и Анри Марэ. Этого человека, который находился в самом расцвете сил, правительство направило улаживать приграничные распри, однако из-за недавней ссоры с губернатором провинции сэром Андрисом Штокенштромом он вышел в отставку и сейчас занимался подготовкой к Великому треку. Лично я увидел тогда Ретифа воочию впервые в жизни. Увы, я и не мог предположить, где и когда увижу его в последний раз… Впрочем, не стану забегать вперед и поведу свое повествование в должном порядке.

Перейра продолжал потешаться надо мной и похваляться своими умениями, а Ретиф пристально посмотрел на меня, и наши взгляды встретились.

– Allemachte! – воскликнул он. – Так это тот юноша, который с жалкой кучкой готтентотов и рабов удерживал ферму против воинства Кваби?

Кто-то ответил, что так и было, и прибавил, что, когда подоспела помощь, я собирался застрелить Мари Марэ и застрелиться сам.

– Что ж, хеер Аллан Квотермейн, дайте мне свою руку. – С этими словами Питер Ретиф взял мои вялые пальцы в свою ладонь и громко сказал: – Ваш отец наверняка гордится вами сегодня, как гордился бы я, будь у меня такой сын! Господи Иисусе, далеко же вы пойдете, если уже успели столько совершить в столь юном возрасте. Друзья! Я приехал только вчера, а потому узнал о случившемся от кафров и от муи мейзи[21]. – Он кивнул в сторону Мари. – Я также прошелся по двору и заглянул в дом, посмотрел, где гибли нападавшие – эти места легко обнаружить по пятнам крови. Большинство убитых застрелил вот этот англичанин, лишь последних он убил копьем. Скажу как на духу, никогда прежде за всю свою богатую событиями жизнь я не видывал обороны упорнее и надежнее против превосходящего противника. А достойнее всего, пожалуй, то, как этот юный лев стал действовать, получив известие о намерениях врага, и его стремительная скачка от миссии к ферме. Повторю – отец может и должен им гордиться!

– Раз уж на то пошло, минхеер, я и горжусь, – сказал мой отец, присоединившийся к нам после утренней прогулки. – Но умоляю, ни слова более, иначе он возгордится без меры.

– Ба! – отозвался Ретиф. – Такие парни, как он, не пыжатся попусту! Зато любители поболтать так и норовят возгордиться. – Тут он сурово покосился на Перейру. – Как ни жаль, хватает павлинов, обожающих распушить хвост. Сдается мне, этот паренек ничуть не уступит мужеством вашему славному моряку, как его там… Нельсону? Ну, тому, который разгромил французов в пух и прах и геройски погиб, заслужив посмертную славу. Говорят, он тоже был мал ростом и маялся животом…

Должен признаться, что никакая другая похвала не была приятнее для моего слуха, чем слова комманданта Ретифа, прозвучавшие именно тогда, когда я ощущал себя буквально втоптанным в грязь. По лицам Мари и моего отца я видел, что и им эти слова показались слаще музыки. Да и остальные буры, люди храбрые и честные, не остались равнодушными.

– Ja! Ja! Das ist recht![22] – загомонили они. – Да, да, правильно!

А вот Перейра повернулся к нам своей широкой спиной и притворился, будто заново раскуривает погасшую трубку.

Ретиф еще, как выяснилось, не закончил.

– Так над чем вы приглашали нас посмеяться, минхеер Перейра? Над тем, что хеер Аллан Квотермейн вызвал вас на состязание? А почему бы нет, собственно? Если он стрелял в кафров, что бежали на него с копьями, значит вполне способен попасть в мишень. Вы говорите, что не желаете его грабить, забирать даром эту чудесную кобылу. Мол, вы выиграли столько призов в стрельбе по мишеням, верно? Но вам когда-нибудь доводилось стрелять в кафра, который летит на вас с ассегаем, минхеер? Или в ваших краях такого не случается? Что-то я не припомню таких новостей…

Перейра ответил, что я, кажется, предложил стрелять не по кафрам с ассегаями, а по другим целям, каким именно, еще не решили.

– Вот как? – уточнил Ретиф. – Ну, минхеер Аллан, и каковы же будут мишени?

– Мы оба встаем вон в том большом овраге между холмами. Хеер Марэ объяснит, он знает это место. Перед закатом там пролетают дикие гуси. Кто подстрелит шесть птиц наименьшим числом выстрелов, тот и победил.

– Если зарядить ружья дробью, это будет несложно, – заметил Ретиф.

– Дробью гуся редко собьешь, минхеер, – возразил я. – Они летят на высоте от семидесяти до ста футов. И я имел в виду нормальные патроны.

– Allemachte! – вскричал какой-то бур. – Вы изведете кучу патронов, чтобы подстрелить хоть одного гуся на такой высоте!

– Тогда сделаем так, – предложил я. – Каждому дается по двадцать выстрелов. Тот, кто собьет больше птиц, победит, даже если их будет меньше шести. Принимает ли вызов хеер Перейра? Если да, я готов сразиться с ним, пусть он завоевал столько призов.

Эрнанду Перейра явно медлил с ответом, и сомнения, его одолевавшие, были столь очевидными, что другие буры принялись смеяться над ним. В конце концов он разозлился и бросил в сердцах, что готов стрелять на пару со мной по антилопам, ласточкам и даже мухам, если мне и такое взбредет в голову.

– Пусть будут гуси, – подытожил я, – ведь иначе придется ждать, покуда я не окрепну для езды верхом, чтобы охотиться на антилоп и прочую дичь.

После этого Мари собственноручно записала условия поединка (мой отец, не скрывавший своей заинтересованности в результате состязания, не пожелал становиться участником этого, как он выразился, «спора из-за денег», а помимо Мари и меня самого, никто другой не был достаточно грамотен, для того чтобы перенести наше соглашение на бумагу). Затем мы оба подписались, причем Эрнанду Перейра, по-моему, поставил свою подпись не слишком охотно; если мое выздоровление пойдет быстро, состязание договорились устроить ровно через неделю. На случай возможных разногласий хеера Ретифа, который собирался задержаться в Марэфонтейне и окрестностях, назначили судьей и распорядителем. Кроме того, по условиям никому из нас не разрешалось посещать место поединка или стрелять по гусям до назначенной даты. При этом дозволялось сколько угодно практиковаться в стрельбе по другим целям и использовать любые ружья, на свой вкус.

Когда с этим было покончено, меня отнесли обратно в мою комнату, ибо после всех утренних треволнений я ощутил изрядное утомление. Туда же принесли обед, приготовленный Мари. Пребывание на свежем воздухе разожгло мой аппетит, и я съел все, что было на тарелке. Тут появился мой отец в компании хеера Марэ и затеял со мной беседу. Фермер довольно вежливо спросил, чувствую ли я себя достаточно хорошо, чтобы выдержать дорогу до миссии в повозке, запряженной волами. Дескать, повозка на рессорах, а меня удобно положат на «картель», матрац из шкур.

Я ответил утвердительно, как поступил бы даже на грани смерти, поскольку понимал, что хееру Марэ не терпится избавиться от меня.

– Не сердитесь, Аллан, – смущенно проговорил он. – Я вовсе не такой дурной хозяин, каким вы можете меня счесть, особенно если вспомнить, скольким я вам обязан. Но мне кажется, что вы с моим племянником Эрнаном не очень-то поладили, а в моем теперешнем положении, когда я почти разорен, мне совершенно не хочется ссориться с единственным по-настоящему богатым членом семьи.

Я ответил, что все понимаю и ни в коем случае не желаю доставлять ему неудобств. Впрочем, промелькнула мысль, что фермер действует по наущению хеера Перейры, который решил хотя бы так объяснить мне, насколько ничтожное я существо в сравнении с ним – просто мальчишка, каких в Африке пруд пруди.

– Знаю-знаю, – грустно прибавил Марэ, – моему племяннику до сих пор слишком везло в жизни, и потому он порой бывает несносен. Он не в состоянии понять, что битву необязательно выигрывает сильнейший, а в гонках не всегда побеждает самый быстрый. Сами посудите, он молод, богат и привлекателен… Словом, испорченный, избалованный ребенок. Мне жаль, но тут я ничего не могу поделать. Приходится с этим мириться. Если не получается приготовить еду, надо есть ее сырой, верно? И еще, Аллан… Вы, наверное, слышали, что ревность делает людей грубыми и жестокими?

Его взгляд был весьма многозначительным. Я промолчал; когда не знаешь, что сказать, лучше помалкивать.

– Признаться, я возмущен этим состязанием в стрельбе, в которое вас втянули без моего одобрения. Если он одержит верх, то станет потешаться над вами пуще прежнего; а если победите вы, он разозлится.

– Тут нет моей вины, минхеер, – ответил я. – Он хотел заставить меня продать мою кобылу, на которой ездил без моего разрешения, и не умолкая похвалялся своей меткостью. В итоге я не стерпел и вызвал его на поединок.

– Я не виню вас, Аллан, честное слово. Но все же вы поступили глупо. Для него не имеет значения, если он потеряет даже такую сумму. Но эта чудесная кобыла – ваше сокровище, и я сильно расстроюсь, если вам придется расстаться с животным, которое послужило доброму делу. Ладно, не стану вас долее мучить. Быть может, обстоятельства сложатся так, что поединок не состоится. Надеюсь на это.

– А я надеюсь, что состоится, – упрямо проворчал я.

– Не сомневаюсь, мальчик мой, в вашем-то состоянии, когда вы рассержены больше, чем лошадь, у которой спину натерло седлом. Но послушайте меня оба – и вы, Аллан, и вы, мсье проповедник. Есть и другие причины, помимо этой мелкой ссоры, по которым я буду рад, если вы уедете на время. Я должен посоветоваться со своими соотечественниками относительно неких тайных дел, насчет нашего благосостояния и нашего будущего, и, к сожалению, им не понравится, если рядом будут двое англичан… Очень скоро в вас заподозрят шпионов…

– Ни слова больше, хеер Марэ, – поспешил вмешаться мой отец. – Нам тем паче нет смысла задерживаться там, где мы оказались нежеланными гостями и где на нас смотрят с подозрением только потому, что мы родились англичанами. Милостью Божьей мой сын сослужил вам службу и принес пользу вашему дому, но теперь все это в прошлом и уже забылось. Велите запрячь ту повозку, о которой вы упомянули. Мы отправляемся немедля.

Анри Марэ, в глубине души джентльмен, пусть и подверженный, даже в те дни, приступам ярости и глупости в мгновения чрезмерного волнения (или под влиянием расовых предрассудков), принялся извиняться и уверять моего отца, что он ничего не забыл и нисколько не собирался нас оскорбить. В общем, кое-как они помирились, но около часа спустя мы все-таки покинули ферму.

Все буры пришли нас провожать и наговорили мне множество добрых слов; каждый неизменно прибавлял, что ждет не дождется, когда вновь увидит меня в следующий четверг. Перейра тоже был среди провожавших и вел себя вежливо и высокомерно, умолял обязательно поправляться, иначе победа над увечным не доставит ему ни малейшей радости, пусть даже это всего лишь стрельба по гусям. Я ответил, что приложу все усилия и что не привык проигрывать в состязаниях, больших или малых, а особенно в тех, которые задевают меня за живое. После этого, продолжая лежать на спине, я повернул голову и посмотрел на Мари, которая выскользнула из дома и тоже пришла на двор.

– Прощай, Аллан, – сказала она, протянула руку и одарила меня таким взором, какой, уверен, женщины лишь изредка дарят мужчинам. Потом притворилась, будто поправляет шкуру, которой меня накрыли, наклонилась и тихо прошептала: – Победи в этом поединке, если ты меня любишь! Я буду молиться за тебя каждую ночь, и пусть Господь даст мне знак.

По-моему, Перейра что-то заподозрил, хоть и не разобрал ее слов. Во всяком случае он закусил губу и сделал такое движение, словно хотел вмешаться в наше прощание. Однако Питер Ретиф довольно грубо встал перед ним, оттеснив Эрнанду в сторону, и сказал с добродушным смешком:

– Allemachte! Друзья, позвольте же мисси пожелать доброго пути юноше, который спас ее жизнь!

В следующий миг готтентот Ханс прикрикнул на волов, как заведено у туземцев, и повозка выкатилась за ворота.

Что я могу сказать? Раньше хеер Ретиф мне просто нравился, а теперь я его обожал!

Глава V

Поединок

Возвращение в миссию разительно отличалось от недавней моей поездки, вернее, бешеной скачки. Несколько дней назад я несся сквозь мрак, резвая кобыла подо мной летела, точно птица, сердце стискивал страх опоздать, а глаза отчаянно высматривали бледнеющие звезды и серую полоску рассвета на востоке. Теперь же подо мной поскрипывала повозка, вокруг простирался привычный вельд, ярко и мирно светило солнце, душа полнилась признательностью Небесам, и отравляло мое блаженство лишь то обстоятельство, что завоеванную такими усилиями чистую и святую любовь у меня пытаются отнять то ли силой, то ли мошенничеством.

Впрочем, как бы ни суетились люди, судьбы всего сущего – в руце Господней, и потому следовало смиренно принимать предначертанное. Первое испытание обернулось кровопролитием и гибелью. Чем завершится второе? Эти размышления словно клубились в моем сознании, и откуда-то возникла связная фраза, которой я точно не произносил. «В победе кроется смерть». Если вдуматься, эта фраза была совершенно бессмысленной. Я не понимал, почему победа означает смерть, во всяком случае, не понимал тогда, что, согласитесь, простительно неопытному мальчишке.

Повозка на рессорах катилась ровно, поскольку дорога была довольно гладкой, и нога почти не доставляла мне мучений. Я спросил отца, что, как ему кажется, имел в виду хеер Марэ, когда сказал, будто у буров есть в Марэфонтейне какие-то дела, в которые нам, англичанам, лучше не соваться.

– Что он имел в виду? Ох, Аллан, это значит, что треклятые бунтовщики-голландцы строят козни против своего государя и опасаются, как бы мы не раскрыли их измену! Либо они намерены восстать из-за недовольства справедливейшим из деяний, то есть освобождением рабов, и потому, что мы не перебили всех кафров, с которыми они имели глупость поссориться, либо собираются покинуть колонию. Лично я думаю, что причиной является второе – ты сам слышал, что какие-то поисковые партии куда-то ушли; если не ошибаюсь, очень скоро вслед за ними отправятся переселенцы. Марэ, Ретиф и этот чванливый Перейра будут среди них. Пусть уезжают; по мне, так чем скорее, тем лучше. Не сомневаюсь, что наш английский флаг быстро их догонит.

– Надеюсь, они не станут торопиться, – ответил я с хриплым смешком. – Мне бы хотелось вернуть лошадь. – (Свою кобылу я оставил Ретифу как распорядителю поединка в залог своего участия в состязании.)

Остаток пути, все два с половиной часа, мой отец возвышенно и патриотично делился со мной рассуждениями о недостойном поведении буров, которые якобы ненавидели и преследовали миссионеров, отвергали британское правление и ни во что не ставили правительственных чиновников, обожали рабовладение и стремились убивать кафров при любой возможности. Я вежливо слушал и помалкивал, ибо знал, что нет ни малейшего смысла возражать моему родителю, когда на него нисходило подобное настроение. Кроме того, я успел немало пообщаться с голландцами и потому сознавал, что отцовские обвинения вполне можно обратить против нас. Те же миссионеры, к примеру, нередко изводили буров своим религиозным пылом, а британское правительство – точнее, колониальные власти – порою вытворяло странные штуки с интересами отдаленных владений. Правительственные чиновники, равно постоянные и временные, вроде губернаторов, обладавших на протяжении своего срока всей полнотой власти, нередко превышали и извращали отведенные им полномочия. Кафры, сбитые с толку этой противоречивой политикой нашего правительства и его чиновников, частенько воровали у буров скот, а если выпадала такая возможность – убивали голландцев, не щадя ни женщин, ни детей. Совсем недавно я наблюдал воочию, как они попытались учинить нечто подобное в Марэфонтейне. Правда, здесь не обошлось, если угодно, без провокации: британская добродетель побудила освободить рабов, но не позволила заплатить их прежним хозяевам справедливую цену за освобождение…

Честно сказать, скромного юнца, каким я тогда был, больше занимали вовсе не размышления о высокой политике. Я не мог отделаться от душевных терзаний по поводу того, что, если Анри Марэ и его приятели в самом деле уедут, Мари будет вынуждена отправиться вместе с отцом; мне же, «коварному англичанину», в их компании искателей приключений места не найдется, зато Эрнанду Перейра наверняка пожелает к ним присоединиться.

На следующий день после возвращения домой благодаря свежему воздуху, вкусной еде (у меня вдруг разыгрался аппетит) и обильному поглощению понтака – это отличное капское вино, нечто среднее между портвейном и бургундским, – я почувствовал себя настолько лучше, что принялся прыгать по дому на самодельных костылях, которые верный Ханс смастерил для меня из кафрских палок. На другое утро я уже так окреп, что наконец-то всерьез озаботился поединком, до которого оставалось всего пять дней.

Случилось так, что несколькими месяцами ранее молодой англичанин достойного происхождения, достопочтенный Вавассер Смайт, сопровождавший родственника в Капскую колонию, прибыл в нашу миссию в поисках охотничьих забав, и я показал ему наши скромные развлечения. Среди прочего оружия он привез с собой великолепное (для того времени) мелкокалиберное ружье со слабым нажатием, снабженное бойком для капсюлей, которые только-только вошли в употребление. Изготовили это ружье в лондонской мастерской Джеймса Парди, и стоило оно очень дорого из-за совершенства своей конструкции. Когда достопочтенный Смайт, о котором я больше никогда не слышал, прощался с нами перед возвращением в Англию, он, будучи человеком широкой души, подарил мне на память это ружье[23], и я сохранил его щедрый подарок.

Это произошло примерно за полгода до событий, о которых идет речь, и в те месяцы я нередко брал это ружье поохотиться на дичь, будь то бонтбоки[24] или дрофы. Оружие оказалось исключительно точным на расстоянии до двухсот ярдов. Спешно собираясь, чтобы помчаться в Марэфонтейн, я не взял его с собой, подумал, что одностволка малого калибра там вряд ли пригодится. Однако в поединке с Перейрой я намеревался использовать это ружье, и никакое другое; более того, не владей я этим ружьем, я бы вряд ли отважился бросить вызов «кузену Эрнану».

Так получилось, что мистер Смайт вместе с ружьем оставил мне немалый запас пуль особой отливки и с новыми капсюлями, не говоря уже об изрядной толике отличного заграничного пороха. Посему, располагая таким количеством боеприпасов, я принялся практиковаться: попросил поставить для меня стул в глубокой лощине недалеко от дома и стал стрелять по сизым голубям и горлицам, что пролетали надо мной на значительной высоте.

В моем нынешнем возрасте я, не боясь прослыть хвастуном, смело могу говорить, что от природы наделен даром – умением метко стрелять. Этим я обязан, полагаю, причудливому сочетанию рассудительности, остроты зрения и крепости рук. В свои лучшие дни, готов поклясться, я не встречал человека, способного превзойти меня в точности стрельбы по живым мишеням (заметьте, о неподвижных целях я не говорю, тут у меня опыта немного). Кроме того, как ни удивительно, этим своим умением, в котором практиковался всю жизнь, я обладал уже в молодости – и, не стану скрывать, тогда стрелял гораздо лучше, чем стреляю сейчас. Возможность убедиться в собственной меткости представилась быстро; усевшись на стул в лощине, я после небольшой пристрелки выяснил, что способен подбить на лету достаточное количество резвых сизых голубей, причем, позвольте напомнить, стрелял я не дробью, а пулями – подобное упражнение многие сочли бы попросту невозможным.

День за днем я практиковался в стрельбе и каждый вечер убеждался в том, что это чрезвычайно трудное ремесло дается мне все лучше и лучше. Благодаря упражнениям я точно выяснил возможности моего ружья и допуски, которые нужно учитывать, – скажем, скорость полета птиц, расстояние, силу ветра и яркость света. При этом выздоравливал я настолько быстро, что к концу назначенного срока поправился почти полностью и мог ходить самостоятельно, опираясь на палку.

Наконец настал тот судьбоносный четверг. Около полудня – я встал поздно и утром стрельбой не занимался – мы с отцом выехали из ворот миссии на повозке, запряженной двумя лошадьми; правил ими Ханс. Наш путь лежал в место под названием Груте-Клуф, или Большой овраг. Над ним пролетали дикие гуси, стремясь от своих гнездовий и мест кормежки в горах к землям, лежавшим несколькими милями ниже, а оттуда, думается, добирались до морского побережья и возвращались к гнездам на рассвете.

Прибыв к горловине Груте-Клуф около четырех часов дня, мы с отцом изумились: нас ожидала многочисленная компания буров, и среди них были вдобавок молодые женщины, приехавшие верхом или в повозках.

– Святые угодники! – воскликнул я. – Знай я, что из нашего поединка устроят этакое зрелище, крепко подумал бы, прежде чем бросать вызов.

– Гм… – протянул отец. – По-моему, дело тут не только в твоем поединке. Если не ошибаюсь, конечно, его использовали как предлог собраться в уединенном месте, чтобы власти не забеспокоились.

Должен заметить, что мой отец был совершенно прав. Еще до нашего приезда на этом собрании буров состоялось продолжительное и жаркое обсуждение, и большинство решило, так сказать, отряхнуть прах колонии со своих ног и отыскать новый дом в неизведанных землях на севере.

Когда мы подъехали ближе, я увидел на лицах собравшихся растерянность и озабоченность. Питер Ретиф краем глаза заметил, как отец и Ханс помогают мне выбраться из повозки, и в его взгляде промелькнуло удивление. Его мысли явно были где-то далеко. Потом он, очевидно, вспомнил о поводе для встречи и громко окликнул нас.

– Ого! Наш юный англичанин приехал состязаться в стрельбе! Он человек слова! Друг Марэ, хватит оплакивать свои потери… – Тут он понизил свой звучный голос. – Да поздоровайтесь же с ними!

К нам направлялся Анри Марэ, за ним следовала Мари. Она краснела и улыбалась, но мне почудилось, что она сделалась совсем взрослой женщиной, которая оставила в прошлом всю детскую непосредственность и приготовилась стойко переносить удары судьбы. За нею по пятам, совсем близко, что сразу бросилось мне в глаза, шел Эрнанду Перейра. Он вырядился богаче обычного и держал в руке красивое новое одноствольное ружье, приспособленное для стрельбы капсюлями, но, как я заметил, калибра куда большего, чем требуется для охоты на диких гусей.

– Значит, вы поправились, – произнес он радушным тоном, который никого не мог обмануть. (Думаю, он был бы только рад, если бы мне стало хуже.) – Что ж, минхеер Аллан, как видите, я готов отстрелить вам голову. – (Конечно, он выражался образно, но, сдается мне, таково было его затаенное желание.) – Можете считать, что кобылка уже не ваша. Смею вас заверить, я набил руку в стрельбе, верно, Мари? Поспрашивайте у аасфогелей[25] вокруг фермы, они подтвердят.

– Верно, кузен Эрнан, – сказала Мари. – Вы много стреляли, но, думаю, Аллан тоже не отлеживался.

К этому времени все буры собрались вокруг нас и принялись живо выяснять подробности поединка, что было ничуть не удивительно для людей, которые редко выпускают оружие из рук и считают меткую стрельбу священнейшим из искусств. Однако следовало поторапливаться, поскольку, как уверяли кафры, дикие гуси должны были пролететь над оврагом где-то через полчаса. Поэтому зрителей попросили расположиться под обрывистым склоном, чтобы птицы не заметили их издалека, и по возможности хранить молчание. Затем мы с Перейрой – меня сопровождал заряжающий Ханс, а мой соперник шел один (заявил, что помощник будет его отвлекать) – заняли позиции приблизительно в полутора сотнях ярдов от обрыва. Рядом с нами встал распорядитель поединка Питер Ретиф. Мы постарались укрыться за высокими кустами, что росли на дне оврага.

Я уселся на раскладной стульчик, который прихватил с собой, ибо моя нога была еще слишком слаба для долгого стояния. Пока мы ждали, Перейра передал через Ретифа просьбу: мол, он желал бы стрелять первым, потому что от ожидания обычно волнуется. Я не стал возражать, хотя и понимал, что он затевает: первыми наверняка появятся гуси-«дозорные», как мы их называем, и они, скорее всего, будут лететь медленно и низко, а вот основная стая, почуяв опасность, может подняться выше и прибавить скорости. К слову, так все и вышло, ибо нет птиц умнее гусей, которых почему-то обвиняют в глупости.

Мы прождали около четверти часа. Вдруг Ханс сказал:

– Тсс! Гуси летят!

В тот же миг я услышал гусиную перекличку и шорох могучих крыльев, но самих птиц пока видно не было.

Но вот показался одинокий косокрылый гусь, наверное вожак стаи, и летел он так низко, что от кромки обрыва его отделяло от силы двадцать футов. С земли до него было ярдов тридцать – отличное расстояние для выстрела. Перейра не промахнулся, и гусь довольно медленно опустился в овраг, в сотне ярдов от стрелка.

– Один, – открыл счет Ретиф.

Перейра перезарядил ружье, и тут появились еще три гуся, заодно с выводком уток; они тоже летели низко и прямо над нашей головой, к чему их вынуждал рельеф местности, то бишь овраг, рассекавший вельд. Перейра снова выстрелил, и, к моему изумлению, наземь рухнула вторая, а не первая птица из цепочки.

– Племянник, ты стрелял именно в этого гуся или в другого? – спросил Ретиф.

– Конечно в этого, – ответил тот со смешком.

– Он врет, – пробормотал готтентот Ханс. – Он целился в первого, а убил второго.

– Тихо, – шикнул я. – Кто будет врать из-за такой мелочи? Эрнанду вновь перезарядил ружье. Над оврагом показался клин из семи птиц, причем их вожак предусмотрительно набрал высоту. Выстрел – и на землю упали сразу две птицы: вожак и гусь, летевший справа и чуть позади.

– Эгей, дядя! – позвал Перейра. – Видели, как эти два гуся столкнулись в воздухе? Мне повезло, конечно, но можете не засчитывать второго, если хеер Аллан возражает.

– Нет, племянник, не видел, – отозвался Ретиф, – но явно это и произошло, иначе ты бы не сбил двух одной пулей.

Мы с Хансом переглянулись и дружно усмехнулись, но вслух ничего говорить не стали.

Со стороны зрителей, что укрывались под обрывом, донесся одобрительный гул, причем к одобрению примешивалось удивление. Перейра перезарядил и выстрелил в одинокого, высокого летящего гуся. До цели было, полагаю, ярдов семьдесят. Пуля достигла цели, несколько перьев закружилось в воздухе, однако птица сперва нырнула, будто вот-вот упадет, но выправила полет и скрылась из виду. Я не поверил своим глазам.

– Крепкие птицы эти гуси! – воскликнул Перейра. – Свинца на них нужно не меньше, чем на морскую корову!

– И вправду крепкие, – проговорил Ретиф с сомнением. – Никогда прежде не видел, чтобы птица улетала, получив пулю в грудь.

– Где-нибудь свалится замертво, – отмахнулся Перейра, насыпая новую порцию пороха.

Четыре минуты спустя он произвел последние два выстрела, выбирая, как я уже говорил, низко и медленно летящих молодых гусей. Оба раза оказались удачными, хотя один подранок, упав в высокую траву, поковылял прочь.

Кто-то из зрителей захлопал в ладоши, и Перейра церемонно поклонился.

– Вам придется потрудиться, чтобы его превзойти, минхеер Аллан, – сказал Ретиф, обращаясь ко мне. – Если даже я не засчитаю птицу, сбитую вместе с другой одним выстрелом, – а я, пожалуй, так и поступлю, – получится пять из шести. Вряд ли вы сможете одолеть Эрнана.

– Понимаю, – ответил я. – Прошу вас, минхеер, велите собрать этих гусей и сложить в сторонке. Не хочу перепутать их со своими, если, конечно, сумею подстрелить хоть одного.

Он кивнул, и несколько кафров отправились подбирать птиц. Я заметил, что парочка подранков еще била крыльями; им пришлось свернуть шеи. Стоило потом взглянуть на них поближе. Когда землю очистили, я окликнул Ретифа и обратился к нему с просьбой осмотреть мои порох и пули.

– Зачем? – спросил он, с любопытством глядя на меня. – Порох есть порох, а пуля – это пуля.

– Как скажете, минхеер. Но все-таки посмотрите, прошу. По моему кивку Ханс положил на ладонь Ретифу шесть пуль, а я попросил распорядителя передавать эти пули мне по мере надобности.

– Они намного меньше, чем пули Эрнана, – сказал Ретиф. – Он вас сильнее, и ружье у него тяжелее.

– Да, – коротко ответил я.

Ханс тем временем вложил в оружие заряд пороха и забил пыж. Затем взял пулю с ладони Ретифа, поместил ее в дуло, вставил капсюль и протянул оружие мне.

Гуси летели гуще – оврага достигла основная стая. Должно быть, передние заметили кафров, которые собирали тушки подбитых птиц, и потому поднялись выше, а их примеру уже издалека последовали остальные. Впрочем, возможно, птицы на самом деле ничего не видели, просто некое врожденное чувство опасности заставляло их теперь лететь выше и быстрее.

– Не повезло вам, Аллан, – сочувственно проговорил Ретиф. – Придется стрелять наудачу.

– Может быть, – согласился я. – Ничего не поделаешь.

Я встал со стула, сжимая ружье в руках. Долго ждать не пришлось – на высоте около сотни ярдов показался гусиный клин. Я прицелился в первую птицу, взял поправку примерно в восемь ярдов на ее скорость и надавил на спусковой крючок. Ружье громыхнуло, но увы! Пуля лишь задела клюв, от которого оторвала кусок, а сама птица, трепыхнувшись, заняла свое место в стае и полетела дальше, словно ничего не произошло.

– Баас, баас, – прошептал Ханс, хватая ружье и принимаясь перезаряжать, – ты слишком далеко целился. Эти большие водяные птицы летят медленнее, чем голуби.

Я молча кивнул, чтобы не сбить дыхание. Затем, дрожа от возбуждения (если промахнусь снова, состязание закончится), я забрал оружие у готтентота.

Едва я успел это сделать, над моей головой, высоко в небе, появился одинокий гусь, махавший крыльями столь усердно, будто «его лягнул черный дьявол», как выразился Ретиф. На сей раз, прежде чем стрелять, я сделал поправку на скорость.

Птица камнем рухнула вниз и упала недалеко за моей спиной. Голова у гуся отсутствовала.

– Баас, – снова прошептал Ханс, – все равно слишком далеко. Зачем целиться в глаз, когда перед тобой вся тушка?

Я опять кивнул – и не сдержал вздох облегчения. Что ж, поединок продолжается. В очередном клине, кроме гусей, были дикие утки и свияги. Я выбрал крайнюю птицу справа, чтобы никто не мог сказать, что я, как говорят в Англии, «поджариваю кучку», то есть стреляю в выводок, а не в отдельную птицу. Моя пуля угодила точно в грудь гуся, и тут я окончательно успокоился и перестал ощущать страх.

Если коротко и не хвастаясь, то скажу, что подстрелил трех следующих птиц одну за другой, хотя две летели очень высоко, приблизительно в ста двадцати ярдах над моей головой, да и с третьей пришлось постараться. Пожалуй, я бы тогда снял еще дюжину без единого промаха, ибо стрелял так, как никогда раньше.

– Скажите, племянник Аллан, – спросил Ретиф в паузе между пятым и шестым выстрелом, обращаясь ко мне так, как заведено у буров, – почему ваши гуси падают иначе, чем гуси Эрнана?

– Его спросите, а меня не отвлекайте, – ответил я и тут же сбил своего пятого гуся.

Пожалуй, это было самое удачное мое попадание за сегодняшний день.

Зрители удивленно загудели и захлопали в ладоши, а Мари помахала мне белым платочком.

– Все, – объявил Ретиф.

– Погодите немножко, хорошо? – попросил я. – Хочу сделать еще выстрел, просто так, чтобы понять, смогу ли я сбить двух птиц одной пулей, как хеер Перейра.

Ретиф кивком одобрил эту просьбу и взмахом руки остановил зрителей, готовых выбежать из-под обрыва, а также Перейру, который хотел вмешаться.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Я прицелился в первую птицу, взял поправку примерно в восемь ярдов на ее скорость и надавил на спусковой крючок.


Еще во время поединка я заметил двух соколов размером с британского сапсана; они кружили в небе, высоко над оврагом, где у них, похоже, были гнезда, и выстрелы ничуть не пугали хищников. Либо они высматривали, как бы половчее стащить сбитого гуся. Я взял ружье и застыл в ожидании. Ждать пришлось долго, но все же миг настал. Я увидел, что более крупный сокол вот-вот пересечет незримый круг полета своего товарища. Разделяло птиц, должно быть, ярдов десять. Я прицелился, оценил обстановку – на мгновение мой разум словно превратился в счетную машину, – прикинул кривизну полета и скорость птиц, решил, что нижняя от меня ярдах в девяноста. А затем, шепча про себя что-то вроде молитвы, выстрелил.

Все взоры были устремлены в небо. Нижний сокол пал наземь. Минуло полсекунды, и следом свалился верхний, причем упал прямо на своего мертвого собрата.

Теперь даже те буры, которые вовсе не желали победы англичанину, разразились восторженными криками. Никогда прежде они не видели своими глазами подобного выстрела. Сказать по правде, я тоже не видел.

– Минхеер Ретиф, – сказал я, – ведь я говорил, что собираюсь подстрелить двух птиц одним выстрелом?

– Да, говорили. Allemachte! И вы это сделали! Скажите-ка, Аллан Квотермейн, кто вы? Человеческий глаз и человеческая рука на такое не способны!

– Спросите моего отца, – отшутился я, пожимая плечами, а потом опустился на стул и вытер мокрый от пота лоб.

Прибежали возбужденные буры. Мари опередила всех, стройная, как ласточка, крепкие бурские женщины не могли за ней угнаться. Нас обступили со всех сторон и принялись бурно восхищаться. Я не вслушивался в похвалы, однако разобрал слова Перейры, который будто затеял с Мари игру в гляделки.

– Да, разумеется, было очень красиво, но знаете, дядюшка Ретиф, победа-то за мной! Я подстрелил шестерых гусей, а он – пятерых.

– Ханс, – позвал я, – собери моих гусей.

Готтентот принес птиц, в тушках которых виднелись аккуратные отверстия, и положил их рядом с добычей Перейры.

– А теперь, хеер Ретиф, – продолжил я, – осмотрите этих птиц и обратите внимание на ту, которую хеер Перейра сбил второй, когда попал в двух гусей одной пулей. Думаю, не составит труда установить, что она раскололась.

Ретиф внимательно осмотрел птичьи тушки поочередно. Потом с проклятьем кинул наземь последнюю и громко воскликнул:

– Минхеер Перейра, как вы посмели покрыть нас позором перед этими двумя англичанами? Вы использовали луперы, пули, надрезанные по четвертям и соединенные ниткой! Глядите все!

Он указал на раны. В одном случае на тушке обнаружилось сразу три отверстия.

– И что? – холодно справился Перейра. – В условиях оговаривалось, что стрелять будем пулями, но никто не запрещал использовать разрывные. Вы проверьте птиц хеера Аллана, у него наверняка то же самое.

– Нет, – возразил я. – Когда я предлагал стрелять пулями, то имел в виду цельные пули, а не те, что надрезаны и собраны заново, из-за чего, вылетая из дула, они рассыпаются картечью. Но довольно, я не желаю это обсуждать. Пусть решает хеер Питер Ретиф, раз он согласился быть судьей.

Буры горячо заспорили между собой, а Мари, стоявшая рядом, прошептала мне на ухо, чтобы никто не услышал:

– Я так рада, Аллан! Что бы они ни решили, ты победил, и это добрый знак!

– Уж не знаю, какой там знак, милая, – ответил я. – Разве что древних римлян некогда спасли гуси. По-моему, наши дела плохи, нас явно хотят надуть…

В этот миг Ретиф вскинул руку и произнес:

– Тихо! Я принял решение. В условиях поединка не было сказано, что пули не должны быть разрывными, поэтому все птицы Эрнана Перейры засчитываются. Зато оговаривалось, что птица, убитая случайно, в счет не идет, и потому из птиц Перейры одну надо вычесть. Значит, очков поровну. Либо оставим все как есть, либо, раз гуси уже пролетели, перенесем поединок на другой день.

– Э-э-э… позвольте кое-что предложить? – Перейра явно ощутил, что собравшиеся настроены против него. – Пусть англичанин забирает деньги. Ему они очевидно нужны, ведь, насколько мне известно, миссионеры – люди небогатые.

– Тут не о чем спорить, – ответил я. – Богатые мы или бедные, я и за тысячу фунтов не стану снова состязаться с человеком, не гнушающимся грязных фокусов. Деньги ваши, минхеер Перейра, а кобыла – моя. Судья сказал, что поединок завершен, на том и сойдемся.

– Верно, – буркнул кто-то из буров.

– Минхеер Перейра, – снова заговорил Ретиф, – все мы знаем, что вы отличный стрелок, но я полагаю, что, ведись игра по-честному, вы бы проиграли. Так или иначе вы сохранили свою сотню фунтов. Однако, минхеер Перейра, – и его голос загремел раскатом грома, – вы выставили себя обманщиком! Вы опозорили нас, буров, и, что касается меня, я никогда впредь не пожму вашу руку!

Едва прозвучали эти слова – признаться, я даже испугался, ибо Ретиф в гневе совершенно не выбирал выражений, – смуглое лицо Перейры сделалось белым как бумага.

– Mein Gott[26], минхеер! – воскликнул он. – Я заставлю вас заплатить за это оскорбление!

Его рука скользнула к ножу на поясе.

– Что?! – вскричал Ретиф. – Хочешь устроить еще один поединок? Давай, я готов! С цельными пулями или с разрывными – все равно! Никто не упрекнет Питера Ретифа в трусости, а уж менее всего тот, кто не постеснялся украсть победу у соперника, как гиена крадет кость у льва. Давай, Эрнан Перейра, выходи!

Не могу даже предположить, что случилось бы в итоге. Впрочем, ничуть не сомневаюсь, что у Перейры не хватило бы мужества на дуэль с прославленным Ретифом, с человеком, чья храбрость вошла у колонистов в поговорку, наряду с его несгибаемым характером. Но хеер Марэ, который прислушивался к перепалке с нарастающей тревогой, понял, что события принимают дурной оборот, и поспешил вмешаться:

– Минхеер Ретиф! Племянник Эрнан! Вы оба мои гости, и я запрещаю вам ссориться из-за подобной ерунды. Я более чем уверен, что Эрнан не намеревался мошенничать. Он просто делал то, что было разрешено. Эрнану ни к чему уловки, ведь он один из лучших стрелков колонии, пускай юный Аллан Квотермейн, возможно, его и превосходит! Прошу вас, друг Ретиф! Только не сейчас! Вы же лучше всех знаете, что теперь мы должны быть как братья!

– Ни за что! – прогремел Ретиф. – Я не стану лгать ради вас или кого бы то ни было!


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Его рука скользнула к ножу на поясе.


Поняв, что коммандант упорно не желает внимать гласу рассудка, хеер Марэ подошел к своему племяннику и о чем-то с ним пошептался. О чем шла речь, не имею ни малейшего понятия. Но в итоге, одарив нас обоих – меня и Ретифа – кривой усмешкой, Перейра развернулся и пошел прочь. Вскочил на свою лошадь и скрылся из виду, сопровождаемый двумя готтентотами.

С тех пор я долго не видел Эрнанду Перейру. И как бы мне хотелось, чтобы это была наша последняя встреча! Увы, судьба распорядилась иначе.

Глава VI

Расставание

Буры, которые прибыли к оврагу якобы для того, чтобы собственными глазами увидеть состязание в стрельбе, хотя на самом деле собрались там совсем по иной причине, начали разъезжаться. Одни ускакали сразу, другие направились к фургонам, оставленным неподалеку, и тоже двинулись в обратный путь. С радостью припоминаю, что лучшие из этих людей, а таковых нашлось немало, перед отъездом поблагодарили меня и моего отца за оборону Марэфонтейна и поздравили с победой в поединке. А многие вдобавок весьма нелестно, не выбирая выражений, отзывались о поведении Перейры.

Нам с отцом предложили переночевать под кровом хеера Марэ, а уже на следующее утро отправиться домой. Однако мой отец, молчаливый, но весьма наблюдательный свидетель последних событий, счел, что теперь мы вряд ли будем желанными гостями на ферме Марэ, а компании Перейры следует всячески избегать. Поэтому он подошел к хееру Марэ и попрощался с фермером, прибавив, что пошлет кого-нибудь забрать мою кобылу.

– Постойте! – вскричал тот. – Я приглашаю вас к себе этим вечером. Не беспокойтесь, Эрнана с нами не будет. Ему пришлось спешно уехать по делам. – Видя, что мой отец колеблется, Марэ прибавил: – Друг мой, прошу, не отказывайтесь. Мне нужно кое-чем с вами поделиться, а это настолько важно, что здесь даже заговаривать не следует.

Отец согласился, к моему немалому облегчению. Если бы он продолжал упорствовать, я бы лишился возможности обменяться еще более важными – для нас, конечно, – словами с Мари. Кафры подобрали гусей и двух соколов, из которых я вызвался самостоятельно сделать чучела для Мари; мне помогли влезть в повозку, и мы покатили к ферме, куда и прибыли как раз с наступлением темноты.

Тем же вечером, после ужина, хеер Марэ пригласил нас с отцом в гостиную. Свою дочь, которая убирала со стола и с которой мне до сих пор не выпало подходящего случая перемолвиться, он, словно спохватившись, тоже позвал, а когда она пришла, попросил поплотнее прикрыть дверь.

Когда все расселись и мужчины раскурили свои трубки (признаться, из-за волнения ввиду предстоящего разговора я совершенно не ощущал вкуса табака), Марэ взял слово. Несмотря на то что фермер не слишком хорошо знал английский, он говорил на нашем языке из уважения к моему отцу. Тот, кстати, даже гордился тем, что не понимает по-голландски, хотя, бывало, отвечал Марэ на этом языке, когда фермер притворялся, будто не может разобрать английскую речь. Ко мне Марэ всегда обращался по-голландски, а к Мари – неизменно по-французски. В общем, со стороны наша беседа могла показаться диковинным образчиком многоязычия.

– Юный Аллан, – сказал фермер, – и ты, Мари, моя дочь… До меня дошли кое-какие слухи касательно вас двоих. Мне стало известно, что вы любите друг друга, – притом что я никогда не разрешал вам уединяться.

(Для простоты передам его речь так, но на самом деле он употребил слово, которым буры называют посиделки влюбленных при свечах.)

– Это правда, минхеер, – ответил я. – Я лишь дожидался случая сообщить вам, что мы обменялись клятвами верности во время нападения кафров на вашу ферму.

– Allemachte! Вот уж вовремя, верно, Аллан? – Марэ потеребил бороду. – Клятва, принесенная на крови, чревата кровопролитием.

– Пустое суеверие, с коим я не могу согласиться, – вставил мой отец.

– Возможно, – отозвался я. – Не нам судить, это ведомо одному Господу. Я знаю только, что мы дали друг другу клятву, ожидая скорой гибели, однако не намерены отступаться от своих слов до самой кончины!

– Так и есть, отец, – сказала Мари, подаваясь вперед. Она сидела, подперев кулачками подбородок, и не сводила с Марэ своих черных глаз. – Так и есть, и я тебе об этом уже говорила.

– А я ответил тебе, Мари, и повторю, чтобы и юный Аллан услышал: этому не бывать! – И фермер стукнул кулаком по иссеченному зарубками столу. – Ничего не имею против вас, Аллан. Более того, я безмерно вас уважаю, вы оказали мне неоценимую услугу, но… благословения на брак я не дам.

– Почему же, минхеер? – спросил я.

– По трем причинам, Аллан, и каждой из них более чем достаточно. Во-первых, вы англичанин, а я не желаю, чтобы моя дочь выходила замуж за англичанина. Во-вторых, вы бедны, и хотя вас самого это нисколько не унижает, я не собираюсь выдавать дочь за несостоятельного человека, поскольку сами мы разорены. В-третьих, вы живете здесь, а мы с дочерью собираемся покинуть эти места, и потому вы не можете пожениться.

Он умолк, и я поспешил кое-что уточнить:

– Нет ли у вас четвертой причины, самой главной? Быть может, вы хотите, чтобы ваша дочь вышла замуж за кого-то другого?

– Что ж, Аллан, раз вы меня вынуждаете к откровенности, не стану скрывать, что четвертая причина тоже имеется. Моя дочь помолвлена со своим кузеном, Эрнанду Перейрой, человеком взрослым и обеспеченным. Он отлично знает, чего хочет, и сумеет должным образом позаботиться о своей жене.

– Понимаю, – ответил я спокойно, хотя в душе у меня разверзся ад. – Но скажите мне, минхеер, помолвка действительно состоялась? Нет, погодите, пусть Мари скажет сама.

– Да, Аллан, я помолвлена, – произнесла Мари ровным голосом. – Помолвлена с тобой – и ни с кем больше.

Я повернулся к фермеру:

– Вы слышали, минхеер?

Марэ, по своему обыкновению, мгновенно утратил самообладание. Он негодовал, спорил и грозил нам обоим всевозможными карами. Мол, мы никогда не получим его согласия, и вообще, он скорее умертвит собственную дочь своими руками. Оказывается, я предал его доверие и злоупотребил его гостеприимством, и он застрелит меня, если я осмелюсь близко подойти к его дочери. Мари еще несовершеннолетняя, и по закону он имеет полное право решать, за кого именно ей выходить. Она должна сопровождать своего отца, куда бы тот ни поехал, а у меня и подавно нет никаких прав, и так далее в том же духе.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Марэ, по своему обыкновению, мгновенно утратил самообладание.


Когда он наконец утомился от крика и расколотил о стол свою любимую трубку, подала голос Мари:

– Отец, ты знаешь, что я люблю тебя всем сердцем. С того дня, когда умерла мама, мы всегда были с тобой едины, верно?

– Конечно, Мари! В тебе вся моя жизнь, даже не сомневайся.

– Тогда послушай меня, отец. Я признаю твою власть надо мной, что бы там ни говорил закон. Ты вправе запретить мне выйти замуж за Аллана. Если ты это сделаешь, я, пока не наступит совершеннолетие, не нарушу запрета и не стану ему женой. Но… – Тут она встала из-за стола и посмотрела в глаза хееру Марэ. О, сколь величественной она выглядела, представ на миг воплощением юной красоты и истинной силы духа! – Но есть то, отец, чего я никогда не признаю, и это твое право заставить меня выйти за другого мужчину. Я самостоятельная женщина и потому отвергаю такое право! Отец, мне больно тебе возражать, но я лучше умру, чем подчинюсь. Я дала клятву Аллану, пообещала делить с ним горе и радость, и если мне не суждено быть с ним, я сойду в могилу невенчанной. Если мои слова тебя уязвляют, молю, прости меня, но постарайся понять, что таково мое решение и я от него не отступлюсь!

Марэ вперился в свою дочь, та отвечала ему столь же пристальным взором. Мне даже подумалось, что он в гневе ее проклянет, но, если у него и было подобное намерение, что-то во взгляде дочери заставило фермера передумать.

– Бесстыдница! – пробормотал он. – Все вы, молодые, одинаковы. Что ж, судьба ведет тех, кто не желает слушать голос разума, и я оставляю вас судьбе. Пока ты не достигла совершеннолетия, которое случится лишь через пару лет, ты не можешь выйти замуж без моего согласия. Только что ты пообещала в этом меня слушаться. Значит, мы с тобой уедем отсюда в дальние края. Кто знает, что случится там?

– Верно, – торжественно проговорил мой отец, до сих пор хранивший молчание. – Всеведущ лишь Господь, Которому подвластно все на свете и Который непременно уладит это дело, так или иначе. Согласны вы со мной, Анри Марэ? – Поскольку фермер ничего не ответил и мрачно уставился на столешницу, отец продолжил: – Послушайте, вы не хотите, чтобы мой сын женился на вашей дочери, по целому ряду причин, и одна из них та, что он беден. А некий богатый кавалер сделал предложение, которое видится вам даром судьбы после того, как от вас фортуна отвернулась. Другая, настоящая причина состоит в том, что в жилах моего сына течет ненавистная вам английская кровь, и потому, хотя, по милости Всевышнего, мой сын спас жизнь вашей дочери, вы отказываете ему в праве разделить с нею жизнь. Так?

– Да, так, минхеер Квотермейн! – вскричал фермер. – Вы, англичане, все негодяи и мошенники!

– И вы намерены выдать дочь за человека, показавшего себя честным и достойным, за этого ненавистника англичан и заговорщика против короны по имени Эрнанду Перейра, который вам дорог, ибо принадлежит к тому же народу, что и вы сами?

Все мы вспомнили утренние события, и неприкрытый отцовский сарказм заставил Марэ промолчать.

– Что ж, – заключил мой отец, – хотя Мари мне нравится и я всегда считал ее милой и благородной девицей, я тоже против того, чтобы она стала женой моего сына. Я бы желал, чтобы он женился на англичанке и никоим образом не связывался бы с вашими бурами и их заговорами. Однако ясно, что эти двое любят друг друга всем сердцем, и совершенно очевидно, что от своей любви они не откажутся. Посему говорю вам, что попытки их разделить и принудить вашу дочь к замужеству с другим будут преступлением в глазах Господа, за которое, не сомневаюсь, Он не замедлит воздать и покарать. В тех диких краях, куда вы отправляетесь, случиться может всякое, уж поверьте, хеер Марэ. Быть может, разумнее оставить вашу дочь в безопасном месте – здесь?

– Никогда! – вскричал Марэ. – Она поедет вместе со мной на поиски нового дома, подальше от вашего треклятого британского флага!

– Тогда мне больше нечего сказать. Вам, и только вам отвечать за все последствия, – подвел итог мой отец.

Не в силах долее сдерживаться, я вмешался в их спор:

– Зато мне есть что сказать, минхеер! Разлучать нас с Мари – это грех, разлука разобьет ей сердце. Что же до моей бедности, у меня есть кое-какие средства, больше, чем вы думаете. В этой богатой стране достаток приходит к тем, кто упорно трудится, – а я для Мари готов горы свернуть! Человек, которому вы хотели бы отдать руку дочери, этим утром уже показал свою истинную натуру, затеяв низкий обман, чтобы победить в поединке, и сдается мне, хеер Перейра охотно будет лгать и далее, добиваясь своих целей. И потом, ваши намерения бессмысленны, ведь Мари сказала, что за него не пойдет!

– Пойдет, – возразил Марэ. – В любом случае, она отправится вместе со мной и не останется здесь. Она не будет женою юнца-англичанина!

– Отец, я поеду с тобой и разделю все тяготы и испытания, которые нам выпадут. Но замуж за Эрнанду Перейру не пойду, – тихо сказала Мари.

– Минхеер, – добавил я, – быть может, вам однажды снова понадобится помощь юнца-англичанина.

Эти слова сорвались с моих уст словно сами собою; они шли из глубины сердца, уязвленного жестокостью и оскорблениями Марэ; они прозвучали, будто вскрик раненого животного. Я и не догадывался, сколь правдивыми окажутся мои слова спустя некоторое время! Порой наши души как бы приобщаются к неким тайным знаниям из неведомого источника истины…

– Если мне потребуется ваша помощь, я непременно сообщу! – процедил Марэ. Он понимал, конечно, что не прав, и потому пытался скрыть свои чувства за намеренной грубостью.

– Сообщите или нет, я всегда к вашим услугам, минхеер Марэ, как было совсем недавно! И пусть Господь простит вам то зло, какое вы причинили Мари и мне.

Мари заплакала. Не в силах вынести этого зрелища, я прикрыл глаза ладонью. Марэ, когда его не обуревали сильные чувства и он не подпадал под власть своих предрассудков, был, в сущности, человеком добросердечным, и он тоже был растроган, однако попытался спрятать душевные терзания за напускной суровостью. Он выбранил Мари и велел ей отправляться к себе. Она, вся в слезах, подчинилась.

Мой отец поднялся и произнес:

– Анри Марэ, мы не можем уехать прямо сейчас, ибо наших лошадей отвели в крааль и отыскать их во мраке будет непросто. Поэтому просим разрешения остаться под вашим кровом до утра.

– Обойдусь! – бросил я. – Посплю в повозке!

С этими словами я схватил палку и поковылял наружу, оставив взрослых мужчин вдвоем.

О том, что было между ними далее, я мог лишь догадываться. Должно быть, мой отец, который в минуты волнения тоже отличался несдержанностью и вдобавок превосходил своего собеседника силой духа и рассудка, отчитал Марэ за жестокость и за склонность поддаваться приступам гнева. Вряд ли фермер забудет эту отповедь. Думаю, отец заставил Марэ признать, что тот вел себя предосудительно и что извинить его может только принесенный ранее Небесам обет не отдавать дочь за англичанина. Кроме того, Марэ сказал, что обещал руку Мари Перейре, сво ему племяннику, которого горячо любил, и не может нарушить данное слово.

Потом отец вкратце описал мне эту сцену.

– Понятно, – сказал он Марэ. – Значит, обуянный яростью, каковая предшествует безумию, вы готовы разбить сердце Мари и, быть может, принять на себя вину за ее кровь. – И ушел, оставив фермера сидеть в гостиной.

…Мрак снаружи был настолько густым, что мне пришлось брести едва ли не на ощупь. Повозка стояла на некотором расстоянии от дома, и я не сразу нашел ее. Разговор с отцом моей возлюбленной так огорчил меня, что мне хотелось, чтобы кафры выбрали эту темную ночь для нового нападения и покончили со мной!

Когда я наконец добрался до повозки и разжег фонарь, который мы всегда возили с собой, то с немалым удивлением обнаружил, что повозку кое-как приспособили для ночлега: убрали сиденья, закрепили задний полог и так далее. Еще поставили торчком шест, к которому крепилось ярмо для волов, и освободилось место, куда можно было лечь. Пока я размышлял, кто мог все это устроить и зачем, готтентот Ханс взобрался на облучок; в руках у него были две накидки из шкур – кароссы, которые он то ли одолжил, то ли украл. Он спросил, удобно ли мне.

– О да! – воскликнул я. – Но скажи, ты что, собирался ночевать в повозке?

– Нет, баас, – ответил он, – я приготовил место для тебя. Откуда я узнал, что ты придешь? Да просто сидел на веранде и слушал разговоры в ситкаммере, ведь то окно, которое вышибли воины Кваби, никто так не вставил. Господи боже, баас, что вы там наговорили! Я никогда не думал, что белые могут столько болтать, обсуждая всякую ерунду. Ты хочешь жениться на дочери бааса Марэ, баас хочет отдать ее за другого мужчину, который готов заплатить больше скота. Вот мы бы решили все быстро: отец взял бы палку и ее толстым концом выгнал бы тебя из хижины. Потом он поколотил бы девушку тонким концом, и она согласилась бы пойти за другого, и все остались бы довольными. А вы, белые, все треплете языком, но ничего не решаете. Ты по-прежнему хочешь жениться на девушке, а девушка по-прежнему не хочет выходить за мужчину, у которого много коров. А ее отец и вовсе не добился ничего, только разбил себе сердце и навлек беду на свою голову.

– О какой беде ты говоришь, Ханс? – спросил я; признаться, рассуждения маленького туземца слегка меня заинтересовали. – Почему беда придет?

– О баас Аллан, по двум причинам. Так сказал твой отец, достойный человек, который сделал меня христианином, а если кого проклинает такой проповедник, на того проклятия Небес обрушиваются, как молния в грозу! Хеер Марэ прячется от грозы под деревом, а нам с тобой хорошо известно, что бывает, когда в дерево ударяет молния. Вторая причина очевидна для чернокожего, ибо эта примета всегда сбывалась, сколько чернокожие живут на свете. Эта девушка – твоя по крови. Ты заплатил за ее жизнь своей кровью, – тут готтентот указал на мою ногу, – и потому купил ее навсегда, ведь кровь дороже скота. Значит, всякий, кто захочет разлучить тебя с этой девушкой, заведомо прольет ее кровь и кровь того, кто попробует ее украсть. Кровь, кровь! И на себя тот человек тоже навлечет беду.

Ханс всплеснул руками и поглядел на меня. Должен сказать, во взгляде его маленьких черных глаз сквозило что-то неприятное.

– Чепуха! – отмахнулся я. – Зачем ты говоришь такие глупости?

– Потому что это не глупости, баас Аллан. Вот ты смеешься над бедным Хансом, а я узнал это от своего отца, а он от своего, и так велось испокон веку, аминь! Сам увидишь. Да, сам увидишь, как увидел когда-то я и как увидит хеер Марэ, который, если Всевышний не сведет его совсем с ума – он же безумен, баас, и черные это знают, а вы, белые, не замечаете, – доживет до старости и обзаведется хорошим зятем, и зять похоронит его, как положено, в одеяле, когда придет срок.

Я решил, что с меня достаточно этого бестолкового разговора. Конечно, нам-то легко посмеиваться над дикарями и их причудливыми суевериями, однако теперь, по своему богатому жизненному опыту, я убедился, что толика истины в этих суевериях присутствует. Туземцы обладают своего рода шестым чувством, каковое человек цивилизованный полностью утратил – во всяком случае, так мне кажется.

– К слову, об одеялах, – сказал я, желая сменить тему. – У кого ты забрал эти кароссы?

– У кого? Баас, мне дала их мисси! Когда я услышал, что ты будешь спать в повозке, то пошел к ней и одолжил у нее одеяла. Ой, совсем забыл. Она дала мне записку для тебя. – Готтентот сунул руку под грязную рубашку, потом под мышку, потом пошарил в густых волосах и извлек из последнего «потайного места» листок бумаги, скатанный в шарик.

Я развернул послание и прочел записку, написанную карандашом по-французски:

Буду в саду за полчаса до восхода. Приходи, если хочешь попрощаться. М.

– Ответ будет, баас? – спросил Ханс, когда я сунул листок бумаги в свой карман. – Если да, я отнесу, и меня никто не увидит. – Тут его словно посетила некая мысль, и он уточнил: – А почему ты не отнесешь сам? Окошко мисси легко открыть, и она обрадуется тебе, вот увидишь.

– Тихо! – цыкнул я. – Я иду спать. Разбудишь меня за час до петухов. Погоди, проверь, чтобы лошадей вывели из крааля и найти их было непросто, на случай, если преподобному вздумается уехать пораньше. Но смотри, не упусти их, мы здесь гости нежеланные.

