Book: Атаман Ермак со товарищи



Атаман Ермак со товарищи

Слепая гроза ( вступление)


Страшна гроза — гнев Господень всему сущему на земле. Страшна она в море-океане, когда тяжкие валы вздымаются до небес и смывают звезды, разбивают утлые корабли, давят утопающих льдинами, тянут свинцом в пучину. И непонятно в дикой круговерти, прошиваемой молниями, где верх, где низ, где брег, где Бог.

Страшна гроза и над нивою ухоженною, когда поднялось и заколосилось долгожданное жито. И молит пахарь небеса пролиться благодатным дождем, дабы, прияв оттуда все животворные соки, налилось зерно силою и стало пропитанием человекам. Но вместо того налетает гроза. Вырастает черно-синяя туча, и под белесым провисшим брюхом ее, будто предвестники голода и смерти, встают обглоданные скелеты молний, и хлещет нежные побеги безжалостный град, в мгновение превращая все труды и надежды пахаря в ничто, обрекая на гибель и людей, и скот бессловесный.

Страшна гроза в лесах, когда сотрясается твердь небесная, бьют огненные стрелы в вершины дерев и возжигают тайгу. Ревет пожар верховой, а вслед за ним стонет ветер, выворачивает с корнями столетние стволы, валит, как траву на покосе, целые рощи и дубравы. Ливень шипит на пожарище и переполняет реки, смывает берега и затопляет леса горелых стволов.

Еще страшнее гроза в степи. Когда молнии хлещут прямо в меловые огрызы скал, торчащих среди трав, будто кости земного хребта, где клокочут и ревут потоки по недавно сухим еще оврагам, стеной стоит, низвергаясь с открывшихся хлябей небесных, вода и несть где укрыться. Мелкий грызун лезет в глубь земли, в нору, но заливает и топит его там, где строил он убежище свое, копил запасы, уповая на долгое и безбедное житье.

Птицы лишаются гнезд и, с изломанными крыльями, падают на землю, где катит их буря вместе с волками, и лисами, и зайцами, и прочим зверьем, будто метлой сметая в осклизлые, гудящие от ярости потоками глинистой воды овраги.

Стада, обезумев от ужаса, мечутся во мраке, ревут, не видя спасения. Отары гибнут, перегораживая тысячами тел вспученные реки, табуны срываются и несутся, стремясь уйти от грохота и сверкания, но несть спасения! И свергаются они с высоких берегов в теснины и пропасти, гибнут в разъяренных волнах взбесившихся рек. И невозможно избежать сего бегством.

Человек, застигнутый грозою в степи, ползает по земле, укрывая в беспомощности своей голову башлыком или архалуком от слепящего света и хлестких струй, но достает его огненная стрела, и вот уже рыдает над черным обугленным трупом родня, вопия к небесам:

— Господи, за что?

Страшась даже зарывать на общем кладбище своего близкого, убитого громом молниеносным, дабы кара Господня не перешла на весь их род. Не ведая, за что наказала их гроза.

Пугает гроза непонятностью вины и страхом незнания — на кого и каких прегрешений ради падет она в раз иной? Куда обрушится и кого покарает?

Дрожит и слабеет сердце в человеке, и не знает он, как оборониться. Молит Бога в покаянии своем, но всех прегрешений, по множеству их, совершенных ведением и неведением, вспомнить не может и только об одном кричит и молит:

— Детей! Детей бы спасти!

И кажется ему, что Господь милосердный о детях безгрешных должен принять молитву… Но и детей не милует и не обходит страшная стихия. И несть пределов, где можно укрыть голову свою!

Обращает человек в злато все имение свое и прячет и зарывает его от глаз людских, но безжалостный кат на дыбе огнем выпытывает тайну схороненного, лишая и накопленного, и самой жизни. Ибо нет на земле ничего, чего нельзя было бы отнять у смертного.

Клевещет человек от страха на брата своего, на сродника, пытаясь отвести погибель от своей головы, но сметает лютая казнь и его, и брата, и сродника… Ибо страшнее морской бури, лесного пожара, степного урагана и половодья гроза, от человека исходящая и на человека извергаемая!

Страшен был православным людям гнев Помазанника Божия Царя Православного над народом своим, потому и было стоустой молвою дано ему прозвание, как стихии — немыслимой, непонятной и неотвратимой, — «ГРОЗНОЙ».

Грозно и яростно было царствование потомка хана Мамая и князя Дмитрия Ивановича Донского Царя Ивана Васильевича. Гроза гнева Помазанника Божия излилась первоначально за обиды народа русского на остатки Золотой Орды — Казань и Астрахань. Усилившись, Царь Московский принялся воевать супротивников своих и пошел на земли Ливонские и вотчины Литовские; следуя советам думных людей своих, воевал победно…

Но бес — враг человеческий — взял власть над душою Царя, и все силы свои положил он на то, чтобы выломаться из опеки наставников своих, а совершив это, почувствовал он стихию безраздельной власти, увидел страсть в кровопролитии, разгуле и разврате невиданном, беспредельном.

Не видя ни в чем противостояния своеволию своему, как слепая гроза, почал он казнить и пытать бывших своих учителей и наставников, и страшная гроза была над ними. Казнил он лютою смертию в лето 1561-е родственников первейшего друга и опекуна своего боярина Адашева: брата его Данилу с двенадцатилетним сыном, тестя его Турова, троих братьев жены Адашева — Сатиных. Ивана Шишкова с женою и детьми, вдову Марию с пятью сыновьями. Оная Мария — монахиня — была родом полька, перешедшая в православие и принявшая постриг, славная среди людей своим благочестием. Оне открыли собою ряд бесчисленных жертв Иванова свирепства.

Напрасно искать причину грозы, павшей на Русь, в любви Царя к простым людям, а потому — ненависти к боярам. Простых людей казнили в те времена бессчетно и безымянно, топили в реках и колодцах, сжигали, травили медведями, выдумывая новые невиданные мучительства. Подобно слепой грозе уничтожая одних и милуя, после всенародного поношения и обвинения, других… Тщетно тут было видеть иной умысел, кроме безмерной гордыни, заставлявшей Царя доказывать, что власть его предела не имеет.

Напрасно искать причину злодейств и в любви Государя к первой супруге, рано умершей. Хотя Иван-царь постоянно твердил об этой утрате, возводил вину за ее смерть на всех и много лет изливал свои горести о ее кончине в письмах и речах, но разве любящий человек, утратив человека любимого, бывший вне себя, казалось бы, от горя при ее погребении, уже через восемь дней станет искать себе супругу? Разве, словно освободившись от семейных уз, предастся он такому разврату, о каком Русь прежде и не слыхивала?

Женившись 21 августа реченого года на дочери черкесского князя Марии Темрюковне, Иван-царь только что пополнил ряды своих приспешников ее братом Михаилом — человеком необузданным. Тогда пиянст-во и разврат царский преступили всякие людские пределы, и в ответ на любое препятствие им следовали лютые злодейства.

Один из бояр, Дмитрий Овчина-Оболенский, только ответил любимцу Царя Федьке Басманову на его пьяные насмешки: «Ты служишь Царю гнусным делом содомским, а я, происходя из знатного рода, как и предки мои, служу Государю на славу и пользу Отечеству», так Басманов сразу Царю донес.

Царь ласково пригласил Овчину к своему царскому столу и поднес ему чару вина такую, что человек выпить был не в силах…

«Вот так-то ты желаешь добра своему Государю! — сказал он, когда несчастный боярин не смог выпить и наполовину. — Не захотел пить — ступай же в погреб! Там есть разное питье. Там напьешься за мое здоровье».

Боярина увели в погреб и задавили. Иван же, будто ничего не зная, послал на другой день в дом Овчины приглашать его к себе и потешался ответом его жены, которая, не ведая, что сталось с ее мужем, говорила, что еще вчера боярин ушел к Царю.

Казнили за благочестие Репнина, отказавшегося надеть по приказу пьяного Царя шутовскую маску. Казнили князя Дмитрия Курлятова со всей семьей, казнили боярина Юрия Квашнина с братом, казнили Воротынских , Шереметевых…

В год 1563-й Царь начал войну Ливонскую и взял Полоцк, великодушно помиловав сдавшихся в плен поляков, но перетопив в Двине всех иудеев с детьми и семьями. Служилые татары перебили всех бернадинских монахов и разорили все латинские церкви, что в темном народе, искавшем злодействам хоть какое-то оправдание, породило надежду, что все это делается во славу и в защиту православия.

Не видя смысла в гонениях и не зная никаких вин за собою, бояре, по мнению опять-таки Царя, могли уйти к польскому королю или крымскому хану, и тогда он заранее стал грабить их, собирая поручные записи в верной службе с обязательствами платить страшные суммы, если слово будет нарушено.

Под пытками бояре оговаривали себя и поручителей своих, как оговорил себя Иван Дмитриевич Вельский, Александр Иванович Воротынский и многие другие…

Тысячи денег потекли в государеву казну, истощая страну и пресекая ее хозяйство.

Видя подозрительность и злобу Царя, вчерашние союзники и сторонники его, действительно опасаясь за жизни свои и сродников своих, стали помышлять об уходе в иные пределы. Бежали в Литву Черкасские, ушел князь Курбский; бежали не только знатные — бежали люди смысленные, мастеровые — такие как первопечатники Иван Федоров и Петр Мстиславец…

Пришедший в Москву с казаками днепровскими атаман Байда — князь Дмитрий Вишневецкий, — готовясь воевать злейших врагов Руси — крымцев, увидев все нестроение и зло в державе Московской, примирился с литовским королем Сигизмундом Августом и вернулся к нему со всеми казаками и землями украинными. Кого потеряла Россия и Государь Московский, свидетельствуют подвиги Байды, в одиночку овладевшего Молдовией, но разбитого турками и брошенного на крючья стамбульской стены.


Помырае батько Байда,

На крючья повишен,

Помирая, батько Байда

Вид Царя залишен.


А ведь могли запорожские и русские полки уже тогда стать плечом к плечу у Черного моря, прикрыв собою от набегов общую свою родину — православную Русь.

Наконец, совершил Царь деяние, вовсе народу непонятное и страшное, — разделил державу свою и стал одною частию воевать другую.

В год 1565-й грозовой, безжалостной и слепой тучей обрушилась на царство Московское и на подданных его опричнина, страх от которой веками не проходит в русском народе, а опричниками доднесь зовут самых бессовестных, самых кровавых и жестоких палачей, каких, не видя в них умысла сатанинского, и примыслить невозможно.

Двенадцать тысяч семей были посреди зимы изгнаны из домов своих, отданных опричникам, в которые вместо одной тысячи понаверстали целых шесть тысяч головорезов.

Несчастные изгнанники — люди всех сословий — померзли насмерть в дороге на новые места и погибли.

Накинувшись, как невиданные хищники, на собственную страну, опричники начали творить такой произвол и злодейства, которые никогда прежде не происходили на Руси, повидавшей много насильников и привычной к мучительству. Не столько лютостью страшны были опричники, сколь той подлостью, с которой они творили свои злодейства. Летописцы свидетельствуют, что опричникам вменялось в обязанность насиловать, предавать пыткам и лютой смерти земских людей и грабить их дома. Страшно было, что во главе этой своры убийц был Государь и предстатель народа своего.

Царский образ жизни стал вполне достоин полупомешанного. Иван завел у себя в Александровской слободе подобие монастыря, отобрал триста опричников, надел на них черные рясы сверх вышитых золотом кафтанов, на головы тафьи (тюттейки) или шапочки, сам себя назвал игуменом, сочинил для братии устав и сам со своими сыновьями ходил звонить на колокольню.

В двенадцать часов ночи все должны были вставать и идти к продолжительной полуночнице. В четыре утра ежедневно, по царскому звону, вся братия собиралась к заутрене. Кто не являлся — наказывался. Утреннее богослужение длилось до семи утра. Сам Царь так усердно клал поклоны, что на лбу у него образовались шишки.

В восемь часов шли к обедне. После нее за обедом Иван, как игумен, не садился за стол, читал перед всеми житие древнего святого, а обедал уже после один. Все наедались и напивались досыта, остатки выносились на площадь нищим.

Нередко после обеда Царь Иван ездил пытать и мучить опальных — в них у него никогда не было недостатка. Их приводили целыми сотнями, и многих из них перед глазами Царя замучивали до смерти. То было любимое развлечение Ивана, после кровавых сцен он казался особенно веселым. Он всегда дико смеялся, когда смотрел на мучения своих жертв. Сама монашествующая братия служила ему палачами, и у каждого под рясою был длинный нож. В назначенное время отправлялась вечерня, затем братия собиралась на вечернюю трапезу, отправлялось повечерие, и Царь ложился на постель, а слепцы попеременно рассказывали ему сказки. Иван хотя и старался угодить Богу прилежным исполнением правил внешнего благочестия, но любил время от времени и иного рода забавы.

Узнает, например, Царь, что у какого-нибудь знатного или незнатного человека есть красивая жена, прикажет опричникам силою похитить ее в собственном доме и привести к нему. Поигравши несколько времени со своею жертвою, он отдавал ее на поругание опричникам, а потом приказывал отвезти к мужу.

Иногда из опасения, чтобы муж не вздумал мстить, Царь отдавал приказ убить его или утопить.

Иногда Царь потешался над опороченными мужьями. У дьяка Мясоедовского он таким образом отнял жену, потом, вероятно узнав, что муж изъявлял свое неудовольствие, приказал повесить изнасилованную женщину над порогом его дома и оставил труп в таком положении две недели, а у другого дьяка жена была повешена, по царскому приказу, над обеденным столом. Нередки были такие случаи изнасилования девиц, и он сам хвастался этим впоследствии.

Разорение постигло массу людей, связанных с опальными условиями жизни, и мы видим примеры, что мучитель, казнивши своих бояр, посылал разорять их вотчины.

При таком положении дел на Руси чувство законности должно было исчезнуть. И в этот-то печальный период потеряли свою живую силу начатки общинного самоуправления и народной льготы, недавно установленные правительством. Формально многие учреждения существовали и при Иване, но его тиранством был уничтожен сам дух, оживлявший их.

Свирепые казни и мучительство многократно умножились с введением опричнины. Они коснулись всех сословий и народов, населявших Русь. Те, кто сегодня выступали палачами друг друга, наутро становились жертвами новых палачей. Доносительство и клевета наполнили страну. Народ обезумел.

И только степь и бывшее там казачество словно бы затворились от всего, что происходило в Московской державе. Вольные казаки, не утратившие кочевые привычки предков, откочевывали дальше от московских пределов, уходили с городовой службы и там, в степях, надеялись только на Бога и собственные силы.

Люди московские, утратив все имущество свое и семьи свои, бежали казаковать в Старое поле. Но уходили в степи они недалеко и пребывали там недолго, не умея прижиться к другим обычаям и непривычным условиям жизни в тогда еще племенной пестроте густо населенной степи. Они оседали на засечной линии от Курска до Рязани. Но разве не было людей, встававших против царского безумия? Быть может, тем и спасена Русь, что несть такой стихии, против которой не поднялся бы хоть один человек. Был такой!

Не уступая Царю знатностью и даже родственный по обильной доле кыпчакско-половецкой крови, во всем ином будучи полной противоположностью Ивану IV, свершил свой подвиг митрополит Филипп, в миру сын боярина Стефана, Федор Колычев. Смолоду служил он в ратных и земских делах. Малолетний Царь Иван в те годы видел его и, сказывают, любил.

Вопреки обычаям времени, возможно, тяготясь страстями мира сего и желая чистоты и благочестия, Федор оставался безбрачным и в тридцать лет постригся в монахи на Соловках. Уже через десять лет он стал игуменом обители, прославленным по всей Руси под именем Филиппа. Нет в русской истории такого разумного и рачительного хозяина, как игумен Филипп. Имея достаточные личные средства, накопленный годами опыт в делах хозяйственных, Филипп созидал доныне удивляющие живущих Соловки. При нем, по его планам и на его деньги, были засыпаны на диких островах болота, прорыты каналы, расчищены заросли, приуготовлены тучные пастбища, разведено множество скота, приручены стада оленей и ради выделки кож построен кожевенный завод, усовершенствованы солеварни, построены каменная пристань, гостиницы, церкви. Монастырские крестьяне управлялись выбранными из их среды, ими самими же, старостами. Искоренено было пьянство и всякие злоупотребления, везде царил добровольный и благодетельный порядок и тишина. К Филиппу прибегали все, кто спасался грозы царской. Он же, бестрепетно, всем злодействам противостоял годами и обличал еще жестокосердие Елены Глинской — матери Ивана.



Тем удивительнее было призвание Филиппа Царем Иваном в митрополиты московские. Повинуясь приказу Царя, Филипп пришел в Москву. По дороге русские и корела и прочих языков люди толпами стекались к нему под благословение, моля о заступничестве.

При представлении Царю Филипп просил отпустить его назад в Соловки. Сие имело вид обычного смирения, и бояре с епископами совокупно, по обычаю, стали уговаривать Филиппа, и тут он заговорил речами, коих на Москве не слыхивали, разве что тайно читали такие слова в письмах тех, кто смог убежать в Литву. Открыто принялся он укорять епископов за то, что они, видя поступки Царя, не обличают его и не говорят правды.

— Не смотрите на то, что бояре молчат! Они связаны житейскими выгодами, а нас Господь для того и отрешал от мира, чтобы мы служили истине, хотя бы и души наши пришлось положить за паству, иначе вы будете истязаемы за истину в день судный…

Тогда все поднялись на Филиппа, только иные, пораженные смелостью монаха, лишились голоса. Но, заглушая крики, непреклонный Филипп возгласил, глядя прямо Царю в глаза:

— Я повинуюсь твоей воле, но оставь опричнину! Твое дело не богоугодное. Сам Господь сказал: «Аще царство разделится — запустеет!» На такое дело нет и не будет тебе нашего благословения.

Царь повторил обычную свою выдумку, то ли веруя в свои измышления, то ли лукавя:

— Владыко святый! Воссташа на мене мнози, мои же меня хотят поглотить!

— Никто не замышляет против твоей державы, поверь мне, — ответил Филипп. — Свидетель нам всевидящее око Божие; мы все приняли от отцов наших заповедь чтить Царя. Показывай нам пример добрыми делами, а грех влечет тебя в геенну огненную. Наш общий владыка Христос повелел любить Бога и любить ближнего своего, как самого себя; в этом весь закон.

Царь стал грозить своим гневом, приказывая Филиппу быть митрополитом.

— Если меня и поставят, то все-таки мне скоро потерять митрополию, — спокойно ответил монах. — Пусть не будет опричнины, соедини всю землю воедино, как прежде было.

Слова эти разнеслись по всему царству, и не было в семимиллионном тогдашнем населении человека, который бы не воспрянул духом: пришел заступник народный, пришел радетель отечества. Потому и был вопреки своей воле поставлен Филипп в митрополиты 25-го дня июля в лето 1566-е.

Между Царем и митрополитом установился недолгий мир. Монах молчал об опричнине, Царь приостановил свои мучительства и казни, но ненадолго — злая природа брала свое.

Филипп стал постоянным просителем и ходатаем за опальных, стараясь укротить царскую свирепость своими наставлениями, веруя в его исправление.

Но Царь требовал одного:

— Молчи, отче, молчи и благословляй нас по нашему изволению!

— Наше молчание, — отвечал Филипп, — ведет тебя ко греху и всенародной гибели!

— Не прекословь державе нашей! — кричал Царь. — Не то гнев мой постигнет тебя; или оставь свой сан!

— Я не просил тебя о сане! — отвечал Филипп, пылая огненными очами степняка. — Не посылал к тебе ходатаев, никого не подкупал! Зачем ты взял меня из пустыни? Если ты дерзаешь поступать против закона, твори как хочешь, а я не буду слабеть, когда приходит время подвига!

От прежней приязни Царя к митрополиту не осталось и следа. Филиппа Царь перестал допускать к себе, а Филипп и не просился.

31 марта 1568 года, в воскресенье, Царь приехал к обедне с толпою опричников в Успенский собор. Все были в монашеских одеяниях. После обедни Царь подошел к Филиппу за благословением — Филипп молчал и глядел мимо Царя. Царь обратился к нему в другой и третий раз. Филипп все молчал. Когда же бояре закричали: «Святый владыко! Царь Иван Васильевич требует благословения от тебя», — Филипп оборотился на Царя и спросил:

— Кому ты думаешь угодить, изменивши таким образом благолепие лица своего? Побойся Бога, постыдись своей царственной багряницы! С тех пор как солнце на небесах сияет, не было слышно, чтобы благочестивые Цари так возмущали державу свою! Мы здесь приносим бескровную жертву, а ты проливаешь христианскую кровь своих верных подданных. Доколе в русской земле будет господствовать беззаконие? У всех народов — и у татар, и у язычников — есть закон и правда, только на Руси их нет. Во всем свете есть защита от злых и милосердие, только на Руси не милуют невинных и праведных людей. Опомнись! Хотя Бог и возвысил тебя в этом мире, но и ты — смертный человек. Взыщется от рук твоих невинная кровь. Если будут молчать живые души, то каменья возопиют под ногами твоими и принесут тебе суд!

— Филипп! — простонал вне себя от бешенства Царь. — Ты испытываешь наше благодушие! Ты хочешь противиться нашей державе. Я слишком долго был кроток к тебе, щадил вас, мятежников, теперь я заставлю вас раскаиваться!

— Не могу, — ответил митрополит, — повиноваться твоему повелению паче Божьего повеления. Я — пришелец на земле и пресельник, как и все отцы мои.

Буду стоять за истину, хотя бы пришлось принять и лютую смерть.

Вся ненависть Ивана-царя оборотилась на Филиппа и всех, кто хоть как-то был близок ему… На другой же день он замучил истязаниями, как бы в досаду Филиппу, князя Василия Пронского, только что принявшего монашество. Весь июль уничтожал вотчины опальных бояр. Царь, и сам не брезговавший убийством (он собственноручно зарезал старика-конюшего Ивана Петровича Челядина), поощрял убийства и насилия, творимые на его глазах опричниками. Опричники врывались в дома, истязали и казнили не только мужчин, невзирая, знатного происхождения или простого, но по прямому приказанию Царя хватали жен опальных людей, насиловали их, некоторых приводили на блуд к Царю, врывались в вотчины, жгли дома, мучили и убивали крестьян, раздевали донага девушек и голых заставляли ловить кур, при этом стреляя в них. Тогда многие женщины, не вынеся стыда, сами лишали себя жизни.

Много лет спустя явится мысль, что Царь-маньяк уничтожал перешедших на сторону Москвы бывших половцев — людей степи, стремясь обезопасить Московское царство от потомков Орды! Но, во-первых, сыны степи потому и пришли под державу Московскую, что были лютыми врагами Орды, а во-вторых, вместе с князем Куракиным-Булгаковым и сродниками его, Турунтаем-Пронским, думным дьяком Казарином Дубровским и сродниками их погибли Дмитрий Ряпо-ловский, трое князей Ростовских, Петр Щенятьев, казначей Тютин и все сродники их, северяне и славяне прикоренные… Слепа была гроза над Русью, слепа, беспощадна и кровава… И смысл ее необъясним или смутен и доныне, а бывым при расправах тогда в то кровавое время и вовсе казался адом, под ногами каждого разверзшимся. Все чаще раздавался шепот в потаенных углах, что на троне воцарился антихрист. И впервые, зато навсегда была подорвана вера русского человека в богоизбранность Царя, в то, что Государь правит милостию Божьей…

Шепот шел, но голоса, прозвучавшего на всю Русь, не было. Пока не явился пьяный Царь Иван со сворой опричников своих в Новодевичий монастырь, где был храмовый праздник и крестный ход, где служил Филипп.

Когда по чину митрополит оборотился и возгласил: «Мир всем», то увидел, что один из опричников стоит в тафье.

— Царь! — крикнул митрополит. — Разве прилично благочестивому держать агарянский закон?

— Как! — завопил Царь, рядившийся чуть ли не в игумены.

Грозно указал Филипп в сторону Царя бестрепетною рукою:

— Вот от лика сатанинского!

Напрасно опричник поспешно сдернул с головы и спрятал тафью. Стоустая молва разнесла, что не то в свите, не то сам Царь — от лика сатанинского, — Филипп сказал. А слава Филиппа была незыблемой, всенародной и безупречной.

Тогда Царь измыслил не просто устранить и уничтожить Филиппа, но опорочить его. Подкупом и угрозами были собраны свидетели различных нечистых дел, коих Филипп, разумеется, не совершал. Главным свидетелем был игумен соловецкий Пафнутий, который соблазнился обещанным епископским саном. В угоду Царю он заявил себя врагом Филиппа, не ведая, что через два года его постигнет участь, которую он приуготовил гонимому митрополиту.

Не дожидаясь суда, Филипп снял белый клобук и спокойно сказал:

— Ты думаешь, Царь, что я боюсь тебя? Боюсь смерти за правое дело? Мне уже за шестьдесят лет, я жил честно и беспорочно. Так и хочу душу мою предать Богу, судье моему и твоему. Лучше мне принять безвинно мучение и смерть, нежели быть митрополитом при таких мучительствах и беззакониях!.. Вот мой жезл, белый клобук и мантия! Я более не митрополит.

Но не того хотел Царь. Он жаждал зрелища унижения и обличения противника своего.

— Ты хитро хочешь избегнуть суда! — сказал он. — Нет! Не тебе судить самого себя! Дожидайся суда других и осуждения. Надевай снова одежды, ты будешь служить в Михайлов день обедню!

Митрополит молча повиновался.

В Михайлов день в собор явился опричник Басманов, прочел всенародно приговор церковного собора, лишающего митрополита пастырского сана. Опричники ворвались в алтарь, сорвали с Филиппа облачение, одели в драную монашескую рясу. Вытащили из церкви, заметая за ним следы метлами, бросили на дровни и повезли в Богоявленский монастырь.

Пол-Москвы бежало за опальным пастырем, рыдая и прося благословения. Видя это, слуги сатаны ярились и били пастыря метлами, кричали и ругались. Но митрополит благословлял, невзирая на удары и поношения, народ русский и осенял его на все четыре стороны крестным знамением.

На суде, куда доставили Филиппа на крестьянской телеге слушать приговор, он ничего не отвечал на нелепейшие обвинения, в том числе даже в волшебстве. Только когда стал говорить противу него Пимен, произнес:

— Что сеет человек, то и пожнет. Это не мое слово — Господне.

Филиппа приговорили к вечному заключению. Он не оправдывался и не защищался. Сказал только напоследок: «Государь, перестань творить богопротивные дела… Смерть не побоится твоего высокого сана, опомнись…»

По приказу Царя его забили в колодки и заковали в железные кандалы и, увезя в монастырь Святого Николая Старого, морили голодом.

Злоба Ивана не была утолена. Он приказал отрубить голову племяннику митрополита Ивану Борисовичу Колычеву, зашить в кожаный мешок и принесть к Филиппу со словами: «Вот твой сродник — не помогли ему твои чары!» Царь принялся истреблять всех Колычевых, а Филиппа увезли в Тверь. После низложения Филиппа кровавая гроза Ивана Четвертого достигла сатанинских размеров. Он заманил и зарезал в Александровской слободе своего двоюродного брата Владимира Андреевича с женою, утопил в Шексне его мать и еще нескольких монахинь из знатных родов: вдову брата Юрия — княгиню Иулианию, Марию и множество простого народа, служившего им.

Рассудок Ивана еще более затмился, когда умерла в сентябре 1569 года никем не любимая жена его Мария Темрюковна. Царю вообразилось, что она, как и первая его жена Анастасия, отравлена его врагами. Находясь в постоянном ужасе за свою жизнь, он был готов истребить повально весь народ державы своей, не доверяя (и теперь уже вполне справедливо) своим опричникам и готовясь бежать из отчизны в чужие края.

Он приблизил к себе голландского врача Бромлея и верил его астрологическим измышлениям. Он обратился с письмом к английской королеве, прося дать ему убежище в Англии, и получил на то приглашение для жительства на сколько угодно, на всем содержании, соблюдая обряды православной церкви.

Но, стремясь бежать из Руси, Иван совершил такое чудовищное дело, которому невозможно отыскать равное в человеческой истории.

Иван ненавидел Новгород, в котором видел ростки крамолы и измены. Читая о вечевой республике Новгородской, которой уж и в помине не было в его царствование, он решил отомстить городу за непочитание предков своих. Что было вовсе смысла лишено, потому как современные Ивану-царю жители Новгорода и Пскова не имели к прежним новгородцам никакого отношения, а происходили из насильно переселенных Василием III в Новгород жителей других русских городов и земель.

В декабре Царь предпринял военный поход на север — противу собственных подданных. Первым был взят, словно вражеский, город Клин. Опричники, ворвавшись в город, истребляли жителей, ни в чем не повинных и не понимающих, за что их казнит собственный Государь. Народ разбегался кто куда, как от пожара.

Затем вся опричнина и многие боярские дети, ведомые Царем, подступили к Твери. Царь собрался отомстить городу за то, что в прошлые века тверские князья боролись с московскими. По пути к Твери убивали всякого встречного и разоряли все.

Город был окружен войсками со всех сторон. Изверг Малюта Скуратов отправился в Отрочь-монастырь и задушил заточенного там Филиппа. Иноки погребли тело его за алтарем. В первый год после смерти гроб Филиппа был перевезен в Соловки и там стал предметом народного почитания. Через сто лет, в 1652 году, при Алексее Михайловиче он был причислен к лику святых, а мощи его поставлены в Успенском соборе в Кремле.

Иван стоял под Тверью пять дней. Опричники грабили город. Сначала всех духовных, начиная с епископа. Через два дня опричники ворвались в город. Бегали по домам, ломали всю домашнюю утварь, рубили ворота, двери, окна, забирали все запасы и купеческие товары: воск, лен, кожи, — все свезли в кучи и сожгли.

Жители молили Бога о спасении и надеялись, что этим погром и кончится, но опричники вернулись и начали истреблять жителей.

Людей сжигали, рвали клещами, забивали кольями И топили в Волге, невзирая на то, мужчина это или женщина, старик или младенец. В помяннике Ивана записано тысяча четыреста девяносто убитых в Твери христиан. На самом деле убитых было много больше. Сам Царь собрал плененных в Полоцке поляков и немцев, содержащихся в тюрьмах. В его присутствии они были рассечены саблями на части и брошены в Волгу под лед.

Далее войско пошло на Торжок, где содержались пленные немцы и татары-заложники. Пока Иван наслаждался муками убиваемых на его глазах немцев, закованные в цепи татары стали отбиваться. Тяжело ранили Малюту Скуратова, убили двух опричников и даже бросились на Ивана, но были все перебиты.

Из Торжка Иван двинулся и уничтожил по дороге на Новгород Вышний Волочок, Валдай, Яжелбицы и все деревни вдоль дорог.

В Новгороде передовой полк взял город в кольцо, так что никто не мог убежать. Собрали всех духовных из всех окрестных монастырей и церквей и стали прилюдно пытать, требуя по двадцать рублей выкупа с каждого. Так продолжалось пять дней.

Дворяне и дети боярские, принадлежащие к опричнине, собрали в Детинец — крепость новгородскую — знатнейших жителей и торговцев, приказных и богатых ремесленников; всех заковали, отдали под стражу, а дома их опечатали.

6 января 1570 года царь с войском из полутора тысяч стрельцов вошел в город. На другой день было повелено перебить дубинами всех, кто был на правеже, духовных и тела развезти по монастырям.

Митрополиту Пимену, который свидетельствовал против Филиппа, велено было служить на другой день обедню в Святой Софии. Встречавшему Царя Пимену Иван, пылая злобой, сказал:

— Ты, злочестивец, в руке держишь не крест животворящий, а вместо креста оружие. Ты со своими злыми соумышленниками, жителями сего города, хочешь этим оружием уязвить наше царское сердце, вы хотите отчизну нашей царской державы Великий Новгород отдать иноплеменнику польскому королю Жиг-монту Августу, с этих пор ты уже не называешься пастырем и сопрестольником Святой Софии, а называешься ты волк, хищник, губитель, изменник нашему царскому венцу и багру досадитель!

В страхе служил архиепископ обедню. А после нее не успел сесть за стол в трапезной с Царем, как тот страшно закричал: «Государев ясак!» — то был условный знак, — опричники кинулись на Пимена, повязали его и принялись грабить сначала владычную казну, а затем весь Новгород. «Что посеешь, то и пожнешь!» — истинно глаголел праведный Филипп. И недолго пришлось ждать подтверждения слов его.

Иван же приказал привести всех взятых под стражу бояр, выборных городских и приказных людей, знатнейших торговцев и ремесленников, с ними их жен и детей.

Иван стал перед толпою и приказал их раздеть и трепать на морозе муками «неисповедимыми» и даже собственным хитростным измышлением бесноватого Царя, именуемым «поджар», коим обливали и жгли пытаемых. Запытанных волокли к реке и метали с моста в проруби. А за ними — их жен и детей. Женщинам вязали назад руки с ногами и, привязав к ним младенцев, метали в Волхов. По реке ходили опричники с баграми и сталкивали в проруби и топили всплывших…

Пять недель продолжалась неукротимая ярость царева. В безумии кровавого разгула, грабя монастыри, Иван требовал, чтобы сжигали все хлебные запасы, рубили лошадей и прочий скот, уничтожали весь товар в купеческих лавках, а по окрестным деревням сжигали дома и все имущество.



Сказывают: голубь, летевший над убиваемым городом, в ужасе окаменел на кресте храма Святой Софии, а Волхов, запруженный телами и наполненный кровью, с тех пор, как бы в память о них, в любые морозы имеет незамерзающие промоины.

Число замученных простиралось до пятнадцати тысяч человек, а иные считают — до шестидесяти тысяч. Что в одном случае составляет каждого четвертого новгородца, а во втором — каждого третьего жителя всей бывшей земли Новгородской.

Несчастного архиепископа Пимена отправили в оковах в Москву, где над ним глумились всяко: сажали задом наперед на кобылу и в окружении скоморохов таскали по улицам. Сам Иван-царь тому много смеялся: «Тебе-де медведей-плясунов водить, а не сидеть владыкою». Затем был Пимен отправлен в Венев в заточение, где жил в смертном страхе.

Иван продолжал грабить и во Пскове, а воротившись, пытал народ и казнил в Москве, забавляясь тем, что пускал на собравшихся людей медведей.

Иван словно бы сознательно уничтожал собственную державу, которая не выказывала ему никакого сопротивления… Но народ разбегался, толпами валил в Литву и Польшу. Из городов ушли, оставив их беззащитными, городовые казаки. Причиной тому послужило то, что повсеместно Иван топил плененных татар. Казаки, в те поры от татар мало отличимые, порешили промеж собою, что следующий черед на пытки их, и дожидаться этого не стали. Они открыли все дороги на Москву, ушли со стен всех русских городов и оголили границу. И это, вместе со всеобщим разорением, было одной из причин, по которой весною 1571 года крымский хан Давлет-Гирей собрал войско и легко сжег Москву. Казаки донские движению хана по степям не препятствовали, хотя сами с ним на Москву и не ходили.

В момент новгородского бесчинства казачьи городовые станицы повсюдно оставляли гарнизоны, бросали службу и уходили из пределов Московии на Дон.

По пути их конные отряды обрастали обозами и беглыми всех званий, спасавшимися от безумия Царя и слепой грозы его ярости.

Между Тверью и Новгородом, на горах Валдайских, конные казаки наткнулись на разоренный обоз. Все мужчины были порублены, зарезаны все кони. Трупы поруганных и убитых женщин заносила метель.

Поковырявши пиками горелое тряпье, казаки услышали стон. В санях, съехавших по откосу в овраг и потому не сожженных, умирала женщина. По истерзанному, разбитому лицу ее непонятно было, знатного рода она или простолюдинка.