– Хорошо, баас. А знаешь, баас, хеер Перейра, который пытался обмануть тебя на гусиной охоте, спит в пустом доме, в паре миль отсюда. Когда проснется утром, потребует кофе, а его слуга, который будет кофе варить, мой добрый друг. Если хочешь, я могу что-нибудь туда подсыпать. Не убивать, это ведь против закона, как говорится в Библии, а просто чтобы хеер Перейра спятил, об этом-то в Библии ничего не сказано. Я знаю отличные снадобья, белые о них и не догадываются; от них кофе только вкуснее, и они избавят тебя от многих бед. Вот придет хеер Перейра на ферму без одежды, точно кафр, и хеер Марэ, хоть он тоже безумен, увидит его и поймет, что такой зять ему не нужен.

– Ступай к дьяволу, Ханс! Или сам ты дьявол? – Я отвернулся и сделал вид, что засыпаю.

Наставлять своего верного слугу, преданного, но безнравственного Ханса, чтобы он разбудил меня рано утром, как наставляла леди свою мать в одном стихотворении, вовсе не требовалось; по-моему, в ту ночь я вовсе не сомкнул глаз. Не стану описывать свои терзания, ибо их несложно вообразить, – только представьте себе муки влюбленного юноши, которого норовят разлучить с его первой любовью.

Задолго до рассвета я уже был в саду, в том самом саду, где мы встретились впервые, и ждал Мари. Наконец она появилась, скользя между стволами этаким бледным призраком, ибо куталась в какое-то светлое одеяние. О! Мы снова были вдвоем, я и она, одни в этом безмолвии, что предшествует африканскому рассвету, ведь все обитатели ночи удалились в свои логова и укрытия, а те, которые живут на свету, еще спали крепким сном.

Она увидела меня и замерла, потом распахнула объятия и молча прижалась к моей груди. Мгновение спустя она прошептала:

– Аллан, мне нельзя задерживаться. Если отец застанет нас вместе, он обезумеет и застрелит тебя.

Как всегда, она беспокоилась не о себе, а обо мне.

– А как же ты, любимая? – спросил я.

– Ему не будет до меня дела! Грешно так думать, но я бы желала, чтобы меня он тоже застрелил, и тогда я бы избавилась от этих мучений. Говорила я тебе, Аллан, в тот момент, когда кафры на нас наседали, что умереть было бы лучше. Сердце меня не обманывало.

– Значит, надежды нет? – проговорил я. – Он и вправду разлучит нас и увезет тебя в глушь?

– Разумеется. Он не передумает. Но надежда есть, Аллан. Через два года, коль Бог даст дожить, я стану совершеннолетней и смогу выйти замуж по своему желанию. Клянусь, что мне не нужен никто, кроме тебя, и мои чувства не изменятся, даже если ты погибнешь завтра.

– Благослови тебя Небо за эти слова, – прошептал я.

– Что в них особенного? – не поняла она. – Разве я могла сказать что-то другое? Или тебе хочется, чтобы я предала свое сердце и жила дальше униженной и неверной?

– Тогда и я клянусь в том же!

– Нет, не клянись. Я буду жить, зная, что ты любишь меня. Если меня похитят, прошу, женись на другой доброй и достойной женщине, ибо не пристало, не подобает мужчине жить одному. У нас же, девушек, бывает иначе. Послушай меня, Аллан. Петухи уже подают голос, и скоро станет светло. Оставайся здесь, со своим отцом. Если получится, я буду писать тебе время от времени, рассказывать, куда мы уехали и как живем. А если писем не будет, значит писать нет возможности, либо я не нашла, с кем передать весточку, либо письма затерялись по дороге. Ведь мы уезжаем в те края, где живут одни дикари.

– Куда точно вы едете? – спросил я.

– По-моему, куда-то на побережье, к заливу Делагоа, где правят португальцы. Мой кузен Эрнан едет вместе с нами. – Она передернула плечами в моих объятиях. – Он наполовину португалец. Он уверяет буров, что переписывается со своими родственниками, и те много чего ему наобещали – дескать, они подыскали нам отличные места для проживания, где нас не достанут англичане. Сам знаешь, Эрнан ненавидит англичан не меньше моего отца.

Я негромко застонал.

– Я слыхал, что там бродит лихорадка, а земли у залива полны свирепых кафров.

– Может быть. Я не знаю, и мне, если честно, все равно. Я просто пересказываю тебе намерения своего отца, но все может измениться, если обстоятельства сложатся иначе. Постараюсь послать тебе весточку, а коль не удастся, я верю, Аллан, что ты разыщешь меня сам. Если мы оба будем живы и ты не разлюбишь меня – ту, кто всегда будет любить тебя, – потом, когда я стану совершеннолетней, ты приедешь, и, кто бы что ни говорил, я выйду за тебя замуж. А если я умру, что вполне может случиться, тогда мой дух будет присматривать за тобой и дожидаться, пока ты не присоединишься ко мне под кровом Всевышнего. Ой, смотри, светает! Я должна идти. Прощай, любовь моя, моя первая и единственная любовь. В жизни или в смерти, мы непременно встретимся снова.

Мы крепче обнялись и поцеловались, бормоча ненужные слова, а затем она высвободилась из моих объятий и убежала. Прислушиваясь к шороху ее шагов по покрытой росою траве, я чувствовал себя так, будто мое сердце взяли и вырвали из груди. Да, на мою долю за долгие годы жизни выпало немало страданий, но вряд ли мне доводилось испытывать муки горше, чем в тот час расставания с Мари. Ибо когда все слова сказаны и все дела сделаны, что может быть радостнее чистого восторга первой любви – и что может быть мучительнее ее утраты?

Полчаса спустя цветущий сад Марэфонтейна остался позади, а перед нами раскинулся выжженный огнем вельд, черный, как ожидавшая меня впереди жизнь.

Глава VII

Аллана зовут на помощь

Две недели спустя Марэ, Перейра и их товарищи-буры, небольшой группой из двадцати мужчин, трех десятков женщин и детей и приблизительно пяти десятков полукровок и слуг-готтентотов, покинули свои дома и отправились в глушь. Я верхом добрался до плоской вершины близлежащего холма и наблюдал оттуда, как длинная вереница фургонов, в одном из которых ехала моя Мари, тянется на север по бескрайнему вельду.

Не стану скрывать, меня подмывало пуститься вдогонку и потребовать разговора с моей нареченной и с ее отцом. Но гордость не позволяла так поступить. Хеер Марэ выразился ясно: если я посмею приблизиться к его дочери, он велит выпороть меня шамбоком, то есть длинным кнутом. Быть может, он что-то заподозрил насчет нашего с Мари прощания в саду фермы, не знаю. Зато я знал, что отвечу пулей наглецу, который осмелится замахнуться на меня шамбоком. Тогда между нами встала бы кровь, а эту пропасть преодолеть куда сложнее, чем перейти вброд реки гнева и ревности. Потому я просто смотрел, как фургоны исчезают вдали, а затем направил лошадь вниз по усыпанному валунами склону, втайне надеясь, что она споткнется, я упаду и сломаю себе шею.

Впрочем, когда я вернулся в миссию, то порадовался, что обошлось без подобных происшествий. Мой отец сидел на веранде и читал письмо, доставленное верховым-готтентотом.

Письмо было от Анри Марэ, и в нем говорилось:

Достопочтенный хеер, мой друг Квотермейн!

Пишу, чтобы попрощаться с Вами. Пускай Вы англичанин и мы с Вами порою ссорились, но я Вас безмерно уважаю. Друг мой, сейчас, когда мы готовы отправиться в путь, мне вдруг вспомнились Ваши предостережения. Не знаю почему, но они видятся мне путеводной звездой. Увы, что сделано, то сделано, и я уповаю на Небеса. А если с нами все-таки случится нечто дурное, значит такова воля Всевышнего.

Отец поднял голову и сказал:

– Когда люди страдают от собственных страстей и причуд, они почему-то всегда пытаются возложить вину на Провидение.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Я… направил лошадь вниз по усыпанному валунами склону…


И продолжил читать письмо вслух:

Боюсь, Ваш сын Аллан, отважный парень, в чем я имел возможность сполна убедиться, и человек честный, наверняка счел, что я обошелся с ним жестоко и отплатил ему черной неблагодарностью. Однако я лишь поступил так, как следовало. Да, Мари, очень похожая на свою мать силой духа и упрямством, поклялась, что никогда не выйдет замуж за другого мужчину, но природа скоро возьмет свое и заставит ее позабыть об этой чепухе, ведь тот, кого я прочу ей в мужья, будет рядом, и он ждет ее согласия. Попросите Аллана от моего имени забыть о Мари; когда подрастет, он встретит какую-нибудь милую английскую девушку. Я принес великую клятву пред Господом и повторяю снова: Аллану не бывать мужем моей дочери, я этого не допущу.

Друг мой, еще я хотел бы кое о чем Вас попросить. Вам я доверяю больше, чем всем этим пронырам-агентам. За свою ферму я выручил весьма скромную сумму, и ее половина до сих пор причитается мне от Якоба ван дер Мерва, который с нами не поехал и который скупил все освободившиеся земли. Через год он должен заплатить мне 100 английских фунтов, и я прошу Вас быть моим поверенным и получить с него эту сумму. Кроме того, британское правительство задолжало мне 253 фунта за освобожденных рабов, настоящая цена которых, кстати, составляет около тысячи фунтов. Этим письмом я уполномочиваю Вас, если Вы согласны, получить указанные деньги. Что касается моих претензий к этому вашему треклятому правительству по поводу разорения, учиненного кафрами Кваби, чиновники отказали мне в компенсации под тем предлогом, что нападение было спровоцировано французом Лебланом, моим домочадцем.

– Правильно сделали, – заметил мой отец, прерывая чтение.

Когда получите эти средства, молю Вас изыскать подходящий безопасный и надежный случай переправить их мне, где бы я ни находился. О моем местоположении Вам непременно сообщат. Надеюсь, к тому времени я снова разбогатею и уже не буду столь отчаянно нуждаться в деньгах. Засим прощайте, и да пребудет с Вами Всевышний, Чьей милости предаемся мы с Мари, равно как и все прочие буры. Податель сего письма нагонит нас с Вашим ответом на нашей первой стоянке.

Анри Марэ

– Что ж, – проговорил мой отец со вздохом, – полагаю, я должен выполнить его поручение, хотя искренне не понимаю, почему он просит об этом «проклятого англичашку», с которым постоянно ссорился, а не кого-то из своих сородичей. Надо сочинить ответ. Аллан, присмотри, чтобы гонца и его лошадь накормили.

Я кивнул. Гонец оказался из числа тех кафров, вместе с которыми мы защищали Марэфонтейн. Это был отличный малый, правда большой любитель выпить.

– Хеер Аллан! – воскликнул он и огляделся по сторонам, как бы убеждаясь, что нас не подслушивают. – Для вас тоже есть весточка. – И достал из своего кошеля лист бумаги без имени адресата.

Я поспешно развернул письмо. Оно было написано по-французски, чтобы ни один бур не понял, если послание угодит не в те руки:

Будь храбрым и верным и помни меня, как помню я. До свидания, любовь моя, до скорого свидания!

Подпись отсутствовала, но кому, скажите на милость, нужна подпись, если и без того все понятно?

Я быстро написал ответ, о содержании которого несложно догадаться; что конкретно говорилось в нем, сейчас уже не припомню, точные слова стерлись из памяти по прошествии лет. Как ни странно, сказанное мной вслух почему-то вспоминается гораздо лучше, нежели написанное, – возможно, причина в том, что, когда я что-либо писал, выражения и мысли словно отлетали прочь и не задерживались более в сознании. Довольно скоро готтентот ускакал, увозя письмо моего отца и мое собственное послание; это был последний раз за целый год, когда мы напрямую переписывались с Анри Марэ и его дочерью.

Полагаю, те долгие месяцы стали для меня тяжелейшим испытанием. Я тогда вступал в пору жизни, чреватую немалыми осложнениями; вдобавок в Африке переход от юности к полноценной и осознанной зрелости обыкновенно начинается раньше, чем в Англии, где мне нередко казалось, что двадцатилетние юнцы ведут себя как сущие мальчишки. Обстоятельства же, которые я опишу далее, в моем случае изрядно ускорили и усугубили мое взросление, и потому место веселого паренька быстро занял мучимый беспокойством мужчина, чьи душевные терзания сопровождались типичными страданиями переходного возраста.

Сколько ни старался, я не мог забыть Мари, и ее образ вставал перед моим мысленным взором наяву и во сне – особенно во сне, из-за чего меня начала преследовать бессонница. Я сделался угрюмым, чрезмерно чувствительным и чрезвычайно вспыльчивым, а еще подхватил кашель, и мне чудилось – окружающие тоже так думали, – будто я сгораю заживо. Помнится, Ханс однажды спросил, не хочу ли я выбрать и пометить колышками то место, где желаю быть похороненным, дабы убедиться, что не произойдет никакой ошибки, когда я утрачу дар речи. Тогда я крепко его поколотил (насколько могу судить, это был один из тех редких случаев, когда я поднимал руку на туземца). На самом деле, разумеется, я вовсе не собирался умирать. Я хотел жить дальше и жениться на Мари, и участь быть похороненным заботами Ханса меня отнюдь не прельщала. Вот только возможности осуществить заветную мечту и даже просто повидаться с Мари у меня не было, и потому я пребывал в угнетенном состоянии.

Да, порою к нам приходили вести об уехавших бурах, но все эти новости были очень и очень невнятными. В трек отправилось великое множество партий, сообщения часто путались и изобиловали, должен признать, жуткими преувеличениями; лишь немногие буры умели писать, надежные гонцы среди кафров попадались крайне редко, а расстояния, нас разделявшие, были поистине едва преодолимы. По слухам, партия, которая увезла Мари, добралась до земель, ныне известных как Трансвааль, а именно до местности под названием Рустенберг, откуда выдвинулась в направлении залива Делагоа – и сгинула без следа в вельде. От Мари за все это время не было ни словечка…

Озабоченный моим плачевным состоянием, отец предложил мне для исцеления поехать в богословский колледж в Кейптауне и заняться подготовкой к посвящению в сан. Однако церковная стезя меня ничуть не привлекала, быть может, потому, что я не ощущал себя достаточно благочестивым, – или потому, что понимал: сан священника не позволит мне поспешить на север, едва прозвучит долгожданный призыв. Скажу честно, я нисколько не сомневался, что дождусь этого дня.

Отец, желавший, чтобы я рано или поздно внял призыву иного рода, вел со мной наставительные беседы. Ему хотелось, чтобы я избрал тот же путь, которому следовал он сам, иного он не видел – как, впрочем, и я сам. Конечно, он был отчасти прав, утверждая, что в своем упорстве я рискую остаться без профессии, ведь таковой никак нельзя назвать охоту на крупную дичь и торговлю с кафрами. Я вяло отнекивался. Пусть это занятие не принесло мне несказанного богатства, ныне, приближаясь к порогу смертного существования, я, признаться, радуюсь, что не нашел другого. Ремесло охотника подходило мне как нельзя лучше; та незначительная роль в мировой истории, которую мне выпало сыграть, была всецело обусловлена, как выяснилось, моим умением метко стрелять (вкупе с куда более распространенным даром наблюдательности и склонностью к доморощенному философствованию).

Наши споры по поводу церкви становились порою весьма жаркими – не составит труда догадаться, что я упорствовал в своих заблуждениях, как говаривал мой отец, особенно когда речь заходила об обращении кафров в христианство. Неудивительно, что я ощутил глубочайшую признательность Небесам, когда случилось событие, побудившее меня покинуть дом. История обороны Марэфонтейна разошлась широко, а сплетни о стрелковом поединке в Груте-Клуф, наряду со слухами о моей небывалой меткости, – и того шире. И в итоге власти сочли, что меня стоит привлечь к участию в пограничных стычках с кафрами, которые происходили постоянно; я получил даже звание лейтенанта в пограничном корпусе.

Та война не имеет никакого отношения к настоящей истории, потому я не намерен на ней останавливаться. В пограничном корпусе я прослужил год и пережил множество приключений, пару раз добивался успеха и испытал немало неудач. Однажды меня легко ранили, дважды мне едва удалось избежать гибели. Я был наказан за бессмысленный риск, обернувшийся смертью нескольких человек. Дважды удостоился награды за проявленное мужество, как говорилось в приказе, – во-первых, вынес с поля боя раненого товарища под дождем стрел и ассегаев, во-вторых, под покровом ночи в одиночку проник во вражеское укрепление и застрелил тамошнего вождя.

Наконец после череды стычек было заключено шаткое перемирие, и мой корпус распустили. Я вернулся домой уже не юнцом, а взрослым мужчиной, понюхавшим пороху. Изрядный опыт я приобрел в тесном общении с кафрами – освоил их наречия, изучил историю, повадки и образ мыслей. Кроме того, свел знакомство со многими британскими офицерами и узнал от них немало того, чему попросту не имел возможности обучиться ранее, – прежде всего, нормы и правила поведения английского джентльмена, кои, смею надеяться, впредь исправно соблюдал.

Не прошло и трех недель после возвращения в миссию (я как раз начал изнывать от безделья и скуки), когда наконец-то прозвучал тот призыв, который я так жаждал услышать.

К нам заглянул шмуз, то есть белый из низов общества; обычно так называли евреев, что торгуют с невежественными бурами и кафрами и обманывают их налево и направо. Он прикатил на повозке с товарами. Я не собирался якшаться с подобными типами и хотел его прогнать, однако он спросил, не я ли буду Аллан Квотермейн. Я ответил утвердительно, и тогда он сказал, что у него есть для меня письмо, и достал пакет, обернутый в парусину. Я стал расспрашивать, где он это взял, и он сообщил, что получил пакет от человека, которого встретил в Порт-Элизабет, торговца с Восточного побережья. Тот, узнав, что шмуз направляется в округ Крэдок, попросил доставить послание по адресу. Торговец уверял, что поручение крайне важное и получатель достойно вознаградит гонца.

Пока шмуз – думаю, он точно был еврей – разглагольствовал, я разорвал парусину. Внутри находился кусок холста, пропитанный маслом от промокания. Красными чернилами или краской на нем были выведены мое имя и имя моего отца. Этот холст я тоже разорвал, приложив некоторые усилия, ибо его крепко прошили, и обнаружил листок бумаги, тоже с нашими именами, исписанный убористым почерком Мари.

Великие Небеса! Сердце мое чуть не выскочило из груди. Я велел Хансу присмотреть за евреем и накормить его, а сам ушел в свою комнату и стал читать письмо, которое гласило:

Милый Аллан!

Не знаю, получил ли ты другие мои письма, которые я отправляла, и дойдет ли эта весточка. Но все же я отсылаю ее с португальцем-полукровкой, который идет к заливу Делагоа, милях в пятидесяти от нашего местопребывания. Мы живем близ Крокодильей реки [27] . Мой отец назвал это место Марэфонтейном в память о старой ферме. Здесь я и пишу тебе это письмо. Если ты получал предыдущие, то тебе известно обо всех опасностях, с которыми нам довелось столкнуться на пути: о нападении кафров под Зутпансбергом, о гибели одной из наших партий и так далее. Если же нет, эту историю можно поведать и потом, она слишком длинная, а бумаги у нас в обрез, да и карандаш стачивается. Довольно будет сказать, что мы, числом в тридцать пять белых людей, считая мужчин, женщин и детей, выдвинулись в начале лета, когда трава начала расти, из округа Лиденбург. Нас ожидала жуткая дорога через горы и разлившиеся реки. После многочисленных задержек, занимавших порою месяцы, приблизительно восемь недель назад мы достигли вот этого места; я пишу тебе в начале июня, если мы, конечно, не сбились со счета и правильно ведем календарь.

Места здесь очень красивые: ровный и обильный вельд, высокие деревья. В паре миль – большая река, которую называют Крокодильей. Отыскав источник воды, мой отец и Эрнанду Перейра, которому теперь все подчиняются, решили остановиться именно тут, хотя кое-кто хотел осесть поближе к заливу Делагоа. Вышла крупная ссора, но в конце концов мой отец – точнее, Эрнанду – настоял на своем, ведь волы уже едва волочили ноги, а многие и вовсе умерли от укусов ядовитой мухи цеце. Поэтому мы распределили участки – а земли здесь хватит на сотни семей – и принялись строить примитивные дома.

Затем начались неприятности. Кафры похитили большинство наших лошадей, но на поселение напасть не осмелились; остальные лошади, кроме двух коней Перейры, поумирали от болезни – последняя сдохла вчера. Волы тоже все перемерли, от укусов мухи цеце или от иных хворей. А хуже всего то, что эта местность, такая чудесная на вид, заражена лихорадкой; по-моему, ее приносят туманы с реки. Из тридцати пяти белых десятеро уже мертвы – двое мужчин, три женщины и пятеро детей; другие пока болеют. Милостью Господа мой отец, кузен Перейра и я сама не заразились, но, хотя все мы отличаемся отменным здоровьем, трудно сказать, сколько еще нам отпущено. По счастью, патронов и пороха у нас в избытке, а эти края так и кишат дичью, и те мужчины, что способны стоять на ногах, добывают пропитание, а мы, женщины, запасаем билтонг, засаливая мясо и вывяливая его на солнце. Голодать нам явно не придется, даже если вдруг дичь пропадет.

Увы, милый Аллан, как ни жаль, мы наверняка умрем, если к нам не подоспеет помощь. Лишь Господу ведомо, какие муки мы претерпеваем и сколь ужасные картины болезни, смерти и запустения нас окружают! Сейчас рядом лежит маленькая девочка, умирающая от лихорадки…

О Аллан, если сможешь, помоги нам, пожалуйста! Из-за больных мы не в состоянии двинуться к заливу Делагоа. Даже если мы доберемся туда, у нас нет денег на какое-либо полезное приобретение, потому что фургон, где лежали все денежные запасы, утонул в разлившейся реке. Сумма была велика, с учетом золота Эрнанду, которое он забрал из Капской колонии. И двигаться дальше мы тоже не можем, поскольку лишились лошадей. Мы пробовали договориться с жителями побережья насчет покупки тягловых животных в кредит, там они будто бы в избытке. Однако родственники кузена Эрнанду, о которых он столько говорил, то ли умерли, то ли уехали, а никто другой нам на слово не верит. С живущими по соседству кафрами, у которых достаточно домашнего скота, мы поссорились, ибо мой кузен в компании других буров попытался забрать у них несколько животных безо всякой платы. Словом, наше положение выглядит безнадежным, и остается лишь дожидаться смерти.

Аллан, мой отец говорит, что просил твоего отца получить какие-то деньги, которые ему причитались. Если бы ты или кто-то из твоих друзей доставил эту сумму морем в Делагоа, мы смогли бы, наверное, купить волов, чтобы запрячь несколько фургонов. Тогда мы двинулись бы обратно и присоединились к той партии буров, которая, насколько нам известно, пересекла горы Кватламба [28] и ушла в Наталь. Или добрались бы до залива и нашли корабль, чтобы уплыть подальше от этого жуткого места. Если сможешь приехать, туземцы покажут тебе, где мы живем.

Понимаю, глупо надеяться, что ты бросишь все и приедешь – или что застанешь нас по-прежнему в живых.

Аллан, мой ненаглядный, позволь добавить кое-что еще. Придется писать коротко, бумага почти закончилась. Надеюсь, ты жив и здоров, и не знаю, помнишь ли ты меня – ту, что оставила тебя давным-давно, будто много лет назад, – но мое сердце хранит верность тебе, как я и обещала, и будет хранить до самой смерти. Конечно, Эрнанду настаивал, чтобы я вышла за него, и мой отец с ним соглашался. Но я упорно отказывалась, а теперь, в нашем нынешнем положении, разговоров о свадьбе уже не заводят, и это единственная хорошая новость, какой я могу поделиться. Аллан, мое совершеннолетие совсем близко, если Бог даст дожить до этого дня. Но ты, верно, не помышляешь более о браке со мной и женат, должно быть, на другой женщине. К тому же ныне я и мои спутники сделались шайкой нищих бродяг. Все равно я должна была, как мне кажется, это написать.

И зачем только Всевышний вселил в сердце моего отца желание покинуть колонию из ненависти к британскому правительству? Зачем он послушался Эрнанду Перейру и других? У меня нет ответа, но я вижу, как он страдает. Печально видеть его таким, и мне чудится, что порой он словно теряет рассудок.

Все, бумага закончилась, гонец готов ехать, а маленькая больная девочка умирает, и мне нужно позаботиться о ней. Попадет ли это письмо в твои руки хоть когда-нибудь? За доставку мне пришлось заплатить некоторую сумму – четыре английских фунта. Если письмо не дойдет, мы обречены. Если не сможешь приехать сам или кого-то прислать, хотя бы помолись за нас. Ты мне снишься ночами, думаю о тебе дни напролет, и просто не передать словами, как я тебя люблю.

В жизни и в смерти твоя Мари

Таково было это страшное письмо. Я сохранил его, оно лежит передо мной – потрепанный клочок бумаги, покрытый убористым почерком, с пятнами от слез – слез Мари, которая плакала, когда писала письмо, и моих собственных, которые я пролил, когда читал и перечитывал послание. Не знаю, возможно ли более тягостное напоминание о жестоких страданиях буров-переселенцев, в особенности об участи тех из них, кто добрался до отравленного вельда в окрестностях залива Делагоа, подобно партии Марэ и людей, последовавших за Тричардом. Лучше уж, как сталось со многими из них, найти смерть под копьями Мзиликази[29] и прочих дикарей, чем медленно и неумолимо угасать от лихорадки и истощения.

Когда я закончил читать письмо, в дом вошел мой отец, вернувшийся после обхода кафров-христиан по соседству. Я побрел в гостиную ему навстречу.

– Аллан, что с тобой?! – воскликнул он, увидев мое залитое слезами лицо.

Я молча протянул ему листок – ком в горле мешал говорить. Отец медленно прочел письмо, запинаясь на некоторых французских фразах.

– Боже милосердный, какие печальные вести! – произнес он. – Вот бедолаги! О чем они только думали? Чем мы можем им помочь?

– Отец, мне приходит в голову только одно. Я поеду туда. Во всяком случае, попробую.

– Ты спятил? – резко спросил он. – Да разве способен человек в одиночку добраться до залива Делагоа, купить скот и спасти этих людей? Они почти наверняка к тому времени умрут!

– Ну, добраться и купить вполне возможно. Корабль доставит меня до залива. У тебя есть деньги Марэ, отец, а у меня припасены пятьсот фунтов, которые оставила мне в прошлом году покойная тетушка из Англии. Хвала Небесам, они лежат нетронутыми в банке в Порт-Элизабет, ведь на службе мне не на что было их тратить. Значит, всего получается около восьмисот фунтов, на это можно купить немало голов скота и прочих вещей. Что касается жизни и смерти, это зависит не от нас. Не исключено, что переселенцев и вправду уже не спасти, все они погибли. Но я должен попытаться.

– Эх, Аллан, Аллан!.. Ты же мой единственный сын! Если ты уедешь, мы можем никогда больше не увидеться.

– Отец, не так давно я пережил немало неприятностей, но по-прежнему жив и здоров. И потом, если Мари умерла… – Я помолчал, затем заговорил снова, с юношеским пылом: – Не пытайся остановить меня, отец! Говорю тебе, это бесполезно. Подумай о том, что написано в этом письме. Да лучше мне сделаться помойным псом, чем отсиживаться здесь, пока Мари умирает! Ты бы сам как поступил, будь на месте Мари моя мать?

– Ты прав, – с грустью ответил отец. – Я бы не стал отсиживаться. Ступай, Аллан, и да пребудет с тобой Господь! И прости меня, если сможешь, ибо я боюсь, что более тебя не увижу. – Тут он отвернулся.

Чуть погодя мы занялись приготовлениями. Позвали шмуза и расспросили о корабле, который привез письмо с берегов залива Делагоа. Выяснилось, что это, похоже, принадлежащий англичанину бриг под названием «Семь звезд», а капитан корабля, некий Ричардсон, вроде бы собирался отплыть обратно утром 3 июля, то есть через двадцать четыре часа.

Ровно сутки! А до Порт-Элизабет сто восемнадцать миль! К тому же бриг может отплыть раньше, если закончит погрузку, а ветер и погода будут благоприятствовать. А если корабль уйдет, следующей оказии придется ждать недели, если не месяцы, – пакетботов в ту пору еще не было.

Я посмотрел на часы. Четыре пополудни; судя по календарю, что висел на стене и показывал приливы в Порт-Элизабет и в других южноафриканских гаванях, бриг вряд ли выйдет в море ранее восьми утра. Значит, предстоит проскакать почти сто двадцать миль по пересеченной местности часов, скажем, за четырнадцать. С другой стороны, дороги у нас в основном хорошие и сухие, реки не разливались (разве что одну придется переплыть), а луна как раз полная… Едва можно успеть, но все-таки шанс есть. И как тут не порадоваться, что моя резвая гнедая кобылка не досталась Эрнанду Перейре!

Я окликнул Ханса, который возился по хозяйству снаружи, и тихо сказал ему:

– Мне нужно в Порт-Элизабет. Я должен быть там к восьми часам завтра утром.

– Allemachte! – вскричал готтентот, которому доводилось несколько раз проделывать этот путь.

– Ты едешь со мной, сначала в Порт-Элизабет, потом к заливу Делагоа. Оседлай кобылу и чалого жеребца и возьми еще гнедого про запас. Накорми как положено, но воды не давай. Выезжаем через полчаса. – Затем я перечислил, какое оружие надо взять, напомнил насчет седел, одежды и одеял и велел не мешкать.

Ханс нисколько не испугался. Он вместе со мной нес службу на границе и потому был привычен к внезапным отъездам. Думаю, скажи я ему, что отправляюсь на луну, он лишь повторил бы свое излюбленное словечко «Allemachte» и послушно поскакал бы следом.

Следующие полчаса прошли в суете. Деньги Анри Марэ извлекли из надежного домового хранилища и поместили в пояс из шкуры, которым я обвязался. Мой отец составил письмо к управляющему банком в Порт-Элизабет, указав меня получателем суммы, хранящейся на мое имя в этом банке. Мы перекусили и собрали кое-какую еду в дорогу. Проверили лошадиные копыта и подковы, упаковали смену одежды в седельные мешки. Наверняка были и другие срочные дела, которые пришлось переделать и о которых я уже позабыл. Так или иначе, спустя тридцать пять минут высокая сухопарая кобыла стояла у дверей дома. За нею восседал на спине чалого жеребца верный Ханс, с журавлиным пером в волосах. Он держал в руке повод гнедого четырехлетки, которого я прикупил по случаю еще жеребенком, вместе с кобылой. С ранних лет его откармливали зерном, и он вырос крепким и статным конем, хоть и уступал резвостью своей матери.

Мой опечаленный старый отец, совершенно растерявшийся из-за спешности сборов, крепко обнял меня.

– Благослови тебя Бог, мальчик мой, – сказал он. – У меня было мало времени, чтобы поразмыслить как следует, но я уповаю, что все в этом мире к лучшему и мы скоро увидимся снова. Если же нет, вспомни, чему я тебя учил; а если мне суждено пережить тебя, я буду помнить, что ты погиб, исполняя свой долг. О, сколько бед навлекла на всех нас беспримерная глупость этого Анри Марэ! А я ведь его предупреждал! Прощай, мой дорогой мальчик, прощай, я стану молиться за тебя, а что до всего остального – что ж, кому какое дело, отчего седовласый старик сойдет в могилу?..

Я расцеловал отца и с тяжестью на сердце вскочил в седло. Пять минут спустя миссия осталась далеко позади.

Через тринадцать с половиной часов я натянул поводья на набережной Порт-Элизабет, как раз вовремя, чтобы перехватить капитана Ричардсона. Тот спускался в шлюпку, чтобы плыть на бриг, который уже распустил паруса. Я еле ворочал языком от усталости, однако сумел объяснить капитану, как обстоят дела, и уговорил его дождаться следующего прилива. Затем, не уставая восхвалять Небеса за резвость и выносливость моей кобылы – чалый сдался в тридцати милях от города, и Хансу пришлось пересесть на гнедого, но готтентот все равно отстал, – я направил бедное животное на близлежащий постоялый двор. Она справилась отлично, и никакая другая лошадь во всей стране не смогла бы ее опередить.

Примерно через час появился Ханс, нахлестывая гнедого; позволю себе заметить, что оба коня, гнедой и чалый, позднее оправились. Много лет они верно служили мне, пока совсем не состарились. Я через силу поел и немного отдохнул, а затем отправился в банк. Добился, чтобы меня отвели к управляющему, рассказал тому, что мне нужно, и, с некоторыми сложностями, поскольку золота в Порт-Элизабет не слишком много, получил на руки три сотни фунтов золотыми соверенами[30]. Остаток мне выдали чеком на имя какого-то агента с берегов Делагоа, заодно с рекомендательными письмами к этому агенту и к португальскому губернатору, который, как выяснилось, задолжал сему финансовому учреждению. Поразмыслив, я оставил себе письма, а чек возвратил и на эти недополученные две сотни фунтов закупил всевозможное снаряжение, которое не стану перечислять, но которое пригодилось бы для торговли с кафрами Восточного побережья. Вышло так, что я почти полностью опустошил лавки Порт-Элизабет; даже с помощью Ханса и лавочников мне едва хватило времени на то, чтобы переправить покупки на борт «Семи звезд».

Если коротко, через двадцать четыре часа после выезда из ворот миссии мы с Хансом наблюдали, как тает за кормой брига Порт-Элизабет и как раскидывается впереди бурливый морской простор.

Глава VIII

Лагерь смерти

Путешествие проходило благополучно, вот только подводило самочувствие… Я не бывал в море с детских лет и потому, вовсе не будучи прирожденным моряком, начал страдать от морской болезни, едва мы вышли из гавани; с каждым днем пучина становилась все неспокойнее, и мои страдания усиливались. Сколь бы ни был я крепок физически, качка меня попросту извела. А к физическим неудобствам добавлялись еще душевные терзания, каковые, думаю, легко будет вообразить всякому, по этому я не стану снова их описывать. Порою мне и вправду хотелось, чтобы наш бриг, переваливая через очередную волну, вонзился носом в воду на полном ходу, до самого клотика, и мои муки окончились бы вместе с жизнью.

Впрочем, мои мытарства – так казалось мне в редкие мгновения, когда я преодолевал изнурение и обращал внимание на окружающих, – не шли ни в какое сравнение со страданиями моего слуги Ханса. Он никогда прежде не ступал на борт корабля, даже на лодках не плавал. Можно сказать, ему до сих пор везло. Я уверен: знай готтентот заранее обо всех ужасах морского путешествия, он нашел бы тот или иной способ отказаться от плавания на бриге, несмотря на всю привязанность ко мне. Бедняга, изнемогая от страха, распростерся на полу моей крохотной каюты и перекатывался туда-сюда, когда корабль давал крен то на один, то на другой борт. Ханс не сомневался, что нам суждено утонуть, и в промежутках между приступами морской болезни оплакивал нашу скорбную участь по-голландски, по-английски и на разных туземных наречиях, пересыпая причитания молитвами и проклятиями самого низменного, самого, если угодно, реалистического пошиба.

Спустя сутки плавания Ханс уведомил меня, сопровождая свои слова громкими стонами, что все его внутренности от качки вывалились наружу и теперь он внутри совершенно пуст, как тыква. Еще он заявил, что все эти беды обрушились на него, поскольку он имел глупость отказаться от веры предков (интересно, что это была за религия) и позволил «отмыть себя набело» – то есть согласился окреститься у моего отца.

Я ответил, что он действительно сделался из смуглокожего белым и разумнее ему таким и оставаться, ведь ясно же, что боги готтентотов не желают иметь дела с тем, кто им изменил. Ханс состроил обиженную физиономию, и это было столь уморительно, что, вопреки одолевавшим меня мучениям, я не мог не рассмеяться; он же издал протяжный стон и замолчал так резко, что я испугался, как бы готтентот и вправду не умер. Однако матрос, приносивший еду, – о, что это была за еда! – уверил меня, что с Хансом все в порядке, и помог крепко привязать его к ножкам койки, за руку и за ногу, чтобы мой слуга не поранился, катаясь по полу.

На следующее утро Ханс очнулся, и его напоили бренди; на пустой желудок мой слуга быстро опьянел и с того мгновения начал смотреть на жизнь веселее. Особенно веселым он становился тогда, когда наступала пора принимать «жгучее лекарство». Подобно большинству готтентотов, Ханс любил спиртное и ради рюмочки-другой готов был примириться со многим, даже с яростными обличениями моего отца.

Так или иначе, на четвертый день плавания по бурным волнам мы достигли отмели у Порт-Наталя и на короткий срок очутились в безопасной гавани, под прикрытием мыса, за которым раскинулась чудесная бухта – на ее берегах ныне стоит город Дурбан. В те дни поселение на берегу смотрелось жалко, состояло из нескольких кособоких домишек, позднее сожженных зулусами, и десятка кафрских хижин. Последнее неудивительно, потому что белые, которые там проживали, держали при себе туземных слуг, а также, не стану отрицать, обзаводились женами-туземками.

Мы провели в Порт-Натале два дня, поскольку капитан Ричардсон доставил какой-то груз английским поселенцам – кое-кто из них завел торговлю с дикарями и с бурами, что начали партиями прибывать в те края по суше. Я поспешил сойти на берег, но Ханса оставил на корабле, чтобы ему не взбрело в голову сбежать. Не тратя времени впустую, я постарался раздобыть сведения о текущем положении дел, в особенности относительно намерений и передвижений зулусов, народа, с которым мне было суждено свести вскоре близкое знакомство. Вряд ли стоит уточнять, что я расспрашивал равно туземцев и белых насчет партии Марэ, но выяснилось, что о такой никто даже не слышал. Зато я узнал, что мой знакомец Питер Ретиф с большим отрядом пересек горы Кватламба, что ныне зовутся Драконовыми, и отправился в Наталь. Ретиф и его спутники собирались поселиться в тех местах, если им разрешит вождь зулусов Дингаан, туземный царек, воины которого наводили панику на окрестности.

На третье утро стоянки – к моему несказанному облегчению, ибо я опасался, что мы можем задержаться в Порт-Натале, – бриг поднял паруса и отплыл с попутным ветром. Через три дня мы вошли в залив Делагоа, обширное водное пространство, протянувшееся на много миль в длину и в ширину. Несмотря на отмель при входе, это лучшая естественная гавань Юго-Восточной Африки, ныне, увы, не принадлежащая Англии[31].

Шесть часов спустя мы бросили якорь у песчаного острова, на котором высился полуразрушенный форт; под стенами форта ютилось грязное поселение Лоренсу-Маркиш, где португальцы держали малочисленный гарнизон, в основном из цветных. Пришлось проходить таможню, если можно, конечно, так выразиться. В итоге мне позволили выгрузить свои пожитки, пошлина на которые была поистине чудовищной – я пожертвовал двадцатью пятью английскими соверенами, что разошлись по рукам местных чиновников, начиная от исполнявшего обязанности губернатора и заканчивая вечно пьяным чернокожим трубочистом, сидевшим в сторожевой будке на набережной.

Рано утром бриг снова отправился в путь: у капитана случилась ссора с чинушами, которые вознамерились задержать корабль, уж не знаю почему. Курс лежал к портам Восточной Африки и, сдается мне, на Мадагаскар, где велась прибыльная торговля скотом и рабами. Капитан Ричардсон заметил, что, возможно, вернется в Лоренсу-Маркиш через пару-тройку месяцев – или не вернется. К слову, последнее предположение оказалось верным: бриг «Семь звезд» сел на мель где-то выше по побережью, а команда после многих тяжких испытаний добралась до Момбасы.

Что ж, меня этот бриг и вправду выручил; позднее стало известно, что целый год после прибытия «Семи звезд» ни один другой корабль не входил в залив Делагоа. Не перехвати я бриг в Порт-Элизабет, мне оставалось бы одно: идти к своей цели по суше. Подобное путешествие растянулось бы на многие месяцы, да и в одиночку такую дорогу не одолеть.

Но вернусь к своему рассказу.

В Лоренсу-Маркиш не было постоялого двора. Благодаря любезности местного жителя и его полукровки-жены, немного понимавшей по-голландски, я сумел найти пристанище в полуразрушенном строении, которое принадлежало беспутному типу, именовавшему себя доном Жозе Хименешем (на деле он тоже был полукровкой). Здесь мне улыбнулась удача. Дон Жозе, когда бывал трезвым, вел торговлю с дикарями и годом ранее прикупил у них по случаю два отличных фургона, обшитых воловьими шкурами. Быть может, кафры украли эти фургоны у каких-то скитальцев-буров, или имущество досталось им в качестве добычи, после того как владельцы погибли или умерли от лихорадки. Дон Жозе охотно продал мне фургоны. Помнится, я заплатил ему двадцать фунтов за оба и еще тридцать – за дюжину волов, которых он приобрел одновременно с фургонами. Животные африкандерской породы выглядели спокойными и выносливыми, после долгого отдыха они окрепли и отъелись.

Разумеется, дюжины волов было недостаточно даже для одного фургона, не говоря уже о двух. Поэтому, прослышав о живущих неподалеку туземцах, у которых много скота, я немедленно пустил слух, что готов покупать животных и буду расплачиваться одеялами, тканями, бусами и прочим добром. Всего через два дня мне привели четыре или пять десятков голов на выбор – приземистых зулусских животных, причем отборных, крепких, привычных к местному вельду и стойких к местным болезням. Вот тут-то и пригодилась купленная у дона Жозе дюжина обученных волов. Мы с Хансом разделили их поровну на оба фургона (два впереди, два позади, два посредине) и добавили к ним зулусских; в итоге каждая упряжка составляла шестнадцать животных, которыми теперь было сравнительно просто управлять.

Великие Небеса, сколько дел мы переделали за ту неделю, что пришлось провести в Лоренсу-Маркиш! Мы готовили фургоны, загружали снаряжение, покупали животных и приучали к ярму, запасались провизией, нанимали туземцев – среди них мне посчастливилось отыскать восьмерых зулусов, желавших вернуться в родные края, откуда они когда-то ушли с переселенцами-бурами. По-моему, на сон у нас оставалось от силы два-три часа в сутки.

Наверняка возникнут вопросы, какова была моя цель, куда я направился и о чем говорил с местными. Начну с последнего, пожалуй. Я старательно искал любые сведения, которые могли оказаться полезными, но мои поиски были безуспешными. Мари писала, что буры разбили лагерь на берегу Крокодильей реки, приблизительно в пятидесяти милях от залива Делагоа. Я расспрашивал при встрече каждого португальца – увы, таких встреч было немного, – доводилось ли тому слышать о таком поселении буров. Никто, похоже, ничего не знал, разве что мой хозяин дон Жозе что-то припоминал, однако весьма смутно.

Беда была в том, что немногочисленные жители Лоренсу-Маркиш чересчур предавались возлияниям и другим пагубным порокам, чтобы интересоваться происходящим вокруг. А ту земцы, с которыми тут обращались грубо, словно те были рабами, или воевали, если те противились, мало что сообщали, да и в сказанном была лишь толика правды; обе расы разделяла застарелая ненависть, переходившая по наследству от поколения к поколению. Словом, от португальцев я не узнал ровным счетом ничего.

Тогда я обратился к кафрам, прежде всего к тем, у которых покупал скот. Они слышали, что какие-то буры вышли к берегам Крокодильей реки несколько месяцев назад (когда именно, точно установить не удалось). Но в тех землях, говорили мне кафры, правит враждебный вождь, который убивает всех чужих туземцев, туда забредающих. Поэтому достоверно мало что известно. Один кафр, правда, сказал, его рабыня проходила теми местами несколько недель назад и уверяет, будто, по слухам, эти буры все умерли от болезни. Дескать, она видела издали верхушки фургонов, так что фургоны-то пока целы, даже если хозяева их мертвы.

Я попросил привести эту женщину, но туземец наотрез отказался. После долгих уговоров он предложил мне ее купить – мол, она его утомила. Я сторговался с этим типом и согласился отдать за рабыню три фунта медной проволоки и восемь ярдов синего холста. На следующее утро мне привели чрезвычайно уродливую туземку с большим и приплюснутым носом, явно уроженку глубинных африканских земель; должно быть, в свое время ее схватили арабы, а потом несколько раз перепродавали. Звали женщину Джил – если я правильно воспроизвел дикарское произношение.

Пришлось немало потрудиться, чтобы ее разговорить. В конце концов выяснилось, что один из тех кафров, которых я недавно нанял, отчасти понимает ее наречие. Вдобавок Джил боялась меня, потому что никогда прежде не видела белого человека и была убеждена, что я купил ее то ли для жертвоприношения, то ли для чего-то не менее жуткого. Но когда женщина уверилась в том, что никто ее не обидит, то сразу стала общительной и поведала мне ту же историю, какую я уже слышал от ее бывшего хозяина, почти слово в слово.

Конечно, я не преминул спросить, может ли она отвести меня туда, где видела фургоны.

Она ответила утвердительно. Дескать, она ходила многими дорогами, но хорошо помнит каждую из них.

Ничего другого и не требовалось от этой женщины, которая, скажу, забегая вперед, стала источником многих неприятностей. Бедняжка, видимо, до сих пор не сталкивалась с проявлениями доброты, и ее признательность за мою малую ласку была столь велика, что туземка сделалась для меня помехой. Она преследовала меня буквально повсюду, пыталась мне помогать – по-своему, по-дикарски, даже пробовала разжевывать для меня еду, стоило отвернуться, – и всячески оберегала. Пришлось выдать ее замуж, отчасти против воли, за одного из нанятых мной кафров. Он стал для Джил очень хорошим мужем, однако, когда его служба завершилась, она пожелала расстаться с ним и последовать за мной.

В общем, мы поручили этой Джил быть проводником. Предстояло одолеть около пятидесяти миль, такое расстояние по хорошей дороге любая крепкая лошадь пройдет за восемь часов или быстрее. Но ни лошадей, ни дорог не было – впереди лежали болота, буш и каменистые склоны. Необученные волы путались в постромках, и на первые двенадцать миль ушло три дня, хотя затем дело наладилось.

Можно спросить, почему я не послал никого вперед. Но кого было посылать, если никто не знал, куда идти, за исключением Джил, с которой я боялся расставаться, предполагая, что она сбежит? И потом, разве гонец сумеет помочь? Как уверяла молва, в лагере никого не осталось в живых, а мертвым ничем не поможешь. А если есть выжившие, можно было лишь надеяться, что они протянут еще немного. Джил, повторюсь, я от себя отпускать не хотел – и не осмеливался бросить фургоны и уехать с нею вперед. Я ведь знал, что если так поступлю, то никогда больше своих фургонов не увижу: только страх перед белым человеком, который отличается от португальцев, удерживал кафров от грабежа и угона.

Дорога была поистине ужасной. Сперва я хотел идти по течению Крокодильей реки и, скорее всего, исполнил бы свое намерение, не повстречайся мне туземка Джил. И это оказалось к лучшему, ибо впоследствии я выяснил, что русло реки очень извилистое, в нее впадает множество непреодолимых притоков, берега же густо заросли лесом. А Джил повела нас по старой дороге работорговцев, которая, не отличаясь укатанностью, все-таки обходила стороной заболоченные низины и места обитания племен, свирепость которых опробовали на своей шкуре многие поколения гнусных торговцев живым товаром.

Минуло девять дней этого тяжкого пути. Мы заночевали близ вершины длинного склона, усеянного крупными валунами, причем пришлось на подъеме откатывать кое-какие глыбы вручную, чтобы фургоны могли проехать. Волы улеглись на землю; мы их не распрягали, чтобы они в ночи не убрели прочь от стоянки. Вдобавок в отдалении порыкивали львы; однако дичи вокруг встречалось в изобилии, поэтому хищники вряд ли заинтересовались бы нами. Едва рассвело, мы распрягли волов и пустили их пастись на густой траве, а сами занялись приготовлением пищи для себя.

Взошло солнце, и я увидел внизу широкую равнину, утопающую в тумане, а к северу, справа от нас, в густой его пелене скрывалась Крокодилья река.

Но вот показались макушки высоких деревьев. Постепенно туман рассеивался и вскоре превратился в легкую дымку, которая растаяла на солнце. Я любовался этой картиной, и тут туземка Джил подкралась ко мне в своей привычной манере, тронула меня за плечо и указала на группу деревьев вдалеке.

Присмотревшись, я разглядел между деревьями нечто, принятое мной поначалу за белые камни. Но стоило туману развеяться, как мне стало ясно, что это вполне могут быть крыши фургонов. Тут подошел зулус, понимавший лепет Джил. Я обратился к нему, кое-как изъясняясь по-зулусски, и попросил узнать, что хочет сказать Джил. Он расспросил туземку. По ее словам, перед нами были передвижные дома амабуна, то есть буров, и она видела их на том же самом месте два месяца назад.

Мое сердце замерло, когда я услышал эти слова, и добрую минуту язык отказывался повиноваться мне. Те самые фургоны! Но что – и кого – я среди них найду? Я окликнул Ханса и велел ему собираться как можно скорее, пояснив, что внизу виден лагерь Мари.

– Пусть волы пасутся, баас, – сказал готтентот. – К чему торопиться? Раз фургоны там, значит люди давно мертвы.

– Делай что велят, ты, глупый негодник! – воскликнул я. – И нечего пророчить смерть, как старая ведьма! Я пойду вперед, а ты запрягай фургоны и следуй за мной, когда соберетесь.

– Нет, баас, нельзя идти одному. Это опасно. На тебя могут напасть кафры или дикие звери.

– Я все равно пойду. Если боишься за меня, позови парочку зулусов, пусть идут со мной.

Несколько минут спустя я уже торопился вниз по склону, а за мной следовали двое зулусов с копьями. До лагеря было семь миль. Не думаю, что когда-либо мне удавалось преодолеть такое расстояние быстрее, чем в то утро, хотя в юности я неплохо бегал, будучи легок на ногу и крепок телом. Мои сопровождающие отстали, и, когда я достиг деревьев, зулусов еще не было видно. Я перешел с бега на шаг, убеждая себя, что делаю это, чтобы восстановить дыхание. А на самом деле меня так пугало зрелище, которое мне предстояло увидеть, что я нарочно медлил. Пока в душе жила слабая надежда, но не исключено, что в лагере она сменится полнейшим отчаянием.

Теперь я мог видеть за фургонами какие-то постройки – несомненно, те самые «примитивные дома», о которых писала Мари. Ни одной живой души! Не видно ни волов, ни дымков, ни иных признаков жизни! И звуков никаких не доносится…

Выходит, треклятый Ханс был прав. Они все умерли.

Дурные предчувствия обернулись ледяным спокойствием. Я смирился с утратой. Все кончено, я спешил напрасно. Миновав ближайшие деревья, я прошел между двумя фургонами. Мне бросилось в глаза (мы всегда замечаем подобное в такие мгновения), что именно в одном из них хеер Марэ увез от меня свою дочь. К этому фургону, любимой повозке Марэ, я когда-то помогал приделывать новое дышло…

Передо мной появились грубые постройки из веток, обмазанных глиной. Я подходил с востока, а дома смотрели на запад. Я постоял, набираясь мужества, и тут мне послышался слабый звук, как будто кто-то негромко молился или произносил что-то нараспев. Я осторожно обошел первый дом, отер холодный пот со лба и с опаской выглянул из-за угла – мне вдруг при шло в голову, что в лагере могут хозяйничать дикари. И обнаружил источник звука. Оборванный, дочерна загорелый, боро датый человек стоял у длинной неглубокой ямы и читал молитву.

Это был Анри Марэ, хотя тогда я его не узнал – настолько он изменился. Вереница холмиков справа и слева от него подсказала мне, что яма – это могила. К ней приближались двое мужчин; они волокли тело женщины, очевидно слишком ослабевшие, чтобы нести усопшую как полагается. Судя по очертаниям тела, это была высокая молодая женщина; черт я не разглядел, поскольку покойницу тащили лицом вниз. Ее длинные волосы были темными, как у Мари. Мужчины подбрели к яме и уронили туда свою ношу, а я – я не мог даже пошевелиться!

Наконец я овладел собой, на негнущихся ногах шагнул вперед и тихо спросил по-голландски:

– Кого вы хороните?

– Йоханну Мейер, – ответил один из мужчин, даже не потрудившись оглянуться.

Едва отзвучали эти слова, как мое сердце, замершее в груди в ожидании ответа, забилось снова, да так громко, что я отчетливо расслышал его стук.

Я вскинул голову. От порога дома ко мне очень медленно шла Мари, Мари Марэ! Она, должно быть, обессилела от голода, и ее держал за руку тощий, как скелет, ребенок, который на ходу жевал какие-то листья. Она исхудала до полупрозрачности, но я безошибочно узнал ее глаза, эти черные глаза, столь неестественно большие и яркие на ее бледном, осунувшемся личике!

Она тоже увидела меня и на мгновение застыла. Потом отпустила ребенка, раскинула руки, сквозь кожу которых солнце просвечивало, как сквозь пергамент, и опустилась на землю.

– И она ушла, – безразлично произнес кто-то из мужчин. – Так и думал, что она долго не протянет.

Только теперь бородатый человек, стоявший у могилы, обернулся. Он вскинул руку и указал на меня, что заставило повернуться и двух других.

– Боже всемогущий! – проговорил он сдавленным голосом. – Наконец-то я сошел с ума. Глядите! Вот призрак юного Аллана, сына английского проповедника, что живет возле Крэдока.

Услышав этот голос, я узнал бородача.

– Минхеер Марэ! – воскликнул я. – Я не призрак! Я настоящий Аллан и приехал вас спасти!

Марэ промолчал, явно пребывая в растерянности. Зато один из его товарищей прохрипел с безумным смешком:

– И как ты намерен нас спасти, юнец? Хочешь, чтобы мы тебя съели? Разве не видишь, что мы умираем от голода?!

– Я привел фургоны с едой, – ответил я.

– Allemachte! Анри! – позвал бур, продолжая посмеиваться. – Слыхал, что болтает твой английский призрак? Он привел фургоны с едой! С едой!

Тут Марэ залился слезами и бросился мне на грудь, едва не опрокинув меня наземь. Я высвободился и подбежал к Мари, которая лежала на траве с закрытыми глазами. Она услышала мои шаги, открыла глаза и попыталась сесть.

– Это правда ты, Аллан, или я вижу сон? – прошептала она.

– Это я, я! – вскричал я, помогая ей подняться.

По ощущениям, она весила не больше малого ребенка. Ее головка легла мне на плечо, и Мари тоже расплакалась.

Продолжая ее обнимать, я обернулся к мужчинам и спросил:

– Почему вы голодаете, когда кругом полно дичи?

В этот миг среди деревьев, не далее ста пятидесяти ярдов от нас, мелькнули две антилопы.

– Сам попробуй забить дичь камнем, – проворчал один из буров. – Порох мы извели месяц назад. Эти твари, – он опять захихикал, – приходят потешаться над нами каждое утро. К ловушкам они не приближаются, отлично зная, где те расположены, а копать новые у нас нет сил.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

От порога дома ко мне очень медленно шла Мари, Мари Марэ!


Отправляясь сюда, я прихватил с собою то самое ружье, с которым одержал победу над Перейрой в поединке; я выбрал именно его, потому что оно было легче прочих. Я поднял руку, призывая к тишине, осторожно усадил Мари на землю и двинулся в сторону антилоп. Укрываясь за кустарником, я подобрался почти на сотню ярдов, и вдруг животные встрепенулись, напуганные появлением моих зулусов, которые только-только добрались до лагеря.

Антилопы метнулись прочь и исчезли за деревьями. Я прикинул направление их движения и сообразил, что они должны появиться между зарослями кустарника, приблизительно в двухстах пятидесяти ярдах от меня. Я поспешно установил целик на дуле на двести ярдов, поднял ружье и приготовился стрелять, мысленно моля Господа не лишать меня привычной меткости.

Первым из-за кустов выскочил большой самец – шея вытянута, длинные рога закинуты на спину. Расстояние было слишком большим, а животное – слишком крупным, чтобы сразить его наповал одной маленькой пулей. Я прицелился правее и выше, как говорят, с упреждением, на уровне хребта антилопы, и надавил на спусковой крючок.

Ружье выстрелило, пуля вылетела из ствола, а антилопа опрометью понеслась дальше. Я промахнулся! Но что это? Внезапно самец развернулся и устремился к нам. Когда нас разделяло не более пятидесяти ярдов, его ноги вдруг подкосились, он дважды перекатился с боку на бок, точно подстреленный кролик, и замер. Пуля угодила ему прямо в сердце.

Подбежали зулусы, все в поту, едва дыша от усталости.

– Отрежьте мясо с бока. Свежевать не надо! – велел я на ломаном зулусском, подкрепляя слова жестами.

Они поняли меня и мгновение спустя принялись за дело, споро работая своими ассегаями. А я огляделся по сторонам и заметил груду сухих веток для растопки.

– Огонь есть? – спросил я у изможденных буров.

– Нет, – отвечали они, – наш огонь погас.

Я достал трутницу, которую всегда носил при себе, и высек искру. Через десять минут вовсю горел костер, а через три четверти часа был готов сытный суп – ведь чугунков в новом Марэфонтейне хватало, отсутствовала лишь еда. По-моему, до самого вечера несчастные люди только и делали, что ели, прерываясь лишь на краткий сон. О, с какой же радостью я их кормил, особенно когда прикатили мои фургоны и появились соль – в лагере давным-давно не видели соли! – сахар и кофе.

Глава IX

Обещание

Из тридцати пяти человек, которые вместе с туземцами отправились в злополучную экспедицию, возглавляемую Анри Марэ, в новом Марэфонтейне осталось всего девять: сам хеер Анри, его дочь, четверо Принслоо, рослых и статных как на подбор, и трое Мейеров – муж и дети покойной Йоханны. В этой семье из шести выжили двое ребятишек. Остальные буры, кроме Эрнанду Перейры, умерли. Сначала людей косила лихорадка, а когда она отступила со сменой сезона, начался голод. Выяснилось, что буры держали весь свой порох в сарае, или, правильнее сказать, в амбаре, подальше от жилых построек. Однажды, когда никого не было поблизости, амбар отчего-то загорелся – и порох взорвался.

После этой катастрофы переселенцы некоторое время добывали пропитание благодаря сохранившимся боеприпасам. Когда порох весь вышел, буры стали копать ловушки для диких животных. Однако те очень быстро усвоили, где расположены ямы, и обходили их стороной.

Закончился и билтонг, и бурам пришлось испытать настоящий голод: они выкапывали из земли луковицы растений, варили траву, листья и побеги, пытались ловить ящериц, и так далее. Сдается мне, несчастные и вправду дошли до того, что употребляли в пищу гусениц и червей. Но когда в лагере погас костер, за которым не уследили бездельники-кафры, а огнива ни у кого не нашлось и не получилось добыть искру трением, даже этот способ пропитания оказался недоступен. К моему появлению люди уже трое суток ничего не ели, не считая зеленых листьев и травы (именно траву жевал тот ребенок, которого я увидел рядом с Мари); думаю, через семьдесят часов все переселенцы были бы мертвы.