— Ты кто? — спросили казаки. Из смертной мути с трудом воротилась она в сознание… И перекрестилась, увидя, что перед нею казаки и татары, а не опричники.

— Станичники! Христом Богом… Спасителем… — прохрипела она. — Памятью матерей ваших умоляю… — Она отодвинула тряпье, и казаки увидели мальчишку лет восьми, волком глядящего на них, с ножом в руке. — Возьмите сироту! Он рода хорошего.

— Откуда вы? — спросил молодой сотник, наклоняясь над замерзающими.

— Из кольца сатанинского, — прошептала женщина. С тем и отошла ко Господу.

Мальчишка обмяк, уронил нож. Был он болен, в полубреду и почти без памяти от жара и голода.

Когда через несколько дней в какой-то нетронутой погромом избе сотник впервые напоил его теплым отваром, он первый раз глянул на казаков разумно.

— Ты кто? — спросил казак.

— Иван…

— А прозвищем?

И сотник по одним губам прочитал самое запретное в тот год на Руси имя — Колычев…

— Кто, кто?.. — переспросил стоявший за спиною сотника казак.

— Да нихто! — сказал сотник. — Стало быть, коли ты из кольца, так и будешь ты у нас прозываться Кольцо! Иван Кольцо! А что было с тобой прежде, позабудь. Было да прошло. И нет боле того ничего, а есть казак Иван Кольцо, и вся слава теперь тебе не по отечеству и роду, а что сам добудешь… Господь даст — прославишь ты и это казачье имячко.

По московской дороге возвращался с несметным добром награбленным Грозной. Пьяный Царь Иван Васильевич сидел на коне по-татарски, поджав ноги, с луком за спиною, с головою собаки, привязанной к шее коня. Возле него ехал шут в литовском колпаке верхом на быке. А вослед везли несметные сокровища, которые собирался Царь не то зарыть, не то вывезти в Англию.

За спиною оставался ограбленный, но не вырезанный Псков, где при обычной покорности и лежащем ниц, готовом к смерти народе все же вышел навстречу Ивану юродивый Салос (что и означает по-гречески «юродивый») и протянул ему кусок сырого мяса.

— Нынче пост! — сказал Царь. — Я не ем мяса!

— Ты делаешь хуже! — ответил юродивый. — Ты ешь человечину! — И тут же под Царем пал и сдох любимый конь…

Возвращался Иван из похода не один, ехал с ним всегдашний, невидимый и неслышимый его страх!

А по другой дороге уходили па юг казаки, увозя закутанного в овчины будущего атамана казачьего Ивана Кольца, по-иному Ивана Грозу.


«…И тех донских казаков на Дону емлют для промысла воинского, посылают в подъезды, подсматривать и неприятельские сторожи скрадывать; и дается им жалование, что и другим казакам. А буде их, казаков, на Дону с 20000 человек, учинены для оберегания понизовых городов от приходу турских и татарских и ногайских людей и калмыков. И дана им по Дону жить воля, начальных людей меж себя атаманов и иных, избирают и судятся во всяких делах по своей воле, а не по царскому указу, а если б им воли своей не было и они бы на Дону служить и послушны быть не учали и только б не они, донские казаки, — не укрепились бы и не были б в подданстве давно за Московским Царем Казанское и Астраханское царства, с городами и с землями, во владетельстве».

Григорий Картошихин. Вторая половина XVII в., СПб., 1810. Гл. IX. С. 107


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


ПОСЛЕДНИЕ


ПОЛОВЦЫ


Оборона Могилева


26 июня 1581 года отряд казаков и служилых татар шел на рысях к Могилеву. Редкие крестьяне, попадавшиеся на пути, мгновенно сворачивали с дороги, бежали к лесу и, спрятавшись в кустах, испуганно крестились, глядя на их малахаи, стеганные архалуки и кривые сабли.

Польский лазутчик, высланный Стефаном Баторием на эту проезжую дорогу, безошибочно признал в конниках не польских союзников-крымцев, а злейших врагов и польской короны, и крымского полумесяца — донских казаков.

Для поляка, выдававшего себя за казака запорожского, встреча с донскими казаками была нежелательна и опасна. Однако время было военное, за точные сведения платили очень хорошо, и поляк решил рискнуть. Следуя за отрядом, он выспрашивал всех, кто разговаривал с татарами и казаками, пытаясь узнать направление и цель движения отряда.

К вечеру он уже многое понимал. Проклятая Россия, которой по всем европейским расчетам давно было нужно исчезнуть со всех карт, все еще сопротивлялась. Эта страна, подобно болоту, засасывала новые и новые войска европейцев, а результаты хотя и были значительными, но нанести чудовищу, возникшему на развалинах Золотой Орды, смертельный удар никак не удавалось. Многолетняя Ливонская война, опричнина, трехлетний голод и в довершение его — чума… А царство Московское все еще конвульсирует, все еще не выбрасывает белый флаг.

Давным-давно в Швеции готов и принят план расчленения бывшей России, давным-давно в Риме обсуждались способы просвещения схизматов светом истинной (то есть католической) веры, подписаны и подкреплены золотом договоры со всеми, кто только может нанести вред этому монстру. Крым чуть ли не на жаловании у Польши и Турции, ногайцы… А она все обороняется в своих никудышных деревянных крепостях! Все еще дышит. Долгие годы литовская армия изматывала войска России. Решающий удар должны были нанести поляки или, во всяком случае, войска под водительством польского короля. И Бог послал Польше такого короля — Стефана Батория! Проведя военные реформы, он возродил могущество своего огромного королевства, включавшего Польшу, Литву и Курляндию. Навербовал в Венгрии и Германии наемников, тщательно приготовился к войне и нанес удар!

Рассчитано было точно и верно. До последней секунды, когда войска под водительством короля Стефана Батория пришли на Московию, удавалось дезинформировать русских о численности и составе польских войск. Русские послы, вернувшиеся из Польши, клялись и божились, что со Стефаном поляки идти отказывались, идут только охочие людишки.

Правда, какой-то гонец Тимофеев сообщил, что поляки готовятся нанести удар по Полоцку. Говорят, что сведения он получил от татар, которые служили Речи Посполитой и почему-то симпатизировали казакам… Полоумный Царь Иван не придал значения этому сообщению и не подготовил Полоцк к обороне. После четырехнедельной осады Полоцк был взят (31 августа 1579 года).

Польский лазутчик получал самые разные сведения о том, как ведет себя русское командование. По известиям из Польши, которые распространяли официальные власти, русский Царь потерял голову и не смог командовать трехсоттысячной армией. Но шпион знал, что после всего, что произошло в России, после двадцати лет войны в Ливонии, в Поволжье и на Кавказе русские ни при каких обстоятельствах такую армию собрать не могут. Против сорокатысячной армии Батория и десятитысячного шведского корпуса русские могут выставить не более восьми тысяч человек, а с боевыми холопами, казаками и служилыми татарами — двенадцать.

Он знал точные цифры всей летней мобилизации в России, которая шла с невероятным трудом. Он вез их в Могилев и все же не утерпел! Слишком серьезные силы скапливались на подступах к Могилеву, и было просто необходимо собрать о них как можно больше сведений. К вечеру разведчик уже знал, что казаки и татары идут с Дона по объявлению о поголовном призыве в московскую рать. Два атамана, которые их ведут, до того воевали вместе с Мишей Черкашениным, а теперь ждут воеводу Хворостинина.

Когда стемнело, разведчик догнал ставших привалом казаков. В лощинке, где они расседлали коней и развели костры, было место сбора, и новые отряды татар и казаков все подходили и подходили. Татар было значительно больше, хотя разобраться, кто татарин, а кто казак, было совершенно невозможно: почти все казаки говорили по-татарски, и разница была только в том, что они не стали на вечерний намаз. Одеты были пестро, но схоже, за исключением доспехов, которые были все трофейные и ничего не говорили о владельцах. Между собой казаки говорили по-русски, но наблюдательный поляк заметил, что между казаками тоже проходит какая-то малозаметная грань, как между казаками и татарами. Одни именовали себя «служилыми», а других, которые говорили только по-русски, во вспыхнувшей перебранке называли «воровскими».

Прекратил перепалку немолодой чернобородый атаман в польском панцире поверх русской кольчуги и в шведской каске. Широченная грудь и плечи выдавали в нем природного силача, а мягкая чуть вразвалочку походка — умелого кулачного бойца.

Казаки называли его «атаман» или «Тимофеев». Поляк хотел рассмотреть его поближе — не тот ли это Тимофеев, который чуть было не сорвал наступление.

Рядом с атаманом безотлучно находился есаул, в котором разведчик безошибочно угадал черкаса-запорожца. Был он не старше двадцати лет, кудрявый, горбоносый, со скобкой усов и серьгой в ухе. Улучив момент, разведчик подъехал к нему и, сказав, что ищет дорогу, как бы между прочим спросил:

— Как зовут вашего атамана?

— Батю? — переспросил запорожец. — Ермак.

Как показалось разведчику, этот молодой, но неразговорчивый есаул слишком внимательно вслушивался в его речь, и он побоялся, что черкас расслышит в ней польский акцент.

Смешавшись с подходившими к Днепру конниками, разведчик поскакал в Могилев. Верст через десять его окликнули польские сторожевые посты. Комендант города пан Стравинский поблагодарил за привезенные сведения о готовящемся набеге. Он предполагал, что этим набегом русские хотят отвлечь часть сил от Пскова, осажденного королем. И если они появятся, то главное — выдержать первый налет, — на штурм они не решатся. Он попросил составить письменный отчет, чтобы его можно было переслать королю.

Разведчик не привык откладывать дела надолго и, едва перекусив, стал составлять письменную депешу Баторию. Он был обязан сохранять полную секретность, но по крохотному значку в углу листа король догадался бы, чья это информация. Этим крохотным значком разведчик очень дорожил, понимая, что в нем его жизнь и его будущее.

При свете сальной свечи он написал отчет, наивно полагая, что именно его бумага попадет королю в руки. Не таков был Стравинский. Отчет был через неделю тщательно переписан и пошел уже за подписью коменданта. Вот что в нем было: «Доводим до сведения Вашего Королевского Величества… что московские люди, враги Вашего Королевского Величества, вторглись в государства Вашего Королевского Величества и все, начиная от Дубровны, предали огню и опустошению, пришли под город Вашего Королевского Величества Могилев, сожгли предместье, за Дубровной Лучкова, также сожгли шесть домов, в посаде над Днепром, который называют слободой, тоже сожгли до ста домов. Начальствовали над этими людьми воеводы: Котырев, Хворостинин, Бутурлин… Василий Янов, воевода донских казаков, Ермак Тимофеевич — атаман казацкий… с ними было людей: татар, то есть темниковских, кадомских, свияжских и чебоксарских…» Как положено в бумагах, посылаемых наверх, воевода старательно преувеличивал число войск, и если первую часть донесения списал, то вторую присочинил: «…также москвитян сорок пять тысяч стрельцов, с Дону и московских казаков тысяча на конях». Такого количества войск не было во всей русской армии. Стрельцы в набеге не участвовали, да и не могли участвовать — набег был конным. Скорее всего, было около тысячи татар и казаков, которые тем не менее «целый день во вторник, нападая всей силой, старались прорваться к городскому укреплению, желая зажечь острог, от чего мы, с Божьей помощью, удержали огнем из замка и из острога и не допускали до этого… и в тот же день, во вторник, при заходе солнца поспешно удалились от города к деревне Вашего Королевского Величества Баторке, в полутора милях от города, лежащей на берегу Днепра, а там, наскоро пришедши к Днепру, тотчас же, сделав для самых главных воевод несколько плотов, сами пошли вплавь и в ту же ночь, со вторника на среду, все переправились через Днепр и в час уже дня распустили людей в окрестности и начали жечь деревни, направляясь к Радомлю и Мстиславлю, замкам Вашего Королевского Величества…» 27 июня (вторник) 1581.

Пушкари успели приготовиться и в цитадели, и в посаде, и в остроге. Не успел агент составить свое первое донесение, как заиграл трубач и грохнули пушки.

Агент выбежал на раскат, где у пушек возились артиллеристы, и увидел невиданную прежде картину. Словно вода в половодье, по узким улицам хлынула конница. Такой бешеной скачки агент не видел никогда. Всадники мчались как по чистому полю, словно не боялись влететь в стену или сесть на частокол.

— Они похожи на кентавров, — сказал он по-латыни пану Стравинскому.

— Вы еще можете шутить! — рассердился комендант крепости. — Если у нас не хватит пороха или эти схизматы добудут лестницы, уже к вечеру вы будете шутить в Царствии Божием. Если бы ими правил не этот сумасшедший старик Иван Четвертый, а наш король, мы бы уже завоевали вселенную!

— Вы преувеличиваете! — сказал лазутчик. — Нашему королю служат запорожцы, ну и что? Разве их можно сравнить с польскими гусарами?

— Где?

— В каком смысле «где»?

— Где вы собираетесь сравнивать? — сказал седоусый пан Стравинский. — В Европе, где запорожцы служат за деньги, или в польской украине?

— Какая разница!

— У себя дома они мгновенно обменивают гусарам «поющие» крылья на ангельские! А эти еще хуже! Наши казаки служат в реестре, за полновесную монету, а эти вроде пастушьих псов, которых никогда не кормят хозяева. Они все добывают в бою. Полюбуйтесь!

И Стравинский показал на всадника в шведской каске, польском доспехе, .который разъезжал под жерлами пушек и саблей показывал, куда поворачиваться всадникам.

— Смотрите, на нем все взято с бою! Он не стоит Царю ни копейки, хотя считается, что казаки и татары получают жалование. Они получают только хлеб, соль и боеприпасы… Иногда сукно!

То, что началось дальше, было невообразимо. Татары и казаки выстроились перед стенами и засыпали оборонявшихся тучами стрел из арбалетов. Прислуга у пушек вынуждена была стать за укрытия.

— Но нам всегда удавалось ссорить казаков и татар… — сказал агент.

— Не путайте крымских татар и запорожцев с этими и казаками. Эти считают себя потомками кыпчаков и одним народом!

— Кто такие кыпчаки?

— Куманы-половцы. Когда-то им принадлежала вся степь! Именно их собирались уничтожить монголы. И что же? Золотая Орда пала, а половцы — вот они, любуйтесь! Наше счастье, что у этих варваров нет гуляй-город ков. И судя по всему, они не могут начать осаду за малочисленностью, но неприятностей они нам доставят бездну…

Это была правда! К вечеру штурмующие в том же бешеном темпе отступили от Могилева.

Лазутчик простился с комендантом и, вымазавшись сажей так, словно он тоже ходил на штурм вместе с казаками, выехал им вдогонку.

Он видел, как конница подошла к Днепру, как# было собрано все, из чего можно изготовить плоты. На них были положены доспехи: латы, кольчуги, тяжелые арбалеты, пищали, — и под водительством атаманов отправлены на противоположную сторону Днепра.

Остальная часть конников резала камыш, вязала в снопы и переправлялась, держась за сноп иль за хвост коня.

Едва выйдя из воды, всадники седлали коней и по приказу чернобородого атамана Ермака Тимофеевича, как волчьи стаи, растекались по окрестностям. К утру уже весь горизонт пылал!

Сколько ни гнал агент коня, а догнать отряд московитов ему не удалось. Рассыпавшись, как искры упавшего факела, мелкие отряды татар и казаков запалили весь край и ушли в сторону Пскова.

Отчаянный набег конницы на города и села Речи Посполитой мало что изменил в военной катастрофе, постигшей Россию, поражение было все равно неизбежно. Но поражение поражению рознь. Победного марша польского короля не вышло, результаты его похода и шведской интервенции, нападения Большой Ногайской орды и крымских татар — всего того ужаса, который был обрушен на русские границы, — были весьма скромны. Польские войска изнемогали, стоя под Псковом, по тылам рыскали неуловимые татары и казаки. Конец войне не был виден, как не видна была и победа соединенных европейских сил.

Собравшись в Риге, где был центр сети европейской разведки в России, безымянный агент, видевший казачий набег, услышал подтверждение своим предположениям .

— Россию с запада не взять! — трезво и безапелляционно заявил иезуит — представитель Ватикана. — Вот уже четверть века длится Ливонская война, отвоевано все, что было потеряно в ее начале. Со взятием Нарвы Московия прочно отрезана от Балтийского моря, но дальше пока не пройти.

Скромный католический священник прохаживался по темноватому залу старинного замка, иногда останавливался у пылающего камина, грел руки в перчатках и, не глядя в лица сидевших за небольшим столом агентов, неторопливо рассказывал им о перспективах, как представляет их Ватикан.

Удивительные люди слушали ксендза — все они были как-то безлики: монах, два корчмаря, литвин на русской службе, два запорожца… Стоило им выйти из ворот замка, и они растворились бы в любой толпе. Но здесь, собравшись воедино, они представляли собою какую-то странную руку, которая незримо двигала и переставляла фигуры на шахматной доске истории… Не мозг, не голова, именно рука, крепко держащая многие весомые шахматные фигуры…

— Несмотря на то что упрямые шведы еще будут делать попытки вторжения, как всегда действуя в одиночку и несогласованно с общим замыслом, — говорил ксендз, — ничего нового на Балтике ждать не придется. Теперь уже ясно, что русские удержат Псков. Удары по России должны переместиться на юг. И сегодня следует делать ставку на Большую Ногайскую орду и на все, что осталось от Золотой Орды: Крым, Казань и Ханство Сибирское. С этой стороны возможна серьезная атака на Москву. Здесь она совершенно не защищена… Кроме того, как нам известно, столкновения Царя Ивана с сыном достигли крайних форм. И здесь возможны самые неожиданные перемены. Царевич Иван пользуется большой поддержкой в войсках, он смел, горяч, хороший стратег… Нынче он все чаще выходит из повиновения. Он более не п состоянии терпеть гнет отца. Царь Иван развел его с двумя женами — Евдокией Сабуровой и Петрово-Соловей, которых сам ему и выбрал. Царевич женился в третий раз по собственной воле и готов разорвать кого угодно, кто помешает ему быть в браке с Еленой Шереметевой! А Шереметевы нам хорошо известны: старый Царь ненавидит этот род. Отца своей снохи он обвинил в связях с Крымом, одного дядю казнил, другого заточил в монастырь, зато третий попал в плен к полякам и не только присягнул на верность королю, но подал прекрасный совет, как нанести удар по Великим Лукам! Так что в царском доме возможны очень интересные повороты. Иван-царевич не уступает отцу горячностью, требует войск… Войска ждут его. Безусловно, если отец отойдет от командования, то Иван сможет резко изменить картину войны.

Не будем обольщаться: неизвестно, хорошо это для нас или плохо. Сможем ли мы влиять на него через жену? В этом семействе принято расправляться с женщинами быстро. Однако игра может быть интересной.

Агенты задали несколько вопросов гостю из Ватикана и растворились в ночи.

— А вас я прошу остаться, — сказал тихий ксендз безымянному поляку. — Как нам известно, ваше своевременное донесение много помогло обороне Могилева. Кроме того, вы знаете эту странную силу — русских татар и казаков. Мы считаем, что было бы целесообразно вам последовать в Москву вместе с падре Поссевино, он как раз направляется туда. Повторяю, нам интересны казаки, которые очень симпатизируют царевичу… Желаю успеха…


Царь-убийца


Папский легат Поссевино прибыл в Москву после похорон царевича Ивана. Его помощники и тот безликий поляк, который был направлен вместе с ним к Московскому двору, сбились с ног, пока узнали подробности трагедии. Невероятная охрана постоянно следила за всеми, кто приезжал и уезжал из совершенно закрытой для посторонних Александровской слободы. Итальянец-переводчик как раз в это время был в Александровской слободе, где последние годы почти безвыездно жил Иван Грозный, страдавший манией преследования и патологической подозрительностью.

Итальянец рассказал, что Иван Грозный постоянно ссорился с сыном. Прежде он его частенько бивал, по царевич, после того как отец разрушил его брак c двумя женами, стал не то чтобы давать сдачи, но защищаться. Так что ссоры отца с сыном напоминали драки.

Особенно ухудшились отношения в последнее время, когда царевич стал требовать ухода отца от власти.

Обладавший характером очень похожим на характер Ивана Грозного, он открыто, при боярах кричал, что неудачи войны — вина Царя! Он требовал немедленного сбора всех войск, вызова казаков и нанесения удара под Псковом по войскам Батория, которые там застряли основательно.

Один из последних скандалов произошел, когда Грозный, как всегда, стал рассказывать о своих

драгоценных камнях, о том, как они влияют на его здоровье.

Царевич, который выслушивал это в сотый раз, не сдержался и закричал, что всем сокровищам он предпочитает доблесть. И если бы у него была бы хоть половина отцовского богатства, он бы не стал его копить, а набрал бы войска и огнем и мечом не только бы опустошил все владения врагов России, но и отнял бы большую часть царства у самого Грозного…

Царь вскочил и пустил в сына палкой с острым наконечником, но промахнулся, и они сцепились, невзирая на присутствие посторонних. Такие сцены происходили часто. Отец с сыном постоянно ссорились, но Грозный не отпускал царевича из Александровской слободы.

— Вероятно, Царь опасался, что сын может перехватить войска, — говорил переводчик, прихлебывая привезенное из Италии вино, заедая его засахаренными фруктами, которые щедро выставил на стол гостеприимный папский легат.

Поссевино зябко грел руки около печи, и его черная сутана с лиловым поясом странно гармонировала с пестро расписанными изразцами, стенами и сводами теремного покоя, где их разместили.

Безликий лазутчик, теперь тоже в сутане католического священника, сидел так, чтобы свет не падал ему на лицо. Слушал и запоминал, по профессиональной привычке стараясь обдумывать все потом, при составлении донесений.

— А что, — сказал папский легат, — возможен был перехват войск?

— Перехват не перехват, а от войск тут постоянно бывают люди. Особенно много из-под Пскова.

— Как это? Там же идут бои.

— Недавно пришло несколько сотен казаков и татар, они участвовали в набеге на Речь Посполитую с Хворостининым.

— Для того чтобы совершить переворот, или их прибытие было случайно?

— Теперь уже трудно сказать. Потому что произошло это страшное дело. Царь по обыкновению ходил по терему и застал жену царевича. Она была па сносях. Вы знаете эту русскую привычку чудовищно топить печи. Вероятно, ей было жарко, поэтому она сидела в одной рубашке. Царь увидел в этом нечто неприличное и побил ее. Я думаю, он просто сорвал свой гнев. Однако последствия были ужасны. У женщины произошли преждевременные роды. Родившийся ребенок был мертв! Царевич бросился к отцу. Между ними произошла настоящая драка! И Царь опять метнул в сына посох с железным наконечником. Попал в голову…

И убил? — холодно спросил Поссевино.

— Не совсем так. Удар пришелся в ухо. Царевич упал и потерял сознание. С ним сделалась горячка, и через одиннадцать дней он скончался.

Таким образом одним ударом убит и наследник, и внук… — сказал Поссевино агенту, словно бы размышляя вслух, когда итальянец ушел, пересчитывая монеты, заплаченные за информацию. Наиболее сильный и серьезный претендент на царский престол из игры выбыл.

Поссевино приказал сменить приборы, и теперь они ужинали вдвоем — царский легат и его незаметный, тихий помощник. Говорили они на латыни, предполагая, что, даже если за ними следят и в покоях, где их разместили, есть под слухи, вряд ли у Царя Ивана такое количество шпионов, знающих латынь, чтобы ему передали их разговор.

Давайте рассуждать, — сказал Поссевино, ловко разделывая на большой оловянной тарелке рябчика. —

Если бы царевич был жив, если бы он действительно взял под команду войска или сверг Царя Ивана, война могла бы принять неожиданный оборот. Баторий захлебнулся. Псков не взят. Военные ресурсы России не исчерпаны, в чем мы могли убедиться неоднократно. Может ли это повлиять на исход событий ближайшего примени? Как вы думаете, мой друг?

— Я думаю — нет, — тихо сказал безликий. — На события ближайшего времени — нет. Гибель царевича повлечет за собою отдаленные последствия, когда Россия может остаться без Царя!

— Наши мнения совпадают, — согласился легат. — Сейчас же нужно плавно вывести из войны Польшу. Разумеется, со всеми преимуществами, которые дает ей ее нынешнее положение. Царевич мог бы переломить войну, но теперь его нет… Пусть Господь упокоит его душу. Он умер как нельзя более кстати.

Безликий поляк поднял бокал с вином и, спрятав глаза в тени, внимательно посмотрел легату в лицо.

— Смерть царевича логично завершает царствование Ивана Грозного и победоносную войну против этих схизматов. Истинная, католическая, вера одержала новую блестящую победу.

Агент подумал и тут же отогнал эту мысль как невозможную. Он, профессиональный разведчик, не мог допустить даже предположения, что столкновение Царя и наследника могло быть спровоцировано. Но папский легат рассматривал вино на свет и улыбался одними глазами.

— Удар в висок — и в планах ничего не меняется…

— Неужели случайность? — прошелестел агент.

— Возможно. Но, говорят, у царевича была не-свертываемость крови. Гемофилия. Тут опасен любой удар. И важна не рана, а внутреннее кровотечение. То, что он дожил до своих лет, — чудо. Тут любая случайность — закономерность. Нужно выявлять закономерности, тогда появятся необходимые случайности.

Поссевино выпил свое вино и добавил, словно прочитав мысли агента:

— Не надо, мой друг, преувеличивать могущество Ватикана и его друзей, но не следует их и преуменьшать.

Они еще поговорили о том о сем, просмотрели несколько бумаг, принесенных секретарем, а затем Поссевино сказал как бы невзначай:

— Польская кампания завершена. Она остановлена накануне краха, в самом удачном месте. Теперь центр тяжести переместится на юг. Главными действующими лицами станут наследники Золотой Орды.

— Но русские привыкли сражаться с татарами. Последнее время они их повсюду побеждают. После взятия Казани…

Поссевино перебил:

— После взятия Казани прошло три десятка лет… lie нужно опять брать! Рассыпавшись на мелкие ханства, Орда не умерла. Как разрубленная змея, она способна опять срастись и соединиться. Ее нужно только сбрызнуть живой водой — золотом.

— Но последние набеги с юга постоянно оканчивались для татар неудачами…

— Значит, нужно брать направления восточнее, севернее…

— Крым, Волга? — спросил поляк.

— И Сибирское Ханство, — сказал Поссевино. Он омыл пальцы в миске с теплой водой, вытер руки салфеткою. — Как-то в Польше я участвовал в охоте на медведя. Отважный шляхтич посадил зверя на рогатину, но медведь вырвал ее из рук охотника. И бросился, с рогатиной в груди, прямо на нас. Его остановили собаки, которые впились ему в спину, в ноги… Каждая из них не могла справиться с медведем, но их было много. Они отвлекли медведя на себя, и охотник смог нанести решающий удар. Кстати, медвежатина — великолепна… Время охотников, наносивших первый удар, прошло. Сейчас будет некоторая пауза. Сейчас время собак… А затем охотники вернутся, — добавил он, прощаясь.

Улегшись на постель в своей каморке, поляк долго не мог уснуть. Привычный к размышлению мозг позволил ему соотнести события последних месяцев с тем, что так откровенно высказал, явно обрадованный смертью царевича Ивана, папский легат.

Россия, сбросившая власть Золотой Орды, разворачивалась, как молодой лист, вырвавшийся из почки, как сильное молодое растение; она распространяла свои ветви и корни все дальше и дальше. Москва отбивалась на юге и рвалась к морю на западе. Но ее интересы пересекались, скрещивались, сплетались с интересами других стран. Их было много, Россия была одна. Она мешала всем. И страшно мешала католическому Риму.

— Фантастическая страна! — шептал поляк, глядя широко раскрытыми глазами в темноту. — Ее же не было! Ее совсем недавно не было! Была Золотая Орда, с которой Ватикан умел ладить. Мир был стабилен. И вдруг — Орды нет. А эта голодная, окровавленная внутренними распрями, грязная и непонятная страна поднимается на востоке Европы. Третий десяток лет идет война в Ливонии. Лучшие войска Европы умирают под стенами ее крепостей. А из России идут и идут новые и новые полчища и виснут на этих войсках. Идут народы, которые совсем недавно враждовали между собой, идут, не понимая языка друг друга, однако и теперь еще на вопрос: «кто вы?» >— отвечают совершенно по-разному. Но на вопрос: «чьи вы?» — одинаково: «русские»! Идут черкасы и севрюки, чиганаки и буртасы, черемиса и касимовцы, темниковцы… — и все кричат: «Мы Московского Царя подданные — русские!»

Он думал о том, что цепь случайностей, крамол, измен, смертей, происходивших в этой кипящей темноте, именуемой Русь Московская, не так уж случайна. Как и неожиданная смерть царевича Ивана.

Все непредсказуемо, все случайно, но почему-то выстраивается в стройную систему, за которой чувствуется направляющая мысль.

— Чья? — шептал поляк. — Ватикана? Этого не может быть! Можно допустить, что Крым, получающий поддержку в Риме, ногайцы — вассалы Крыма, поднимающаяся по Волге на всеобщее восстание против Москвы черемиса — это от Ватикана, но царевич? Почему отец убивает сына — единственную надежду этой страны? Такое подстроить невозможно! Так, может быть, здесь рука сатаны?

Поляку стало страшно. Он долго шептал молитвы.

— Боже, вразуми, кому мы служим? Не может ли быть со мною как с Павлом, который гнал Тебя, Господи, но обратился? Что будет со мной, что будет с Польшей, если мы никак не можем разбить этих схизматов! Почему?

Он забылся сном, когда серенький рассвет зимнего утра засветил в слюдяное окошко. Часа через два ему постучали в дверь.

Наскоро умывшись, он поспешил к легату, принимаясь за обычные хлопоты: нужно было готовить мир — польско-литовское вторжение захлебнулось. Нужно было готовить войну — на юге и на востоке. На смену католикам шли давние враги России — мусульмане.

Казаки стояли в Замоскворечье, напротив Китай-города, в тесно застроенном посаде. Разбитные и веселые стрельцы, те, что под Псков не ходили, а сторожили стены Москвы, промышляли всем, чем могли, в том числе и пускали на постой воинских людей. Поэтому в каждом дворе стояли три-четыре чужих коня, в доме спали вповалку: на лавках, на полатях, на полу, под овчинными тулупами храпели и архангельские, владимирские мужики, и донские казаки.

Ермак же поселился чуть дальше у своего кума — начальника городовой казачьей сотни. Было здесь то, что не вышло в его собственной судьбе. Была семья, где он оттаивал душой.

Просыпался Ермак рано и в тишине крохотной каморки, где всего и помещалась его постель да киот в углу у оконца, спокойно обдумывал предстоящий день. А обдумывать было что.

Воевода Хворостинин отослал его в Москву по приказу царевича. Ермак догадывался, к чему дело идет, и, оставив сотню своих донцов в Замоскворечье, сам спешно явился в Александровскую слободу.

Царевич Иван принял их в малом покое, где принимал воинских людей. Атаманы и командиры татарских конников сидели на лавках и слушали, как черноглазый рослый, стройный и очень подвижный царевич говорит о войне, о том, как можно переломить судьбу и вырвать победу.

— Не стоять! Не стоять! — повторял он. — Неча за стены цепляться! Наступать! Изматывать набегами! Как стал у крепости, так завяз. — Он не сидел на месте, ходил, пристукивая серебряными подковками красных сафьяновых сапог.

— Чего он нас учит? — шепнул по-татарски Ермаку на ухо служилый татарин Аксак. — Мы всегда так воюем.

— Это он себя уговаривает! — также по-татарски ответил Ермак. А про себя подумал: «Не даст Царь войск для такой войны. Да и взять ему их неоткуда…»

— Беда на нас с трех сторон катит, — говорил царевич, и румянец играл у него на впалых щеках. — Стефан под Псковом завяз, теперь шведы напирать станут. Промеж себя они навряд ли договорятся. Каждый на свою силу надеется. И тут у нас война давно идет — отстоимся. На степи неспокойно. Крымцы да ногайцы шевелятся. Но и здесь мы, Бог даст, отмахаемся… А вот совсем новенькое: Сибирские Орды из-за Камня что ни месяц набеги творят. И метят они с этого боку на Москву идти. Потому и зашевелилась вся Волга. Не сегодня завтра черемиса забунтует! Вот и будет нам вторая Казань! Там сейчас такое, что хоть обратно штурмом бери. Потому будет великая помощь от казаков, ежели они на Волгу ногайцев не допустят, крымцев не допустят…

Атаманы молчали, но каждый подумал про себя: «Станут казаки ногайцев да крымцев разорять по цареву слову, а случись замириться Царю с ногайцами или с крымцами, тех же казаков ворами обзовут да и казнят без милости. Не первый раз так было».

Ермак все, о чем царевич говорил, знал — да и атаманы с татарскими начальниками обо всем сто раз переговорили. Потому слушал вполслуха. Смотрел, как горбоносый смуглый царевич на отца своего похож, на Ивана. Вот таким Иван был под Казанью, когда казалось — ничто более Русь сокрушить не сможет.

А вон как вышло — кругом война!

За день до встречи у царевича видел Ермак и Царя Ивана. И едва узнал его. От прежнего красавца ничего не осталось. Старец, истинно старец, — а ведь они с Ермаком почти ровесники.

Царь был страшен: словно усохшая голова помещалась на широких плечах, будто шеи вовсе не было; впалая грудь и косое брюхо, подпиравшее кафтан, будто нищий и богатей, будто старец мудрый и чревоугодник похабный уживались в одном теле. И лицо Царя Ивана тоже было будто из разных частей составлено: осанисто, гордо нес Царь седую расчесанную бороду, но загибалась она как нос у сапога — кверху, выдавая половецкую кровь. Надменно были поджаты тонкие губы, но серые глаза бегали как мыши, обшаривали каждого встречного. И прятался в этих глазах — может, страх, а может — и безумие.

Был Царь в подряснике, с тяжелым наперсным крестом на груди, но на плечах у него посверкивал золотым шитьем кафтан, да мела полы соболья шуба.

Пристукивая посохом с окованным наконечником, чинно прошел Царь мимо Ермака, а как стал на ступени подыматься, тут его под руки крепкие слуги подхватили: видать, сил у Царя было немного. А может, чванился перед степняками…

«Не даст Иван царевичу войск!» — подумалось тогда Ермаку. Так и сказал он атаманам и служилым татарам, когда после угощения в царских покоях поехали они из Александровской слободы в Москву. И воинские люди все с Ермаком согласились. «Не даст! За себя Царь боится. Царевич горяч. Сегодня на Батория пойдет, а завтра?» Промолчали воинские люди, были они все немолоды, всего насмотрелись, и трудно их было удивить и распрей внутри семьи, и любой изменой.

Но ахнули и они, когда пополз слух — Царь сына убил! Говорить прямо никто не говорил, а шептались — все!

Притихли воинские люди, перестали вместе в кружалах собираться. Потянулись обратно в полки ко Пскову, от греха подальше, под защиту верных сотен. Ермак медлил, словно ждал чего-то. Да и не хотелось ему из единственного дома, где хорошо ему было, в стынь и грязь войны ехать. Годы начинали себя оказывать. Не тем, что давили на плечи и гнули спину, — нет, как был смолоду атаман богатырем, так на пятом десятке еще крепче сделался. И как смолоду ничем не болел и любая рана на нем как на собаке заживала, так и нынче; но стало ему многое в жизни скучно. Не тешили ни охота, ни победа. А хотелось тепла да покоя, как здесь, на Москве, где прижились степные воины казаки — на городовой службе.

Гостеприимный дом просыпался. Застучал пестик в ступке — хозяйка толкла зерно для каши, мычали в хлеву коровы. На женской половине серебряными колокольчиками залились, потешаясь над чем-то, хозяйские дочки, прикрикнула на них мать…

Затопали за окном кони — казак повел их на водопой к проруби в Москве-реке.

«Ах, лентяй! — подумал Ермак. — Застудит коней. Вот ужо накостыляю по шее».

Тихо скрипнула дверь, и под осторожными шагами чуть отозвалась половица. Сквозь полуприкрытые веки Ермак увидел, как хозяйский внук Яким-ка в рубашонке и валенках вошел и смотрит на него.

— Ты спишь? — спросил Якимка шепотом. — А? — Не получив ответа, подошел поближе, переспросил: — Ты спишь?

И уж так ему хотелось, чтобы Ермак не спал, что не утерпел и тоненьким ледяным пальчиком сдвинул казаку веко и спросил в самый глаз:

— Спишь?

— Ааааммм! — Ермак схватил его, визжащего от восторга, усадил себе на грудь.

— Как спал-ночевал? Чего во сне видал?

— Ничего!

— А через чего ты во сне плакал? Я слыхал!

— Кабутто ты от меня на лодке уплыл…

— Куда уплыл?

— Не знаю. Кудай-то… В лес. А я не хотел.

— А плакать-то чего? Ну уплыл, а потом вернулся…

И вдруг мальчонка, обхватив голову Ермака, прижался к ней воробьиным своим тельцем и, всхлипнув, прошептал:

— Не вернулся! Не вернулся…

— Ты что, ты что… — успокаивал его Ермак. — Это ж сон. Куды я от тебя? Ну хочешь сказку скажу?

— Угу… Про гусика, — все еще всхлипывая и дергая плечиками, попросил мальчишка.

— Да я уж сто раз ее сказывал! Может, другую?

— Не. Про гусика.

— Ну про гусика так про гусика… — Ермак подолом рубашонки вытер крестнику нос. — Слушай. Жили-были в старой Рязани муж с женою. Жили-крестьянствовали. Бога слушались, вот и было у них все тишком да порядком. Только не было у них детушек… Навроде как у меня вот…

— Счас опять заплачу, — пригрозил мальчонка, ныряя под тулуп и забиваясь Ермаку под мышку.

— Раз пошли они по грибы да нашли в болоте гусеночка, в ножку левую стрелою подбитого. Видать, гуляла охота княжеская, стреляла гусей-лебедей число бессчетное, вот и этого не помиловала. Взяли его крестьяне, домой принесли. Стрелу каленую вынули, косточку ему вправили. Лукошко теплым пухом выстелили, положили туда гусеночка да на печку поставили: «Спи, гусеночек, отдыхай!» Накрошили ему хлебца с молоком, а сами в поле работать ушли. Ворочаются поздно вечером, а в доме все прибрано. Вода из колодца нанесена, конюшня да хлев вычищены, молоко надоено, свиньи да птица накормлены. И стало так каждый день.

Утром крестьяне покормят гусеночка хроменького, на работу пойдут, а воротятся вечером — в избе все слажено и ужин на столе горячий стоит.

«Кто же нам все это делает?»

— Гусик.

— Сам ты гусик! — притиснул его к боку Ермак. — Ты слушай дале. Вот раз взяли они да и вернулись с поля раньше положенного, ко двору своему подкралися. Видят, по двору мальчик ходит в архалуке стеганом, в шароварах да шапке мерлушковой, на левую ножку прихрамывает, а сам поет песенки да по хозяйству все ловко делает. К нему пес хозяйский ластится, к нему кот на руки просится, за ним птица вся табунком бежит, да корова из коровника зовет-мычит.

Выскочили крестьяне, обрадовались, обнимают мальчика.

«Да откуда же ты взялся?» — спрашивают.

— А я, — заговорил-заторопился казачонок, прикрывая Ермаку рот ладошками, — я — гусенок хроменький, вы меня на болоте от смерти спасли. Я за добро вам плачу, с вами жить хочу, как с отцом да с матерью. Только не трожьте моих перышек, что я в лукошке на печи оставил.

— Вишь как ты сам ловко сказываешь, — похвалил атаман.

— Дальше давай! Дальше! — от нетерпения забил коленками Ермака в бок Якимка.

— Вот зажили они миром да порядком. Хозяйка мальчику не нарадуется, хозяин мальчиком не нахвалится. Они в поле пахать уйдут, мать блины печет, дожидается. Они вечером воротятся — мать их кормит, любуется.

«Расти, наш гусенок хроменький».

— А как стало ближе к осени, — сказал Якимка, — стал гусенок на небо поглядывать. Вот летит стая гу-сей-лебедей. Увидала его, закружила над избой. Давай лети и меня спрашивай.

Ермак сел на постели замахал руками-крыльями:

— Эй! Не ты ли гусенок хроменький? Летим с нами в родные места!

— Нет! — сказал Якимка. — Ты по-правдошному, по-лебединому спрашивай.

Ермак повторил по-кыпчакски.

— Нет! — закричал Якимка, путая кыпчакские и русские слова. — Мне и тут хорошо! Хоть и манит меня на родину, у меня тут отец с матерью, как я брошу их, они стареньки.

— Крестьяне эти речи слушают — душа у них замирает. Ну, как улетит их сыночек названый, их гусенок хроменький? Вот взяли они, не подумавши, да и сожгли лукошко с перышками, чтоб гусеночек их не покинул. Как увидел мальчик — заплакал горько. Ну, — сказал Ермак, — говори за гусика…

— Сам говори! — сказал Якимка, расстроенно сопя.

— Что ж вы, отец с матерью, понаделали! Как хранились тут мои перышки, так была тут моя родина, а теперь унесет меня ветер северный во донскую степь на реку Хопер, не видать вам меня на веки вечные! Налетели ветер-пурга северная, подхватили гусеночка да и унесли неведомо куда.

Якимка молчал, подозрительно сопя.

— Ты чего притих? Много ли, мало время минуло, а совсем крестьяне состарились. Не могут работать ни в поле, ни по дому, а кормить их задаром некому.

Взял их князь да и продал половцам, променял на линялого сокола. Повели полон из рязанских мест во широкую степь незнаемую. Далеко она, широко лежит, в ней травы растут шелковые, в ней реки медовые, в омутах рыбы бесчисленно, в табунах коней несчитано…

— А мы туда поедем? — спросил Якимка.

— А как же! — сказал атаман. — Это наша земля, наша родина-матушка, как же мы не поедем. Хошь через сто лет, а возвернемся! Это наши места. Это мы счас мотаемся Бог знает где, а возвернемся! Вот прошли они горы Еланские, заступили в степь ковыльную. Как лебяжий пух ковыль стелется, под степным ветерком наклоняется. Привели их во Червленый Яр на реку Хопер. Старики стоят, озираются. «Не про эти ли места нам сынок сказывал?»

— Про эти! — сказал Якимка.

— Вдруг толпа раздалась в стороны…

Якимка вскочил, сел верхом Ермаку на грудь, стал сам сказывать:

— Едет хан молодой на лихом скакуне. На нем шапка трухменка высокая с голубым тумаком в леву сторону, на нем синий чекмень с голубым кушаком, за спиной башлык пуховый будто крылья лебединые. Вот он спрыгнул с коня молодецкого, избоченясь прошел перед пленниками, а на левую ногу прихрамывает; а глядит хан на них ласково, а глаза у него слезами полны.

— А не наш ли ты гусенок хроменький?

— Обнял хан тут отца с матерью, на руках понес их на широкий двор. Там детишки навстречу выскочили: «Ты ково ведешь, батюшка, не рязанские ли то рабы-пленники?» — «Не рабы это и не пленники, это ваши дедушка с бабушкой! Они меня спасли-вы-ходили, когда был гусенком хроменьким! Вы омойте их, накормите их, нарядите их в одежды лучшие, посадите в красном углу и во всем их слушайтесь. Они станут вам сказки сказывать да закону учить православному».

Ермак подхватил Якимку на руки и подбросил взвизгнувшего от удовольствия мальчонку и раз, и два, и три…

— Этто чего тут такое! — просунул голову в дверь его дед Алим. — Ты что гостю покоя не даешь! А ну, беги к мамке…

— Да что ты? Мы тут дружбу водим, а ты, дед, ругаешься… — сказал, подымаясь, Ермак.

Мальчонку как ветром сдуло.

— Эх! — сказал, усаживаясь к Ермаку на постель, Алим. — Жениться тебе надоть… Ишо своих бы нарожал.

— Куды! Я уж седой весь.

— Седина бобра не портит. Вон Царь-то наш постарее табе будить, а ничаво, царевича спородил… Дмитрия-то.

— Одного-то спородил, а другого-то…

— Ииии, — сказал Алим. — Страх!

Алим сидел, как приехал, не отстегнув сабли, не сняв тегиляя.

— С чем приехал-то? — спросил Ермак, подымаясь. Алим слил ему умыться над тазом, подождал, пока атаман расчешет гребнем густые седеющие кудри.

— Да вот уж приехал, — сказал он наконец. — Ноне был я в Разрядном приказе, стрел дьяка знакомого. Сказывает, навроде на тебя указ есть — в Пермский городок воеводой идти.

— Колокол льют! — не поверил Ермак. — Еще скажешь, воеводой! Когда это казаки воеводами делались? Казак он и есть казак — меня Царь назначить не может. Я ему не присягал!

— Ну как бы воеводой! — сказал Алим. — Казаками командовать, супротив сибирских людишек.

— Давай-ко не так скоро сказывай! — Ермак уселся против кума. — Откуда голос?

— Стало быть, стрел я дьяка. То да се… Он и гутарит — война, мол, кончается. Навроде Баторий от Пскова уйти собирается.

— Вона! — сказал Ермак. — Так наступать скореича надоть!

— Кем? Войско все в художестве. Да и крымцы на границу выходят. Которые против литвы стояли, уже на юг потянулись. На Волгу.

— Эта новость невелика, — улыбнулся Ермак. — Я-то причем?

— Дак вот навроде Строгановы выпросили цареву грамоту, чтобы казаков и прочих воинских людей к себе на службу звать ради обороны от тамошних 6асурманов…

— Ну а я-то как в воеводы?

— Сказывают, у Царя про тебя спрос. Дескать, кто к царевичу ездил? Сам ли, или по вызову? И всех, кто по вызову приезжал, по дальним крепостям распихивают. Государь навроде в Пермь тебя ладит.

— Ну вот! — сказал Ермак. — Другой голос. А то воеводой!

— А кем?

— Поди знай! На Руси нонече в славе, а завтра в колодке…

— Да полно тебе жалиться! Ты в служилом разряде. Верно говорил дьяк, про тебя Государь спрашивал. Он тебя помнит…

— Ну помнит, и слава Богу, — отговорился атаман.

Но и за завтраком, когда нес ко рту ложку с толоконной кашей да хозяйку похваливал, не мог отогнать тревожное предчувствие — не любил он, когда про него в царском терему спрашивали. Всегда это было предвестием беды или тяжкой службы.

— Эх! — сказал он Алиму, когда подали пирожки. — Сейчас бы в свои юрты на Дон. Жить бы доживать, Богу молиться. Так ведь и там мира нет. А у меня сейчас казаков три сотни, как их там прокормишь? Там у меня табун да две отары — маловато.

— Неужто чигов три сотни?.. Откуда их столько? — удивился Алим, омывая пальцы в чашке-полоскательнице и вытирая руки широким рушником.

— Да нет. Чигов-то десятка три. Но других родов казаки: боташевы, аксаковы, кумылги, буканы. С Червленого Яра.

— Погоди! — сказал Алим. — А разве ты не Сары Азман?

— Сары, да не Азман, а Чигирь! У тех кочевья на низу, а мы с Верхнего Дона. У нас юрт до Казарина-городка, дальше Букановский юрт, а Сары Азманы лукоморцы, на самом низу, почти что у Азова…

Они долго считались родами, уточняли, где и какие земли принадлежали какому роду. Это было одно из любимых занятий вольных казаков, которые никак не хотели примириться с тем, что многих родов уже нет в степи, а имена многих — позабыты… И живут вчерашние степняки аж до Студеного моря, до Литвы болотной, до Днестра и Терека… Всех разметала Золотая Орда. Когда-то были и стада тучные, и табуны, и отары. И славянские князья за честь считали породниться со степными знатными родами. И сливались степняки и жители лесов в один народ — русский, но когда это было! Пришли монголы, все перемешали, перепутали… А уж как явился в степи Тамерлан, да загнал Тохтамыша-хана в Сибирь, да начал Узбек-хан басурманскую веру насильно степнякам насаждать — так и побежали они кто куда, бросив родные юрты, реки, степи и увалы.

Не стал Ермак говорить, что у него-то оставались родовые юрты, а вот у хозяина его, городового казака Алима, кроме родовой тамги и нет ничего. На месте кочевий его предков — засечная линия, через кою ни конному, ни пешему ходу нет. Половина родов, ислам принявши, к татарам в Крым ушла, половина к московским князьям на службу подалась — как без хозяйства прокормишься? Только службой. Вот и получается донской казак Алим, московского жительства, на городовой службе. Правда, потянула степь нынче своих сынов. Частенько слышит Ермак — белгородская орда на Хопер вернулась. Каргин род на Дон ушел. Да и московские казаки чуть что — домой откочевать собираются. Только степь-то стала другой, не такой, как прежде, как старики сказывали. До прихода монголов была она домом и крепостью — никто туда сунуться не смел. А теперь — проезжая дорога, поле боя, нива войны… Трудно на этом поле укорениться, когда что ни год — враги со всех сторон налетают. Однако и без родины не может человек.

Помолясь Богу и позавтракав, пошел Ермак сам в Разрядный приказ, да и казаков проведать, что постоем в Замоскворечье стояли.

Запоясавши короткий полушубок, привесив саблю, как положено служилому казаку, и сбив на бровь атаманскую шапку с тумаком и кистью, Ермак с двумя казаками вышел на ослепительно сиявшую морозным инеем и снегом московскую улицу.

Белый дым из сотен печных труб поднимался строго вверх в чистое голубое небо. Даже глухие заборы выше человеческого роста из черных бревен, припорошенные снегом, смотрелись весело и нарядно. Пестрыми жар-птицами проходили мимо сугробов чинные москвички в золоченых киках, высоких кокошниках, парчовых душегреях и шубейках. Зевали около разведенных на ночь рогаток сторожевые стрельцы. Далеко виднелись их красные, желтые или зеленые, в зависимости от полка, кафтаны. У Москвы-реки Ермака обогнал городовой казак в синем архалуке и шапке с алым тумаком. И хоть летел он на взмыленном коне и, судя по заиндевевшей шапке и сосулькам на усах, гнал издалека, своих увидел — приветственно поднял нагайку и, свистнув, помчался дальше.

Во всех церквах толпился народ, на папертях, несмотря на мороз, нищие гнусавили Лазаря, высовывая из тряпья ужасные культи.

Юродивый, гремя веригами, прыгал босиком и без порток, в одной посконной рубахе до колен, колотил ложкой по медному котлу, надетому вместо шапки, что-то выкрикивал внимательно слушавшей его невеликой толпе.

Толпился народ и в торговых рядах. Чем ближе к Кремлю, тем гуще. Сквозь толпу проталкивались крикливые разносчики, продававшие пироги, сбитень. Не видать было только ни скоморохов, ни петрушечников — пост.

— Вот Москва! — покрутил чубом ермаковский есаул. — День будний, а народищу! Точно и не работает никто.

— Ты чо! — возразил второй казак. — Кака работа! Послезавтря — Рожжество.

— Работа работе — рознь, — сказал Ермак. — Кто работает — тому нонь роздых. А кто служит — тому роздыха нет, и труды его — по надобности.

— Да! — согласился есаул. — Война и в Светлое Христово Воскресение — война. Ее не остановишь!

— Эх! — вздохнул второй. — Как там наши во Пскове?! Как там Миша Черкашенин? Сказывают, он обет какой-то дал…

— Какой обет? — спросил Ермак.

— Да там… — замялся казак. — Станишники бают, дескать, было ему видение, мол, Иоанн Предтеча ему явился и сказал, что Псков падет, а Черкашенин, мол, обетовал взамен Пскова — голову свою…

— Кто это знать может, кому что попритчилось да во сне привиделось? — строго сказал Ермак. — Суесловы!

— Да нет, батя, — засуетился казак. — Черкашенин сам гутарил: мол, Псков отстоится в осаде, а я погибну. Мол, держитесь, казаки, — вы моею головою выкуплены…

— Эх! — крякнул Ермак. — То — бой! Чего людям не скажешь, чтобы дух поднять. Ну-ко, зайдем!

Они завернули в ближайшую церковь. Храм был полон беременных женщин.

— Вона! — хмыкнул казак. — Откель их столько? Понаперлись!

— Нонь Анастасия — ей молятся! — сказала строгая старушка. — Она, матушка, в родах воспомогает.

— А ну-ко, ну-ко… Умели, бабочки, с горки кататься, умейте и саночки возить, — засмеялся казак и вдруг увидел лицо атамана.

Ермак побелел, будто мелом вымазанный. Странно сверкнули его черные глаза. Он прошел к выносной иконе и пал перед нею в земном поклоне. Казаки смущенно отошли к выходу. Они видели, как Ермак долго стоял на коленях, а потом поставил свечи на канун — на поминание усопших.

Поставили свечи и о здравии, о Мише Черкашенине и всех воинах Христовых — казаках, в боевых трудах пребывающих.

Дальше шли молча. Казаки боялись даже переговариваться. Впереди шел, глядя себе под ноги, как-то сразу постаревший атаман.

У громадной избы Разрядного приказа он вдруг снял шапку и, оборотившись на купол Успенского собора, перекрестился:

— Вот как в один день припало… Неспроста это. Неспроста, — и нырнул в дверь.

Казаки протискались к стоявшим поблизости саням, присели на солому.

— Чегой-то он? — спросил казак, тот, что был помоложе.

— А хто знаить? — ответил односум. — Може, у него память сегодня какая-то совершается… Зря он, что ли, на поминание поставил? Надо его родаков спросить. Мы-то ему не кровные. А в сотне человек с полста будуть его рода. Оне должны знать.

— Так они тебе и сказали! Они чуть что — бала-бала по-своему, я и не понимаю ничего.

— А ты разве не коренной казак?

— Коренной. Да я из городовых. У меня и дед, и прадед в Старой Ладоге да в Устюге служили, я на Дону отродясь не бывал. У меня и матушка из Устюга…

— Эх! — сказал казак постарше. — Я и сам-то уж не все понимаю по-нашему. А жалко. Говорят, второй язык — второй ум.

— Где на ем говорить-то? — сказал молодой. — И в Старом-то поле все давно по-русски говорят. Ты хоть одного казака видал, кто бы по-русски не говорил? Хоть он самый коренной-раскоренной!

— Эт верно, — охотно согласился казак постарше. — А ну-ко ты покарауль маленько, а я прикемарю. Чей-то на сон тянеть. На вот, от скуки, — он дал молодому кусок пирога с кашей, — пожуй.

— Во! Откель это?

— Да у стрельчихи, у вдовы, постоем стоим, она меня привечает… — задремывая, сказал есаул.

— То-то тя на сон и клонит, — засмеялся молодой, впиваясь крепкими зубами в пирог.

— Жалко мне ее. Хорошая она. Судьбы, вишь, нет… — И старший всхрапнул. А младший, не торопясь откусывая пирог, принялся разглядывать народ, сновавший у приказных изб.

Двери приказов то и дело хлопали, оттуда вместе с клубами пара выскакивали дьяки в длиннополых кафтанах, с гусиными перьями, заткнутыми за уши и просто воткнутыми в волосы, измазанные чернилами. Тащили свернутые в трубки какие-то бумаги. Проехал боярин, торжественно колыхая брюхо на высокой луке дорогого седла. Вел коня зверовидный детина с бичом в руке. Проехал зарешеченный возок с опричниками на запятках. Оттуда выволокли кого-то в цепях, потащили в Разбойный приказ. У дверей одной из изб, запорошенные снегом, стояли на коленях крестьяне, держа на лбу развернутые свитки прошений. На них никто не обращал внимания, точно их, истуканами стоящих, и не было вовсе.

Тут же совершенно пропитый, с битой рожей и здоровенным синяком под глазом грамотей писал, оперев доску на спину просителю, прошения, макая перо куда-то под лохмотья, за пазуху, где на теле согревалась чернильница.

Проходили не по-русски одетые иностранцы, ради сугрева натянувшие на иноземное платье тулупы…

Казак начал уж было зевать со скуки. Пирог кончился, а завести переглядывания с какой-нибудь девкой или бабенкой было невозможно — не было около приказных изб ни одной женщины, но вдруг он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд.

Латинский поп в круглой шляпе, невзирая на мороз, рассматривал его.

«Вона! — подумал казак. — Еще сглазит али наворожит , антихрист…»

— Чего уставился! — спросил он, кладя руку на саблю.

Спавший есаул тут же сел на санях, и по тому, как ворохнул плечом, молодой понял, что вытряхнул из рукава в рукавицу нож.

Латинский поп сделал вид, что не понял или не расслышал, и неторопливо прошел мимо.

— Ты чо шумел! — спросил старший.

Да вон энтот уставился, ишо сглазит либо порчу каку понапущает…

— Да ну тя! — сказал старший, заваливаясь уже всерьез на сено. — Порчу! Богу молись да за саблю держись — ничо и не пристанет.

— Куды он поперси? — спросил молодой.

— А че ж ты не спросил? — хмыкнул старший. — Эх, такой сон хороший испортил.

«Спросишь его, — подумал молодой. — Вот ужо в другой раз мне попадется, я его нагайкой порасспрошу». Он не мог объяснить, почему этот латинский поп вызвал в нем такую тревогу. Попытался вспомнить лицо попа — и не смог. «Вона! — подумал он с удивлением. — Безликий какой-то. Как оборотень».

— Чегой-то атаман не ворочается! Замерзнем тута, — проворчал он. Но старший только присвистнул носом в ответ, торопясь досмотреть сладкий сон.

Ермак вошел в огромные сени приказной избы и поморщился от густого запаха паленого сургуча и еще какого-то особого, приказного духа, который возникал, может быть, от холодного пота просителей, липких рук дьяков… Ермак считал этот запах запахом подлости. Ходить по приказам не любил. И гул тут стоял особый: монотонно бубнили писцы, скрипели перья. Что-то гундосил проситель, старый дьяк что-то кричал рывшемуся в бумагах и пергаментных свитках молодому…

«И голоса-то у них какие-то поганые, — подумал атаман, — будто перья не то двери скрипят. Вот тут-то они всякие ковы да каверзы и выдумывают…»

Два дюжих стрельца поднялись Ермаку навстречу у дверей палаты:

— Чего?

— Дьяка Урусова кликни. Бегом! — властно сказал Ермак неохотно пошедшему исполнять стрельцу.

— А ты кто таков? — напыжился второй стрелец, наверное старший по караулу.

— Ермак Тимофеев — служилых казаков атаман.

— А грамота где?

— А грамоты две! — вспыхнул не любивший грубости и чванства атаман. — Вот одна, — и перед носом у стрельца взлетел смуглый крутой кулак. — А не прочтешь — вот вторая, — левая рука атамана легла на рукоять сабли.

Стрелец было открыл рот, чтобы осадить казака, но из двери выскочил дьяк Урусов и кинулся к Ермаку:

— Ермак Тимофеич, благодетель мой! Да что ж ты не предупредишь никогда! Нет чтобы в дом, а не н приказ…

Троекратно расцеловавшись, атаман и дьяк пошли н отдельную хоромину, куда заходили только самые почетные посетители. Мигом атаман был усажен на почетное место. И стрелец, которому пришлось подавать угощение, не мог скрыть удивления при виде того, как неподдельно радуется дьяк приходу этого неизвестного атамана.

— Ходют тут тати разные! — ворчал он. — Басурмане!

— Ты говори да откусывай! — посоветовал ему плешивый старый писарь, который чистил перо, толкая его в жидкую рыжую бороденку. — Услышит дьяк Урусов — он тебе башку-то страховидную как цыпленку отвернет!

— А чего я сказал?! — огрызнулся стрелец.

— А того, что это благодетель дьяков. Он его мальчонкой на Казанском разорении подобрал, да вылечил, да выходил, да в монастырскую школу уму-разуму набираться отдал! И вклад за него сделал! Вот и вырос дьяк Урусов на казацкие деньги, в большие люди атаманским благословением вышел. Ты-то у нас недавно и того не ведаешь, что Урусов атамана Ермака выше отца родного почитает.

— Тоже отца нашел! Да на вид Урусов атамана не моложее, оба уже как старые псы в седину отдают! — не унимался обиженный стрелец.

— Заткнись, дурья башка! — посоветовал старый писарь. — Выпорют тебя за невежество! Право слово, выпорют! А дьяк атамана не намного моложее, при Казанском взятии атаман-то годов пятнадцати был, а Урусов лет семи… Вот и полагай!

— Нечего мне полагать: не велики баре — казаки да татаре!

— А ну пошел во двор! — затопал на него ногами старый писарь. — Скотина чумовая! И на нас-то своею грубостью гнев накличешь… — И сам, взявши поднос с заедками, потащил его в особливый покой, где разговаривали дьяк и атаман.

Вскоре он выскочил обратно и, кликнув двух писарей в помощь, принялся шарить по полкам, где грудами лежали свитки; погнали молодого писаря на полати, где лежали «скаски» за много лет. Раза два выходил сам дьяк Урусов, рылся в одному ему ведомых документах и уносил их в особливую палату. Зверовидный стрелец только диву давался — такого переполоха, вызванного приходом безвестного атамана, он отродясь не видывал, и страшно ему хотелось узнать, что же там, за крепко затворенными дверями, происходит. Раза два он исхитрился и заглянул в на мгновение открытую дверь. Атаман сидел на лавке, а перед ним, как ученик перед наставником, что-то вычитывал из свитков, грудой лежащих перед ними на столе, дьяк.

Но вряд ли сгоравший от любопытства стрелец понял бы, о чем идет речь между седым, изрубленным атаманом и спасенным им когда-то на Казанском пожаре татарчонком.

Дьяк подтвердил, что Государь справлялся об Ермаке и даже поговаривал, что Ермака следовало бы отправить в Пермь, для обороны противу сибирских набегов, но указа писать пока не велел.

— Велел не велел, а ежели решил в Пермь меня послать, не забудет. Государь долгопамятлив!

— Ну и хорошо! — сказал, щуря хитрые татарские глаза, Урусов. — А тебе что, батька, на старости лет неохота в тепле да покое пожить? Хватит казаковать-от!

— Я и хотел… — сказал Ермак. — Вернуться бы на Дон. В свой юрт. Там у нас вся станица вернулась. Городок поставили. Отары у нас, табуны… Отеческие места!

— Да Бог с тобой! — сказал дьяк. — Какой там покой?! Какие табуны! Неровен час — ногаи прорвутся… вот тебе и отеческие места! А они пойдут! Обязательно пойдут. Наши доносят: им большие деньги папа римский на поход прислал.

— Посулил небось, — усумнился Ермак. — Однако они и на посулы падки. Пойдут.

— Знамо, пойдут. Мы уж сейчас потихоньку воинских людей на засечную линию переводим… Под Псковом-то на убыль идет. Застрял Баторий, не сегодня завтра побежит.

— А ну, что там за Пермской острог? Сказывай, — попросил Ермак. — Может, и вправду там служба гожая?

Вот тут-то и кликнул дьяк Урусов писарей, и забегали они, как мыши по амбару, и натащили вскоре ворох бумаг да пергаментных свитков. Но дьяк Урусов, недаром Царем ценился превыше многих, — он со «скасками» только сверялся, а говорил-вычитывал все по памяти, точно в книгу глядел.

— Пермская земля и Велкий Камень, татарами Уралом рекомый, нам давно ведомы! И русские люди за Камнем давно бывали и живали, промышляли зверя, и зимовья там стоят. Почитай, лет с четыреста новгородские мореходы за Камень плавали, в Югру и Мангазею до реки Оби. Того же времени и ход за Камень есть, по реке Печоре. Кузьма! — крикнул он властно. Ермак подивился, как из заморыша-татарчонка вон какой дельный дьяк вырос. Да как он в кулаке весь Разрядный приказ держит. — Кузьма, подай чертеж вот отсюдова. Первый раз дань с тамошних жителей собрал воевода Василий Скряба, — Урусов нахмурился, посчитал и сказал точно: — Сто шестнадцать лет назад! Вот так будет!

— Ловко, — похвалил не то воеводу, не то своего найденыша Ермак.

— А сто десять лет назад воевода Федор Пестрый повоевал всю Пермскую землю и поставил острог Чердынь.

Кузьма притащил чертеж земель, знаемых по Камню и за Камнем, Ермак вгляделся в переплетение линий и букв и единственно, что понял, — за Камнем земли почти незнаемые и списков на них нет.

— Ходили за Камень сто лет назад Федор Курбский да Иван Салтыков Травин; разбили пелымское войско, прошли по Тавде мимо Тюмени в Сибирское Ханство, обошли владения хана Ибака Сибирского, который в те поры с Ордой воевал и нам не препятствовал, и вышли по Иртышу на Обь. Тогда тамошние люди князек Пыткей, Югра, Юмшан в Москву к нам ездили и под цареву руку просилися, потому от татар тамошних большую тяготу терпели. Переговоры шли, но Ибак-хан задурил, решил стать Царем Золотой Орды, его и убили люди хана Мамука. А Тюменский хан Мамук сразу Казань захватил и хоть сидел тамо

недолго, а крамол своих не оставил. Тогда Государь наш Василий Иванович Третий послал воевод князя Семена Курбского, Петра Ушатого да Василия Бражника Заболоцкого с четырьмя тысячами ратников из городов северных.

Урусов выхватил ведомую ему бумагу и прочитал:

— «Тысяча девятьсот человек с Двины, Ваги и Пинеги, тысяча триста четыре человека из Устюга Великого, пятьсот человек с Выми и Вычегды, а также вятичи, двести человек руси да сто человек татар из Казани да из Арска…» Может, и мои там были, — откомментировал Урусов.

— А уж мои-то наверняка! — сказал Ермак. — Мы-то как из Старого поля ушли от Тимир-Аксака, гак к Великому Устюгу прибились, там и бедовали.

Да ведаешь ли, Ермак Тимофеевич, что это за поход был? Это же в темень да мороз ночью непроглядной на лыжах Камень обошли, да пятьдесят восемь князьков покорили, да Югорскую землю подчинили Москве. С тех пор Государь к титулу прибавил: князь Кондинский и Обдорский! Вот они, эти земли, — показал Урусов на чертеже. — Вот земли Югры, а вот — Пелым, а ниже — Ханство Тюменское и Ханство Сибирское, — вот откуда ковы да козни да война идет.

— А я гляжу, — сказал Ермак, — покорить — покорили, а земли незнаемые… Мало кто сюды ходил.

То-то и оно! — вздохнул дьяк. — По титулу-то Государь наш этими землями владеет, а по сути нет… Пришел Кучумка-басурман и все службы пресек. Так-то все ладно было. Когда Исмаил-хан Ногайский Москве в покорность пришел, за ним и Едигер Сибирский послов прислал. И даже наш дворянин Непейцын гуды послом ездил, да пришел Кучумка — Едигера зарезал, как у них водится. И стал на государевы вотчины нападать. А нонь слух идет, на Москву дорогу ищет; А с этой стороны на нас никто еще не нападал. Здесь нужны люди опытные, оборону держать.

— Да я уж понял, — засмеялся Ермак, сверкнув белыми молодыми зубами, — какой ты мне покой определяешь.

— Все ж лучше, чем в голой степи, — сказал Урусов. — Что поделаешь, ежели в мире сем покою полного не бывает.

— А так ты и Государю услужишь, и меня пристроишь, — грустно улыбнулся атаман. — Востер ты стал, найденыш мой дорогой.

— А что поделать, Ермак Тимофеевич, — согласился дьяк. — Я Казанское разорение помню… когда рвалась земля да полыхало все! И про Гирея, когда и тут все горело. Стены вон до сих пор в копоти стоят. Ты-то не случился, а тут такой приступ был — мурза Гиреев в огне задохнулся. Татары посад ограбить не успели — так заполыхало все… На волоске Царство Московское висело. Да и сейчас под ним не больно твердо.

— Многие Царству Московскому гибели хотят — дескать, давит оно всех! Да и Государь Московский не всем по душе… Бегут народы в степь…

— Знаешь что! — сказал дьяк Урусов. — Я так понимаю: бегут в степь от Москвы — пока Москва за спиною. И волю свою отстаивают, пока Москва им волю дает! А навалится какой супостат, так они про волю-то и не вспомнят — только живота да дыхания просить станут.

— Это верно, — согласился Ермак. — Верно.

— Я ведь — татарин! — сказал Урусов. — Я ведь — казанец! Должен вроде бы Москву ненавидеть. А я ей служу! И боле жизни службу свою почитаю. И как человек, которому уже седина в бороду ударила, могу всем ответить. Хорошо Москву хаять — пока Москва есть, а не станет ее, весь мир повалится! Это я, татарин казанский из рода хана Чета, говорю. И к вере православной я не по понуждению пришел! А по размышлении здравом. Ты меня в монастырь семи годов привел, а я крестился осьмнадцати! И никто меня не понуждал. И науке

меня обучали в басурманском моем состоянии. Вот такой мой будет сказ. Не обессудь, Ермак Тимофеевич!

Долго молчали они. Ермак ничего на слова Урусова не возразил, не добавил. А только крякнул, поднимаясь:

— Стало быть, от пермской службы не отказываться?

— Стало быть, так!

— Ну ладно… — сказал, прощаясь, атаман. — Пока зову не было, чего нам поперед зову поспешать.

— Будет желание, будет и зов, — сказал Урусов. — Чего ответишь?

— Там видно будет, — сказал Ермак. — Была бы шея — хомут найдется. Прощай пока. Домашним кланяйся.

— Зашел бы, погостевал, — попросил Урусов. — Мы ведь тебе не чужие.

— Бог даст, на Рождество зайду. Ты бы к Алиму наведался, аль не по чину тебе теперь?

— Какие чины! Времени нет. Как только роздых будет, всенепременно наведаюсь.

Ахнули писцы да дьяки, когда увидели, как нарочитый и прегордый дьяк Урусов атаману казачьему в пояс поклонился, до порога его провожая. Иные, кто помоложе, такое впервой видели, даже перьями скрипеть перестали.

— Кто это? — шептались они между собой.

— Ермак Тимофеев — нашему Урусову навроде отца названого.

— Вона… Татарин, что ли?

— А кто его разберет. Казак, он и есть казак!

И глядели вслед кряжистому широкоплечему атаману в коротком полушубке с кожаной сабельной перевязью через плечо.

Казаки, ждавшие Ермака на улице, встрепенулись, будто и не дремали, будто и не замерзли, будто и не ждали атамана без малого два часа.

— Г1о домам? — спросил с надеждой молодой.

— По домам! — сказал Ермак. — Только по дороге в лавку зайти надоть! Подарок к Рождеству подыскать самому моему другу-товарищу — Якимке!

Они вышли из Кремля, и тут на площади опять попался им польский ксендз, и опять он внимательно посмотрел на казаков.

— Вот гнида латинская, — сказал казак. — Так и зыркает бельмами. Попал бы ты мне под Могилевом, а не то под Псковом, я б тебе пятки на голову завернул…

— Ты чо, он же поп!

— А вот и поглядели бы, какой он поп, а то у их, латынян, нонеча в рясе, а завтря в кирасе!..

Ермак, не слушая их, шагал впереди, крепко ставя валенки на скрипучий снег, чуть набычившись и думая

о своем.