Что ж, оправились они довольно скоро, ибо все эти люди, переболевшие лихорадкой, сделались для нее неуязвимыми. Не передать словами ту радость, что охватывала меня, когда я смотрел, как Мари оживает на глазах. А ведь недавно она была на пороге смерти! Но теперь здоровье и красота постепенно возвращались к ней. В конце концов, если уж говорить прямо, мы не очень-то далеко ушли от первобытного человечества, у которого первейшей обязанностью мужчины считалось накормить женщин и детей; полагаю, этот инстинкт в нас по-прежнему жив. Лично я, не стану скрывать, ощущал подлинное удовольствие и удовлетворение, глядя, как та, кого я любил, – бедная изголодавшаяся женщина, – поглощает всю еду, какую я способен ей дать, ведь до того она на протяжении недель питалась лишь травами и насекомыми.

Первые несколько дней после встречи мы почти не разговаривали, разве что обсуждали насущные потребности, которые занимали все наши мысли. Когда же хеер Марэ и его дочь достаточно окрепли, долго откладывавшийся разговор состоялся. Фермер начал его с вопроса, как я их отыскал.

Я объяснил, что получил письмо Мари. Похоже, это изумило Марэ, ибо он строго-настрого запретил дочери писать мне.

– Хвала Небесам, что вас не послушались, минхеер, – сказал я.

Он промолчал.

Затем я поведал, как это письмо попало в миссию на территории Капской колонии благодаря шмузу, и рассказал о своей отчаянной скачке в Порт-Элизабет, где мне посчастливилось перехватить бриг «Семь звезд» перед самым отплытием. Также я перечислил те удачные стечения обстоятельств, что позволили купить фургоны и отыскать проводника до лагеря, куда мы попали, повторю, весьма своевременно.

– Вот подвиг, достойный долгой памяти, – проговорил Анри Марэ, раскуривая трубку – в доставленных припасах был и табак. – Но скажите, Аллан, неужто вы совершили все это ради меня, хотя я обошелся с вами столь грубо?

– Я сделал это, – ответил я, – ради той, кто всегда была добра ко мне. – И кивком указал на Мари, возившуюся неподалеку с кухонной утварью.

– Я так и подумал, Аллан. Но вы же знаете, она помолвлена с другим.

– Она помолвлена со мной, минхеер, – возразил я решительно. – А кстати, где этот другой? Если он выжил, почему его тут нет?

– Он… – Голос Марэ дрогнул, слова будто давались фермеру с трудом. – Эрнан Перейра покинул нас примерно за две недели до вашего появления. У нас оставалась единственная лошадь, принадлежавшая ему, и вместе с двумя слугами-готтентотами он уехал обратно по нашей колее. Сказал, что найдет и пришлет помощь. С тех пор мы ничего о нем не слышали.

– Понятно. А как он собирался добывать себе пищу?

– У него было ружье. Вообще-то, у всех троих были ружья. И около сотни зарядов, уцелевших после пожара.

– С сотней зарядов пороха, если тратить их разумно, ваш лагерь можно было кормить месяц, если не два, – сказал я задумчиво. – А он все забрал и уехал за помощью?

– Так и есть, Аллан. Мы умоляли его остаться, но он отказался, а заряды… ну, это же была его собственность. Он действовал из лучших побуждений, как мне кажется, несмотря на то что Мари не желала иметь с ним дела… – Голос хеера Марэ снова задрожал.

– Что ж, – проговорил я. – Значит, это я привел к вам подмогу, а никак не Перейра. Между прочим, минхеер, я привез вам деньги – те, что мой отец получил за вас, и еще пятьсот фунтов моих личных сбережений, вернее, то, что от них осталось, – золотом и товаром. И Мари, смею напомнить, никогда меня не отвергала. Позвольте же спросить, кто из нас больше ей подходит?

– Судя по всему, это должны быть вы, – ответил Марэ с запинкой. – Вы показали себя верным другом, и если бы не ваша помощь, моя дочь сейчас лежала бы вон там. – Он ткнул пальцем в ряд холмиков, под которыми покоились умершие участники экспедиции. – Да, это должны быть вы – человек, дважды спасший жизнь ей и однажды избавивший меня от страшной участи. – Наверное, он заметил на моем лице радость, которую я и не думал скрывать, потому что поспешил добавить: – И все же, Аллан, много лет назад я поклялся на Библии и дал слово Господу, что никогда по своей воле не выдам дочь за англичанина, пусть этот англичанин будет наилучшим человеком на свете. А перед тем как мы покинули колонию, я также поклялся, в присутствии Мари и Эрнана Перейры, что никогда не выдам дочь за вас. Разве я могу нарушить эти клятвы? Если я так поступлю, Господь покарает меня за мою слабость.

– По правде сказать, со стороны кажется, будто Всевышний уже карает вас – за эти необдуманные клятвы, – сказал я, в свою очередь косясь на могилы.

– Может быть, Аллан, может быть, – отозвался Марэ. В его голосе не было гнева: пережитые испытания вернули фермеру здравомыслие, хотя бы на короткий срок. – Но пути Всевышнего неисповедимы, верно?

Зато мой гнев наконец вырвался на волю, и, поднявшись, я отчеканил:

– Правильно ли я вас понимаю, минхеер Марэ? Вопреки нашей с Мари любви, которая, как вам известно, неподдельна и глубока, вопреки тому, что я, а не кто-то другой вырвал вас с дочерью и ваших товарищей из когтей смерти, вы не разрешаете Мари стать моей женой? И вы готовы отдать ее тому негодяю, который подло бросил вас в час величайшей нужды?

– Если так, Аллан, что тогда?

– Вы уже убедились, что я, невзирая на молодость, способен мыслить и действовать самостоятельно. Вдобавок сейчас у меня все преимущества: я располагаю и волами, и оружием, и слугами. Поэтому я просто заберу Мари, а если кто попытается меня остановить, докажу, что сумею защитить нас обоих!

По-моему, эта дерзкая речь нисколько не удивила хеера Марэ и не уронила меня в его глазах. Он некоторое время молча глядел на меня и теребил свою длинную бороду, явно размышляя о чем-то, а потом произнес:

– Пожалуй, я бы в вашем возрасте повел себя точно так же. Да, вы сейчас хозяин положения. Но как бы ни любила вас Мари, она ни за что не уедет с вами и не оставит отца голодать.

– Тогда поезжайте с нами, хеер Марэ, и станьте мне тестем. В любом случае, я не уеду отсюда один и не брошу Мари умирать с голоду.

Должно быть, что-то в моем взгляде убедило его, что я нисколько не шучу и не преувеличиваю. Он сменил тон и начал то ли спорить, то ли умолять:

– Будьте же благоразумны, Аллан! Как вы можете жениться на Мари, если поблизости нет священников, чтобы вас обвенчать? Если вы любите ее настолько сильно, как утверждаете, вы же не станете позорить мою дочь и пятнать ее доброе имя, даже в этой глуши?

– Не думаю, что она сочтет это позором, – возразил я. – Многие мужчины и женщины обходятся без священников, заключая брак обоюдным согласием и с ведома людей вокруг, а их дети считаются законными отпрысками. Я знаю наверняка, потому что читал уложение о браках.

– Возможно, это так, Аллан, однако лично для меня брак не будет действительным, пока не принесены священные обеты. К слову, почему вы не даете мне закончить мою историю?

– Разве вы еще не закончили, минхеер Марэ?

– Нет, юноша, нет. Я сказал, что поклялся не выдавать дочь замуж за вас по собственной воле. Но когда она станет совершеннолетней, что произойдет через несколько месяцев, точнее, через полгода, мое мнение больше не будет иметь значения, ибо Мари сделается свободной женщиной и будет вольна распоряжаться собою. Тогда моя клятва утратит свою силу, ибо мою душу ничто не потревожит, если случится то, чему я не в силах помешать. Довольны?

– Не знаю, – с сомнением проговорил я. Доводы Марэ казались мне сплошной софистикой, и почему-то чудилось, что он со мной не вполне искренен. – Не знаю. Полгода – долгий срок, всякое может случиться.

– Конечно. Например, Мари может передумать и выйти замуж за другого.

– Или я куда-нибудь денусь, верно, минхеер? Ведь порою с теми, кого не хотят видеть, происходят неприятности, особенно в глухих местах. Я правильно понимаю?

– Allemachte! Аллан, вы хотите сказать, что я…

– Нет, минхеер, – перебил я. – Кроме вас, в этих краях хватает других людей. Например, где-то тут болтается Эрнанду Перейра. Но что мы все обо мне да обо мне? Не следует ли спросить Мари? Давайте я ее позову.

Он утвердительно кивнул, предпочитая, видимо, чтобы я разговаривал с девушкой в его присутствии.

Я окликнул Мари, которая, занимаясь хозяйством, то и дело обеспокоенно поглядывала на нас. Она сразу же подошла. Святые угодники, насколько она отличалась сейчас от того голодного призрака, которого я увидел несколькими днями ранее! Было очевидно, что худоба и изможденность благодаря обильному питанию и обретенному спасению скоро уступят место юной свежести и красоте.

– Что такое, Аллан? – спросила она тихо.

Я пересказал ей нашу беседу с ее отцом и повторил, стараясь не путаться, все доводы, которые мы приводили, каждый со своей стороны.

– Все верно? – уточнил я у Марэ, завершив пересказ.

– Да, все верно, у вас отменная память.

– Отлично. Что скажешь ты, Мари?

– Милый Аллан, зачем ты спрашиваешь? Моя жизнь принадлежит тебе, человеку, который спас меня от смерти. Моя душа и моя любовь – с тобой. Потому я вовсе не сочту позором, если наши руки соединят здесь и сейчас, на глазах у всех, а обвенчаться мы сможем позднее, когда ты отыщешь священника. Однако мой отец принес клятву, которая лежит на его плечах тяжким бременем, и поведал тебе, что через полгода – а это уже не срок, Аллан! – клятва утратит силу, потому что по закону он лишится опеки надо мной. Аллан, я не хочу расстраивать отца, не хочу, чтобы он говорил и делал какие-нибудь глупости. Давай подождем эти шесть месяцев, последние шесть месяцев разлуки. А отец пообещает, что не станет препятствовать нашему браку.

– Ja, ja. Обещаю не мешать твоему счастью! – воскликнул Марэ с облегчением, будто он внезапно узрел спасение из положения, мнившегося безвыходным. И добавил, словно разговаривая сам с собою: – Зато Всевышний сможет помешать, если сочтет необходимым.

– Все в руках Господа, – ответила Мари своим ангельским голоском. – Аллан, ты слышал обещание моего отца?

– Да, Мари. Он дал обещание, если можно так сказать, – отозвался я мрачно.

Почему-то от последних слов фермера у меня по спине пробежал холодок.

– Послушайте, Аллан! Я обещаю вам и клянусь перед Богом никоим образом не вредить вашим намерениям и препоручить дальнейшее Его заботам. Но вы тоже должны дать слово, что, пока Мари не достигнет совершеннолетия, не станете брать ее в жены, даже если вы двое останетесь одни среди пустынного вельда. До назначенного срока вы будете вести себя как обрученные, не более того.

Деваться было некуда, и я с тяжелым сердцем дал такое обещание. Затем, должно быть, для того, чтобы о нашем соглашении стало известно, Марэ подозвал буров, что бродили по лагерю, и изложил им условия заключенного нами договора.

Буры посмеялись, многие пожали плечами. Зато фру Принслоо, помнится, сразу сказала, что, по ее мнению, все это глупости, поскольку если кто и вправе притязать на руку Мари, то это я, а потому я могу забрать ее, когда мне вздумается. Эрнанду Перейру она назвала пронырой и трусом, который удрал, спасая собственную шкуру, и бросил остальных умирать. На месте Мари, случись им повстречаться снова, она бы окатила его ведром грязной воды – и сама так сделает, если ей представится случай.

Тут следует заметить, что фру Принслоо славилась невоздержанностью на язык, но была исключительно честной женщиной.

Итак, мы заключили соглашение. Я пишу об этом подробно, потому что оно имело важное значение для последующих событий. Но теперь я жалею – о, как жалею! – что не настоял на своем праве жениться на Мари там и тогда. Прояви я решительность, думаю, все бы сладилось, ибо я был «владыкой многих легионов»[32], то бишь скота, провизии и скарба, а потому, чтобы не ссориться со мной, буры заставили бы Марэ уступить. Но мы с Мари были молоды и лишены жизненного опыта, да и Небеса уготовили нам иное. Кто посмеет оспаривать непреложные законы, прописанные, вероятно, задолго до нашего рождения в вечной книге судеб?

Впрочем, стоило мне избавиться от первоначальных страхов и подозрений, жизнь рядом с Мари показалась мне истинным раем, особенно по сравнению с долгим периодом разлуки и молчания. Как ни крути, теперь мы считались законно обручившимися, и малое общество, в котором мы проживали, в том числе отец Мари, не усматривало ничего предосудительного в наших частых свиданиях наедине. Это означало, что мы встречались на рассвете и расставались лишь с наступлением ночи (поскольку у нас почти не было искусственного освещения, в лагере ложились спать на закате или чуть позже). Наши отношения были исполнены чистоты, доверия и любви; они были столь радостными и чудесными, что даже по прошествии всех прожитых мной лет я не осмеливаюсь воскрешать в памяти те блаженные месяцы.

Спасенные люди постепенно обретали здоровье благодаря привезенным мной припасам и лекарствам, а также благодаря дичи, которую я добывал в изобилии, и среди буров начались жаркие споры относительно дальнейших планов. Сперва кто-то предложил отправиться в Лоренсу-Маркиш и сесть на корабль, который доставит нас в Наталь; никто из буров не желал возвращаться нищим в Капскую колонию, признаваться в провале своей затеи и рассказывать об ужасных испытаниях, выпавших на их долю. На это предложение я заметил, что корабли в Лоренсу-Маркиш заходят крайне редко, раз в год или даже в два года, а само поселение и его окрестности не являются теми местами, где стоило бы задерживаться.

Тогда прозвучала мысль остаться там, где мы были. С этим лично я охотно бы согласился, ибо с радостью прожил бы полгода до совершеннолетия Мари рядом с нею.

Впрочем, в конце концов эту мысль отвергли по множеству разумных причин. Десятка белых, четверо из которых были членами одной семьи, явно недостаточно, для того чтобы основать поселение, особенно если вспомнить, что кафры по соседству могут в любой миг перейти к враждебным действиям. Кроме того, скоро здесь начнется сезон лихорадки, и рисковать в любом случае не стоит. Наконец, у нас нет племенного скота и лошадей, они в этом вельде попросту не выживают, а из снаряжения и припасов мы располагаем только тем, что лежит в моих фургонах.

Стало ясно, что нам остается лишь одно: попытаться вернуться в земли, которые ныне считаются территорией Трансвааля, а лучше – в Наталь, поскольку такой маршрут избавит нас от необходимости перебираться через горы. В Натале мы сможем отыскать других буров-переселенцев – например, того же Ретифа (я не преминул сообщить бурам, что он и его отряд перевалили через Драконовы горы).

Когда решение было принято, мы занялись приготовлениями к отъезду. Перво-наперво следовало разобраться с тягловыми животными: моих волов едва хватало на две упряжки, а в путь надлежало отправляться минимум на четырех фургонах. Поэтому через своих наемников-кафров я наладил отношения с окрестными племенами, которые, узнав, что я не бур и что мы готовы платить за желаемое, выразили согласие торговать. Очень скоро в лагере появился рынок, куда туземцы приводили свой скот. Я торговался и покупал, расплачиваясь тканями, ножами, мотыгами и прочим добром, столь ценимым среди кафров.

Помимо того, туземцы приносили на рынок зерно и муку. О, сколько восторга вызвала у наших упрямых буров, долгие месяцы питавшихся одним мясом, эта простая, но сытная еда! Никогда не забуду, как Мари и ребятишки впервые за много дней отведали каши, обильно приправленной свежим подсахаренным молоком (заодно с волами мне удалось прикупить двух молочных коров). Этой перемены в питании оказалось вполне достаточно, для того чтобы дети полностью поправились, а Мари стала еще красивее, чем была.

Раздобыв волов, мы стали приучать их к ярму. Задача была непростой, несмотря на то что эти животные сами по себе смирные, – ведь новоприобретенные волы никогда прежде не таскали фургонов. Пришлось изрядно потрудиться, и мы совершили множество пробных поездок. Что до отобранных фургонов, один из которых, кстати, принадлежал Перейре, их следовало починить перед дорогой, причем теми инструментами, какие были в нашем распоряжении, и без кузницы. Если бы не готтентот Ханс, некогда изучавший ремесло мастера-фургонщика, мы бы вряд ли справились с такой работой.

Пока мы занимались приготовлениями, пришли вести, оказавшиеся довольно неприятными для всех, за исключением, пожалуй, Анри Марэ. Как-то под вечер я пытался заставить шестнадцать кафрских волов идти вместе под ярмом, а не сбиваться ку чей и не пробовать перевернуть фургон. Вдруг помогавший мне Ханс воскликнул:

– Смотри, баас! Вон идет мой брат! – Он имел в виду сородича-готтентота.

Бросив взгляд туда, куда указывал Ханс, я увидел худого, изможденного туземца, облаченного в лохмотья. На голове несчастного, который брел среди деревьев в нашу сторону, красовалась вывернутая наизнанку большая шляпа.

– Ба! – изумленно вскричала Мари, как обычно державшаяся рядом со мной. – Это же Клаус, слуга моего кузена Эрнана!

– Раз это не сам кузен Эрнан, мне плевать, – проворчал я.

Между тем бедолага-готтентот доковылял до нас, простерся у наших ног и взмолился, чтобы его накормили. Ему дали холодного мяса антилопы, и он обеими руками вцепился в кусок, отрывая мясо зубами, будто дикий зверь, пока все не съел.

Когда он насытился, Марэ, прибежавший вместе с другими бурами, стал расспрашивать, откуда он пришел и что сталось с его хозяином.

– Я пришел из буша, – сказал готтентот, – а мой баас наверняка умер. Когда я оставил его, он уже едва дышал.

– Почему ты бросил его, если он был жив? – спросил Марэ.

– Он так велел, баас. Меня послали за помощью. Мы голодали, у нас кончились патроны.

– Значит, он остался один?

– Да, баас. Один, со львами и стервятниками. Моего товарища-слугу тоже сожрал лев.

– Далеко до вашего лагеря? – уточнил Марэ.

– Далеко, баас, пять часов верхом по хорошей дороге.

По моим прикидкам, это было около тридцати пяти миль.

Готтентот продолжил свой рассказ. Перейра верхом с двумя пешими сопровождающими благополучно преодолел около ста миль по холмистой местности, но как-то ночью на них напал лев. Зверь задрал одного слугу и напугал лошадь, которая убежала и потерялась. Перейра и Клаус двинулись дальше пешком и достигли большой реки. На берегу они повстречали кафров – судя по всему, зулусов, что несли дальний дозор. Те потребовали оружие и боеприпасы в дар своему вождю, а когда Перейра отказался подчиниться, пригрозили убить обоих путников поутру, после того как побоями заставят Перейру научить их стрелять из ружей.

Той ночью разразилась гроза, и Перейре с Клаусом удалось сбежать. Вперед они идти побоялись, опасаясь снова угодить в руки разъяренных зулусов, а потому повернули обратно на север и бежали всю ночь, но с рассветом поняли, что заблудились в буше. Это произошло приблизительно месяц назад – во всяком случае, так думал Клаус, потерявший счет дням. Все это время Перейра с готтентотом скитались по бушу, стараясь ориентироваться по солнцу, с целью отыскать покинутый лагерь. Люди им больше не встретились, ни белые, ни чернокожие, а силы они поддерживали мясом дичи, которую стреляли и ели сырой или подвяленной на солнце. Но потом порох кончился, и путники попросту выбросили тяжелые «руры», ставшие бесполезными.

В тот день с макушки высокого дерева Клаус разглядел вдалеке знакомые очертания холма, от которого до лагеря Марэ было около пятнадцати миль. Перейра со своим слугой уже много дней голодали, но Клаус из них двоих был крепче, к тому же подкрепился падалью – насколько я понял, мясом мертвой гиены. Перейра тоже попытался проглотить эту омерзительную пищу, но он не обладал желудком готтентота и от первого же куска ему стало «очень плохо». Путники нашли укрытие в пещере на берегу ручья, где поблизости росли водяной салат и другие травы вроде дикой спаржи. Вот тогда Перейра и велел Клаусу идти в лагерь за помощью, если, конечно, найдет там кого живого.

Клаус отправился в путь, прихватив с собой ляжку дохлой гиены, и к полудню второго дня сумел добраться до лагеря.

Глава X

О чем говорила фру Принслоо

Когда готтентот закончил свой рассказ, развернулось обсуждение. Марэ сказал, что кто-то должен съездить и проверить, жив ли еще его племянник, на что другие буры ответили разноголосым, но дружным «Ja». А затем взяла слово фру Принслоо.

Она повторила свои слова – мол, Эрнан Перейра проныра и трус, он бросил их в минуту опасности, и лично она считает, что всеведущий Господь воздал ему по заслугам. Жаль, что лев задрал не этого непутевого юнца, а достойного готтентота; впрочем, случившееся заставляет ее думать, что львы разумнее, чем принято считать, потому что иначе зверь мог бы отравиться. В общем, она за то, чтобы предоставить предателя его собственной судьбе, все равно он наверняка умер, так что ни к чему поднимать переполох и кого-то куда-то посылать.

Похоже, ее доводы подействовали на буров. Я слышал с разных сторон:

– Ja, правильно, правильно.

– Неужели мы бросим в беде товарища? – воскликнул Марэ. – Человека нашей крови?

– Mein Gott! – фыркнула фру Принслоо. – Этот дурно пахнущий португалец уж точно не моей крови! Это вы с ним родня, хеер Марэ, раз он сын вашей сестры. Сами за ним, значит, и отправляйтесь.

– Я бы так и поступил, фру Принслоо, – ответил Марэ спокойным тоном, что было обычно для него, когда он не волновался и не раздражался. – Но у меня дочь, о которой я должен позаботиться.

– Ага, он тоже заботился, покуда не сообразил, что его драгоценная шкура может пострадать, и сбежал на нашей единственной лошади, прихватив с собою весь порох! А Мари и всех остальных оставил умирать с голоду! Что ж, вы не поедете, Принслоо тоже не поедет, я его никуда не отпущу; выходит, ехать кому-то из Мейеров.

– Нет-нет, добрая фру, – возразил старший Мейер. – У меня дети, за которыми некому присмотреть.

– Вот и все! – торжествующе проговорила фру Принслоо. – Никто не поедет, и забудем об этом трусе, как он забыл о нас.

– Скажите, хеер Марэ, – вмешался я, перехватив умоляющий взгляд фермера, – с какой стати мне – да, мне! – искать хеера Перейру? Ведь он, помните, обошелся со мной не слишком хорошо.

– У меня нет ответа, Аллан. Но Библия учит нас подставлять другую щеку и прощать обиды. Разумеется, решать вам, не мне, но помните, что всех нас ждет последний суд, на котором Всевышний будет взвешивать дурные и благие дела. Будь я в вашем возрасте и не имей на руках дочери, за которую несу ответственность, я бы поехал.

– Зачем вы меня уговариваете? – продолжал упорствовать я. – Езжайте сами, вы же знаете, что я в состоянии приглядеть за Мари. – (Тут фру Принслоо и прочие буры захихикали.) – И почему не пытаетесь уговорить своих товарищей, они ведь дружили с вашим племянником и делили с ним тяготы пути?

Старшие Мейер и Принслоо вдруг вспомнили, что у них важные дела, и поспешно удалились.

– Как я уже сказал, Аллан, решать вам, но спросите себя, готовы ли вы предстать перед Творцом с кровью товарища на руках? Если вы, подобно другим жестокосердным мужчинам из нашего лагеря, откажетесь, я поеду сам, пусть я немолод и слаб от перенесенных испытаний.

– Вот и славно, – вмешалась фру Принслоо, – сразу бы и вызывались. Вам быстро надоест его искать, хеер Марэ, и мы окончательно избавимся от этого подлеца.

Марэ высокомерно вскинул голову, но отвечать не стал, понимая, что с фру Принслоо ему не тягаться. Вместо этого он обратился к дочери:

– Прощай, Мари. Если я не вернусь, помни о моих пожеланиях, а мое завещание ты найдешь между первыми страницами Священного Писания. Пошли, Клаус, веди меня к своему хозяину.

Бедняге-готтентоту, по-прежнему лежавшему на земле, достался увесистый пинок.

Мари, которая молча слушала все эти пререкания, тронула меня за плечо:

– Аллан, разве можно отпускать отца одного? Поезжай с ним, пожалуйста.

– Конечно, – весело ответил я. – Но двух человек будет мало, надо взять кафров, чтобы помогали нести Перейру, если он еще жив.

Закончилась эта история следующим образом. Поскольку готтентот Клаус был слишком истощен, чтобы выдвигаться в ночь, выступить решили с восходом солнца. Я встал еще до рассвета и доедал свой завтрак, когда к моему фургону подошла Мари. Я поднялся, приветствуя ее, и, поскольку рядом никого не было, мы обменялись несколькими поцелуями.

– Хватит, любовь моя, – выдохнула она наконец, отталкивая мои руки. – Меня прислал отец. Он страдает животом, но хочет тебя видеть.

– Сдается мне, я поеду за твоим кузеном в одиночку, – проворчал я раздраженно.

Мари покачала головой и повела меня к крохотному домику, в котором ночевала вместе с отцом. В тусклом утреннем свете я сквозь дверной проем (окон в домике не было) разглядел Марэ, который сидел на деревянном табурете, прижимая руки к животу.

– Доброе утро, Аллан, – проговорил он со стоном. – Я заболел, серьезно заболел. Наверное, что-то съел – или застудил живот. Так часто бывает перед лихорадкой и дизентерией.

– Возможно, вам станет лучше по пути, минхеер, – сказал я.

Признаться, эта внезапная хворь вызывала у меня сильные подозрения: ел он ровно то же самое, что все остальные, то есть полезную и вкусную еду.

– По пути?! Один Господь ведает, как я поеду, когда мои внутренности словно зажаты в тиски фургонщика! Но я не отступлюсь, ведь нельзя допустить, чтобы бедняга Эрнан умер в одиночестве. А если я не поеду за ним, никто другой, похоже, не соберется.

– Почему бы не послать кафров вместе с Клаусом? – спросил я.

– О Аллан! – отозвался Марэ таким тоном, будто говорил с несмышленышем. – Если бы вам выпала участь погибать, лежа в пещере без всякой помощи, что бы вы подумали о тех, кто прислал вместо себя неверных кафров? Неужто вы не решили бы, что туземцы позволят вам умереть, а сами возвратятся и что-нибудь этакое наплетут?

– Не знаю, о чем бы я подумал, хеер Марэ. Зато знаю, что, поменяйся мы местами, будь я в той пещере, а Перейра в лагере, он и сам не поехал бы за мной, и дикарей бы не послал.

– Может быть, Аллан, может быть. Но если у другого человека черное сердце, неужели и ваше должно быть таким же? О, я иду, пускай мне суждено умереть по дороге! – С этими словами он поднялся и испустил чрезвычайно горестный стон, а затем принялся снимать одеяло, в которое прежде кутался.

– Аллан, мой отец не может идти, он же умрет! – воскликнула Мари, воспринимавшая, мнимую, как я полагал, хворь отца всерьез.

– Как скажешь, милая, – откликнулся я. – Ладно, мне пора в путь. Скоро увидимся.

– У вас доброе сердце, Аллан, – сказал Марэ, опускаясь на табурет и снова кутаясь в одеяло.

Мари между тем в отчаянии глядела то на отца, то на меня. Полчаса спустя я тронулся в путь, пребывая в отвратительнейшем настроении.

– Помни, за кем идешь! – крикнула мне вслед фру Принслоо. – Спасать врага – сущая глупость; я хорошо знаю этого типа, и будь уверен, он тяпнет тебя за палец в благодарность за спасение. Слушай, паренек, на твоем месте я бы отсиделась несколько дней в буше, а потом вернулась бы и сказала, что никакого Перейры не нашла, видела только дохлых гиен, что отравились его ядовитой плотью. Но удачи тебе, Аллан, и пусть судьба пошлет мне такого же друга в трудную минуту! По-моему, ты просто рожден помогать другим.

Кроме готтентота Клауса, со мной отправились трое наемников-зулусов, поскольку Хансу я поручил в мое отсутствие присматривать за скотом и припасами. Еще я взял с собой вьючного вола, животное крепкое и резвое, хоть и не слишком послушное; обычно на нем перевозили грузы, но он вполне способен был везти человека.

Весь день мы двигались по крайне неровной местности, а вечер застал нас в глубокой лощине, где мы, остановившись на ночлег, развели сторожевые костры, чтобы отпугнуть львов. На следующее утро, едва рассвело, мы продолжили путь и около десяти часов утра пересекли вброд ручей, близ которого находилась та самая пещера, где, по уверениям Клауса, скрывался его хозяин. В пещере было очень тихо, и, когда я на мгновение замешкался у входа, мне пришло в голову, что, если Перейра все еще внутри, он наверняка умер. Конечно, я сразу попытался подавить это чувство, но не буду отрицать, что в первый миг испытал облегчение и даже удовлетворение. Я прекрасно понимал, что живой Перейра для меня опаснее всех дикарей и зверей Африки, вместе взятых. Кое-как справившись с упомянутым недостойным чувством, я вошел в пещеру – один, поскольку туземцы, опасавшиеся осквернить себя прикосновением к трупу, остались ждать снаружи.

Пещера представляла собой мелкую полость, вымытую водой в нависавшей сверху скале; когда мои глаза привыкли к полумраку, я рассмотрел, что у дальней стены лежит человек. Он был совершенно неподвижен, и я почти уверился в том, что все его беды и невзгоды позади. Я подошел, дотронулся до его лица; кожа была холодной и влажной. Окончательно убедившись в том, что спасать некого, я развернулся, чтобы уйти. Если навалить у входа крупные камни, эта пещера послужит отличным склепом.

В тот самый миг, когда я выступил на солнечный свет и уже готов был окликнуть туземцев, чтобы дать им задание собирать камни, мне послышался едва различимый стон позади. Признаться, я поначалу приписал сей звук разыгравшемуся воображению, но все же вернулся, убеждая себя, что это необходимо, встал на колени у неподвижного тела, положил руку на сердце Перейры и принялся ждать. Я просидел в таком положении несколько минут и совсем собрался уходить, когда стон прозвучал снова. Перейра не умер, но пребывал на самом пороге смерти!

Я бросился ко входу в пещеру, подозвал кафров, и все вместе мы вынесли Перейру наружу, под лучи солнца. Он выглядел поистине ужасно – изжелта-бледный, кожа да кости, весь в грязи и крови, видимо натекшей из раны. У меня при себе был бренди, и я капнул малую толику в горло умирающему, отчего его сердце забилось сильнее. Потом мы приготовили суп и накормили несчастного, дали еще бренди – и он заметно ожил!

На протяжении трех суток я выхаживал этого человека; скажу не чинясь, что, если бы я позволил себе отвлечься от забот о нем хотя бы на пару часов, он вполне мог бы ускользнуть, как говорится, на ту сторону, потому что ни Клаус, ни мои зулусы в лекари не годились. Так что я продолжал возиться с ним, и на третье утро он очнулся. Мы уложили его у входа в пещеру – там было достаточно светло, а скала сверху защищала от прямого солнца. Перейра долго смотрел на меня и наконец прохрипел:

– Allemachte! Кого-то ты мне напоминаешь, парень. А, вспомнил! Того треклятого английского юнца, что одолел меня в стрельбе по гусям и поссорил с дядюшкой Ретифом. Да, того молодчика, в которого втрескалась Мари. Слава богу, кто бы ты ни был, ты не он.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Перейра долго смотрел на меня и наконец прохрипел: «Allemachte! Кого-то ты мне напоминаешь, парень».


– Ошибаетесь, хеер Перейра, – ответил я. – Я тот самый английский молодчик, Аллан Квотермейн, который победил вас в поединке. Если послушаетесь моего совета, благодарите Господа за что-нибудь другое, например за спасение вашей жизни.

– И кто меня спас?

– Если настаиваете, это был я. Пронянчился с вами три дня.

– Вы, Аллан Квотермейн?! Вот уж странно! Я бы вас спасать не стал. – И он криво усмехнулся, потом отвернулся и заснул.

С этого мгновения его выздоровление пошло гораздо быстрее, и два дня спустя мы двинулись в обратный путь к лагерю Марэ. Еще слабого Перейру несли на носилках четверо туземцев. Они ворчали и жаловались, ибо тащить этакую ношу то в гору, то под гору было непросто, а Перейра всякий раз разражался бранью, когда носильщики спотыкались или чуть его не роняли. На самом деле он ругался почти не переставая, и в конце концов старый зулус, человек вспыльчивый, сказал ему, что если бы не инкози[33], то есть я, он бы заколол Перейру ассегаем и бросил стервятникам. После этого случая Перейра сделался чуть вежливее. Когда туземцы выбивались из сил, мы перекладывали спасенного на спину нашего вьючного вола, и двое вели животное в поводу, а еще двое шагали с боков для страховки. Именно так мы на следующий вечер вступили в лагерь.

Но прежде нам встретилась фру Принслоо. Она стояла на звериной тропе приблизительно в четверти мили от фургонов, широко расставив ноги и уперев руки в могучие бока. Ее фигура издали выглядела столь внушительно и даже угрожающе, что я подумал, будто она заранее узнала о нашем возвращении – быть может, увидела дым наших костров – и вышла навстречу.

Ее приветствие было вполне ожидаемым:

– А вот и ты, Эрнан Перейра! Едешь себе на воле, а приличные люди идут пешком! Давай-ка поболтаем, дружок. Как же это вышло, что ты удрал среди ночи, забрав нашу единственную лошадь и весь порох?

– Я поехал искать помощь, – угрюмо откликнулся Перейра.

– Неужели, право слово?! Похоже, это тебе помощь понадобилась. Интересно, чем ты отплатишь хееру Аллану Квотермейну за спасение своей жизни? Я ведь не сомневаюсь, что так все и было. Ты столько хвастался своими богатствами, но у тебя не осталось и крупинки твоих товаров, они на дне реки вместе с деньгами. Придется платить добротой и службой.

Он пробормотал, что никто не требует платы за христианское милосердие.

– Ты прав, Эрнан Перейра, Аллану не нужно платы, ибо он из настоящих мужчин, но ты-то не забудешь о своем долге – и при случае отплатишь злом. Я нарочно вышла сюда, чтобы сказать тебе в глаза все, что думаю. Ты трус и проныра, слышишь? Да на тебя даже шелудивый пес не кинется, если его натравить! Ты завел нас в эти гиблые места, где будто бы живут твои родичи, готовые поделиться с нами богатствами и землей, а потом, когда пришел голод и напала лихорадка, ты сбежал и бросил нас умирать, лишь бы спасти свою мерзкую шкуру! А теперь вернулся, нате-ка, спасенный тем самым пареньком, которого ты обманул в Груте-Клуф, тем, чью любовь ты пытался украсть. Mein Gott! И почему Всевышний оставляет негодяев вроде тебя жить, а люди честные, чистые и отважные ложатся в могилу из-за таких трусов, как ты?!

Так продолжалось долго: фру шагала рядом с волом и осыпала Перейру перлами своего красноречия. Не выдержав, он заткнул уши пальцами и метал на нее в бессильной ярости испепеляющие взгляды.

Всей компанией мы вошли в лагерь, где нас встретили остальные буры. Их никак нельзя было назвать весельчаками, но это зрелище – Перейра на спине вьючного вола, на котором мало кто смотрится горделиво, а рядом без умолку бранящаяся, разъяренная матрона – заставило их расхохотаться. Тут Перейра наконец дал волю своему гневу и принялся ругаться почище самой фру Принслоо:

– Вот как вы встречаете меня, паршивые псы из вельда, ничтожества, недостойные общаться с человеком моего образования и положения? – начал он.

– Так объясни, почему ты до сих пор был с нами, Эрнан Перейра! – крикнул дородный Мейер. Он выпятил подбородок так, что его ньюгейтская бородка[34], которой он выделялся среди прочих, казалось, вздыбилась от ярости. – Когда мы голодали, ты не захотел нашего общества, удрал и бросил нас, прихватив с собою весь порох. Зато теперь, когда мы оправились благодаря этому юному англичанину, ты вернулся и просишь о помощи. Будь моя воля, я бы выдал тебе ружье и провизии на шесть дней и отправил одного в вельд!


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Фру Принслоо… стояла на звериной тропе приблизительно в четверти мили от фургонов, широко расставив ноги и уперев руки в могучие бока.


– Не беспокойся, Ян Мейер! – крикнул Перейра с воловьей спины. – Как только я окрепну, то уйду сам. Оставайтесь со сво им английским вождем, – он ткнул пальцем в меня, – а я всем расскажу, что вы за сброд!

– Мудрые слова, – вставил Принслоо, пожилой коренастый бур, который стоял рядом, посасывая трубку. – Поправляйся же поскорее, Эрнан Перейра.

Тут примчался Марэ, которого сопровождала дочь. Откуда он прибежал, не знаю, но почему-то уверен, что он некоторое время прятался за чужими спинами, чтобы увидеть, какой прием окажут Перейре прочие буры.

– Тихо, братья! – воскликнул он. – Разве так подобает встречать моего племянника, вернувшегося с порога смерти? Вы бы лучше пали на колени и возблагодарили Господа за его спасение.

– Сам падай и благодари, Анри Марэ! – выкрикнула неугомонная фру Принслоо. – А я вознесу молитву за благополучное возвращение юного Аллана, хотя мои молитвы были бы еще горячее, оставь он этого проныру подыхать с голоду. Allemachte! Скажи, Анри Марэ, чем тебе так дорог этот португалец? Он тебя околдовал? Ты квохчешь над ним, потому что он сын твоей сестры, или просто хочешь заставить Мари выйти за него? А может, он знает нечто такое о твоем прошлом, что приходится его подкупать, дабы он держал рот на замке?

Уж не знаю, было ли последнее предположение всего лишь очередной стрелой, выхваченной фру Принслоо наугад из бездонного колчана оскорблений, или же добрая женщина, сама того не ведая, ухитрилась обнажить некую неприглядную истину. По мне, оба объяснения одинаково возможны. Многие творят глупости в молодом возрасте, а потом стыдятся этого и не желают, чтобы об этом узнали; Перейра вполне мог пронюхать о какой-то семейной тайне, которую скрывала его мать.

Так или иначе воздействие слов фру Принслоо на Анри Марэ было поистине примечательным. С ним нежданно случился очередной припадок безумного гнева. Он в запале проклял фру Принслоо и всех вокруг, обвинил их, по отдельности и вместе взятых, в том, что они охальники и разбойники, живущие вопреки Господним заветам. Дескать, они затеяли заговор против него самого и против его племянника, и в сердце этого заговора находится тот самый юнец с отвратительной круглой физиономией, по которому так тосковала его дочь. Я запамятовал, о чем еще кричал Марэ, однако его нападки были столь омерзительны, что Мари начала плакать, а потом убежала. Буры тоже стали расходиться, пожимая плечами; один из них сказал довольно громко, что Марэ окончательно спятил, мол, все к тому и шло.

Марэ удалился, продолжая размахивать руками и браниться на ходу, а Перейра, соскользнув со спины вьючного вола, направился за ним. Мы с фру Принслоо остались одни, ибо цветные слуги тоже разбежались, как поступали всегда, когда белые принимались ссориться.

– Что ж, Аллан, мальчик мой, – изрекла торжествующая фру, – я нашла, чем его уязвить. Видал, как он запрыгал? А ведь обычно он такой тихий да мирный, особенно в последнее время.

– Вы и вправду его задели, фру, – ответил я, – но я бы предпочел, чтобы вы пощадили хеера Марэ. А то получается, что удовольствие вам, а тумаки мне.

– Не говори ерунды, Аллан! – бросила она. – Он всегда был твоим врагом, и хорошо, что ты увидел его мыски да пятки прежде, чем он тебя пнул. Мой бедный мальчик, думаю, ты угодил в западню между трусом Перейрой и упрямым мулом Марэ, хотя столько сделал для них обоих. Радует, что у Мари любящее и верное сердце. Она никогда не пойдет ни за кого, кроме тебя, Аллан. – И после паузы прибавила: – Даже если тебя не будет рядом. – Фру Принслоо опустила голову, помолчала, а затем сказала: – Мой милый Аллан, – она и вправду почему-то души во мне не чаяла и порой обращалась ко мне именно так, – ты не прислушался к моему совету не искать Перейру. Что ж, я дам тебе другой совет, на сей раз будь мудрее и прими его.

– Каков будет совет? – спросил я хмуро.

Несмотря на то что ей нельзя было отказать в искренности и прямоте, фру Принслоо взирала на мир под каким-то особым углом. Подобно многим другим женщинам, она оценивала моральные правила по зову сердца и при необходимости была готова толковать их сколь угодно широко, в зависимости от обстоятельств, а также добиваться целей, каковые полагала значимыми для себя.

– А вот такой. Уходите с Мари на два дня в буш. Я дождусь, пока суматоха уляжется, последую за вами и прямо там вас обвенчаю. У меня есть молитвенник, и я смогу провести службу, если мы заранее пройдем все по порядку.

Перед моим мысленным взором сразу же возникла картина – фру Принслоо венчает нас с Мари в бескрайнем диком вель де. Эта картина была столь нелепой, что я не удержался от смеха.

– Почему ты смеешься, Аллан? Всякий может венчать других, если священника нет поблизости. Более того, люди могут венчаться и сами.

– Вы уж скажете, – покладисто отозвался я, не желая вступать с языкатой фру в богословский спор. – Но дело в том, что я поклялся отцу Мари не жениться на ней, покуда она не достигнет совершеннолетия. Если я нарушу клятву, то перестану быть честным человеком.

– Честным человеком! – вскричала она едва ли не с презрением. – Честным человеком! По-твоему, Марэ и Эрнан Перейра – честные люди? Почему бы не отплатить им той же монетой, а, Аллан Квотермейн? Поверь, твоя verdomde[35] честность приведет тебя к гибели. Ты еще припомнишь мои слова! – И фру зашагала прочь, всей своей пышной фигурой выражая негодование.

Когда она ушла, я отправился к своим фургонам, где ожидал Ханс с подробным и дотошным отчетом обо всем, что случилось в мое отсутствие. Вести были радостными: не считая смерти одного больного вола, все прочие животные оказались здоровы. Когда наконец Ханс завершил свой долгий рассказ, я перекусил тем, что мне прислала Мари, ибо слишком устал, чтобы искать компании буров. Едва я покончил с едой и задумался, не лечь ли мне спать, сама Мари появилась в круге света от горевшего поблизости костра. Я поспешно вскочил и, подбежав к ней, объяснил, что не ожидал увидеть ее этим вечером, а в дом идти не хотелось.

– Ничего страшного, – сказала она, увлекая меня обратно в тень, – я все понимаю. Мой отец кажется сильно расстроенным, он словно обезумел, честное слово. Даже будь у фру Принслоо змеиное жало вместо языка, она не смогла бы ужалить его больнее.

– А где Перейра? – спросил я.

– О, мой кузен спит в другой комнате. Он слаб и утомился с дороги. Но знаешь, Аллан, он все равно попытался поцеловать меня. Я ему тут же объяснила, о чем мы договорились, и сказала, что мы с тобой поженимся через полгода.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

…Мари появилась в круге света от горевшего поблизости костра.


– И что он? – справился я.

– Он повернулся к моему отцу и спросил: «Это правда, дядя?» Отец ответил: «Да, это лучшая сделка, какую я мог заключить с англичанином в наших обстоятельствах, раз уж ты отсутствовал».

– А что было дальше, Мари?

– Эрнан посидел, о чем-то подумал, а потом сказал: «Понимаю, дела пошли плохо. Я пытался найти лучший выход, поехал искать помощи. И потерпел неудачу. Тем временем явился англичанин и всех спас. А потом и меня отыскал, привез в лагерь. Дядя, во всем этом я вижу руку Божью; не окажись тут этот Аллан, никого из нас не было бы в живых. Не иначе, Господь надоумил его всех нас спасти. Значит, Квотермейн пообещал, что не женится на Мари в ближайшие шесть месяцев? Знаешь, дядя, среди этих англичан попадаются круглые дураки, которые держат слово даже в ущерб себе. За полгода может произойти что угодно, сам понимаешь».

– Они говорили так при тебе, Мари? – уточнил я.

– Нет, Аллан, я была в огороде. В дом я вошла при этих словах и с порога сказала: «Отец, кузен Эрнан, пожалуйста, запомните: кое-что не случится никогда». «И что же?» – спросил мой кузен. «Я никогда не выйду замуж за тебя, Эрнан», – ответила я. «Кто знает, Мари, кто знает?» – усмехнулся он. «Я знаю, – возразила я. – Даже если Аллану суждено умереть завтра, я не пойду за тебя, ни тогда, ни двадцать лет спустя. Я рада, что он спас тебе жизнь, но отныне и впредь мы с тобой брат и сестра, и не более». – «Ты слышал ее слова, – сказал мой отец. – Почему бы тебе не бросить свою затею? Какой смысл и дальше колоться об иголки?» – «В прочных сапогах никакие иголки не страшны, – ответил Эрнан. – Полгода – долгий срок, дядя». – «Ты прав, кузен, – вмешалась я, – но запомни вот что: ни через шесть месяцев, ни через шесть лет, ни через шесть тысяч лет я не выйду ни за кого, кроме Аллана Квотермейна, который только что спас тебя от смерти. Ты понял меня?» – «Понял. За меня ты не пойдешь ни за что и никогда. Но и ты запомни: я клянусь, что тебе не бывать женой Аллана Квотермейна или любого другого мужчины». – «Все в воле Божьей», – ответила я и ушла прочь, оставив их с отцом сидеть за столом. А теперь, Аллан, расскажи мне обо всем, что произошло с тех пор, как мы расстались.

Я выполнил ее просьбу, не забыв упомянуть о совете фру Принслоо.

– Ты совершенно прав, Аллан, – сказала Мари, когда я закончил свой рассказ. – Но я не уверена, что фру Принслоо, при всей ее резкости, так уж ошибалась. Я опасаюсь своего кузена. Эрнан явно подчинил себе моего отца и дергает за нужные ниточки. Впрочем, мы дали обещание и должны держать слово.

Глава XI

Выстрел в овраге

Думаю, на юг мы тронулись недели через три после того разговора с Мари и всего, что ему предшествовало. Не могу не сказать вот о чем: на следующее утро после нашего возвращения в лагерь Перейра подошел ко мне, у всех на глазах взял меня за руку и во всеуслышание поблагодарил за спасение своей жизни. Отныне, по его словам, я стал ему дороже брата, ведь нас объединила пролитая кровь.

Я ответил, что не понимаю, о чем он толкует, и никакой крови не проливал. Я лишь выполнил свой долг по отношению к нему, не более того, и говорить тут больше не о чем.

Однако немедленно выяснилось, что поводов для разговоров предостаточно, ибо Перейра захотел у меня одолжиться – не деньгами, а товарами. Он пояснил, что из-за глупых предрассудков невежественных буров, а в особенности из-за несдержанной на язык фру Принслоо, они с дядей пришли к выводу, что ему следует как можно скорее покинуть лагерь. Поэтому он намеревается путешествовать далее самостоятельно, отдельно от прочих.

Я ответил, что, на мой взгляд, он уже довольно напутешествовался в одиночку, если вспомнить, чем завершился его последний выезд. Он согласился со мной, но сказал, что все в лагере настроены против него, так что выбирать не приходится.

– Allemachte! – вскричал он с нескрываемой горечью. – Неужто вы думаете, минхеер Квотермейн, что мне приятно видеть, как вы с утра до вечера любезничаете с девушкой, с которой я прежде был помолвлен, а она отвечает вам взаимностью?! По слухам, она дарит вам свою благосклонность и глазами, и губами.

– Помнится, минхеер, вы оставили умирать от голода ту, кого зовете бывшей нареченной, хотя она никому, кроме меня, не отдавала своей руки и сердца. С какой же стати вы злитесь, коль я, скажем так, подобрал то, что вы отвергли, хотя, безусловно, я взял свое, а не ваше? Заметьте, если бы не мое вмешательство, не было бы и повода для ссоры, да мне и не пришлось бы ссориться из-за девушки с вами.

– Вы что, мните себя Богом, англичанин, раз распоряжаетесь судьбами мужчин и женщин? Это Господь спас нам жизнь, а не вы!

– Он спас вас, поскольку привел меня сюда. Это я отыскал несчастных буров, которых вы бессовестно бросили, и это я вернул вас к жизни.

– Я вовсе их не бросал! Я уехал за помощью!

– Забрав весь порох и единственную лошадь? Ладно, что было, то было. Значит, вы хотите одолжить товары на покупку скота – у меня, у человека, которого вы ненавидите. А вы способны забыть о гордости, минхеер Перейра, когда вам это нужно, не знаю уж для чего.

Я посмотрел на него в упор. Чутье подсказывало мне: не стоит доверять этому лживому и коварному человеку. Он, несомненно, даже в тот миг злоумышлял против меня.

– Было бы чем гордиться. И к чему мне гордость, если я намерен возместить вдвое любую сумму, которую вы мне одолжите?

Я погрузился в размышления. Конечно, дорога в Наталь будет куда приятнее, если Перейра не станет нам докучать. Кроме того, если он все-таки отправится с нами, то, уверен, прежде чем мы доберемся до цели, кто-то из нас двоих сложит голову. Короче, я опасался, что он отыщет способ так или иначе избавиться от меня и завладеть Мари. Ведь мы были в диких местах, где не сыскать свидетелей и не найти судов, а потому всевозможные зло деяния здесь совершаются снова и снова, ибо виновные легко ускользают от правосудия.

Поэтому я решил удовлетворить его просьбу, и мы начали торговаться. В итоге я согласился уступить ему изрядную долю из моих товаров, достаточную для покупки скота у окрестных племен. Нельзя сказать, что я сильно продешевил; в здешних нецивилизованных краях вола можно было приобрести за нож и две-три низки бус. Еще я продал Перейре нескольких обученных животных из своего поголовья, ружье, некоторое количество боеприпасов и прочего необходимого снаряжения, а взамен он выдал мне расписку – начертал ее собственноручно в моей записной книжке. Более того, я сделал следующее: поскольку никто из буров не желал даже видеть Перейру, я помог ему поставить под ярмо закупленных животных и дал двоих наемников-зулусов.

Все эти приготовления растянулись надолго. По-моему, минула добрая дюжина дней, прежде чем Перейра наконец-то уехал, уже вполне здоровый и окрепший.

Мы собрались его проводить, и Анри Марэ предложил прочесть молитву за благополучие его племянника и за нашу последующую встречу с ним в Натале, в лагере Ретифа, где мы условились увидеться, если, разумеется, тот не уехал. Никто из буров не поддержал Марэ, зато фру Принслоо не преминула вслух пожелать Перейре доброго пути – в своем духе. Ее пожелания сводились к тому, что не приведи ему Господь вернуться снова или попасться ей на глаза в Натале, будь то лагерь Ретифа или какое другое место.

Буры засмеялись, захихикали даже дети Мейеров, ибо к тому времени ненависть фру Принслоо к Эрнанду Перейре сделалась притчей во языцех. Сам Перейра притворился, будто ничего не слышал, добросердечно попрощался со всеми, уделив особое внимание фру Принслоо, и мы уехали.

Я пишу «мы», поскольку мне снова, как говорится, повезло: его волы были еще не до конца приучены к ярму, и потому мне поручили сопровождать Перейру до первой стоянки, то есть до источника воды приблизительно в двенадцати милях от нашего лагеря; там путник собирался заночевать.

Выехали около десяти утра. Местность была на удивление ровной, и, по моим расчетам, к трем-четырем пополудни мы должны были прибыть на место, из чего следовало, что я успею вернуться в лагерь до заката. На самом же деле по дороге возникло множество мелких неприятностей – и с фургоном, древесина которого рассохлась от долгого пребывания на солнце, и с животными, непривычными к ярму и норовившими сбиться в кучу при любой возможности. Словом, до источника мы добрались на пороге ночи.

Последняя миля нашего пути пролегала по узкому оврагу, прорытому водой в скале и, судя по следам, служившему излюбленным маршрутом для диких животных. По склонам оврага росли деревья и большие папоротники, однако его дно было довольно гладким, если не считать редких валунов, которые приходилось объезжать.

Когда мы достигли места стоянки, я вдруг обнаружил, что Перейра куда-то запропастился, и спросил готтентота Клауса, помогавшего мне править волами, где его хозяин. Клаус ответил, что тот пошел обратно в низину – мол, что-то выпало из фургона, то ли болт, то ли шкворень.

– Ясно. Тогда передай ему, что я вернулся в лагерь. Может, мы с ним столкнемся по пути.

Когда я двинулся обратно, солнце уже скрывалось за горизонтом, но это меня не сильно тревожило: при мне было ружье, то самое, с которым я победил в стрелковом поединке. К тому же я знал, что скоро взойдет полная луна и будет достаточно светло.

Солнце закатилось, овраг погрузился во тьму. Внезапно мне сделалось страшно, должно быть под влиянием мрака и этого пус тынного места. Куда все-таки подевался Перейра и чем он сейчас занят? Я подумывал даже возвратиться и поискать обходной путь, вот только вспомнил, что хорошо изучил окрестности за свои многочисленные охотничьи вылазки и убедился: другой дороги через холмы нет. Поэтому я взял ружье на изготовку и пошел дальше, насвистывая, чтобы приободриться; в тех обстоятельствах это было полнейшей глупостью, однако я не прислушивался к смутным подозрениям, тяготившим сердце. Что ж, с Перейрой мы наверняка разминулись, и он присоединился к кафрам на стоянке.

Взошла луна, великолепная африканская луна, свет которой превращает ночь в день; длинные черные тени деревьев и валунов пролегли по дну оврага. Прямо впереди я заметил особенно густую тень, которую отбрасывал скалистый выступ на склоне, а за ней снова серебрился лунный свет. Что-то заставило меня насторожиться; нет, ничего подозрительного в глаза не бросилось, но чуткий слух уловил странный шорох.

Я замедлил шаг. Должно быть, это какое-то ночное животное; даже если оно опасно, то все равно сбежит при приближении человека. Я смело двинулся вперед. За спиной осталась полоса тени шириной в восемнадцать или двадцать шагов, и мне пришло в голову, что для затаившегося врага я буду легкой мишенью на ярком свету. Потому, почти инстинктивно (не помню, чтобы тратил время на раздумья), после первых двух шагов я отклонился левее, где тоже была тень, пусть и не столь глубокая. Это мое движение стало поистине судьбоносным, ибо в тот же миг что-то скользнуло вдоль моей щеки и я услышал хлопок выстрела за своей спиной.

Разумнее всего было бы побежать, пока тот, кто стрелял, перезаряжает оружие. Но меня охватила ярость, и спасаться бегством я не пожелал. Вместо этого я развернулся и с криком устремился обратно в тень. Противник услышал мое приближение и опрометью кинулся прочь. Спустя несколько секунд мы пересекли пятно лунного света. Я ожидал увидеть впереди человека – и увидел. И сразу узнал его. Это был Перейра!

Он остановился и обернулся, ухватив ружье за ствол, точно дубинку.

– Слава богу, это вы, хеер Аллан! – крикнул он. – Я думал, за мной гонится тигр.

– Это твоя последняя мысль, убийца! – воскликнул я, вскидывая ружье.

– Не стреляйте! – взмолился он. – Моя кровь будет на ваших руках, зачем вам это? И почему вы хотите убить меня?

– А кто только что пытался убить меня? – процедил я.

– Убить вас? Вы с ума сошли? Послушайте, не валяйте дурака! Я сидел вон там, на склоне, дожидаясь луны, и заснул от усталости. Потом вдруг проснулся от странных звуков, решил, что это тигр, и выстрелил, чтобы его отпугнуть. Allemachte, дружище! Целься я в вас, я бы не промахнулся с такого расстояния.

– Ну, вы не то чтобы совсем промахнулись. Не отступи я влево, мне бы разнесло голову. Молись, собака!

– Аллан Квотермейн, да послушайте же! – вскричал он, будто впадая в отчаяние. – Вы думаете, я лгу, но я говорю правду! Стреляйте, если хотите, но помните, что вас повесят за убийство. Мы оба ухаживаем за одной женщиной, это всем известно, и кто поверит вам, когда вы приметесь доказывать, что я пытался вас убить? Скоро за мной придут мои кафры, возможно, они уже меня ищут. Что ж, они найдут мое тело – с вашей пулей в сердце. Они отнесут мой труп в лагерь Марэ. Повторяю, кто вам поверит?

– Не тебе рассуждать о вере, убийца! – бросил я, однако по моей спине пробежал холодок.

Он был прав: я ничего не смогу доказать без свидетелей, а потому сделаюсь этаким Каином среди буров, то есть человеком, совершившим убийство из ревности. Его ружье не заряжено, и меня могут заподозрить в том, что я разрядил оружие, когда прикончил соперника. Что касается царапины на моей щеке, я ведь мог поцарапаться и о ветку. Что же мне делать? Отвести его в лагерь и поведать всю историю? Но опять получается его слово против моего. Как ни крути, он поймал меня в ловушку. Придется отпустить Перейру и уповать на то, что Небеса покарают его, раз уж мне сие недоступно. Вдобавок ярость моя поостыла, а казнить человека вот так, хладнокровно и сознательно…

– Эрнанду Перейра! – произнес я. – Вы лжец и трус. Вы пытались убить меня, потому что Мари любит меня, а вас ненавидит, но вы желаете принудить ее к замужеству. Я не могу застрелить вас прямо тут, как вы того заслуживаете, и доверяю свою месть Господу. Рано или поздно Бог воздаст вам за ваши злодеяния. Мы оба знаем, что вы хотели убить меня и скормить мое тело гиенам, чтобы утром никто не нашел следов. Убирайтесь, и поскорее, покуда я не передумал!

Не издав ни звука, он развернулся и помчался прочь, прыгая из стороны в сторону, точно антилопа, чтобы сбить мне прицел, если я и вправду передумаю.

Когда он отдалился от меня на сотню ярдов, я тоже повернулся и бросился бежать. Признаться, на душе стало спокойнее, лишь когда нас разделила целая миля.

В лагерь я добрался уже после десяти вечера. Первым мне встретился готтентот Ханс, собиравшийся пойти на мои поиски вместе с двумя зулусами. Я объяснил, что задержался из-за поломки фургона. Выяснилось, что фру Принслоо тоже еще не спит и дожидается моего возвращения.

– Что за поломки, Аллан? – спросила она. – Похоже, к ним была причастна пуля? – И она указала на кровавый след на моей щеке.

Я молча кивнул.

– Перейра? – уточнила старая фру.