Премудрые иноземцы


Безликий поляк не зря постоянно толокся в приказах. Не то чтобы он пытался вербовать информаторов среди приказных — это было рискованно: опричнина хотя и миновала, но на Москве подозрительность была особая — в любую секунду любой мог крикнуть: «Государево слово и дело!» — и тут же вороньем Налетали опричники. А в Разбойный приказ только попади — там под пытками не только все рассказывали, но и плели с три короба, других оговаривая. Поэтому сам поляк в расспросы под пыткой не верил, л вызнавал разговоры писарей между собой да тех, кто приходил, да кто уходил из приказов… Приказные болтливы и многое говорили такого, из чего, поразмыслив да сопоставив речи, можно было узнать больше, чем от агента. Это была постоянная, скучная, но необходимая работа — черный хлеб шпионажа.

Но бывали и удачи. В тот день, когда поляк встретил в Кремле Ермака, которого хорошо запомнил еще под Могилевом, повстречал он в Разрядном приказе и другого человека. Человек был осанист; судя по тому, как раздавал посулы и подарки, средства имел, а вот дело у него не выгорело.

Государь разрешил воинских людей на службу имати! Вы что Государево слово не слушаете? — крича;! он дьякам. Но те крику не боялись и ласково крикуну отвечали:

Да мы что, мил человек, мы, что ли, против? Мы и сами понимаем, что люди вам позарез нужны, да где их взять? Али ты не ведаешь, что война идет? Али не памятуешь, какими трудами мы летом войско собирали? И сколь набрали — слезы! Мы счас Батория под Псковом держим, а ты, эва хватился: «Воинских людей подавай!»

— Да вы не ведаете ли, что у нас чуть не каждый месяц сибирские людишки солеварни жгут? Через Камень в Строгановы вотчины как к себе домой ходят!

— Не Строгановы, а Государевы! — строго сказал пожилой рыжий дьяк. — Строгановым они в пользование предоставлены, на срок! А ты говори, да не заговаривайся. Строгановы! Мужичье семя!

Крикун сразу потускнел и осекся, когда случившийся при разговоре дьяк Урусов посоветовал горемыке:

— Не туда ты зашел. Государь вам позволил воинских людей на службу наймовать — так?

— Истинно так!

— Так прибирай людишек! Исполняй Государево повеление! Вон их сколь по Москве шатается! Нет, ты волю царскую сполнять не желаешь! Тебе готовое войско подавай! А войск нету — все в деле!

— Дорогой ты мой! — чуть не плача, объяснял строгановский посланец. — Ну насобираю я людишек по Москве, а кто знает, воинские они или нет? Наведу татей да разбойников, а толку от них никакого!

— Рыск! — согласились дьяки, но людей не дали.

С горя строгановский посланец пошел в кружало,

там-то к нему и подсел поляк.

Строгановский приказчик выпил и откровенно признался, что возвращаться к своим купцам ни с чем — боится! Деньги на поездку потратил, а дела не исполнил.

— Я вам помогу! — сказал поляк. — Ведь вам все равно, какие будут это люди. Главное, чтобы были опытные и честные воины. А вот за это я вам поручусь головой.

— Да где ж они? Голубчик ты мой!

— Здесь, в Москве! Опытнейшие и честнейшие люди.

— Да кто ж они?

— В Иноземной слободе — литовцы и поляки, которых в сражениях ранили да в плен взяли, или те кто у Государя на службе был. Идет война с Баторием, и потому их в дело не пускают. Вы понимаете, как войска воспримут присутствие поляков в войне против поляков… Вот их и придерживают. А к вам они поедут, я думаю, охотно. И вы ничем не рискуете — куда они от вас побегут? Им, чтобы в Литву вернуться, нужно будет всю Россию пройти!

От радости строгановский приказчик был готов в ноги упасть.

— Я вам этих людей соберу и предоставлю! — пообещал поляк.

А поедут ли? — сомневался приказчик.

Они люди служивые. Им без службы нельзя, — сказал поляк. — Поедут, куда им деваться!

— Поедут! Куда им деваться! — довольно потирая руки, сказал легат Антонио Поссевино, когда выслушал доклад безликого поляка. — Отлично! Если среди этого сборища авантюристов и несчастных горемык, которые ни на что вообще не годятся, найдется хотя бы десяток выполняющих наш приказ — все крепости на востоке в один прекрасный момент могут открыть ворота тому же Сибирскому хану, когда он пойдет на Москву! Главное — держать с ними надежную и постоянную связь!

Поляк возражать не стал, но подумал, что Поссевино — дипломат и разведка — не его дело.

Связь — самое уязвимое место. Никакой связи быть не должно. Время от времени оттуда должен бежать кто-нибудь из наемников, вот он-то и будет приносить новые известия. Друг друга агенты знать не будут, потому что работать с каждым поляк будет в одиночку… И тут же он подумал, что роль его будет сильно меняться. Настанет день, когда он, возможно, обретет и лицо, и имя…

Словно подтверждая мысли поляка, прелат сказал:

— Я кое-что собрал о Строгановых и о том, что там может быть. Вчера пришла почта. Ну, во-первых, Строгановы…

Прелат уселся за стол и, раскрыв небольшой ларец, извлек оттуда лист, исписанный убористой скорописью. Надев полукруглые голландские очки, прочитал:

«Рода не знатного. Из холмогорских крестьян. В настоящее время фактически правители всего Приуральского края. Имели неограниченные привилегии от Василия Третьего и Ивана Четвертого. В настоящее время льготы кончились, и владетельные Строгановы испытывают многие сложности. Старательно ищут выхода за Урал. Владеют проходом по реке Печоре… Очень богаты». Далее мы опускаем, а вот кое-что специально для вас: «В услужении Строгановым находился Оливер Брюнель, негоциант, уроженец Брюсселя. Несколько лет тому назад он прибыл в Холмогоры, но там был по наветам конкурентов-англичан арестован и как шпион отсидел в Ярославле. Строгановы поручились за него и взяли его из тюрьмы на вотчинную службу. Он дважды был за Камнем. Первый раз сухопутным путем, второй — морем, вдоль берегов Печоры. Строил по приказу Строгановых корабельную верфь в устье Двины. Построил два корабля, силами пленных шведских плотников. Строгановы доверяли ему так, что послали в Антверпен за опытными навигаторами…» Разумеется, он сбежал…

Поссевино снял очки.

— Я не утомил вас, мой друг? Мало ли на свете авантюристов.

— Нет-нет… — поспешил ответить поляк. — Это очень интересно.

Вы не представляете насколько! Этот Брюнель носится с идеей отыскания прохода Северным путем и Китай и Индию. Он имеет успех! Ему ссужают деньги… Но не это нам важно. В своем сообщении он говорит, что оставил в имении Строгановых людей, готовых провести его в Сибирское Ханство. Вы понимаете?

Иными словами, он оставил агентуру?

Я бы не стал называть этих людей так, — сказал Поссевино. — Скорее всего, это промышленники, алчные и предприимчивые. Они далеки от Москвы и от интересов Московского Государя! Для них главное — нажива! Ну как, становится интересно?

- О да.

Посмотрите, какая выстраивается замечательная картина: там уже есть люди, готовые стать проводниками европейцев в Сибирское Ханство. А тут появляется возможность добавить к ним сотню-другую опытных или готовых на все наемников… Это уже кое-что.

Согласен. Но как отыскать тех, кого оставил

Брюнель?

Я думаю, они сами себя объявят, как только гам, в предгорьях, завяжется что-то серьезное… Главное — вывести их на сибирских ханов. Вот вам и проводники до самой Москвы.

— Прошу простить меня, но, ваше преподобие, многочисленные невзгоды и крушения всевозможных планов, даже очень продуманных и стройных, заставляют меня взвесить не только все «за», но и «против»… — прошелестел поляк.

Против может быть только одно, — сказал легат. — Северный морской путь интересует голландцев и англичан. Они рвутся в северные моря. Их стремление настолько очевидно и откровенно, что Царь Иван, совсем недавно собиравшийся в случае восстания народа бежать в Англию, ныне запретил англичанам самостоятельно исследовать проход Северным морем к Оби. Безусловно, этот запрет никого не остановит. И в этом стремлении голландцы и англичане могут преуспеть! Они, и только они, могут составить нам конкуренцию в этом богатейшем краю…

— Похоже, — сказал поляк, — повторяется европейская история. Здесь мы, католики, никак не можем соединить наши усилия с протестантами шведами, а там, в Сибири, нас ждет столкновение с протестантами англичанами и голландцами?

— Я думаю, мы сумеем договориться. Во всяком случае, это вопрос второй или даже третий. Последовательно события, в случае успеха, можно представить себе так: молниеносный набег, как это принято у татар, на южные границы Московии и одновременно восстание черемисов по всему Поволжью. Туда уходят все московские рати. Вслед за этим стремительный удар по Москве из Сибири. Удар в спину, в незащищенную спину! Одновременно возобновление действий на западной границе, и сразу же после взятия Москвы татарами или войсками литовцев и поляков полное уничтожение этого царства схизматов.

Вот тогда возникает необходимость третьего шага — за Урал, в златокипящие края… В это восточное Эльдорадо! Я предвижу, что сей поход станет подобен присоединению Америки к Испании и Португалии. Пусть англичане пытаются пройти в Китай и Индию Ледовитым морем, мы попадем туда раньше путем сухопутным… И этот путь будет коротким и бескровным. Вся кровь прольется, когда русские и татары будут истреблять друг друга. Сибирское Ханство будет абсолютно обескровлено походом на Москву. Там не останется ни одного мужчины, способного носить оружие. А мелкие сибирские народы разбегутся по лесам и либо совершенно одичают, либо растворятся в массе наших колонистов, либо будут истреблены, как непокорные индейцы в Америке… Воины Христа, рыцари истинной католической веры, придут в Сибирь раньше, чем проломятся туда сквозь льды протестантские пираты! Северный океан — не Карибское море!..

— У меня кружится голова, — позволил себе улыбнуться поляк.

— И есть от чего! — поддержал его Поссевино. — Не сочтите меня романтиком или мечтателем. Это старая школа Ватикана, именно она позволяет видеть события в их планетарном масштабе, так сказать, во времени и пространстве… Это будущее, на которое мы будем трудиться.

— Оно стоит того, — подытожил поляк.

— Как вы смотрите на то, мой друг, что мы, не дожидаясь Рождества, хорошо поужинаем?

— Русские держат пост, ваше преосвященство, — напомнил поляк.

— Русские у себя дома — дома положено поститься, - засмеялся легат, — а мы — в походе! И кроме того, солдаты постов не держат, особенно в бою. Я заранее прощаю вам этот грех чревоугодия…

Легат хлопнул в ладоши, и безмолвный слуга-итальянец стал накрывать на стол так, словно дело происходило в Риме, а не в заснеженной и дикой Москве.

Они откупорили бутылку итальянского вина, и Поссевино провозгласил:

— За удачу! За успех! Я уверен, он — близко. Но всяком случае, силы, способной нам помешать, я не вижу!

у К вящей славе Господней! — произнес старый девиз иезуитов поляк.

С утра он горячо взялся за дело. С помощью старенького ксендза, жившего в Иноземной слободе, он отцедил из всей массы теснящихся там иностранцев католиков и, пользуясь приближающимся Рождеством, исповедал всех. Странная это была исповедь. Поляк выспрашивал прежде всего не о грехах, а о воинской профессии, о том, где прежде воевали исповедующиеся, попадали ли когда-нибудь в плен, отмечая про себя, быстро ли они соображают, и прикидывая, на что способны. На масленице он представил приказчику Строгановых двести человек, из которых, с его же помощью, было отобрано восемьдесят, в том числе пятеро присягнувших на кресте и подписавших контракты агентов. Бумаги поляк тут же сжег, но агенты этого не знали, оставаясь в уверенности, что бумаги отправлены в Ватикан, где их ждут полное отпущение всех будущих грехов, щедрая награда, пенсия по выслуге и прочие земные радости.

Великим постом обоз, увозивший иноземцев, тронулся в путь. Антонио Поссевино сам вызвался благословить отъезжающих. На Владимирской дороге он перекрестил без малого сотню саней, отметив про себя, что так и не догадался, кого внедрил его безликий поляк в этот транспорт.

К сожалению, вместе с католиками литовцами и поляками к обозу пристали выисканные где-то строгановским приказчиком пятеро немцев и два шведа, которые откровенно и нагло рассматривали легата своими водянистыми серыми глазами и не думали подходить под благословение. Они, развалясь, лежали в санях и даже не приподнялись, чтобы поприветствовать священнослужителей. А когда фигурка легата стала совсем маленькой, рыжий литейщик из Бремена сказал своим товарищам:

— Эти ватиканские свиньи неспроста провожали всю навербованную сволочь. Дело нечисто!

— Русские удивительно простодушны! — сказал, соглашаясь с ним, мастер из Зальцбурга, которого везли, уговорясь об отдельном большом жаловании, если он улучшит качество соли.

— Это дело русских! — закончил разговор его подмастерье. — Нам нечего вмешиваться куда не следует.

— Я всегда вмешивался куда не следует! — сказал литейщик. — Может, поэтому еще жив. И я не люблю, когда свинья заходит в хозяйские покои и там гадит. И я буду совать нос не в свое дело, чтобы однажды меня не зарезали, как каплуна!

Низкорослые мохнатые лошаденки, мотая гривами, споро тащили сани по накатанной дороге. Холодное солнце, вставшее из-за бесконечных лесов, светило на занесенные снегом поля и редкие деревушки, утонувшие в сугробах.

— Мой Бог, когда мы вернемся назад! — вздохнул мастер из Зальцбурга.

— Когда-нибудь, я думаю, вернемся! Если не будем дураками! — сказал литейщик.

А папский легат на следующий день отправился прямо в противоположенную сторону. В сторону Великих Лук, где фактически руководил подписанием мира с Польшей на самых невыгодных условиях для России сроком на двадцать лет. Россия потеряла все Прибалтийские земли, уступила многие города и обязалась выплатить чудовищную контрибуцию…

Мир был нарушен через восемь месяцев шведами, вышедшими к Неве.


Невеселое Рождество


В преддверии сочельника Москва топила бани. Они дымились по всему берегу Москвы-реки и Неглинки. Даже там, где хозяин еще не успел вывести своз-ной сруб под крышу (а таких срубов были целые улицы, еще не восстановленные после крымского разорения), бани уже стояли. Большинство из них топилось по-черному — из раскрытых дверей и отдушин клубами вырывался березовый дым, а в протопленных — яростно хрястали веники, стонали и выли парильщики. Малиново-фиолетовые вылетали они оттуда в чем мать родила и с уханьем сигали в проруби или валялись по сугробам. «Хвощалась» вениками вся Москва. Ближе к вечеру пошли мыться бабы и ребятишки.

Ермак с Алимом отлежались на лавках после бани, отпились квасом. Сестры привели укутанного в одеяла, румяного, как яблоко, Якимку.

— Ну что, Якимушка! — сказал Ермак. — Квас-ку-то выпьешь?

— Угу.

— Мылся-то хорошо? Со тщанием?

— Угу!

— А носик мыл? А уши мыл?

— Все мыл, — выдувая кружку кваса, солидно сказал Якимка.

— Где же все! — сказал атаман — А глазены? Небось не мыл! Вон они у тебя какие черные!

Якимка ошарашенно уставился на крестного. Ермак засмеялся, схватил крестника в охапку, усадил на колени. Якимка понял атаманову шутку и успокоился.

— Ну что, Якимок, — идти на новую службу, или станем с тобой в Старое поле вертаться?

— Давай на службу сбираться, — сказал Якимка.

— Во как ты расположил! — ахнул его дед Алим. — Через чего ж ты думаешь, что на службу лучше?

— В Старое поле еще успеем, — сказал Якимка. — А службы не станет.

— Ого! — сказал атаман Алиму. — Что ж ты брехал, что Якимке только четыре года… Вот он как гутарит — думный дьяк да и только.

Якимка загордился.

— А тут большого ума не надоть! — сказал Алим. — Ну-ко, Якимушка, возьми моченого яблочка да ходи отсель, ходи к бабке, неча тебе с казаками вертеться…

— Я тоже казак! — засопел Якимка.

— Иди-иди! Казак беспортошный! Мал еще!

Понурившись и волоча валенки, Якимка ушел.

Крестный перечить деду не стал.

— Ты сам рассуди! — говорил сотник. — Ну, скажем, вызвал тебя царевич, царство ему небесное… А Сейчас-то чего назад не отпускают? Шутка ли, второй месяц на Москве держат — какой ради надобности? Нон, Якимкиного отца и на денек не отпускают на побывку, а тебя держат… Боевого атамана. Там, подо Псковом, лишних много, что ли? Стало быть, имеют на тебя виды.

— То-то и оно! — согласился Ермак. — Да знаю я, какой будет сказ. Мне найденыш мой — Урусов — псе порассказал. Про пермскую службу…

— Ну и чего?

— Да вот и не знаю, идти мне или нет.

— А кто тебя спрашивать будет! — засмеялся

Длим. — Ты, чай, не в Старом поле, а в Москве.

В Москве «нет» не говорят! А то мигом на голову короче станешь…

— То-то и оно! — Не стал Ермак говорить, что вот, мол, Алим давно казачью волю потерял, а он не хочет из хомута в хомут лазить…

— А что худого!? — горячился Алим. — Будешь хоть за стенами жить, а не как волк, прости Господи, по степу мотаться… Не молодой, чай…

— Ну-ко, спорщики, идите отсель… — В горницу вошла Алимова жена со снохами. — Мы убирать станем. Полы мыть да наволочки менять, ширинки и всяки уборы… Давайте скореича — мне еще в баню надоть…

Строгая, повязанная по брови черным платком Сама была диктатором в доме: старые казаки покорно поднялись. Из-за бабкиной юбки выглянул беспортошный Якимка и злорадно показал дедовой спине кукиш.

— Вота, вота! «Мал еще!» Сами отсель идите!

— Ай-яй-яй-яй-яй! — Ермак сгреб Якимку под мышку, утащил к себе в каморку, усадил на постель.

— Якимушка! Да ты чо? Кто ж тебя научил шиши казать, да еще дедушке? А? А ну-ко он посля твоих шишей заболеет да умрет?

— А чего же он! — готов был уже заплакать, но не сдавался Якимка.

— Да ты! Разве можно! Может, он и выгнал тебя зазря, да нешто позволено за это шиша насылать! Он табе соломиной, а ты его дубиной…

— А чего будет-то? — испугался Якимка.

— Да ничего хорошего. Ты же порчу на него наслал. Пальцем показать — порча смертельная, а шиша показать — порча тайная — сатанинское проклятие!

— Я так не хотел! — затряс губами мальчонка.

— Знамо, что не хотел… Ну не плачь! Бог простит, не отступится. Полно, мой голубчик. — Он погладил Якимку по голове. — Не все, сынушка, по хотению делается.

— Это как?

— За каждым человеком незримо тайные силы стоят: справа — ангел-хранитель, слева — шут сатанинский. А человек посередке. Как он чего решит, так то в одну сторону, то в другую преклонится. Вот ты зла пожелал — шут ангела в бок толкнул да за спиной твоей больше места занял. Вот ты озлился да на кого-то пальцем либо шишом показал — сатана-то враз из-за твоей спины на этого человека устремляется и разит, и уж тут ты в полной его власти…

— А чего ж теперь делать? — размазывая слезы, спросил Якимка.

— Покаяться! Прости, мол, Господи! Согрешил. Ну, с тебя спрос невелик — ты махонький, а спрос па Страшном судище будет с меня — я твой крестный!

Якимка обхватил Ермака ручонками, прижался к нему изо всех сил.

— Крестный, а ты как же?

— А я завтра в церкву схожу, поисповедуюсь перед Господом. Отпущение грехов получу, вот и ладно будет. А ты больше дурь-то всякую пальчиками не кажи…

Ермак вытер Якимке нос. Достал припрятанную для праздника сосульку — коня расписного.

— На-ко!

Якимка впился в лакомство.

— Давай-ка я тебя нашим казачьим тайным древним знакам обучу. Только уговор — чтобы никогда никто от тебя этих знаков не перенял, только своим детям или крестникам скажешь… Договорились? Перекрестись.

Якимка обратился во внимание.

— Вот самый старый знак: можно руки вот так-то сложить, а можно одни пальцы — это два ножа — наша родовая тамга. Два скрещенные клинка хошь сабельные, хошь ножи… Означают: «Я — казак!» Мот увидишь казака, покажи ему такой знак, чтобы только он один видел, если он ответит — значит, казак старый, а если нет, значит, только казакует — пришлый, не родовой. И нечего им наши знаки ведать. Вот ты мне показал ножи, а я тебе показываю птицу: вот эдак пальчики и эдак… Это значит: я — Сары Чигирь. Это мой род.

— А мой? — спросил Якимка.

— А ты у нас — Ашинов. Ты из рода Ашина — волк. Вот эдак волка показывают. А вот эдак — род гай — род ворона, а это ковуй — лебедь…

— А он покажет знак, а я не знаю…

— А тогда ты начинай показывать знаки по старшинству: ножи, коня, рыбу, волка, птицу… А он станет за тобой повторять. И где его род, там он свой знак и покажет. Ты сразу и догадаешься, кто это, — нас всего-то пятнадцать родов осталось…

— А раньше было много?

— Много, сынок. Много десятков. От Золотых гор до Дуная были наши юрты и становья.

— Чегой-то вы тута в темноте? — в каморку, ссутулившись, влезал Алим. — Айда вечерять.

— Идите, я говею, — сказал Ермак. — Завтра к исповеди пойду.

Якимка тут же показал деду «ножи».

Алим отшатнулся. Ахнул и машинально показал знак волка…

— А теперь чего делать? — спросил, довольный растерянностью деда, Якимка.

— А теперь — ликоваться! Щека к щеке, три раза! Вы же одного рода! И завсегда, даже в бою, если с казаком сходишься — спроси его, не нашего ли он рода? Чтобы свою кровь не пролить. Нас и так всего ничего осталось…

— Ну, кум! — сказал Алим. — Ажник меня в жар кинуло. А не рано ему?

— Может, и рано, — вздохнул Ермак. — А нас не станет, кто ему расскажет да научит? Я вон своего не учил, думал, рано, а вышло поздно…

— Ну ладно, ладно… — прогудел Алим. — Пойдем вечерять, Якимушка.

Деда… — жалостно потянул за дверью мальчонка. — Прости, Христа ради. Я табе шиша в спину казал…

Ну, казал и казал. Сядь вона к печке да и скажи: куды дым, туды и шиш. Оно все в трубу и вылетит.

Ермак не стал зажигать жирник, а, снявши кафтан, отодвинул с божницы поволоку и, став на колени, начал читать покаянный канон.

Молился он долго и горячо, поминая всех святых, заступников и страстотерпцев. Так молиться учила его еще мать, которая была большая молитвенница. С годами в памяти атамана стали смешиваться три образа: матери, жены и Богородицы. Когда он вспоминал мать или жену, то все время перед мысленным взором вставала иконописная Пресвятая Дева. Лица когда-то живших двух самых родных женщин стерлись из памяти. А ежели являлись ночью, то одной женщиной — доброй и необыкновенно красивой. Помнились так, отдельные детали: клетчатая мамина запаска, белая занавеска с оборкой, платок. Помнилась фигурка жены в чепане и шароварах в дверном проеме куреня… И все…

Все заслонял милосердный образ Богоматери, всевидящей, всезнающей, всеблагой.

— Владычица Богородице, — шептал атаман. — Заступись, спаси, помилуй, сохрани раба твоего Василия. Вразуми меня, укрепи и направь, не ради мя, но ради Сына Твоего Единородного, да будет мне по слову Его, по воле Его…

Молитва успокоила и уверила в ощущении того, что не надо ни спорить, ни соглашаться. Все произойдет так, как должно, и в срок предначертанный.

Еще затемно он пошел к ранней обедне и был в храме целый день и весь вечер. Вернулся домой, когда загорелись первые звезды, и, как положено в сочельник, только при первой звезде выпил воды, съел корку хлеба.

Казаки привезли два снопа и поставили во дворе. Вся семья Алима — женщины и дети — вышли во двор. Один из казаков поискал среди звездного крошева крупную звезду и, указав на нее пальцем, сказал:

— Юлдус.. Взошла.

— Зажигай, — сказал Алим.

Принесли огонь из лампады, и два снопа вспыхнули двумя кострами в небо. В гробовом молчании, наглухо заперев ворота, казаки стояли вокруг огней.

Толпа славильщиков со звездой, ходившая славить новорожденного Христа, остановилась, увидя зарево.

— Вон казаки костры зажгли. Души мертвых греют, — сказал паренек постарше.

— А наш батюшка говорил, что это бесовский обычай! А казаки эти — татары, только говорят, что они крещеные! Они Михаила, Тверского князя, заставили у себя в Орде кострам поклоняться. А он не поддался, и они убили его, — сказал другой парень.

— Это были не казаки, а татары.

— А они и есть татары, одно слово — ордынцы.

Но костры вспыхивали не только в казачьих домах. Древнейший обычай поминания близких в рождественскую ночь давно потерял свой языческий степной смысл, и, может быть, только немногие занесенные на север потомки детей Старого поля помнили, что их предки свято верили в очистительную силу огня, что, по их древнейшим поверьям, души умерших прилетают к этому костру греться. Потому и собирались они в полном молчании вокруг горящего снопа, поминая про себя всех утраченных близких, согреваясь в тепле пламени воспоминаний и молитв.

Жаркое пламя прогорело быстро, и снова тьма обступила двор. С улицы слышались голоса славильщиков: «Христос народился — весь мир просветлился!..»

Скоро они начали стучать и в ворота городовых казаков, звонко петь под окнами, на крыльце: им выносили сало, корчаги с медом… со всем, что стояло на широких столах и манило после Рождественского поста. Но хотя столы были накрыты, к ним никто не присаживался — ждали утреннего колокольного благовеста.

Якимка принимал во всем живейшее участие. Он был потрясен и пылающим снопом, и тем, что в доме, обычно замиравшем с закатом солнца, никто не спал. Хлопали двери, топали пришедшие в ожидании богатого разговления слуги. Но пока праздник еще не набрал мощи, пока еще говорили вполголоса, как было принято в семейном домостройном быту.

Якимка никак не мог уснуть. Все вскакивал, выбегал босой в горницу и спрашивал: «Скоро звонить начнут?», потому что с этим связывал не только получение подарков, но и праздник вообще.

Женщины и девочки-сестры отмахивались от него — белились-румянились. Деда не было — ушел держать караулы на улицах.

Ермак, бывший не у дел, унес Якимку к себе и качал на руках, укутав в одеяло. Но Якимка вертелся и высовывался, не желая спать, как гусеница из кокона. Его уже тянуло на слезы от перевозбуждения, а Ермак, как назло, думал о чем-то своем.

— Крестный! — сказал Якимка. — Что ты все молчишь! Хоть сказку скажи, а то я реветь буду.

— Ну, сказку так сказку… — тряхнув кудрями, сказал атаман. — Вот, слушай. Раз шел волк — половодье из логова выгнало. Голодный, страшный. Три дня ничего не ел, живот к спине прирос. Степь вся затоплена — овраги водой полны. У волка от сырости ноги болят, ноет нога перебитая, спина, стрелой траченная…

— Бедный волк! — сказал Якимка. — Тебе его жалко?

— Жалко. Дальше слушай. Вот бежит собака — хвост бубликом — веселая! «Здорово, волчок!» — «Здорово». — «Гдей-то ты ходишь, где гуляешь?» — «Пропитания ищу. Может, кость какую найду; может, мышами пообедаю». — «Фу, мерзость какая! — говорит собака. — Это все потому, что ты, волчок, не служивый! Был бы ты служивый, шло бы тебе жалование — горя бы не знал». — «Как это?» — «Я вот у хозяина живу — двор стерегу!» — «И я бы мог!» — «Я вот овец пасти помогаю», — говорит собака. «И я бы мог. Разлюбезное дело». — «На охоту хожу». — «Да лучше нас, волков, и охотников нет!» — «А за то меня хозяин кормит. Конуру построил, а хозяйка то косточку бросит, то потрошков каких…» — «Собака, собака! Определи и меня на службу, — говорит волк, — старый я стал по степям да лесам таскаться… Я отслужу!» — «Да с дорогой душой! — собака отвечает. — Будем вместе жить. Конура у меня просторная, на первых порах поместимся, а потом, ежели твоя служба хозяину понравится, он тебе новую сделает. Только служи!» — «Веди!» — говорит волк. Вильнула собачонка хвостом, побежала, и волк за ней поплелся. «Собака, собака, — говорит, — а что это у тебя хвост повыдранный?» — «А это, — говорит собака, — один мальчик, Якимка, меня за хвост таскал!»

— Неправда! Брешет! — закричал Якимка. — Я никогда собак за хвосты не таскаю! Еще кусит!

— Значит, это другой Якимка был. «А что это, — волк спрашивает, — у тебя бок подпаленный?» — «Да это, — говорит, — меня хозяйка варом обдала, когда я на мальчонку тявкнула. На того, что мне хвост драл!» — «А что это у тебя на шее?» — волк спрашивает. «Это — ошейник. Я же не уличная какая-нибудь! Это мой чин!» — «Стой! — кричит волк. — Знаем мы эти чины да звания! На цепи сидишь, тебя и щиплют, и шпарят, а ты еще радуешься! Воистину жизнь собачья! По мне лучше в степи на воле помереть, да чтобы только никто над тобой не куражился!» И пошли они с собакой врозь…

— Плохая сказка! — сказал Якимка. — Больше ты мне такую не рассказывай!

— Это не сказка! — вздохнул Ермак. — Это быль!

— Все равно боле не рассказывай! Давай лучше про гусика!

— Завтра про гусика! Спи скорее! Завтра что-то тебе будет!

— Хорошее?

— Тебе понравится! — Атаман перекрестил мальчонку, укрыл, а когда тот уснул — снес на женскую половину — матери.

Он долго лежал, вглядываясь в темноту, слышал, как приходили славильщики, как под утро кричали в курятнике петухи. Неотвязные мысли о том, что он потерял свою волю — единственное достояние, которое получил он от предков. Волю — то есть право свободного выбора. И теперь им помыкают, как холопом… Хотят — в Пермь, хотят — в острог, — словно он смерд, а не казак.

— Есть одна воля — Божья! — шептал он. — На этой воле мир стоит, а воля царская мне не указ! Выбрал по воле службу — служу! Но только то, о чем уговаривались. Мною помыкать нельзя. Меня костью в конуру не заманишь. Ну и что, что я всю жизнь служу, — я казак и Царю союзник, а не подданный… Все опутали, заковали. Сижу тут в Москве и выехать не могу — везде засеки да заставы, без подорожной не проехать… Как на Москве легко людей в хомут берут — раз, два — и нет воли…

Он забылся сном под утро и проснулся, когда по всей Москве звонили колокола, гудел Иван Великий, рассыпались мелкими пташечками окрестные замоскворецкие, еще закопченные, иные без куполов, но уже с колоколами церквушки…

Всем семейством чинно тронулись в храм. Впереди — девчонки, потом — Алимова жена и снохи, затем Алим и Ермак, а за ними — казаки. Улица полыхала оранжевыми тулупами, пестротою шалей, искрилась инеем на шапках и меховых опушках…

В храмах — и богатых кремлевских, и в малых, стоящих чуть не на каждой улице, еще закопченных, с голыми стенами и бедными иконостасами, — соловьями заливались певчие, рычали басы, и запах ладана рождал ощущение праздника и безусловной победы над всеми супротивными…

Возвращались из церкви в самый полдень, когда солнце, отраженное сугробами, слепило и даже пригревало, садились за широкие столы чинно и степенно, а столы ломились от жареных поросят и от плоток утиных, гусиных, от куропаток и тетеревов…

— Ну, брат Алим, живешь по-царски! — похвалил Ермак хозяина.

Трапезовали обильно. Запивали квасами многоразличными и медами ставлеными. Чуть прихмелились от обильной еды и питья, отвалились от стола после благодарственной молитвы. Вот тут-то и настал торжественный момент. Казак принес переметную суму атамана, и Ермак стал доставать оттуда шали, полушалки, головные заморские платки, набрасывал на плечи всем многочисленным женщинам и девушкам семейства Алима, всех троекратно целовал, щекоча кудрявой бородой. Наконец, когда все зардевшиеся женщины и хихикающие девчонки вновь расселись по лавкам, а посреди горницы остался один Якимка, в новой рубашке до колен и в новых расписных сафьяновых сапожках, с огорченным от несбывшихся ожиданий лицом, Ермак спросил казака:

— Все, что ль, подарки?

— Все! — ответил казак, показывая пустую суму.

Якимка, подавив тяжелый вздох, грустно понурил

голову, пошел к бабушке и притулился к ее боку.

— Вот, — сказал Ермак, провожая его глазами. — Вот он, казак истинный, как обиду терпит! Ни тебе словечушком, ни вздохом. Вот, сестры, глядите на братишку и учитесь — дому голова и надежа растет. Вот он, хозяин и защитник! Ходи сюды, Якимушка! Ходи, мой родной! Да нешто я свово крестника забуду!? А это вот кому?

Он достал из-за пазухи сверток.

— Да что же у нас тута такое? Якимушка, как думаешь?

— Не знаю! - задохнувшись от счастья, ответил мальчонка.

— Вот вы все спали, а я по-стариковски не спал — караул держал. Вот слышу ночью, топ-топ-топ — лисичка бежит. Унюхала, что баушка всякой всячины наготовила — своровать решила. А я изловчился, ее за хвост — хвать! Она ну вырываться, ну проситься: «Пусти меня, казак, к малым детушкам!» — «Какой за себя выкуп дашь?» — «Поймала я лебедя, поймала я белого, в темнице держу. Если ты меня отпустишь, и я лебедя отпущу…»

— Лебедь — казак, наша птица, надоть выкупить, — солидно сказал Якимка.

— И я так думаю! Отпустил я лисичку, а утром: тук-тук-тук… В окно лебедь стучится…

— Жареный? — не выдержал есаул и заржал. — Ну, атаман, мастак сказки складывать.

— Сам не слушай, а врать не мешай! — сказал

Ермак. — «Спасибо, — говорит лебедь, — что меня выкупили. Чем я вас отблагодарю?..» — «Лети, говорю, лебедушка, в Старое поле, на реку Хопер, там травы цветут шелковые, там реки текут

медовые. Сыщи подарок крестнику моему Якимушке — чего его душа просит». Вот он и принес. Как ты думаешь, что?

— Штаны! — ахнул Якимка.

— Истинные казачьи шаровары! Облекайся и вертайся! — сказал атаман, разворачивая платок и вынимая специально сшитые для Якимки широкие шаровары. — Чтоб никто не говорил, что тут мальчик маленький беспортошный. У нас — казак. Заступа!

Якимка тут же скинул сапоги и под хохот казаков натянул шаровары.

— Во! Во! — ахал он, не в силах выразить полноты радости.

— Ну что, Алим, — вот тебе и казак.

— Так, — согласился Алим. — С весны станем учить правильной езде да сабле, а там и до огненного боя недолго…

Мать Якимкина кинулась к нему, не сдерживая слез, поскольку вырос ее мальчик, и не сегодня завтра поведут его на мужскую половину дома в тяжкую, воинскую, мужскую жизнь.

Расчувствовавшиеся казаки затянули песню про Добрынюшку и добавили матери слез: потому песня была прощальная, выездная…


Со двора, двора широкого,

Со подвория отеческого

Вылетал не ясен сокол,

Не быстрой орел — млад Добрынюшка… —


подхватили, разобрались на голоса и грянули дружно все сидевшие за столом. И женщины пригорюнились, припомнили, что почти у всех сидящих здесь казачек мужья либо на войне под Псковом, либо в степи казакуют, либо в том дальнем походе, где ведут их старые атаманы и сумрачный казак Мамай, где бьются они с антихристом и защищают живущих вечно…

— Мир дому сему!..

На пороге стоял именитый дьяк Урусов.

— Гостюшка дорогой! — кинулся к нему Алим. Усаживать, еды подкладывать.

Встретились глазами именитый дьяк Урусов и атаман Ермак.

«Что?»

«Худо», — одними глазами ответил найденыш.

А когда совсем загудел, разбился на кружки праздничный стол, а в двери уже стали ломиться славильщики, Ермак подошел к Урусову.

— Что? — повторил он вслух.

— Баторий от Пскова отошел… Осаду снимают… —- И, потупясь, добавил: — Черкашенина убили.

Ахнул атаман, сел на лавку, держась за сердце. Сломалось и замолкло веселье.

— Верно ли? — прошептал он.

— Верно, — сказал Урусов, — вчера нарочный прискакал.

— Так.

Ермак поднялся, заходил по горнице.

— Сусор! Якбулат! Подымайте казаков! Скачем во Псков…

— Так я и думал, — сказал Урусов. — Потому сразу тебе ничего и не сказал. Вот тебе все бумаги подорожные. Ночью выправили. Мы и ночью пишем…

Женщины покорно потянули со стола угощение, собираясь укладывать его в подорожные сумы.

— Вот тебе и пермская служба! — сказал Ермак.

— Жизнь не вся, — возразил ему дьяк.

Из угла, всеми забытый, в новых шароварах и по-мужски подпоясанный, распахнутыми, полными ужаса и слез глазами смотрел Якимка, точно понимал, что видит крестного в последний раз.


Гнедой тур


Освобожденный от осады Псков был страшен. Среди заснеженных полей он смотрелся черным провалом. Когда сотни подошли ближе, то стало возможно различить на черном снегу с проплешинами горелой земли закопченные стены с осыпями проломов, горы битого кирпича, ямы от подкопов и взрывов. На сотни сажен вокруг города земля была изрыта траншеями, перемолота тысячами колес и копыт. Все леса вокруг были обглоданы голодными конями, завалены траченными волками трупами, брошенными телегами без колес, какими-то рваными тряпками, дымящимися головнями костров, горами конского навоза и всем, что остается после долгого топтания тысяч людей на одном месте.

Реки Великая и Пскова были чуть ли не перегорожены вмерзшими в лед трупами людей и коней, с выхваченными кусками мяса.

Надо всем этим, закрывая небеса, кружило воронье. Волки и одичавшие собаки, не таясь, ходили стаями, поедая мертвецов, нападая на живых.

Внутри городских стен, казалось, сгорело все, что могло гореть. Но в ямах, в городских башнях, в наскоро выкопанных на местах пожарищ землянках копошился какой-то совершенно черный от сажи и голода народ. Уже стучали топоры, и со всех сторон к городу тянулись обозы с лесом. Согнанные из дальних сел мужики разбирали развалины и стаскивали трупы на погосты.

Ермак отыскал казаков. Их было несколько десятков. Все раненые. Атаман сунулся в длинную, отрытую на высоком берегу нору, заваленную сверху всяким сором ради тепла, и как только он отодвинул несколько войлочных бурок, закрывавших вход, его чуть не повалил запах гниющего мяса, тяжкий дух грязи, прокисшей одежды, пороховой гари, мочи.

— Господи Боже ты мой! — сказал атаман, делая над собой усилие и все-таки перешагивая через порог. — Да как же вы тут бедуете?

На полу вповалку лежали полумертвые люди. В тусклом свете жирника было видно, что они еще шевелятся.

— Кто живой, отзовись! — крикнул он в невыносимо душную темноту.

— Ты кто? — спросили его из темноты.

— Ермак Тимофеев!

— Какой станицы?

— Качалинской. Чига.

— Где юрт?

— Летошний год на Чиру кочевали. Ноне из Москвы.

— С кем ты? — продолжали выспрашивать из темноты.

— С Черкасом, а Янов с той стороны казаков ищет.

— Он, — сказали в темноте. — Станишники, наши пришли.

В темноте кто-то громко зарыдал:

— Робяты! Гасите жирник! Наши. А мы тута огонь держим и порох, чтобы подорваться, ежели поляк або литвин наскочит. Чтобы живыми не даться… Услышал Господь наши молитвы, не довел до греха.

Кто-то в темноте громко, не скрывая рыданий, начал молиться.

— Выносите нас отсюда. Выносите скореича… Со-гнием тута…

Ермаковцы споро отрыли яму, сложили в ней каменку, вытопили, нагрели в тазах воды и накрыли яму кровлей из бурок и подручных бревен и досок. Трое костоправов осматривали вынесенных из землянок казаков, раздевая их догола прямо на морозе. И если не было гниющих ран, передавали полуголым казакам, которые орудовали в бане.

Там их обмывали и парили, как детей, стараясь не толкнуть, не зацепить осмоленные культи и незатянувшиеся раны. В растянутых балаганах, на попонах и кошмах людей отпаивали мясным отваром, давая по глоточку.

— Ничо, ничо… — отойдетя.

Ослабевшие от голода, холода, потери крови, казаки плакали как дети, ловя беззубыми ртами деревянные ложки со спасительным варевом.

— Где Черкашенин? — спрашивал Ермак. Ему не отвечали — потому что мало кто знал, куда отнесли убитого атамана. Наконец один совершенно полумертвый, в присохшей к гнойным ранам одежде севрюк прошептал:

— Навроде в Петра и Павла снесли, в правый притвор.

Взяв троих казаков, Ермак поскакал искать церковь Петра и Павла.

На берегу Псковы стояли выгоревшие стены. Ермак спешился. Вошел внутрь. Сквозь сорванный купол и пробитый свод тихо падал снег. Невесомые крупные хлопья укрывали лежащих вдоль стен и несколько штабелей из трупов, сложенных посреди разрушенной церкви.

Атаман снял шапку и руковицы, стал стряхивать снег с обращенных к небу лиц.

Молодые, старые, совсем опаленные и такие, будто человек только что уснул, искаженные гримасами боли и умиротворенные, изуродованные до неузнаваемости, черные, как головешки…

— Здеся! — вдруг крикнул Якбулат. — Вот Черкашенин…

В алтаре, отдельно от всех, укрытый рядном, лежал грозный и преславный атаман Донского Войска Миша Черкашенин. Покойно закрыты были глаза его, еще сильнее заострился горбатый орлиный нос, смуглая кожа обтянула худые скулы, и хищно торчал в небо очесок кудрявой бороды.

На непослушных ногах подошел Ермак к трупу. Стянул рядно. От груди осталось сплошное кровавое и обугленное месиво.

— Вот оно куды ударило! Ядро-то! — деловито сказал Сусар-пищалыщик. — Прямо во грудя да в брюхо.

— Ай, он ли? — засомневался Ляпун.

— Он, — прошептал Ермак. — Он.

Атаман расстегнул пошире ворот рубахи мертвеца, и казаки увидели пороховую синюю татуировку — тамгу рода Буй-Туров. Гнедых туров — Быкадоров.

— Он! — прошептал Ермак, валясь, будто подкошенный, в головах у Черкашенина. Он поджал ноги, как обычно сидят степняки. Подтянул за плечи задеревеневший труп и положил голову Черкашенина себе на колени.

— Ах! Миша… — простонал он, разрывая архалук к в сердечной муке натягивая его на голову и валясь лицом прямо в лицо Черкашенина. — Миша, брат мой крестовый… Родова моя…

Казаки молча вышли из стен сожженной церкви, поскольку нельзя чужому человеку быть на первом оплакивании.

Они присели на корточки у стены, где топтались и всхрапывали, чуя мертвецов, привязанные кони. Ляпун, раскачиваясь, шепотом начал читать отходную молитву. Казаки крестились, призывая Господа быть милостивым к усопшему. Снег пошел гуще и насыпал белые башлыки казакам на плечи, коням запорошил гривы и челки, покрыл пухом седла…

Ермак не выходил из храма. Сусар несколько раз заглядывал в провал двери. Ермак все так же сидел над лицом Черкашенина, укрывшись с ним вместе одним архалуком.

— Ну чо?

— Кричит! Вовсе заходится.

— Да, — сказал Ляпун. — Боле у него на свете никого не стало. Они ведь побратимами были. Крестовыми. Мы тут были, ходили на Литву, а крымцы налетели на низовые городки да и подожгли. Сказывают, у Ермака и жену сожгли, и детей…

— А хто кажет, что у него сын был и внучонок? — сказал Сусар.

— Сказано табе — всех. Уж кто там, где, не ведаю. А только всех… А у Черкашенина сына увели в полон — Данилу. Вот это я уж верно знаю! Потому как мы тогда сразу со службы в войско помчались. Черкашенин сам станицы объезжал, у казаков в ногах валялся: просил пособить сына возвернуть… Там много атаманов свои станицы привели: Янов, который счас издеся, с Волги — Федец, Сарын, Айдар, Мамай, Шабан и другие атаманы. Все Поле поднялось. И наш Ермак. Он-то весь черный сделался. Крымцы-то над нашими такие зверства учиняли — Господь содрогнулся! Собралось атаманов с двадцать. Пошли мы на Азов. И приступом взяли посад Тапракалов. Человек с двадцать лучших турецких людей взяли. Шурина турецкого султана взяли, Сеина…

— А чего ж Азова не взяли? Ведь чуть не каждый год на Азов ходим? — спросил совсем молодой атаман Черкас.

— Так ведь с той поры и ходим! Тогда-то мы его и брать не мстились! Живут турецкие люди, и пускай живут. Они в крепости, мы на море да на Дону! Они нас завсегда на Кирилла и Мефодия в крепость пускали и церковь нашу не рушили, где Кирилл Равноапостольный казаков крестил. Чего его брать? Азов-то? Они собе, мы — собе. Азов — казаками кормился, мы — Азовом…

— Ты дале рассказывай! — перебил его Сусар.

— А чего сказывать? Тут и сказывать нечего! Мы не ради Азова ходили, а чтобы ясырь взять! Тот ясырь на Данилу обменять и прочих. Так Черкашенин султану и отписал.

— Ну?

— Вот те и ну! Султан крымскому хану тому приказал, да тот не послушал! Мстили, вишь ты, нам крымцы, что мы их не то десять лет, не то девять с Давлет-Гиреем ихним под Москвой как есть на Ильин день всех изрубили! Так рубили — смотреть страх, — многие тысячи! Тогда у Давлет-Гирея разом убили и внука, и сына! Вот он и мстил!

— Это, что ли, при Молодях стражения была? — спросил Черкас.

— Она! Ты еще небось тады гусей гонял, а мы с воеводой Хворостининым всех мурз и ханов в страх и трепет привели…

— Вот те и привели, когда они даже свово султана не боятся.

— Джихад! Басурмане — они и есть басурмане! А крымцы самые злые! Турки-то, они как мы, иной раз и не разберешь, кто где. А крымцы — злы! Вот, сказывают, исказнили Данилу так, что не то кожу с него сняли, не то в смолу кипящую медленно опустили. И осиротели наши атаманы. Ермаками стали. Одинокими то есть. Обетными…

— А что, раньше у Ермака навроде другое имя было?

— Было! — сказал Ляпун. — Токмак он звался. Потому крепкий был. Несокрушимый! А тут Ермак — одинокий, значит.

— А по-касимовски Ермак — утешение, — сказал Черкас.

— Это когда махонький еще робенок — стало быть, забава, шуточка, словечко — «ермак»! А как на возрасте — утешение! А ежели несколько имен меняют и «ермаками» прозывают — значит, Богу обет дали, навроде воинских монахов. Тута они с Мишей и побратались. Горе, значит, породнило.

Чернобородый Сусар долго шевелил губами, словно пережевывая слово, и сказал:

— «Ермак» — утешитель. По-старому, по-казачьи — утешитель. Это старый язык, мы на нем теперь не говорим. Только совсем которые старики его еще помнят. Мы еще кумекаем чуток, да и то не все… Атаманы, которые из коренных казаков, — те кое-что знают. Я один раз слыхал, как они совет на этом языке держали, для тайности.

— Идет! — сказал Черкас, подымаясь и отряхиваясь.

В сожженном проеме встал Ермак. Он словно приходил в сознание. Сначала невидящими глазами обвел окрестность и людей, потом узнал их, взгляд стал осмыслен. Он надел шапку и, неожиданно усмехнувшись, сказал непонятную казакам фразу:

— Вот те и Пермское воеводство…

К вечеру обшарили весь Псков, все окрестности, чтобы не оставить ни одного раненого или мертвого казака. Переночевали по-походному, у костров. Заутро стали в Круг.

— Ну что, братья казаки! — сказал Ермак. — Война прикончилась. Надоть думать, как дальше жить станем. Янов за Баторием пошел, отсталых добивать, с ним и казаки.

— Он, собака, увечных бросил! — крикнул кто-то. — Судить его и с атаманства долой!

— Чей голос?! — грозно спросил Ермак. — Кто сбрехал? Кто на атамана хвост подымает? Судить он будет! Янов на Батории висит, мародерам да лазутчикам назад вертаться не дает. У него свои дела! Раненых да мертвых должны монахи доглядать. А их — раз-два да обчелся. Вырезали всех! Так что тот, кто хочет, может Янова догонять…

— Не… Не… — сказали сразу несколько голосов. — Далеко. Кони приморенные.

— Да он и сам скоро повертается.

— Нарочный поедет и перекажет, чтобы он сюды .1» убогими не вертался — потому мы их возьмем. И нот какой будет мой сказ: я и мои родаки пойдем на Дон. Кто с нами пойдет — тем честь и место. В степу нее прокормимся. Тамо у нас и отары, и табуны, и люди оставлены — проживем. Потому, во-вторых, псе, что навоевали, я отдаю на вклады в монастыри. Пойдем через Русь по монастырям, будем тамо убогих и немочных оставлять, и не за ради Христа, а со вкладом…

Черкашенина Мишу тут земле предавать не станем — он войсковой атаман, ему надоть в своей земле лежать. — Голос Ермака сорвался на рыдание. — Хоть бы этой чести он выслужил! — Он прокашлялся в полной тишине и совсем буднично закончил: — Нонь морозы — довезем. Льдом в гробу обложим, соломой укутаем. Пущай в отеческой земле покоится, под курганом. А уходить надоть скореича — тута коней кормить нечем, неровен час оттепель вдарит — пойдет холера, не то оспа або чума. Уходить надоть. Вот мой сказ! Кто со мной — айда на Дон, кто нет — вольному воля, — закончил он, надевая шапку и уходя в ряды.

— Станичники! — В Круг выскочил есаул Окул. — Мы хоша казаки и не коренные и никаких у нас табунов-улусов на Дону нет, а и нам к Дону пробиваться надо. Война прикончилась тута, не ровен час сыск объявят и, ежели мы не скопом будем, перещелкают нас по одному, как курей на щи. Айда на Дон, а тамо видно будет. Вона ногаи зашевелились — Бог даст, обратно война будет.

— Чирей тебе на грыжу! — пожелал кто-то из рядов. — Не навоевался! Шинкарь новгородский!

— Идти надоть веема! — сказал есаул Брязга. — Но поврозь. Нас человек с триста будет — столь дороги не выдержат: в деревнях взять нечего, а своего провианта у нас нет. Мой сказ — идти поврозь, а встретиться в Рязани и оттеда уже на Дон.

— На Смоленск идти надоть! На Смоленск!

— Полякам в зубы! Во сказал! Они те помянут Псковское взятие! Они те и Могилев припомнят.

— Тиха! — крикнул, подняв камчу, есаулец. — Чего загалдели! Давайте делом решать. Хто на Дон идет — отходи на правую руку, хто нет — на леву…

— Да все пойдем, неча переходить! — закричали несколько казаков.

— Пойдем, куды деваться.

— Ладно, — сказал есаулец. — Не станем переходить. Пущай каждый атаман або есаул своих людей перечтет, которые не желают — сами отойдут.

— Да и не будет таких, — сказал кто-то. — Все пойдем.

— Ладно, это дело решенное! Так?

— Так, так…

— Таперя Ермак про казну говорил. Надоть, станишники, братьям нашим убогим на вклады собрать — каждый должон понимать, что и сам не сегодня завтра будет в таком художестве…

— Спаси, Господи, и помилуй! Не дай Бог! — завздыхали казаки.

— Надоть атамана выбирать, чтобы казной владел. Кого?

— Ермака! Ермака… — сказало сразу несколько человек, и других мнений не было.

— Выходи! — сказал есаулец Ермаку.

Атаман вышел, снял шапку, поклонился казакам.

— Пущай Ермак! К ему не прилипнет, — сказал кто-то.

Ермак поцеловал икону и обнаженную саблю. Казаки на Кругу сняли перед ним шапки, он же свою надел. Расстелили бурку, и Ермак скомандовал:

— Кладите, братья, все, что есть! Вклады нужны большие. А кто что утаит — да будет изгнан из товарищества!

— Так! — ответили в рядах.

Ермак снял два перстня, вынул золотую серьгу из уха. Один из его казаков принес ларец с атаманской казной. Такие же ларцы принесли и другие казначеи. Младший атаман Черкас кинул кожаный кошелек, в котором помещалась вся казна его станицы в пятнадцать человек. Далее казаки пошли по одному мимо бурки, сбрасывая кто перстень, кто золотой, кто кинжал, каменьями убранный, — сдавали свое. Явились откуда-то два позолоченных кубка, низки жемчуга, сберегаемые для невест, жен, сестер… Складывали все, до нательных серебряных крестов, у кого они были, потому как большинство носило медные.

— Спасибо, братья казаки, — поклонился в пояс станичникам Ермак. — Сейчас отделим часть на дорогу, раздадим атаманам, потому как идти надо розно, хоть бы в три отряда, разными дорогами. Не то на постоях оголодаем…

С казной возились долго. Некоторые казаки было собрались выйти из Круга, но есаулец цыкнул на них:

— Стоять! Стоять, чтобы все при общем догляде было! Чтобы посля какая вошь не завоняла: «Не видал, без меня делили!» Стоять!

Атаманы разделили казну, разобрали раненых. Только после этого принялись рыть братскую могилу для убитых да сколачивать гроб для Черкашенина.

Часть казаков ушла рыскать по окрестностям — добывать сани. Весь следующий день хоронили убитых и умерших казаков, ставили кресты, чинили сани, из десятка ломаных собирая пару годных. Служили панихиду и на третий день с рассветом обнялись, попрощались и тронулись, тремя разными дорогами, на Дон. Не ведая, кто дойдет, а кто нет. Потому что можно было и на разбойных татар наскочить, и на государевых стрельцов — да мало ли что ждало на дальней тысячеверстной дороге три горсти людей, обремененных тяжкими обозами, с изувеченными товарищами.

Ермак отдал отощавшего своего коня в запряжку, а сам сел на сани, где, укутанный сеном, укрытый глыбами льда, ехал в гробу грозный и всеславный атаман Войска Донского Миша Черкашенин, возвращаясь в отеческие земли Старого поля.

Верстах в пяти от сгоревшего дотла посада Псковского Ермак оглянулся на далеко черневшие среди снегов стены города и, опять усмехнувшись, сказал:

— Вот те и Пермское воеводство!

И непонятно было, с грустью это сказалось или с радостью.


За Рязанью Старой


За Зарайским городом,

За Рязанью Старою

Из далеча чиста поля,

Из раздолия широкого

Привезли убитого

Атамана польского,

Как бы гнедого тура.

Атамана Донского,

А по имени Мишу Черкашенина.

Ай птицы-ластицы

Круг гнезда убиваются,

Еще плачут малы детушки

Над белым его телом.

С высокого терема

Зазрила женка казачья

И плачет-убивается

Над его белым телом,

Скрозь слезы свои она

Едва слово примолвила,

На белу телу жалобно причитаючи:

«Казачия вольныя

Поздорову приехали,

Тебя, света нашего, не стало,

Привезли убитого,

Атамана Донского,

Атамана польского,

А по имени Мишу Черкашенина».


Под Старую Рязань вышли в марте. Уже вовсю припекало и лед в санях тёк, кони тянули с трудом, потому дороги кое-где тронулись. Казаки поговаривали, что ежели так дале пойдет, то придется гроб на вьюки перекладывать и коньми, без обоза идти. Да обоза уже и не было. Оставляли в монастырях и раненых, и сани, и лошадей. Потому и лошади были до того отощавшие да надорванные, что толку с них чуть. Трусцой да шагом еще кое-как тянулись, а чтобы на рысь или в мах — никак не подымались. По всем придорожным деревням избы стояли без соломенных крыш — кони съели все. Коровы в коровниках держались на оглоблях и ремнях от бескормицы, народ кое-как перебивался репой да лепешками с корой и мякиной. На дневках, ежели припадало стоять в осиннике, кони, как лоси или бобры, кидались грызть кору.

Ермак, почерневший, с проваленными глазницами, сначала ехал, а потом шел за санями с гробом неотступно. Те, кто знал его прежде, не могли припомнить, чтобы он так долго молчал. Прежде веселый и разговорчивый, как полагалось казаку, нынче Ермак был угрюм и молчалив, будто монах.

А вот монахи, попадавшиеся на пути, были не в пример говорливей и за каждого раненого торговались, как барышники на конской ярмарке. Да и то сказать — монастыри были набиты увечными, кое-где от скопления людского, от худой кормежки начиналась дизентерия.

Ермаков обоз тянулся утренними заморозками или еще морозными лунными ночами — на солнце в протаявших колеях стояли лужи.

Печаль первых дней, когда узнали казаки о гибели войскового атамана, прошла, но заменила ее тоска от бесконечной дороги, от таскания тяжеленного гроба. Потому, когда вся рязанская казачья орда кинулась навстречу пришедшим, казаки даже улыбались и радовались, что совсем не пристало на похоронах.

В Рязани собралось много старых родов, казачья община была большой и сильной. Сюда, под защиту крепостных стен, издавна прибегало все, что оставалось православного в степи. Здесь плечом к плечу с рязанскими воинами стояли противу татарских набегов казаки.

В Рязани поджидали Ермака и те, кто пошел другими дорогами: Черкас, Окул, Кирчига, Шабан…

На похороны атамана Черкашенина пришла Белгородская, Мещерская, Елецкая и случившаяся неподалеку Касимовская орда. Пришли темниковцы, пришли казаки с Червленого Яра, с Хопра, Айдара…

В солнечный мартовский день огромная процессия конных и пеших казаков, женщин, стариков, детей двинулась из Старой Рязани в сторону границы, где за тремя курганами начиналось Старое поле — земли вольных казаков. И хоть давно считались эти земли рязанскими, а все упорно твердили степняки — здесь граница, вот эта сторона ваша, а вот эта, напольная, — наша. И показывали три насыпных кургана, утверждая, что здесь лежат первые атаманы, которые привели казаков в Старое поле от Золотых гор из страны Белгородской, когда казачий народ был многочислен и силен.

Никто не помнил имена этих старых вожей, никто не знал, когда это произошло. Говорили только: «в старые годы, давние времена», а дальше путались: не то при Владимире Красное Солнышко, не то раньше.

Но курганы стояли, и было видно, что от прежнего величия не осталось ничего. Вряд ли собравшиеся почти все казачьи коренные семьи могли бы насыпать шапками курган и в десять раз меньший, чем каждый «з трех старых. Поэтому на вершине старого кургана отрыли могилу для Черкашенина. Атаманы поднялись с гробом наверх, и старший из них, восьмидесятилетний темник Кумылга, сломал о край гроба саблю Черкашенина и положил ее по сторонам трупа. На закрытый гроб поставили чашку с вином, прочитали отходную, приглашенный рязанский священник отпел умершего раба Божия Михаила, хотя кто-то из стариков усумнился, что Михаил и Миша — одно и то же имя. Мол, «Мишей» Черкашенина звали потому, что он был силен, как медведь. Но, поскольку никто крестного имени атамана не знал, не стали возражать против Михаила, считая, что Господь сам определит, как звали верного Его воина и казака. У Господа ведь безымянных нет.

Могилу засыпали, и тут пришел черед старым обычаям, потому что умирал последний казак из некогда могучего рода Буй-Туров, Гнедых туров, Быкадоров…

Все атаманы старых родов отхлебнули из стертой чаши по глотку вина и разбили ее о камень, положенный на вершину холма, где была нацарапана тамга рода Буй-Туров.

Около камня разожгли огромный поминальный костер и долго глядели в гудящие полотнища огня. Жаром жгло лица и сушило слезы, потому что сороковой день — поминальный — давно прошел и плакать больше о мертвом нельзя, слезы близких отягощают пелены, в которые завернута душа, и она не может уйти в небесные просторы к Господнему престолу.

— Все, — сказал темник Кумылга. — Нет боле Быкадора Черкашенина.

Он поднял из догоревшего костра горсть еще теплого пепла, подкинул его старческой сухой рукой вверх, на ветер. Легкий пепел рассеялся над степью.

Кумылга спустился с холма, тяжело вскарабкался на коня и поехал в сторону своего юрта — прямо на полдень, — сопровождаемый горсткой воинов своего рода. Скоро их редкие фигуры с особым казачьим наклоном в посадке растворились в голубой степной дымке.

Подобрав полы синего архалука, поднялся в седло старый Букан и увел десяток своих казаков в сторону Букановского юрта.

— Мало нас осталось на этом свете, — сказал Ермаку атаман Алей Казарин. — Мало.

— Что об этом думать, — сказал Ермак. — Если умрем достойно, то приложимся к нашим, у Господа будем едины с народом своим и со Христом…

— Не всем повезет так умереть, как Черкашенину. Сказывают, он голову свою на выкуп Пскова отдал?

— Говорят так, — подтвердил Ермак.

— Позавидовать можно, — вздохнул Казарин. — Точно — он у Господа в славе и покое. А тут не знаешь, как и жить. Стали казаки в Старое поле возвращаться, да своих юртов не помнят, где чьи кочевья, не помнят. Дерутся меж собой.

— Неужто Старое поле мало стало? — ухмыльнулся Ермак.

— Стало быть, мало! Коней друг у друга угоняют, отары угоняют. Ловы по Дону да по запольным рекам друг у друга перехватывают. Неправду в Старом поле творят…

— А что ж старики-то смотрят?

— Старики? — невесело засмеялся Казарин. — А кто их слушает, стариков-то?

— Во как?! — удивился Ермак. — Да, видать, давно дома не был, коли тут такое!

— Старое поле не узнать! Здесь нонь неправда живет. Вон Кумылга поехал — самый старый в Поле. А сколь у него родаков? Семнадцать человек, да и те все для боя негожие! Он, может быть, и стал бы жить по присуду, да где у него сила? А тут кои приходят из Руси, самих-то казаков старых родов с десяток не наберется, так они на Руси у Царя в сотники, а то и головы казацкие выходят и приводят сюда по две, по три сотни голутвы! И творят что хотят, своевольничают!

— А что ж атаманы? — сказал Ермак. — Куда атаманы смотрят, когда старые роды забижают?!

— Эва… — Казарин похлопал себя нагайкой по голенищам сапог. — Да где они, атаманы? Они все на войнах. Старое поле впусте стоит! И казакует тут всякая шалупонь.

— Это мне голос новый! — признался Ермак.

— Вот и голос! — вздохнул Казарин. — Век бы того голосу не слыхать! Сила над честию верховодит!

— Беда! — подытожил Ермак.

— То-то и оно, что беда! — согласился Алей Казарин. — Тута то ногайцы, то черкасы… То свои — хуже басурман. Вот и вертимся в Старом-то поле, на своей отчине, как сатана на свечке…

Они замолчали, глядя на остывающие угли.

— Сам-то чего делать будешь? — спросил Казарин.

— Счас на стругах по Дону на низ пойду, к своим юртам, надо людям роздых дать — кой год без передышки.

— Ну-ну… роздых, — сказал Казарин. — Я слыхал, и у тебя там чегой-то не кругло!

— Через чего? — вскинулся атаман.

— Да навроде слыхал, ваши чиги с каким-то Шадрой рубились.

— Что за Шадра?

— Не знаю! Послал наших туды узнать, как чего, — но ростепель, а они конно пошли. Надоть на стругах… Ты давай сам сплавай, ежели чего — я полета конных приведу — будь в надеже.

— А верные ли?

— Да пока вроде не изменяли, — сказал Казарин, — а там — кто их знает. Моих-то родаков осталось — восемь человек. А это все пришлые. Из Руси голутва, да пять литвин, да поляков трое. Вот теперь такая Казариновская орда. Однако ехать надоть, — сказал он. — Ростепель! Не дай Бог, в степи половодье захватит. Ты-то как дальше пойдешь? — спросил он, поднимаясь в седло.

— Сейчас на Елец, а там на Дон выйду, струги либо куплю, либо поделаю и на низы поплыву! — ответил Ермак. — В свой улус. Нам тут не прокормиться, а тамо у нас отары да табун…

— Ну — помогай Бог! — приветственно поднял нагайку Алей. И показалось Ермаку, что Казарин что-то недоговаривает, но спрашивать было не с руки — Казарин Ермака помоложе.

У подножия кургана горели десятки костров. Казаки ели поминальную кутью, вспоминали все хорошее, что сделал Миша Черкашенин, с тем чтобы душа его, пребывающая сейчас между казаками, слушая это, набиралась славы для ответа на Страшном суде и оправдания…

Ермак походил у костров, помянул погибшего атамана с одними, с другими. Но на сердце было неспокойно. Что-то недоговорил Алей, но о чем-то предупредил.

За те годы, что не был Ермак в Старом поле, все здесь изменилось. Сменилось поколение. У костров, где раньше собирались все, кто был Ермаку знаком, сидел нынче народ ему неизвестный, да и он большинству был не памятен. Знали только, что Ермак Тимофеев из рода Чиги, что у Царя на службе долгие годы пребывал… И все.

От трех курганов, на самой границе Старого поля, собравшиеся на похороны разъезжались врозь. Большая часть пошла через нетронутые еще снега прямо на юг, где во всех городах на старой границе стояли гарнизонами степняки-казаки, — Ряжск, Скопин, Данков… В этих городах-острогах почти вся городская стража была из выходцев со Старого поля или возвращающихся после двухсотлетнего изгнания с севера, из Литвы и других украин степняков.

Ермак же, на совершенно обезножевших лошадях пройдя через линию между крепостями Ряжск и Ско-пин-городок, вышел к узкому еще и незаметному подо льдом Дону. Это уже был Дон! Он бежал туда — на юг, в страну Куманию, в Половецкую степь, в Дешт и кыпчак, в Старое поле, куда рвалась душа и самого атамана. Туда, где нет ни Царя, ни воевод; где шелковые травы, медовые реки…

Они грезили о Старом поле, прикрывая глаза от слепящего мартовского солнца, которое горячими лучами топило сугробы, журчало в теплые полдни капелью в оврагах, отливало на черных крыльях копошившихся на проталинах грачей.

Рязанская детвора — по-северному голубоглазая, по-южному смуглая — уже таскала на прутиках выпеченных жаворонков, крошила хлебом под окнами, припевая:


Жаворонки, прилетите

Весну красную принесите…


«Жаворонки, — усмехался Ермак. — Прилетите, но не больно весну торопите. Дайте нам хоть до Ельца дойти».

Ермак решил пересесть на струги и без коней, оставив только небольшой конный отряд, плыть по Дону в Качалин-городок. Иной дороги уже не было. Степь начала таять.

О возврате в Москву тоже думать не приходилось. Подорожная у него была только до Пскова. Дальше он шел уже нарушая предписания — по своей воле, по своему разумению, а стало быть, не по цареву указу, не по Государеву закону. Поэтому с последней отметкой дорожной стражи превратился он из казака служилого в казака вольного… А ежели шла бы их не сотня, вооруженная да снаряженная, да с бочонками трофейного пороха и даже небольшими пушками на санях, вряд ли пропустили бы их московские сторожи. Пушки и пищали, имеющиеся у каждого казака, мгновенное построение для боя быстро приводили в разум самого корыстолюбивого и взгального воеводу, который в «скасках», посылаемых в Разрядный приказ, вместо «прорвалась на Дон ватага казачья» предпочитал писать «проследовали к засечной линии служилые казаки под водительством атамана Тимофеева со всем воинским припасом для огненного боя».

Таких отрядов о ту весну на юг тянулось много. И пограничники московские смотрели сквозь пальцы, ежели кто-то следовал без грамоты, самовольно. Шел-го ведь не на гулянку, а на войну, которая становилась все явственней. Все чаще из степи налетали ногайские разъезды. Пока еще только маячили в виду засек и острогов, но могли и нагрянуть всей ордынской силой. Вот тогда каждая рушница, каждая сабля будут на счету. Потому, глядя вслед Ермакову отряду, воеводы приговаривали: «Пущай идут себе! Пущай с татарами пластаются. Пущай дружка дружку режут на здоровие. Русь целей будет. Лучше пущай в степи дерутся, чем под городскими стенами». Правда, иногда закрадывалась мысль, что могут эти неугомонные с татарами замириться да под стены нагрянуть вместе с ними. Тогда крестились опасливо: «Господи, не допусти».

Прочно срубленный деревянный Елец на высоком меловом берегу завиднелся издалека, да подойти к нему было непросто. Шли с напольной стороны вдоль реки Сосны, где уже вовсю подтапливала заливные луга полая вода.

Через реку переправлялись, молясь Богородице, чтобы предательский темный лед простоял хоть ночку. Шли со всеми опасениями: напольная сторона была издавна степной, казачьей, потому от Рязани ею и пошли. Здесь у Рязани кончились все подорожные бумаги, и всякий разъезд московский мог чинить казакам преграды, иди они высокой береговой стороной.

Неприятно это все было Ермаку. Отвык он жить воровским способом. Не один десяток лет был казаком служилым, а тут вот незаметно да непонятно, а опять оказался на волчьем казачьем положении. Конечно, вряд ли какой воевода отважился бы вступить в схватку с двумя сотнями казаков, до зубов вооруженных и закаленных в многолетних боях с поляками, но пальнуть наудачу мог. И атаман понимал, что ему любое столкновение, которое потом в донесениях распишут как великую битву, ни к чему. Он и казакам заказал свое имя называть, вернувшись к старому степному — Токмак.

Токмак и Токмак — а там понимай кто: казак ли, татарин. Никто и спрашивать не решится, куда идет отряд.

Потому и переправляться решили у самого Ельца. И была та переправа опасной.

Спасибо, ночь была лунная, ясная… Обвязавшись веревками, щупая полыньи и промоины шестами, далеко друг от друга пошли через реку пять человек.

На всякий случай оставшиеся держали запаленными фитили у рушниц — кто знает, может, на том берегу казаков ждет неведомая засада. Хоть москали, хоть татары — захватят, а потом разбирайся.

Растянувшись в две цепочки, первые казаки пометили веревками края переправы, и отряд по одному, по два человека, спешившись и держа коней в длинном поводу, перетянулся на высокий елецкий берег. Последние шли уже на восходе.

Замыкающими шли Ермак и самый молодой атаман Черкас.

Еще прошлым летом прилип к Ермаку этот молодой казак. Был он откуда-то с низов. Расспрашивать было у казаков не принято, но из разговоров Ермак догадался, что побывал Черкас еще мальчишкой в Запорожье, был и в Крыму полонянником, бежал. Что вся родова его не то погибла, не то рассеялась, а жил он с родителями под Бахмутом…

Частенько смотрел Ермак на то, как Черкас ловко сидит в седле, как разумно и толково командуем двумя десятками своих казаков, среди которых были и много его старше, но слушались ради уважения к уму и храбрости.