Я снова кивнул.

– Ты убил его?

– Нет, я его отпустил. Иначе бы меня обвинили в преднамеренном убийстве.

Затем я подробно пересказал все, что со мной случилось.

– Ja, Аллан, – произнесла фру, выслушав меня. – Думаю, ты поступил разумно, тебе и в самом деле не удалось бы ничего доказать. Но скажи мне, чего ради Господь всемогущий хранит жизнь этого негодяя?! Пойду сообщу Мари, что ты вернулся, отец не выпускает ее из дома в столь поздний час. Передать ей?

– Нет, тетушка, не стоит. Спасибо.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Он остановился и обернулся, ухватив ружье за ствол, точно дубинку.


Следует признать, что спустя несколько дней Мари и всем остальным в лагере эта история стала известна во всех подробностях. В неведении пребывал разве что фермер Марэ, с которым никто не заговаривал о его племяннике. По-видимому, фру Принслоо не пожелала хранить в тайне очередное злодеяние «паршивца Перейры», которого истово ненавидела. Она, должно быть, рассказала своей дочери, а та не замедлила поделиться с прочими. Кое-кто приписывал произошедшее случаю. Да, они знали, каков по нраву Перейра, но не могли поверить, что он оказался замешанным в столь низком преступлении.

Где-то через неделю мы все вместе покинули лагерь. Хотя с этим местом было связано множество печальных воспоминаний, я уезжал оттуда с легкой грустью. Маршрут, которым нам предстояло пройти, был не слишком длинным, однако сулил изрядные опасности. Мы должны были преодолеть около двухсот миль по территории, о которой мы знали только то, что ее населяют аматонга и другие дикие племена.

Пожалуй, здесь нужно упомянуть, что после долгого обсуждения мы отказались от мысли вернуться по той дороге, которой следовал Марэ во время своего злосчастного путешествия к заливу Делагоа. Ведь тогда пришлось бы пересекать жуткие горы Лебомбо, однако наши немногочисленные волы вряд ли смогли бы тянуть фургоны по горным кручам. Кроме того, местность за горами, как доносила молва, была пустынной – ни дичи, ни кафров, что сулило сложности с пропитанием. А вот к востоку от Лебомбо вельд изобиловал дичью, а у местного населения при необходимости можно было купить зерно.

В конце концов мы сделали выбор в пользу этого маршрута, руководствуясь тем обстоятельством, что в предгорьях не будет недостатка в корме для волов. Хотя весна едва началась, в этой части Африки трава уже зеленела в полный рост. А не найдем свежей травы, животные прокормятся остатками прошлогодней и листьями, которых всегда хватало даже в зимнем вельде, тогда как на пустынных и выжженных равнинах за горами может не встретиться ни кустика, ни былинки. Посему мы твердо вознамерились сразиться, если понадобится, с дикарями и со львами, что охотились в этой жаркой местности, и тронулись в путь, пока не пришла пора лихорадки, не зарядили дожди и не разлились реки, которые могли стать непреодолимым препятствием.

Я не собираюсь подробно описывать дорожные приключения, иначе мой рассказ выйдет слишком долгим. Помимо единственного случая, о котором я все же поведаю ниже, они доставляли больше хлопот, нежели серьезных неприятностей. Двигаясь по маршруту между горами и морем, мы не очень-то опасались сбиться с пути, поскольку наши зулусы, как выяснилось, вдоволь побродили по этой местности; а когда они признавались, что не знают, куда двигаться дальше, обыкновенно не составляло труда отыскать проводников среди местных кафров. Сами дороги, то бишь звериные и кафрские тропы, которыми мы следовали, находились в ужасном состоянии; не считая Перейры, еще никто из белых не отваживался пересекать эти края на фургонах. Сдается мне, чуть позднее тамошние, с позволения сказать, дороги и вовсе станут непроезжими. Порою мы попадали в болота, и приходилось вытаскивать колеса из грязи, а иногда катили по каменистым руслам ручьев; однажды мы были вынуждены буквально прорубаться через густой буш, и потребовалось восемь дней, чтобы из него выбраться.

Немало треволнений доставляли нам львы – их в этом вельде было не счесть. Обилие голодных зверей вокруг вынуждало тщательно присматривать за нашим скотом на выпасах, а по ночам, если это было возможно, мы защищали себя и скот так называемым бомбастом, то есть оградой из колючек, внутри которой мы разжигали костры, поскольку огонь отпугивает диких животных. Увы, несмотря на все предосторожности, мы лишились нескольких волов, а некоторые из нас побывали на краю гибели.

Как-то вечером, когда Мари пошла к фургону, где спали женщины, огромный лев, обезумевший от голода, перепрыгнул через ограду. Мари метнулась в сторону, но споткнулась и упала, и зверь кинулся на нее. Мгновение-другое, и он задрал бы мою суженую и уволок бы ее в свое логово.

По счастью, поблизости находилась фру Принслоо. Выхватив из костра горящую ветку, эта бесстрашная дама бросилась на льва и, когда тот разинул свою широкую пасть, чтобы то ли зарычать, то ли укусить, ткнула пылающим концом прямо ему в горло. Лев стиснул челюсти, потом сообразил, что «лакомство» ему досталось не очень-то вкусное, и поспешил удрать; на бегу он издавал пронзительные жалобные вопли, а Мари нисколько не пострадала. Думаю, не стоит уточнять, что после этого я стал, не побоюсь этого слова, боготворить фру Принслоо; она же, добрая душа, нисколько не гордилась своим поступком, ибо в те дни подобное случалось довольно часто.

По-моему, на следующий день после встречи со львом мы наткнулись на фургон Перейры, точнее, на обломки фургона. По всей видимости, кузен Эрнан хотел въехать на крутой и каменистый берег ручья, но повозка опрокинулась, упала на дно почти пересохшего русла и разбилась, так что ее было невозможно починить.

Неподалеку находилось поселение племени тонга. Туземцы сожгли большую часть деревянной обивки, чтобы добыть драгоценные железные болты и шкворни, и от очевидцев мы узнали, что белый человек и его слуги, которые ехали в фургоне, ушли дальше пешком приблизительно десять дней назад и забрали с собою волов. Насколько правдивым был этот рассказ? Не исключено, что Перейру и его спутников убили; хотя мы выяснили, что тонга – миролюбивое племя, если выказывать им свою дружбу и одаривать обычными подношениями, какие принято отдавать за проход по чужой территории. Так что, скорее всего, Перейра жив; наши сомнения подтвердились неделю спустя.

Мы достигли крупного крааля Фокоти на берегу реки Мкузе, и этот крааль почему-то выглядел покинутым. Мы спросили у встретившейся нам старухи, куда подевались все люди. Она ответила, что люди бежали на рубежи Свазиленда[36], опасаясь нападения зулусов, чьи владения начинались сразу за рекою. Как удалось узнать, примерно неделей ранее зулусский импи[37] появился на берегах реки. Хотя тонга сейчас не воевали с зулусами, они сочли, что будет разумнее бежать подальше от свирепых воинов с копьями.

Услышав такие новости, мы стали обсуждать, не отправиться ли нам самим следом за тонга, не уйти ли на запад и не попытаться ли найти перевал в горах. Голоса разделились. Анри Марэ, будучи фаталистом, желал идти дальше, уверяя, что всемогущий Господь защитит нас, как делал это до сих пор.

– Allemachte! – воскликнула фру Принслоо. – Разве Он защитил всех тех, кто умер в лагере, куда завела нас ваша глупость, минхеер? Господь ожидает, что мы сами будем приглядывать за собой. По мне, эти зулусы ничуть не лучше кафров Мзиликази, убивших столько наших сородичей. Я говорю – едем к горам!


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Немало треволнений доставляли нам львы – их в этом вельде было не счесть.


Муж и сын с нею, естественно, согласились, ибо для них слово старой фру было законом, однако Марэ, по своему обыкновению, заупрямился. Они проспорили весь день, но я не вмешивался, сказал только, что подчинюсь решению большинства. В итоге же, как я и предвидел, меня призвали рассудить спор.

– Друзья, – начал я, – если бы вы спросили моего мнения раньше, я бы посоветовал идти к горам, за которыми, возможно, нам встретились бы другие буры. Скажу честно, не нравится мне этот импи. Думаю, кто-то предупредил зулусов о нашем приближении, и напасть они решили на нас, а вовсе не на тонга, с которыми у них мир. Мои кафры говорят, что обычно импи в эти края не заглядывают.

– Кто же мог их предупредить? – недоуменно произнес Марэ.

– Не знаю, минхеер. То ли дикари весточку послали, то ли Эрнанду Перейра постарался.

– Так и знал, Аллан, что вы обвините моего племянника! – сердито воскликнул Марэ.

– Я никого ни в чем не обвиняю, лишь говорю, что такое возможно. В любом случае, сегодня уже поздно двигаться на юг или на запад. С вашего позволения, я поразмыслю на ночлеге и попробую что-нибудь узнать у своих зулусов.

Той же ночью (точнее, утром) вопрос отпал сам собою, ибо когда я проснулся на рассвете, то различил в сумраке блеск копий. Нас окружил большой отряд зулусов, численностью, как выяснилось позднее, свыше двухсот воинов. Решив, что они, верные своей привычке, намереваются напасть с восходом солнца, я растолкал спутников. Марэ выскочил из фургона в ночной одежде, на бегу щелкая затвором ружья.

– Ради всего святого, не стреляйте! – взмолился я. – Нам не справиться с таким количеством туземцев. Попробуем уговорить по-хорошему.

Он все же попытался выстрелить, и ему бы это удалось, не кинься я на него и не выбей оружие из его рук. К тому времени к нам подошла фру Принслоо, являвшая собою, помнится, весьма величественное зрелище в своем, как она выражалась, спальном одеянии – ночном колпаке, сшитом из потертой шкуры шакала, и просторной накидке из меха выдры.

– Проклятый глупец! – крикнула она, обращаясь к Марэ. – Вы хотите, чтобы нам всем перерезали глотки? Ступай, Аллан, поговори с этими шварцелями[38], и будь ласков, словно уговариваешь дикого пса. У тебя язык хорошо подвешен, они тебя послушают.

– Иду, – ответил я. – Мне тоже кажется, что так будет лучше всего. Если не вернусь, скажите Мари, что я ее люблю.

Я поманил к себе вожака своих наемников, и мы вдвоем пошли к зулусскому полку, почти безоружные. Наша стоянка находилась на возвышенности, приблизительно в четверти мили от реки, а зулусский импи расположился внизу, в полутора сотнях ярдов от нас. Становилось все светлее, и с расстояния в пятьдесят шагов нас заметили. Прозвучала команда, несколько воинов устремились к нам: щиты прикрывали тела, копья были выставлены вперед.

– Мы погибли! – сдавленно прохрипел мой зулус.

Я разделял его уверенность, но решил, что все равно как погибать – лицом к врагу или от удара в спину.

Следует заметить, что я провел среди зулусов не так много времени, однако уже неплохо изъяснялся на нескольких наречиях, привычных для них. Более того, наняв кафров на берегах залива Делагоа, я часто с ними беседовал, освоил их язык, узнал обычаи и историю. Если коротко, я полагался на свое знание зулусского, хотя и понимал, что могу порой употреблять незнакомые туземцам слова.

В общем, я прокричал зулусам, что мы хотим узнать, зачем они пришли. Услышав понятную речь, воины остановились. Я показал, что безоружен, и трое из них приблизились.

– Белые люди, мы возьмем вас в плен или убьем, если вы будете сопротивляться! – сказал предводитель.

– По чьему приказу? – спросил я.

– По приказу Дингаана, нашего короля.

– Неужели? А кто сказал Дингаану, что мы тут?

– Бур, который прошел перед вами.

– Неужели? – повторил я. – Чего же вы требуете от нас?

– Ступайте с нами в краали Дингаана.

– Понятно. Мы согласны, нам все равно по дороге. Но почему вы готовы напасть на нас, на мирных путников, и ваши копья подняты?

– Слушай меня, белый. Тот бур сказал, что среди вас сын Джорджа[39], страшный человек, который перебьет всех, если мы не убьем его первыми. Покажи нам этого человека, чтобы мы могли связать его или заколоть, и мы не причиним вреда остальным.

– Это я сын Джорджа, – ответил я хмуро. – Если хотите, можете меня связать.

Зулусы расхохотались.

– Ты? Да ты же просто мальчишка и весишь не больше толстой девки! – воскликнул предводитель, высокий и могучий воин, которого звали Камбула.

– Может быть, – произнес я, – но порой и юным открывается мудрость отцов. Да, я – тот сын Джорджа, который спас этих буров от смерти в далеких краях и который ведет их обратно к своему народу. Мы хотим увидеть Дингаана, вашего короля. Отведи же нас к нему, как он вам повелел. Если не веришь моим словам, спроси того, кто пришел вместе со мной, и у его товарищей – твои соплеменники не станут тебя обманывать.

Камбула отвел в сторону моего зулуса и долго его расспрашивал. Наконец беседа завершилась, и он сказал мне:

– Теперь я все знаю о тебе. Я слышал, что ты очень умен для молодого, так умен, что не спишь по ночам и видишь ночью не хуже, чем днем. Потому я, Камбула, нарекаю тебя Макумазаном, это значит «человек, который встает после полуночи», и под этим именем ты будешь отныне и впредь известен среди нас. А теперь, Макумазан, сын Джорджа, позови тех буров, что идут за тобой, дабы я отвел ваши передвижные дома в Умгунгундлову, великое место, где обитает король Дингаан[40]. Видишь, мы опускаем наши копья и готовы встретить буров безоружными, доверяя тебе нас защитить, о Макумазан, сын Джорджа.

С этими словами он бросил наземь свой ассегай.

– Идем, – сказал я и повел зулусов к стоянке.

Глава XII

Решение Дингаана

Приблизившись к фургонам в сопровождении Камбулы и двух его товарищей, я увидел, что Марэ, пребывавший в чрезмерном возбуждении, яростно спорит с двумя Принслоо и Яном Мейером, а старая фру Принслоо и Мари тщетно пытаются его успокоить.

– Они без оружия! – расслышал я его вопли. – Надо схватить этих черных дьяволов и взять их в заложники!

В итоге он, похоже, переспорил остальных: трое буров неохотно поплелись нам навстречу следом за Марэ, и в руках у них были ружья.

– Одумайтесь! – крикнул им я. – Перед вами посланцы! Они поотстали, а Марэ снова принялся гневно размахивать руками.

Зулусы поглядели на них, потом на меня, и Камбула спросил:

– Те ведешь нас в западню, сын Джорджа?

– Вовсе нет, – ответил я. – Эти буры боятся вас и потому хотят пленить.

– Скажи им, – произнес Камбула негромко, – что, если они убьют нас или хотя бы притронутся к нам, о чем они явно помышляют, очень скоро все они будут мертвы – и их женщины тоже.

Я послушно перевел его слова бурам, но Марэ не сдавался.

– Англичанин предал нас! – воскликнул фермер. – Он заодно с зулусами! Не верьте ему, хватайте их!

Не знаю, что могло бы случиться, послушайся буры перепуганного Марэ, однако тут их догнала фру Принслоо и крепко взяла за руку своего мужа:

– Стой! Ты не обязан подчиняться этому глупцу! Если Марэ так хочет схватить зулусов, пусть сам их ловит. Ты что, старик, спятил или слишком много выпил? Как ты мог подумать, будто Аллан способен предать Мари, не говоря уж о прочих, и переметнуться к кафрам?

Старая фру замахала чрезвычайно грязным фатдоком – холщовым передником, который всегда носила и использовала в любых обстоятельствах, а сейчас с его помощью демонстрировала Камбуле свои мирные намерения.

Буры остановились, и Марэ, сообразив, что остался один, умолк, только смерил меня негодующим взглядом.

– Спроси этих белых людей, о Макумазан, – проронил Камбула, – кто их предводитель, ибо с ним я буду говорить от имени нашего короля.

Я перевел его слова, и Марэ ответил:

– Я.

– Нет, – вмешалась фру Принслоо, – я. Объясни им, Аллан, что наши мужчины болваны, так что теперь все подчиняются женщине.

Я перевел. Похоже, зулусы несколько удивились и довольно долго обсуждали что-то между собой. Затем Камбула сказал:

– Быть по тому. Мы слышали, что людьми Джорджа ныне правит женщина, а раз ты, Макумазан, из этих людей, значит и в твоем отряде должен быть такой же порядок.

Упомяну здесь, что в дальнейшем зулусы неизменно называли фру Принслоо на своем языке «инкози-каас», то есть правительницей, и ни с кем другим, не считая меня, кого они именовали индуной, ее «устами», не соглашались вести дела. Все распоряжения тоже отдавались ей, а прочих буров эти чернокожие попросту не замечали.

Когда вопрос старшинства был улажен, Камбула попросил перевести бурам то, что уже объяснил мне: нас взяли в плен и поведут к Дингаану, и если мы не попытаемся сбежать, нам по дороге ничто не угрожает.

Я перевел, пояснив для старой фру, кто такой Дингаан, к которому мы пойдем под конвоем.

Тут фру Принслоо накинулась на Марэ.

– Слышал, Анри Марэ? – гневно вопросила она. – Снова потрудился твой злокозненный племянничек! Так и знала, что без него не обошлось! Он рассказал о нас зулусам, чтобы погубить Аллана. Ну-ка, Аллан, спроси, что сделал этот Дингаан с родичем нашего бывшего предводителя?

Я спросил – и получил ответ, что, насколько известно Камбуле, король позволил Перейре уйти свободно в награду за доставленные сведения.

– Господи! – вскричала фру. – А я-то, глупая, думала, что он его приголубил дубинкой по голове! Ну и как же нам быть?

– Не знаю, – признался я.

Тут у меня в голове промелькнула некая мысль, и я обратился к Камбуле:

– Ты сказал, что твоему королю нужен сын Джорджа. Так забирай меня и позволь этим людям продолжить свой путь.

Трое зулусов переглянулись, отошли в сторонку, чтобы я не мог их подслушать, и принялись совещаться. А вот когда буры уяснили суть моего предложения, Мари, которая до сих пор хранила молчание, внезапно рассердилась; столь разгневанной мне еще не доводилось ее видеть.

– Так не должно быть! – вскричала она, топая ногами. – Отец, я всегда тебе повиновалась, но, если ты согласишься на это, я откажусь подчиняться! Аллан спас моего кузена Эрнана, он спас нас всех. И в знак благодарности Эрнан попытался застрелить его в овраге. Молчи, Аллан! Меня ты не обманешь! А теперь Эрнан выдал его зулусам, соврал, будто он ужасный и опасный человек, которого следует убить. Что ж, если Аллану суждено умереть, я тоже умру, а если зулусы заберут его и отпустят нас, я уйду с ним. Решай, отец!

Марэ потеребил бороду, посмотрел на дочь, затем на меня. Уж не знаю, что бы он в конце концов ответил, но ему помешал Камбула, который вернулся к нам и огласил, если хотите, приговор.

Вкратце все сводилось к следующему: хотя Дингаан потребовал привести только сына Джорджа, оговаривалось, что всех, кто будет рядом, нужно тоже захватить. Он, Камбула, не может нарушить приказ короля. Пускай король решает, кого из нас убить, а кого отпустить. Поэтому мы все пойдем к королю. В общем, Камбула велел: «Привяжите волов к своим передвижным домам и ступайте за мной».

Эти слова положили конец препирательствам. Лишенные возможности сопротивляться, мы собрали пожитки и двинулись в путь, сопровождаемые двумя сотнями дикарей. Вынужден признать, что в те четыре или пять дней, которые заняла дорога, зулусы обращались с нами вполне достойно. С Камбулой и другими командирами, которые все оказались отличными ребятами (на свой лад, конечно), мы много разговаривали, и я узнал от них немало интересного об общественном устройстве и обычаях зулусов. Туземцы неизменно стекались к нашим стоянкам, поскольку никогда прежде не видели белых людей; в обмен на горсть бус они приносили нам любую еду, какой мы только могли пожелать. Впрочем, бусы и другие товары были не более чем подарками с нашей стороны, ибо король, как выяснилось, приказал, чтобы пленники ни в чем не знали отказа. Это повеление выполнялось весьма скрупулезно. Например, когда в последний день дороги несколько наших волов свалились от усталости, мужчины-зулусы впряглись в постромки, и таким вот образом фургоны очутились в королевских краалях Умгунгундлову.

Нам выделили место для фургонов неподалеку от дома (точнее, от скопища хижин), что принадлежал некоему миссионеру по имени Оуэн[41]. Он выказал исключительное мужество, отважившись проникнуть в эти земли. Этот миссионер с женой и домашними принял нас с величайшим радушием, и не передать словами, какое удовольствие я испытал, повстречав, после стольких скитаний и тягот, образованного англичанина.

Поблизости находился каменистый холм, на вершине которого в день нашего прибытия казнили то ли шесть, то ли восемь человек, причем способом, который я не посмею описать. По словам мистера Оуэна, их преступление состояло в том, что они похитили колдовством несколько голов скота из королевских стад.

Покуда я приходил в себя после омерзительного зрелища, каковое, по счастью, ускользнуло от внимания Мари, появился Камбула. Он сообщил, что Дингаан желает видеть меня. Других белых приводить запретили. Взяв с собою готтентота Ханса и двух зулусов из числа тех, кого нанял на побережье залива Делагоа, я отправился к королю. Мы прошли за ограду обширного крааля, где было две тысячи хижин – сами зулусы называли этот туземный город «скопление домов», – а посредине раскинулась довольно просторная площадь.

На дальней стороне этой площади, где мне вскоре предстояло стать свидетелем трагической сцены, помещалось некое подобие лабиринта – изиклоло, с высоким забором и многочисленными поворотами; человеку несведущему было невозможно разобраться в хитросплетениях коридоров и отыскать выход. Меня провели через этот лабиринт, и я очутился перед большой хижиной – интункулу, главным домом короля зулусов. У порога восседал на табурете толстый зулус, совершенно нагой, если не считать набедренной повязки-мучи; зато на нем было множество ожерелий и браслетов из синих бус. Двое воинов держали над его головой свои щиты, чтобы защитить толстяка от солнца. Больше рядом никого не было, однако я не сомневался, что в потайных проходах лабиринта прячутся другие воины (было слышно, как они шевелятся и переговариваются).

Камбула и его спутники простерлись на земле перед этим толстяком и принялись возносить славословия, на что король – а это был он – не обратил ни малейшего внимания. Но вот он вскинул голову и притворился, будто только что меня заметил:

– Кто этот белый юноша?

Камбула поднялся с земли и ответил:

– О правитель, это сын Джорджа, которого ты повелел мне захватить. Я привел его и пленников-амабуна, его товарищей, и теперь они твои.

– Помню-помню, – изрек Дингаан. – Большой бур, побывавший у нас и ушедший по воле моего военачальника Тамбузы, но без моего соизволения, говорил, что это ужасный человек, которого нужно убить, покуда он не причинил ущерба моему народу. Почему же ты не убил его, Камбула, хоть он и не выглядит таким уж грозным?

– Потому что король повелел привести его живым, – ответил Камбула. И прибавил со смешком: – Если король пожелает, я могу убить его прямо тут.

– Не знаю, – произнес Дингаан с сомнением в голосе. – Быть может, он умеет чинить ружья…

Помолчав, он попросил одного из щитоносцев что-то принести – что именно, я не расслышал.

«Наверняка послал за палачом», – подумалось мне. Эта мысль неожиданно обернулась холодной яростью в груди. С какой стати моя жизнь должна оборваться в столь юном возрасте по прихоти этого жирного дикаря? А если мне все-таки суждено погибнуть, почему я должен умирать в одиночку?

Во внутреннем кармане моей поношенной куртки лежал полностью заряженный маленький двуствольный пистолет. Один выстрел прикончит Дингаана, уж с пяти-то шагов я не промахнусь по этакой туше, а вторым выстрелом я размозжу себе голову. Еще не хватало, чтобы какие-то зулусы свернули мне шею или забили меня палками до смерти. Ладно, если так, нужно действовать не затягивая. Моя рука медленно поползла к карману, но вдруг меня посетила новая мысль – точнее, сразу две.

Первая была такова: если я застрелю Дингаана, зулусы наверняка расправятся с Мари и остальными, главное – с Мари. Ее нежного личика я никогда больше не увижу! А вторая мысль состояла в том, что, пока мы живы, надежда остается. Ведь возможно, что Дингаан послал не за палачом, а за кем-то другим. Подожду несколько минут, быть может, за это ожидание мне воздастся сторицей.

Щитоносец вернулся, вынырнул из узкого, обнесенного тростником прохода в лабиринте, и с ним пришел не палач, а молодой белый человек, в котором я с первого взгляда узнал англичанина. Он приветствовал короля, сняв шляпу, украшенную по тулье – это я хорошо запомнил – перьями черного страуса, а по том уставился на меня.

– О Тоомаз, скажи мне, этот юноша – из твоего народа или он принадлежит к амабуна?

– Король хочет знать, вы англичанин или бур, – по-английски обратился ко мне Томас, имя которого король исковеркал.

– Я британец, как и вы, – ответил я. – Родился в Англии, а сюда прибыл из Капской колонии.

– Вам повезло, – сказал он. – Старый колдун Зикали запретил королю убивать англичан. Как вас зовут? Мое имя Томас Холстед[42], я служу переводчиком.

– Аллан Квотермейн. Скажите этому Зикали, кто бы он ни был, что я богато одарю его, если король внемлет запрету.

– О чем вы там болтаете? – с подозрением осведомился Дингаан.

– Этот юноша говорит, что он англичанин, не бур. О король, он родился за Черной водой, а сюда пришел из тех краев, откуда к нам переселяются буры.

Дингаан явно заинтересовался.

– Значит, он сможет рассказать о бурах, о том, чего они хотят и что им нужно. Или мог бы, если бы говорил на моем языке. Я не доверяю тебе, Тоомаз, ибо мне известно, что ты любишь лгать. – Он бросил на Холстеда свирепый взгляд.

– Я говорю на твоем языке, о король, – вмешался я, – пусть и не слишком хорошо. И о бурах могу поведать многое, потому что я долго жил среди них.

– О! – воскликнул Дингаан, не скрывая своего удивления. – Но ты тоже можешь мне врать. Или ты из тех, кто молится, как тот глупец, которого кличут Оууэнзом? – (Он имел в виду мистера Оуэна.) – Я пощадил его, потому что негоже убивать безумцев, хотя он пытался напугать моих воинов сказками об огне, в который они непременно попадут после смерти. Глупец! Как будто их заботит, что с ними станется, когда они умрут! – При последних словах он втянул носом понюшку табака.

– Я не лжец, – ответил я. – С чего бы мне лгать?

– Ты будешь лгать, чтобы спасти свою жизнь. Все белые люди – трусы, а вот зулусы готовы погибнуть за своего короля. Как тебя зовут?

– Твой народ зовет меня Макумазаном.

– Что ж, Макумазан, если ты не лжец, ответь – правда ли, что буры восстали против своего короля Джорджа и бегут от него, как предатель Мзиликази бежал от меня?

– Да, это правда, – признал я.

– Теперь я точно знаю, что ты лжец, Макумазан! – торжествующе воскликнул Дингаан. – Ты уверяешь, что ты англичанин и служишь своему королю – или инкози-каас, великой правительнице, которая, как мне рассказали, нынче властвует вместо него. Так почему же ты бродишь вместе с отрядом амабуна – они же должны быть твоими врагами, раз они враги твоего короля и той, кто его сменил?

Я понял, что оказался в затруднительном положении. В том, что касается вопросов верности, зулусы, подобно всем дикарям, мыслят крайне примитивно. Если я скажу, что проникся к бурам сочувствием, Дингаан назовет меня предателем. А если скажу, что ненавижу буров, меня все равно сочтут предателем, потому что я ехал с ними вместе в одном обозе; а предателей среди дикарей принято немедленно убивать. Не хочется говорить о вере; всякий, кому попадались на глаза другие мои сочинения, согласится, что я всегда старательно избегал богословских рассуждений. Но в тот миг, не стану скрывать, я мысленно вознес молитву о помощи, сознавая, что моя юная жизнь целиком и полностью зависит от правильного ответа. И помощь пришла – откуда именно, не могу сказать. Мне вдруг стало ясно, что я должен ответить этому толстому дикарю чистую правду.

– Мой ответ таков, о король. Среди буров есть девушка, которую я люблю и которая помолвлена со мной с тех самых пор, когда мы были совсем юными. Отец увез ее на север. Но она послала мне весточку, дала знать, что буры умирают от лихорадки, а сама она голодает. Тогда я сел на корабль, чтобы спасти ее, и на самом деле спас, заодно с теми ее товарищами, кто еще был жив.

– О! – сказал Дингаан. – Это я могу понять. Хорошая причина. Сколько бы ни было у мужчины жен, нет такой глупости, какую он ни сотворил бы ради девушки, что еще не стала ему женой. Я и сам поступал так, особенно ради той, кого звали Нада, или Лилия. Ее украл у меня презренный Умслопогас, мой родич, которого я изрядно опасаюсь[43]. – Он посидел в задумчивости, а затем продолжил: – Твои доводы разумны, Макумазан, и я их принимаю. Более того, я обещаю тебе вот что. Не знаю, решу ли я убить этих буров или позволю им жить дальше. Но если даже я велю их казнить, твою девушку я пощажу. Покажи ее Камбуле, но не Тоомазу, потому что он лжец и наверняка попробует меня обмануть. Да, ее пощадят.

– Благодарю тебя, о король, – сказал я. – Но какая в том польза, если ты убьешь меня?

– Я не говорил, что убью тебя, Макумазан. Хотя, быть может, все же следует тебя прикончить. Я подумаю. Все зависит от того, обманешь ты меня или нет. Тот бур, которого Тамбуза отпустил против моей воли, говорил, что ты могучий колдун и очень опасный человек, способный сбивать пулей птиц на лету. Но это невозможно. Ты правда способен на такое?

– Иногда, – честно ответил я.

– Очень хорошо, Макумазан. Значит, мы проверим, вправду ли ты чародей или все-таки ты лжец. Я заключу с тобой соглашение. Рядом с вашей стоянкой находится Хлома-Амабуту, каменный холм[44], на котором казнят злоумышленников. Сегодня днем там умрут несколько злодеев; когда они будут мертвы, стервятники слетятся клевать их тела. Вот мои условия. Когда стервятники прилетят, ты станешь стрелять по ним, и если убьешь трех из первых пяти на лету, а не на земле, Макумазан, тогда я пощажу твоих буров. Но если ты промахнешься, я буду знать, что ты лжец и никакой не колдун, и твои буры погибнут на Хлома-Амабуту. Я не помилую никого, кроме девушки, а ее, может быть, возьму себе в жены. Что же до тебя, я решу потом, как с тобой поступить.

Первым моим побуждением было отказаться от этого гнусного соглашения, из которого следовало, что жизни многих людей поставлены в зависимость от моей меткости и умения стрелять. Но молодой Томас Холстед, догадавшись, должно быть, какие именно слова готовы сорваться с моих уст, проговорил по-английски:

– Принимайте эти условия, не будьте глупцом. Если вы откажетесь, он велит перерезать горло всем вашим товарищам, а девушку заберет в свой эмпузени, то есть в гарем. А вы станете узником, подобно мне.

Таким советом нельзя было пренебречь, и потому, вопреки отчаянию, что стискивало мое сердце, я сказал:

– Да будет так, о король. Я принимаю твои условия. Если я убью трех стервятников из пяти, покуда они кружат над холмом, ты обещаешь отпустить всех, кто пришел со мной, и возьмешь их под свою защиту.

– Верно, Макумазан, верно. Но если ты не сумеешь убить этих птиц, запомни, что тебе придется стрелять по стервятникам, что прилетят полакомиться мертвой плотью твоих товарищей. И все узнают тогда, что ты не колдун, а обыкновенный обманщик. Тоомаз, ступай прочь! Не желаю, чтобы ты подглядывал за мной. А ты, Макумазан, подойди ближе. Ты говоришь на моем языке очень плохо, но я хочу побеседовать с тобой о бурах.

Холстед пожал плечами и удалился. Проходя мимо меня, он пробормотал:

– Надеюсь, вы действительно умеете стрелять.

Когда он ушел, я добрый час рассказывал Дингаану о бурах, отвечал на его вопросы о переселенцах, о том, зачем они сюда едут и с какой стати им вздумалось вторгаться в пределы владений зулусского вождя. Я старался отвечать предельно честно, не забывая, однако, при случае характеризовать буров в наилучшем свете.

Наконец, устав от долгой беседы, Дингаан хлопнул в ладоши. Тут же появилось множество туземных девушек, и две из них принесли кувшины с пивом. Король предложил мне угощаться.

Я сказал, что предпочел бы воздержаться, поскольку от пива может дрогнуть рука, а от крепости моих рук сегодня зависит жизнь моих товарищей. Отдаю Дингаану должное – он согласился со мной. Более того, велел немедля отвести меня обратно на стоянку, чтобы я мог отдохнуть перед испытанием, и даже послал со мной одного из своих прислужников, которому наказал держать щит над моей головой, дабы защитить от солнца.

– Хамба гашле – ступай ровно, – сказал коварный старый тиран, отпуская меня под присмотром Камбулы. – За час до заката мы встретимся с тобой на вершине Хлома-Амабуту, и там решится участь твоих товарищей-амабуна.

Вернувшись на стоянку, я обнаружил, что буры сбились кучкой и в тревоге ожидают меня. С ними были преподобный мистер Оуэн и его домочадцы, в том числе служанка-валлийка, женщина средних лет, которую, насколько я помню, звали Джейн.

– Ну что, какие вести ты нам принес, молодой человек? – спросила фру Принслоо.

– Вести дурные, тетушка, – ответил я. – Сегодня, за час до заката, мне придется бить стервятников на лету, чтобы снова спасти вас всех. Этим вы обязаны тому лживому отродью по имени Эрнанду Перейра, который сказал Дингаану, что я колдун. Дингаан хочет в этом убедиться. Он думает, что только при помощи колдовства человек способен бить птиц влет; а поскольку он намеревается убить всех буров, кроме, разве что, Мари, то поставил передо мной задачу, которую сам считает невыполнимой. Если я промахнусь, все будет плохо и вы погибнете. Если же я выполню его условия, то вас пощадят; Камбула уверяет, что король всегда держит свое слово, когда заключает соглашения. Вот такие вести. Надеюсь, вам понравилось. – Я горько рассмеялся.

Разумеется, буры тут же принялись жарко спорить и возмущаться. Обладай проклятия силой убивать, Перейра, думаю, умер бы мгновенно, где бы он ни прятался. Молчали всего двое – Мари, которая, бедняжка, сделалась совсем бледной от волнения, и ее отец. Затем один из буров, по-моему Мейер, обрушился с упреками на Анри Марэ – дескать, пусть ответит, зачем пригрел на груди этакую ядовитую змею, своего племянника.

– Наверное, тут какая-то ошибка, – тихо ответил Марэ. – Эрнан ни за что не обрек бы нас на погибель.

– Как знать? – хмыкнул Мейер. – Но он точно хотел погубить Аллана Квотермейна, а это все равно что желать смерти нам. И теперь наша жизнь опять зависит от юнца-англичанина.

– Уж его-то, – проговорил Марэ, странно поглядывая на меня, – точно не убьют, подстрелит он этих стервятников или промахнется.

– Не судите поспешно, минхеер, – процедил я, взбешенный этим несправедливым обвинением. – Поймите же, что если вас, моих товарищей, всех прикончат, а Мари заберут в гарем этого чернокожего дьявола, мне будет незачем жить!

– Господи! Он пригрозил ее забрать? – ужаснулся Марэ. – Верно, вы его неправильно поняли, Аллан.

– Хотите сказать, я посмел бы вам солгать насчет такого… Прежде чем я успел наговорить лишнего, фру Принслоо втиснулась между нами.

– Ну-ка тихо! – прикрикнула она. – Замолчите, Марэ! И ты тоже, Аллан. Некогда нам ссориться и поливать друг друга упреками. Неужто ты готов, Аллан, забыть об испытании ради мелкой свары? Тебе ведь скоро стрелять! А уж вам, Анри Марэ, тем более не подобает попрекать того, в чьих руках наша жизнь! Лучше помолитесь, чтобы Господь наконец покарал вашего нечестивого племянника! Идем, Аллан, я тебя накормлю. Я нажарила печени от той телушки, что прислал нам король. Получилось очень вкусно. А когда поешь, тебе нужно немного поспать.

Среди домочадцев преподобного мистера Оуэна был английский мальчик по имени Уильям Вуд, лет двенадцати-четырнадцати от роду. Он знал голландский и зулусский и служил переводчиком для мистера Оуэна в отсутствие некоего мистера Халли, обычно исполняющего эти обязанности. Пока буры выясняли отношения между собой по-голландски, он переводил буквально каждое слово на английский, чтобы священник и его семейство понимали, о чем идет речь. Осознав весь ужас сложившегося положения, мистер Оуэн вмешался в наши препирательства:

– Сейчас не время есть или спать, сейчас время молиться. Помолимся же о том, чтобы в черное сердце дикаря Дингаана проник свет истины. Прошу вас, братья.

– Да уж, – фыркнула фру Принслоо, когда Уильям Вуд перевел воззвание миссионера. – Молитесь сколько влезет, проповедник, и пусть с вами молятся прочие бездельники. Заодно попросите у Господа, чтобы пули Аллана Квотермейна не летели мимо. У нас с Алланом хватает других дел, так что молитесь усерднее, за себя и за нас. Идем же, Аллан, не то эта печенка пережарится и у тебя случится несварение, а для стрельбы это даже хуже, чем дурное настроение. Все, ни слова больше, Анри Марэ! Если вы еще хоть раз раскроете рот, я надеру вам уши. – Она вскинула свою руку толщиной с баранью ляжку.

Когда Марэ попятился, фру схватила меня за воротник, будто нашкодившего школяра, и повела к фургонам.

Глава XIII

Репетиция

В женском фургоне, как и обещала старая фру, меня ждал ужин на сковородке. Мы пришли вовремя – печень прожарилась, как мне нравится. Фру Принслоо выбрала весьма увесистый кусок и вознамерилась достать его со сковороды пальцами, а затем переложить на жестяную тарелку, с которой она прежде удалила, посредством своей верной и постоянной помощницы, засаленной тряпки-фатдока, следы утреннего пиршества. К сожалению, попытка оказалась не слишком удачной: горячий жир обжег пальцы фру, отчего она уронила кусок печени на траву – и, сколь ни совестно мне в том признаваться, грубо выругалась. Впрочем, она не пожелала сдаваться, облизала пальцы, дабы унять острую боль от ожога, затем подхватила кусок печени передником и водрузила его на относительно чистую тарелку.

– Вот так-то, дружок! – воскликнула она с торжеством в голосе. – Кота пришибить много способов найдется, топить не обязательно. И почему я сразу про передник не вспомнила, глупая? Allemachte, жжется! Сдается мне, так же больно бывает, когда тебя убивают. Дурное тянется к дурному, верно, Аллан? Глядишь, нынче вечером я сделаюсь ангелом, воспарю в длинной белой рубашке, вроде той, что матушка подарила мне, когда я выходила замуж; ту рубашку я пустила на пеленки, мне в ней холодно было, я-то больше привычная к жилетам да нижним юбкам. И крылья у меня появятся, будто у белых гусаков, только больше, чтоб этакую тяжесть удержать.

– Ну да, а еще венец славы[45], – хмыкнул я.

– Конечно, и венец славы, тоже большой, ведь я стану мученицей! Надеюсь, мне придется надевать его лишь по воскресеньям, терпеть не могу тяжелого на волосах. Еще она будет напоминать мне о кафрских золотых обручах, а кафров с меня уже достаточно. И арфа будет, – продолжала старая фру, чье воображение совершенно очевидно разыгралось при мысли о небесных наслаждениях. – Ты когда-нибудь видел арфу, Аллан? Я-то в жизни не видывала, разве что на картинке с царем Давидом в Библии, и там она похожа на выломанную раму стула, повернутую набок.

Другие ангелы научат меня на ней играть, и это наверняка будет непросто, я ведь привыкла слушать котов на крыше, а не музыку, а уж играть и подавно…

Она продолжала болтать, рассчитывая, думаю, отвлечь и развеселить меня, ибо добрая старая фру прекрасно понимала, сколь важно, чтобы я находился в умиротворенном состоянии в этот важный момент, когда на кону стояла жизнь всех участников похода.

Между тем я отчаянно сражался с куском печени, который имел отчетливый привкус засаленной тряпки и был весь в песке, скрипевшем на зубах. По правде сказать, когда фру отвернулась, я кинул остаток печенки Хансу. Готтентот, как собака, проглотил его в мгновение ока, не желая, чтобы фру заметила, как он жует.

– Господи Боже! Ну и скор ты на еду! – сварливо заметила старая фру, углядев краем глаза опустевшую тарелку. С подозрением посмотрела на довольного готтентота и прибавила: – Или ты все скормил своему верному псу? Если так, я его проучу.

– Нет-нет, фру! – вскричал перепуганный Ханс. – Я сегодня вовсе не ел мяса, только облизал сковородку после завтрака.

– Аллан, тогда у тебя точно случится несварение, чего нам совсем не нужно. Разве я не говорила тебе, что каждый кусочек надо прожевать двадцать раз, прежде чем глотать? Я сама бы так делала, будь у меня зубы. На, выпей молока, оно едва начало скисать и успокоит твой желудок.

Фру Принслоо достала черную бутыль и подвергла ее обработке все той же тряпкой. По-моему, она рассердилась, когда я отказался от молока и предпочел попить воды.

Потом фру настояла на том, чтобы я лег спать в ее собственной постели, и сурово запретила мне курить, иначе, мол, рука будет дрожать. Коротко переговорив с Хансом, которому было поручено тщательно почистить оружие, я подчинился пожеланию фру Принслоо. Мне хотелось остаться одному, и женский фургон виделся надежным укрытием; в любом другом месте лагеря меня вряд ли оставят в покое.

Хотя я исправно закрывал глаза всякий раз, когда в фургон заглядывала добрая фру, проверявшая, как мне отдыхается, на самом деле сон, насколько помнится, не приходил довольно долго. Как можно было заснуть, если сердце раздирали на части сомнения и страхи? Подумайте сами, мой читатель, подумайте сами! Минул час, за ним другой, а мой разум все перебирал варианты спасения жизни восьми белых людей – детей, мужчин, женщин, включая девушку, которую я любил и которая любила меня. Лишь от твердости моей руки зависело, будет ли она в безопасности или подвергнется бесчестью и поруганию. Нет, нельзя допустить, чтобы ее опозорили; я отдам ей свой пистолет, и она будет знать, что делать, если до этого дойдет.

Тяжкая ответственность стала тем бременем, которого я не мог вынести. Меня охватило вполне объяснимое отчаяние, я весь дрожал и даже немного всплакнул. Потом я подумал о своем отце, прикинул, как поступил бы он в подобных обстоятельствах, и начал молиться столь усердно, как никогда не молился ранее.

Я молил Всевышнего даровать мне сил и мудрости справиться с бедой, не уронить свое достоинство и не подвести несчастных буров, для которых мой провал будет означать кровавую смерть. Я молился, покуда пот не заструился по моему лицу, а затем внезапно впал в забытье. Не знаю, как долго пролежал я в таком состоянии, должно быть, около часа. Потом я резко очнулся – и отчетливо расслышал тоненький голосок, но он не мог принадлежать человеку; как мне почудилось, некто вещал прямо у меня в голове и произнес такие слова: «Ступай на холм Хлома-Амабуту и понаблюдай за стервятниками. Делай то, что подсказывает тебе рассудок, и, хотя бремя твое тяжело, ничего не бойся».

Я сел, вспомнил, что нахожусь в женском фургоне, и внезапно ощутил в себе некую загадочную перемену. Я перестал быть прежним. Мои сомнения и страхи исчезли, моя рука была тверда, как скала, а с души словно свалился тяжкий груз. Я знал наверняка, что смогу подстрелить трех назначенных мне стервятников. Понимаю, сколь нелепо это звучит, и случившееся легко объяснить тем напряжением нервов, в котором я пребывал; смею думать, что это и вправду было истинной причиной моего воодушевления. Но все же не стыжусь признаться: я тогда решил – и считаю так до сих пор, – что дело заключалось в другом. Я верил и верю, что в минуту опасности Всевышний заговорил со мной, ответил на мои искренние мольбы и на молитвы остальных, даровал мне наставление и наделил спокойствием и уверенностью, в коих я столь нуждался. В любом случае, моя убежденность в этом была такова, что я поспешил подчиниться словам, изреченным тем неземным, нечеловеческим голосом.

Выбравшись из фургона, я отыскал Ханса, сидевшего неподалеку, прямо на палящем солнце. Мне показалось, что готтентот глядит на светило, даже не жмурясь.

– Где мое ружье, Ханс? – спросил я.

– Интомби? Здесь, баас, я положил ее остудиться, чтобы она не выстрелила раньше времени. – Он указал на маленький бугорок травы рядом с собою.

Следует пояснить, что туземцы дали моему ружью прозвище Интомби – «девушка», потому что оно было тоньше и изящнее других ружей.

– Ты его почистил? – уточнил я.

– Она не была чище с тех пор, как вышла из огня, баас! Порох я просеял и положил сушиться на солнце заодно с крышками (так он называл капсюли), а пули подогнал по стволу, чтобы не случилось неприятностей, когда будешь стрелять. Если ты промахнешься по аасфогелям, в том не будет вины Интомби, пороха или пуль. Это будет только твоя вина.

– Утешает, – проворчал я. – Ладно, пошли. Хочу взглянуть на тот холм смерти поближе.

Готтентот слегка отпрянул:

– Зачем, баас? Зачем идти туда раньше времени? Туда не ходят просто так, туда отводят на казнь. Зулусы говорят, что призраки блуждают там даже днем, кружатся над камнями, где были убиты обреченные.

– А еще там летают стервятники, Ханс. Я хочу своими глазами посмотреть на них, понять, куда и как лучше стрелять.

– Это мудро, баас, – одобрил хитрый готтентот. – Ведь по гусям в Груте-Клуф палить было проще. Гуси летают по прямой, как ассегаи, не то что аасфогели. Непросто попасть в птицу, которая кружит и кружит.

– А то я не знаю! Пошли.

Едва мы поднялись, из-за другого фургона показалась фру Принслоо, а за нею шла Мари, очень бледная и понурая; ее чудесные глаза были красны, словно она недавно плакала.

Фру спросила, куда мы собрались. Я честно объяснил, куда именно. Она поразмыслила и сказала, что это правильно, – дескать, всегда полезно изучить поле битвы перед сражением.

Я кивнул и отвел Мари в сторонку, под прикрытие колючего кустарника.

– О Аллан, когда же все это закончится?! – воскликнула она жалобно.

Мужества ей было не занимать, но у всего имеются свои пределы.

– Скоро, любимая. Все будет хорошо, – ответил я. – Мы справимся с этой бедой, как справлялись с другими.

– Откуда ты можешь знать, Аллан? Ведь все в руках Божьих.

– Господь поведал мне, Мари. – И я пересказал суженой все, что говорил мне голос в моей голове.

Мари как будто немного успокоилась.

– Не знаю, не знаю… – В ее тоне проскользнуло сомнение. – Это был всего лишь сон, Аллан, а во сне всякое бывает. Ты можешь и промахнуться.

– Я похож на того, кто может промахнуться, Мари?

Она оглядела меня с головы до ног и сказала:

– Нет, не похож, хотя и выглядел таким печальным, когда вернулся от короля. Теперь ты совсем другой. И все же, Аллан, ты можешь промахнуться – не спорь! Что тогда? Эти жуткие зулусы приходили к нам, пока ты спал, спрашивали, готовы ли мы взойти на холм смерти. Они уверяли, что Дингаан не отступится. Если ты не подстрелишь стервятников, он велит нас убить. Похоже, стервятники считаются у них священными птицами; если ты промахнешься, король может решить, что ему нечего бояться белых людей и их колдовства, и начнет с того, что расправится с пленниками. И только меня оставят в живых. О, как мне тогда быть, Аллан?

Я посмотрел на нее, встретил ее взгляд – и достал из внутреннего кармана куртки двуствольный пистолет, который и вручил девушке.

– Он заряжен и стоит на полувзводе, – предупредил я.

Она кивнула и молча спрятала оружие под передником. Затем, не тратя лишних слов, мы поцеловались и расстались. Никому из нас не хотелось затягивать прощание.

Холм Хлома-Амабуту располагался поблизости от нашей стоянки и от хижин преподобного мистера Оуэна, приблизительно в четверти мили; он высился над плоским вельдом, как бы вырастая из земли над неглубокой лощиной, каковая едва ли заслуживала считаться оврагом. Когда мы подошли ближе, бросилась в глаза безжизненность этого места: вокруг зеленела густая весенняя трава, а на холме не было ни былинки. Он стоял голый и угрюмый, покрытый черными, будто закопченными, валунами. Среди них изредка попадались хилые кустики с темной листвой; вдобавок большинство камней были словно обильно забрызганы известкой, из чего следовало, что на них нередко сиживали пирующие стервятники.

Сдается мне, в Китае есть поверье, будто у каждого уголка земли есть злой или добрый дух, этакий гений[46], как говаривали древние; так вот, Хлома-Амабуту и еще несколько мест в Африке заставляют признать правоту китайской мудрости. Стоило мне ступить на эту проклятую землю, подобную Голгофе, Лобному месту, как по моей спине пробежал холодок. Быть может, сказалась сама атмосфера этого холма, физическая или, если угодно, духовная, либо меня посетило предчувствие, некое предвидение того жуткого зрелища, какое мне было суждено узреть здесь воочию несколько месяцев спустя. Либо же осознание предстоящего судилища заставило мою молодую кровь на мгновение застыть в жилах. Не могу сказать, в чем точно была причина, однако произошло именно это, а минуту или две спустя, когда моему взору открылось, какими «украшениями» усеяна вершина, стало понятно, что нет необходимости искать мистическое оправдание посетившему меня страху.

По склону между могучими валунами, что лежали тут и там этакими гигантскими градинами, оставленными зимней бурей, вились многочисленные тропки. Казалось, именно через холм ведет кратчайший путь к окрестностям главного крааля; хотя ни один зулус не осмеливался подходить к Хлома-Амабуту ночью, от заката до рассвета, тогда как в светлое время суток этими тропами охотно пользовались. Полагаю, туземцы тоже думали, будто над злополучным холмом смерти властвует некий могущественный дух, незримый и чудовищно жестокий, и требуются жертвоприношения, чтобы его умилостивить.

Что ж, зулусы умиротворяли злое божество старым добрым способом, распространенным, насколько мне известно, во многих землях, хотя истинное содержание обряда, признаюсь, мне неведомо. Достигая места, где одна тропка сходилась с другой, человек подбирал с земли камень и кидал его в кучу, что копилась близ сего перекрестка усилиями путников. Я насчитал на склоне более дюжины таких груд, причем весьма высоких. Самая крупная весила, пожалуй, около пятидесяти лоудов[47], а наиболее мелкая – двадцать или тридцать.

Мой Ханс, никогда прежде не ступавший на этот холм, узнал, должно быть, от зулусов, что нужно делать и какие ритуалы исполнять, чтобы отвести от себя местные проклятия. Когда мы подошли к первой куче камней, он кинул туда подобранный с земли камешек и попросил последовать его примеру. Я посмеялся над ним и отказался. У второй кучи повторилось то же самое. Я снова отмахнулся, однако, когда мы достигли третьей, более высокой груды, Ханс уселся наземь и принялся стонать и твердить, что не сделает и шагу дальше, покуда я не совершу положенное приношение.

– С какой стати? – возмутился я. – Что за глупости ты мелешь?

– Если ты не послушаешься меня, баас, мы останемся тут навсегда! Смейся сколько хочешь, но говорю тебе: ты уже навлек на себя беду. Вспомни мои слова, баас, когда ты промахнешься – по двум птицам из пяти!

– Чушь! – Признаться, в действительности я употребил голландское словечко покрепче.

Впрочем, эта болтовня насчет промахов заставила меня призадуматься. Надо сказать, в Африке полезно обращать внимание на обряды туземцев. У следующих трех куч я послушно бросал камни, словно самый суеверный зулус в округе.

Наконец мы добрались до гребня, имевшего протяженность в две сотни ярдов. Очертаниями он напоминал выгнутую спину борова; посредине виднелось углубление, очищенное от камней то ли силами природы, то ли человеческими руками, и напоминавшее о цирковых аренах.

О, что за зрелище предстало моим глазам! Повсюду, кучками и вразброс, валялись кости, мужские и женские, и многие из них хранили следы гиеньих зубов. Некоторые кости были совсем еще свежими – к черепам липли волосы, – иные же побелели от времени. В общем, человеческих останков было великое множество! Та же картина наблюдалась и вокруг углубления, хотя здесь кости преимущественно были собраны в омерзительные груды. Неудивительно, что стервятники так и вились над Хлома-Амабуту, местом смерти, где творился произвол зулусского короля!

Сейчас, увы, поблизости не было видно ни одной из этих отвратительных птиц. На холме никого не казнили вот уже несколько часов подряд, поэтому стервятники искали себе добычу в иных местах. Но не напрасно же мы пришли сюда! Я призадумался, гадая, чем и как можно привлечь стервятников.

– Ханс, – позвал я готтентота, – давай притворимся, что я тебя убил. Ты будешь лежать неподвижно, как мертвый. Даже если аасфогели накинутся на тебя, шевелиться нельзя, иначе я не пойму, откуда они прилетают и как себя ведут.

Готтентот согласился далеко не сразу. На самом деле он поначалу отказывался наотрез и приводил множество разумных и смешных причин. Дескать, подобные проверки сулят несчастье, и предварять какое-то событие, в особенности такое страшное, все равно что кликать беду, а ему хочется жить. Мол, зулусы уверяют, что священные стервятники с Хлома-Амабуту свирепы, как львы, и, завидев лежащего на земле человека, немедля раздирают того в клочья, живого или мертвого. Короче, мы с Хансом напрочь разошлись во мнениях. Но я должен был настоять на своем и потому не постеснялся изложить ему расклад в простых и доступных выражениях.

– Ханс, – сказал я, – тебе придется стать наживкой. Выбирай, будешь ты живой наживкой или мертвой.

Я многозначительно щелкнул затвором ружья. Разумеется, я ни в коем случае не хотел и не собирался убивать верного старого готтентота. Но Ханс, вспомнив о том, каковы ставки, воспринял мои слова всерьез.

– Allemachte, баас! – вскричал он. – Я все понимаю и не виню тебя. Я лягу живым, и, быть может, змеиный дух, мой хранитель, убережет меня от дурных знамений, а аасфогели не выклюют мне глаза! Зато если твоя пуля попадет мне в живот, все будет кончено, и для бедолаги Ханса настанет момент «доброй ночи и сладких снов». Я послушаюсь тебя, баас, и лягу куда скажешь, только не уходи, молю тебя, не бросай меня на растерзание этим страшным птицам!

Я поклялся, что никуда не уйду и не оставлю его одного. После этого мы с ним разыграли маленькое, но весьма мрачное представление. Встав в центре похожего на цирковую арену углубления, я поднял ружье и сделал вид, будто вышибаю Хансу мозги прикладом. Готтентот упал навзничь, немного подрыгался и замер. Так завершился первый акт.

Во втором акте я перестал изображать злобного зулусского палача, отступил от «жертвы» и спрятался в кустах на краю вершины, ярдах в пятидесяти от Ханса. Теперь оставалось только ждать. Ярко светило солнце, и было очень тихо; все застыло в неподвижности – и бесчисленные скелеты казненных вокруг, и Ханс, который лежал не шевелясь. Он казался мертвым и бесконечно одиноким посреди этого пространства, лишенного травы. Ждать в подобном окружении было непросто, но относительно скоро занавес подняли, и начался третий акт.

В слепящей голубизне вверху я различил черную точку, размерами не больше комка пыли. Аасфогель с расстояния, недоступного человеческому глазу, заметил, похоже, свою добычу; он слегка снизился и каким-то образом созвал своих сородичей, что кружили в небе на пятьдесят миль окрест. Эти птицы, смею сказать, охотятся с помощью зрения, а не чутья. Первый стервятник спускался все ниже, и задолго до того, как он приблизился к земле, в небе появились другие черные точки. Аасфогель-наблюдатель находился теперь в четырех или пяти сотнях ярдов надо мной; он парил над гребнем холма на своих широких крыльях, плавно снижаясь. В конце концов стервятник, словно задумавшись, на несколько мгновений завис в воздухе приблизительно в полутора сотнях ярдов над Хансом. Затем аасфогель сложил крылья и устремился вниз, точно арбалетный болт. Лишь у самой земли крылья птицы вновь распахнулись.

Стервятник дернулся, подался вперед в той диковинной манере, что отличает этих птиц, и сделал несколько неуклюжих шагов по земле, восстанавливая равновесие. Потом застыл как вкопанный, устремив свой жуткий немигающий взор на распростертого Ханса, который лежал футах в пятнадцати от него. А в следующую секунду к этому стервятнику стали присоединяться другие, созванные им на пиршество. Они подлетали к холму, снижались, кружились – непременно с востока на запад, по ходу солнца, – замирали в воздухе на миг-другой, камнем падали вниз, чуть не клювом в землю, затем, раскрыв крылья, обретали равновесие, подходили к первому аасфогелю и рассаживались цепочкой, таращась на Ханса. Вскоре готтентот очутился в окружении множества стервятников, сидевших неподвижно и чего-то ожидавших.

Наконец к честной компании присоединился аасфогель, едва ли не вдвое крупнее всех прочих. Буры и туземцы называют таких птиц королевскими – они правят другими стервятниками в стае, и те не смеют нападать на добычу в отсутствие и без позволения вожака. Не могу сказать, принадлежат ли сии особи к иному виду или же они попросту быстрее растут и потому превосходят размерами остальных. Единственное, что известно мне наверняка из продолжительных наблюдений на природе: «король» непременно найдется в каждой стае.

Едва королевский стервятник приземлился, прочие аасфогели, коих теперь насчитывалось пять, а то и все шесть десятков, начали выказывать оживление. Они то и дело посматривали на вожака, косились на Ханса, вытягивали свои голые красные шеи и зажмуривали ярко блестевшие глаза. Впрочем, за теми, кто находился на земле, я следил не слишком внимательно, продолжая присматриваться к их сородичам в воздухе.

Меня несказанно порадовало то обстоятельство, что стервятники оказались чрезвычайно консервативными птицами. Все они вели себя так, как у них повелось, несомненно, еще со времен Адама или даже раньше, – кружили, зависали в воздухе на несколько мгновений, затем устремлялись к земле. Значит, именно в этот миг, в те четыре-пять секунд, пока они изображают собой неподвижную мишень, в них и нужно стрелять. С расстояния менее сотни ярдов я способен уложить на спор сколько угодно пуль в чайное блюдце без единого промаха, а стервятник, смею напомнить, куда больше блюдца. Получается, мне нечего опасаться того испытания, что уготовил нам коварный король зулусов, если, конечно, не произойдет ничего неожиданного. Снова и снова я прицеливался в птиц, чувствуя, что, стоит надавить на спусковой крючок, я пристрелю добрую половину из них.

Попрактиковаться всегда полезно, поэтому я довольно долго продолжал эту игру, однако она внезапно завершилась. Вдруг послышался какой-то странный шум. Повернувшись на звук, я увидел, что аасфогели топают к Хансу, помогая себе широкими крыльями, а впереди, футах в трех от стаи, выступает вожак. В следующее мгновение Ханса заслонили от меня, а затем из глубины этого столпотворения пернатых донесся истошный вопль.

Как выяснилось впоследствии, королевский стервятник попытался ущипнуть готтентота за нос, а другие омерзительные птицы ухватились за прочие части его тела и принялись тянуть, дабы, по своему обыкновению, оторвать от жертвы кусочки повкуснее. Ханс стал отбиваться и закричал, а я выскочил из кустов и выстрелил. Стая забила крыльями, взмыла вверх пернатым облаком и вскоре рассеялась в небе. Не прошло и минуты, как птицы исчезли, и мы с храбрым готтентотом остались одни.

– Молодец! – похвалил я. – Ты сделал все как надо.

– Гляди, баас! – воскликнул Ханс. – У меня в носу две дырки, куда влезет палец, и меня всего искусали! И штаны порвали! А моя голова?! Я почти лишился волос! Говоришь, я молодец? Все правильно сделал? Эти треклятые аасфогели меня чуть не сожрали! О баас, если бы ты видел их близко и понюхал эту вонь, то заговорил бы по-другому. Еще миг, и у меня вместо двух ноздрей стало бы четыре!

– Ерунда, Ханс! – отмахнулся я. – Это всего лишь царапина, а новые штаны я тебе подарю. На, держи табак. И пойдем в кусты, нам надо поговорить.

Так мы и поступили. Когда Ханс слегка успокоился, я пересказал ему свои выводы о повадках аасфогелей в воздухе, а он поделился со мной наблюдениями о поведении стервятников на земле. Поскольку я не собирался целиться в птиц, опустившихся на холм, это меня не слишком заинтересовало. Готтентот согласился со мной в том, что лучше всего стрелять, когда аасфогели зависают перед «нырком».

Откуда-то со стороны долетели громкие крики. Оглядевшись, мы увидели внизу, где раскинулись краали Умгунгундлову, поистине печальную картину. По склону холма в сопровождении троих палачей и семи или восьми воинов вели с крепко связанными за спинами руками троих кафров. Один был совсем старик, лет пятидесяти, другой выглядел не старше восемнадцати. Позднее я узнал, что все трое принадлежали к одной семье. Это были дед, отец и старший сын, которых схватили по очередному смехотворному обвинению в колдовстве; на самом же деле король попросту позарился на их скот.

Допрошенные и осужденные ньянгами[48], эти несчастные были обречены на погибель. Более того, Дингаан, как мне объяснили потом, не удовлетворился истреблением былого, нынешнего и будущего глав семейства; нет, он приказал перебить всех их сородичей, ближних и дальних, чтобы присвоить скот.

Таковы были жестокие нравы, царившие в Зулуленде в те времена.

Глава XIV

Представление

Мучители вывели троих обреченных на середину «арены». До них было рукой подать – действо разворачивалось всего в нескольких ярдах от нас с Хансом.

На вершине холма показался главный палач, огромный детина в колпаке из леопардовой шкуры; этот колпак имел причудливую форму – должно быть, так обозначалась придворная должность чернокожего великана. В руке он держал увесистую дубину, рукоять которой была исчерчена множеством зарубок, и каждая из них обозначала отнятую человеческую жизнь.

– Гляди, белый! – крикнул палач, обращаясь ко мне. – Вот наживка, на которую король будет приманивать священных птиц. Если бы не ты, эти колдуны, пожалуй, могли бы сбежать. Но Великий Черный сказал, что маленькому сыну Джорджа, которого прозывают Макумазаном, нужны пленники, чтобы явить свое колдовство. Значит, эти трое умрут сегодня!

Услышав подобное, я едва сдержал подкативший к горлу ком. И мое состояние ничуть не улучшилось, когда самый молодой из осужденных после этих слов палача рухнул на колени и принялся умолять, чтобы я его пощадил. А дед юноши сказал мне так:

– Вождь, разве недостаточно того, что умру я? Я стар, и моя жизнь ни для кого не важна. Если тебе мало, возьми меня и моего сына, но отпусти этого юнца, моего внука! Нас всех оболгали, а он к тому же еще слишком молод, чтобы колдовать. Видишь сам, он не успел взять жену! Послушай, вождь! Ты тоже молод. Разве твое сердце не омрачилось бы в преддверии гибели, когда солнце твоей жизни едва поднялось в небо? Спроси себя, белый вождь, каково было бы твоему отцу, если он у тебя есть? Вообрази, что его заставляют смотреть, как ты погибаешь, чтобы какой-то чужак мог показать чудеса своего колдовского оружия и убить диких птиц, слетевшихся полакомиться мертвой плотью!

Мои глаза увлажнились. Как мог, я поспешил растолковать почтенному старцу, что выпавший им жуткий жребий никак не связан со мной и моими желаниями. Я объяснил, что неповинен в их участи, что меня заставили стрелять в стервятников на лету, дабы я мог спасти своих товарищей-белых от столь же трагической судьбы. Старик внимательно выслушал, то и дело переспрашивая, наконец сообразил, похоже, о чем я говорю, и произнес с ужасающим спокойствием:

– Теперь я понимаю, белый, и я рад узнать, что ты не такой жестокий, как мне думалось. – Тут он повернулся к своим родичам. – Дети мои, не будем больше изводить этого инкози своими мольбами. Он делает ровно то, что должен, чтобы спасти своим умением жизнь его братьев. Если мы будем умолять о пощаде и разбередим жалость в его сердце, наши страдания, быть может, заставят руку инкози дрогнуть, и тогда белые тоже умрут. Кровь их будет и на наших руках. Дети мои, нас убьют по приказу короля. Подчинимся же королевской воле, как надлежит мужчинам нашего семейства и нашего рода! Белый вождь, прими нашу благодарность за твои слова. Да прожить тебе долго, да спит удача в твоей постели до последнего дня! Да не изведает промаха твое чудесное оружие! Желаю тебе вырвать жизнь своих товарищей из королевской хватки. Прощай, вождь!

Вскинуть в приветствии связанные за спиною руки он, разумеется, не мог, а потому просто поклонился мне, и двое других зулусов сделали то же самое.

Затем они отошли в сторонку, уселись на землю и коротко перемолвились между собой, после чего затянули хором некий диковинный напев. Палачи и стражники тоже устроились неподалеку; они болтали, смеялись и передавали из рук в руки понюшки табака. Я заметил, что их предводитель поделился табаком с осужденными. Он поднес ладонь к носу каждого, те втянули по доле и вежливо поблагодарили, перемежая слова чиханием.

Сам я извлек свою трубку и закурил. Мне требовалось некое возбудительное, точнее, успокоительное средство. Прежде чем я выпустил последний клуб дыма, Ханс, который лечил свои раны, нанесенные клювами стервятников, жвачкой из листьев, вдруг обронил своим привычным деловитым тоном:

– Смотри, баас, вон они идут! Белые с одной стороны, черные с другой, будто козлища и агнцы в Судный день, как говорится в Писании!

Я повернулся. По правую руку от меня показались буры во главе с фру Принслоо, которая держала над головой свой поломанный старый зонт. Слева приближались зулусы, явно королевские сановники и советники, а перед ними важно выступал сам Дингаан в накидке из бус. Короля поддерживали двое крепких воинов-телохранителей, третий нес щит, прикрывая его величество от солнца, а четвертый тащил туземный трон. Позади белых и чернокожих шли зулусы в воинском облачении, с внушающими страх копьями в руках.

Оба отряда приблизились к камню, на котором я сидел, почти одновременно. Возможно, так и предполагалось с самого начала. Они остановились, разглядывая друг друга. Я же продолжал курить.

– Allemachte, Аллан! – не сдержалась фру Принслоо, тяжело дышавшая после подъема на холм. – Вот ты где! Ты не вернулся, и я решила, что ты сбежал и бросил нас, как тот плут Перейра!

– Вот он я, тетушка, – подтвердил я угрюмо. – Видят Небеса, хотел бы я быть в другом месте!

Между тем Дингаан, уместив свое обширное седалище на троне и переведя дух, подозвал к себе юного Холстеда и сказал ему:

– О Тоомаз, спроси своего брата Макумазана, готов ли он стрелять по стервятникам. Я не желаю упреков в несправедливости. Если он не готов, пусть доделывает свои колдовские снадобья.

Я мрачно ответил, что готов настолько, насколько это вообще возможно.

Тут фру Принслоо, догадавшись, что перед нею король зулусов, двинулась на Дингаана, размахивая зонтом. Она стиснула плечо Холстеда, понимавшего по-голландски, и потребовала от него перевести все, что она желает поведать королю.

Послушайся Холстед, и переводи он именно то, что произносила фру, все мы были бы мертвы через пять минут. По счастью, этот молодой человек, которого угораздило стать пленником Дингаана, очевидно, перенял у него толику змеиного лукавства и коварства за время своего пребывания среди зулусов, а потому подправлял при переводе цветистые выражения фру Принслоо. Вкратце ее речь сводилась к тому, что Дингаан – жестокосердный и кровожадный злодей, которого Всемогущий покарает за сотворенное зло рано или поздно (так и случилось, смею заметить), и что, если он дотронется хотя бы до волоска на голове самой фру и ее спутников и соотечественников, буры сделаются проводниками карающей воли Всевышнего (что, опять-таки, и произошло). В переводе же Холстеда на зулусский вышло, будто фру назвала Дингаана величайшим правителем на свете, сказала, что не было, нет и никогда не будет равного ему в могуществе, мудрости и красоте, и призналась, что, если ей и ее товарищам суждено умереть, лицезрение короля в славе и великолепии утешит их перед кончиной.

– Правда? – с подозрением спросил Дингаан. – Таковы слова этой женщины-мужчины? Ее глаза говорят одно, а уста произносят иное. О Тоомаз, хватит лгать! Переведи мне в точности слова белой правительницы, не то я сам выясню, что она кричала, а тебя отдам палачам.

Холстед не стушевался. Он пояснил, что еще не успел перевести до конца. «Женщина-мужчина», которая, как правильно догадался Дингаан, правит голландцами, говорит, что, если он, могучий и славный король, властелин неба и земли, убьет ее или кого-то из ее подданных, народ белых отомстит, уничтожив самого короля и все его племя.

– Вот как? – откликнулся Дингаан. – Значит, эти буры опасны, как я и думал, а вовсе не мирный народ, каким они старались казаться. – Он погрузился в размышления, сверля взглядом землю под ногами, а затем поднял голову и продолжил: – Что ж, мы заключили соглашение, и потому я не стану истреблять эту горстку, как следовало бы с ними поступить. Скажи этой старой корове-правительнице, что я намерен сдержать свое слово, сколько бы она мне ни грозила. Если маленький сын Джорджа по имени Макумазан сумеет убить своим колдовством трех стервятников из пяти, тогда она и ее подданные смогут уйти беспрепятственно. Если нет, их скормят тем самым стервятникам, по которым он промахнется, а когда белые воины придут мстить, я поговорю с ними. Все, довольно болтовни! Ведите сюда злодеев, чтобы они могли поблагодарить меня за милосердие!

Старика, мужчину и юношу поставили перед Дингааном. Осужденные приветствовали короля воинским салютом.

– О король, – промолвил старший из них, – мы невиновны. Если тебя порадует моя смерть, о король, я готов умереть, и мой сын тоже готов. Но мы молим тебя пощадить этого юношу! Он совсем еще мальчик и способен сослужить тебе добрую службу, когда вырастет, как служил твоему дому я сам много лет подряд!

– Молчи, белоголовый пес! – прошипел Дингаан. – Этот юнец – колдун, как и все вы! Когда повзрослеет, он околдует меня и будет заодно с моими врагами! Знай, что я истребил весь твой род. Так чего ради мне щадить его? Чтобы он наплодил отпрысков, которые тоже возненавидят меня? Отправляйся к духам и поведай им, как Дингаан обходится с изменниками!

Старик, похоже, сильно любил внука и попытался что-то сказать, но стоявший рядом воин ударил его по лицу, а Дингаан воскликнул:

– Что? Тебе мало? Еще слово, и я заставлю тебя убить мальчишку собственной рукой! Уведите их!

Я отвернулся и опустил голову. Моему примеру последовали остальные белые. Но заткнуть уши мы не догадались и потому вскоре услышали, как старик-зулус, которому жизнь сохраняли до последнего, дабы он увидел гибель своих потомков, вскричал:

– В ночь тридцатой полной луны, считая с этого дня, я, ясновидец и прорицатель, призову тебя, Дингаан, в землю призраков, и там ты заплатишь за все!..

Взревев от ярости и страха, палачи накинулись на него и умертвили. Когда установилась тишина, я огляделся. Король, чье лицо пожелтело от испуга, весь дрожал и вытирал пот со лба. Этот дикарь был весьма суеверен.

– Ты поторопился убить этого колдуна, – попенял он охрипшим голосом главному палачу, который был занят тем, что наносил новые отметки на свою ужасную дубину. – Глупец! Из-за тебя я не дослушал его лживое пророчество!

Палач хмуро ответил, что, сдается ему, такого лучше не слышать вовсе, и поспешил куда-то уйти. Здесь я должен указать, что, по странному стечению обстоятельств, Дингаан и вправду был убит приблизительно через тридцать месяцев. Военачальник Мопо, служивший королю и сразивший его брата Чаку, покончил с Дингааном при помощи Умслопогаса, сына Чаки. В последующие годы сам Умслопогас поведал мне о жуткой гибели чернокожего тирана и о призраках, которые явились созерцать его смерть, но, конечно, он не мог сказать, в какой именно день все произошло. Поэтому трудно сказать, сбылось ли пророчество старика-зулуса в точности[49].

Три бездыханных тела простерлись на вершине холма смерти. Король кое-как справился со своим смятением и велел оттеснить зрителей, дабы они наблюдали за моим выступлением, не пугая стервятников. Так что буры в сопровождении караула, которому было приказано убить их, если они попытаются сбежать, направились в одну сторону, а Дингаан и его зулусы отошли в другую. Мы с Хансом по-прежнему прятались в кустах. Когда белых проводили мимо меня, фру Принслоо громко и весело пожелала мне удачи, но я-то заметил, что ее руки дрожали, когда она утирала глаза своим грязным передником. Анри Марэ дрогнувшим голосом попросил не промахнуться и спасти его дочь. Мари, бледная, но настроенная решительно, не сказала ничего – просто заглянула мне в глаза и словно ненароком коснулась кармана платья, где, насколько я знал, лежал мой пистолет. На прочих буров я вовсе не обратил внимания.

Что ж, настал, слишком скоро настал чудовищный миг испытания. Не стану скрывать: напряженное ожидание, отравленное дурными предчувствиями, было невыносимым. Минула, казалось, вечность, прежде чем в тысяче футов над моей головой появилось черное пятнышко, в котором я опознал стервятника. Птица начала снижаться широкими кругами.

– О баас, – проговорил бедняга Ханс, – это даже хуже, чем стрелять гусей в Груте-Клуф. Там ты терял только свою лошадь, а теперь…

– Молчи! – шикнул я. – Давай сюда ружье.

Стервятник спускался, плавно и неумолимо, круг за кругом. Я покосился на буров и увидел, что все они стоят на коленях. Тогда я посмотрел на зулусов; те неотрывно наблюдали за происходящим. Думаю, подобное было для них в новинку, и потому они пребывали в радостном возбуждении. Отогнав ненужные мысли, я сосредоточился на птице.

Та как раз завершила последний круг облета. Прежде чем нырнуть вниз, она зависла в воздухе на своих широких крыльях; ее голова была повернута ко мне. Я сделал глубокий вдох, поднял ружье, прицелился точно в грудь стервятнику – и дотронулся до спускового крючка. Прогремел выстрел, и аасфогель вдруг перевернулся на лету. В следующее мгновение что-то глухо тюкнуло, и я было обрадовался, решив, что пуля угодила в цель. Увы, моя радость оказалась преждевременной.

Хлопо к был порожден пролетевшей мимо пулей и соприкосновением воздуха с жестким оперением на крыле. Всякий, кому доводилось стрелять крупных птиц на лету, наверняка слышал этот звук. Стервятник же, вместо того чтобы упасть, выровнял полет. Непривычный к таким происшествиям, он осторожно опустился на землю, проковылял несколько шагов и уселся поблизости от мертвых тел. Словом, он вел себя ровно так же, как другие птицы, еще недавно нападавшие на Ханса, и, по всей видимости, ничуть не пострадал.

– Промахнулся! – шепотом возвестил Ханс, хватая ружье и принимаясь перезаряжать. – О баас, и почему ты не кинул камень в первую кучу?!

Я метнул на готтентота взгляд, который, должно быть, его напугал; во всяком случае Ханс умолк. Оттуда, где стояли на коленях буры, донесся многоголосый стон. Мои товарищи принялись молиться усерднее прежнего, а зулусские сановники наперебой что-то втолковывали своему королю. Потом я выяснил, что Дингаан ставил против меня десять голов скота за одну, а его советники с великой неохотой принимали эти условия.

Ханс перезарядил ружье, вставил капсюль, взвел курок и передал ружье мне. Между тем в небе появились другие стервятники. Торопясь покончить с выпавшим нам испытанием, в подходящий миг я выбрал птицу, прицелился и надавил на спуск. Снова прогремел выстрел, снова я увидел кувырок в воздухе и услышал знакомый звук. Господи! Аасфогель медленно развернулся и начал величаво подниматься в небеса в той же манере, в какой спускался. Я опять промахнулся!

– Это вторая куча камней виновата, баас, – проговорил Ханс.

На сей раз я даже не взглянул на него. Просто сел и закрыл лицо руками. Еще один промах, и тогда…

Ханс помешал мне предаваться отчаянию.

– Баас, – прошептал он, – эти аасфогели видели вспышку, вот и шарахнулись, точно перепуганные лошади. Ты стреляешь, когда они смотрят на тебя, баас. Надо встать с другой стороны, стрелять им в хвост, ведь даже у аасфогеля нет глаз на хвосте.

Я отнял руки от лица и воззрился на готтентота. Поистине, моему слуге было ниспослано озарение свыше! Я все понял. Пока клювы птиц повернуты ко мне, я могу стрелять хоть целый день, но не попаду ни в одного даже из полусотни стервятников, ибо они уворачиваются от вспышек и пули пролетают мимо – на волосок, но мимо.

– Идем! – выдохнул я и поспешил пересечь «арену», чтобы спрятаться за валуном, что лежал напротив кустов, ярдах в ста от прежнего укрытия.

Пришлось пройти мимо зулусов, которые осыпали меня градом насмешек; они спрашивали, куда подевалось мое колдовство и хочу ли я, чтобы моих товарищей убили поскорее. Дингаан же поставил пятьдесят голов скота против меня, однако никто не отважился состязаться с королем.

Я хранил молчание, даже когда мне вслед закричали, что «белый бросил копье и трусливо удирает». Суровый и угрюмый от отчаяния, я достиг валуна и укрылся за ним вместе с Хансом. Буры по-прежнему стояли на коленях, но молиться, похоже, перестали. Дети плакали, мужчины хмуро переглядывались, фру Принслоо обнимала Мари, утешая ее. Там, за большим камнем, ко мне вернулось мужество, как случается порой в миг величайшей опасности. Я вспомнил свой сон и успокоился. Всевышний не будет столь жесток и не позволит мне промахнуться заново, не обречет на погибель моих несчастных товарищей.

Выхватив ружье из рук Ханса, я зарядил его самостоятельно, поскольку мне пришло в голову, что не следует доверять это занятие другим. Когда я вставлял капсюль, очередной стервятник как раз завершал последний круг. Вот он завис в воздухе, и ко мне был обращен его хвост! Я поднял ружье, прицелился между подобранными лапами птицы, надавил на спуск – и зажмурился, ибо попросту не смел смотреть.

Я услышал, как пуля во что-то ударилась, а несколько секунд спустя послышался иной звук – какой-то предмет грянулся оземь. Я открыл глаза: в восьми или десяти шагах от убитых зулусов лежала, раскинув крылья, мерзкая тварь, тоже мертвая.

– Allemachte! Так-то лучше! – воскликнул Ханс. – Ты же бросал камни в остальные кучи, верно, баас?

Зулусы оживленно галдели, ставки против меня пошли вниз. Буры с побелевшими от волнения и страха лицами безмолвно взирали на меня. Это я видел краем глаза, пока перезаряжал. Следующий стервятник между тем приближался; он явно заметил неподвижную птицу на земле, но, должно быть, ничего не заподозрил и решил, что бояться не стоит. Я прижался спиной к валуну, прицелился и выстрелил, совершенно уверенный в успехе. На сей раз я не зажмуривался, а потому видел воочию, как все произошло.

Пуля поразила птицу между нами, прошла насквозь, и стервятник рухнул замертво, угодив едва ли не на голову своему погибшему ранее собрату.

– Хорошо, хорошо! – Ханс прицокнул языком от восторга. – Не промахнись по третьей, баас, и als sall recht kommen[50].

– Ну да, – согласился я, – осталось только не промазать. Я снова перезарядил ружье самостоятельно, позаботившись забить порох поглубже и подобрать пулю, которая ровно и гладко вошла бы в ствол. Вдобавок я почистил колючкой ударник и чуть присыпал его порохом, чтобы избежать малейшей возможности осечки. Затем вставил капсюль и стал ждать. Что там творилось у буров и зулусов, я не знал и не хотел знать. В тот миг наивысшего напряжения я не оглядывался по сторонам, целиком сосредоточившись на своей роли в драматическом представлении.

Стервятники будто сообразили, что происходит что-то необычное, сулящее им опасность. Они кружили в небе, слетевшись десятками, если не сотнями, с востока, запада, севера и юга; величаво парили над холмом, но ни один не выказывал намерения спуститься за угощением из мертвых тел. Я продолжал наблюдать и вдруг заметил среди птиц того самого громадного вожака, что клюнул бедолагу Ханса в лицо. Этого аасфогеля легко было отличить, поскольку он превосходил размерами всех прочих птиц, к тому же у него были крылья с белой каймой. Мне бросилось в глаза, что его стая держится рядом, и вообще, птицы вели себя так, словно о чем-то советовались.

Но вот они разделились, и вожак стал снижаться, собираясь, вероятно, присмотреться к телам на земле. Он спускался, сужая круги, достиг того уровня, с которого следовало нырять вниз, и, по благословенному обыкновению своей породы, завис в воздухе на секунду-другую. Его могучий клюв был обращен на юг, а распушенный хвост смотрел на меня.

Господь услышал мои молитвы! Обрадовавшись столь крупной мишени, я прицелился и выстрелил. Пуля угодила в вожака, разлетелись в стороны перья, вырванные ее попаданием, и я предвкушал момент, когда гигантский стервятник рухнет наземь. Увы, он не упал! Несколько секунд он словно раскачивался в воздухе на своих могучих крыльях, а затем стал подниматься все выше и выше, причем круги, которые птица закладывала, неуклонно сужались, и в итоге почудилось даже, будто она летит по прямой в небесные эмпиреи. Я не сводил с нее взгляда. Все собравшиеся тоже глядели вслед исполинской птице, покуда она не сделалась сперва пятнышком в голубизне неба, а затем не превратилась в черную точку. И потом вовсе исчезла, скрывшись в пределах, куда не способен проникнуть человеческий взор.

– Вот и все, – сказал я Хансу.

– Ja, баас, – ответил готтентот, стуча зубами. – Вот и все. Ты положил мало пороха. Теперь все мы умрем.

– Еще поглядим, – криво усмехнулся я. – Заряди ружье, Ханс, да поскорее! Прежде чем мы умрем, в Зулуленде будет новый король.

Хорошо, баас! – воскликнул он, спешно принимаясь за дело. – Давай прикончим этого жирного борова Дингаана! Стреляй ему в живот, баас, чтобы он на своей шкуре узнал, каково это – умирать медленно. Потом перережь мне горло вот этим большим ножом и убей себя, если не хватит времени перезарядить и застрелиться. Пулей-то проще будет.

Я кивнул, поскольку сам собирался поступить именно так. Ни за что не стану бессильно смотреть, как зулусы убивают несчастных буров. А Мари сможет позаботиться о себе.

Тем временем зулусы стали приближаться ко мне, а воины, сторожившие Марэ и прочих белых, погнали тех вперед, притворяясь, будто закалывают их ассегаями, и покрикивая, как кричат пастухи на скот. И зулусы, и пленные буры спустились в углубление на гребне холма почти одновременно, однако вплотную не сошлись, остановились на удалении друг от друга. Между ними лежали тела троих мертвых зулусов и туши двух аасфогелей, а неподалеку стояли мы с Хансом.

– Ну что, маленький сын Джорджа, – произнес Дингаан, – ты проиграл свой спор, потому что убил всего двух птиц из пяти своим колдовством. Это хорошо, но этого мало. Теперь ты должен заплатить, как заплатил бы я, будь победа твоей.

Он вытянул руку и отдал жестокий приказ:

– Булала амалонгу! Убейте белых! Убивайте их одного за другим, чтобы я видел, умеют ли они умирать. Убейте всех, кроме Макумазана и той высокой девушки!

Несколько воинов схватили старую фру Принслоо, которая стояла впереди других буров.

– Погоди, о король! – вскричала она, когда над ее головой взметнулись ассегаи. – С чего ты взял, что победил? Ведь тот, кого ты зовешь Макумазаном, попал в последнюю птицу. Нужно отыскать ее, а уже потом убивать нас.

– Что болтает эта старуха? – спросил Дингаан.

Холстед медленно перевел.

– Верно, – изрек король. – Раз она настаивает, я отправлю ее искать этого стервятника на небесах. Возвращайся, старая женщина, и расскажи нам, удалось ли тебе его найти.

Воины держали занесенные над фру Принслоо ассегаи, ожидая королевского слова. Я притворился, будто смотрю в землю, а сам взвел курок, твердо решив, что приказ Дингаана станет для него последним в жизни. Ханс же глядел в небо – должно быть, не хотел видеть гибель старой фру. Внезапно готтентот испустил пронзительный вопль, заставивший всех, даже обреченных на смерть буров, повернуться к нему. Ханс ткнул рукою ввысь, и все послушно уставились туда.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Это был вожак стаи стервятников, и он падал – падал мертвым!


Вот что они увидели. Высоко-высоко, в океане прозрачной голубизны, возникла крошечная точка, каковую способно было различить на таком расстоянии лишь острое зрение готтентота. Точка росла в размерах, приближаясь с устрашающей, непрерывно нараставшей скоростью.

Это был вожак стаи стервятников, и он падал – падал мертвым!

Птица грянулась оземь между фру Принслоо и воинами, что на нее наседали, расколола ассегай одного из них, а самого воина опрокинула навзничь. Да, стервятник упал – и остался лежать неподвижной грудой перьев.

– О Дингаан, – сказал я, и мой голос прозвучал неожиданно громко в наступившей полной тишине. – Похоже, спор все-таки остался за мной, а не за тобой. Я убил этого вожака, и он, будучи королем, решил умереть высоко в небе, только и всего.

Дингаан помешкал, явно не желая щадить буров, но я, заметив его сомнения, слегка приподнял ружье. Возможно, он уловил мое движение – или же чувство собственного достоинства (как он его понимал, конечно) пересилило в нем врожденную кровожадность. Так или иначе, он сказал одному из советников:

– Проверь тушу птицы. Убедись, что там есть отверстие от пули.

Советник подчинился и принялся ощупывать груду перьев и переломанных костей. По счастью, он отыскал не отверстие, которое было трудно обнаружить среди многочисленных увечий от падения, а саму пулю, что пронзила тело вожака снизу вверх и застряла под твердой кожей у хребта, там, где выныривала между могучими крыльями длинная красная шея. Советник легко извлек пулю и предъявил ее королю.

– Макумазан победил, – объявил Дингаан. – Его колдовство оказалось сильнее, пусть и самую чуточку. Забирай этих буров, Макумазан, они твои, и ступайте прочь из моих земель!

Глава XV

Ретиф просит об одолжении

Снова и снова на всем протяжении нашего беспокойного странствия по жизни мы обретаем милость Небес в виде мгновений почти безграничного счастья, вправленных, подобно бриллиантам, в изобилующее терниями полотно времени. Порой это всего-навсего часы простого животного удовольствия, иногда же наши переживания становятся прекрасными, ибо их питают воды духовных источников бытия, и так бывает в тех редких случаях, когда материальное покрывало жизни словно слетает, сдернутое могучей и незримой дланью, и мы ощущаем присутствие Всевышнего, а Он направляет наши шаги к неизбежному концу, то есть к Себе. Но изредка все перечисленное – физические удовольствия, божественная любовь и возвышенные чувства – объединяется и становится цельным и нераздельным, как душа и тело; и мы говорим: «Теперь мне известно, какова истинная радость».

Подобное ощущение охватило меня вечером того дня, когда спор с Дингааном завершился моей победой. Почти десять человек были спасены благодаря хладнокровию и меткости вашего покорного слуги. Ни рука, ни сердце меня не подвели, хоть я сознавал, что многим обязан озарению, постигшему готтентота Ханса (откуда оно пришло, хотелось бы знать), а иначе все могло бы сложиться и наверняка сложилось бы по-другому. При всей моей сноровке и при всем опыте мне попросту не приходило в голову, что зоркие глаза стервятников способны заметить вспышки выстрелов при ярком солнечном свете, из-за чего, собственно, треклятые птицы ухитрялись уворачиваться от пуль.

Тем вечером, признаюсь, меня чествовали как героя. Благодарил даже Анри Марэ, говоривший со мной так, как отец мог бы говорить с сыном, которого втайне всегда ненавидел; отчасти это объяснялось тем, что я был англичанином, а отчасти – любовью его дочери ко мне. Он завидовал и ревновал, а еще пекся о своем племяннике Эрнанду Перейре, которого то ли любил, то ли не выносил – возможно, все сразу. Остальные же буры, мужчины, женщины и дети, дружно славили и благословляли меня со слезами на глазах и клялись, что отныне, несмотря на молодость, Аллан Квотермейн будет признан единственным их предводителем. И конечно, похвалы старой фру Принслоо, причастной к победе тем, что накормила героя печенкой и уложила спать, звучали едва ли не громче всех.

– Вы только поглядите! – приговаривала она, тыча в меня толстым, как сарделька, пальцем и обращаясь к своему семейству. – Да будь у меня такой муж или такой сын, вместо вас, олухов, волею Господа привязанных ко мне, точно путы к копытам ослицы, я была бы счастлива.

– Господь знал, что делал, старуха, чтобы ты не лягалась, – откликнулся ее муж, тихий и спокойный человек, за которым я и раньше замечал склонность к язвительности. – Вот связал бы Он заодно тебе язык, я бы и вовсе решил, что попал в рай.

Фру дала ему подзатыльник, а их отпрыски, пересмеиваясь, поспешили удалиться.

Но чудеснее всего оказался разговор с Мари. Все, что случилось тем вечером между нами, разумнее, как мне представляется, оставить на волю читательского воображения, ибо беседы влюбленных, тем паче в подобных обстоятельствах, мало чем интересны для прочих. Вдобавок они в каком-то смысле поистине священны и потому не подлежат разглашению. Однако я все-таки упомяну об одной фразе, поскольку, как стало ясно из последующих событий, она была почти пророческой и прозвучала, думается мне, отнюдь не по прихоти случая. Эта фраза была произнесена ближе к концу нашего разговора, когда Мари захотела вернуть мне пистолет, который я, напомню, отдал ей ради осуществления жуткого, но мнившегося неизбежным замысла.

– Трижды ты спасал мою жизнь, Аллан, – сначала в Марэфонтейне, потом в лагере, где мне грозила голодная смерть, и сейчас, когда ты избавил меня от Дингаана, чье прикосновение сулило погибель. Уж не знаю, будет ли у меня возможность отплатить тебе той же монетой? – Мари опустила подбородок, потом положила голову мне на плечо и прибавила: – Думаю, Аллан, это будет в… – Она вдруг оборвала себя и отвернулась.

Если коротко, милостью Провидения мне удалось спасти всех этих достойных людей от мучительной и неприглядной смерти. И все же я неоднократно размышлял впоследствии, что, сложись обстоятельства иначе, скажем, найди вожак стервятников в себе силы улететь подальше и там умереть, как нередко поступают птицы с ранениями в легких – наверное, в поисках воздуха; не устремись он прямиком вверх, будто вспугнутая куропатка, наша история могла бы закончиться гораздо лучше. Я бы тогда наверняка застрелил Дингаана, а мы все полегли бы прямо там, на вершине холма, от рук зулусов. Если бы Дингаан погиб в тот день, Ретиф и его спутники избегнули бы жестокой смерти. А если бы королю наследовал его брат, миролюбивый Панда[51], не состоялось бы, полагаю, ни последующей бойни при Веенене[52], ни других трагических событий и кровопролитий. Увы, нам суждено было иное, и кто я такой, чтобы оспаривать или хотя бы подвергать сомнению законы судьбы? Несомненно, произошло то, что было предначертано, и случилось это в назначенный срок. Что тут скажешь?

Рано утром мы забрали наших волов, которые еще не полностью оправились, но были накормлены и немного отдохнули. Час или два спустя мы тронулись в путь, ибо посланец принес распоряжение Дингаана: король требовал, чтобы мы не задерживались. Еще он прислал нам проводников во главе с воином Камбулой, которые должны были провести нас до границ Наталя.

В то утро я позавтракал с преподобным мистером Оуэном и его домочадцами, поскольку хотел убедить священника присоединиться к нам: по моему глубокому убеждению, Зулуленд был неподходящим местом для белых женщин и детей. Но мои старания не принесли результата. У миссис Халли, жены отсутствовавшего переводчика, было трое маленьких детей. Она, мисс Оуэн и служанка Джейн Уильямс охотно уехали бы с нами, на чем я и настаивал. Однако мистер и миссис Оуэн, в сердцах которых пылало пламя миссионерского рвения, не желали слушать уговоров. Они отвечали, что Всевышний их защитит, что они провели в этих краях всего несколько недель и решение бежать отсюда, едва приступив к работе, будет проявлением трусости и даже изменой. Отмечу здесь, что после расправы с Ретифом они изменили свое мнение (что нисколько не удивительно) и поспешили уехать.

Я рассказал мистеру Оуэну, насколько близок был к тому, чтобы застрелить Дингаана, и прибавил, что в этом случае погибли бы все. Мои слова потрясли его до глубины души. Он прочел мне целую проповедь о грехе смертоубийства, кровожадности и порочности мщения. Поняв, что мы смотрим на мир по-разному и нет ни малейшего смысла тратить душевные силы на спор, я попрощался со священником и его домочадцами и ушел, не занимая себя мыслями о том, свидимся ли мы когда-нибудь снова.

Итак, час спустя мы двинулись в путь. Миновав проклятый холм Хлома-Амабуту, на склонах которого я заметил нескольких стервятников, сыто дремавших на валунах, мы подъехали к воротам большого крааля. Там, к моему изумлению, нас поджидал Дингаан с несколькими советниками, окруженный воинами числом более сотни человек. Король сидел в тени двух высоких и раскидистых молочных деревьев. Опасаясь предательства с его стороны, я остановил фургоны и велел бурам зарядить ружья и готовиться к худшему. Через минуту-другую появился юный Томас Холстед, который сообщил, что Дингаан желает говорить с нами. Я спросил, значит ли это, что нас собираются убить. Он уверил меня, что мы в полной безопасности; король просто получил некие вести, каковые привели его в доброе расположение духа по отношению к белым, и он захотел попрощаться с нами.

Мы смело подъехали туда, где сидел Дингаан, снова остановили фургоны и все вместе подошли к королю. Тот приветствовал нас довольно дружелюбно и даже протянул мне свою толстую руку для пожатия.

– Макумазан, – сказал он, – хотя твоя победа стоила мне множества волов, я рад, что ты вчера победил. Иначе я убил бы всех твоих друзей, а это непременно обернулось бы войной между зулусами и народом амабуна. Этим утром мне донесли, что вожди амабуна отправили к нам посольство во главе с одним из старейшин. Думаю, вы встретите их по дороге. Потому поручаю тебе известить их, что они будут желанными гостями. Пусть приходят не страшась, я приму их как положено и выслушаю все, что они пожелают сказать.

Я ответил, что так и сделаю.

– Хорошо, – произнес он. – Отдаю тебе дюжину голов скота. Шесть вам на пропитание, другие шесть в дар посольству амабуна. А Камбула, мой верный воин, проводит вас до реки Тугела.

Я поблагодарил короля зулусов и повернулся, чтобы уйти, когда Мари вдруг вздумалось совершить глупость – выступить вперед и заговорить со мной о чем-то (о чем именно, уже не припомню).

– Макумазан, это та девушка, о которой ты говорил мне? – спросил Дингаан. – Ты ее хочешь взять в жены?

– Да, – коротко ответил я.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

«Макумазан, это та девушка, о которой ты говорил мне?» – спросил Дингаан.


– Клянусь головой Великого Черного! – вскричал король. – Она очень красива! Подари ее мне, Макумазан!

– Она не моя, чтобы я мог ее дарить, – объяснил я.

– Тогда я заплачу тебе за нее сотню голов скота, Макумазан. Столько платят за королевских жен. А еще подарю десять красивейших девушек Зулуленда.

Я вежливо отказался.

Король явно начал злиться.

– Я оставлю ее себе, хочешь ты того или нет, – процедил он.

– Тогда она умрет, о Дингаан, – ответил я. – Не забудь, у меня хватает колдовства вроде того, какое убило стервятников на холме.

Я-то имел в виду, что погибнет именно Мари. Но, напомню, зулусским языком я владел не слишком хорошо, и Дингаан понял мои слова так, что я намерен расправиться также и с ним. Похоже, это его напугало, и он сказал:

– Что ж, я обещал всем вам свободу, если ты возьмешь верх, а потому ступайте с миром. Я не ищу ссор с белыми людьми, Макумазан, но знай, что ты первый среди них отказал Дингаану в подарке. Все же я на тебя не в обиде, и если пожелаешь вернуться, тебя встретят радушно. Я ведь вижу, что ты, хоть юн и мал ростом, весьма умен и наделен храбростью. Ты говоришь, что думаешь, и не склонен лгать. Передай народу Джорджа, что в моем сердце нет злобы.

С этими словами он поднялся и вышел за ворота крааля.

Я несказанно обрадовался его уходу, поскольку теперь мы и вправду были в безопасности, не считая тех повседневных угроз, какие подстерегают любого путника в этих диких местах. До встречи с посольством Дингаан, по крайней мере, будет поддерживать мир с бурами. Значит, можно не подозревать, что он отважится на открытое столкновение с ними в своих владениях и его воины предательски нападут на наш отряд. Потому мы отправились в дорогу с легким сердцем, вознося благодарность Небесам за наше чудесное спасение.

На третий день пути, уже приближаясь к реке Тугела, мы повстречали бурское посольство. Посланники расположились на берегу ручья, где мы намеревались дать отдых волам и немного перекусить. Сморенные жарой, буры дремали и не замечали нас до тех пор, покуда мы буквально не свалились им на голову. Увидев зулусских воинов, шедших впереди, они вскочили, забегали, похватали ружья, но затем из буша показались наши фургоны, и буры застыли в изумлении, очевидно гадая, кто это путешествует по здешним краям.

Мы окликнули их по-голландски, чтобы они не тревожились зря, и вскоре подъехали к стоянке. Прежде чем мы остановились, мой взгляд выхватил среди посланников коренастого мужчину со светлой бородой, который показался мне знакомым. К нему я и направился, не обращая внимания на остальных шестерых или семерых мужчин. Не замедлило выясниться, что зрение меня не подвело, и я протянул руку:

– Добрый день, минхеер Пьет Ретиф! Кто бы мог подумать, что, расставшись так давно и так далеко отсюда, мы встретимся в землях зулусов?

Он пригляделся ко мне:

– Кто вы? Ба! Allemachte! Теперь я вас узнал! Тот самый англичанин, юный Аллан Квотермейн, который стрелял гусей в колонии! Признаться, я ничуть не удивлен: человек, которого вы победили в том поединке, говорил, что вы странствуете в этих местах. Однако он почему-то уверял, будто зулусы вас убили.

– Вы об Эрнанду Перейре, верно? – уточнил я. – А где вы с ним столкнулись?

– Ниже по течению Тугелы, и встреча не была доброй. Да он сам вам расскажет, я взял его с собой, чтобы он показал дорогу к краалям Дингаана. Где Перейра? Ведите его сюда. Мне нужно с ним потолковать.

– Здесь я, – послышался заспанный голос, ненавистный голос Перейры. Он, оказывается, дремал в тени густого кустарника. – Что такое, коммандант? Уже иду. – Он поднялся с земли, потягиваясь и зевая, в тот самый миг, когда к нам присоединился весь мой отряд.

Перейра сразу же заметил Анри Марэ и кинулся к тому, приговаривая:

– Дядюшка! Слава богу, вы живы!

Потом он увидел меня, и, скажу как на духу, никогда прежде не доводилось мне наблюдать, чтобы лицо человека менялось столь разительно. Его челюсть отвисла, краска схлынула со щек, отчего те сделались желтоватыми, как у всех людей португальского происхождения. Протянутые к дяде руки бессильно упали.

– Аллан Квотермейн! – воскликнул он. – Я был уверен, что вы мертвы!

– Я бы погиб минимум дважды, минхеер Перейра, случись все по-вашему, – отозвался я.

– Что вы имеете в виду, Аллан? – спросил Ретиф.

– Я расскажу, что он имеет в виду! – вмешалась фру Принслоо, грозя Перейре своим увесистым кулаком. – Этот чернявый пес дважды пытался убить Аллана, хотя тот спас ему жизнь! Сначала стрелял в него ночью в овраге и промахнулся вот на столько, видите шрам у Аллана на щеке? А потом стакнулся с зулусами, сказал Дингаану, что Аллан – злодей и колдун, который навлечет беду на его владения.

Ретиф перевел взгляд на Перейру.

– Что скажете, минхеер? – спросил он.

– Что скажу? – делано возмутился Перейра, явно успевший собраться с мыслями. – Да все это попросту ложь! А если не ложь, то недоразумение. Я не стрелял в хеера Аллана ни в каком овраге! Зачем мне было это делать, когда он буквально вернул меня к жизни? И с зулусами я не договаривался, иначе погибли бы мой дядя, моя кузина и все остальные. Что я, спятил, чтобы замышлять подобное?

– Не спятил, а все продумал! – негодующе воскликнула старая фру. – Говорю вам, хеер Ретиф, он врет и не краснеет. Да вы спросите кого хотите!

Прочие буры, за исключением Марэ, поддержали ее хором:

– Да, да, он врет!

– Тихо! – произнес коммандант. – Аллан, изложите-ка вашу историю.

Я поведал ему все – вкратце, конечно, не вдаваясь в излишние подробности. Но и без того рассказ затянулся, хотя, похоже, не успел утомить слушателей.

– Allemachte! – высказался Ретиф, когда я замолчал. – Странная история, ничего диковиннее мне слышать не доводилось. Если она правдива, вы, хеер Перейра, заслуживаете того, чтобы вас привязали к дереву и расстреляли.

– Бог мой! – вскричал Перейра. – Меня что, обвинят в преступлениях из-за этих баек? Готовы осудить невинного? Где доказательства? Где, я спрашиваю? Этот англичанин настроен против меня, потому что он украл любовь моей кузины, с которой я был помолвлен. Пусть свидетелей предъявит!

– Что касается выстрела в овраге, там свидетелем был только Бог, а Он все видит, – ответил я. – Что до вашего соглашения с зулусами, вон стоит Камбула, воин, которого послали мне навстречу, чтобы убить, как вы и замышляли. Ныне он командует нашим караулом.

– Дикарь! – усмехнулся Перейра. – Значит, слово дикаря против слова белого человека? И кто будет переводить его речи? Один вы, минхеер Квотермейн, говорите на местных наречиях, а вам веры нет, раз уж вы меня обвиняете.

– Верно, – согласился Ретиф. – Этакого свидетеля нельзя выслушивать без надежного переводчика. Ладно, я выношу решение как полевой коммандант. Эрнан Перейра, в прошлом я знавал вас как разбойника и помню, что совсем недавно вы пытались обмануть этого юношу, Аллана Квотермейна, на поединке в стрельбе, каковой мне случилось наблюдать. С тех пор и до сего дня я не слыхал о вас ни хорошего, ни дурного. Сегодня же означенный Аллан Квотермейн и группа моих соотечественников выдвинули против вас серьезные обвинения, которые, увы, невозможно пока ни подтвердить, ни опровергнуть. Каково бы ни было мое личное мнение, эти обвинения заслуживают рассмотрения; потому предлагаю вам вернуться к вашему дяде, Анри Марэ, и оставаться с ним, покуда не состоится законный суд.

– Если так, пусть уходят вдвоем, – бросила фру Принслоо. – Мы его не примем, выберем среди нас фельдкорнета[53] и застрелим его, этого негодяя, который оставил нас умирать с голоду и хотел убить юного Аллана Квотермейна, спасшего ему жизнь!

Хор голосов подтвердил:

– Ja, ja, мы его застрелим!

– Эрнан Перейра, – сказал Ретиф, потирая высокий лоб, – не понимаю, почему так складывается, но похоже, никто не желает составлять вам компанию. По правде сказать, я разделяю общее чувство. И все же, думаю, со мной вам будет безопаснее, нежели с теми, кого вы, по всей видимости, изрядно обидели. Посему предлагаю вам идти с посольством. Но учтите, молодой человек, – прибавил он сурово. – Если выяснится, что вы злоумышляете с зулусами против нас, я убью вас немедля. Поняли?

– Я понял, что все меня ненавидят, – откликнулся Перейра. – Но Писание учит смирению, поэтому я сделаю то, что вы требуете. А этих лжесвидетелей пусть покарает Бог!

– А тебя пусть дьявол утащит! – крикнула фру Принслоо. – Уж в его-то когти ты всяко угодишь рано или поздно!

Прочь с глаз моих, негодяй, не то я тебя причешу как следует! – И она замахнулась на Перейру своим грязнущим передником, который достала откуда-то из складок одежды.

Перейра отшатнулся, и фру погнала его, будто назойливое насекомое.

Понятия не имею, куда он удрал; чувствовалось, что и вправду все против него, поэтому даже дядя, Анри Марэ, не отважился последовать за племянником.

Когда Перейра скрылся, буры принялись расспрашивать друг друга, и каждому отряду нашлось что рассказать. Коммандант в особенности заинтересовался историей о моем споре с Дингааном и о том, как я спас жизни своих спутников, уложив троих стервятников.

– Выходит, не напрасно Всемогущий наделил вас умением метко стрелять! – проговорил Ретиф, выслушав эту историю. – Помню, когда вы подбили тех гусей в Груте-Клуф, я еще задумался, зачем Небеса ниспослали вам такой дар – ведь ничего подобного не дано никому среди нас, хотя все мы привычны к оружию с малых лет. Теперь я понимаю; Господь ведает, что творит, и знает Свое дело. Хотел бы я, чтобы вы сопроводили меня к Дингаану, но со мной этот подозрительный тип Эрнан Перейра, а потому вам, наверное, лучше пойти своей дорогой. Но расскажите мне о Дингаане. Он собирается нас убить?

– Не в этот раз, дядюшка, – сказал я. – Сперва ему нужно поподробнее разузнать о бурах. Но не доверяйте ему чересчур, не поддавайтесь на сладкие речи. Помните, что, промахнись я по третьей птице, мы все были бы мертвы. И на вашем месте я бы приглядывал за Эрнанду Перейрой.

– Спасибо за советы, Аллан, уж с последним я как-нибудь справлюсь. Что ж, нам пора выдвигаться. Хотя… Идите-ка сюда, Анри Марэ, нам нужно перекинуться словечком. Я так понимаю, этот маленький англичанин, Аллан Квотермейн, который стоит десятка крупных мужчин, снова спас вашу дочь. Значит, он любит ее, а она – его? Почему же вы не позволяете им соединить сердца должным образом?

– Потому что я поклялся перед Господом, что она выйдет за другого – за своего кузена Эрнана Перейру, которого все ныне презирают, – угрюмо ответил Марэ. – Пока она не достигла совершеннолетия, эта клятва остается в силе.

– Ого! – воскликнул Ретиф. – Вы поклялись отдать агнца в зубы гиене, друг мой! Смотрите, чтобы он не обглодал ваши косточки, Марэ, и не покусился на прочих! И почему Господь запускает в мозги некоторым людям червяка, как это бывает с дикими животными, червяка, что заставляет их вечно сбиваться с праведного пути? У меня самого нет ответа, но вы-то, Анри Марэ, человек религиозный; подумайте над этим и объясните мне при нашей следующей встрече. Что ж, ваша дочь скоро станет совершеннолетней, и тогда, поскольку мне выпало быть коммандантом тех мест, куда вы направляетесь, я присмотрю за тем, чтобы она вышла замуж за того, кто ей по душе, как бы вы ни сопротивлялись. Господи, Марэ! Как бы я хотел, чтобы этот парень полюбил мою дочь! Человек, способный так стрелять ради благой цели, наверняка наделен многими другими достоинствами. – Ретиф добродушно хмыкнул и пошел к своему коню.

На следующий день после этой встречи мы перебрались через Тугелу и вступили на территорию, ныне известную как Наталь. Два дня коротких перегонов по красивой местности привели нас к холмам, которые звались, по-моему, Пакади – либо там правил вождь, носивший это имя. Перевалив через холмы, мы отыскали на другой стороне, как и говорил Ретиф, большой отряд буров-переселенцев, обосновавшийся в тех краях, на дальнем берегу Бушменской реки[54]; увы, эти бедняги не подозревали, что в скором времени многим из них суждено упокоиться там навеки. Сегодня эта местность зовется – и будет так называться во веки веков – Веенен, Место плача, в память о переселенцах, убитых Дингааном спустя всего несколько недель после событий, которые я излагаю.

Там и вправду было красиво, но мне по непонятной причине пейзаж не приглянулся, и потому, предвкушая скорую свадьбу с Мари, я прикупил лошадь у одного из буров и принялся изучать окрестности. Мне хотелось найти участок плодородной земли, где мы сможем поселиться, когда поженимся. Такой участок и в самом деле отыскался после нескольких вылазок – милях в тридцати к востоку, в чудесной излучине реки Муи.

Там обнаружилось приблизительно тридцать тысяч акров весьма плодородной низменной почвы. Деревья здесь почти не росли, зато в пышных травах было полно дичи. Над излучиной возвышался холм с плоской вершиной, откуда, как ни удивительно, стекал многоводный ручей, питаемый подземным источником. На полпути вниз по восточному склону холма, омываемое ручьем, лежало плато шириною несколько акров, и оно выглядело наилучшим местом в Южной Африке для возведения дома. Я сразу решил, что здесь мы совьем наше гнездо, и впоследствии разведение скота непременно принесет нам богатство. Пожалуй, следует упомянуть, что эта земля прежде принадлежала кафрскому племени, истребленному королем зулусов Чакой (о чем свидетельствовали развалины краалей), а теперь ее мог занять любой.

Более того, свободной земли было много, и я убедил Анри Марэ, Принслоо и Мейеров, с которыми проделал весь путь от берегов залива Делагоа, побывать там вместе со мной. Когда они увидели эти места своими глазами, то согласились поселиться там в будущем, но пока решили вернуться к другим бурам, не желая подвергать себя опасности. Я же при помощи нескольких местных кафров, уцелевших после истребления, отмерил и застолбил около двенадцати тысяч акров и поручил туземцам построить временную глиняную хижину, которой предстояло служить жилищем до появления настоящего дома. Следует добавить, что Принслоо и Мейеры тоже сделали приготовления для строительства схожих простых укрытий неподалеку. Покончив с этими хлопотами, я возвратился к Мари.

Наутро после моего возвращения в лагерь появился Пьет Ретиф с пятью или шестью спутниками. Я спросил у него, как прошли переговоры с Дингааном.

– Неплохо, неплохо, – ответил Ретиф. – Поначалу король изволил гневаться, все твердил, дескать, мы, буры, украли у него шесть сотен голов скота. Но я доказал ему, что это вождь Сиконьела[55], живущий на реке Каледон[56], переодел своих кафров в наряды белых людей и посадил их на коней, а потом прогнал похищенный скот через одну из наших стоянок, чтобы выставить нас ворами. Тогда Дингаан пожелал узнать, зачем я к нему пришел. Я объяснил, что хочу получить землю к югу от Тугелы, до самого моря. «Приведи обратно скот, похищенный, по твоим словам, Сиконьелой, и мы поговорим об этой земле», – сказал он. Я согласился и вскоре оставил его краали.

– А что сталось с Эрнанду Перейрой, дядюшка? – спросил я.

– Эх, Аллан… Будучи в Умгунгундлову, я стал выяснять, правда ли то, что вы мне рассказывали насчет попытки убить вас за то, что вы якобы колдун.

– И что вы выяснили?

– Сам Дингаан в подробностях поведал мне все обстоятельства этого дела. Тогда я призвал Перейру и велел ему убираться на все четыре стороны. И пообещал, если он когда-нибудь снова покажется среди буров, отдать его под суд за попытку убийства. Он молча ушел, оправдываться не стал.

– И куда же?

– Туда, куда отправил его Дингаан, в какое-то место по соседству с краалями. Король сказал, что Перейра будет ему полезен, ведь он умеет чинить ружья и сможет научить его воинов стре лять. Думаю, там он и останется, если не решит, конечно, сбежать. Так или иначе, сюда он вряд ли вернется, вам больше нечего его опасаться.

– Знаете, дядюшка, он вам еще доставит хлопот, – задумчиво проговорил я.

– О чем вы, Аллан?

– Не то чтобы я знал наверняка, но это человек с черным сердцем, предательство у него в крови. Рано или поздно он подложит нам всем свинью. Думаете, он питает теплые чувства к вам, особенно после того, как вы его прогнали?

Ретиф пожал плечами и усмехнулся:

– Пожалуй, я попытаю счастья. Но сколько можно болтать об этой гадине в человеческом обличье? Хочу вас кое о чем попросить, Аллан. Вы уже женатый человек?

– Нет, дядюшка. Впереди еще пять недель. Отец Мари все держится за свою клятву насчет совершеннолетия, а я обещал ему ничего не предпринимать, покуда не истечет этот срок.

– Вот как? Сдается мне, Аллан, что наш Анри Марэ попросту крансик[57], либо коварный племянничек Эрнан Перейра его околдовал. Видели, как змея зачаровывает птицу? К несчастью, закон на его стороне, а я, будучи коммандантом, не могу допустить, чтобы закон нарушался. Слушайте, вам незачем отсиживаться здесь и глядеть на спелый персик, который все равно нельзя сорвать, поскольку от него разболится живот. Поезжайте со мной, добудем тот скот, который украл Сиконьела. Я буду рад вашей компании. А потом проводите меня в Зулуленд, где я получу во владение все эти земли.

– Но как же быть с моей свадьбой? – растерялся я.

– О, смею надеяться, вы женитесь еще до нашего отъезда. А если нет, то свадьба состоится, когда мы вернемся. Пожалуйста, не огорчайте меня отказом, Аллан. Кроме вас, никто не говорит на зулусском; насколько я слышал, в местных наречиях вы вообще как рыба в воде, а мне понадобится переводчик на встрече с Дингааном. Кстати, король очень просил, чтобы вы сопровождали меня, когда я приведу обратно скот; похоже, вы сильно ему понравились. Он уверяет, что вы способны передавать чужие речи дословно, а у него нет доверия к тому пареньку, которому поручают переводить на английский и голландский. Если согласитесь, вы меня немало обяжете.

Я медлил с ответом; некое мрачное предчувствие отягощало мое сердце и побуждало меня отказаться от этого предложения.

– Allemachte! – сердито воскликнул Ретиф. – Если не хотите оказать мне услугу, что ж, так тому и быть. Или желаете вознаграждения? Я могу пообещать вам двадцать тысяч акров наилучшей земли из той доли, которую намерен выторговать.

– Нет, минхеер Ретиф, – ответил я, – дело вовсе не в награде. Что касается земли, я уже застолбил участок на реке, милях в тридцати к востоку. Признаться, мне не хочется оставлять Мари одну. Я опасаюсь, что ее отец сыграет со мной какую-нибудь злую шутку и выдаст ее за Эрнанду Перейру.

– А! Если это все, чего вы боитесь, Аллан, я помогу вам. В моей воле приказать проповеднику Сельерсу, чтобы он не венчал девицу Мари Марэ ни с кем, кроме вас, даже если она сама будет умолять его о другом. Я также прикажу, чтобы в случае появления в лагере Эрнана Перейры его схватили и посадили под замок до моего возвращения. Наконец, будучи коммандантом, я выберу Анри Марэ себе в спутники, так что он никоим образом не сумеет вам навредить. Вы довольны?

– Да! – ответил я с деланой бодростью, хотя на самом деле был от этого далек.

На сем мы разошлись, ибо, разумеется, у комманданта Ретифа хватало иных забот.

Я же отправился к Мари и поведал ей об этом разговоре с Ретифом и о своем согласии поехать с ним. К моему немалому удивлению, она сказала, что, по ее мнению, я поступаю разумно.

– Если ты останешься здесь, – пояснила она, – то почти наверняка между тобой и моим отцом случится новая ссора, которая может обернуться взаимной горечью. А еще, милый, с твоей стороны было бы глупо оскорблять отказом комманданта Ретифа, который скоро станет большим человеком в этих землях. Ведь ты ему нравишься, Аллан. И потом, мы разлучимся лишь на короткий срок, а когда он минет, нам предстоит провести вместе всю жизнь. За меня не бойся; ты же знаешь, я не пойду ни за кого, кроме тебя, – даже если мне будут угрожать смертью.

Я оставил Мари, немного успокоившись, понимая, что могу доверять ее здравомыслию. Следовало заняться приготовлениями к походу во владения вождя Сиконьелы.

Свой разговор с Ретифом я воспроизвел точно, насколько возможно, ибо этот разговор имел для всех поистине судьбоносные последствия. О, если бы только я обладал даром предвидения! О, если бы я мог заглядывать в будущее!..