«Эх! — думал атаман. — Кабы мои-то живы были… Вот такие бы сейчас были…»

Потому и теплилось в нем отцовская любовь к этому статному казаку — даром что черкасу… На низу каждый второй наполовину черкас. Вон и у Черкашенина отец черкас был, а выбрал Круг его войсковым атаманом. Круг выбирает не по родовитости, а по достоинству. Может, когда и Черкас в атаманы выйдет. Хотя тяжкая это доля — быть атаманом!

Лед трещал и прогибался. Под берегом уже темнели промоины.

— Ну что, сынок! — сказал Ермак, приободрясь. — Давай по-казачьи!

Они были последними и потому могли себе позволить этот пустячный по сравнению со всеми остальными опасностями риск.

Черкас улыбнулся и, распустив повод, отъехал от Ермака саженей на пятнадцать.

— Айда! — крикнул он, хлестнув коня камчой. Усталый от двух месяцев дороги, голодный конь с трудом поднялся в галоп, но разошелся, чуя опасность, и вылетел на лед во весь мах.

Страшно гикнув, сорвался на лед и Ермак. По-молодому привстав на стременах и нависая над шеей коня, он птицей перелетел через реку. У самого берега конь провалился задними ногами, но рванул на передних и вынес всадника на каменную осыпь. Черкас уже оглаживал коня, сияя ослепительной белозубой улыбкой.

— Ну вот! — сказал Ермак. — Полно, братцы, нам крушиться! Скоро дома будем.

Высоко на стене деревянного острога забухала сапогами стража. Полыхнул раздуваемый пушкарем фитиль.

— Кто такие? — крикнули со стены.

— Свои! — ответил Ермак. — Служилые казаки. Из Пскова ворочаемся.

К удивлению атамана, со стены не спросили грамоту, а успокоенно сказали:

— Ступайте в посад. По правой стене объезжайте, как раз и ладно будет.

— Чегой вы припозднилися? Ваших в степь сколь прошло.

Стражники доверчиво вылезли на стены, высовывались из бойниц.

— А правда, что Черкашенина убили? — спросил освещенный пламенем фитиля пушкарь.

— Правда! — сказал Ермак. — Мы его и привезли в Старую Рязань.

— Жалко! — пожалели на стене. — Хороший был атаман. Я с ним на Азов ходил.

— Ты городовой, что ли? — спросил Ермак.

— Городовой казак Елецкой сотни, — ответил пушкарь. — А вы-то чьи?

— Всякие, — уклонился Ермак.

— Ну и ладно, — не стал расспрашивать городовой казак. — Елец — всем ворам отец. Только вы чего-то с Поля пришли, будто крымцы. В казаки-то от нас идут…

— Да и мы уйдем. Вот струги добудем да и поплывем на Низы. Не слыхал, струги у вас никто не ладит?..

— Как не ладит! Мы в Ельце все могем!

— А есть струги на продажу?

— А как же! И струги есть, и лес. Тем живем, тем кормимся. «На Сосне да на Вороне стоят струги в схороне…» Правда, казаки уж много перекупили, да для такого случая хозяева и свои продадут. Когда еще столько людей через Елец пойдет. А вам без стругов нельзя, — сказал словоохотливый стражник. — Вот как раз по полой воде и поплывете, тут важные ледоходы бывают, так за ледком и сплавитесь.

— Может, кто подсобит струги-то купить?

— Да с дорогой душой! — ответило сразу несколько человек. — Найдем! Завтра в посаде мы вас отыщем. А сегодня не взыщите, нам острог[ отворять не велено…

— Да мы без обиды. Сами служивые. Понимаем.

— Вы туды, направо, в Черную слободу, ступайте. Тамо всех приютят, а завтра мы вам пособим… Без стругов-то вам никак не успеть…

Однако в Черной слободе в каждом дворе стояло по пять-шесть казачьих коней, избы были набиты лежащими вповалку воинскими людьми.

— Да откуда вас столько понаперлось? — удивился есаул Окул.

— Как откуда? — отвечали ему. — Все оттуда, откуда и вы, — из-под Пскова. Государевым указом на засечную линию переведены. Так что не обессудьте, станичники, а ночевать вам негде. Мы вон еще избы рубим, потому из Москвы стрельцы скоро придут, ку-быть с две тысячи!

— Ого!

— Вот те и ого! По всему видать, как дороги станут — ногаи на Москву пойдут.

Пришлось идти от города в прямо противоположенную сторону: слева от Ельца, ежели смотреть из Старого поля, в десяти верстах начиналась линия, которую держали служилые казаки. Приняли они ермаковцев с распростертыми объятиями. Одни потому, что, может быть, впервые видели настоящих, природных казаков; другие потому, что жила в них не то обида, не то вина, что стоят они на линии против своей родины, против Старого поля, и под командою родовых или выбранных атаманов исполняют приказ московских воевод.

Утром, когда отоспались в казачьих землянках, похлебали горячего кулеша, пошли разговоры да знакомства. К вечеру второго дня постоя из-под Ливен прискакал атаман Яков Михайлов — кинулся к Ермаку.

— Ну все! Ну все! — говорил он, смахивая непрошеные слезы радости. — Теперь, как обратно стретились, и не расстанемся. Никуды я от тебя теперь, Ермак Тимофеич, не поеду. А то обратно разбежимся на пятнадцать лет… И все мои люди с тобой пойдут.

— Что за народ?

— Что и везде: голутва да татары! Двое навроде с Москвы, один, как я, — из Суздаля.

— Коренных казаков нет?

— Откуда им быть? Те все в поле казакуют, ежели, конечно, остался там кто. Там, слыш-ко, свара какая-то была, какой-то Шадра навроде баловал.

— А что люди говорят?

— Какие люди! Энти люди тебе расскажут, что в Москве у Рогожской заставы стрельчиха на обед куму варит, а что в Старом поле, им не ведомо и вовсе не интересно. Одно слово — москали.

Они уселись на кошму, отбили головку у засмоленной корчаги польского меда, привезенной для такого случая запасливым Яковом.

— А тебе-то интересно? — усмехнулся Ермак.

— Как когда! — простодушно ответил Михайлов. — Как сыск беглых пойдет, так интересно, что на Дону, а как бояр припекут татары к заднице, да станут они сюды прелестные грамотки слать, мол: «Спасайте, казаки, помогайте! Ежели пособите — все вам будет, всех в боярские дети запишем, а которые не хочут — обелим. Беломестными, стало быть, станете!», тады интересно, что на Москве.

— Помирать-то где думаешь? — наливая, сказал Ермак. — В Москве али в Старом поле?

— Вона хватил! Я помирать-то и не мечтаю! Чего это мне помирать! У меня вон, кабы не те два, что турок выхлестнул, — все зубы целые, а ты — помирать… Ежели на дыбе и в застенке московском — тады в Старом поле, а ежели у татарина на пике або у поляка на колу — тады в Москве! — засмеялся щербатым ртом Михайлов. — По мне — лучше не помирать. Ноне самая жизня — все дерутся, все к нам на поклон бегут, все посулы великие сулят. Всем мы нынче нужные.

— А ненужным станешь — куда денешься? — пытал Ермак.

— А ненужным стану, — делая глоток в полкорчаги и утираясь рукавом, сказал Михайлов, — тогда и думать буду! Ты лучше вот что ответь — берешь меня в свою ватагу?

— Беру, беру! — засмеялся Ермак. — Но, чур, не своевольничать.

— Ты что, батька, когда я своевольничал? Всё, как Круг решит, исполним в точности! На Круг-то поедешь? Ведь Черкашенин, Царствие ему Небесное, преставился… Дон без атамана!

— Поеду! — сказал Ермак. — Вот сейчас струги наладим — и за половодьем пойдем на Низы.

— Дело! — мотнул чубатой головой Михайлов. — Катька, ты не обижайся, а мы тебя войсковым атаманом кричать будем, заместо Черкашенина! Ты не обижайся. Всех сместим — тебя поставим, и будешь нами владеть!

— Эх, Яша! — сказал Ермак. — Пил бы ты молоко! Ложись отдыхай!

Захмелевший Яков пытался возразить, но крепкий мед свое дело делал.

— Они мне говорят, служи — в дворяне тебя запишем, беломестным сделаем. А зачем мне беломестным — я пашни не держу! Я человек вольный! В боярские дети выйдешь, говорят… А из меня боярин — как из хрена свечка… Не, батька, я с тобой пойду! И все наши с тобой пойдут! — сказал он, укладываясь на кошму и по-детски причмокивая губами. — Господи, батька Ермак Тимофеевич, — радость какая… Сколь мы с тобой похаживали, а ты пятнадцать годов мотался незнамо где, а я тут, в одиночестве. — Яков всхлипнул и захрапел.

Ермак вышел из землянки, которую отвели ему как атаману гостеприимные елецкие казаки. Горели костры, и в прозрачном свете уже совсем по-весеннему теплой ночи хорошо виднелось собравшееся у костров воинство.

Народ в большинстве был молодой, горластый. Пели песни, а кто-то и приплясывал, радуясь встрече, запамятовав, что пост не кончился. Сидели вперемежку москали, татары мещерские, татары елецкие, черкасы, казаки коренные… Но коренных было мало — совсем мало, — синие родовые архалуки их тонули в пестроте разномастных одежд, в основном взятых с бою. Только что архалуками да высокими шапками и тумаком отличались они от остальной вольницы. Человек несведущий и не угадал бы их.

Отметил Ермак и еще одну грустную особенность — были его соплеменники все больше пожилые. Два-три молодых лица, да и на тех какая-то одному ему видимая усталость…

«Уходит народ, — подумал Ермак. — Уходит, не выдержав тех испытаний, что обрушили на него последние триста лет. Нас у матери было пятеро — в живых остался я один — у меня никого… В роде Ашина — Алим, кум московский, сказывал — был он в роду пятнадцатым ребенком. А у него — трое сыновей и всего один внук — Якимка. Нужно возвращаться! Идти в свои старые юрты, поднимать будуны, ставить улусы и вежи, разводить табуны, отары. Чтобы вновь цвело Старое поле красотою своих сынов — казаков коренных, природных.

Домой! — решил Ермак. — Домой! Туда, где кочует Качалинская станица, где ходят тучные отары и большие табуны… Домой! На Дон, на самое колено его, на Переволоку, в родовые степи!»


Краденый табун


Весенним светом наливались дни, и душа рвалась на волю. Туда, в степную ширь за рекою Сосною, где нет власти ни царской, ни боярской, ни денежной, а только ширь темно-синего неба, зеленые увалы в алых маковых реках, синева озерная; где реки текут медовые, а травы стоят шелковые… Много испытали казаки власти царской, много боярской, но пуще тех двух была власть денежная, и это они очень хорошо почувствовали в Ельце-городе.

Все, что казаки навоевали и выслужили да в казну общую сложили, быстро истаяло. Много раздали на вклады в монастыри, много ушло на постои да на корм лошадям — ведь третий месяц в дороге. А как из Пскова вышли, так вместе с окончанием подорожной кончились и Государевы дармовые харчи. Везде за свои денежки покупать пришлось да христарадничать, потому как войск на юг шло много и деревни столько едоков и постояльцев не выдерживали.

Ермак тянул да откладывал, прижимал денежки, а все они сыпались, как меж пальцев песок. Вот и вышло, что в Ельце с купцами-корабелыциками никак в цене не сойтись. Они свои резоны приводили: цены на лес да на мастеров. Струги-то у них были очень хороши, но больно дороги.

Собрались атаманы на самую неприятную беседу — деньги считать.

— Так что, — сказал Ермак, — можем только пять стругов купить, и на большее у нас денег нет.

И то истратим все до копеечки — голы на Дон пойдем, только рыбой и станем кормиться, даже хлеба не возьмем в достаточности. Коренные-то казаки и без хлеба больно хороши будут, а голутвенным, из Руси пришедшим, — без хлеба никак нельзя. Ослабнут.

— Ну и чего делать? — спросил Яков Михайлов.

— Не знаю, — вздохнул Ермак. — Пять стругов — мало. Они всех не подымут, а случись столкнуться с караваном, да еще с воинским, они нас мигом перещелкают. Так что, может, вовсе стругов не покупать, а купить на казну харчей да и пойти через Дон на низ пешки…

— Ого! По жаре да по чистому полю… Наскочат татары, вот те и будут Низы.

— Наскочить-то не наскочат — много нас, — сказал Ермак. — Отмахаемся! У нас огненного боя в достаточности. У каждого по две, не то по три пищали, да рушницы. Как наскочат, так и отскочат. Но придем мы на Низ чуть живенькие, в одних убытках и полном художестве. Все истрепемся-изорвемся и коней погубим вовсе.

— А у меня — другой сказ, — сказал Яков Михайлов. — Ты, Ермак, человек степной, а я лесной! И у нас все казаки, из Руси которые, — топор в руках держат. Потому струги мы покупать не станем, а купим лесу да сами струги и сладим, и будут они лучше покупных, вот те крест!

— Верно! — подтвердили Гаврила Ильин и другие голутвенные. — Да мы и лесу-то покупать не станем. А чуть сплавимся по Дону, а тамо такие рощи да леса, что на тыщу стругов лучшего лесу наберем. Много ли на струги лесу надо? Тьфу!

— Это дело, — согласились и другие атаманы.

— Рубить надо скоро, — сказал Ермак, — чтобы по полой воде сплавиться.

— Да, чай, не царский терем! Чего его долго-то рубить? Небольшие кораблики-то чего не рубить! А плотником у нас, почитай, каждый второй!

Быстро рассчитали деньги на инструмент да на железо, остальное — на припасы!

— Ну вот и ладно! Вот и ладно! — радовался Ермак. — И сыты будем, и поплывем на стругах. Рыбы наловим. Отдохнем. На стругах-то плыть на Низы — такая благодать…

Не откладывая дела, большая часть казаков с новенькими топорами пошла лес валить.

Доставали какие-то топоры из котомок, и для многих это была единственная вещь, из дому несенная, потому, может, и домов-то этих в такое лихолетье уже нет… Кто знает, что вспомнилось людям, пришедшим в степные края из коренной, лесной Руси, когда направляли они на наждачном камне годный для труда и для боя инструмент. Были крестьяне да лесорубы, стали служивые да казаки. А все тянуло домой, на лесную сторону. Под старость все, кто на Дону прижился и выжил, норовили обратно уйти, хоть в скиту, хоть в деревне какой укорениться да дни жизни скончать в лесной красоте, а не в степной пустыне, которая так и не становилась им отчизной.

Казаковали они по многу лет, чтобы там, на родине, позабыто было их имя и сыск окончен. А потом все же возвращались.

Иное дело — коренные казаки, — эти наоборот, где бы ни служили, на каких бы стенах ни держали караулы, а все в степную сторону поглядывали. От лесной тесноты томились. И ежели не выпадало им в степи дни свои окончить, приберегали в ладонке на груди степную землю своего юрта, чтобы землю ту высыпали им на мертвые лица, руки и босые ноги, чтобы, и во льдах похороненные, лежали как в своей земле.

Воевали вместе. И, похлебав несколько лет кулеша из одного казана да постояв плечо в плечо не в одной сече, становились в деле друг от друга неотличимы: один топор держать научался, и не тяготил он его, как, скажем, ложка, другой — аркан кидать, как степняк заправский, да ползать и нагайкой биться, кумыс пить и конину есть…

Но все же, когда припадало время отцовское мастерство показать — брался степняк за аркан, а лесовик за топор, как им на роду было написано. Брались со всей страстью человека, изголодавшегося по своему предназначению, вернувшегося к делу главному и любимому. Потому в лесах на реке Вороне казаки голутвенные, пришлые, были на первых ролях и на казаков коренных даже покрикивали, а те не обижались, охотно все исполняли, видя, как в руках людей умелых все ладно идет.

Ермак мотался между купцами, амбарами да верфью, где безотлучно, денно и нощно работали казаки. Несколько раз вырывался туда, к своим, в лес, из Ельца и даже пару раз сам жадно хватался за топор и, на удивление многим, тесал ровно. Стало быть, решали казаки, умеет атаман топор в руках держать, даром что малахай татарский таскает да с любым басурманином на его языке балакает.

Струги ладили со тщанием, потому — себе, не на продажу.

— Как построишь, так и поплывешь, а как поплывешь — так и поживешь! — приговаривал Яков Михайлов, так вытесывая лесины, что и строгалем за ним выглаживать не надо: доска — как атласная, а руке — радость. И бабайки-весла такие выстругивал, что иной так-то гусли не вырезывает. Но и Яков Михайлов не решался строить стружную трубу — киль и основу корабля, — в которую крепили ребра и пришивали доски бортов. Это делали мастера-корабельщики, для которых на реке Воронеже была не первая стройка.

Грохнул и пошел лед. Поплыли, толкаясь и налезая друг на друга, будто ярки в большом стаде, крыги-льдины. Зашумела, зажурчала, выходя из берегов, полая вода, подняла, закачала на мелкой волне в огражденных от льда заводях новенькие широкогрудые, низко сидящие струги. Заблестели они, отразились в воде смоляными, плавно выведенными бортами.

И стерли пот с закопченных лиц усталые корабельщики. И вздохнули, пряча заветные топоры:

Вот оно: дорогое сердцу ремесло. Когда еще придется струги ладить! Век бы работать, не бросать, чем по степям таскаться да ворогов саблей пластать.

Отмылись-отпарились, по избам отлежались. Маленько отъелись, поправились — потому рыба пошла! Дождались, пока последние льдины из заводей в реки вынесло да на юг уволокло. И, отслужив молебен, погрузились.

Ровно дюжина стругов, со всем воинским припасом, по восемь весел, по шестнадцати гребцов, да по двум кормщикам, да по пищальнику, да по атаману корабельному в каждом струге, вышли в Дон, простясь с полусотней товарищей, что остались с конями под Ельцом. Как степь просохнет, а кони в силу войдут, погонят их на Низ, куда как раз прибудут струги.

— Все! — сказал Ермак. — Теперь-то мы сила! Теперь-то мы дома! Нас теперь ни из Москвы, ни из Азова не достать.

Но не в тех годах был атаман, чтобы долго радости предаваться. Чем ласковее качали струги шелковые донские воды, чем прекраснее было небо, густо усеянное звездами, низкое, теплое, бархатное, тем тревожнее думалось атаману: что там впереди? Кто этот Шадра, о котором говорили старые казаки Кумылга, Басарга, Букан? Что ждет его в Качалине-городке, который покинул он два года назад, когда пошел с атаманом Яновым под Полоцк и Смоленск? Что там? Отчего нет никаких вестей? Поэтому и подтрунивал он над казаками: «Что долгие песни поете? Вы частые играйте, тогда и бабайки ворочать станет легче!», да при каждом удобном случае велел ставить парус.

— А чего вперед-то гнать? — говорили меж собой казаки. — Тут така благодать — плыви да плыви! Тепло! Еды вдосталь — рыба вон сама в струг прыгает! Куды поспешать? Чего Бога гневить?

— Глупые вы! — ругались атаманы. — Дон без войскового атамана находится. Надоть скорее Круг собирать да нового ставить, замест Черкашенина! Навалится татарин або ногай, а мы как куль без завязки. Вот и посыпемся кто куды!

— Ваше дело такое, атаманское! — отвечали рядовые. — Вам бы век нудиться, да печалиться, да вперед замышлять! А наше дело простое — поесть, поспать да с девками погулять — вот и праздник! А тута, на реке, что ни на есть — кругом райское житье!

Давно махнул им шапкой, поклонился в пояс, недалеко от Ельца, последний пахарь, готовивший соху. Давно мелькнула на холме последняя белокаменная церковь. Дальше пошли земля дикая, степь вольная. Видали казаки у берегов и верши, и вентери, видали и ловушки, на зверя ставленные, да не видали рыба-ков-охотников. Таились те в прибрежных зарослях. А как попытались казаки перемет снять — свистнула из тальника стрела — хорошо, никого не задела. Кинулись казаки стрелка словить — ан нет никого. Один самострел к дереву прилаженный да на вершу нацеленный…

— Это бродники — казаровцы! — говорили бывалые казаки. — Они тута живут и промышляют. До того скрытные да хитростные — в двух шагах от него стоять будешь, а он по земле распластается, и нет его. Такие пластуны завзятые!

Маячили по меловым горам да холмам — либо ногайцы, либо буртасы. Близко не подходили, видя многочисленность казаков и хорошее оружие, а наверняка своим знать давали: казаки идут! И отгоняли буртасы своих баранов да овец, коней да коров подальше от греха, поближе к Волге. Казаки идут!

И ногайцы доносили в ставку: идет караван казачий, оружия много, народ закаленный. Могут-де с войском царским заодно действовать, могут и сами, никому не подчиняясь. Одно слово, казаки — самая злая заноза в планы Ногайской орды, крымского хана и султана турецкого. И тут же получали разведчики запрос — куда идут казаки? Кто ведет? Что собираются делать?

А вот этого разведчики знать не могли. Да и узнать было невозможно. Сами казаки с атаманом во главе не знали, что делать станут! Домой возвращались, на степное жительство, хоть и не больно сытное, хоть и опасное, а по своей воле! Где советчик тебе и оборона — атаман, которого ты сам выбрал, — допрежь всего отец твой, а уж потом — судья! Над атаманом волен Круг да Бог! И больше никого. Ни Царя, ни бояр и тиунов, ни дьяков, ни всей той сатанинской тьмы.

Нету в степи ни Царя, ни султана, ни короля! А за такое и жизнь отдать не жалко…

Разливало в казачьих сердцах пение весеннего жаворонка покой и трепещущую надежду на счастье! На светлое, доброе и радостное, что только в детских безгрешных снах виделось…

Потому и хохотали на стругах до слез, и рыбу тягали до изнеможения, и песни играли до хрипоты. Воля и сила! Что еще нужно человеку?!

Раза два на переправах встречали своих. Тянулись конные и пешие казаки на Круг, а может, на бой с ногайцами. Как дело пойдет. Пеших на струги взяли, а конные степью, напрямки, на юг двинулись.

Сходились казачьи ватаги с опаской. Спервоначалу друг друга оберегаясь. Чаще всего появлялись на холмах конные казаки из вольных коренных, и от ермаковских стругов выходил кто-нибудь, старой казачьей речью владеющий.

Обменивались большинству казаков непонятными знаками. Выясняя, кто идет, да откуда, да какого рода, и прочие известия…

А когда выясняли, что свои, когда спешивались да из стругов выходили — разводили общие костры и братались-гулеванили. При впадении в Дон Толучеевки-реки подошел скрадом отряд Мещеряка. Издали казаки его заприметили, да он и не таился — сам на холме стоял. Но сколько у него людей и каких — со стругов было не видно. Помахал казакам: «Кто такие? Кто атаман?» А как ответили: «Ермак. На Низ идем!» — с коня соскочил да бегом к реке. Чуть не по пояс в воду вбежал, к Ермаку кинулся!

— Здорово! Здоров! Вот какая радость, а нам в Мещере сказали, что ты убит!

— Нет, Черкашенин.

Обнялись атаманы, тут и казаки, что в прибрежных зарослях ховались, без всякой опаски на берег высыпали, человек с полета.

Целый день дневка была. Вольные казаки вокруг костра сидели, и пели, и плясали. С интересом смотрела голутва, особливо те, кто на Дону николи не бывал, как они пляшут, носки выворачивая, как вприсядку ходят да нагайкой над головой вертят… Чудно! Не пляшут так-то на Руси. Не поймешь, то ли пляшут, то ли дерутся… Мещеряк вел своих казаков из-под Тулы. Вместо казаков на службу касимовских татар взяли.

— Они что, с ума сошли? — спросил Яков Михайлов. — Они же ногайцам города откроют и на Москву поведут.

— Нет, — сказал Мещеряк. — Не приведут. Они присягали на шерсти.

— Ворон ворону глаз не выклюет! — не поверил Михайлов.

— Не знаешь ты степняков, — сказал Ермак. — Не изменят! Это точно. Костьми полягут — не изменят, а за честь, что их на службу царскую взяли, Драться будут не на жизнь, а на смерть…

— Драться-то будут, а вояки-то они хреновые! — сказал Мещеряк. — Моим ребятам не в пример.

— А за что вас со службы уволили?

— Да мы сами ушли! — сказал Мещеряк.

— Через чего?

— Тоска взяла. Караулы да караулы… Да мужиков тиранить… Нет на то нашего согласия. Надоело боярам кланяться, чванство ихнее невмоготу стало… — Мещеряк пытался объяснить то необъяснимое, что срывало их с мест сытных, городов спокойных и гнало в дикую степь, в пустыню безлюдную…

— Не схотел, стало быть, на собачьей доле волк жировать! — засмеялся Ермак.

— Во-во… У волка своя воля.

— То-то и оно… — вздохнул Ильин. — Отбилися мы от правильной жизни.

— А где она, правильная? — сказал Ермак. — Правильная, когда отец сына убивает да грех по всей стране чинит? А?

— А нам от него шкоды не было! — сказал Михайлов. — А что бояр казнил, так туда им и дорога.

— А непотребство по всей державе, а блядня бесконечная! — не унимался Ермак.

— А тебе-то что? Это че, женка твоя была? Сестры?

— Нет! — взвился Мещеряк. — Я тоже в такой державе жить не хочу! Не буду!

— Да… — сказал Ермак, мостясь поближе к теплу догорающего костра. — Я слыхал, страна такая есть — Беловодье: там люди по правде живут, в довольстве и богачестве, и без войны.

— А где ж такая страна? — спросил Михайлов.

— На восходе солнца, гдей-то у Золотых гор. В стране Киттим! Да вот как ее сыщешь…

— Как же без войны-то? — спросил Черкас. — Разве без войны хоть одна земля живет?

— Мы войной кормимся! — сказал Мещеряк. Нам без войны никак нельзя.

— Ну ты сказал! — рассердился Ермак. — Как же это ты войной кормишься? Раскинь умом-то!

— А что тут думать, воюем — добычу имеем.

— Велика ли та добыча и ею ли ты живешь? — спросил Ермак. — Да той добычи и на помин твоей души не хватит! А посчитай, сколько ты коней да людей погубишь да всякого припасу изведешь — сколько надо будет той добычи, чтобы только вложенное в войну вернуть!

— За службу жалование идет, — сказал Ильин.

— Так ведь это не за войну, а за мир! Тебя на службе держат, чтобы супротивник в страхе был и не совался! Стало быть, за мир… В правильной державе войско в такой готовности, что враги-то и не лезут — опасаются.

— Без войны неизвестно, как и жить, — сказал Михайлов.

— Отбились мы от людской жизни, — вздохнул Ермак, — вот и неизвестно. А перед Богом грех!

— Мы что, сами, что ли, войну выдумали? — сказал Михайлов.

— Жить без войны можно! — удивленно сказал Мещеряк. — Это я не думал раньше. Живем-то конями, да отарами, да рыбой, а война все, что дает, — сама и съедает!

— Людей больно много! — сказал Черкас. — Жили бы друг от друга подальше, так и не дрались бы.

Мещеряк и Ермак не удержались от смеха.

— Нет, брат, — сказал Ермак, — война в самом человеке. Человек человека теснит да кабалит, потому сатана его научает да подталкивает…

— Ну ты, батька, прям как поп! — сказал Михайлов.

— Нет, — сказал, подбрасывая дров в костерок, Ермак. — Просто я старый — навидался всего, а сплю мало… Вот мысли всякие в голову и лезут. А то сказать, казаки, ежели мы о душе думать не будем, чем мы татар лучше… Ежели только саблей махать, да посады жечь, да струги грабить — так ведь Доживем до монгольского художества. Вот были воины! Пол-мира покорили! А сами, сказывают, мышей да человечину ели!

— Брешут! — не поверил Мещеряк.

— Да не брешут! Потому шли большим войском, а на переходах большим войском кормиться нечем. Тут вот и выходит, что в поле и таракан — мясо! Ели мышей! Они же никакой пищи, кроме кумыса да мяса, не знали!

— Ну а человечину-то как же?

— А очень даже просто! Они в такой гордыне пребывали, что, мол, только они и люди, а все остальные — скот и дичь, — потому ее и есть не зазорно.

— Вечно вы к еде разговоры заведете! — рассердился Михайлов — Как после этого щербу хлебать? На трех рыбах варена, а вы такое…

— А очень даже просто! — сказал Ермак, доставая из-за голенища ложку. — Где щерба-то?

Сняли казан с огня, перекрестились, притулились вокруг, хлебать по солнцу.

— Аж губы слипаются — похвалил Мещеряк.

— Да тут чего только нет! — сказал Михайлов. — Тута и стерлядь, и осетерко, — вот счас юшку схлебаем — сами увидите.

— Век бы ел — не наелся! — сказал Ермак, чисто и умело разбирая голову. — И всем-то наш батюшка Тихий Дон богат, — вздохнул он, когда, наевшись, разлеглись атаманы на теплом прибрежном песочке. — Ему бы мира да спокойствия.

— Сказывают наши старики, прежде мир был, когда здеся была страна Кумания, — заметил Мещеряк.

— Эхма! — невесело усмехнулся Ермак. — А они тебе сказывали, чем наши предки-половцы промышляли?

— А чем тут промышлять можно? Рыбу ловили да стада водили. Говорят, пахали маленько.

— Полоны они к туркам из Руси водили! И своими не брезговали! Я в Астрахани много со стариками-куманами говорил, — такая была держава — не дай Господи! И тоже, значит, пока ты вольный, ты — человек, а как оскудел — хуже скота — веревку на шею и в Азов, на рабский рынок!

— Тогда понятно, почему их Господь монголами покарал. Ишь ты, рабами торговали.

— А Русь чего же? Русь-то за что татарвой покарал? — спросил Яков Михайлов.

— А рабы-то откудова брались? Это которых половцы в степи имали, а остальных-то большинство из Руси вели! Князья да бояре продавали!

— Да и счас продают! — сказал Ильин. — Ты что, думаешь, когда крымцы на Русь идут, их тамо не встречает никто? Ишо как ждут, и барыши совместно делят.

— Кругом крамола да измена! Потому мы и ушли! — сказал Мещеряк, поднимаясь.

— А неровен час, татары обратно силу возьмут — вернется золотое ордынское времячко, вот тады мы и завертимся… — вздохнул Михайлов. — И сейчас-то полоны отымаем, а тогда всю Русь под корень изведут…

— Господь не допустит, — опасливо перекрестился Черкас. — Невозможно такое.

— Ишо как допускает! — сказал Ермак. — Богу молись, а за саблю держись.

— В полон ведут тех, кто сами идут! — сказал Мещеряк.

— А кто не идет — того убивают! Ты их не вини… Не греши на людей!

— А по мне, так лучше пущай убивают! Ни за что не дамся! — сказал Черкас.

— Потому ты и здесь, сынок! — потрепал его по чубу Ермак. — А только видал я в полонах и казаков, и храбрецов разных. Это уж как судьба!

— Кисмет, — сказал Мещеряк. — Кому что на роду написано. А что думаешь, могут старые времена воз-вернуться?

— А почему бы им не возвернуться? Сейчас Псков да Нарву отдали! Ногаи с крымцами на Москву пойдут. Сибирский хан с ними стакнется — нам и пятиться некуда станет. Вот те и здрасте, татаре-басурмане — благодетели! Припасены ли у вас колодки на наши шеи? У Руси сейчас войск раз-два и обчелся, а врагов — как у дурака вошей.

— Поговоришь так-то, только расстроишься, — сказал, оправляя коня, Мещеряк.

— А чего ж зажмуркой жить! Ты, чай, не баба, да и не простой казак — атаман! Твои ночи короче! Нелика честь — велики и заботы! Это все надо на Кругу обговорить. На какую сторону сперва отмахиваться!

— Уходить надо! — сказал Черкас.

— Куды это с Дону уходить?

— Искать страну Беловодье! Ведь есть же она. Я не первый раз слышу!

— А где ее искать?! — усмехнулся Ермак.

— Сам же говорил — на востоке солнца, у страны Киттим!

— Долго же тебе ходить придется!

— Лишь бы найти!

— Ну ладно! Прощевайте, казаки! — сказал Мещеряк, поднимаясь в седло. — На Низу встретимся. Тамо все собираются… Вы-то на Низ поспешайте.

— А мы что! В Качалин-городок заедем — по-здравствуемся, баранины на Пасху поедим — и дальше. Там у нас табуны да отары и люди оставлены еще с позапрошлого года. Мы тогда хорошие табуны и отары у ногаев отогнали. Да еще из Руси крымцев переняли — тоже скот гнали. А все ясыри у нас остались. Они, кубыть, все из кыпчаков…

Мещеряк свистнул, собирая казаков, и они как шустрые мыши повыскакивали изо всех кустов. Иные — на конях, иные, взлетая в седла, точно только и делали, что ждали сигнала. Двое, уже в седлах сидя, все еще хлебали щербу из котелка, прицепленного к передней луке.

— Ох, татарва! — сказал не то с восторгом, не то с порицанием Михайлов. — И родятся, и живут, и помирают верхом! Вона И едят верхом. И ведь не расплещут!

— А тута уже и плескать неча! — сказал один из обедающих, вытирая ложку полой халата и пряча ее за голенище. — Щерба-то вся уже тута, — и погладил себя по животу. Второй, нагнувшись с седла, почерпнул воды и вымыл котелок.

— Айда! — крикнул Мещеряк, и всадники, сорвавшись с места, исчезли в увалах и оврагах.

— И нам пора! — сказал Ермак.

— Кончай обедать, на весла садись! — крикнул Михайлов. — Песельники — заводи! — И сам сильным низким голосом запел: — Как по морюшку, ай морю синему Хвалынскому…

Неспешно спускался по Дону караван ермаковских стругов. Плыли и отдыхали от войны. Отсыпались и в стругах, и на берегу. Ермак не подгонял людей. Да и зачем? Это у него душа летит в родное кочевье, в Качалинскую станицу, а большинству на стругах эти места чужие. Им что Верх, что Низ, что Переволока, что Червленый Яр — все одно, лишь бы без царского догляда да страха пытки в Разбойном приказе.

Правда, его начинало все больше беспокоить отсутствие донских атаманов. Наверняка уже вся степь знала, что по Дону сплавляется большой караван, но выходили к нему только атаманы, идущие из Руси. Хоть и рад был им Ермак, а ничегошеньки они о том, что на Дону творится, не знали. Им, ушедшим из Московского царства, казалось, что большего страха, чем на Москве от бояр, и быть не может. Ермак же знал, что самый страх, самая опасность здесь, на Низу, — от татар и турок, от ногайских набегов. Да и запорожцы не брезговали воевать Дон, отбивая у казаков донских стада и отары.

Дон повернул на восток, караван обогнул знаменитый курган Казан, на котором с незапамятных времен стоял древний идол с чашей в руках.

Ермаковцы отслужили молебен, как умели, возжгли костер. Одни — до сих пор веруя в силу идола, другие — отмечая границу коренного Старого поля — вольной земли. Именно отсюда действовало правило: с Дона выдачи нет!

Всякий, кто успевал добежать сюда, мог надеяться на защиту всех казаков. Правда, эта защита не спасала ни от сыска, ни от татарского полона — в степи действовал закон силы. Но сила здесь была у казаков… II эту землю, независимо от того, коренные они или пришлые, казаки считали своим присудом, своим уделом и отчиной.

Недалеко от границы Червленого Яра на левом берегу показались всадники. Были они нарядны, ветер вздымал их белые башлыки, бурнусы и хлопал двумя шелковыми знаменами.

Прискакавший от них назвался послом атамана Шадры и пригласил атамана Ермака в гости и на совет.

Ермак и десять сопровождающих сели на приведенных коней и отправились к Шадре.

Урочище Гребни было на левом берегу Дона, верстах в тридцати от реки, в пологой тихой долине среди меловых отрогов.