Глава XVI

Совет

Два дня спустя отряд из шести или семи десятков хорошо вооруженных всадников выехал из владений Дингаана, чтобы вернуть королю похищенный скот. Конных сопровождали двое зулусских военачальников с сотней человек – им предстояло гнать стадо обратно, если животные найдутся. Я один среди европейцев мог изъясняться с туземцами на их наречии, поэтому оказался фактически в положении их командира, и мне удалось доказать, что в этом качестве я способен принести немалую пользу. А поскольку экспедиция продолжалась целый месяц, я, постоянно общаясь с зулусами, изрядно преуспел во владении их красивым, но чрезвычайно трудным языком.

Отнюдь не намереваюсь пересказывать в подробностях наше путешествие, скажу только, что обошлось без стычек – и вообще не произошло ничего сколько-нибудь серьезного. Мы добрались до краалей Сиконьелы и выдвинули свои требования. Когда вождь убедился, что белые люди многочисленны и вооружены до зубов, а за нами стоит вся сила зулусского воинства, этот коварный старый мерзавец счел за лучшее добровольно вернуть украденный скот заодно с несколькими лошадьми, которых он увел у буров. Мы передали поголовье зулусским военачальникам с наказом бережно и заботливо отогнать стадо в Умгунгундлову. Также коммандант отослал с воинами сообщение, гласившее, что он выполнил условия сделки, а потому ждет от Дингаана скорейшего заключения соглашения по уступке земель.

Когда мы покончили с этим, Ретиф позвал меня и кое-кого из сопровождавших его буров навестить голландские поселения за Драконовыми горами, на землях нынешнего Трансвааля. Эта поездка отняла много времени, ибо буры-переселенцы рассеялись по обширной территории, и в каждом лагере нам приходилось задерживаться на несколько дней, пока Ретиф объяснял свои намерения местным предводителям. Еще он договаривался с ними о том, чтобы они были готовы выдвинуться в Наталь по первому зову, как только Дингаан законным образом передаст Ретифу землю за Тугелой. Большинство вызвалось переселяться немедленно, однако между бурскими вожаками существовали зависть и ревность, поэтому некоторые люди – к счастью для них – решили остаться по эту сторону гор.

Наконец, завершив эти дела, мы выехали в обратный путь и достигли Бушменской реки одним чудесным субботним днем. К моему облегчению, там все было в порядке. Об Эрнанду Перейре никто ничего не слышал, а зулусы, если верить приходившим к нам вестям, были настроены дружественно. Мари благополучно оправилась от тех ужасов и потрясений, какие выпали на ее долю за последнее время. Когда она встретила меня из похода, мне подумалось, что еще никогда я не видел ее такой красивой и милой. Она избавилась от обносков и надела простое, но очаровательное платье, сшитое из материи, которую удалось приобрести у торговца из Дурбана, заглянувшего в лагерь. Смею надеяться, у Мари был и другой повод для радости, ведь мы оба предвкушали приближавшееся мгновение нашей свадьбы.

Как я уже сказал, мы вернулись в субботу, а в понедельник наступало совершеннолетие Мари; она станет вольна распоряжаться собою, истечет срок того обещания, которое мы с ней дали ее отцу. Увы! По прихоти злодейки-судьбы именно на понедельник коммандант Ретиф назначил повторный выезд к Дингаану, и честь обязывала меня сопровождать предводителя буров.

– Мари, – сказал я, – не смягчится ли твой отец? Не позволит ли он нам пожениться завтра, чтобы мы провели вместе хоть несколько часов перед новой разлукой?

– Не знаю, любимый, – ответила она, покраснев, – в этом отношении он ведет себя очень странно и проявляет невиданное упрямство. Не поверишь, пока ты отсутствовал, он ни разу не упомянул твоего имени. А если кто заговаривал о тебе, он сразу же уходил прочь.

– Плохо дело, – огорчился я. – Но если ты не против, почему бы не попробовать?

– Конечно, Аллан, я не против. Я так устала быть рядом с тобой – и одновременно будто далеко-далеко. Но как именно ты хочешь поступить?

– Думаю, мы попросим комманданта Ретифа и фру Принслоо заступиться за нас, Мари. Пойдем разыщем их.

Мари кивнула, и, рука в руке, мы прошли через лагерь, а буры многозначительно подталкивали друг друга и посмеивались нам вслед. Старая фру сидела на стуле у своего фургона и пила кофе. Помнится, печально знаменитый фатдок лежал у нее на коленях, ибо фру, как и Мари, надела новое платье и опасалась его запачкать.

– Ну, милые, – проговорила она своим зычным голосом, – вы что, уже поженились, раз так льнете друг к дружке?

– Нет, тетушка, – ответил я, – но очень хотим этого и потому пришли к вам за помощью.

– Располагайте мной, как вам будет угодно, дружочки. Хотя я ведь уже говорила тебе, Аллан, что молодые люди вашего возраста и в вашем положении могли бы справиться и сами. Великие Небеса, кому какое дело, как вершится брак перед Господом? По мне, мужчине с женщиной достаточно принародно объявить себя мужем и женой и жить вместе. Конечно, священник и его проповедь – это полезно, когда удается его отыскать, но брак-то заключается, когда отдают руку, а не надевают на палец кольцо, когда приносят клятву два любящих сердца, а не когда читают слова из Библии. Ладно, что-то я заболталась, и за такие слова любой проповедник меня укорит, ибо, если все молодые люди примутся так поступать, закон, быть может, их и поддержит, но что станется с доходами священства? Пойдемте искать комманданта и послушаем, что он скажет. Аллан, прошу, подними меня с этого стула. Наши странствия так меня утомили, что я, говорю как есть, сидела бы и сидела, и пусть дом строят вокруг, а меня не трогают.

Я выполнил ее просьбу – пришлось приложить немалые усилия, – и мы двинулись на поиски Ретифа.

Тот стоял в одиночестве, наблюдая, как отъезжают два фургона. В этих фургонах были его жена и другие родственники, а также друзья; под присмотром хеера Шмитта они направлялись в место под названием Дурнкоп, на расстоянии полутора десятков миль от лагеря. Там для фру Ретиф уже возвели временный дом, если это сколоченное на скорую руку строение заслуживало столь громкого названия. Коммандант думал, что в Дурнкопе его жене будет спокойнее, удобнее и, возможно, безопаснее, чем в забитом фургонами лагере.

– Allemachte, Аллан! – воскликнул Ретиф, завидев нас. – Что-то тяжело у меня на сердце, сам не знаю почему. Когда мы расцеловались с моей старухой на прощание, мне вдруг почудилось, будто я никогда больше ее не увижу, и слезы сами навернулись на глаза. Хотел бы я, чтобы наша поездка к Дингаану уже состоялась. Ладно, постараюсь навестить жену завтра, все равно мы убываем только в понедельник. Что вам нужно от меня – вам, Аллан, и вашей?.. – Он указал на Мари.

– Да что может понадобиться мужчине от такой красавицы? – вмешалась фру Принслоо. – Жениться он хочет, вот что! Слушайте, коммандант, я все вам растолкую.

– Хорошо, тетушка, но покороче, если можно, – у меня мало времени.

Фру утвердительно кивнула, но не могу сказать, что ее рассказ вышел кратким. Когда она наконец прервалась, чтобы перевести дыхание, Ретиф задумчиво произнес:

– Я все понял, и вам, молодые люди, говорить ничего не надо. Идемте-ка повидаем Анри Марэ. Если он не безумнее, чем обычно, думаю, мы убедим его прислушаться к голосу разума.

Мы отправились к фургону Марэ, стоявшему в конце ряда. Отец Мари сидел на облучке и кромсал табак перочинным ножом.

– Добрый день, Аллан, – поздоровался он, ибо после моего возвращения мы с ним не виделись. – Как съездили?

Я не успел ничего ответить: коммандант выступил вперед и сразу перешел к делу.

– Оставим любезности, Анри, мы пришли поговорить не о поездке Аллана. Мы хотим обсудить его свадьбу, что намного важнее. Он вместе со мной отправляется в понедельник в Зулуленд, как и вы, и просит разрешения жениться на вашей дочери завтра, в воскресенье, за день до выезда.

– Воскресенье – день для молитвы, а не для принесения брачной клятвы, – хмуро ответил Марэ. – Кроме того, Мари станет совершеннолетней в понедельник, а до тех пор мое обещание Господу сохраняет силу.

– Да мой передник на вашу клятву! – вскричала фру Принслоо, тыча засаленной тряпкой ему в лицо. – Неужто вы думаете, будто Богу есть дело до глупой клятвы, которую вы дали вашему беспутному племянничку? Глядите, Анри Марэ, как бы Он не превратил эту клятву в камень, что свалится вам на голову и пробьет ее, точно скорлупу ореха.

– Придержите свой злокозненный язык, фру! – гневно бросил Марэ. – Еще не хватало, чтобы такие, как вы, учили меня моим обязанностям перед совестью и перед моей дочерью!

– Нет, я буду учить, раз уж вы сами научиться не в состоянии! – Старая фру подбоченилась и приготовилась было продолжить свою речь, но Ретиф поспешил ее оттеснить.

– Хватит! Никаких ссор! – велел он. – Анри Марэ, ваше отношение к этим молодым людям, которые любят друг друга, поистине непозволительно. Вы разрешаете им обвенчаться завтра или нет?

– Нет, коммандант, не разрешаю. По закону я имею власть над своей дочерью, покуда она не станет совершеннолетней. И я отказываюсь дать согласие на ее брак с треклятым англичанином. Вдобавок пастор Сельерс уехал, значит обвенчать их некому.

– Странно слышать от вас такие слова, минхеер Марэ, – негромко произнес Ретиф, – в особенности если вспомнить все, что этот «треклятый англичанин» сделал для вас и ваших близких. Мне ведь эта история известна в подробностях, хоть и не от него самого. Ладно, слушайте. Вы ссылаетесь на закон, и я, как коммандант, вынужден принять такое обоснование. Но завтра после полуночи, как вы сами только что сказали, закон перестанет принуждать вашу дочь к повиновению. Посему утром в понедельник, если пастор к тому времени не появится в лагере, а эти двое не откажутся от своего желания, я их обвенчаю при всем честном народе. Будучи коммандантом, я имею на это право.

Тут с Марэ случился очередной приступ яростного безумия, столь для него характерный; лично мне кажется, что эти припадки свидетельствовали о его душевном нездоровье. Как ни удивительно, на сей раз он обрушился на бедняжку Мари – осыпал ее бранью и страшными проклятиями за то, что она осмелилась нарушить его волю и не вышла замуж за Эрнанду Перейру. Он призывал на голову дочери всевозможные кары, кричал, что она никогда не понесет ребенка, а если и понесет, ее дитя умрет. Словом, он наговорил много такого, о чем неприятно вспоминать.

Мы глядели на него в полном изумлении; пожалуй, не будь он отцом моей невесты, я бы ему врезал как следует. Ретиф, как я заметил, вскинул было ладонь, намереваясь заставить Марэ замолчать, но потом опустил руку и пробормотал: «Пусть его, он же одержим бесом».

Наконец пыл Марэ иссяк – думаю, вовсе не из-за недостатка проклятий у него в запасе, а просто потому, что он выдохся. Он стоял перед нами, сотрясаясь всем телом, и его лицо подергивалось, как у человека, страдающего судорогами. И тут Мари, которая, опустив голову, пережидала бурю отцовского гнева, выпрямилась. Ее глаза сверкали, а лицо было белее снега.

– Ты мой отец, – проговорила она тихо, – и потому я должна покорно принимать все то, что ты найдешь нужным мне сказать. Мне кажется, зло, которое ты призывал на мою голову, не замедлит случиться, ибо Сатана всегда рядом и всегда готов услужить дурным намерениям. Но если так, отец, это зло, я уверена, обернется против тебя самого, здесь и сейчас или позже. Мы с тобой оба получим по справедливости, рано или поздно, как и твой племянник Эрнан Перейра.

Марэ ничего не ответил; обуявшее его безумие, похоже, отступило. Он снова молча уселся на облучок фургона и принялся кромсать табак с таким видом, будто резал на куски сердце врага. Даже фру Принслоо не находила слов, лишь смотрела на него, обмахиваясь передником.

– Не знаю, спятили вы, Анри Марэ, – сказал Ретиф, – или просто обнажили перед нами свою злодейскую натуру. Чтобы проклинать собственную дочь таким вот образом, надо быть безумцем или душегубом. Ведь это ваш единственный ребенок, отрада ваших глаз. Что ж, поскольку вы едете со мной в понедельник, я прошу вас впредь следить за своим настроением, чтобы оно не навлекло на нас неприятности. Милая Мари, не стоит беспокоиться, что дикий зверь едва не пырнул вас рогами, пусть этот зверь – ваш собственный отец. Утром в понедельник вы освободитесь от его власти и станете сама себе хозяйка, и в тот же день я обвенчаю вас с Алланом Квотермейном. А пока, думаю, вам двоим лучше держаться подальше от этого человека, которому, быть может, взбредет в голову бросить табак и перерезать вам горло. Фру Принслоо, будьте так добры, приглядите за Мари Марэ, а утром в понедельник приведите ее ко мне для венчания. Анри Марэ, до тех пор я, как коммандант, приставлю к вам стражу и велю посадить вас под замок, если понадобится. Сходите-ка прогуляйтесь, а когда успокоитесь, попробуйте умолить Господа, чтобы Он простил вам ваши злые слова, иначе вы сполна ответите за них на последнем суде.

На этом мы развернулись и ушли, оставив Анри Марэ резать табак на облучке фургона.

В воскресенье я встретил Марэ, который бродил по лагерю; его сопровождала охрана, приставленная Ретифом. К моему удивлению, он окликнул меня и заговорил вполне дружелюбно.

– Аллан, не поймите меня превратно, – сказал он. – Я вовсе не желаю зла Мари, которую люблю больше жизни. Одному лишь Богу ведомо, как сильно я ее люблю! Но я дал слово ее кузену Эрнану, единственному сыну моей сестры, и вы должны понять, что я не могу нарушить это обещание, пускай Эрнан много, да, много раз огорчил меня и разочаровал. Если в нем столько скверного, как говорят люди, это, должно быть, от португальской крови, и тут уж ничего не поделаешь. Даже зная о его дурных наклонностях, я как честный человек обязан держать слово… И не забудьте, Аллан, вы англичанин, а это, будь вы сколь угодно приличной и достойной партией, порок, на который я при всем желании не могу закрыть глаза. Но если вам предназначено стать мужем моей дочери, а ей суждено родить от вас англичанина – Бог мой, внуки-англичане, подумать только! – обсуждать тут, похоже, нечего. Прошу вас, забудьте все то, что я наговорил Мари. Признаться, я уже не припомню своих слов. Когда я злюсь, кровь словно приливает к моей голове и я просто-напросто забываюсь. – Он протянул мне руку для пожатия.

Я принял руку и ответил, что понимаю – да, он был вне себя, когда изрекал те жуткие проклятия, которые мы с Мари хотели бы забыть.

– Надеюсь, вы придете завтра на нашу свадьбу, – прибавил я, – и сотрете дурную память отцовским поцелуем и благословением.

– Завтра? Вы и вправду собираетесь венчаться завтра? – воскликнул он, и его нервическое лицо исказила гримаса. – Боже, сколько раз я воображал себе другого мужчину, стоящего рядом с Мари! Но его здесь нет, он опозорен, и он бросил меня. Что ж, я приду, если мне, конечно, позволят мои конвоиры. Прощайте, счастливый жених, прощайте.

Он резко развернулся и поспешно ушел, а охранники последовали за ним. Один из них повернулся ко мне, со значением постучал себя по лбу и покачал головой.

Помнится, то воскресенье казалось мне самым долгим днем в моей жизни. Фру Принслоо не разрешала мне видеться с Мари из-за какого-то глупого предрассудка: то ли обычая, то ли дурной приметы. Так или иначе, жениху и невесте не подобало общаться до бракосочетания. Поэтому я старался занять себя всеми способами, какие только приходили на ум. Сперва я написал письмо отцу, третье по счету после своего отъезда, и поведал обо всем, что должно было произойти в ближайшее время, а также добавил, как мне жаль, что его нет с нами, чтобы нас обвенчать и благословить.

Это письмо я отдал торговцу, который следующим утром уезжал к морскому побережью, и попросил передать послание дальше при первой же оказии.

Затем я отправился осматривать лошадей, что были отобраны мной для поездки в Зулуленд, – две предназначались для меня и одна для Ханса, ведь мой слуга, конечно, должен был меня сопровождать. Еще проверил седла, седельные мешки, оружие и боеприпасы, и это заняло довольно много времени.

– Диковинная у тебя будет виттебруддссвик[58], баас, – сказал Ханс, кося на меня своими узкими глазками из-за шкуры, которую он собирался использовать как попону. – Вот если бы мне выпало жениться завтра, я бы остался со своей красавицей на несколько деньков, а уехал бы, когда она бы меня утомила. Тем более что ехать нам в Зулуленд, где у местных в привычке убивать людей.

– Не сомневаюсь, Ханс. Я бы тоже так поступил, будь моя воля, уж поверь. Но комманданту нужен переводчик, и долг побуждает меня поехать с ним.

– Долг? Какой долг, баас? Вот любовь я понимаю и с тобой еду по любви, а еще из страха, что ты поколотишь меня, если я откажусь. Иначе я остался бы в лагере, где много еды и почти нет работы. К тому же тут белая мисси, и ее я тоже люблю, как тебя. Но долг – глупое слово, от него мужчины умирают раньше назначенного срока, а их женщины достаются другим.

– Ты просто не понимаешь, Ханс. Вам, цветным, не дано постичь, что такое долг или благородство. Но что ты там болтал о нашем путешествии? Тебе страшно?

Готтентот пожал плечами:

– Немножко, баас. Мне должно быть страшно, если я стану думать о завтрашнем дне. Но я не думаю, мне хватает сегодняшнего, а если думать о том, чего не знаешь, голова заболит. Дингаан – дурной человек, баас, и мы оба это знаем. Он охотник и умеет расставлять западни. А при нем еще баас Перейра, который теперь ему помогает. Так что на твоем месте я бы остался здесь и целовал мисси Мари. Скажи всем, что у тебя заболела нога и ты не можешь ходить. Поброди с костылем денек-другой, а когда коммандант уедет, твоя нога поправится, и костыль можно будет выкинуть.

– Изыди, сатана, – проворчал я себе под нос.

Я уже был готов выбранить Ханса, но мне пришло в голову, что маленький готтентот попросту иначе смотрит на жизнь и нельзя его за это винить. К тому же он сказал, что любит меня, и его хитрость была задумана ради моего душевного спокойствия и безопасности. С чего я вообще взял, что Ханса может интересовать успех нашей дипломатической миссии к Дингаану или сама поездка? Для него главное, что нам может угрожать опасность…

– Ханс, если ты боишься, – произнес я, – тебе лучше остаться. Я легко найду другого помощника.

– Баас сердится на меня, раз говорит такое? – воскликнул готтентот. – Разве я не был ему верен всегда и везде? Кому какое дело, если меня убьют? Я же сказал, баас, что не думаю про завтра. Все мы рано или поздно заснем вечным сном. Нет, я пойду с баасом, если только он не прогонит меня. Но прошу тебя, баас, – прибавил он умоляющим тоном, – налей мне бренди, чтобы выпить за твое здоровье. Приятно напиться накануне, если потом придется быть трезвым или даже погибнуть. Так хорошо будет вспомнить это, когда я стану призраком или, быть может, ангелом с белыми крыльями. Старый баас, твой отец, рассказывал нам об ангелах в воскресной школе.

Да уж, Ханса не переделать. Я поднялся и ушел, оставив готтентота заканчивать приготовления в дорогу.

Вечером все обитатели лагеря собрались для молитвы. Священник уехал, и один из старых буров служил вместо него и читал молитвы, простые и отчасти нелепые, но шедшие от чистого сердца. Помню, среди прочих просьб он молил Господа уберечь от опасностей тех, кто собирался отправиться к Дингаану, и тех, кому предстояло остаться в лагере. Увы, эти молитвы не были услышаны, и Тот, к Кому они были обращены, судил иначе.

После молитвенного собрания, в коем я принимал живейшее участие, Ретиф, только-только вернувшийся из Дурнкопа, куда он ездил проведать свою жену, устроил нечто вроде полевого совета и назвал наконец имена тех, кто вызвался сопровождать его добровольно и кому приказали это сделать. На совете разгорелся жаркий спор, потому что многие буры считали эту поездку неразумным решением; они твердили, что не следует ехать столь многочисленным отрядом. Один старик заявил, что туземцы могут заподозрить, будто к ним прибыло воинское подразделение, а потому разумнее ехать впятером или вшестером, как ездили раньше, и тогда, мол, никто не усомнится в наших мирных наме рениях.

Ретиф горячо возражал против этого мнения – и вдруг повернулся ко мне, сидевшему поблизости, и спросил:

– Аллан Квотермейн, вы молоды, но судите здраво. Вы один из тех немногих, кто хорошо знает Дингаана и говорит на его языке. По-вашему, как нам поступить?

На этот прямой вопрос я, взбудораженный, должно быть, болтовней Ханса, ответил, что тоже нахожу поездку опасной и что старшим в ней нужно назначить того, чья жизнь менее ценна, чем жизнь комманданта.

– Что вы такое говорите? – раздраженно воскликнул Ретиф. – Важна жизнь каждого, кто присутствует здесь! Лично я никакой опасности не предвижу.

– Дело в том, коммандант, что я-то опасность чую, но какого рода – сказать не могу. Я как собака или антилопа; одна, когда чует угрозу, лает, другая убегает. Дингаан видится ручным тигром, но ведь тигры – это вам не домашние кошки, с которыми приятно играть. У него тигриные когти, и я сам из них едва вырвался.

– Что вы имеете в виду? – уточнил Ретиф, предпочитавший изъясняться без околичностей. – Считаете, что этот шварцель замышляет нас убить?

– Думаю, это вполне возможно, – честно ответил я.

– Тогда, племянник, раз уж вы человек здравомыслящий, объясните свои резоны. Давайте выкладывайте, не стесняйтесь.

Нет у меня резонов, коммандант, разве что такой: нельзя доверять человеку, который ставит жизнь десятка людей против чьего-то умения метко стрелять по птицам на лету и убивает сородичей, чтобы те стали наживкой для стервятников. А еще он говорил мне, что не любит буров и ему не за что их любить.

Похоже, все те, кто слушал наш разговор, прониклись моими доводами. Они дружно повернулись к Ретифу, с нетерпением ожидая его ответа.

– Понятно, – обронил коммандант, который, как я уже сказал, пребывал тем вечером в раздражении. – Понятно, что английские миссионеры настроили короля против буров. К тому же, – прибавил он, и в его тоне проскользнуло подозрение, – вы сами говорили мне, Аллан, что понравились ему и он хотел пощадить вас, поскольку вы англичанин, а ваших спутников предать смерти. Вы уверены, что поделились с нами всем, что вам известно? Быть может, Дингаан поведал вам что-нибудь по секрету – как англичанину?

Заметив, какое воздействие эти слова оказали на собравшихся буров, представителей народа, в котором расовые предубеждения и недавние события породили глубокое недоверие к британской крови, я, признаться, преисполнился негодования.

– Коммандант, никаких секретов Дингаан мне не открывал, сказал только, что кафрский колдун по имени Зикали, которого я в глаза не видел, предостерег его от убийства англичан! Потому-то король решил пощадить меня, хотя один тип из вашего народа, Эрнанду Перейра, нашептал ему, что меня следует прикончить. Раз уж на то пошло, позвольте говорить прямо. Я считаю, что вы совершаете глупость, направляясь к этому королю со столь многочисленным отрядом. Я же готов поехать к нему с парочкой сопровождающих. С вашего разрешения, я постараюсь убедить его отдать вам земли за рекой. Если меня убьют или я не достигну успеха, вы сможете прийти следом и добиться своего.

Allemachte! – воскликнул Ретиф. – Отличное предложение! Но откуда мне знать, племянник, что будет сказано в соглашении, когда мы придем забирать его? А вдруг там будет написано, что земли за рекой принадлежат англичанам, а не бурам? Прошу вас, не злитесь! С моей стороны это было грубо и несправедливо, ибо вы честный человек, какая бы там кровь ни текла в ваших жилах. Скажите мне вот что, Аллан. Ваша храбрость общеизвестна, но вы опасаетесь этой поездки. Почему, объясните мне! Ах да, совсем запамятовал, вы же собираетесь завтра утром обвенчаться с очень красивой девушкой, и вполне естественно, что вам не по душе провести следующие две недели в Зулуленде. Видите, братья, он желает отвертеться, потому что женится, вот и запугивает себя самого и всех нас. Когда мы с вами женились, разве нам мечталось о встрече с гнусными дикарями сразу после свадьбы? О, я рад, что вспомнил об этом обстоятельстве, когда уже начал было заражаться от Аллана его мрачностью, как хамелеон меняет окраску под цвет черной шляпы. Это все объясняет! – Он хлопнул широкой ладонью по бедру и разразился громким смехом.

Буры, стоявшие вокруг, тоже захохотали, подобного рода непритязательные шутки были у них в почете. Вдобавок они испытывали смятение чувств, предстоящая экспедиция их пугала, и потому они охотно облегчали душу этаким незатейливым, буколическим весельем. Теперь им все стало ясно. Ощущая себя обязанным по долгу чести отправиться в поездку, поскольку был единственным переводчиком, я, хитроумный лис, попытался сыграть на их страхах и задержать отъезд, дабы провести недельку-другую в объятиях новобрачной. Они поняли и оценили эту шутку.

– А он шельмец, этот маленький англичанин! – крикнул один.

– Не сердитесь на него, братья. Мы бы и сами остались, на его-то месте! – добавил другой.

– Оставьте его в покое! – сказал третий. – Даже зулусы не посылают молодоженов с поручениями!

Меня принялись хлопать по спине и посмеиваться надо мной в привычной бурской грубоватой, но дружелюбной манере. Я впал в совершенную ярость и врезал одному из них по носу, а он лишь расхохотался громче прежнего, хотя из носа у него потекла кровь.

– Послушайте, друзья! – сказал я, когда они слегка успокоились. – Женатый или нет, я поеду с теми, кто отправится к Дингаану, пусть и вопреки своему желанию. Сами знаете, хорошо смеется тот, кто смеется последним.

– Отлично! – выкрикнул какой-то бур. – Твоими стараниями, Аллан Квотермейн, мы скоро будем дома! Кто не поспешит вернуться, если его будет ждать Мари Марэ?!

Под гогот и насмешки я покинул это сборище грубых мужланов и нашел укрытие в собственном фургоне, нисколько не подозревая о том, что эта наша перепалка обернется против меня на следующий день.

Для определенной части невежественных людей предвидение зачастую является признанием вины.

Глава XVII

Свадьба

Утром того дня, на который назначили венчание, я проснулся под грохот грома и рев налетевшей бури. Молнии вонзались в землю вокруг и убили двух волов рядом с моим фургоном, грохотало так, что казалось, колеблется и вздыбливается почва под ногами. Затем задул студеный ветер и полило как из ведра. Я, конечно, привык к подобным капризам погоды в Африке, тем более в это время года, однако, не стану скрывать, вспышки и раскаты нисколько не подняли мне настроение, а ведь я и без того пребывал в куда более печальном расположении духа, чем следовало бы жениху в столь знаменательный день. Зато Ханс, прибежавший помочь мне облачиться в парадный костюм, был на удивление весел и пытался меня утешить.

– Не грусти, баас, – повторял он. – Если с утра буря, значит скоро выглянет солнце.

– Да уж, – отозвался я, обращаясь скорее к себе, чем к нему. – Но что произойдет между утренней грозой и покоем ночи?

Было условлено, что посольство, в составе которого вместе со слугами-туземцами насчитывалось около сотни человек (среди них было и несколько юношей, совсем еще мальчишек), отправится за час до полудня. Никто, разумеется, не занимался приготовлениями, покуда не стих проливной дождь, а он завершился около восьми утра. И потому, выбравшись из фургона, чтобы отыскать, чем бы перекусить, я обнаружил, что лагерь охвачен лихорадочной суетой.

Буры кричали на своих слуг и осматривали лошадей, женщины складывали в седельные мешки запасную одежду своих отцов и мужей, вьючных животных нагружали мешками с билтонгом и прочей едой, и так далее.

Суматоха была столь заразительной, что я даже начал опасаться, как бы за этим переполохом не забыли о моем маленьком дельце; все выглядело так, будто о свадьбах сейчас и думать-то неуместно. Приготовив все необходимое для отъезда, я отсиживался, терзаемый сомнениями, в своем фургоне – меня обуяла робость, присоединяться к компании насмешников не хотелось, идти к фру Принслоо, чтобы узнать о венчании, было неловко. Словом, около десяти утра фру явилась ко мне сама.

– Выходи, Аллан, – сказала она. – Коммандант ждет и страшно ругается, что тебя нет. И кое-кто другой тоже ждет. О, она такая красавица! Когда ее увидят, каждый мужчина в лагере захочет такую жену, не важно, свободен он или нет; ты, быть может, о том и не догадывался, но вы, мужчины, в подобных делах мало чем отличаетесь от кафров. Уж мне ли не знать, что цвет кожи тут ни при чем!

Продолжая болтать в своей обычной манере, старая фру за руку вытянула меня из фургона, словно какого-то нашкодившего мальчугана. Я не мог высвободиться из ее могучей хватки, а когда сия корпулентная особа сделала шаг-другой назад, мне было нечего противопоставить ее весу. Юные буры, которые последовали за фру, зная, какая роль ей отведена, встретили мое появление воплями и смехом, и это немедленно привлекло к нам всеобщее внимание.

– Слишком поздно отступать, англичанин! Ты уж постарайся в обморок-то не упасть! Если собрался передумать, раньше надо было! – Все это и многое другое кричали мне мужчины и женщины, и от их криков, визга и нескромных пожеланий мое лицо, должно быть, приобрело цвет красной болотной лилии.

Хвала Небесам, мы вскоре пришли туда, где стояла Мари, окруженная восхищенной толпой. Она была в струящемся белом платье, сшитом из простой, но благородной материи, а на ее темных волосах лежал венок, сплетенный девицами лагеря (эти мастерицы сгрудились стайкой за моей невестой).

Мы встали лицом к лицу. Наши глаза встретились. О, сколько было в ее очах доверия и любви! Я ощутил себя словно зачарованным, откровенно сбитым с толку. Чувствуя, что от меня ждут каких-то слов, я пробормотал: «Доброе утро», отчего все снова расхохотались, а старая фру Принслоо воскликнула:

– Видали вы этакого дурня, а?

Даже Мари улыбнулась.

Но вот откуда-то появился Пьет Ретиф, в грубом платье для верховой езды и высоких сапогах, как обычно одевались буры в те дни. Он передал «рур», который держал в руках, одному из своих сыновей, долго шарил по карманам и наконец извлек книгу, в которой нужная страница была заложена стеблем травы.

– Так, – произнес он, – ну-ка тихо! Проявите уважение и помните, что я сейчас – не просто человек. Я сейчас священник, а это совсем другое дело; будучи коммандантом, фельдкорнетом и прочими офицерскими чинами в одном лице и располагая законными полномочиями, я намерен поженить этих молодых людей, и да поможет мне Господь. И чтобы никто из вас, свидетелей, не говорил впоследствии, будто они обвенчаны неправильно или незаконно, потому что ничего подобного я не допущу!

Он перевел дух, а кто-то крикнул по-голландски: «Слышим, слышим!» Ретиф взглядом испепелил нарушителя тишины и продолжил:

– Юноша и девушка, как вас зовут?

– Не задавайте глупых вопросов, коммандант, – вмешалась фру Принслоо. – Вам прекрасно известны их имена.

– Конечно известны, тетушка, – ответил он, – но в сей миг я должен притвориться, будто не осведомлен заранее. Вы что, знаете закон лучше моего? Так, погодите, а где отец невесты? Где Анри Марэ?

Кто-то вытолкнул Марэ вперед, и он молча встал рядом с нами. Он смотрел на нас со странным выражением лица, а в руке у него было ружье, поскольку он уже приготовился к отъезду.

– Заберите у него оружие! – велел Ретиф. – Не то оно может случайно выстрелить и напугать, да еще, чего доброго, зацепит кого-то. – (Буры выполнили его распоряжение.) – Анри Марэ, согласны ли вы, чтобы ваша дочь вышла замуж за этого человека?

– Нет, – негромко ответил Марэ.

– Ясно. Другого я и не ждал, но это не имеет значения, ибо ныне она совершеннолетняя и вольна распоряжаться собой. Разве не так, Анри Марэ? Да что вы стоите тут, как стреноженный конь? Отвечайте прямо, совершеннолетняя она или нет?

– Полагаю, да, – промолвил он все тем же тоном.

– Итак, пусть все слышат: эта женщина совершеннолетняя и вправе отдать себя мужчине. Так, дорогая?

– Да, – сказала Мари.

– Что ж, тогда приступим. – Ретиф раскрыл книгу, повернул ее к свету и начал произносить, с постоянными запинками, слова венчального обряда.

Когда в требнике попалось особо трудное место, коммандант прервал чтение, и, будучи не слишком образованным, как и большинство буров, воскликнул:

– Эй, кому-то придется помочь мне с этими хитрыми словечками!

Никто не вызвался добровольцем, и тогда Ретиф протянул книгу мне – он знал, что Марэ помогать откажется, – и попросил:

– Аллан, вы человек сведущий, как и пристало сыну предиканта. Читайте, пока не дойдете до вопросов, а я стану повторять за вами. Это будет вполне по закону.

Я стал читать – Бог весть, как у меня это получалось, в этаких-то обстоятельствах. Наконец пошли вопросы, и я вернул книгу Ретифу.

– Ага! – крякнул коммандант. – Ну, это просто. Аллан, берешь ли ты в жены эту женщину? Ответь, причем называй свое имя, недаром в книге оставлено пустое место.

Я сказал, что да; тот же вопрос задали Мари, и она тоже ответила утвердительно.

– Вот и все, – подытожил Ретиф. – Не буду мучить вас молитвами, я все же не священник. А, чуть не забыл! Кольца у вас есть?

Я снял с пальца кольцо, принадлежавшее моей матери, – по-моему, это было обручальное кольцо ее бабушки, значит оно не раз служило той же цели, – и надел тоненький и крохотный золотой обруч на третий пальчик на левой руке Мари. Скажу, что это кольцо я ношу до сих пор.

– Надо было сделать новое, – пробормотала фру Принслоо.

– Молчите, тетушка! – прикрикнул Ретиф. – Где вы видели посреди вельда ювелирные мастерские? Кольцо есть кольцо, даже если его сняли с лошадиной узды. Теперь, думаю, точно все. Нет, погодите. Я хочу произнести собственную молитву. Ее не найти в этой книге, которая к тому же так плохо напечатана, что слов не разобрать. Встаньте на колени, оба, а остальные могут стоять, как стояли, трава-то мокрая.

Заботясь о новом красивом платье невесты, фру Принслоо достала из глубокого кармана свой засаленный передник, сложила пополам и передала Мари, чтобы той было, на что опуститься. После этого Пьет Ретиф закрыл книгу, стиснул пальцы рук и произнес молитву, простую и искреннюю, каждое слово которой, сколь ни удивительно, накрепко отпечаталось в моей памяти. Сошедшая не с книжных страниц, а из уст прямого, честного и верующего человека, эта молитва показалась мне весьма торжественной и невыразимо трогательной.

– О Господь в Небесах, все видящий и пребывающий с нами, когда мы рождаемся, когда женимся, когда умираем и когда исполняем свой долг потом, на Небе, услышь нашу молитву! Молю Тебя благословить этого мужчину и эту женщину, что стоят пред Тобой, дабы сочетаться браком. Да будут они любить друг друга верно всю свою жизнь, окажется та длинной или короткой, в болезни и в здравии, в счастье и в горести, в богатстве и в бедности. Дай им детей, что вырастут, внемля Твоему слову, дай честное имя и уважение всех, кто их знает, и даруй им Твое спасение через кровь Иисуса Спасителя. Если они останутся вместе, позволь им радоваться друг с другом. Если они разлучатся, не допусти, чтобы они забыли друг друга. Если один из них умрет, а другой останется жить, пусть тот, кто живет, ожидает дня воссоединения, склоняет голову пред Твоею волей и верит, что почивший находится в Твоей длани. О Ты, Господь всеведущий, направляй жизни этих двоих к Твоей вечной цели и избавь их от сомнений в том, что все, Тобой совершенное, делается к лучшему. Ибо Ты предвечный Творец, Кто желает добра, а не зла, Твоим детям, так даруй же им это добро, если они не перестанут верить Тебе днем и во мраке ночи. И пусть никто не осмелится разлучить тех, кого Ты соединил навеки, о всемогущий Господь, Отец всего сущего! Аминь!


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Ретиф раскрыл книгу, повернул ее к свету и начал произносить, с постоянными запинками, слова венчального обряда.


Так он молился, и собравшиеся дружно подхватили: «Аминь!», – вложив в это слово все свои чувства и надежды. Только Анри Марэ отвернулся и понуро побрел прочь.

– Что ж, – сказал Ретиф, утирая пот со лба рукавом куртки, – вы первая и последняя пара, которую я венчаю. Эта доля слишком тяжела для мирянина, который не разбирает слов в требнике. Поцелуйтесь же! Теперь уже можно.

Мы поцеловались, а толпа радостно загудела.

– Аллан, – продолжил коммандант, доставая из кармана серебряные часы, похожие на луковицу, – осталось ровно полчаса до отъезда. Фру Принслоо говорит, что приготовила свадебный пир вон под тем навесом, так что не мешкайте.

Мари и я послушно направились к навесу и нашли там простое, но обильное угощение. Мы взяли эту еду и стали кормить друг друга, как заведено среди новобрачных. Многие буры потянулись следом, чтобы выпить за наше здоровье, хотя фру Принслоо и твердила им, что куда приличнее оставить нас наедине. А вот Анри Марэ не пришел и не выпил с нами.

Полчаса пролетели слишком быстро, и весь этот короткий срок мы ни секунды не были одни. Наконец, уже в отчаянии, видя, что Ханс дожидается меня с оседланными лошадьми, я отвел Мари в сторонку и взмахом руки попросил остальных не приближаться к нам.

– Милая жена, – проговорил я, чувствуя, как заплетается от волнения язык, – вот уж воистину диковинное начало семейной жизни! Сама видишь, тут ничего не поделать.

– Верно, Аллан, – ответила она, – тут ничего не поделать. Сердце мое не на месте из-за твоего отъезда! Я боюсь Дингаана. Если с тобой что случится, знай, я умру от горя.

– Почему непременно должно что-то случиться, Мари? У нас крепкий и хорошо вооруженный отряд, а с Дингааном мы заключили мир.

– Не знаю, муж мой. Говорят, Эрнан Перейра живет среди зулусов, а он тебя ненавидит.

– Тогда пусть последит за своими манерами, иначе ему недолго придется ненавидеть кого бы то ни было! – хмуро сказал я, ибо настроение мое вновь испортилось при мысли об этом прохвосте и его кознях.

– Фру Принслоо! – окликнул я пожилую даму, бродившую поблизости. – Пожалуйста, подойдите и послушайте. Мари, ты тоже послушай меня. Если вдруг мне доведется узнать, что вам угрожает опасность, я пришлю весточку с тем, кого ты знаешь и кому можешь доверять. И тогда я прошу вас немедленно уехать или спрятаться. Обещайте, что подчинитесь и не будете спорить.

– Конечно, я подчинюсь тебе, муж мой. Разве я не поклялась в этом? – Мари печально улыбнулась.

– Я тоже, Аллан, – сказала старая фру, – и не потому, что в чем-то там поклялась, а потому, что знаю: у тебя есть голова на плечах. Это известно, между прочим, моему мужу и всем прочим из нашей партии. Не могу вообразить, с какой стати тебе вздумалось бы послать такую весточку, разве только ты узнаешь то, о чем мы и не подозреваем, – прибавила она строптиво. – Ты ничего не скрываешь, нет? Хотя все равно ведь не скажешь. Ой, тебя зовут! Мари, пойдем провожать.

Мы направились туда, где собрались верхом все отъезжающие, и как раз услышали прощальные слова Ретифа. Он заканчивал свою речь.

– Друзья, – говорил коммандант, – мы уезжаем по важному делу и вернемся, как я надеюсь, с добрыми вестями и в очень скором времени. Однако нас окружают дикие земли, и мы вынуждены уживаться с дикими людьми. Поэтому прошу всех, кто остается в лагере, не разбредаться, держаться вместе, чтобы при любой опасности, при любой угрозе мужчины могли защитить женщин, детей, имущество. Если мужчины будут здесь, вам не страшны все дикари Африки, вместе взятые. Да пребудет с вами милость Божья – и прощайте! Вперед, братья, вперед!

На несколько мгновений воцарилась суматоха – отъезжающие целовали жен, детей, сестер, обменивались рукопожатием с мужчинами, остававшимися в лагере. Я тоже поцеловал Мари, кое-как взобрался в седло и поехал прочь, не разбирая дороги; в глазах стояли слезы, ибо прощание вышло горьким. Когда мое зрение прояснилось, я натянул поводья и оглянулся. Лагерь был еще недалеко, он выглядел спокойным и мирным. Гроза, похоже, снова надвигалась, подкрадывалась иссиня-черная туча, но солнце все еще роняло лучи на белые полотняные верхушки фургонов и на людей, сновавших между повозками.

Кто мог тогда предположить, что очень скоро там прольется кровь, что эти фургоны будут изрублены, а женщины и дети, бегавшие между ними, будут мертвыми лежать на земле, и самый вид их изувеченных трупов потребует отмщения? Увы! Буры, вечно недовольные властями и убежденные в том, что сами знают, как им лучше жить, не прислушались к просьбе комманданта держаться вместе. Они разбрелись по вельду, отправились охотиться на дичь, что водилась там в изобилии, и оставили свои семьи беззащитными. А зулусы нашли их и убили.

Я ехал чуть поодаль от остальных и вдруг услышал, как меня кто-то нагоняет. Я оглянулся и увидел Анри Марэ.

– Что ж, Аллан, – сказал он, – выходит, Господь судил вам стать моим зятем. Кто бы мог подумать, а? Вы не выглядите счастливым новобрачным, кстати. Что это за свадьба, если жениху приходится уезжать от невесты через час после церемонии! Можно сказать, вы толком и не женились, а Господь, дарующий зятьев, способен и забирать их, в особенности если эти зятья нежеланные… Ах! Qui vivra verra! Qui vivra verra![59] – воскликнул он, переходя на французский, как это за ним водилось, когда он волновался.

Громко выкрикнув эту расхожую и очевидно исполненную глубокого значения поговорку, он хлопнул свою лошадь по крупу и ускакал, прежде чем я успел ответить.

В тот миг я ненавидел Анри Марэ сильнее, чем кого-либо, сильнее даже, чем его племянника Эрнанду. Я совсем было собрался пожаловаться комманданту, но напомнил себе, что Марэ, как ни крути, наполовину сумасшедший и потому не отвечает за свои слова и действия. К тому же пусть он лучше будет с нами, чем в лагере с моей женой. В общем, к Ретифу я не поехал, а зря – наполовину обезумевший человек опаснее любого лунатика!

Ханс, ставший свидетелем этой сцены и слышавший слова Марэ, подъехал ближе ко мне и прошептал, оглядываясь по сторонам (готтентот, напомню, был осведомлен о наших отношениях):

– Баас, этот старый баас совсем спятил. Сдается мне, рано или поздно он причинит кому-нибудь вред. Давай сделаем вот что, баас: мое ружье выстрелит, будто бы случайно, – ты же знаешь, цветные так небрежны с оружием! Хеер Марэ больше не будет никого донимать своими глупостями, а вам с мисси Мари и остальным ничто не будет грозить. Тебя ведь не обвинят, баас, и меня тоже. Случайно получилось, а? Ружья порой сами стреляют, баас, когда никто и не думает жать на спуск.

– Отстань, – процедил я.

Эх, если бы ружье Ханса и вправду «случайно» выстрелило. Скольким людям этот случай мог бы сохранить жизнь!

Глава XVIII

Договор

Дорога до Умгунгундлову оказалась легкой, и мы обошлись, хвала Небесам, без неприятных происшествий. Примерно на половине перехода до большого крааля мы нагнали стадо, которое было отнято у Сиконьелы: животных вели весьма неспешно и давали им как следует отдохнуть, чтобы они вернулись к Дингаану бодрыми и здоровыми. Коммандант обрадовался, поскольку считал, что лучше самим передать королю похищенный скот, чем поручать это погонщикам-зулусам.

Итак, наш отряд погнал вперед огромное стадо – думаю, там было более пяти тысяч голов, – и в субботу, 3 февраля около полудня достиг королевских краалей. Когда животных стали разводить по загонам, мы спешились и перекусили – под теми самыми молочными деревьями у ворот, где я прощался с Дингааном в прошлый раз.

Затем к нам пожаловали гонцы, пригласившие нас на встречу с королем, и с ними пришел юный Томас Холстед. Он сообщил комманданту, что все оружие нужно оставить на стоянке, ибо зулусский закон гласит, что никто не вправе являться к королю вооруженным. Ретиф ответил отказом, и тогда посланцы обратились ко мне (они меня, конечно, узнали) и попросили подтвердить, что таковы местные обычаи.

Я попробовал отговориться: мол, провел в здешних краях не так много времени, чтобы досконально изучить традиции. Тогда зулусы заявили, что приведут того, кто знает это наверняка; будучи слишком далеко от Холстеда, я не имел возможности уточнить, о ком идет речь. Впрочем, уточнять и не понадобилось: вскоре к нам присоединился еще один белый, оказавшийся не кем иным, как Эрнанду Перейрой.

Он подошел к нам в сопровождении зулусов, словно был вождем; надо признать, выглядел он довольнее, увереннее и даже привлекательнее, нежели мне помнилось. Увидев Ретифа, он приподнял шляпу в знак приветствия и протянул руку, но коммандант, как заметили все, не ответил на рукопожатие.

– Значит, вы по-прежнему тут, минхеер Перейра? – спросил он холодно. – Соблаговолите объяснить, что это за ерунда насчет оружия?

– Король повелел передать… – начал Перейра.

– Повелел? – перебил Ретиф. – Минхеер Перейра, вы подались в слуги к этому чернокожему? Любопытно. Продолжайте, прошу вас.

– Он повелел, чтобы никто не вступал в его личные владения вооруженным.

– Что ж, минхеер, будьте столь добры, растолкуйте королю, что мы не намерены входить в его личные владения. Я привел скот, который он просил меня вернуть, и готов передать животных, когда ему будет угодно, однако разоружаться мы не станем ни при каких условиях.

Зулусы принялись совещаться, отправили гонцов, и те некоторое время спустя возвратились и сообщили, что Дингаан примет гостей на просторной площадке для плясок посреди поселения и что бурам разрешено иметь при себе оружие, ибо король желает посмотреть, как белые стреляют.

Мы въехали внутрь, стараясь произвести наилучшее впечатление, и обнаружили, что площадка для плясок, занимавшая, должно быть, с десяток акров, окружена плотным строем зулусских воинов, разбитых на полки; дикари нацепили перья, но ассегаев в руках не держали.

– Сами видите, – заметил Перейра, обращаясь к Ретифу, – у них нет копий.

– Вижу, – согласился коммандант, – зато у них есть дубинки, а при численном перевесе в сотню к одному это может пригодиться.

Между тем громадное стадо загоняли двумя потоками в ворота, расположенные позади полка, что стоял на почетном месте – так сказать, у трибуны. Когда вереница животных наконец иссякла, мы приблизились к зулусам, и среди них я разглядел дородную фигуру Дингаана в накидке из бус. Мы выстроились полукругом перед королем, а он принялся внимательно нас оглядывать. Вот он увидел меня и что-то сказал своему советнику; тот подошел к нам. Оказалось, король хочет, чтобы я переводил для него.

Так и получилось, что я предстал перед Дингааном в компании Томаса Холстеда, Ретифа и бурских вожаков.

– Сакубона[60], Макумазан, – поздоровался король. – Рад, что ты пришел, ибо я знаю, что ты будешь переводить мои слова правильно. Ведь ты из сыновей Джорджа, которых я люблю, а Тоомазу у меня веры нет, пускай он тоже сын Джорджа.

Я перевел сказанное Ретифу.

– Ого! – воскликнул тот со смешком. – Похоже, вы, англичане, вечно опережаете буров, даже здесь.

Потом коммандант выступил вперед и обменялся рукопожатием с королем, с которым, напомню, они уже встречались.

Началась индаба, то есть беседа, которую я вовсе не собираюсь пересказывать подробно, поскольку она не имеет отношения к моему повествованию. Достаточно будет упомянуть, что Дингаан поблагодарил Ретифа за возвращение скота, и спросил, где прячется похититель Сиконьела, которого он хочет убить. Узнав, что Сиконьела по-прежнему правит своими владениями, он рассердился (или притворился, что сердится). Далее король поинтересовался, где те шесть десятков лошадей, которых мы, по слухам, тоже забрали у Сиконьелы, и прибавил, что эти лошади должны быть доставлены ему, Дингаану.

Ретиф взъерошил свои седеющие волосы и кротко справился, почему король считает его ребенком; дескать, иначе Дингаан не стал бы требовать то, что ему не принадлежит и никогда не принадлежало. Это лошади буров, и они возвращены владельцам.

Дингаан дал понять, что удовлетворен ответом, и Ретиф напомнил королю о договоре, который мы приехали заключать. Дингаан сказал на это, что белые, как всегда, слишком торопятся – не успели приехать, а уже говорят о делах. Нет, он хочет устроить праздник и посмотреть, как пляшут его гости, а дела подождут до утра.

В общем, бурам пришлось «сплясать» для развлечения короля. Они разделились на две группы верховых и атаковали друг друга на полном скаку, паля из ружей в воздух. Насколько я мог судить, это представление внушило туземцам восхищение, смешанное со страхом. Когда «противники» разъехались, король пожелал увидеть «стрельбу сотней выстрелов подряд», но Ретиф отказался, объяснив, что у них нет лишнего пороха.

– Зачем вам порох в мирной земле? – спросил Дингаан с подозрением.

Ретиф ответил, а я перевел:

– Чтобы добывать пропитание и чтобы защищаться, если на нас вздумается напасть злоумышленникам.

– Тут он вам не понадобится, – заявил Дингаан. – Еду вы получите от меня, а раз я, король, ваш друг, никто в Зулуленде не посмеет на вас нападать.

Ретиф сказал, что рад это слышать, и попросил разрешения вернуться с остальными бурами на стоянку, поскольку все устали от долгой езды верхом. Король выразил согласие, мы попрощались и уехали. Но прежде чем я очутился за воротами, меня перехватил очередной гонец, мой старый знакомец Камбула; он сообщил, что король желает поговорить со мной наедине. Я ответил, что не вправе соглашаться на приглашение без одобрения комманданта.

Тогда Камбула произнес:

– Идем со мной, Макумазан, молю тебя, не то придется увес ти тебя силой.

Я немедля отправил Ханса доложить обо всем Ретифу, а Камбула махнул рукой, и зулусские воины сомкнули кольцо вокруг меня. Готтентот поспешил ускакать и вскоре возвратился с Ретифом и еще одним буром. Коммандант сурово поинтересовался, что, собственно, происходит. Я объяснил и перевел слова Камбулы, которые тот повторил для буров.

– Этот дикарь намекает, что вас схватят, если вы откажетесь идти или я вам не разрешу?

На вопрос Ретифа Камбула ответил так:

– Да, инкози, потому что слова короля предназначены только для уха Макумазана. Мы должны подчиниться приказу и привести его к королю, живого или мертвого.

– Allemachte! – воскликнул Ретиф. – Вот незадача!

Словно размышляя, не позвать ли на помощь, он покосился на основную группу буров, которые к тому времени почти все уже миновали ворота. У ворот же скопилось множество зулусов.

– Аллан, если вы не опасаетесь подвоха, – сказал коммандант, – думаю, вам следует пойти. Возможно, Дингаан просто хочет передать через вас какое-то дополнительное условие к договору.

– Нет, я не боюсь, – ответил я. – Какой смысл бояться, в таком-то месте?!

– Спросите этого кафра, дарует ли вам король свою защиту?

Я перевел, и Камбула откликнулся:

– Сейчас – да. А потом – не знаю, не мне судить о том, что у короля на уме.

Он имел в виду, что позднее Дингаану может взбрести в голову что угодно.

– Двусмысленный ответ, – признал Ретиф. – Но поезжайте, Аллан, раз уж деваться некуда, и да хранит вас Господь. Ясно, что Дингаан не просто так настаивал на том, чтобы я прихватил вас с собой. Пожалуй, и вправду надо было оставить вас дома, с вашей милой женушкой.

На этом мы расстались. В «апартаменты» короля я отправился пешим и без своего ружья, ибо мне не позволили предстать перед зулусским правителем вооруженным. Коммандант же поехал к воротам крааля вместе с Хансом, который вел в поводу мою лошадь. Десять минут спустя меня подвели к Дингаану, который заговорил со мной довольно дружелюбно, а после забросал меня вопросами относительно буров. В особенности его интересовало, не те ли это люди, которые восстали против своего короля и бежали от него.

Я ответил утвердительно – мол, да, они бежали, так как хотели получить больше свободы, – и прибавил, что уже объяснял это при нашей предыдущей встрече. Король сказал, что помнит, но ему захотелось проверить, «слетят ли снова те же слова с тех же уст» – таким образом он пытался убедиться, можно мне верить или нет. Немного помолчав, он пристально поглядел на меня, будто норовя проткнуть взглядом, и спросил:

– Ты привез мне в дар ту высокую белую девушку с глазами как звезды, Макумазан? Ту, которую ты отказался мне подарить и которую я не смог забрать, потому что ты победил и мне пришлось отпустить всех белых, что были с тобой? Да, я отпустил всех этих буров, изменивших своему королю…

– Нет, о Дингаан, – сказал я, – среди нас нынче нет женщин. К тому же та девушка теперь моя жена.

– Твоя жена?! – гневно вскричал король. – Клянусь головой Великого Черного, ты посмел жениться на той, кого я желал?! Скажи мне, мальчишка; ты, хитроумный Бодрствующий в ночи; ты, крошечный белый муравей, что таится во мраке и выглядывает из него, только когда дело сделано; ты, колдун, чье искусство способно вырвать добычу из рук величайшего правителя, – мне ведомо, Макумазан, что лишь колдовством ты поразил стервятников на холме Хлома-Амабуту! – скажи мне, почему я не должен убить тебя прямо здесь за такую выходку?

Я сложил руки на груди и молча уставился на него. Думаю, со стороны мы являли собой диковинное зрелище – могучий чернокожий тиран, исполненный королевского величия (отдам ему должное, он и вправду выглядел по-королевски), по кивку которого сотни воинов шли на смерть, и простой, скромный, ничем не примечательный английский паренек.

– О Дингаан, – сказал я наконец, понимая, что моя единственная возможность спастись заключена в хладнокровии, – я отвечу тебе словами комманданта Ретифа, нашего великого вождя. Ты что, принимаешь меня за ребенка, коли требуешь отдать мою жену тебе, человеку, у которого и так множество жен? А убить ты меня не можешь, ведь твой военачальник Камбула обещал мне безопасность в твоем присутствии.

Мой ответ, похоже, развеселил короля. Так или иначе его настроение мгновенно изменилось, как это вообще свойственно дикарям – они в этом отношении сущие дети. Дингаан перестал гневаться и расхохотался.

– Ты ловок, как ящерица! – сказал он. – Зачем мне, имеющему столько жен, еще одна, которая наверняка меня возненавидит? Да потому, что она белая и заставит других завидовать и ревновать, ведь они все черные. Да, мои жены решили бы отравить ее или защипать до смерти во сне, а потом пришли бы ко мне и сказали, что она умерла от тоски и недовольства. Не стану отрицать, ты прав, тебе ничто не грозит, и отсюда ты уйдешь в полной сохранности. Но запомни, маленькая ящерица: ты ускользнул от меня между камнями, однако я могу схватить тебя за хвост. Я говорил тебе, что намерен сорвать твой чудесный белый цветок, и я его сорву. Мне ведомо, где она живет. Ведомо, в каком фургоне она спит. Мои лазутчики обо всем меня известили, и я прикажу убить всех в вашем лагере, а ее пощадить и привести ко мне живой. Смотри, Макумазан, быть может, ты встретишься со своей женой в моем краале.

Эти зловещие слова могли означать что угодно, могли оказаться пустой угрозой или же смертным приговором. Меня прошиб холодный пот, по спине пробежала дрожь.

– Все возможно, о король, – ответил я, стараясь не выдать своих чувств. – В этом мире случается всякое, и ты, наверное, помнишь, как оно вышло, когда я стрелял в священных стервятников на Хлома-Амабуту. Но сдается мне, что моя жена никогда не будет твоей, о король.

– Ба! – хмыкнул Дингаан. – Этот белый муравей роет себе новый ход, надеется вылезти у меня за спиной! А что, если я опущу ногу и раздавлю тебя, ты, муравьишка? Скажу тебе по секрету, – прибавил он многозначительно, – тот бур, который чинит мне ружья и которого мы зовем Двоеглазым, потому что он одним глазом косит на вас, белых, а другим глядит на нас, черных, по-прежнему просит, чтобы я прикончил тебя. Когда я поведал ему, что мои лазутчики углядели тебя среди буров и что ты прислушался к моей просьбе, Двоеглазый сказал: если я не пообещаю отдать тебя стервятникам, он предупредит буров, и те не поедут сюда. Мне буры были нужны, так что я дал ему слово.

– Вот как, о король? Молю тебя, открой мне, почему этот Двоеглазый, которого мы называем Перейрой, так хочет меня убить?

– Ха! – вскричал гнусный старый негодяй. – Неужто ты не догадался, с твоим-то умом, Макумазан? Быть может, это ему нужна высокая белая женщина, а вовсе не мне? И если он сослужит мне службу, я отдам твою жену ему в награду? Быть может, – тут он расхохотался громче прежнего, – я обману его и сохраню ее при себе, а ему заплачу по-другому, ибо посмеет ли обманщик ворчать, если его самого обманут?

Я заявил, что мне чужд обман, а честному человеку трудно судить, будет обманщик ворчать или не будет.

– Верно, Макумазан, – отозвался Дингаан вполне добродушно. – В этом мы с тобой схожи. Мы оба честные люди, правда, и потому стали друзьями, а с этими амабуна я никогда не подружусь, потому что они, как я слышал от тебя и от других, предали своего короля. Мы преследуем дичь при свете дня, как подобает мужчинам; кто побеждает, тот побеждает, а кто проигрывает, тот проигрывает. Слушай меня, Макумазан, и запомни мои слова. Что бы ни случилось с прочими, что бы ты ни увидел, сам ты в безопасности, покуда я жив. Так говорит Дингаан. Получу я белую женщину или не получу, тебе ничто не грозит, клянусь своей головой. – И он прикоснулся к золотому обручу на своих волосах.

– А почему я буду в безопасности, если другим что-то грозит, о король? – спросил я.

– Если ты такой настырный, отыщи старого колдуна по имени Зикали. Он жил в этих краях еще при моем отце Сензангаконе и даже ранее. Да, найди его, если сможешь, и спроси. Вдобавок скажу: ты мне нравишься, ты не похож на этих плосколицых глупцов амабуна, твой разум скользит между опасностями, точно змея в тростнике. Жаль убивать того, кто способен поражать птиц высоко в небе, в этом никто не сравнится с тобой. Повторю, что бы ты ни увидел и что бы ни услышал, помни: тебе ничто не грозит, ты можешь преспокойно уехать или остаться, и я сделаю тебя своим голосом в разговорах с сынами Джорджа. А теперь ступай к комманданту и скажи ему, что наши сердца бьются как одно и что я очень рад видеть его здесь. Завтра – или, быть может, днем позже – я покажу ему, как умеют плясать мои люди, а потом мы заключим соглашение, и я отдам ему земли, которые он просит, и все прочее, чего он захочет, – даже больше, чем он сможет захотеть. Ступай с миром, Макумазан.

На удивление прытко поднявшись со своего трона, который был вырезан из цельного куска древесины, король исчез в узком проходе. Он был проделан за троном в тростниковой ограде и, должно быть, вел в королевские покои.

У ворот тростникового лабиринта изиклоло меня дожидался Камбула, чтобы проводить к стоянке буров. По дороге мы с ним встретили Томаса Холстеда, бродившего с таким видом, будто ему не терпелось переговорить со мной. Я спросил его, что называется, в лоб, каковы намерения короля в отношении буров.

– Не знаю, – признался он, пожимая плечами. – Но он ведет себя с ними столь ласково, что я бы заподозрил неладное. Вы тоже ему нравитесь, я слышал, как он приказывал известить все свои полки: мол, кто до вас дотронется, того казнят на месте. Зулусские воины видели, как вы въезжали в крааль, и теперь они не перепутают вас с другими белыми.

– Звучит неплохо – для меня, во всяком случае, – сказал я. – Но с какой стати мне может потребоваться особая защита? Или кто-то злоумышляет против меня?

– Вот что я вам скажу, Аллан Квотермейн. Индуны просили передать, что тот смазливый португалец, кого они зовут Двоеглазым, при каждой встрече молит короля убить вас. Я сам слышал.

– Какая доброта! – хмыкнул я. – Что ж, мы с Эрнанду Перейрой никогда не ладили. Расскажите-ка, о чем они беседуют с королем, когда отвлекаются от моей персоны.

– Не знаю, – повторил Холстед и развел руками. – Но, уверен, они что-то замышляют. Сами понимаете, прозвище Перейре дикари дали неспроста. По-моему, – прибавил он шепотом, – этот португалец причастен к тому, что буров пригласили сюда на переговоры об уступке земли. Однажды, когда я в очередной раз переводил для Дингаана, король разгневался и поклялся, что отдаст им ровно столько земли, чтобы хватило на могилы, а Перейра сказал, что договор – пустышка и «написанное пером всегда можно перечеркнуть копьем».

– Вот как? И что король ему ответил?

– Он посмеялся и сказал, что так и есть, и, пожалуй, он отдаст бурам все, о чем те просят, и еще прибавит сверху, от своих щедрот. Не вздумайте пересказывать мои слова, Квотермейн! Если вы проболтаетесь и Дингаан об этом узнает, меня тут же прикончат. Вы хороший человек, я неплохо заработал на вас, когда вы стреляли по стервятникам, а потому, если позволите, дам вам совет – и умоляю к нему прислушаться. Уезжайте отсюда как можно скорее и отправляйтесь охранять красавицу Мари Марэ, которую вы так любите. Дингаан ее хочет, а чего хочет Дингаан, то сбывается – так заведено в этой части света.

Не дожидаясь моей благодарности, Холстед смешался с толпой зулусов, что следовали за нами из любопытства. Мне оставалось лишь гадать, прав был Дингаан или нет, называя этого молодого человека лжецом. Его история отлично дополняла все то, что я услышал от короля, и потому я был склонен верить Холстеду.

Миновав главные ворота, за которыми Камбула, исполнивший королевское поручение, отсалютовал мне и удалился, я увидел двоих белых, оживленно беседующих под молочными деревьями. Это были Анри Марэ и его племянник. Заметив меня, Марэ поспешил уйти, а вот Перейра приблизился и заговорил со мной. С радостью отмечу, что он не подал мне руки – вероятно, усвоил урок, преподанный Ретифом.

– Добрый день, Аллан, – сказал он дружелюбно. – Только что узнал от дядюшки, что мне следует поздравить вас… Ну, насчет Мари… Поздравляю, честное слово, поздравляю.

Когда я услышал эти слова и припомнил все то, о чем недавно говорили мне другие, кровь вскипела в моих жилах, но я велел себе угомониться и ответил коротко:

– Благодарю.

– Мы оба стремились получить этот приз, – продолжал он, – однако Господу было угодно, чтобы приз достался вам. Я не держу зла.

– Рад слышать, – произнес я. – Мне казалось, вы должны разозлиться. Извините, что меняю тему, но очень хочется узнать, долго ли, по-вашему, Дингаан нас тут продержит?

– О, два или три дня, не более! Видите ли, Аллан, мне удалось убедить его заключить этот договор без особых хлопот. Когда пройдет церемония, вы сможете уехать.

– Комманданту будет приятно об этом узнать, – сказал я. – А вы чем займетесь?

– Не знаю, Аллан. В отличие от вас, счастливчик, меня не ждет дома жена. Наверное, задержусь здесь на некоторое время. Я нашел способ немало заработать на этих зулусах. С учетом того, что я потерял все на пути к заливу Делагоа, деньги мне пригодятся.

– Как и всем нам, – согласился я. – Особенно тем, кто начинает новую жизнь. Если у вас получится рассчитаться с долгами, я буду этому искренне рад.

– О, не сомневайтесь! – вскричал он, и его смуглое лицо внезапно осветилось. – Я верну вам все, что должен, и с хорошими процентами!

– Король предупреждал меня, что таковы ваши намерения, – подтвердил я, глядя ему в глаза, и пошел дальше.

Перейра наверняка смотрел мне вслед, и, похоже, мой выпад на время лишил его дара речи.

Посольство размещалось в маленьком сторожевом «предместье» поблизости от краалей. Я направился прямиком к Ретифу. Коммандант сидел на кафрском табурете и в муках сочинял какое-то письмо. Вместо стола у него была доска, положенная на колени.

Он поднял голову, заметил меня и справился, как прошла встреча с Дингааном. По-моему, мое появление Ретиф воспринял с облегчением, поскольку нашелся повод оторваться от составления письма.

– Вот такие дела, коммандант, – произнес я, понизив голос, чтобы нас не подслушали, и пересказал ему все свои недавние разговоры – с Дингааном, с Томасом Холстедом и с Перейрой.

Ретиф молча выслушал меня, а затем сказал:

– Все это очень странно и тревожно, Аллан. Если обвинения правдивы, значит Перейра еще больший мерзавец, чем я думал. Но я не могу поверить в такую подлость без доказательств. Думаю, Дингаан вам врал, преследуя какие-то свои цели. Это я по поводу стремления вас убить, если вы не поняли.

– Может быть, коммандант, не знаю. Честно говоря, мне плевать. Но я уверен, что он не врал насчет похищения моей жены – для себя или для Перейры.

– И как вы намерены поступить?

– С вашего разрешения, коммандант, я отправлю своего готтентота Ханса в лагерь с письмом для Мари. Напишу ей, чтобы она тихонько перебралась на ферму – ту, что на реке, помните, я вам говорил? – и спряталась там до моего возвращения.

– Думаю, вы зря волнуетесь, Аллан. Однако, если вам так будет легче, даю свое разрешение. Вас-то все равно мы отпустить не можем. Но не стоит посылать готтентота, он только всех переполошит. В лагерь едет гонец с вестями о нашем благополучном прибытии и о гостеприимстве Дингаана, он передаст и ваше письмо. А вы, прошу, напишите жене, чтобы она сама, Принслоо и Мейеры перебирались на вашу ферму, причем без лишней болтовни – мол, просто решили сменить обстановку. Письмо должно быть у меня к рассвету. Надеюсь, к тому времени я покончу и со своим, – прибавил он со стоном.

– Конечно, коммандант. А что насчет Эрнанду Перейры и его выходок?

– Ох уж этот треклятый Перейра! – с чувством воскликнул Ретиф и ударил кулаком по доске на коленях. – Вот, слушайте:

При первой же возможности я сниму показания с Дингаана и с этого паренька-англичанина, Холстеда. Если они расскажут мне то же самое, о чем я написал выше, то я предам Перейру суду, как и обещал ранее; в случае признания его виновным, клянусь кровью Христовой, я велю его расстрелять! Если мы не хотим скандалов и страхов в лагере, в настоящий момент остается лишь одно: не спускать с Перейры глаз. Да и вина его, нужно признать, пока не доказана.

Затем Ретиф велел мне идти и писать письмо жене, а сам опять склонился над доской.

Я послушался, написал Мари, поведал – без подробностей – о последних событиях и попросил жену немедленно отправиться на ту самую ферму, что я приобрел в тридцати милях от лагеря, под предлогом необходимости проверить, как идет строительство домов. Я выразил надежду, что к Мари присоединятся Принслоо и Мейеры, в чем лично у меня не было ни малейших сомнений. Но если вдруг они откажутся, пусть уезжает одна – со слугами-готтентотами или с любыми спутниками, каких случится найти.

Потом я отнес письмо Ретифу и прочитал вслух. По моей просьбе коммандант сделал внизу приписку:

Видел сие собственными глазами и одобряю изложенный совет, каковой представляется разумным с учетом всех обстоятельств. Сделайте так, как просит ваш муж, но не говорите никому в лагере, за исключением тех, кого он упоминает в своем письме.

Пьет Ретиф

Гонец отправился на рассвете, как и предполагалось, и доставил мое послание Мари.

Наступило воскресенье. Утром я пошел навестить преподобного мистера Оуэна, английского миссионера, который весьма обрадовался моему появлению. Он сообщил, что Дингаан, похоже, к нам расположен и спрашивал у него, сможет ли он составить текст договора по уступке земель, о которых мечтают буры. Я остался у священника на воскресную службу, а потом вернулся на стоянку. В полдень же Дингаан позвал нас на грандиозную воинскую пляску, в которой приняли участие около дюжины тысяч воинов-зулусов.

Это было поистине величественное и внушавшее трепет зрелище. Помню, что каждый зулусский полк выставил некоторое число обученных волов, которые двигались вместе с воинами, повинуясь, очевидно, отдаваемым командам. В тот день мы видели Дингаана лишь издалека, а после пляски возвратились к себе, чтобы отобедать говядиной (по приказу короля мясом нас снабжали в изобилии).

На третий день – это был понедельник, 5 февраля – начались новые пляски и потешные бои и продолжались столь долго, что мы, белые, начали ощущать утомление от этих дикарских развлечений. Ближе к вечеру Дингаан пригласил к себе комманданта и других буров, заранее дав понять, что хочет обсудить условия договора. Мы отправились к королю все вместе, но лишь троих или четверых из нас, включая меня, допустили к Дингаану; ос тальным пришлось дожидаться на расстоянии – они могли нас видеть, но не слышали, о чем идет речь.

Дингаан показал нам документ, составленный преподобным мистером Оуэном. Этот документ, существующий, полагаю, и поныне, поскольку его отыскали впоследствии, изобиловал словами, какие обожают законники. Начинался же он, будто прокламация, с обращения: «Да будет ведомо всем!» По договору зулусы уступали «местность под названием Порт-Наталь вместе с прилегающими землями – то есть от Тугелы до реки Мзимвубу на западе и от моря до северных рубежей» – во владение бурам, которым эти земли передавались «в бессрочное распоряжение». По просьбе короля и поскольку текст мистера Оуэна был написан по-английски, я перевел содержание документа, а позднее то же самое сделал молодой Холстед.

Его позвали, чтобы удостовериться, что я ничего не напутал, и этот факт произвел на буров благоприятное впечатление. Они оценили желание короля точно знать, какое именно соглашение он собирается одобрить; отсюда следовало, что он не замышляет ничего дурного и не намеревается обмануть их впоследствии. С того самого мгновения Ретиф и его люди перестали сомневаться в доброй воле Дингаана – и совершили глупость, отбросив всякие мысли о возможном предательстве.

Когда с переводом было покончено, коммандант спросил короля, готов ли тот подписать договор здесь и сейчас. Король ответил, что подпишет документ на следующее утро, перед тем как посольство отправится обратно в Наталь. Именно тогда Ретиф поинтересовался у Дингаана, при посредстве Томаса Холстеда, правда ли, что бур по имени Перейра, который живет в королевском краале и которого зулусы называют Двоеглазым, просил короля убить Аллана Квотермейна по прозвищу Макумазан. Дингаан засмеялся и ответил так:

– Да, это правда, ибо он ненавидит твоего Макумазана. Но пусть этот маленький сын Джорджа ничего не боится, ведь мое сердце открыто ему, и я поклялся головой Великого Черного, что в Зулуленде ему не причинят вреда. Вы с ним оба мои гости!

Далее король предложил, если того пожелает коммандант, схватить Двоеглазого и казнить, поскольку он осмелился покушаться на мою жизнь. Ретиф поблагодарил, но сказал, что попробует разобраться в этом деле сам; когда же и Томас Холстед подтвердил слова короля относительно намерений Перейры, Ретиф поднялся и попрощался с Дингааном.

По дороге на временную стоянку, находившуюся за пределами краалей, Ретиф ни словом не обмолвился об Эрнанду Перейре, однако в каждом движении, да что там, в каждом слове комманданта прорывался гнев. Едва очутившись среди своих, он распорядился привести Перейру и Анри Марэ, а также нескольких буров из числа старших. Помню, среди последних были Геррит Ботма-старший, Хендрик Лабушань и Матис Преториус-старший, все люди достойные и пользовавшиеся почетом и уважением. Мне тоже велели присутствовать. Когда Перейра явился, Ретиф прилюдно обвинил его в злоумышлениях против меня и спросил, что он может сказать в свое оправдание. Разумеется, тот все отрицал и даже посмел обвинить меня – дескать, я затаил на него злобу еще с тех пор, когда мы оба ухаживали за девушкой, на которой я впоследствии женился.

– Что ж, минхеер Перейра, – сказал Ретиф. – Поскольку означенный Аллан Квотермейн ныне стал мужем той молодой женщины, следовало бы ожидать, что недоразумение между вами сойдет на нет. С его стороны вражда должна была утихнуть, хотя с вашей – вполне могла и окрепнуть. Мне совершенно некогда разбираться в распрях подобного рода. Но смею вас уверить, что это дело будет подробно рассмотрено по возвращении в Наталь, а до тех пор я поручу приглядывать за вами. Также предупреждаю вас, что располагаю доказательствами ваших преступных умыслов. Будьте столь добры, ступайте прочь и постарайтесь как можно реже попадаться мне на глаза. Я терпеть не могу людей, которых даже кафры называют двуличными. Что касается вас, друг мой Анри Марэ, я бы не советовал вам водить компанию с человеком, чье имя запятнано подозрениями, будь он хоть трижды ваш племянник и несмотря на то что все знают, сколь слепо вы его любите.

Как мне помнится, никто из тех двоих не пытался ответить на эту речь. Они просто повернулись и ушли. А на следующее утро, утро рокового дня 6 февраля, я случайно столкнулся с коммандантом Ретифом, который объезжал лагерь, проверяя, все ли готово к отправлению в Наталь. Завидев меня, он натянул поводья и сказал:

– Аллан, Эрнан Перейра сбежал, и Анри Марэ вместе с ним. Сам я не слишком расстроен, скажу честно, ибо мы непременно встретимся снова, не на этом свете, так на том, и узнаем правду. Но прочтите вот это, а потом верните мне.

Он передал мне сложенный вдвое лист бумаги и поехал дальше.

Я развернул лист и прочитал:

Комманданту Ретифу, предводителю переселенцев


Минхеер коммандант!

Я не желаю оставаться там, где на меня возводят напраслину и где мне предъявляют обвинения чернокожие кафры и англичанин Аллан Квотермейн, который, как и весь его народ, является врагом буров и, хотя вам это неведомо, изменником, что замышляет против вас великое зло заодно с зулусами. Посему я покидаю вас, но готов ответить на все обвинения в любое время перед настоящим судом. Моя дядя Анри Марэ уезжает вместе со мной, поскольку считает, что его честь тоже пострадала. Кроме того, он узнал, что его дочери Мари угрожает опасность со стороны зулусов, а потому стремится ее защитить, в отличие от человека, именующего себя ее мужем. Аллан Квотермейн, англичанин и приятель Дингаана, объяснит вам, что я имею в виду. Он знает о планах зулусов намного больше моего, и вы скоро поймете, почему это так.

Ниже стояли подписи Перейры и Анри Марэ.

Я сунул листок в карман куртки, гадая, что на самом деле скрывается за этим посланием и что это за вымышленная измена, которую мне приписывают. На мой взгляд, Перейра сбежал потому, что испугался – то ли того, что его и впрямь отдадут под суд, то ли какого-то злодейского умысла, в коем он, разумеется, был замешан. Марэ, вероятно, примкнул к Перейре по тем же причинам – так железо тянется к магниту, а отец моей жены никогда не мог сопротивляться обаянию злодея Перейры, своего кровного родственника. Или же он услышал от него выдумку про опасность, якобы грозящую его дочери, и на самом деле обеспокоился. А вдруг опасность вовсе не мнимая? Я ведь и сам советовался с Ретифом на сей счет… При всех его несомненных недостатках, Анри Марэ искренне и горячо любил свою дочь, так что пусть читатель не забывает об этом, возмущенный его дурными поступками. Она была для него светом в окошке, средоточием жизни, и он горько страдал от того, что ко мне она привязалась сильнее, чем была привязана к нему. Вот почему, к слову, он ненавидел меня столь же страстно, как любил ее.

Едва я закончил читать, поступил приказ собраться вместе и идти прощаться с Дингааном; оружие следовало сложить под молочными деревьями у ворот. Большинство слуг сопровождало буров; наверное, Ретиф хотел произвести впечатление на зулусов многочисленностью нашего отряда. Но нескольким готтентотам приказали остаться, привести лошадей, что паслись стреноженными неподалеку, и оседлать. Среди этих немногих был и Ханс, которого я удосужился отыскать и пристроить к делу, чтобы быть уверенным, что мои лошади не потеряются и будут готовы к отъезду.

Когда мы двинулись к краалям, мне встретился юный Уильям Вуд, живший в семье проповедника Оуэна. Мальчик бродил у ворот, и вид у него был чрезвычайно встревоженный.

– Как дела, Уильям? – спросил я.

– Не очень хорошо, мистер Квотермейн, – признался он, огляделся по сторонам и выпалил: – Если честно, мне за вас боязно. Кафры говорят, что с вами должно что-то случиться. Я подумал, что вы должны об этом узнать. Больше ничего не скажу, извините.

Он поспешил уйти, а я стал высматривать Ретифа, который разъезжал по лагерю, отдавая распоряжения. Я дернул его за рукав и сказал:

– Коммандант, послушайте…

– Что такое, племянник? – откликнулся он, явно думая о чем-то своем.

Я передал ему слова Вуда и прибавил, что мне тоже неймется, сам не знаю почему.

– Да бросьте! – отмахнулся он нетерпеливо. – Все это сплошной град и шелуха![61] Зачем вы постоянно пугаете меня своими фантазиями, Аллан Квотермейн? Дингаан – наш друг, не враг. Примем то, что даровано нам Провидением, и будем признательны. Пошли, нам пора!

Эти слова прозвучали около восьми утра.

Мы миновали главные ворота. Большинство буров, оставив свое оружие под молочными деревьями, шагали группами по трое-четверо, смеясь и переговариваясь на ходу. С тех пор я нередко размышлял о том, что всем этим людям, исключая меня, было суждено в ближайший час дойти до последнего, страшного предела и кануть в вечность. Удивительно, но никто не предчувствовал надвигающуюся катастрофу, и тень ее не омрачила ничье сердце. Напротив, буры были веселы, бодры, весьма довольны успешным завершением переговоров и предвкушали скорое возвращение к женам и детям. Развеселился даже Ретиф, и я услышал, как он вслух посмеивается над моими страхами и шутливо обсуждает с другими мою «неделю белого хлеба», то есть медовый месяц.

По пути я заметил, что бо́льшая часть зулусских полков, принимавших участие в воинской пляске накануне, покинула краали. Остались всего два – ишлангу инхлопе, то есть белые щиты, закаленные воины с обручами на головах, и ишлангу умнияма, сиречь черные щиты, молодые воины без обручей. Белые щиты выстроились вдоль ограды по левую руку от нас, а черные щиты стояли справа, и каждый полк насчитывал около полутора тысяч воинов. Все они были без оружия, не считая дубинок и палок, с которыми у туземцев принято плясать.

Мы дошли до края площадки для плясок. Там восседал на своем троне Дингаан, а рядом притулились на корточках двое старейшин-индун, Умхлела и Тамбуза. За спиной короля, у входа в лабиринт, откуда обычно появлялся и куда удалялся его величество, расположились другие индуны и военачальники. Встав перед Дингааном, мы приветствовали короля, и он ответил нам добрыми словами и улыбкой. Затем Ретиф с двумя или тремя другими бурами, а также мы с Томасом Холстедом шагнули вперед. Документ с текстом соглашения был предъявлен вновь, и все убедились, что это тот же документ, который мы видели накануне.

Внизу листа кто-то – не помню, кто именно, – начертал по-голландски: «De merk van Koning Dingaan», то есть «Знак короля Дингаана». В намеренно оставленном промежутке между словами «merk» и «van» Дингаан поставил крестик услужливо протянутым пером. Томас Холстед поддерживал короля под руку и подсказывал ему, что и как делать.

Затем трое индун, главные советники, носившие имена Нвара, Уливана и Манондо, выступили свидетелями со стороны зулусов, а господа Остхёйзен, Грейлинг и Либенберг, стоявшие рядом с Ретифом, поставили свои подписи как свидетели от буров.

Когда это было сделано, Дингаан поручил одному из своих глашатаев-изибонго объявить во всеуслышание остававшимся в краалях полкам и прочим зулусам, что он даровал Наталь бурам в бессрочное владение. Зулусы встретили это сообщение громкими криками. Далее Дингаан предложил Ретифу разделить с ним трапезу, и слуги принесли огромные подносы с вареным мясом. Буры, впрочем, от угощения отказались, мол, они уже успели позавтракать. Тогда король объявил, что сделку нужно хотя бы обмыть, и слуги стали разносить кувшины с твалой, кафрским пивом. Тут уж буры не стали отказываться.

Пока все прикладывались к кувшинам, Дингаан вручил Ретифу обращение к голландским фермерам. Суть обращения была проста: приезжайте и селитесь в Натале, отныне это ваша земля. А еще этот злодей с черным, как ночь, сердцем пожелал бурам благополучного возвращения домой. Затем он приказал двум своим полкам плясать и петь воинские песни, чтобы повеселить гостей.

Воины подчинились, и с каждым движением они подступали все ближе и ближе к нам.

В этот миг какой-то зулус растолкал военачальников, стоявших у входа в лабиринт, и о чем-то доложил одному из индун, а тот, в свою очередь, передал донесение королю.

– Вот как? – произнес король, и лицо его исказила гримаса. Он будто бы случайно посмотрел в мою сторону и сказал: – Макумазан, одна из моих жен серьезно захворала. Она говорит, что ей поможет снадобье белых людей, и просит принести его, покуда вы не уехали. Ты сам недавно женился, поэтому я доверяю тебе осмотреть мою жену. Молю, навести ее и узнай, какое лекарство ей нужно, ведь ты говоришь на нашем языке.

Я помешкал, а потом перевел просьбу короля Ретифу.

– Ступайте, племянник, – сказал коммандант, – но возвращайтесь поскорее, и мы сразу же уедем.

Однако я все еще медлил, и это не понравилось королю, который не скрыл своего раздражения.

– Что же?! – вскричал он. – Значит, вы, белые, отказываете мне в ничтожной просьбе, хотя я только что сделал вам щедрый подарок? Или ваши чудесные снадобья не исцеляют хворых?

– Идите, Аллан, идите, – поторопил меня Ретиф, когда ему перевели слова короля. – Не то он рассердится и может все у нас отнять.

Выбора не оставалось. Я кивнул и вошел в лабиринт.

В следующее мгновение дикари набросились на меня. Прежде чем я успел издать хоть звук, мне заткнули рот тряпкой и крепко завязали ее концы на затылке.

Я угодил в засаду, и с кляпом во рту товарищей мне было не предупредить.

Глава XIX

Ступайте с миром

Высокий кафр с ассегаем, один из личных телохранителей короля, подступил ко мне и прошептал:

– Слушай меня, маленький сын Джорджа! Король велел пощадить тебя, потому что ты англичанин, а не бур. Но если ты пискнешь или хотя бы дернешься, ты умрешь.

Он вскинул ассегай с таким видом, будто готов был вонзить острие мне в сердце.

Теперь я все понял, и меня прошиб холодный пот. Моим товарищам-бурам предстояло умереть, всем до единого. О, я бы с радостью пожертвовал своей жизнью, чтобы их спасти. Но, увы, я не мог подать им знак голосом, поскольку тряпка плотно сидела во рту.

Один из зулусов между тем раздвинул палкой тростник ограды. Он намеренно проделал эту щель на уровне моих глаз; думаю, им двигала врожденная жестокость, и теперь я должен был увидеть гибель своих спутников.

Пляски продолжались еще минут десять, слуги по-прежнему разносили пиво. Затем Дингаан поднялся со своего трона и тепло попрощался с Ретифом, пожелав тому по-зулусски счастливого пути. Далее король направился ко входу в лабиринт, а буры махали шляпами и громко славили Дингаана. Тот был уже почти на пороге, и мне показалось, что я ошибся.


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Прежде чем я успел издать хоть звук, мне заткнули рот тряпкой и крепко завязали ее концы на затылке.


Видно, я зря тревожился. Похоже, предательства никто не замышлял.

У самой калитки Дингаан остановился, обернулся и произнес два слова на зулусском:

– Схватить их!

В тот же миг воины, плясавшие вплотную к бурам и явно ожидавшие этого приказа, кинулись на моих товарищей. Я услышал, как Томас Холстед кричит по-английски:

– Мы обречены! – Потом он воскликнул на зулусском: – Дайте мне поговорить с королем!

Дингаан тоже это услышал; он махнул рукой, показывая, что не желает говорить с переводчиком, и трижды гаркнул во весь голос:

– Булала абатагати! Убить колдунов!

Я видел, как бедняга Холстед выхватил нож и вонзил в стоявшего рядом зулуса. Воин повалился замертво, а Холстед напал на другого и перерезал тому горло. Буры тоже вытащили ножи (кто успел, разумеется) и попытались отбиться от чернокожих дьяволов, однако тех было слишком много. Позднее мне сказали, что буры убили шестерых или семерых зулусов и ранили около двух десятков. Но вскоре все было кончено, ибо разве способны люди, вооруженные лишь ножами, противостоять этакой ораве?

Раздавались яростные вопли, громкие стоны, проклятия, мольбы о пощаде, гремел зулусский боевой клич, и под эту какофонию буров – всех до одного, в том числе двоих пареньков, совсем еще мальчишек, – и их слуг-готтентотов повалили наземь. Тела оттащили прочь; ноги мертвецов и тех, кто чудом оставался жив, волочились по земле – так черные муравьи волокут свою добычу, червей и насекомых.

Дингаан тем временем подошел ко мне. Он улыбался, а его округлое лицо как-то странно подергивалось.

– Идем, сын Джорджа! – сказал он. – Сейчас ты воочию увидишь конец этих изменников, предавших твоего короля.

Меня отвели на возвышенность посреди лабиринта, откуда открывался вид на окружающую местность. Здесь пришлось подождать. Гвалт побоища постепенно стихал. Но вот показалась жуткая процессия: зулусы, обремененные страшной ношей, огибали ограду большого крааля и двигались прямиком к холму Хлома-Амабуту. Вот они поднялись к вершине, и там, среди кустов с темными листьями и камней, чернокожие воины забили буров до смерти, не пощадив никого.

Я лишился сознания.

Должно быть, я пребывал в беспамятстве довольно долго, но постепенно стал приходить в себя и услышал глухой голос, вещавший по-зулусски:

– Хорошо, что этот маленький сын Джорджа остался жив. Ему суждены великие дела, он будет нам полезен. – Наступила тишина, а затем тот же голос, который определенно был мне незнаком, продолжил: – О род Сензангаконы! Ты наконец смешал молоко с кровью, с кровью белых! Эту чашу тебе надлежит выпить до дна, а затем ее нужно разбить вдребезги!

Послышался смех, ужасный, отвратительный смех, который мне выпало услышать снова лишь много лет спустя.

Потом говоривший ушел, шаркая, словно какая-то крупная рептилия. Сделав над собой усилие, я открыл глаза. Я находился в большой хижине, освещенной костром, что пылал посредине. Стояла ночь. У огня возилась с тыквенной бутылью зулуска, молодая и привлекательная. Я заговорил с ней, преодолевая головокружение.

– О женщина, – сказал я, – кто был этот мужчина, что смеялся надо мной?

– Он не совсем человек, Макумазан, – ответила зулуска, и ее голос звучал очень мелодично. – Это Зикали, Открыватель дорог, могучий колдун и советник королей. Он так стар, что его рождения не помнят даже наши деды. Его дыхание может вырывать из земли деревья с корнями. Дингаан боится его и повинуется ему.

– Это колдун настоял на убийстве буров? – спросил я.

– Может быть, – отозвалась она. – Кто я такая, чтобы знать наверняка?

– Ты, должно быть, та женщина, которая захворала и которую меня просили исцелить? – догадался я.

– Да, Макумазан. Я болела, но теперь поправилась. А вот ты хвораешь, так что теперь я буду о тебе заботиться. Выпей. – И она протянула мне бутыль с молоком.

– Как тебя зовут? – продолжал допытываться я.

– Найя, – назвалась она. – Мне поручили тебя стеречь. Не надейся сбежать от меня, Макумазан. Снаружи стоят другие стражи, и у них копья. Пей же!

Я подчинился – и запоздало спохватился, что в питье могли подмешать яд. Однако жажда моя была столь велика, что я опустошил бутыль досуха.

– Я тоже умру? – спросил я, откладывая бутыль в сторону.

– Нет-нет, Макумазан, – ответила Найя. – Ты не умрешь. Ты просто уснешь и все забудешь.

Мои глаза и вправду смежились, и я заснул; сколько проспал, сказать не могу.

Когда я снова очнулся, был день, и солнце стояло высоко в небесах. То ли Найя подмешала в мое питье какое-то снадобье, то ли я настолько обессилел, что впал в забытье, – не знаю. Так или иначе, сон подействовал благотворно; в противном случае, думаю, я бы спятил от горя и гнева. После пробуждения еще некоторое время я изводил себя бесполезными упреками и был близок к отчаянию и безумию.

Лежа на полу хижины, я спрашивал себя, как и почему Всемогущий допустил жестокое убийство, которому я был невольным свидетелем. Как это сочетается с образом любящего и милосердного Отца, какой нам внушают? Каковы бы ни были прегрешения несчастных буров – а грехов у них было не счесть, конечно же, как и у нас у всех, – они оставались во многом добрыми и честными людьми, жившими по своим правилам. Но все же их обрекли на страшную смерть, забили, как скот, по кивку чернокожего деспота; их жены овдовели, дети осиротели и, как выяснилось позднее, тоже погибли или остались бесприютной безотцовщиной.

Тайна сия велика есть, как говорится. Во всяком случае, она надолго лишила душевного покоя того молодого человека, которому выпало воочию наблюдать описанную выше жуткую сцену.

Сдается мне, что несколько дней мой рассудок пребывал на самом краю пропасти, едва удерживаясь от падения. Но в конце концов знания, полученные мной от отца, и врожденное здравомыслие пришли мне на выручку. Я припомнил, что подобные преступления, творимые с куда бо́льшим размахом, совершались многократно на протяжении истории человеческого рода, однако вопреки этому (а порой и вследствие злодейств) цивилизация шагала вперед, и милосердие и мир обменивались поцелуем над могилами жертв кровопролития.

А потому, несмотря на мой юный возраст и житейскую неопытность, я пришел к выводу, что дикая резня являлась составной частью некоего обширного замысла Провидения и что было необходимо пожертвовать этими несчастными ради исполнения высшей воли. Разумеется, такой взгляд может показаться циничным и фаталистическим, однако нечто похожее мы видим в природе каждый день; и наверняка страдальцы обрели достойное воздаяние в лучшем мире. Иначе всякая вера, всякая религия – ложь и тлен.

Либо же этакие злодейства совершаются не по воле милосердного Провидения, а вопреки оной. Быть может, дьявол из Священного Писания, над кем мы привыкли потешаться, воистину существует и творит зло среди людей. Быть может, время от времени некий злой принцип бытия вырывается на свободу, точно могучие силы, заключенные в вулкане, и принимается сеять разрушение и смерть, покуда его не обуздают и не одолеют. Кто знает?

Словом, этот вопрос нужно задавать архиепископу Кентерберийскому и папе в Риме, а ежели они не сойдутся во мнениях, спросить тибетского ламу. Я всего лишь пытаюсь воспроизвести мысли, которые посещали меня в те давние дни, и облечь их в слова сообразно моему нынешнему опыту. Вполне вероятно, что тогда я думал иначе, ведь с тех пор сменилось целое поколение, да и рассудительность моя созрела, будто вино в бутыли.

Помимо духовных материй, имелись насущные вопросы, каковые следовало уладить в моем неприглядном положении; прежде всего, надо было позаботиться о собственном выживании, хотя, признаюсь, тогда оно мало меня волновало. Если меня захотят прикончить, сопротивляться бесполезно. То, что я успел узнать о Дингаане, подсказывало, что он приказал убить Ретифа и других буров не из пустой прихоти. Эта расправа – лишь предвестие большого кровопролития; я нисколько не забыл, как Дингаан грозился поступить с Мари, и прочие его намеки тоже всплывали в памяти.

В общем, я предположил, что кафры замышляют широкое наступление на буров и, судя по всему, намерены вырезать их до последнего человека. (Как оказалось, я был совершенно прав.) А я сижу в кафрской хижине, под присмотром молодой зулуски, и не имею возможности сбежать и предупредить товарищей! Хижина стояла на широком дворе, огороженном тростниковым плетнем пяти футов высотой. Выглядывая за ограду, будь то днем или ночью, я неизменно натыкался взглядом на часовых, замерших вдоль нее через каждые пятнадцать ярдов друг от друга. Они возвышались, словно статуи, сжимая копья в руках и не сводя глаз с плетня. Вдобавок по ночам число стражей удваивалось. Они явно караулили меня, чтобы не сбежал.

Минула неделя – поверьте, она была для меня поистине невыносимой. Единственным человеком, с которым я мог перекинуться словечком, оставалась зулуска Найя. Можно сказать, мы с нею подружились и беседовали о многом. Но всякий раз, когда очередная беседа заканчивалась, я понимал, что не узнал ровным счетом ничего о том, что имело для меня первостепенную важность. Об истории зулусов и прочих племен и народов, о характере и подвигах великого вождя Чаки, о любых событиях прошлого она могла говорить часами. Однако едва я касался своего положения, она замолкала и ее словоохотливость испарялась, будто вода на раскаленном кирпиче. При этом Найя привязалась ко мне – если это не было притворством. В своей очаровательной наивности она даже предложила мне жениться на ней, прибавила, что Дингаан наверняка одобрит такой выбор – мол, он любит ее и полагает, что я могу принести пользу зулусам. Когда я ответил, что уже женат, Найя повела своими плечами, блестевшими на солнце, и, обнажив в усмешке ровные белые зубы, спросила:

– Кому есть до этого дело? Разве мужчина непременно должен иметь всего одну жену? И потом, Макумазан… – Тут она подалась вперед и пристально поглядела на меня. – Откуда тебе знать, что ты по-прежнему женат? Может, тебя успели развести или сделать вдовцом, а?

– О чем ты? – недоуменно пробормотал я.

– Да так, ни о чем. Не смотри на меня столь свирепо, Макумазан. Всякое случается на свете, сам знаешь.

– Найя, ты двуликое зло, – проговорил я. – Ты наживка и доносительница, и тебе это прекрасно известно.

– Может быть, Макумазан, – откликнулась она. – Разве моя в том вина, если мне пригрозили смертью за ослушание? К тому же ты мне и вправду нравишься.

– Не знаю, не знаю, – произнес я задумчиво. – Скажи-ка, когда меня выпустят?

– Откуда мне знать, Макумазан? – Найя ласково погладила мою руку. – Думаю, что скоро. Когда ты уйдешь, Макумазан, прошу, вспоминай обо мне хоть иногда, ведь я старалась тебе помочь, хотя за нами подглядывали в каждую щель.

Помню, я отделался общими фразами. А наутро за мной пришли. Я доедал завтрак на заднем дворе за хижиной, и вдруг из-за угла показалось миловидное личико Найи. Девушка сообщила, что прибыл посланец от короля. Бросив еду, я вернулся в хижину и нашел там своего давнего знакомца Камбулу.

– Приветствую тебя, вождь, – сказал он. – Я пришел, чтобы отвести тебя обратно в Наталь. Прошу, не задавай никаких вопросов, я все равно на них не отвечу. Дингаану нездоровится, поэтому с ним ты не увидишься. К белому проповеднику тебя тоже не пустят. Идем со мной немедля!

– А я и не хочу встречаться с Дингааном, – ответил я, глядя в глаза Камбуле.

– Понимаю, – сказал он. – Дингаан думает одно, ты думаешь другое; быть может, именно поэтому он не желает видеть тебя. Но помни, вождь, что Дингаан спас тебе жизнь, велел вынести тебя из большого огня. Может, он решил, что ты сделан из той древесины, которую жалко сжигать, не знаю. Если ты готов, идем.

– Готов, – согласился я.

У ворот нам повстречалась Найя.

– Ты забыл попрощаться со мной, белый, – укорила она, – хотя я столько ухаживала за тобой. Но чего еще от тебя ожидать? Прощай! Надеюсь, если мне однажды придется бежать отсюда, ты примешь меня и сделаешь для меня то же, что я сделала для тебя.

– Сделаю, – коротко ответил я и взял ее за руку.

Замечу, что спустя годы я сдержал свое обещание.

Камбула повел меня не через краали Умгунгундлову, а в обход. Наш путь лежал мимо страшного холма Хлома-Амабуту. Над его вершиной до сих пор кишели стервятники. Более того, выпавший мне печальный жребий вынудил меня переступить через свежеобглоданные кости моих недавних товарищей, скатившиеся к подножию холма. По обрывкам одежды я опознал Самуэла Эстерхёйзена, весьма приятного человека, бок о бок с которым я спал во время нашей поездки в Зулуленд. Пустые глазницы черепа укоризненно таращились на меня, словно спрашивая, почему я жив, тогда как Самуэл и все прочие мертвы. Мысленно я задавал себе тот же вопрос. Почему из всего нашего отряда в живых оставили только меня?

Ответ родился будто сам собою: чтобы я стал одним из орудий возмездия, которое обрушится на этого чернокожего дьявола Дингаана. Глядя на белые, разбросанные по земле кости и вспоминая своих недавних спутников, я поклялся всем сердцем, что, если уцелею, отплачу сполна. И сдержал клятву, но истории великого воздаяния не место на этих страницах.

Отвернувшись от страшного зрелища, я увидел, что на склоне соседнего холма, где мы ночевали по дороге с побережья, по-прежнему стоят хижины и фургоны преподобного мистера Оуэна. Конечно, я сразу спросил у Камбулы, живы ли священник и его домочадцы.

– Они живы, вождь, – ответил зулус. – Они все дети Джорджа, как и ты, а потому король их пощадил. Правда, он собирается прогнать их.

Наконец-то хорошие новости. Я справился, жив ли Томас Холстед, ведь он тоже англичанин.

– Нет, – признался Камбула. – Король хотел пощадить его, но он убил двоих наших, и его отволокли наверх вместе с бурами. Когда палачи принялись за работу, было уже слишком поздно.

Я поинтересовался, нельзя ли мне присоединиться к мистеру Оуэну и уехать с ним.

Камбула был краток:

– Нет, Макумазан. Король повелел, чтобы ты ушел один.

Что ж, пришлось подчиниться. Я больше не встречал ни мистера Оуэна, ни его домочадцев. Впрочем, до меня дошли слухи, что они благополучно достигли Дурбана и сели на корабль под названием «Комета».

Вскоре показались два молочных дерева у главных ворот, где валялась бо́льшая часть нашего снаряжения. Ружья и прочее оружие пропали. Камбула спросил, узнаю ли я свое седло.

– Вон оно, – сказал я, ткнув в седло пальцем, – но какой в нем прок, если нет лошади?

– Мы сохранили для тебя твою лошадь, Макумазан, – объяснил зулус.

Он велел одному из наших конвоиров взять седло и узду, а также несколько других выбранных мной предметов вроде пары одеял, фляжки, двух жестяных банок с кофе и сахаром, маленькой переносной аптечки и так далее.

Приблизительно в миле от ворот я увидел свою лошадь, привязанную к столбу дозорной хижины. За конем явно ухаживали и не скупились на прокорм. С разрешения Камбулы я взнуздал и оседлал лошадь. Посланец короля предупредил, что, если я попробую ускакать от конвоя, меня ждет смерть; дескать, по всем владениям Дингаана разослали сообщение, что англичанина следует убить, если он будет ехать один.

Я ответил, что без оружия попросту не отважусь на такую попытку. И мы тронулись в путь. Камбула и его воины шли рядом, порою переходя на бег.

Таким вот образом мы передвигались четыре полных дня, держась, насколько я мог судить, в двадцати или тридцати милях к востоку от дороги, по которой я когда-то покидал Зулуленд и по которой возвратился недавно с Ретифом и его посольством. По всей видимости, у населения тех краев, через которые мы проезжали, я вызывал немалый интерес, ибо местные знали, что мне единственному из белых, посетивших короля, сохранили жизнь. Многочисленные толпы выбегали из краалей и взирали на меня едва ли не с благоговением, словно я был призраком, а не человеком из плоти и крови. Никто из туземцев не осмеливался заговаривать со мной; возможно, им строго-настрого запретили. А стоило мне обратиться к кому-либо из них, они тут же отворачивались и уходили – или даже убегали.

Вечером четвертого дня пути Камбула получил некие известия, которые, похоже, изрядно взволновали самого военачальника и его воинов. Из кустарника буквально вывалился посланец, который едва дышал от изнеможения; на его левой руке была рана, оставленная, на мой взгляд, пулей. Он что-то сказал, но я, напрягая слух, разобрал всего два слова – «большая драка». Камбула прижал пальцы к губам, призывая к молчанию, и увел гонца в сторону; больше я его не видел и не слышал. Позднее я спросил у Камбулы, о какой драке шла речь и кто победил. Зулус притворился, что ведать не ведает, о чем я говорю.

– К чему лгать, Камбула, если я все равно очень скоро узнаю правду?

– Тогда, Макумазан, дождись, пока узнаешь. Правда тебя порадует. – С этими словами он отвернулся и заговорил со своими людьми.

Всю ночь я слышал, как они обсуждают новости между собой. Мне же не спалось, ибо меня одолевали дурные предчувствия. Наверняка произошло что-то ужасное. Неужели воинство Дингаана перебило всех буров? Если так, что сталось с моей Мари? Она погибла или ее захватили в плен? Дингаан похвалялся, что заберет ее… Вполне может статься, что прямо сейчас мою жену везут под конвоем в Умгунгундлову, тогда как меня ведут в Наталь.

Наконец рассвело. Ближе к полудню мы достигли брода на реке Тугела; по счастью, вода стояла низко, переправа не должна была доставить хлопот. Здесь Камбула попрощался со мной, сказал, что выполнил приказ короля. Также он передал мне обращение Дингаана ко всем англичанам Наталя. Если коротко, в этом обращении говорилось, что король Дингаан убил всех буров, что приехали к нему, поскольку узнал, что они предали своего короля и потому недостойны жить далее. Но он любит детей Джорджа, в сердцах которых нет места лжи, и тем нечего опасаться в его владениях. Он просит англичан приезжать в большой крааль, где король всегда готов удостоить их беседы.

Я сказал, что передам это обращение, если встречу кого-нибудь из соотечественников, но, разумеется, не могу решать за них, принимать приглашение Дингаана или нет. По чести сказать, я был уверен, что Умгунгундлову очень скоро приобретет весьма дурную славу и никто не отважится являться туда без сопровождения целой армии.

Прежде чем Камбула успел обидеться на мои слова, я пожал ему руку и пустил лошадь вброд. Мне больше не довелось увидеть Камбулу живым; после битвы у Кровавой реки[62] я наткнулся на его тело.

Перебравшись через Тугелу, я проехал примерно с полмили. Наконец кусты и тростники, чьи заросли спускались к воде, остались далеко позади. Меня гнало вперед опасение, что зулусы могут последовать за мной, снова схватить и отвести обратно к Дингаану, чтобы я пояснил свои последние слова. Но когда стало ясно, что погони нет, я остановился – одинокий и беспомощный путник в неведомых диких краях. Что мне было делать, куда ехать?.. И тут случилось одно из самых удивительных событий в моей жизни, а уж в ней-то приключений хватало с избытком.

Я отпустил поводья и понурился. Лошадь остановилась близ груды валунов, лежавших на берегу реки с незапамятных времен. И вдруг послышался голос, показавшийся мне знакомым:

– Баас! Это ты, баас?

Я огляделся и никого не увидел. Решил, что мне почудилось, и снова повесил голову.

– Баас! – не умолкал знакомый голос. – Ты живой или мертвый? Если ты мертвый, уходи, я не хочу знаться с призраками. Вот когда сам умру, тогда пожалуйста.

Я счел нужным ответить:

– Кто говорит? Покажись!

Впрочем, поскольку никого вокруг не было, я произнес эти слова для очистки совести и подумал, что схожу с ума.

В следующее мгновение моя лошадь фыркнула и шарахнулась, что было не удивительно: из громадной норы муравьеда, шагах в пяти от меня, показалось смуглое лицо, увенчанное шапкой черных волос, из которых торчало сломанное перо. Я пригляделся, а чернокожий столь же пристально воззрился на меня.

– Ханс! – вскричал я. – Это ты? Я думал, тебя убили вместе с остальными.

– А я думал, что тебя убили, баас! Ты уверен, что ты живой?

– Что ты тут делаешь, старый осел?

– Прячусь от зулусов, баас. Я услышал их голоса на другом берегу, потом увидел, как человек на лошади переезжает через реку, вот и решил укрыться. Припал к земле, как шакал. Хватит с меня этих зулусов.

– Вылезай и расскажи, что с тобой произошло, – сказал я.

Он выбрался наружу, исхудавший и оборванный; из одежды на нем оставалась только верхняя часть старых штанов, но это был Ханс, вне всякого сомнения. Он подбежал ко мне, обхватил мои ноги, принялся целовать сапоги, а по его лицу текли слезы.

– О баас! – приговаривал он между поцелуями. – Это ж надо, я думал, ты мертв, а ты жив, и я тоже жив! Баас, я больше никогда не усомнюсь в Большом брате на Небесах, которого так чтит твой отец, предикант. Я молил всех наших духов, ублажал духов предков, а беды на меня сыпались и сыпались. Тогда я помолился, как учил преподобный, попросил хлеба насущного, ибо сильно проголодался. Потом выглянул из норы и увидел тебя. Еда найдется, баас?

В моих седельных мешках имелся некоторый запас билтонга. Я отдал его Хансу, и он набросился на вяленое мясо, точно изголодавшаяся гиена, отрывая зубами большие куски и проглатывая их целиком. Когда с мясом было покончено, готтентот облизал пальцы и замер в неподвижности, глядя на меня.

– Расскажи, что было, – повторил я.

– Баас, я пошел за лошадьми с остальными слугами. Наши лошади куда-то убежали. Я влез на дерево, чтобы их высмотреть. Потом услышал шум и увидел, что зулусы убивают буров. Я понял, что нас они тоже будут убивать, поэтому спрятался на дереве – в гнезде аиста. Ну, они пришли и закололи ассегаями всех прочих тотти, а потом собрались под моим деревом, дабы перевести дух и почистить копья. Когда стемнело, я спустился вниз и побежал. О баас, они чуть не схватили меня, раз или два, но все же не поймали, ведь я умею прятаться и лезу туда, куда люди не заглядывают. Но как я голодал, баас, как голодал! Я ел жуков и червяков и жевал траву, пока живот не заболел. Потом я перешел реку и спрятался на берегу, недалеко от лагеря буров.

Утром, перед рассветом, я сказал себе: «Ну, Ханс, сердце твое в слезах, но твой живот сегодня порадуется». И тут я увидел этих дьяволов-зулусов, великое множество. Они напали на лагерь и убили бедных буров. Мужчин, женщин, маленьких детей – они убивали всех и продолжали резать и колоть, пока не подоспели другие буры и не прогнали зулусов. Они ушли и увели с собой скот. Я удостоверился, что зулусы не вернутся, однако мне подумалось: там оставаться нельзя. Я побежал вдоль реки и ползал по тростникам дни напролет, ел яйца водяных птиц и мелкую рыбешку, которую ловил в заводях. А этим утром я снова услышал зулусов и спрятался в норе. Ты приехал и встал у норы, и долго, очень долго я думал, что ты призрак.

Но теперь мы снова вместе, баас, и все стало как раньше. Твой отец, предикант, говорил, что так и должно быть, если ходить в церковь по воскресеньям. Я же ходил в церковь, баас, когда других дел не было.

Готтентот снова принялся целовать мне ноги.

– Ханс! – окликнул его я. – Говоришь, ты видел лагерь? Мисси Мари была там?

– Я же не ходил туда, баас, откуда мне знать? Но фургона, в каком она обычно спит, не было. И фургона фру Принслоо тоже, и мейеровского.

– Слава богу! – выдохнул я. – А куда ты направлялся, Ханс, когда убежал от лагеря?

– Баас, я подумал, что мисси вместе с Принслоо и Мейерами поехала на ферму, которую ты выбрал для себя. И решил проверить, так ли это. Если они там, думал я, то наверняка обрадуются новостям, узнают, что ты в самом деле погиб, накормят меня хорошей едой… Но я боялся идти по вельду, чтобы зулусы меня не высмотрели и не убили. Потому я крался густыми зарослями у реки, где пролезет только тот, у кого пусто в животе.

Он похлопал себя по исхудавшему телу.

– Скажи мне, Ханс, мы что, и вправду недалеко от фермы, где я поручил построить дома на холме над рекой?

– Конечно, баас! Неужели ты растерял мозги, раз не можешь найти дорогу в вельде? Четыре, от силы пять часов верхом, если ехать медленно, – и ты на месте.

– Идем же, Ханс! – воскликнул я. – И поторопись. Думаю, зулусы где-то рядом.

Мы двинулись в путь. Ханс держался за мои стремена и направлял меня, хотя прежде не бывал в здешних местах. Я отлично знал, что охотничье чутье никогда не подводит кафров; они способны передвигаться по вельду, где нет дорог и троп, так же уверенно, как антилопы. Для готтентота вельд все равно что воздух для птицы.

По дороге, не забывая поглядывать по сторонам, я поведал Хансу собственную историю – довольно коротко, ибо страх за Мари мешал говорить пространно. Ханс же поделился со мной подробностями своего побега и дальнейших приключений. Теперь я понял, что так взволновало Камбулу и прочих зулусов. Очевидно, импи истребили великое множество переселенцев, застав тех врасплох, но были вынуждены отступить, когда подошли подкрепления из других лагерей.

Вот почему меня так долго держали в плену. Дингаан опасался, что я могу добраться до Наталя и предупредить буров.

Глава XX

Трибунал

Час, другой, третий – и вдруг с возвышенности открылся великолепный вид на прекрасную реку Муи, что вилась огромной змеей по равнине, серебрясь на солнце. В излучине виднелась плоская вершина холма, на котором я так надеялся построить новый дом. Хотя почему «надеялся»? Надежда еще жива! Ведь Мари не должна пострадать; она успела уехать до резни, а потому, быть может, после многих испытаний нас ожидают годы счастливой совместной жизни. Но почему-то казалось, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Я хлопнул лошадь по крупу, но бедное животное совсем выбилось из сил: ее хватило на недолгий кентер[63], а затем она снова перешла на шаг. Не имело значения, каким аллюром она идет; в стуке лошадиных копыт по земле мне слышалась одна и та же фраза: «Слишком хорошо, чтобы быть правдой». Она звучала то медленно, то быстро, однако ее смысл ничуть не менялся.

Ханс тоже едва не падал от изнеможения и голода. К тому же он умудрился порезать ногу и потому отставал все сильнее; в конце концов он попросил меня ехать дальше одному, а он, мол, как-нибудь доковыляет. Тогда я усадил его на лошадь, а сам пошел пешком.

Невыразимо красивый закат уже отгорел, а небо посерело перед наступлением ночи, когда мы с готтентотом добрались до подножия холма. Последние лучи заходящего светила показали мне картину, от которой сердце забилось быстрее. На склоне, в точном соответствии с моими распоряжениями, притулилось несколько домиков из глины и прутьев, а рядом с ними стояли фургоны с белым полотняным верхом. Но не было видно дыма из труб, хотя в это время суток следовало бы готовить ужин. Я знал, что скоро на небосвод взойдет луна, а пока приходилось брести почти наугад, лошадь то и дело спотыкалась на усеявших землю камнях.

Сдерживаться больше не было сил.

– Ханс, оставайся здесь с лошадью, – велел я. – Я проберусь к домам и проверю, есть ли там кто живой.

– Будь осторожен, баас, – ответил готтентот. – Не наткнись на зулусов. Эти черные дьяволы нынче повсюду!

Я молча кивнул – слова не шли с языка – и двинулся вверх по склону. Несколько сотен ярдов я буквально крался на ощупь, от камня к камню, поскольку кафрская тропа, выводившая к источнику на плато, где стояли строения, вилась по противоположному склону холма. Вдруг мой слух уловил журчание воды. Я наткнулся на ручей, питаемый тем самым источником, и пошел вдоль берега, покуда не услышал звук, заставивший меня припасть к земле и замереть.

Непрестанный шум потока сбивал с толку, ошибиться было очень легко, однако мне почудилось, что я различаю чьи-то рыдания. Пока я ждал и прислушивался, из-за облака внезапно выглянула громадная луна и озарила все вокруг. И в лунном свете, в котором все выглядело призрачным, я увидел Мари!

Она стояла на берегу ручья, шагах в пяти от меня. Пришла, должно быть, набрать воды, потому что в руке у нее был бидон. Мари была в черном, будто надела вдовий наряд, только из грубой ткани, и потому ее лицо выглядело неестественно белым в серебристом свете луны. Глядя из тени на свою жену, я видел слезы, бегущие по ее щекам. Это она, она плакала и рыдала в уединении, оплакивая мужа, которому не суждено вернуться…

В горле словно встал ком, и я не мог выдавить из себя ни единого слова. Поэтому я просто встал и двинулся к ней. Она заметила меня и вздрогнула, а потом прошептала дрожащим голос ком:

– О муж мой, Господь послал тебя за мной? Я готова, муж мой, я готова!

Мари широко раскинула руки и выронила бидон, который с дребезгом покатился по земле.

– Мари! – произнесли наконец мои губы.

Кровь прилила к ее лицу, и она сделала глубокий вдох, словно собираясь закричать.

– Тсс! – прошептал я. – Это я, Аллан. Я жив, мне удалось уйти!

Следующее, что я помню, – она упала в мои объятия.

– Что здесь стряслось? – спросил я, закончив рассказ и, разумеется, опустив подробности.

– Да ничего, Аллан, – ответила Мари. – Я получила твое послание, и мы покинули лагерь, никого не предупредив, как ты и просил. Ты ведь помнишь, что коммандант Ретиф особо на этом настаивал. Так мы спаслись от великой бойни. Зулусы не знали, куда мы направляемся, и не смогли нас найти, – а были слухи, что они ищут меня. Мой отец и кузен Эрнан приехали в лагерь через два дня после нападения; они то ли догадались, то ли выяснили, где мы прячемся, и добрались сюда. Они говорили, что пытались предостеречь буров, что Дингаану доверять нельзя, но их предостережение запоздало. Хвала Небесам, хоть сами уцелели. О Аллан, столько людей погибло! Пять или шесть сотен, и большинство из них женщины и дети! Слава богу, еще больше спаслось, мужчины из других лагерей и из охотничьих партий пришли на выручку и прогнали зулусов, убивая тех десятками.

– Твой отец и Перейра все еще здесь? – спросил я.

– Нет, Аллан. Они знали о случившемся и о том, что зулусы ушли вчера утром. Еще они получили дурные вести – Ретиф и все его спутники погибли в краалях Дингаана. Народ говорит, что их предал англичанин, который сторговался с чернокожим королем.

– Ложь, – коротко бросил я. – Но продолжай, прошу тебя.

– Отец с кузеном сказали мне, Аллан, что теперь я вдова, как и множество других женщин. Это я-то, которая и женой побыть не успела! Эрнан прибавил, что не стоит тебя оплакивать, ты, мол, заслужил свою участь, угодил в собственную ловушку, потому что был одним из тех, кто предал буров. Фру Принслоо в лицо обвинила его во лжи, а я, Аллан, сказала, что не намерена говорить с ним до тех пор, пока мы не встретимся на последнем суде у престола Господня. И даже там он от меня ни словечка не дождется.

– Зато я с ним точно потолкую, – пробормотал я. – И где сейчас твой отец с Перейрой?

– Они уехали этим утром на поиски других буров. По-моему, они хотят привести сюда новых поселенцев, ведь это место удобно защищать. Сказали, что вернутся завтра, а в их отсутствие нам ничего не грозит – дескать, им известно наверняка, что зулусы вернулись за Тугелу, забрав с собою раненых и угнав бурский скот в дар Дингаану. Но пойдем же домой, Аллан! Пойдем в наш дом, который я так старательно убрала к твоему возвращению! Боже мой, я уже не надеялась, что ты когда-нибудь переступишь его порог! В тот миг, когда луна выходила из-за облака, я предавалась отчаянию, но облако не успело проплыть мимо, как… Слышишь? Что это?

Я различил в ночной тишине топот лошадиных копыт.

– Не бойся, – сказал я, – это всего-навсего Ханс на моей лошади. Ему тоже посчастливилось бежать. Я расскажу тебе потом.

Тут и вправду показался готтентот, измученный и весь в крови.

– Добрый вечер, мисси! – поздоровался он, пытаясь выдавить улыбку. – Угости меня ужином, ведь я вернул тебе бааса. Разве я не говорил тебе, баас, что все будет хорошо?