Ермак и скакавшие с ним Гаврила Иванов, Черкас и Яков Михайлов не разговаривали друг с другом, опасаясь провожатых. Не отдавая себе отчета, они по-чему-то сразу почувствовали опасность, таящуюся в молчаливых посланниках. Это ощущение беды усилилось, когда вместо привычных, спрятанных в тальнике казачьих куреней-полуземлянок или войлочных юрт они увидели раскинутые на польский манер полотняные и шелковые шатры, несколько пасущихся отар, табун коней и голубой дым, поднимавшийся над несколькими казанами.

В ставке Гребни готовили угощение, но если в обычных казачьих станицах это делали женщины, то здесь не было ни женщин, ни детей…

— Ханская ставка какая-то! — пробормотал Яков Михайлов.

Они спешились у коновязи и были неприятно удивлены, когда в шатер атамана Шадры пригласили одного Ермака и попросили снять саблю.

— Что? — сказал Ермак, берясь за рукоять. Атаманы стали спина к спине. Со всех сторон стали сбегаться шадринцы.

— Хто моих гостей забижает?! — раздался грозный голос.

Шатер распахнулся, и появилась высокая фигура в черном чекмене, шапке с голубым тумаком, с повязанным черным платком лицом.

— Гостям почет и уважение! Ермака Тимофеевича прошу покорно в шатер.

Стража отступилась.

Ермак пошел в шатер, вслед за ним вошел и Шадра.

Шатер был убран по-восточному: на полу расстелены кошмы, ковры, разостлан богатый дастархан, но в углу стоял аналой и на нем лежала икона.

Ермак снял шапку, перекрестился.

— Что же ты не узнаешь меня, Ермак Тимофеевич? — спросил хозяин.

— Сними плат — узнаю! — сказал атаман.

— Тогда-то ты меня точно не узнаешь! А голос тебе мой не знаком?

И верно, голос был знакомым. Какие-то смутные давние воспоминания шевельнулись в памяти Ермака.

— Что-то знакомое. Но обмануться боюсь! — сказал он.

— А вспомни-ка, Ермак Тимофеевич, с каким атаманом ты на Астрахань ходил тридцать лет назад? Совсем ты еще тогда мальчонкой был.

— Неужто ты, Андрей? — ахнул Ермак. — Да ведь, сказывали, ты в кумыках помер…

— А про тебя молва была, что ты во Пскове-городе погиб.

— Не я, Черкашенин…

— Да знаю! Все Царю служил, вот и наслужился…

— Нельзя так о мертвых, Андрей. Грех, — одернул его Ермак.

— Я это ему и при жизни говорил! Не туда он вел казаков! Не туда! Надо свою дорогу искать!

Они присели за дастархан, где стояла богатая еда, в плошках дымилось мясо, на блюде лежали куски осетрины…

— Это какую такую свою? — спросил Ермак, понимая, что его сюда не угощаться пригласили.

Тридцать лет назад, когда после смерти отца попал он вместе со своей станицей под Астрахань, был там и молодой, выдвинувшийся среди голутвы атаман Андрей, которого много лет спустя за странную болезнь лица прозвали «шадра» — рябой. Атаман был храбр, но криклив и заносчив. Атаманские советы всегда кончались скандалом, если на них был Андрей. Он все время гнул какую-то одному ему понятную линию.

Ермак слышал, что из-под Астрахани, поссорившись с казаками, он бежал на Кавказ и там вроде бы стал мусульманином, набрал казачье войско и, по слухам, был убит своими же подчиненными.

— Это какую же такую свою? — переспросил Ермак.

— А никому не подчиняться!

— Мы и так никому не подчиняемся.

— Хо-хо… Царю пятки лижем! Да радуемся! А надо свою державу строить.

— Как?

— Во-первых, выбирать, с кем союзничать, — засовывая куда-то под платок куски еды, сказал Шадра.

— Это с турками и с татарами?

— А какая тебе разница? У них, кстати, порядка больше, чем у казаков, там, брат, не больно забалуешь. Там строго.

— Значит, замириться с турками — и на Москву…

— А хоть бы и так!

— Опосля что?

— А как Москву возьмем — так у нас и держава станет. Была же здесь страна Кумания. Возродим свои улусы, будуны…

— При турках? Аль татарах? Так они тебе и дали!

А тут с ними и повоевать можно!

Без Руси? Кишка тонка. Где людей взять? Где припасу боевого?

— Да как ты не сообразишь, дурья башка. Как в Москве Царя не станет, сюда все войско московское хлынет! И возродится страна Кумания, как до монголов было!

— А что ты об ней так печалуешься? Ты что, куман?

— Кто теперь куман… — чуть смутившись, попытался перевести на другое Шадра. — Мы, наследники куманов, должны возродить отчину.

— Это я, — сурово сказал Ермак, — наследник куманов. А ты, Шадра, — нет! Кабы был, так и говорил бы на старом языке. И знал бы, что предки наши с Русью союзничали и в один народ сливались — русский! А ты вона куда загнул — басурманами стать! Ишь, ловко! А скажи мне, что это прадеды наши на Русь побежали, когда хан Узбек всех охрянить начал? Что это после Тимир-Аксака Старое поле обезлюдело?

— Не надо было руку Москвы держать!

— А и не держали! В Орде служили! А которые ислам приняли, так тех уже и в помине нет… Все исчезли, нет казаков в других народах, только кто православный — остались. И не советую тебе на Кругу такие речи держать — утопят тебя атаманы! Как Бог свят — утопят! А за такое и следует, уж ты не погневись, в куль да в воду!

— Слепой слепого водит — вот что нынешний Дон! — закричал Шадра. — Атаманы дураков! Дураками избранные!

— Какие есть! А только вере своей не изменяют и казаков в трату не дают.

— Да ты пойми! — присунулся к Ермаку Шадра. — Сейчас самый момент — Русь еле дышит. Оправится — нам из-под нее не вырваться…

— А куда вырываться-то?! — спросил Ермак. — Вырвался бычок из стада прямо волкам в зубы!

— Потому нет на Дону сильной руки, которая бы всех казаков соединила!

— Царя? — засмеялся Ермак. — Или падишаха? Мы здесь по закону отцов живем и по воле, за них умираем и страдания принимаем. И нет у нас другой судьбы, и нет ничего, кроме веры православной и воли казачьей! Живем как желаем! За это и умереть не жалко! И не советую тебе Дон под свою руку пытаться привести. Спомни, как после Астрахани — уж на что геройский атаман Сусар-Филимонов восхотел казаков к царской присяге привесть — его враз убили, и тебя убьют! Как изменника и охряна убьют! Пойду я, тошно мне с тобой бражничать! Тоже мне, куман отыскался!

Ермак встал. Вскочил и Шадра.

— Ну! — закипая гневом, сказал Ермак. — Отойди от входа, Андрей! Мне ведь не пятнадцать годов. Я думать не стану, рубить ал и нет!

— Да пойми ты! — заговорил торопливо Шадра. — Нас ведь на Дону двое: ты да я, у других силы нет! И войскового атамана нет! Надо на Дону шатание кончать…

— Ты не шатай, вот шатания и не будет! А про Россию так скажу: хоть там и Царь, хоть там и нету воли — а она нам мать, и мы — хоть казаки, хоть татары али буртасы — под властью Москвы есть люди русские! Веры православной! И без этого жить не мыслим, а кто изменит, в прах и пыль обращается… Я-то таких повидал — пятый десяток лет землю топчу.

Легко широченным плечом отодвинул Ермак хозяина и вышел, широко шагая. Из шатра, от богатого стола, за которым сидели его товарищи, побежали к нему Яков Михайлов, Гаврила Иванов и другие.

— Садись, — приказал Ермак, лапая своего коня за повод. — Да уберите вы сабли! — сказал он атаманам. — Никто нас тронуть не посмеет. За нами — Дон! Не станут тута казаки казаков убивать, без суда!

Подымаясь в седло, оглянулся Ермак. У шатра стоял в развевающихся одеждах атаман Андрей, будто черная ворона на ветру.

«Куман», — усмехнулся Ермак и, хлестнув коня нагайкой, погнал к своим стругам, к Дону.

Разместившись на стругах, уже отплывая, они видели, как скакавший за ними следом шадринец повел оставленных лошадей назад в ставку Гребни.

Ермак не мог уснуть, так растревожил его странный и опасный разговор с Шадрой. Какая-то нужная мысль вот-вот должна была родиться в голове Ермака, а пока что томила и мучила своей неопределенностью. Одно было ясно атаману — Шадра задумал подчинить Дон себе. Хитростный ум человеческий придумает тысячу причин и уговоров, по которым нужно поступать так, а не иначе. И поддадутся многие и соблазнятся. Шадра не один, рядом с ним — целое войско, хорошо обученное и снаряженное. Он — сила! Но сила, вредная казачеству и Руси. Пока он еще держится старых законов, но был момент, когда готов был броситься на Ермака с ножом. И не бросился только потому, что сам Ермак силен, к бою привычен, атаманы, в сражениях возросшие, закалены, да и струги с огненным боем неподалеку.

На следующий день атаманы, собравшись на ермаковском струге, долго толковали о происшедшем и единодушно решили, что Шадра будет на Круге атаманов на свою сторону по одному переманивать. И попадутся на его посулы многие. И большой раздор на Дону возможен.

— Дать бы ему по шапке! — предложил бесхитростный Гаврила Иванов.

— Нет, — остановил его Ермак. — Нельзя против своих. Он — казак! И пока закона не нарушил, на Дону волос с его головы не упадет!

Ушла радость возвращения на родину. Опять подступили со всех сторон тяжкие мысли о том, как жить, куда податься, как отмахиваться от врагов, напиравших на Старое поле. С юга — ногаи, с севера — мужики с сохами, с запада — поляки и запорожцы, с востока — буртасы да татары волжские.

Здесь было чуток полегче. С буртасами да казанцами договаривались пока миром. Все-таки помнилось старое родство, хотя и развела потомков кыпчаков разная вера.

Ах, кыпчаки-казаки! Первый и последний раз увидел их Ермак при взятии Казани, совсем еще мальчишкой, когда явились из степи отряды низовых кыпчаков-казаков. Грозно было их появление. В плащах из звериных шкур, с пеликаньими крыльями на шлемах, что устрашало врага и не давало клинку прорубиться до деревянных, окованных полосками железа круглых шлемов, с лебедиными крыльями на бунчуках, они были так необычны, что напугали прежде всего московские войска и даже казаков, пришедших из коренной Руси, куда занесла их судьба.

Но вспомнился еще употребляемый многими старый язык, вспомнились названия урочищ, балок, кочевий, юртов… Отыскалась родня, так что на Казань казаки русские и казаки донские шли одним войском. Ермак вспомнил, как отец нашел какого-то старика и горячо говорил с ним на тогда еще плохо понимаемом Ермаком языке.

А потом был подкоп и страшный, раньше времени прогремевший взрыв, что накрыл отца там, под землею. И жуткая резня на улицах Казани, и пожар, и первое кровавое сражение, в котором оказался Ермак. И горе, и победа! И остатки казачьих орд, с которыми ушел он в донские степи. Там, в землянках и кибитках, отошел он от ужаса потери, там научили его владеть саблей и луком, там за крепкий удар получил он имя Токмак. Там встретил он ту единственную, которая родила ему детей и, сгинувши вместе с ними в пожаре крымского набега, все еще не покидала его, являясь в редких прекрасных снах. Там, в степи, узнал Ермак и счастье любви, и радость отцовства, и горе потери всего, чем жил. Там он и превратился в Ермака — утешителя, потому что мог утереть слезы многим, превозмогая собственную беду и боль.

— А все же было десять лет счастья! Много… — проговорил он.

— Что? — вскинулся дремавший у борта Черкас.

— Спи, сынок! Спи! Это я так, своим мыслям.

Ермак свесил руку в воду, прохладная струя ласково гладила её. Казаки выгребали по лунной дорожке, уходя в тень берегов и вновь выплывая на освещенную гладь Дона.

Атаман Андрей, нынешний Шадра, появился позже, и не в степях, а в комариных волжских плавнях.

После взятия Казани донские казаки стали верными союзниками Царя Московского, который признал их независимость и право на Старое поле. Два года спустя после Казанского взятия турецкий султан Солиман, ногайский князь Юсуф и крымский хан Давлет-Гирей стали союзниками, примкнул к этому союзу и несчастный астраханский царек Ямгурчей, до того живший тихо и ладивший с казаками и Москвой.

Он запер дорогу в Каспийское море, которая кормила многих. По этой речной да морской тропе шли товары из Бухары, Персии и самой Индии. Сбить замок на воротах, именуемый Астраханью, и прислал Царь воевод — Пронского, Шемякина да Вешнякова.

По всем станицам, кочевьям, городкам и ловам на реках был объявлен сполох. Оружие брали в руки не только казаки-воины, но и рыбаки и пастухи, — высоко тогда стояло имя Москвы, и ее просьба помогать против Астрахани воспринималась как приказ.

Тогда живший в кочевьях чигов Ермак впервые простился с невестой, Настенькой — Анастасией, подарил ей бирюзовое колечко, чтобы не забывала и тосковала по своему суженому, и помчался на злом полудиком коне к Переволоке, к тому месту, где остановится потом его станица и решит укрепиться, построив Качалин-городок.

Вот там-то и встретил Ермак орды атаманов Ляпуна, Федора Павлова и Андрея. Разные это были казаки. Ляпун привел коренных степняков — светлоглазых горбоносых кыпчаков, кудрявых чернобородых брод-ников, вислоусых севрюков… Федор Павлов привел казаков русских — мещерских да рязанских; тут же были и казаки с татарами касимовскими, Шадра же командовал маленьким отрядом, не больше, чем тот, в котором был и Ермак. Но если ермаковский отряд составляли одни чиги, то у Шадры были и запорожцы, и казаровцы, и пятигорские черкасы. Горластый и злой атаман понравился Ермаку лихостью, бесстрашием и четкостью команд. Он кидался в самые толпы врагов первым, не держа ни с кем совета. Если другие атаманы, чуть что, собирали Круг, то Андрей везде лез нахрапом и все решал сам.

— Вот это атаман! — сказал Ермак Кумылге, который и в те давние годы был уже не молод и среди казаков держался на положении старика.

— Конечно, вам, соплякам, такое нравится! — неожиданно сказал Кумылга. — «Сам, да сам» — оно красиво, когда стражениев нет, а как будет хороший бой, вот тогда за этим атаманом головы-то и посыплются. Этот «сам» затащит вас к сомам! Не в том заслуга, чтобы победить, — сказал Кумылга слова, которые Ермак на всю жизнь запомнил, — а в том, чтобы всех своих станичников назад привести! Смотри на Ляпуна — он казаков не тратит по-пустому. Поэтому он казакам своим ата — отец истинный, а этот понабрал голутвы и кладет ее без разбору. Вот ему и слава! А такая слава недорого стоит и недолго стоит!

Казаки не стали сражаться отдельно от русской рати, а вошли в передовой отряд князя Вяземского, и когда сошлись с астраханцами у Черного острова, то перевес и в численности, и в искусстве боя был такой, что астраханцы не смогли при своем бегстве даже в ворота собственного города попасть и там закрепиться. От Астрахани, до времени затаившиеся там, выскочили отступающим во фланг сотни хитрого Ляпуна да Кумылги. А в пяти верстах за Астраханью их перехватил атаман Федор Павлов и гнал до Баз-цык-Мачака, где всех пленил. Там же взял и гарем хана, и дочерей его.

Несчастный Ямгурчей, преследуемый по степям казаками, бежал в Азов и едва успел въехать в него с двадцатью всадниками — остальных казаки изрубили.

Такие были времена. Давно, конечно, но Ермак помнит все. Помнит, как сидели в пыли царские жены, как прохаживался перед ними Шадра, поигрывая нагайкой, с каким ужасом глядели татарки на его изрытые неведомой болезнью щеки. А он, хохоча, наклонялся к ним, к самым чадрам, и сдергивал их, глумясь. Пока старый Кумылга не стерпел и не вытянул его камчой по спине. Чуть было тогда не завязалась драка.

— На атамана! Руку поднял! — орал Шадра.

— Не паскудь казачьей чести! — проскрипел старый Кумылга.

И к удивлению Ермака, казаки встали не за оскорбленного атамана, а за склочного старика. Возраст на Дону был выше чина всегда.

А как посчитали, у какого атамана сколько убитых, тут от Шадры казаки к другим атаманам подаваться стали, потому — положил он без толку половину.

Иные говорили, что Шадра герой, а другие — дурак.

— Убогий он! — сказал тогда Кумылга. — На лице его язвы оттого, что у него гнилое сердце! Он злой. А злой — всегда дурак! — И плюнул в пыль.

Но Ермак с Шадрой погулеванил! Поплясал у веселых костров в хороводах с астраханками, которых понавели со всей степи и поселили в городе. Веселый получился город: совместно жили в нем и казаки, и русские из Москвы и других городов, но в большинстве были татары да казаровцы, что сохранились по плавням со времен Итиля — столицы хазарской. Много черноглазых астраханок тогда на Ермака из-под чадры поглядывало, многие утиралками-платочками сердечные знаки ему показывали. А он краснел да Настеньку свою вспоминал, потому что не было и нет для него краше и желанней ее.

А Шадра к девкам лип, да они его пугались и не любили. Ходили потом слухи, что он какую-то дуриком пытался взять и его пожилые казаки выпороли…

— Вот и хорошо, что ты от греха уехал! — скрипел Кумылга, когда из веселой Астрахани, трусцой, отъезжали они в родные степи. — А то и тебя бы к его славушке приплели! А ты — роду хорошего. На тебе изъяна быть не должно. Береги платье снову, а честь смолоду…

Проснулся Ермак засветло, когда с берега услышал крики. У высокой меловой горы под двумя всадниками плясали кони.

Ермак велел причаливать. И запыхавшийся нарочный, въезжая с конем по грудь в воду, сказал:

— Ермак! Мы — кумылженцы, у нас Шадра стада отогнал.

— Где Кумылга?

— Помирает. Шадра у Кумылги молодых казаков сманил. Они к нему перебежали. Кумылгу бросили, а стада отогнали Шадре. Старик с горя помирает. Ему ведь, почитай, девяносто лет. Мы его к Букану перетащили. У Букана тоже Шадра отары угнал…

— Так! — Ермак поднялся на струге. — Началось! Поворачивай на леву руку! По Хопру наверх пойдем до Букановского юрта! Навались!

До кочевья Букана поднялись быстро. Там в землянке, вырытой в правом берегу Хопра, помирал старый Кумылга. Немногочисленные родственники его сидели у входа, горестно накрыв головы чепанами.

Ермаку навстречу вышел Букан. Они обнялись.

— Худо дело! — сказал Букан. — Шадра смуту навел. Казаков смутил — все казачье царство им сулит.

— А кто в том царстве царствовать станет?!

— Ясно кто — Шадра! Мы-де люди особенные, наше-де Поле Старое — вековой присуд. Складно баит.

— Сладко слушать, да горько кушать! Половецкую волю, вишь, вспомнил, а сам-то разве Сары? Он кто? Азман? Чига? Куман? Что он об нас озаботился! Ему, вишь, Русь не надобна! А где он был, когда все Старое поле на Русь подалось? Истинно Господь говорил: горе тем, кто соблазняет малых сих! Ну-ко казаков сбаламутил, они свою станицу, родову свою, на посулы его променяли, атамана бросили…

Ермак торопливо сошел в землянку. Тут на теплой лежанке-камне, хитро придуманном дымоходе, что шел от печи, лежал старый Кумылга. Без чепана, без архалука, в одной посконной рубахе и сподниках, он был не больше двенадцатилетнего мальчонки.

— Не убивайте его, — произнес он по-кыпчакски. — Не лейте казачью кровь на мать-землю. Пусть не будет братоубийства.

— Шадра не казак! — сказал Ермак.

— Казак! — не согласился Кумылга. — Казак.

— Он не нашей крови, он пришлый! — сказал Букан.

— Что же вы не изгнали его раньше? Или когда он сражался рядом с вами, он был казаком, а теперь перестал…

— Да не больно он и сражался!

— Что же вы смотрели и не изгоняли его?.. Теперь

поздно. Если вы затеете смуту и распрю, то в ее огне

сгорят последние сыны степи и наша кровь падет на землю.

И народ исчезает. Скоро останется только наше имя. Но наши внуки останутся здесь, пусть в них будет хоть одна капелька нашей крови. Она скажется. Она прорастет. Если же вы начнете бойню, то прежде всего истребите друг друга. Тогда придут другие народы и заселят эти места. Как мы когда-то пришли и заселили пустующие земли, где до нас жили, может быть, сотни народов, не оставившие даже имен. У рек, у гор имена остались, а людей, бывших до нас, нет! Ничего от них не осталось. Где Великая Скуфь, где Алания, где Хазария? Где Кумания? Где Русь? То государство, что носит это имя, совсем другое.

Старик попросил пить. Ему подали в чашке, но губы уже не слушались.

— Я ухожу… — прошептал он. — Держитесь друг за друга. Не осуждайте тех, кто предался соблазну, — они опомнятся. Не убивайте Шадру — он несчастный..

Старик вдруг приподнялся на локтях и сказал, глядя поверх голов Ермака и Букана:

— Кто ты? Как имя твое? Тенгри? Христос? Я иду…

У землянки заголосили женщины. Ермак и Букан закрыли старому Кумылге глаза, стянули гашником руки на груди. Поцеловали холодеющий сухой лоб и, вышедши из землянки, цыкнули на баб:

— Идите голосить в другое место! Ишь, завыли!

От стругов поспешил писменный ярыжка с псалтырем под мышкой. Вскоре его мерный тенорок зазвучал над умершим.

— Ну, что делать будем? — спросил Ермак.

— Я тебе не говорил! — ответил Букан. — Шадра и у тебя отары да табуны отогнал.

— Так! — сказал, стукнув себя по колену кулаком, атаман. — Так. Стало быть, одно к одному. И куда же он их повел?

— Известно, на Низ. Как раз с неделю назад мои вернулись, так что ты их уже не нагонишь.

— А как он пойдет? — спросил Ермак.

— Я думаю, кумылженские отары он уже на тот берег переправил и погонит вдоль Чира и сам по реке спустится. У него на Чиру струги есть. При впадении Чира в Дон переправит стада да отары на левый берег и ногаям продаст. С тем чтобы на Низу с деньгами быть. На эти деньги всякой голутвы на Круг наведет и за себя уговорит кричать. Не нагоним мы стада… Не нагоним…

— Ясно, не нагоним. Как нагонять-то — коней нет! А мы и нагонять не станем. Главное ведь что? Главное, его на Круг не пропустить! А то он весь Дон взбаламутит и ногаев наведет!

— Может.

— Собирай казаков. Всех хоперцев, бузулукцев, с Медведицы всех! И выметай всю нечисть, что осталась, на Низы, а сам иди вдоль Чира к Дону. А я сплавлюсь вниз по Дону — быстрее будет — и перейму его либо у Чира, либо где… Давай, жги эти Гребни.

— Да нет никаких Гребней! — сказал Букан.

Он городка не ставит, а мотается по степи. Зимой в горы откочевывает, в кумыки, а летом акромя шатров ничего не имеет.

— Сколь у него людей?

— Да с полтыщи будет.

— Ого! Ну, спускайся по Чиру и жди меня там.

Гребли днем и ночью! Было не до воспоминаний, даже когда пронеслись, не заходя, мимо Качалинского юрта, на изгибе Дона у поворота на юго-запад. Проскочили впадение Чира в Дон. Ермак собрал атаманов на совет:

— Чего делать станем? Здесь ждать или на Низ идти?

— На Низ! — сказал Гаврила Иванов. — Откуда ты знаешь, что он по Чиру пойдет? Может, он по какой другой реке сплавится.

Погнали ниже, оставляя засады для досмотра во всех видимых местах, где мог выплыть на стругах в Дон Шадра.

Выплыли к устью Северского Донца. Ермак рассчитал, что ежели Шадра и переправится через Дон, то на месте старой переправы, где стояли половецкие вежи, а на противоположном берегу Дона были загоны для коней. Дальше он мог спуститься и не по Чиру, а по Калитве. Полноводными реками, загодя перетащив туда тайно струги.

Кумылженский скот погнать не на Низ, а в Польшу, а самому спуститься из Калитвы в Северский Донец и сразу оказаться на Кругу. Затаясь в плавнях, казаки выслали дозоры на лодках по Донцу и по Дону. Ермак спустился в струге до самого Азова. Шадра еще не подходил.

Пролетели томительные несколько дней. Казаки злились, словно ожидая турка или татарина. Вот ведь как устроен человек: и свой становится хуже врага. Проплывали мимо отдельные ватажки казаков с Волги, с Яика — тоже спешили на Круг. Среди них были разговоры и о Шадре. Но ермаковские казаки держали языки за зубами и, кого ждут в плавнях, не сказывали.

Несколько лет Шадра баламутил казаков рассказами о казачьем государстве! И у него было много сторонников.

— Да какое государство, — говорил Ермак, — когда мы хлеба не сеем и пороха не трем!

— Покупать будем! А у нас соль, а у нас рыба!

— Дурь у вас! — не выдерживал Ермак. — Только откачнитесь от России, турки вам моментом карачун наведут. Казаки хороши, пока за ними Русь стоит.

— А мало они нас предают на Москве да вешают! — кричали голутвенные. — Нам Москва хуже смерти! И без Руси проживем!

«Вот что натворил! — думал Ермак. — Вот куда ушло казачье единство! Дом разделившийся не устоит! — повторял он и себе, и своим казакам. — И ежели один член соблазнит тебя, отрежь его и брось, чем ежели зараза перейдет на все тело и весь ты погибнешь…»

Наконец, обливаясь потом, из гирла Донца вынеслись его казаки на лодке.

— Шадра идет!

— Много ли?

— Стругов с двадцать!

— Ну! — сказал Ермак. — Судите меня, братцы, как хотите! И куда хотите! Хоть в Дон меня после! И Кумылга старый не велел, а нету у меня выхода! Кабы он в меньшей силе был и вреда бы от него иомене было. Тогда бы я ему и качалинское разорение простил… Разворачивайте струги к бою! Зажигайте фитили!

Шадра шел без опаски, будучи уверенным, что Ермак давно отстал на донских поворотах. Он думал, что атаман застрянет в разоренном Качалине, и никак не предполагал, чтобы его встречали почти на самых гирлах. Он вылетел на стругах по два в ряду, и было видно, как гребцы на нарядных, с красными веслами стругах спутали весла. А из устья Донца в Дон вылетали и вылетали новые, и путались, ломали строй, потому что, перегораживая Дон, стояли ермаковские струги, не пуская Шадру на Низ.

Ермак увидел, как заметалась на передовом струге знакомая черная фигура с завязанным лицом.

— Пли! — крикнул Ермак. И грохнуло со стругов изо всех стволов. Огнем и дымом заволокло реку. Гребцы, сидевшие по противоположному стрельбе борту, быстро подали по второй пищали. — Пли! — и опять грохнуло!

Круто в два весла — носовое и кормовое — струги развернулись и пошли против течения на Шадру, на путаницу парусов и весел!

По берегу Северского Донца, не давая шадринским стругам уйти под защиту берегов, высыпали из засады стрелки, и опять грохнуло, теперь уже с суши.

Ермаковский струг вырвался вперед. Под защитой навешенных на борта щитов, пригибаясь от шального свинца или стрелы, гребцы налегали на весла. Ермак принял носовое весло у рулевого и сам направил свой струг прямо в борт шадринского. С него в воду попрыгали гребцы.

— Багры! — крикнул атаман, сваливая струги бортами, и тут же скомандовал: — Не стрелять!

Наклонившись через борт, он без милости зацепил багром Шадру и подтянул к себе, другой рукой вытаскивая нагайку:

— Вот тебе за Кумылгу, — хлесткий удар. — А вот тебе за Букана! За Алея Казарина! А вот тебе за меня! За Качалин! За меня!

Шадра закрывался, но страшные удары сыпались на него. Так волк, убегая от всадника, гонящего его с нагайкой в руках, прячет голову, уворачивается, зная, что последний страшный удар в голову неизбежен.

Распалясь, атаман сдернул с лица Шадры платок. Страшная гниющая рана предстала перед ним. Будто обожженное, гноящееся лицо и два наполненные страхом голубых глаза, немо открытый, почти беззубый, рот.

— Ааах! ты! — Ермак швырнул нагайку в воду и оттолкнулся сапогом от шадринского струга.

И, уже отвалив на несколько саженей, крикнул:

— Шадра! Уходи с Дона! На Дону тебе места не будет!

Ермаковский струг резко пересек дорогу всем своим стругам, сбивая темп и давая шадринцам выгрести вверх по Дону.

— Рано мы стрелять-то начали! — крикнул с соседнего струга Гаврила Иванов. — Поближе надо было подойти, а так все недолеты!

— А тебе что? — прогремел ермаковский бас от берега до берега. — Казачьей крови захотелось? Тебе что, казаков поубивать мечталось?

— Да ты что… — смущенно заговорили, утихая, казаки. — Батька, ты что!

— Господи! — закричал Ермак, падая на дно струга. — В какой же мы грех вошли! В какую беду! Не простит нас Дон Иваныч никогда.

Ермаковские струги, отстав на несколько верст, неотступно следовали за Шадрой вверх по течению Дона.

Вдоль Дона, по берегам, скакали обиженные Шадрой казаки и не давали свернуть в реки, впадающие в Дон. Это, однако, не мешало некоторым стругам приставать к берегу, а гребцам — разбегаться кому куда!

К Ермаку привели и ушедших с Шадрой кумылженцев.

— Прости, батька атаман!

— Бог простит!

— Прости и ты нас!

— Я-то прощу, а Кумылга, отец ваш, воскреснет? Через вашу дурь он помер! Кабы не просил он за вас, а я ему перед смертью не обещался — в куль вас бы, да в воду! Ради старого Кумылги, уходите подобру-поздорову.

И, глядя в понурые фигуры, уходящие в степь, в сердцах добавил:

— Дайте им хлеба, что ли, да пороху. Ведь пропадут, дураки, в степу! Все как есть в полон к татарам попадут да к ногайцам! Эх, дураки! Пущай в кумылженский юрт вертаются!

Струги тянули бечевой, запрягая в нее коней. Шли ходко. Но Ермак не спешил. В его планы не входило нагонять Шадру. Он не давал ему срока закрепиться на берегу или на острове, но не догонял, а выдавливал с Дона.

Через несколько дней неторопливой погони, ранним утром, до ермаковских стругов донеслись раскаты огненного боя. Ударили тревогу.

— Эх! — сказал Ермак. — Шадра в Чир рвется, а кто-то из наших его не пускает! Навались! Сейчас попластаются насмерть…

Грохотало все сильнее.

—- Батька, гляди! — крикнул впередсмотрящий. В кровавом пятне по реке плыли трупы.

— Ай, беда! — закричал атаман, хватаясь за голову. — Не стерпели! Все ж таки пролили кровь! Вот беда! Вот горе! Братцы, навались!

Струги выгребли к месту стычки, когда там уже все кончилось. По правому берегу стояли пустые струги, и далеко в степи пылил уходивший в приволжские степи Шадра.

У Ногаевского юрта закончился многодневный бескровный бой Ермака и Шадры, закончился кровью.

Несколько десятков шадринцев постреляли стрелами и пулями казаки Букана, сторожившего устье Чира-реки.

Где-то выше по Дону, на правом берегу, поджидали Шадру верные ему кумыки. Они привели коней и вытащили полумертвого атамана и две сотни верных ему казаков в степь. Там оправились, похоронили умерших и двинулись старой половецкой дорогой в предгорья Кавказа, где суждено было шадринцам влиться в общины терских казаков и даже удержать несколько родов с названием «гребенские», в память о так и не построенной столице казачьего государства Гребни.

Шадра не то умер, не то погиб, защищая кумыков от турок и татар кавказских, тем замаливая свои грехи перед казаками.

Ермак же не простил себе этого столкновения и потому не был на Кругу в старом городке Раздоры, про который многие говорили, что до столкновения Ермака с Шадрой назывался он по-старому — Котяново городище. В память о полководце половцев Котяне, храбро дравшемся за Старое поле с перешедшими Кавказ монголами.

Ермак не был на Кругу, где его многие кричали атаманом войска. Но он считал себя виновным в том, что пролил коренную казачью кровь. И проклинал себя за это.

Убитых шадринцев похоронили в степи. Хоронил их и Ермак, хоронил их и Шадра, потому что многие умерли на переходе по безводной степи в кумыцкие владения. Хоронили их в старых половецких курганах, справедливо полагая, что хоронят последних половцев. А курганы эти с тех пор стали именоваться Андреевскими. Их несколько на левом берегу Дона уходят в сторону Сальских степей и Кавказских гор…

Струги Ермака и брошенные струги Шадры привели в Качалин-городок, недалеко от Переволоки. Казаки завели их в тихую протоку, а сами стали на острове, образованном рукавами Дона.

— Что делать будем, батька? — приступили к Ермаку атаманы и казаки.

И он объявил недельный пост, в покаяние об убитых и учиненной распре. Перечить никто не посмел. Неделю не варили пищу, питаясь одними сухарями да водой. Неделю два прибившихся к казакам священника служили покаянные службы. И дал Господь знак. Грянула страшная степная гроза. Словно небо раскололось. Хлынул такой дождь, будто Господь решил отмыть землю добела от пролитой крови и начать все сначала. После ливня поднялись некошеные степные травы, и май вступил в полный свой расцвет, когда степь вся наполнена благоуханием, свистом и щебетом птиц в пору любви и радости…

— Чем жить-то станем? — спрашивали атаманы Ермака. Но странен был его ответ:

— Господь в пустыне птиц питает и нас прокормит. Молитесь!

Не осталось ни казны, ни припасов, ни отар и табунов. Кормились только рыбой да скудными запасами хлеба. Поговаривали о том, чтобы податься на Волгу, караваны персидские трепать на Каспии. Но Ермак медлил, почти не выходил из своей землянки, точно ждал какой-то вести, и такая весть явилась.


Наемщик


О приезде из России посланца казаки знали еще до того, как он пересек границу Старого поля. Традиции степного «длинного уха» свято хранили и коренные вольные, и служилые-городовые, и даже беспутная воровская голутва быстро привыкала мгновенно передавать все, что слышала и что видела.

Правда, голутвенные, по своей путаной подлой породе, нарушали самое главное правило: не видел — не ври, что слышал — передавай слово в слово, в точности. Они приплетали к нужным вестям и с поля, и с моря собственные домыслы да измышления. Потому и спрашивали казаки голутвенных: сам видел? Так ли слышал? Так ли люди говорят или только ты сам так думаешь?

Поскольку весть о после шла из Москвы через Засечную линию, через воровские городки по голутве, и разобраться-то в вестях было сложно.

Когда же сам посланец появился, то стало вообще непонятно: чей он?

Пайцза у него была от московской городовой орды, а приехал он не от Москвы, а от Казани, через Переволоку, то есть сбоку припека. Шел по казакам с рук на руки… Ради этой непонятности казаки решили его в степи не имать, а, куда едет, доглядывать опасно и в городки не пущать, чтоб чего лишнего не увидал и не вынюхал. Воровские и вольные атаманы, из опасения быть сосчитанными, уводили свои станицы за Дон.

Вышло, что один Ермак никаких вин перед первым посланцем не имеет и бояться ему нечего, а сосчитан он давным-давно. Какой может быть против него и его станицы сыск? Живут казаки в своем кочевье родовом на отдыхе от ратных трудов. А чтобы лишний человек по Старому полю не шастал, броды да места потаенные не высматривал, намекнули послу, чтобы стоял на реке Камышенке и дале не ходил — ждал атаманов. Там его и отыскали.