Усталость взяла свое, и он замолчал. Признаться, нас это порадовало: в тех обстоятельствах не очень-то хотелось выслушивать привычную болтовню готтентота.

С тех пор как луна выглянула из облака, минуло около двух часов. Я приветствовал старую фру Принслоо и других своих товарищей, которые встретили меня так, будто я и вправду восстал из мертвых. Они и прежде относились ко мне очень хорошо, а теперь к их отношению добавилась признательность, ведь если бы не мое предупреждение, они бы, подобно остальным, свели близкое знакомство с копьями зулусов и погибли. Как выяснилось, основная атака пришлась именно на ту часть лагеря, где стояли их фургоны. Там почти никто не выжил.

Я рассказал им обо всем, и они выслушали мою историю в глубоком молчании. Когда же я закончил, хеер Мейер, человек, угрюмый от природы, а сейчас и вовсе глядевший мрачнее тучи, воскликнул:

– Allemachte! Вам изрядно повезло, Аллан, что зулусы вас так отличили. Не знай я вас так хорошо, я бы подумал, что Эрнан Перейра прав и что вы стакнулись с этим чернокожим дьяволом Дингааном!

Фру Принслоо немедля накинулась на него с упреками.

– С чего это вы вздумали бросаться такими обвинениями, Карл Мейер? – вопрошала она. – Неужто Аллану вечно придется выслушивать оскорбления, раз его угораздило родиться англичанином? Лично я думаю, что если кто и якшался с Дингааном, так это ваш ненаглядный Перейра! Иначе с какой стати он уехал до начала резни и прихватил с собою этого безумца Анри Марэ?

– Не знаю, тетушка, не могу сказать, – хмуро отозвался Мейер, который, подобно всем прочим в нашей компании, побаивался фру Принслоо.

– Тогда почему бы вам не придержать язык и не перестать пороть чушь, от которой больно другим людям? – не отступалась старая фру. – Нет, не отвечайте, не то ляпнете еще что-нибудь этакое! Лучше отнесите мясо готтентоту Хансу. – Разговор происходил за ужином. – Он уже съел столько, что у любого белого брюхо бы лопнуло, но, думаю, все равно не откажется от куска-другого.

Мейер подчинился, и буры поспешили разойтись, якобы по делам; они поступали так всякий раз, когда старая фру начинала гневаться. Вскоре за столом остались только она, я и Мари.

– Ну, – проговорила фру, – все утомились, и пора, наверное, отдохнуть. Доброй ночи, Аллан, и тебе, племянница.

Она ушла, и мы наконец-то остались вдвоем.

– Муж мой, – сказала Мари, – не хочешь посмотреть, как я убрала дом к твоему приезду, прежде чем мне сообщили, что ты погиб? Там небогато, но я молю Господа, чтобы мы были счастливы в этом доме.

Она взяла меня за руку и поцеловала – раз, другой, третий…

Около полудня на следующий день мы с женой улаживали, посмеиваясь, какой-то мелкий домашний спор относительно нашего скромного быта. Недавние страдания и муки, казалось, забылись за радостями семейной жизни. Вдруг я увидел, как на лицо Мари набежала тень, и поспешил спросить, что случилось.

– Тише! – сказала она. – Я слышу топот копыт. – И указала куда-то в сторону.

Я присмотрелся и увидел у подножия холма группу буров со слугами-туземцами, общим числом около трех десятков человек, и двадцать из них были белыми.

– Мой отец среди них, – проговорила Мари, – и кузен Эрнан скачет рядом с ним.

Она не ошиблась. Я разглядел Анри Марэ, а сразу за ним, словно нашептывая ему на ухо, ехал Эрнанду Перейра. Мне тогда вспомнилась читанная когда-то история о человеке, проклятом злым духом: вопреки светлым сторонам души этого героя, проклятие побуждало его творить зло и обрекало на трагическую участь. Худой, изможденный Марэ с безумным взором и круглолицый искуситель Перейра, прильнувший к его уху, выглядели точь-в-точь как тот человек и злой дух, медленно, но неуклонно увлекавший своего патрона в преисподнюю.

Повинуясь некоему внутреннему побуждению, я обнял Мари и прошептал:

– По крайней мере, мы побыли счастливыми.

– О чем ты говоришь, Аллан? – спросила она недоуменно.

– О том, что наше блаженное время миновало.

– Может быть, – согласилась она задумчиво. – Но это и вправду было хорошее время. Если мне суждено умереть сегодня, я рада, что провела эти часы с тобой.

Тут буры въехали на холм.

Эрнанду Перейра, чье зрение, должно быть, обострилось ревностью и ненавистью, заметил меня первым.

– Ба! Минхеер Аллан Квотермейн! – вскричал он. – Выходит, вы живы? И как это вас сюда занесло? Коммандант, – прибавил он, обращаясь к смуглому, печальному на вид мужчине лет шестидесяти, которого я видел впервые в жизни, – вот уж странное дело! Этот хеер Квотермейн, англичанин, сопровождал комманданта Ретифа ко двору зулусского короля. Хеер Анри Марэ подтвердит мои слова. Мы точно знаем, что Пьет Ретиф и все его люди мертвы, убиты королем Дингааном. Но этот человек каким-то образом ухитрился сбежать!

– И что вы хотите от меня, минхеер Перейра? – холодно справился грустный незнакомец. – Англичанин наверняка все объяснит.

– Конечно, минхеер, – сказал я, – объясню, когда соблаговолите выслушать.

Он помедлил, потом отозвал в сторону Анри Марэ и о чем-то с ним поговорил, после чего вынес заключение:

– Давайте повременим, дело слишком уж серьезное. Мы выслушаем вас после того, как поедим, минхеер Квотермейн. Пока же приказываю вам никуда не уезжать.

– Хотите сказать, коммандант, что берете меня под стражу? – уточнил я.

– Если вам так угодно, то да, минхеер Квотермейн. Вам придется объяснить, каким образом шесть десятков наших братьев, все ваши товарищи, погибли в Зулуленде, были забиты, как скот, а вы вернулись невредимым. Но хватит, мы еще успеем вдосталь наговориться! Эй, Каролус, Йоханнес! Приглядывайте за англичанином! Я слыхал о нем много всякого, так что зарядите ружья. Когда мы пошлем за вами, приведите его.

– Как обычно, твой кузен не привез ничего хорошего, – горько обронил я, обращаясь к Мари. – Ладно, давай тоже поедим. Надеюсь, хееры Каролус и Йоханнес окажут нам честь и присоединятся к нашей трапезе, с ружьями на изготовку, разумеется.

Оба бура охотно приняли наше приглашение, и за едой мы узнали от них много новостей, слишком страшных, чтобы их выслушивать, в особенности подробности резни в местности, которая благодаря означенным событиям отныне и вовек известна как Веенен, Место плача. Достаточно будет сказать, что эти вести напрочь лишили нас с Мари аппетита, зато Каролус и Йоханнес, уже слегка оправившиеся от потрясений той кровопролитной ночи, уплетали за обе щеки, оставалось лишь им завидовать.

Вскоре Ханс, который, к слову, вполне пришел в себя и позабыл о своих недавних мучениях, пришел забрать тарелки. Он сообщил, что буры ведут оживленный разговор и собираются вот-вот послать за мной. И правда, несколько минут спустя явились двое вооруженных мужчин, наказавших мне следовать за ними. Я повернулся было попрощаться с Мари, но моя жена меня опередила.

– Я пойду за тобой всюду, муж мой, – сказала она.

Охрана возражать не стала.

Собрание устроили ярдах в двухстах от нашего дома, в тени фургона. Шестеро мужчин сидели полукругом на стульях и прочей мебели, какую смогли найти; хмурый коммандант занимал место посредине, а перед ним поставили стол с писчими принадлежностями.

Слева от этих шестерых расположились Принслоо и Мейеры, то есть те люди, которых я когда-то спас от голодной смерти, а справа остальные буры из числа тех, что приехали в наше поселение сегодня днем. Мне с первого взгляда стало ясно, что намечается трибунал, и шестерых в центре выбрали судьями, а комманданта поставили председателем суда.

Я намеренно не перечисляю имен, поскольку ни в малейшей степени не желаю, чтобы виновники допущенных непозволительных ошибок стали известны последующим поколениям. И потом, эти люди действовали и вели себя честно, по их разумению, хоть и послужили орудием в руках злодея Эрнанду Перейры.

– Аллан Квотермейн, – произнес коммандант, – вас привели сюда, чтобы судить трибуналом, законно созванным, как установлено правилами, едиными для лагерей бурских переселенцев. Вы признаете эти правила?

– Я знаю, что они есть, коммандант, – ответил я, – но не признаю полномочий вашего трибунала и попыток осудить человека, который является подданным ее величества британской королевы.

– Мы обсудили это возражение заранее, Аллан Квотермейн, – отозвался коммандант, – и сочли его не имеющим значения. Напомню вам, что в лагере на Бушменской реке, прежде чем отправиться с покойным Пьетом Ретифом к вождю Сиконьеле, вас назначили командовать зулусами, приданными отряду, и вы дали клятву переводить точно и быть верным во всем генералу Ретифу, его товарищам и делу, которое он защищал. Эта клятва, как считает суд, дает нам полномочия судить вас.

– Я не признаю ваших полномочий, – повторил я, – хотя не стану отрицать, что давал такую клятву. Прошу занести в протокол мое несогласие.

– Принимается, – сказал коммандант и принялся медленно и усердно выводить буквы на бумаге перед собой. Покончив с этим, он поднял голову и продолжил: – Обвинения против Аллана Квотермейна таковы. Будучи в составе посольства, которое недавно отправилось к королю зулусов Дингаану и которым командовал покойный коммандант и генерал Пьет Ретиф, обвиняемый тайно и преднамеренно подговаривал означенного Дингаана убить означенного генерала Ретифа и его товарищей и в особенности злоумышлял против Анри Марэ, своего тестя, и против Эрнанду Перейры, племянника последнего, причем имел ссоры с обоими персонами. Заключив соглашение с правителем зулусов относительно указанного убийства, обвиняемый затем добился того, чтобы его укрыли в безопасном месте, пока убийство совершается. Вы признаете себя виновным?

Когда я услышал эту откровенную ложь, меня охватил такой гнев, что я не сдержался и расхохотался в лицо судьям.

– Вы с ума сошли, коммандант? – воскликнул я. – Лишь безумец отважится утверждать подобное! На каких основаниях вы меня во всем этом обвиняете?

– Нет, Аллан Квотермейн, я не сошел с ума, – ответил коммандант, – но из-за ваших козней я потерял жену и троих детей, погибших под копьями зулусов, и этих страданий было вполне достаточно, чтобы лишиться рассудка. Что касается оснований и доказательств, вы все услышите в свое время. Но сперва я запишу, что вы не признаете себя виновным. – Он снова покорпел над листом бумаги. – Если вы согласитесь с перечисленными далее фактами, это сбережет нам немало времени, а в нынешних обстоятельствах его у нас немного. Верно ли, что, заранее зная о неизбежной гибели посольства, вы пытались избежать участия в его составе?

– Нет. Я ничего не знал о том, что произойдет с посольством, хотя и опасался дурного оборота событий. Ведь незадолго до того я вырвал своих друзей, присутствующих здесь, – я указал на семейство Принслоо, – из рук Дингаана. Я не хотел ехать в Зулуленд по другой причине, а именно потому, что в день отбытия посольства женился на Мари Марэ. И все же я отправился туда, в первую очередь из-за генерала Ретифа. Он был моим другом и попросил, чтобы я переводил для него.

Некоторые буры загомонили:

– Так и было, да, мы помним.

Однако коммандант, не обратив внимания ни на мой ответ, ни на голоса зрителей судилища, продолжал:

– Вы признаете, что были в плохих отношениях с Анри Марэ и с Эрнаном Перейрой?

– Да, – сказал я. – Анри Марэ приложил все усилия к тому, чтобы помешать моей женитьбе на его дочери Мари, обращался со мной, с человеком, который спас ему жизнь, чрезвычайно грубо, хотя я избавлял его самого и его товарищей от напастей на побережье залива Делагоа и позднее, в краалях Умгунгундлову. А Эрнан Перейра пытался отнять у меня Мари, которая любит меня. Более того, он покушался на мою жизнь, невзирая на то что я нашел его больным в пещере и спас. Хеер Перейра подкараулил меня в укромном месте и хотел застрелить. Вот следы его пули. – Я коснулся маленькой отметины на лице.

– Все так и было, этот мерзавец в него стрелял! – подала голос фру Принслоо, но ей велели соблюдать тишину.

– Вы признаете, что отправили послание своей жене, в котором просили ее и близких вам людей покинуть лагерь на Бушменской реке, поскольку на него скоро произойдет нападение, и особо подчеркивали важность сохранения тайны? После этого вы и ваш слуга-готтентот вернулись из Зулуленда, а все остальные, кто отправился вместе с вами, погибли.

Признаю, – ответил я, – признаю, что писал своей жене и просил ее уехать на ферму, где я строил дома, в чем вы сами можете убедиться, и предлагал взять с собой всех, кто захочет переселиться сюда, или ехать одной. У меня была причина так поступить. Дингаан сказал мне – в шутку или всерьез, не могу знать, – что он повелел похитить мою жену, ибо оценил ее красоту с первой же встречи и желает сделать ее одной из своих наложниц. Кроме того, я действовал с ведома и по поручению покойного генерала Ретифа, это явствует из его приписки к моему посланию. Также признаю, что сбежал, когда моих братьев убивали, и то же касается готтентота Ханса. Если вам будет угодно, я расскажу, как нам удалось скрыться и почему.

Коммандант сделал пометку на бумаге и объявил:

– Приглашается к клятве свидетель Эрнан Перейра.

Когда тот принес клятву, его попросили изложить свою историю.

Несложно вообразить, что история оказалась долгой и совершенно очевидно была подготовлена тщательно и заблаговременно. Перечислю здесь только наиболее черные измышления кузена Мари. Он уверял суд, что никогда не испытывал ко мне вражды и никогда не пытался ни убить меня, ни причинить какой-либо урон, но не отрицает, что чувствует себя уязвленным, ибо, вопреки воле ее отца, я похитил у него девушку, с которой он был обручен и которая впоследствии стала моей женой. В Зулуленде он остался потому, что знал: я женюсь на Мари, едва та достигнет совершеннолетия, и наблюдать это событие воочию было выше его сил. Пока он находился там, Дингаан и отдельные военачальники зулусов, еще до прибытия посольства, говорили ему, что англичанин снова и снова подстрекает короля к убийству буров, поскольку они изменили британской короне, однако Дингаан отказывался внимать этим настояниям. Когда Ретиф приехал с посольством, Перейра будто бы хотел предостеречь генерала насчет меня, но тот не пожелал слушать, будучи ослеплен привязанностью ко мне, как и некоторые здесь присутствующие. Тут португалец выразительно посмотрел на семейство Принслоо.

Далее началось худшее. Перейра сказал, что, чиня ружья для зулусов в одной из личных хижин короля, он подслушал разговор между мной и Дингааном, происходивший во дворе. Разумеется, я не подозревал, что в хижине кто-то есть. Суть разговора была такова: я снова просил Дингаана убить буров, а затем отправить зулусский полк на расправу с их женами и семьями. При этом якобы я прибавил, что мне нужно время, чтобы вывезти из лагеря девушку, на которой я женился, а также нескольких друзей, кого тоже следует пощадить, ибо я намерен стать своего рода вождем и, если позволит король, подчинить своей власти Наталь под покровительством и защитой Англии. На это Дингаан ответил, что предложения кажутся ему «разумными и мудрыми», и он непременно их обдумает.

Затем Перейра рассказал, как, выбравшись из хижины после ухода Дингаана, отыскал меня, принялся бранить за мои злодейства и объявил, что предупредит буров (именно так он и поступил, устно и в письменном виде). Я же велел зулусам его схватить, а сам пошел к Ретифу и наплел тому всяких небылиц относительно его, Перейры, что побудило Ретифа изгнать его из лагеря и приказать, чтобы никто из буров не смел с ним даже заговаривать. И тогда он сделал единственное, что ему оставалось, – отправился к своему дяде Анри Марэ и поведал тому не всю правду, но то, что узнал наверняка: про скорое нападение зулусов, которое угрожало гибелью дядюшкиной дочери Мари и всем бурам, проживающим с ней вместе.

Потому он предложил Анри Марэ, раз уж генерал Ретиф настроен против него и не желает ничего слушать, уехать из лагеря и известить буров. Уезжать пришлось тайком, без ведома Ретифа, и по дороге с ними случались различные неприятности, которые, если нужно, могут быть пересказаны в подробностях, а потому до Бушменской реки они добрались слишком поздно, когда избиение уже произошло. Далее, как известно комманданту, они прослышали, что Мари и ее друзья перебрались сюда, тогда Перейра с Марэ направились в поселение и установили, что переезд состоялся по требованию Аллана Квотермейна, предупредившего свою жену. После чего Перейра и Марэ вернулись и поделились новостями с бурами других поселений.

Таким был рассказ кузена Эрнана.

Я отказался отвечать на вопросы, до тех пор пока не выслушаю все показания против меня, поэтому к клятве привели Анри Марэ, который во многом повторил слова своего племянника – прежде всего, по поводу моих отношений с Мари. Он заявил, что возражал против нашего брака, поскольку я англичанин и мне он никогда не доверял. Также Марэ подтвердил, что Перейра говорил ему, будто располагает надежными сведениями о нападении зулусов и этот коварный план измыслили совместно Дингаан и Аллан Квотермейн. Он, Марэ, писал Ретифу и пытался переговорить с генералом, но его не стали слушать, и тогда он по кинул Умгунгундлову, чтобы спасти жизнь своей дочери и предупредить буров. Больше ему добавить нечего.

Поскольку иных свидетелей у обвинения не было, мне разрешили задавать вопросы этим двоим, и я долго их допрашивал, однако без малейшего результата, ибо всякий раз, когда дело касалось чего-то важного, наталкивался на недвусмысленное отрицание.

Я вызвал своих свидетелей. Мари отказались слушать на том основании, что она моя жена, следовательно, покорна моей воле. Зато фру Принслоо с ее семейством и Мейеры поведали суду истинную историю моих взаимоотношений с Эрнанду Перейрой, Анри Марэ и Дингааном, насколько та была им известна.

Далее коммандант отклонил просьбу выслушать Ханса – дескать, он готтентот и слуга обвиняемого, ему нельзя верить. Я обратился к суду и постарался как можно точнее передать свои беседы с Дингааном. Также я описал, как нам с Хансом удалось бежать от повелителя зулусов. Я не преминул указать, что, к несчастью, не могу подтвердить свои слова, ибо Дингаана в свидетели не пригласили, а все остальные, увы, мертвы. Затем предъявил свое письмо к Мари, одобренное и дополненное Ретифом, а также послание Марэ и Перейры к Ретифу, которое я хранил при себе.

Когда я завершил свою речь, солнце уже садилось. Все изрядно устали. Меня под караулом увели, а суд начал совещаться, и совещание это затянулось. Наконец меня снова позвали, и коммандант произнес:

– Аллан Квотермейн, воззвав к Господу, мы рассудили это дело наилучшим образом, по нашему разумению и возможностям. С одной стороны, мы признаем, что вы англичанин, выходец из той страны, каковая всегда ненавидела и угнетала наш народ, и потому в ваших интересах было избавиться от обоих мужчин, с которыми вы имели ссоры. Показания Анри Марэ и Эрнана Перейры, коим у нас нет оснований не доверять, доказывают вашу злонамеренность, каковая явилась следствием либо означенных ссор, либо желания причинить ущерб бурскому народу и совместно с дикарями устроить его истребление. Результатом ваших козней явилось то, что семь сотен мужчин, женщин и детей лишились жизни, были убиты с чрезвычайной жестокостью, тогда как вы сами, ваш слуга, ваша жена и ваши близкие друзья ничуть не пострадали. За подобное преступление не будет достаточной карой и стократная казнь; лишь Господь вправе назначить достойное воздаяние, и Его милости мы препоручаем вас, дабы Он вас судил. Мы же приговариваем вас к расстрелу как предателя и убийцу, и да смилуются Небеса над вашей душой! Едва прозвучали эти ужасные слова, как Мари рухнула наземь без чувств, и заседание прервалось. Ее отнесли в дом Принслоо, и старая фру осталась присматривать за моей женой, а коммандант продолжил:

– Мы вынесли свое обвинение человеку английского происхождения, и потому могут сказать, что к вам отнеслись с предубеждением. Вдобавок у вас не было возможности подготовить свою защиту и подобрать свидетелей, готовых подтвердить приведенные вами факты, ибо все, кого вы, по вашим словам, хотели бы вызвать, к сожалению, мертвы. Поэтому мы считаем справедливым передать наше единодушное решение на утверждение общего собрания буров-переселенцев. Завтра утром вы отправитесь вместе с нами в лагерь на Бушменской реке, где дело будет рассмотрено повторно и приговор, если понадобится, будет приведен в исполнение по решению тамошних генералов и фельдкорнетов. До тех пор вы останетесь под стражей в вашем доме. Хотите что-либо сказать по поводу приговора?

Да, хочу, – ответил я. – Вы не согласитесь со мной, но это несправедливый приговор, основанный на лжи человека, который издавна был моим врагом, и на словах его сообщника, чей ум давно ослаб. Я никогда не предавал буров. Если кто их и предал, так это Эрнанду Перейра. Он, как было доказано мной Пьету Ретифу, осаждал Дингаана просьбами убить меня, генерал же намеревался подвергнуть Перейру суду за преступление против бурского населения. Из-за этого, а не по какой-то иной причине тот бежал из краалей, прихватив с собою Анри Марэ. Вы сказали, что пусть Господь судит меня. Что ж, я молю Господа осудить также их, Марэ и Перейру, и Он сделает это для меня, рано или поздно, так или иначе. Что касается меня, я готов умереть, поскольку свыкся с этим, пока служу вам, бурам. Можете расстрелять меня хоть сейчас. Но говорю вам: если я вырвусь из ваших рук, то не допущу, чтобы это судилище осталось безнаказанным. Я поведаю обо всем правителям своего народа, если понадобится, доберусь до Лондона и предстану перед королевой. Тогда вы, буры, узнаете, что нельзя осудить невиновного англичанина по лжесвидетельству и не заплатить за такое безобразие. Говорю вам, цена будет высока, если я выживу, а если умру, она будет еще выше!

Эти слова – признаю, весьма глупые, сорвавшиеся с уст британского гордеца, юного и не искушенного в житейской мудрости, – оказали немалое воздействие на моих судей. Они верили, нужно отдать им должное, в справедливость вынесенного приговора. Ослепленные предрассудками, поддавшиеся лжи, доведенные до безумия страшными потерями, гибелью близких от рук чернокожих дикарей, они нисколько не сомневались в том, что я виновен и должен умереть! Что там говорить, почти все буры были убеждены, что за нападением зулусов стояли англичане. Наше с Хансом чудесное спасение доказывало, по мнению судей, мою вину и без свидетельств Перейры. Увы, эти люди, не будучи законниками, сочли их достаточными для оправдания своего приговора.

Однако им приходилось признавать, хотя бы в глубине души, что свидетельства португальца не вполне убедительны и могут быть, по различным причинам, отвергнуты более сведущим судом. Также эти поборники справедливости сознавали, что являются мятежниками и не обладают законным правом учреждать трибунал, а еще опасались той самой длинной руки Англии, от которой ненадолго убежали. Если мне позволят изложить свою историю перед парламентом в Лондоне, что тогда может случиться с теми, кто осмелился вынести смертный приговор подданному британской королевы? Наверняка они спрашивали себя об этом. А вдруг последствия будут таковы, что чаша весов склонится в противоположную сторону? А вдруг Британия восстанет в ярости и сокрушит их, людей, что посмели устанавливать собственный закон, дабы казнить англичанина? Таковы, как я узнал впоследствии, были сомнения, посещавшие моих судей.

Однако еще одна мысль приходила им в голову: если приговор привести в исполнение немедля, мертвец никому ничего не расскажет. У меня здесь не было друзей, чтобы передать весточку на родину или отомстить за мою смерть. Обо всем этом на суде, разумеется, не говорили. По взмаху руки меня отвели в мой маленький дом и заключили под стражу.

Далее я собираюсь поведать окончание этой трагической истории в нужной последовательности событий, хотя некоторые из них происходили без меня и я узнал о них только наутро или даже позже. Мне представляется, что так будет проще и правильнее.

Глава XXI

Кровь невинных

Когда меня увели, судьи – напомню, я излагаю события, коим не был свидетелем, в позднейшем пересказе – пригласили Анри Марэ и Эрнанду Перейру отойти в сторонку и поговорить; должно быть, полагали, что там их никто не подслушает. Однако в этом они ошибались, поскольку не приняли во внимание поистине лисью хитрость моего готтентота. Ханса страшно напугало решение суда, и он опасался, быть может, что приговор распространят и на него, поскольку он тоже сбежал от Дингаана. Кроме того, Ханс хотел выведать тайны этих буров, чей язык, разумеется, хорошо понимал.

В общем, готтентот обогнул холм и подкрался к совещавшимся – подполз к ним на животе, точно змея, передвигаясь между кочками с сухой прошлогодней травой столь ловко, что стебли даже не шелохнулись. В конце концов он расположился под густым кустарником возле камней, что громоздились не далее пяти шагов от места, где проходил совет, и стал внимательно слушать, ловя каждое слово.

Суть беседы свелась к следующему: по причинам, о которых уже упоминалось выше, для всех будет лучше, если меня казнят немедленно. Приговор вынесен, заявил коммандант, никто его не отменит, поскольку совершенное преступление считается чрезвычайно серьезным и по меркам английского правосудия. Но если отвезти меня в лагерь для повторных слушаний перед советом генералов, не исключено, что приговор смягчат, а самих судей, вместе и по отдельности, подвергнут наказанию за чрезмерную самостоятельность. Вдобавок я известен своим хитроумием и могу сбежать, а потом приведу сюда англичан или, хуже того, зулусов – буры оставались в убеждении, что я сотрудничаю с Дингааном и, покуда жив, не брошу попыток уничтожить бурский народ и отомстить за испытанное унижение.

Когда выяснилось, что далеко не все разделяют мнение комманданта, встал вопрос, что же со мной делать. Кто-то предложил расстрелять меня, не дожидаясь утра, но коммандант ответил, что подобное деяние, совершенное под покровом тьмы, само покажется преступлением, тем более оно нарушило бы условия приговора.

Тогда прозвучало другое предложение: вывести меня из дома перед рассветом под предлогом того, что пора выезжать, а потом дать мне возможность сбежать – и застрелить при побеге. Или же обыграть ситуацию с попыткой к бегству. Мол, кто разберет в неверном утреннем свете, пытался или не пытался я удрать, спасая собственную жизнь, бросался или нет на свою охрану? В любом случае можно будет утверждать, что возникли обстоятельства, при которых закон позволяет стрелять в осужденного, уже приговоренного к смерти.

С этим злодейским предложением все согласились, пребывая в страхе перед несчастным английским пареньком, чья жизнь, пусть судьи о том и не подозревали, должна была прерваться по ложному обвинению. Но тут встал иной вопрос – кто именно свершит правосудие? Никто, похоже, не стремился взяться за это; более того, все наотрез отказались пятнать свои руки кровью. Кто-то подал идею сделать палачами чернокожих слуг; ко гда же стало понятно, что общего одобрения не добиться, совет зашел в тупик.

После продолжительных перешептываний коммандант вынес жуткое решение.

– Эрнанду Перейра и Анри Марэ! – сказал он. – Мы обвинили и приговорили этого юношу на основе ваших показаний. Мы поверили вашим свидетельствам, однако если они ошибочны или сфабрикованы хоть в малейшей степени, тогда нам предстоит свершить не справедливое возмездие, а жестокое убийство и пролить невинную кровь. И вина за это деяние падет на ваши головы. Эрнанду Перейра и Анри Марэ, трибунал назначает вас стражами, которым надлежит вывести заключенного из его дома завтра утром, едва небо начнет светлеть. Именно от вас он попытается сбежать, и вы помешаете побегу, застрелив заключенного. Затем вы присоединитесь к нам – мы будем ждать неподалеку – и доложите о выполнении приказа.

Анри Марэ, услышав такое, возмутился:

– Богом клянусь, я не могу этого сделать! Разве честно и по-божески заставлять человека убивать собственного зятя?

– Вы свидетельствовали против собственного зятя, Анри Марэ, – сурово напомнил ему коммандант. – Почему же не застрелить из ружья того, кого вы помогли осудить своими словами?

– Не буду! Не могу! – восклицал Марэ, теребя бороду.

Но коммандант отказывался проявлять жалость.

– Вы получили приказ трибунала. Если станете возражать и далее, судьи могут заподозрить, что ваши показания были ложными. Тогда вы и ваш племянник также предстанете перед большим советом, на котором дело англичанина должно быть рассмотрено повторно. Для нас не имеет значения, кто из вас, вы или хеер Перейра, произведет выстрел. Смотри сам, как сказали евреи Иуде, который предал невиновного Христа[64]. – Коммандант помолчал, потом повернулся к Перейре. – Эрнанду Перейра, вы тоже не хотите стрелять? Прежде чем вы ответите, напомню вам, что ваши слова могут повлиять на наше мнение. Еще напомню, что ваши показания относительно того, что этот коварный англичанин злоумышлял и стал причиной гибели наших братьев, наших жен и детей, показания, которые мы признали правдивыми, могут быть подвергнуты сомнению, а большой совет вправе провести дополнительное расследование.

– Давать показания – одно, а убивать предателя – совсем другое, – ответил Перейра. А затем прибавил, побожась (во всяком случае, так уверял Ханс): – Но с какой стати я, раз мне известны злодейства этого негодяя, буду отказываться от исполнения приговора? Будьте покойны, коммандант, треклятый Аллан Квотермейн не сумеет сбежать от меня завтра утром!

– Быть по сему, – заключил коммандант. – Все слышали эти слова. Прошу хорошенько их запомнить.

Ханс сообразил, что совет закончился, и, опасаясь, как бы его не поймали и не убили, поспешил уползти прочь прежним путем. Он хотел предупредить меня, но не мог этого сделать, поскольку я сидел под стражей. Тогда он отправился к семейству Принслоо, отыскал старую фру, что утешала пришедшую в сознание Мари, и рассказал им о переговорах на совете.

Мари опустилась на колени и замерла, то ли молясь, то ли размышляя, а потом поднялась и произнесла:

– Тетушка, мне ясно одно – Аллана убьют на рассвете. Если он скроется до этого времени, то, быть может, спасется.

– Но где он сможет укрыться? – спросила фру. – Его ведь охраняют, девочка.

– Тетушка, позади вашего дома есть старый загон, построенный кафрами. Я видела там множество ям, в которых кафры прежде хранили зерно. Давайте спрячем моего мужа в одной из них и накроем чем-нибудь сверху. Буры вряд ли отыщут его, сколько бы ни старались.

– Хорошая мысль, – одобрила фру. – Но скажи мне, ради всего святого, как мы выведем Аллана из-под носа у охраны?

– Тетушка, у меня есть право посещать дом мужа, и я отправлюсь туда. А еще у меня есть право покинуть дом, прежде чем Аллана выведут. Вместо меня выйдет он, вы с Хансом ему поможете. Утром явятся буры, а в доме буду только я.

– Звучит неплохо, – ответила старая фру. – Но уверена ли ты, племянница, что эти отъявленные мерзавцы уберутся так просто? Думаю, они не угомонятся, пока его не найдут, ведь слишком многое поставлено на карту. Они сообразят, что он не мог уйти далеко, и примутся обыскивать поселение. Рано или поздно они либо сами отыщут его в той яме, либо он вылезет наружу. Им нужна его смерть, и благодарить за это следует твоего кузена Эрнана. Они прольют кровь ради собственного спокойствия. Короче говоря, они не уедут, покуда не убедятся, что Аллан мертв.

По словам Ханса, Мари снова крепко задумалась, а затем сказала:

– Да, тетушка, опасность велика, но мы должны что-то предпринять. Отправьте вашего мужа поболтать с охранниками и дайте ему с собой спиртного. А мы с Хансом обсудим, как действовать дальше.

Мари отозвала готтентота в сторону и стала расспрашивать, известны ли ему какие-либо снадобья, которые способны погрузить человека в продолжительный сон. Ханс ответил утвердительно – дескать, все цветные знают множество таких средств. Разумеется, он сможет добыть что-нибудь этакое у местных кафров, а если нет, то выкопает корешки одного растения, которое растет в здешних местах; эти корешки обладают нужной силой. Мари послала его добывать снадобье, а потом обратилась к фру Принслоо:

– Мой план состоит в том, что Аллан выйдет из дома переодетым в мое платье. Однако я заранее могу сказать, что он не станет убегать, ибо в его понимании это означает признание вины. Я предлагаю опоить мужа снотворным. Вы с Хансом перенесете его сюда, поближе к вашему дому, а потом, когда поблизости никого не будет, положите в яму и забросаете ее сверху сухой травой. Он пролежит там в беспамятстве, покуда буры не утомятся от поисков и не уедут. А если им все-таки случится его найти, хуже, чем есть сейчас, уже не будет.

– Хороший план, Мари. Сдается мне, однако, что Аллан его не одобрил бы, кабы узнал, – сказала фру Принслоо. – Он из тех, кто привык встречать опасность лицом к лицу, в его-то юные годы. Но ты права, мы должны вырвать Аллана из рук мерзавца Перейры, да падет на его голову гнев Господень! Да еще и папаша твой повадился петь с его голоса. Ты правильно сказала, хуже все равно не будет, даже если буры в конце концов найдут Аллана. А искать они будут тщательно, уж поверь, ибо твердо намерены пролить его кровь.

Да, таков был дерзкий и чрезвычайно опасный план Мари – отдать свою жизнь за мою. Она не сомневалась в том, что Эрнанду Перейра, застрелив жертву, не станет осматривать тело. Нет, он поскорее уедет, гонимый чувством вины, а я тем временем успею сбежать.

Ей было некогда продумывать все подробности. Не забудьте, мы говорим о совсем еще юной девушке, наполовину обезумевшей от страха за любимого. Она действовала почти наугад, шаг за шагом, и мое освобождение рисовалось ей, должно быть, венцом всего плана. Она объяснила фру Принслоо, что намерена напоить меня сонным зельем, если я откажусь от побега, и той с помощью Ханса придется спрятать меня, бесчувственного, в зерновой яме или где-нибудь еще. Возможно, что я соглашусь на предложение Мари, и тогда фру просто покажет мне убежище. А сама Мари собиралась выйти к бурам и сказать, что те могут искать меня сколько угодно.

Фру Принслоо, поразмыслив, нашла другой выход. Мол, она потолкует с мужем и сыновьями, а также с Мейерами, то есть с теми, кого я мог считать своими друзьями, и они помогут спасти меня или, если понадобится, обезоружат или даже прикончат Перейру, прежде чем тот возьмется за ружье.

Мари согласилась, что это было бы проще, и фру пошла побеседовать со своим мужем и с другими мужчинами. Но вскоре возвратилась опечаленной, ибо выяснила, что по приказу комманданта их всех тоже взяли под стражу. По-видимому, ему – или, скорее, мерзавцу Перейре – пришло в голову, что мужчины из семейств Принслоо и Мейер, которые относились ко мне как к брату, могут попытаться освободить меня или устроить какую-нибудь неприятность. Поэтому, в качестве меры предосторожности, их посадили под арест и забрали у них оружие. Коммандант при этом заявил, что такие меры обеспечат готовность Принслоо и Мейеров отправиться вместе с ним и с заключенным в лагерь на реке, где их ожидает допрос перед большим советом.

Фру сумела добиться от комманданта единственной уступки (должно быть, он, ввиду моей печальной участи, все-таки проявил милосердие). Он разрешил фру и моей жене навестить меня и принести еды, но при условии, что они покинут дом не позже десяти вечера.

Словом, нужно было действовать быстро. И две женщины, которым помогал готтентот, не медлили, ибо понимали, что другой возможности у них не будет. Пожалуй, стоит здесь сказать, что старая фру в присутствии Ханса предлагала Мари напасть на комманданта, который назначил Перейру моим палачом. Но по зрелом размышлении она отказалась от этой мысли: во-первых, все могло стать еще хуже и лишить меня последних из немногочисленных сторонников, а во-вторых, подобная попытка могла обернуться гибелью Ханса, которого наверняка заподозрят в соучастии.

Лишь готтентот знал подробности и мог поведать о заговоре буров, а потому ему вряд ли позволят убежать. Вдобавок необъяснимая смерть слуги-туземца, подозреваемого в измене, как и его хозяин, вряд ли привлечет внимание (таковы были те суровые и кровавые времена). Возможно, фру была права в своих предположениях или могла ошибаться, но, оценивая ее поступки, следует помнить, что она пребывала в неведении относительно героического стремления Мари погибнуть вместо меня.

Итак, две женщины и готтентот приступили к осуществлению описанного выше замысла. Правда, Ханс попытался внести кое-какие изменения. Он предложил подпоить охранников тем самым зельем, которое приготовили для меня, а потом втроем – он, я и Мари – бежать к реке и укрыться в тростниках. Оттуда, если повезет, мы доберемся до Порт-Наталя. Там живут англичане, и они нас защитят.

Конечно, в задумке Ханса не было ни малейшего смысла. Луна ярко освещала ровный и совершенно открытый вельд, было светло почти как днем, поэтому наш побег заметили бы практически мгновенно. Нас с Хансом сразу схватили бы и казнили немедленно. К тому же, как выяснилось позже, охранникам строго-настрого запретили что-либо пить, поскольку судьи сочли вероятным, что стражу могут отравить. Впрочем, женщины решили воспользоваться этим планом, если выпадет случай; так сказать, это была запасная тетива для их лука.

Между тем они занялись необходимыми приготовлениями. Ханс куда-то сбегал и принес зелье, которое вызывает глубокий сон (не помню, добыл ли он эту смесь у местных кафров или изготовил сам). Снадобье добавили в воду, на которой сварили для меня кофе. Его крепкий вкус и насыщенный темный цвет должны были скрыть признаки дурманящей примеси. Себе Мари сделала отдельную порцию. Фру Принслоо тем временем занялась стряпней и вручила Хансу угощение, чтобы он отнес его мне. Но сперва готтентот проверил яму в нескольких ярдах от задней двери дома. По его словам, яма была достаточно просторной, для того чтобы укрыть в ней человека, а ее края обильно поросли высокой травой и кустарником.

Затем они втроем вышли наружу и приблизились к двери моего дома, стоявшего в сотне ярдов от жилья Принслоо. Естественно, их остановила охрана.

– Господа, – сказала Мари, – коммандант позволил нам принести еды моему мужу, которого вы сторожите. Пожалуйста, пропустите нас.

– Проходите, – мягко ответил один охранник, тронутый, должно быть, вежливой просьбой моей жены. – Нам приказано пропустить вас, фру Принслоо и слугу-туземца, хотя не возьму в толк, зачем троим кормить одного. По мне, так он предпочел бы остаться наедине с женой.

– Фру Принслоо хочет уточнить у моего мужа кое-что насчет здешнего имущества – как ей быть, когда все наши мужчины уедут в лагерь на реке для повторного разбирательства. Увы, мое сердце скорбит, и я в таких делах не помощница. А готтентот должен получить указания насчет лошадей. Видите, минхеер, все просто.

– Что ж, фру Квотермейн, не вижу причин… Стойте-ка! А нет ли оружия под вашей длинной накидкой?

– Обыщите меня, если желаете, минхеер. – И Мари распахнула накидку.

Охранник кинул на нее беглый взгляд, кивнул и пропустил всех троих внутрь.

– Не забудьте, вы должны уйти не позже десяти вечера, – напутствовал он. – Вам запрещено ночевать в этом доме, иначе мы, глядишь, не добудимся этого мелкого англичанина поутру!

Вошедшие застали меня за столом: я сочинял пункты в свою защиту и записывал на бумаге обстоятельства своих встреч с Перейрой, Дингааном и покойным генералом Ретифом.

Укажу здесь, что в те мгновения я испытывал вовсе не страх, а негодование и отвращение. Я нисколько не сомневался в том, что, когда мое дело вынесут на повторное рассмотрение большого совета, мне удастся доказать собственную невиновность и опровергнуть ужасные измышления, которые обернулись для меня смертным приговором. А потому, когда Мари предложила мне бежать, я едва удержался от грубости и попросил впредь не говорить ничего подобного.

– Бежать?! – воскликнул я. – Зачем? Это ведь все равно что признать свою вину, ибо сбегают лишь виноватые. Я же хочу, чтобы дело разъяснилось и ложь этого дьявола Перейры раскрылась.

– Аллан, а если ты погибнешь раньше, чем дело разъяснится? – попробовала вразумить меня Мари. – Если тебя застрелят утром? – Тут она встала, проверила, крепко ли закрыто ставней маленькое окно и надежно ли задернута занавеска из мешковины, и прошептала: – Ханс подслушал их, Аллан! Расскажи обо всем своему баасу, Ханс.

Пока фру Принслоо, дабы обмануть соглядатаев, если таковые, конечно, за нами наблюдали, разжигала огонь в очаге в соседней комнате и разогревала еду, готтентот поведал мне историю, которую я уже изложил выше.

Я слушал, ощущая все большее недоверие. Это казалось поистине невозможным! Нет, Ханс либо что-то напутал, либо откровенно врет; последнее вполне вероятно, учитывая известную склонность готтентота к преувеличениям. Или же он попросту пьян; да, от него точно пахнет спиртным, а я знал, что он способен выпить немало, не выказывая внешних признаков опьянения.

– Не могу поверить, – сказал я, когда Ханс закончил рассказ. – Пусть Перейра отъявленный негодяй, но как мог твой отец, Мари, человек добрый и богобоязненный, согласиться на этакое преступление, на хладнокровное убийство мужа своей дочери? Да, он никогда меня не любил, но все же…

– Мой отец изменился, Аллан, – ответила Мари. – Порою мне кажется, что он повредился рассудком.

– Днем он рассуждал вполне здраво, – возразил я. – Допустим, эта история правдива. Чего вы хотите от меня?

– Аллан, я хочу, чтобы ты надел мою одежду и вышел из дому. Фру с Хансом спрячут тебя в укромном месте, а я останусь здесь вместо тебя.

– Да ты что, Мари?! – вскричал я. – Если заговорщики и впрямь намерены меня прикончить, они могут убить тебя вместо меня! И потом, нас наверняка поймают, и меня все равно убьют, ведь это будет попытка к бегству, да еще в чужой одежде. Ваш план – чистое безумие, у меня есть предложение получше. Фру Принслоо пойдет к комманданту и расскажет ему все. А если он не захочет слушать, прокричит правду на весь лагерь, с ее-то голосом. Посмотрим, как они тогда забегают! Я уверен, что, если она это сделает, решение застрелить меня поутру, коль уж его в самом деле приняли, будет отменено. Откуда узнали, можно и не говорить.

– Да-да, не говорите, – вмешался Ханс, – иначе я знаю, кого застрелят.

– Хорошо, – согласилась фру, – я схожу.

Она ушла; охранники выпустили ее наружу, сказав несколько слов, которых я не разобрал.

Полчаса спустя она возвратилась и громко попросила нас открыть дверь.

– Ну? – спросил я.

– Пустое дело, племянник, – ответила фру. – Кроме часовых, в лагере никого нет. Коммандант и прочие буры куда-то ускакали и увезли с собою всех наших.

– Странно, – проговорил я. – Видно, решили, что тут мало травы для лошадей. Бог весть, что им взбрело на ум. Погодите-ка, я проверю.

Я распахнул дверь и окликнул своих охранников, честных людей, с которыми был знаком раньше.

– Послушайте, друзья, – обратился я к ним. – Мне тут говорят, что меня не повезут на большой совет завтра утром. Вместо того меня хладнокровно застрелят, едва я выйду из дома. Это правда?

– Allemachte, англичанин! – отозвался один из моих тюремщиков. – Ты принимаешь нас за убийц? Нам приказано утром отвести тебя к комманданту. Не бойся, никто не пристрелит тебя, как какого-нибудь кафра. Ты, верно, спятил? Или спятил тот, кто тебе это рассказал.

– Я так и подумал, друзья, – ответил я. – Но куда подевался коммандант с честной компанией? Фру Принслоо ходила их повидать, однако никого не нашла.

– Зря ходила, – сказал тот же бур. – Нам донесли, что твои дружки-зулусы снова перешли Тугелу, чтобы напасть на нас. Если хочешь знать, мы приехали-то сюда ради того, чтобы их проучить. Коммандант решил поискать стоянку зулусов при яркой луне. Эх, надо было ему тебя с собой прихватить, ты-то наверняка знаешь, где черномазые встали на ночлег. Хватит донимать нас всякими глупостями, которые тошно слушать! И не думай, что сумеешь удрать, раз нас всего двое. Наши «руры» заряжены картечью, и нам приказано стрелять без предупреждения.

– Вот так, – объявил я, закрывая дверь. – Вы сами все слышали. Как я и думал, история оказалась выдумкой. Убедились?

Ни фру, ни Мари не ответили мне, даже Ханс хранил молчание. Позднее я припомнил, что женщины обменялись какими-то странными взглядами. Разговор с караульными их не убедил, и они намеревались осуществить свой отчаянный план, о чем я совершенно не догадывался. Повторю, что старой фру и Хансу была известна лишь половина плана, а целиком он был ведом одной Мари и надежно таился в ее любящем сердце.

– Может, ты и прав, Аллан, – произнесла фру таким тоном, будто уговаривала непослушного ребенка. – Надеюсь, что так и есть. В конце концов, ты ведь можешь отказаться выходить из дому завтра утром, пока не убедишься, что тебе ничто не грозит. Ладно, давайте-ка перекусим. Оттого что мы останемся голодными, лучше никому не станет. Ханс, неси еду.

Мы поели – точнее, притворялись друг перед другом, что едим. Испытывая жажду, я выпил две кружки черного кофе, приправленного спиртным вместо молока. После кофе меня вдруг стало клонить ко сну. Последнее, что помню, – устремленный на меня взор Мари, ее чудесные глаза, полные любви… О эти чудные глаза, эти губы, с которых мне так нравилось срывать поцелуи!..


Мари. Дитя Бури. Обреченный

Последнее, что помню, – устремленный на меня взор Мари, ее чудесные глаза, полные любви…


Сны мне снились самые разные, в большинстве своем приятные. Потом я проснулся – и обнаружил себя в земляной яме, имевшей форму бутылки; стены ее были ровными и гладкими. Сразу вспомнился Иосиф, брошенный братьями в колодец в пустыне[65]. Скажите на милость, кому понадобилось запихивать меня в колодец, ведь у меня и братьев-то нет? Или это не колодец? Может, я продолжаю спать и вижу дурной сон? Или я умер? На ум стали приходить, одна за другой, всевозможные причины моей безвременной смерти. Вот только, если я все-таки умер, почему меня похоронили в женском платье?

И что за шум заставил меня очнуться?

Нет, это вовсе не трубы Судного дня. Где это слыхано, чтобы звук тех труб походил на грохот выстрела из двустволки?

Я попытался было выбраться из ямы, но она была глубиной около девяти футов и, судя по свету, проникавшему сверху, имела, как я уже говорил, форму бутылки. Вскарабкаться наверх не получалось. В тот самый миг, когда я оставил свои попытки, в горловине вдруг показалась смуглая физиономия, похожая на лицо Ханса, и вниз свесилась рука.

– Баас, если ты проснулся, прыгай! – прошептал голос, удивительно схожий с голосом готтентота. – Я тебя вытащу!

Я прыгнул и ухватился за протянутую руку. Спаситель потащил меня вверх, и в конце концов мне удалось вцепиться в край ямы, а затем кое-как выбраться наружу.

– Теперь бежим, баас! – воскликнул Ханс, это и вправду был он. – Не то буры тебя поймают!

– Буры? – переспросил я. – Какие буры? И разве можно бежать, когда эти тряпки путаются у меня в ногах?

Потом я огляделся и, хотя утренний свет едва брезжил, начал узнавать окрестности. Вон, справа, дом семейства Принслоо, а поодаль, ярдах в ста от него, выступает из дымки наше с Мари жилище. Там творилось нечто непонятное, пробудившее во мне любопытство. Какие-то фигуры бегали туда и сюда. Я пожелал узнать, что там происходит, и двинулся было в их направлении, но Ханс вовремя спохватился и увлек меня в другую сторону, продолжая пороть всякую чушь насчет того, что мне нужно бежать. Я упорствовал и сопротивлялся, даже стукнул его пару раз, и наконец он с проклятием выпустил мою руку и куда-то исчез.

Я пошел вперед один. Приблизившись к дому – смутно припоминалось, что это должен быть мой дом, – я увидел в десяти-пятнадцати ярдах от двери кого-то, лежащего вниз лицом, и отметил, что на нем почему-то моя одежда. Фру Принслоо в своем нелепом ночном одеянии ковыляла к простертому телу, а поодаль маячил Эрнанду Перейра, перезаряжавший свою двустволку. Рядом, глядя на него, застыл Анри Марэ, в лице которого не было ни кровинки; одной рукой он привычно теребил бороду, а в другой сжимал ружье. Дальше стояли две оседланные лошади, за которыми приглядывал какой-то кафр с глупой физиономией.

Фру Принслоо подошла к недвижно лежащему человеку, облаченному в наряд, который почему-то напоминал мою привычную одежду, с очевидным усилием наклонилась, перевернула тело, вгляделась в лицо и закричала:

– Иди сюда, Анри Марэ! Взгляни, что натворил твой ненаглядный племянничек! У тебя была дочь, Анри Марэ, свет твоих очей, как ты говорил! Иди же, посмотри, что сделали с ней!

Марэ медленно, словно нехотя, двинулся к фру Принслоо; казалось, он не понимал, что ему говорят. Он остановился над телом, опустил голову и устремил взгляд вниз.

А потом вдруг будто обезумел. Широкополая шляпа слетела с его головы, длинные волосы встали дыбом. Борода встопорщилась и распушилась, как птичьи перья в студеную погоду.

– Дьявол! – вскричал он, поворачиваясь к Эрнанду Перейре. Голос его напоминал рев дикого зверя. – Дьявол! Ты убил мою дочь! Мари не захотела связать свою жизнь с тобой, и ты отомстил ей! Я отплачу тебе!

С этими словами он вскинул ружье и выстрелил прямо в грудь Перейре. Тот медленно осел наземь и, негромко постанывая, повалился навзничь.

Тут я заметил, что к нам приближаются верховые – большое число всадников, взявшихся неизвестно откуда. Одного из них я узнал даже в своем тогдашнем полуживом состоянии, в полузабытьи, ибо этот человек слишком хорошо мне запомнился. Это был вечно хмурый коммандант, что допрашивал меня и приговорил к смерти. Он спешился и, глядя на два тела на земле, спросил громким, командирским голосом:

– Что все это значит? Кто эти мужчины? Почему в них стреляли? Объяснитесь, Анри Марэ!

Мужчины?! – горестно воскликнул Марэ. – Нет, это не мужчины! Одна – женщина, моя единственная дочь, а второй – сущий дьявол, который, как положено дьяволу, не желает умирать! Видите, он жив, жив! Дайте мне другое ружье, я наконец его пристрелю!

Коммандант озадаченно огляделся. Его взор упал на фру Принслоо.

– Что тут произошло, фру? – спросил он.

– Ничего особенного, – ответила фру, чей голос был неожиданно ровным. – Ваши убийцы, которых вы послали, прикрываясь законом и справедливостью, совершили ошибку. Вы приказали им убить Аллана Квотермейна, бог весть из-за чего. А они вместо того убили его жену.

Коммандант прижал ладонь ко лбу и застонал, а я, постепенно приходя в себя, кинулся к ним, потрясая кулаками и что-то бессвязно выкрикивая.

– Кто это? – пробормотал коммандант. – Это женщина или мужчина?

– Это мужчина в женской одежде! Это Аллан Квотермейн! – ответила фру. – Мы дали ему снотворное и пытались спрятать от ваших мясников.

– Боже всемогущий! – вскричал коммандант. – Мы на земле или уже в преисподней?!

Раненый Перейра между тем приподнялся на локте.

– Я умираю! – проскулил он. – Жизнь вытекает из меня по капле. Но прежде я должен рассказать все. Все, в чем я обвинял англичанина, все, что я тут городил, – ложь. Он никогда не сговаривался с Дингааном против буров. Это я, я подстрекал Дингаана. Ретиф меня прогнал, и я его возненавидел, но я не хотел смерти генерала, не хотел, чтобы погибли наши братья. Я мечтал об одном: прикончить Аллана Квотермейна, который отнял у меня ту, кого я любил, но вышло так, что погибли все прочие, а он уцелел. Я пришел сюда и узнал, что Мари стала его женой – его женой! – и ненависть пополам с ревностью свела меня с ума. Я дал ложные показания против англичанина, а вы, дурачье, поверили мне и приказали застрелить человека, невиновного перед Богом и людьми! Я выстрелил… Эта женщина снова обвела меня вокруг пальца – в последний раз! Она переоделась мужчиной, и в утреннем свете зрение меня подвело. Я убил ее, убил ту единственную, кого любил, а ее отец, который души не чаял в Мари, отомстил мне за ее смерть…

К тому времени я осознал все, мой одурманенный зельем рассудок наконец-то освободился от чар. Я подбежал к этому негодяю – со стороны, должно быть, мужчина в женской одежде выглядел потешно и нелепо, – кинулся на Перейру и вышиб из него дух. А затем, стоя над его мертвым телом, вскинул руки в воздух и крикнул:

– Люди, поглядите, что вы натворили! Да воздаст вам Господь сторицей за все зло, какое вы причинили ей и мне!

Буры спешились, окружили меня, принялись оправдываться, даже заплакали. Я же в помрачении бросался на людей, с другой стороны на них нападал уже совсем лишившийся ума от горя Анри Марэ, а фру Принслоо, потрясая могучими кулаками, призывала на головы буров кары Господни за пролитую невинную кровь и проклинала бурские семейства до скончания веков.

Больше не помню ничего.

Очнулся я две недели спустя на койке в доме фру Принслоо. Все это время меня не отпускала тяжелая болезнь. Буры разъехались, на север и на юг, на восток и на запад, а мертвых давно похоронили. Уехавшие забрали с собою Анри Марэ, увезли в запряженной волами повозке, к которой он был привязан, поскольку постоянно бесновался. Впоследствии, как мне говорили, он успокоился и прожил на свете еще много лет, бродил по улицам и просил всех, кого встречал, отвести его к Мари. Но хватит об этом несчастном…

Среди буров разошелся слух, что Перейра убил Мари из ревности и был застрелен за это отцом девушки. Но в те дни, наполненные войной и кровопролитием, случалось столько трагедий, что об этой истории довольно быстро позабыли, особенно если учесть, что люди, так или иначе к ней причастные, предпочитали помалкивать о подробностях. И я тоже молчал, ибо никакая месть не могла исцелить мое разбитое сердце.

Мне принесли записку, найденную на груди Мари и залитую ее кровью.

В записке говорилось:

Муж мой!

Трижды ты спасал мою жизнь, и теперь настал мой черед спасти жизнь тебе. Иного выбора нет. Может быть, они убьют тебя потом, но даже если так, я буду рада умереть первой и встретить тебя по ту сторону бытия.

Я дала тебе снотворное, Аллан, потом обрезала волосы и переоделась в твою одежду. Затем мы с фру Принслоо и Хансом обрядили тебя в мое платье. Они вывели тебя наружу под тем предлогом, что миссис Квотермейн стало дурно, и охранники пропустили их безо всяких расспросов. А я стояла в дверях, и они приняли меня за тебя.

Не знаю, что будет далее. Я пишу это, расставшись с тобой. Питаю надежду, что ты уцелеешь, вопреки всему, и проживешь долгую и счастливую жизнь, пускай даже ее сладчайшие мгновения будут омрачены воспоминаниями обо мне. Я знаю, ты любишь меня, Аллан, и всегда будешь любить, а я всегда буду любить тебя.

Свеча догорает – вместе со мной. Прощай, прощай, прощай! Все людские истории обречены на завершение, но в конце времен мы непременно увидимся снова. До тех пор – храни тебя Бог! Хотела бы я сделать для тебя больше, ведь умереть за того, кого любишь всем сердцем, кому предана душой и телом, – невеликая заслуга. Я была твоею женой, Аллан, и останусь твоею женой до тех пор, покуда существует этот мир. Небеса же вечны, и там, Аллан, мы встретимся с тобой.

Свеча погасла, но в сердце моем вспыхнул новый свет.

Твоя Мари

Думаю, сказанного достаточно.

Вот история моей первой любви. Те, кто прочел ее, если таковые вообще найдутся, поймут, почему я никогда не рассказывал этого раньше и не хотел, чтобы обо всем этом стало известно прежде, чем я тоже сойду в могилу и воссоединюсь с моей любимой, чистой душою Мари Марэ.

Аллан Квотермейн

Дитя Бури

Мари. Дитя Бури. Обреченный

От переписчика рукописей

В тех местах текста, где для выделения неанглоязычных слов автором был использован курсив, я взял на себя смелость опустить его или же заменить кавычками.

Орфография Хаггарда, особенно в отношении зулусских терминов, довольно часто непоследовательна; в равной степени непоследовательно и его выделение зулусских терминов заглавными буквами. Так, например, до девятой главы Масапо называется вождем амансома, впоследствии же его племя постоянно упоминается как амасома. В целом орфография Хаггарда сохранена мною без изменений.

Посвящение

Джеймсу Стюарту, эсквайру,

бывшему помощнику государственного секретаря

по вопросам коренных народов в отставке,

Наталь


Дорогой мистер Стюарт! [66]

Поскольку Вы состояли в должности помощника государственного секретаря по вопросам коренных народов в Натале в течение двадцати лет, если не ошибаюсь, а также пребывали и на других постах в провинции, то имели возможность довольно близко узнать зулусов. Более того, Вы один из тех немногих, кто предпринял серьезное научное изучение языка, обычаев и истории этого народа. Тем сильнее, признаюсь, была моя радость, когда из Вашего письма мне стало известно: Вы были настолько добры, что прочитали мою книгу – вторую часть эпопеи о мести Зикали, Того, кому не следовало родиться, и о закате рода Сензангаконы [67] , – и находите, что в ней мне в полной мере удалось воплотить истинный дух зулусов.

Необходимо упомянуть, что период моего знакомства с этим народом завершился незадолго до начала Вашего. Свои знания о зулусах я почерпнул в то время, когда Кечвайо [68] , о котором повествует моя книга, находился в зените славы, предшествовавшей тому злосчастному часу, когда он, руководствуясь возникшим в результате аннексии Трансвааля недовольством большинства притесненных соплеменников, выступил против британских сил. Многое я узнал о з