По тому, как на виду стоял его шатер, как торчали составленные в козлы четыре пищали — главный соблазн для казачьего нападения да болтались по степи два голутвенных казака, которые не столько караул несли, сколь собирались при первой возможности в степь ускакать, безошибочно поняли, что посланец человек не воинский и в посольствах — небывалец.

Казаки подошли оврагом к самым копытам коней голутвенной сторожи. А те за разговором опомнились, когда на них уставились самострелы.

— Слазь, робята!

Голутвенные горохом ссыпались с седел. Были они глупы и похмельны. Севши на взятых коней, Ермак вдвоем с Черкасом подъехали прямо к шатру. Черкас швырнул аркан на пищали и повалил козлы, а фитиль загасил, вырвав его из рук оторопелого стрелка.

Ермак вошел в шатер. Навстречу ему метнулся слуга с ножом, да наскочил на атаманский локоть, согнулся, выпучив глаза. Посланец, в исподнем ради жары, сидел, как ворона под солнцем, с раскрытым клювом.

Ермак поздоровался и не стал, как другие атаманы, куражиться и насмехаться над взятым врасплох человеком, хвастая своей воинской выучкой, — не в тех он годах был.

— С чем пожаловал, мил человек?

Посланец, торопливо натягивая кафтан, кликнул слугу, чтобы подавал яства-кушанья, все более принимая утраченный было вид посла.

— Разговор у меня долгий, но хороший, хороший… — бормотал он.

По говору атаман понял, что посланец человек не московский. Приняв, по его мнению, соответствующую его миссии позу, посол торжественно начал:

— Слыхивал ли ты про землю Пермскую и про именитых купцов Строгановых?

Ермак не таясь рассматривал посланца. Это был тот московский, что толкался по приказам. Истратив заранее приготовленный вопрос и не получив на него ответа, посланец растерялся.

— Ну и какая служба твоим купцам от казаков надобна? — спросил Ермак, совершенно ставя в тупик посланца, который готовился к длинной беседе.

— Как какая? — закудахтал он растерянно. — Солеварни оборонять, против сибирских людишек и татар… Сибирские люди —- вогуличи, остяки — совокупно с ханом Кучумом многие разорения творят купцам Строгановым. А купцы милостями царскими пожалованы. Имеют грамоту царскую людей на службу прибирать.

«Ну вот, — подумал Ермак, — вот она и служба…»

— Сколько людей надобно? — спросил он посланца.

— Купцы Строгановы люди богатые, могут взять хоть бы и с тысячу!

— Столько на Дону не сыщется.

— Как не сыщется? Сказано: тут войско.

— По-московски — войско, а по-нашему — орда. В войске — вой, а в орде — все. Гожих — не много…

— Неуж не набрать?

— Набрать недолго, а кто воевать будет? Ты вон уж, набрал! Бога благодари, что они тебя крымцам не продали! Ладно! — сказал атаман. — Сиди покуда здесь. Я тебе казаков дам, чтобы кто тебя не сковырнул. Ден через пять соберу кого знаю. С ними и слушать тебя стану.

— А пораньше никак?

— Пораньше в монастыре служат. Прощай.

— Ну, что там? — спросил Черкас.

— Не конь за хомутом, а хомут за конем! Служба. Ты постереги тиуна, а я по городкам пройдусь. Много званых, да мало избранных…

— Да что за служба-то? — пытал Черкас. — Хороша ли?

— А у тебя другая есть? Послушаем, что купцы сулят.

— А чего ж ты, батька, сам не порасспросил?

— А затем, что порасспросил да поразгласил — вроде как от меня служба. Навроде как я людей на службу определяю. Нет, пущай тиун сам резоны свои выскажет. А мы с казаками послушаем.

«И верно! — подумал Черкас, глядя вслед ускакавшему Ермаку. — Ежели будет атаман про службу сказывать — от него служба! А как станет вместе с казаками слушать — от наемщика. А ну как служба казакам не по нраву станет или в погибель заведет, в неволю?»

— Сколь живу при нашем батьке, — сказал Черкас казакам, которые деловито собрались переносить шатер в безопасное место, — столь поражаюсь! Ох и голова!

— А чем тут от жизни оборонишься? — вздохнул Щербатый. — Толичко головой. На сильну-то руку враз топор найдется.

— Топор и голову сечет, — подмигнул Мамай.

— А ты не подставляйся! — засмеялся Щербатый. — На то и щука в море, чтоб карась не дремал! А за хорошим атаманом — как за каменной стеной!

Пять дней томился строгановский посланец в безвестии и страхе. Потому как жил он эти пять дней не в шатре, а в какой-то землянке-курене, выкопанной так хитро и укромно, что и в двух шагах ее было легко не заметить. Таясь и опасаясь жили в степи люди. И было с чего!

Тиун только диву давался да Богу молился, удивляясь, как это он не стал добычей рыскавших по степи многоразличных оружных людей. Проплывали по Камышенке увешанные по бортам щитами, с наставленными во все стороны пищалями струги, маячили по курганам всадники, иногда ветер доносил запах дыма. Облака пыли, вставшие у горизонта, выдавали не то табун, не то войско…

Двое казаков, которых оставил Ермак, видели и понимали все. Спали они по очереди и как-то по-волчьи — задремлет от усталости, склонит голову на грудь, через минуту встряхнется бодр и свеж, будто ночь на перине ночевал. Увидел разницу тиун между теми, кого он отыскал себе в оборону, и ермаковскими казаками. Куда девались гонор и спесь голутвенных? Теперь помалкивали. Вздумали было по первости что-то вякнуть в ответ на приказ Щербатого, но тут же напоролись на такой взгляд, что, как водой облитые петухи, покорно принялись носить коням траву и собирать кизяк для костра.

«Как я тут жив останусь, — леденея от страха, думал тиун. — Ведь это чудо, что в шатре-то, у всех на виду, посреди степи, меня татары или иные лихие люди не взяли…»

Странность была и в том, что между собой ермаковские казаки говорили на каком-то чужом языке: не по-татарски и не по-черкасски! Может быть, это и была та знаменитая «отверница», на которой разговаривали старые коренные казаки? Тиун понимал только некоторые слова да общий смысл фраз. Речь была похожей на татарскую, и видно было, что это язык не воровской, а старый, неведомый.

На пятый день появился посланец от Ермака и велел скоро идти в Качалин-городок, где собирается казачий Круг. Тиуна вскинули в седло, а засобиравшимся голутвенным весело сказали:

— А вы куды?

— На Круг! — робко проблеяли те.

— У вас, сермяжных, еще клетки от лаптей на пятках не отошли. На Круг они собрались! Нешто вы поверстанные?

— Может, и поверстанные! — попробовал сдерзить один из голутвенных.

— Какой станицы? Какого атамана? — спросил Черкас. — Но смотри, ежели соврал, к вечеру рыбам на корм пойдешь.

Голутвенные тихохонько поплелись было за казаками, но к ночи куда-то исчезли, а с ними и кони, и седла, что купил им по глупости тиун, когда нанимал на службу.

Казачий городок возник внезапно. Тиун устал считать овраги и повороты, как вдруг за одним из них легло открытое пространство, по которому вели мостки, и казаки запретили ступать с них в сторону. Тиуи понял, что справа и слева понарыты тайные «волчьи ямы». Шагнешь — и угодишь на кол, а может, на иную ловушку. А далее — как положено, по всем правилам военной науки: валы, стены, раскаты и пушки в прорубах частокола.

Внутри крепости не было городской тесноты и строений, все служебные постройки — кузни, навес с кожевенной сбруей — землянки вроде той, в которой жил тиун. Несколько изб и мазанок кольцом окружали широкую площадь, на которой стояла диковинная церковь.

При том, что она явно была православной, построенной по всем церковным правилам, дивила она тем, что более всего напоминала юрту, собранную из резных дубовых плах, поставленных торчком и обильно украшенных резными узорами. Купола церкви были маленькие, хитро набранные дранкой и торчали, как ежи, под деревянными осьмиконечными крестами.

Длинные коновязи перед большой атаманской избой были еще не уставлены конями. Но казаки подъезжали, подходили. Вязали злых, визгливых лошадей в строгом порядке и вбивали у крупа коня в землю высокую пику или бунчук.

Тиуна вели пешком, глаз ему не завязывали, и он видел, как от каждой землянки поднимались лежавшие на траве разномастно и вольно одетые люди.

Были они все в широких шароварах, заправленных либо в сапоги, либо в кожаные туфли-чирики. Все с расхристанными воротниками, где на широкой груди висел медный крест. Одетые серо и бедно, но увешанные оружием. Огнебойное оружие стояло в козлах, укрытое рядном, было в руках и за спинами казаков. Из зарукавья и голенищ сапог торчали рукояти ножей, у большинства к поясу был приторочен навязень, а за спиной или на боку — колчан со стрелами или болтами. И хоть у каждого была пищаль, почти за каждой спиною или на боку висел либо лук-сагайда, либо арбалет.

Никогда прежде тиун не видел такого разнообразия сабель, секир, ятаганов, копий…

Недобро глядели на тиуна эти люди; суровость городку придавало еще и то, что на всем пути тиун не увидел ни одной женщины или ребенка. Только мужчины, в основном молодые, попадались ему на дороге. Несколько человек прятали лицо в башлыках, а двое прикрывали черными лентами отрезанные носы.

Мороз продрал по коже тиуна, когда встретился он глазами с безносым.

«Тати! Душегубы! — думал тиун. — Сюда бы с мушками да стрельцами, а не с поклонами да подарками. Да только этих и стрельцами, пожалуй, не возьмешь — вона зверюги какие, все оружием увешанные».

Словно в подтверждение тому, о чем подумал тиун, один из безносых резко повернулся и клацнул по-волчьи зубами у самого носа тиуна.

— О Господи! — ахнул тиун.

Казачня по всему городку довольно зареготала.

— Нууу! Полно зубы-то скалить! — властно крикнул провожатый. — Человек с делом приехал.

— Хомут привез! — подсказал какой-то вовсе невообразимый казак, что, сидя на солнышке, пришивал к ветхой рубахе рукав. Тиун глянул на его иссеченную шрамами спину, и мороз подрал его по коже.

Таким только попадись в недобрый час.

«Господи, пронеси! Владычица Богородица, спаси!» — молился про себя казенный человек, проходя мимо казаков и поднимаясь на высокое крыльцо атаманской избы.

На широком балконе — гульбище, с которого был виден весь городок и все предместья, — в козлах стояли рушницы, на лавках лежали сабли, навязени, арбалеты, щиты, ножи многоразличные, бердыши, и сидело двое караульных, увешанных оружием, в теги леях и панцирях, как для боя.

Согнувшись, тиун вошел в низкую дверь и очутился в большой горнице, где прямо от двери до маленького оконца-бойницы в противоположной стене стоял длинный стол, на котором кроме нескольких жирников ничего не было. Тусклый свет шел от нескольких крохотных окон. Лампада мерцала в правом углу возле многочисленных образов, да рядом с аналоем лежали стопками книги.

Вдоль всего стола справа и слева, плечо в плечо, сидели атаманы. От простых казаков они отличались только тем, что все были в аккуратных ладных чекменях, архалуках, чепанах или кафтанах. Никакого угощения, никакого оружия.

Тиун горячо, истово, искренне перекрестился на иконы, отвесил сидящим поясной поклон. Те сдержанно кивнули в ответ, в полном молчании разглядывая тиуна.

— Ну сказывай, с чем пришел, — произнес наконец самый старый атаман, сидевший во главе стола. Годы выдавали только надтреснутый старческий голос да седая борода лопатой, а так сидел прямо, как молодой.

«Вот и пойми его, кто он? — подумалось приказчику. — Борода — как у православного, а голова бритая, как у мусульманина».

Он сначала сбивчиво, а потом постепенно выправляясь — сколько раз эту речь говорил — стал рассказывать, какие у него полномочия да за каким делом он приехал:

— Хозяева мои, господа Строгановы, получили перед Рождеством грамоту от Государя нашего Ивана Васильевича — людей наймовать для защиты от набегов сибирских людишек и богопротивных татаровей Алея и Кучумки из-за Камня на соляные вотчины… — сказал и осекся: половина, если не две трети, из присутствующих были в татарском платье, и вид у них был как у басурман.

Но никто его не перебил, и тем тягостнее было говорить, что атаманы сидели молча, а в полумраке было совсем не понять по их лицам, что они думают.

Он закончил свою речь и стоял, как ученик, перед этими каменно молчащими людьми, томясь этим молчанием и трепеща от страха.

— А слыхали мы, что хозяева твои уже наймовали прежде казаков с тысячу, где же они?

— Так где же им быть! Как были у нас, так и есть. Которые служат, которые женок взяли да ушли к своим языкам. У нас зыряне живут, они же сырьянские татары рекомы; они откуда-то из здешних мест пришли, так многие вольные казаки, коренные то есть, тамошних женок взяли и укоренились.

Один из атаманов сказал длинную фразу на непонятном тиуну языке, обращаясь к атаманам, а повернувшись к тиуну, молвил:

— Сырьяне — кочуют…

— Истинно, истинно! — заторопился тиун. — Я к тому, что казаки баб взяли и семействами обзавелись, а так и они с зырянами ходят, зверя промышляют, рыбалят…

— Ты сказал, «укоренились».

— Я и сказал, «укоренились», — обливаясь холодным потом, лепетал тиун, — потому семейственно в законе пребывают, венчанные…

— Укоренились — значит, на землю сели! — сказал атаман. — А казаки земли не пашут…

— Мил человек! — взмолился приказчик Строгановых. — Ты так разумеешь, я по-другому, ты меня не лови на слове, я и сам собьюсь…

— Брехать не будешь, не собьешься, — сказал кто-то почти совсем за спиною у тиуна.

— А что же от тамошних казаков к нам знака нет? — спросил старший.

— Так нешто я знал, что мне сюды ехать придется, когда меня господа из Чусовых городков в Москву посылали. Я в Москве цареву грамоту получил, а от Строгановых приказ — людей наймовать… Вот сюды и пришел.

— Через чего же не от Москвы идешь, а от Казани?

— Так я не только в Казани, я и в других городах был — все воинских людей ищу. Вот баили, в Казани можно воев понаймовать, а пришел в Казань — тамо нестроение и православных воинских людей нет. Одни татары служилые…

— А чем они тебе не воины?

— То-то и беда, что воины изрядные, а закон держат агарянский! А ну как они с сибирскими агарянами стакнутся — мне же господа мои лютую казнь учинят. Да и сам я исказнюсь — ну-ко, агарян в Чусовые и Пермские городки навел… Страх!

— Ступай покуда! — прервали атаманы его лепет.

Тиуна вывели из атаманской избы и посадили куда-

то в каморку, в подклет. Полуголый казак с выхлестнутыми передними зубами грохнул засовом на дубовой двери, и тиун обмер: «Пропал!»


На широких степях саратовских


Ну что, братья атаманы! — сказал старый Ясс Кочур, когда за тиуном захлопнулась дверь. — Сказывайте по старшинству, чего делать станем. Давай Ясырь — ты, видать, самый молодой.

— Брешет, гадина! — сказал Ясырь. — Обратно на Русь заманивает! Эдак мы разлакомимся, на верхи Волги пойдем, а нас тамо стрельцы и дожидаются.

— Распытать бы его! — поддакнул молодой, недавно пришедший из-под Курска Никита Бурляй. — Небось, как прижарили бы пятки — враз правду бы явил.

Атаманы невольно засмеялись. Бурляй был молод, неопытен. И за столом атаманским сидел только потому, что был старого и самого славного на Дону рода Бурчевичей. От рода этого почти никого не осталось; почитай, всех увели с колодкой на шее в Азов, а в прежние времена, сказители поют, держал род Бурчевичей в страхе всю Киевскую Русь!

Засмеялись атаманы, потому что никто в пытку не верил. Многие ведь из них и биты и пытаемы были, и знали — крепкий человек и под пыткой не сломается, а говорить станет, что ему надобно, а слабый такого наврет, что потом знать не будешь, как и расположить все его сплетки.

— А тиун-то не брешет, — вступил не в очередь Ермак. — Простите, что не по ряду говорю. Но чтоб времени не терять и пустое не гутарить. Я этого тиуна в Москве встречал, когда он по приказам болтался — воев выспрашивал. Как раз ему царева грамота вышла. Черкас подтвердит.

— Истинно! — сказал немногословный Черкас. — Рождественским постом встречали его на Москве, как раз перед тем, как во Псков скакать за убитым Черкашениным!

— Коли так, — подытожил старый ясс Кочур, — все, что он говорит, — правда. Он и путается, как правду говорящий. У брехуна все складно бывает.

— Я москалям не верю, — сказал, все еще петушась, Бурляй.

— Твое дело, — одернул его Мещеряк. И Бурляй прикусил язык, понимая, что наговорил лишку.

— Надоть на Круге в Черкасске все это и обсказать, можно и ярыжку этого туда представить, — предложил простодушный Яков Михайлов.

— На Круг-то на Круг, — раздумчиво произнес хитрый Алей Казарин, — да только не в Черкасске…

— Верно, — сказал старый Кочур. — Наворотил ты, Ермак, с Буканом делов… Вас тамо многие с шаблюками дожидаются! Ты что думаешь, за Шадру мстителей нет?

— Дураков много! — вспыхнул Букан.

— Дураков не дураков, — спокойно остановил его Алей, — а пря пойдет такая, что могут и в ножи взять! Ты явился — бах, бах… из рушниц. А на отеческой земле братскую кровь лить нельзя!

— А отары да табуны у своих угонять можно? — закричал Букан. — Жаль, Кумылга помер, он бы вам сказал.

— Кумылга нас предупреждал! — сказал Ермак. — И крови Шадры лить не велел! Так что, братец ты мой Букан, кайся — грешны!

— Нет моего греха! — вспылил Букан. — Я что, отчину защитить не могу? Да я единокровного брата порешу, ежели он в мой дом татем придет!

— Твой юрт где? — спокойно спросил Алей. — А где ты пальбу учинил? Не слышу?

— Да ладно, чего там! — сказал Ермак. — Вино-паты! На мне кровь Андреевых казаков. На мне!

— Ты что! — закричал Черкас. — Да мы ни одного казака пальцем не тронули! Ты, батька, Шадру маленько петлюгом поучил, и все! Не мы кровь пролили!

Атаманы заговорили разом, заволновались…

Ермак встал, подошел к аналою, положил руку на Евангелие:

— Перед Богом говорю…

Разом все смолкло.

— Я виноват! Кровь казаков гребенских на мне, и боле ни на ком!

Молча приняли клятву атаманы. Строгие слова были сказаны, и теперь ежели кто, по законам крови, станет искать виновного, ответчиком будет только Ермак.

— Ты сказал! — подытожил старый Кочур и перекрестился.

— Аминь… — прошелестело за столом.

— А как я свой грех понимаю, — сказал Ермак, — то и на Круг в Черкасск мне идти незачем. Там только распря усилится.

— Коли не идешь и Шадры — нет, — сказал молчавший дотоле Басарга, — распри не будет.

— Братья атаманы! — сказал Ермак. — Не вините меня за Шадру, здесь он сатанинское смущение наводил! Нельзя нам без Руси!..

— Ты не учи! — хлопнул ладонью по столу старый Ясс Кочур. Здесь не робята сидят! У каждого своя голова на плечах… Окацапился, у бояр учить навострился на Москве! На Дону Круг царствует! Как Круг решит — так и будет. И ты нас не учи!

— Простите, Христа ради! — ответил Ермак.

— Бог простит! — усадил его строго, как мальчишку, старый Кочур. — Сядь и молчи! Ты свое сказал.

— Как это на Круг не пойдешь? — подскочил Шабан. — Да чуть не весь Дон тебя атаманом кричать хочет, а ты не пойдешь!

— Ты, глухарь, говори, да откусывай! — закричал атаман Шебалко. — Кто это его кричать в атаманы собрался? Он откуда-то на Дон явился, собственные юрты не бережет, гдей-то Царю московскому услужаить, а мы, то есть коренное казачество, его слушаться должны… — Он сбился на кыпчакский язык и завопил уже вовсе несообразное, позабыв, что атаманы язык этот понимают не все.

— Видали? — загрохотал Ермак, разом перекрывая своим басом все голоса. — Это здеся, на атаманском совете, а что на Кругу будет?

— А на Кругах всегда так-то! — спокойно ответил Яков Михайлов. — На то он и Круг — кто кого переорет.

— Что вы как дети малые! — остановил крик старый Кочур. — Я только напомню тебе, Ермак, что кто на Круг не пришел — тот из Донского Войска уходит. Донское Войско за него стоять не обязано.

— Ну что ж, — сказал Ермак. — Видать, судьба моя такова… Пойду со своим юртом к Волге. Мы и так, почитай, на Волге кочуем.

— Да ты че, батька! — закричал Черкас. — На Волге одна голутва! Там коренных казаков нет!

— Кисмет, — сказал Ермак. — Видать, принимать мне строгановскую службу. Кисмет, — повторил он. — Вот оно и возвернулось, Пермское воеводство.

— Чего? — не понял Яков Михайлов.

— Да не свернуть с пути-дороженьки! Как Бог судил… — ничего не объяснил ему Ермак.

Атаманы еще кричали, то расходясь, то затихая, часа два. Пока не стало ясно, что мнения у всех разные. Одни — такие, как старый Ясс, Казарин, Басарга, Букан, стояли на том, что никуда ходить не надо — пусть каждый владеет юртом своим и помогает соседям, ежели придет враг. Другие возражали, что в степи так не удержаться и нужно всех казаков отправить на юг, где с русскими стрельцами бить ногаев и турок. Третьи убеждали, что нужно вместе с крымским ханом отбить приток русских мужиков, что как вороны на жнивье лезут в Старое поле и распахивают все новые и новые уделы.

Единственно, в чем сходились все, это то, что в Старом поле не прокормишься и какую ни на есть службишку приискивать надо. Хоть Царю московскому, хоть королю польскому — как Янов, что из-под Пскова с поляками замирился и к ним на службу пошел немцев бить, — хоть с крымцами противу кавказцев, хоть с запорожцами противу крымцев…

— Так вот же она — служба! — сказал Черкас. — Идти под Камень от сибирских людишек Русь оборонять.

— Далеко и сумнительно! — сказал старый Кочур. — Тут не сегодня завтра в Старое поле ногаи придут, а казаков — раз-два и обчелся. Дай Бог, чтобы станицы свои отвести сумели.

— А на Волге? — кричал Басарга. — На Волге черемиса бунтует, скоро подымется вся! Туды уж стрельцы скопом идут. Пойдешь на Волгу, тамо голову-то тебе враз, как куренку, отвернут!

— Вот и выходит, что кисмет, — сказал, будто самому себе, Ермак, — и податься, кроме как к Строгановым, некуда.

Они вышли из атаманской избы, разлеглись на солнышке — Черкас, Мещеряк, Михайлов и старый Ермак.

— Отеческий юрт оборонять? — говорил Ермак, лежа на спине и глядя, как плывут в теплом небе облака. — А чего в нем оборонять? Качалинскую станицу Шадра разогнал. У нас и было всего две отары, да табун, да людей с десяток. Городок этот оборонять? На шута он сдался — голову класть. Сожгут, ну и сожгут — новый построим. Кабы тут семьи были, да детишки, да животы, а так — стены одни… И кормиться нечем. Вот тебе и розмысл… Как ни кинь, а всюду клин…

— Выходит, не клин, — вздохнул Михайлов, — а кол точеный на хитрую задницу!

— Я, батька, с тобой пойду! — сказал Черкас. — Мне деваться некуда!

— А я-то! — сказал Михайлов. — Мы как два пальчика на одной руке! А ты чего думаешь, Мещеряк?

— А с кем идти-то? — спросил касимовский атаман. — С кем? Надо Круг собрать да казаков поспрошать, а то со мной два десятка, с тобой два, у Михайлова полусотня, да с Ермаком человек с полета будет. С кем идти?

— Задача! — вздохнул Ермак. — Дон не пойдет. Ясное дело, не пойдет. Некому тут идти. Все войны с ногайцами боятся, да и нестроение на Дону. Атамана выберут, а уж он расположит, как да что… А мы сбоку припека. Мало людей. Там вон тысяча, шутка ли, таково стоит, что ее и не видал никто… А ведь тысяча!

— Вот что! — сказал Мещеряк. — Вы тута Круг собирайте скорый! Может, еще с полета казаков гожих к вам пойдет, а я побегу на Яик, в Кош-городок. Там поспрошаю охотников.

— Да там голутва одна! — сказал Черкас.-Тамо одни с Москвы тати да беглые, казаков коренных нет…

— А тебе не все едино, какая их мать родила?

— Дерутся они славно! Много славушки имеют! — сказал Михайлов. — А деваться им, как и нам, некуда! Особливо если черемиса поднимется да ногаи попрут. Тута с одной стороны ногаи, с другого бока — черемиса, и кругом стрельцы — царевы слуги: вота и поворачивайся!

— Вот так оно и ладно будет! — поднялся Мещеряк. — И нечего ждать. Я в ночь на Яик пойду, человек пять казаков возьму и пойду…

— Опасно идти! Тут буртасы да татары кругом, а за Волгой — не пойми кто.

— Бес не без хитрости — казак не без счастья. А вы подымайтесь стругами до Сары-тоу, до Желтой горы. Помнишь такую? От Переволоки, от Царицы-реки, верст с четыреста с гаком?

— От Сары-су, что ли? — спросил Ермак.

— Ну! А тамо я вас перейму. Не то,нежели ровно на восток скакать, прямо в Кош-Яик и попадешь!

— Ну что ж! — сказал Ермак. — Выходит, это наша дорога, наша судьба, и никуда от нее не денешься…

Однако, следуя традициям, веками сложившимся па Дону, Круг в Качалине-городке все же был учинен.

Казаков собралось немного, человек четыреста. Все остальные шли в Раздоры и Черкасск — там был главный Круг. Как и предполагали атаманы, охотников следовать с Ермаком набралось всего с полсотни, в дополнение к тем, что шли за своими атаманами из Пскова.

Поделили струги, поделили припас, простились друг с другом и пошли, бросив Качалин-городок впусте: одни на Низ, на Круг Донской, другие, числом в две с половиной сотни сабель, вытащили струги из Дона, набрали в баклаги святой его водицы и впряглись в лямки — покатили, на собственной силе да на катках, струги через Переволоку в Волгу-матушку.

За трое суток, где каткой, где по песочку волоком, а где и на плечи поднявши, прошли без малого полета верст и бережно опустили струги на волжскую волну.

Дивился строгановский тиун такой быстроте. Без обычного крика и ругани работных людей, без суеты и споров каждый казак вставал либо катки подкладывать, либо лямки тянуть. А в двух местах, растянувши широкие пояса, по-особому захватив их через плечи, казаки подняли струги и пронесли их несколько верст, оберегая смоленые днища от каменистой дороги, от кремнистой скрипучей осыпи.

Шли почти не останавливаясь. От утренней зари до заката, только в сумерках разжигая костры и готовя скудную пищу — жидкий просяной кулеш с диким степным луком и малыми кусочками соленого сала кабаньего. Да еще как-то щедрый с казаками старенький попик, которого, как и строгановского тиуна, волоком не отягощали, сказал:

— Наедайтеся, казаченьки, сала; как волок кончится, обратно поститься станем. Это уж ради трудов тяжких я вас от поста разрешил. Терпите до Пасхи.

Но вот подул с широкого, не в пример донскому, волжского простора ветер, хлопнули и надулись паруса и, косо став к ветру, будто сами перенесли струги на левый волжский берег, на степную и песчаную его сторону. Сразу же, не теряя ни минуты, стали казаки в бечеву и споро потянули струги против речного течения.

Часть их Ермак куда-то увел и через двое суток вернулся с конями. Кони были полудикие, заламывались в бечеву тяжело, но казаки вели их на вожжах, а то и под верхом, сидя без седел, охлюпкой, и не давая баловать.

— Ну что, господин приказчик! — весело сказал Ермак тиуну. — Испробуй нашей казачьей езды — много ведь, чем на телеге, лучше!

Не согласиться было нельзя. Через неделю кони тянули ровно, без толчков и рывков, потому и езда была покойная. Казаки спали, меняясь на волоке. А шли, не щадя коней, днем и ночью.

Ближе к Желтой горе встретили буртасов, сговорились и обменяли лошадей на свежих, кормленых. Пару брали за троих. Эти кони были хоть и не резвы, зато объезжены и сыты.

Глядя вслед уходящему табуну совершенно истощенных коней, Ермак, как бы оправдываясь, сказал:

— Они в тело быстро войдут! Конь — не человек, — мигом оправится да силу возвернет. И нам лучше — греха нет.

Но и новых коней гнали нещадно.

— Ничего, ничего, — говорил атаман. — У Желтой горы, у Сары-тоу отдохнут.

На восходе солнца в чистый четверг поднялась над широким разливом Волги гора на правом берегу.

— Шабаш! — крикнули на стругах. — Теперь сами бечевой пойдем.

Двинулись много медленней, сами впрягшись в лямки, — коней сбили в табун и отогнали в степь на молодую весеннюю траву — отъедаться.

Светлое Христово Воскресение встречали отмывшись-отпарившись в ямах, отрытых на берегу, где были сложены каменки и кипели котлы вара. Отстирались.

Забили нескольких баранов, напекли куличей — хоть и неказистых и пригорелых, а из хорошей муки, специально для того сберегаемой. А уж рыбы-то наловили — прямо-таки к царскому столу. И нажарили ее, и наварили, напекли и даже ухитрились накоптить — благо соли наемщик привез чуть не полструга и было ее в достатке и даже с избытком.

На ту соль наменяли несколько корзин яиц у русских мужиков, что держали птиц.

Два священника, шедшие с казаками из отбитого когда-то татарского полона, соорудили на берегу походный алтарь и начали, как положено, службу.

Казаки исповедовались и причащались все, истово прося Господа быть милостивым к ним на дальнем походе. Христосовались, поздравляя друг друга со светлым праздником. И отходили, мягчея душой и садясь за широкие, расстеленные прямо на траве дастарханы.

Атаманы подняли первую чарку специально сберегаемой медовухи и провозгласили один за другим:

— Христос воскресе!

— Воистину воскресе! — гаркнули в ответ лужеными глотками три сотни казаков. И крик их взлетел к ослепительно голубому небу, достал рассыпавших из поднебесной высоты и простора трели жаворонков, гулко отдался по реке, спугнул целые стаи прибрежных куличков.

Заяц ошалело выскочил из кустов, стал пеньком от неожиданности.

— Ату! — крикнул кто-то. Заяц подскочил, перевернулся в воздухе и дал стрекача, вынося задние ноги вперед головы. Казаки загоготали.

Изголодавшаяся, да и вообще не балованная едой воинская братия накинулась на яства, закуски. Впивалась отвыкшими за долгий пост зубами в сочное мясо, бережно, как великую редкость, неся ко рту яйца и по щепоти творога.

— Воскресения день! Просвятимся, люди! — запел маленько захмелевший старенький батюшка, которого татары взяли с толпой богомольцев, шедших в Святую землю во град Ерусалим из Соловков, и отбили казаки у самого Азова.

— Пасха! Пасха! Святая Пасха! — дружно подхватили казаки, и в их исполнении церковный псалом сам собой превратился в разудалый воинский напев.

А на смену ему засвистели дудки, запиликали гудки и загудел рылей, рассыпали дробь ложки, ударил бубен. И казачки стали привставать и похлопывать в ладоши, готовые пуститься в пляс.

— Сполох! — закричал караульный. — Сполох!

Мигом все схватились за оружие и обернулись в ту

сторону, куда указывал дозор.

На широком волжском просторе качались плоты. Медленно плыл страшный караван. На каждом плоту стояла виселица, и на ней гроздьями, как рыбы на кукане, висели люди. Плоты с виселицами перемежались с теми, где стояли плахи и лежали разрубленные тела, и теми, где на подъятых к небу колесах лежали четвертованные…

— Батька, что это? — спросил Ермака помертвелыми губами Черкас.

Казаки уже прыгали в струги, цепляли плоты и тянули их к берегу.

— Помнишь, с неделю назад мы стрельцов убитых из Волги выловили? Помнишь? — спросил Ермак.

— Как не помнить! — ответил молодой атаман. — Я их сам хоронил!

— Ты еще спрашивал — откуда они, — неотрывно глядя на причаливаемые страшные плоты, сказал Ермак. — Я тебе тогда ответить не мог, а вот теперь-то ясно…

— Православные? — спросил кто-то с берега у казаков на стругах.

— Нет. Черемиса.

— Понял? — обернулся к Черкасу Ермак. — Черемиса восстала, а это их Государь наш, батюшка, к покорности приводит.

— Антихрист он, а не батюшка! — сказал убежденно пожилой казак. — Кобель борзой — его батюшка!

— Да… — поддакнул конопатый и рыжий, но совершенно по-монгольски раскосый пушкарь. — Видать, конец света скоро.

Казаки, не сговариваясь, стали рыть могилы.

— Станичники, — наставительно сказал священник. — Нонешний день — праздник, отпевать не положено.

— А их и не надо! — зло ответил землекоп. — Они своего бога люди.

— Бог один, — начал было священник.

— Ну вот, пущай Он и разбирается! — оборвал его распоряжавшийся, где класть застывшие, голые трупы, есаул. — Вона и бабы рассеченные, и детишки…

— Сатана московская! — скрипнул зубами какой-то чига в чепане. — Антихрист, он и есть антихрист.

— Нельзя так-то! Государь — Помазанник Божий! — возразил священник.

— А бояре да дворяне? Опричники его чертовы?

— Несть власти да не от Бога! По грехам нашим!

— А энтот вон в чем согрешил? — поворачиваясь к священнику всем корпусом, по-медвежьи грозно спросил Ермак, указывая на повешенного вместе с матерью тщедушного младенца…

И страшно, тяжело и длинно, со стоном, выругался и по-русски, и по-кыпчакски…

— Будь он проклят, Государь энтот, на три колена и на семь степеней родства!

— Бог с тобой, атаман! — ахнул батюшка. — Седин праздник светлый! Разве можно проклинать?

— Ан вот и в праздник душе покоя нет! — ответил атаман и пошел к табуну.

— Ты че удумал? — спросил Черкас.

— Надоть в Кош-городок скакать. Да выводить станишников с Яика. Скоро тут войско царское будет, и такая кровушка польется, что и не уцелеть казачеству. Надоть Мещеряка предупредить, да и атаманов яицких.

Ермак выбрал самых сильных лошадей, навьючил их так, чтоб идти день и ночь. Взял в повод трех коней и с пятью казаками, тоже ведшими по три сбатованных коня, подошел проститься.

— Стало быть, так, — сказал он. — Вишь, казаки, как все переменилось! Тута война будет нешуточная. Почище Новгородского разорения. Так что кончайте праздновать да беритесь за лямки. Бог даст — проскочите! Идите денно и нощно. Я вас в устье Иргиза перейму. А не то идите прямо наверх, к Самарской луке. Тамо встретимся.

Черкас из-под руки смотрел вслед Ермаку, который, согнувшись и взмахивая плетью, повел свой маленький отряд прямо на восток, встречь восходящему жаркому солнцу.


Кош-Яик


Ватаги, кочевавшие по Уралу и основавшие Кош-Яик, в которой атаманами были Кольцо, Матюша Мещеряк, Барбоша, Пан и другие, состояли из казаков пришлых. Не коренных. Те кочевали в Прикаспии и вполне обходились тем, что давала рыбная ловля в самой богатой реке мира, благословенном Яикушке. Они сохранили традиции, восходившие чуть не к каменному веку, и сложившиеся навыки и приемы артельной сезонной рыбной ловли, только в случае крайней нужды предпринимая морские походы по Каспию и нападая на турецкие города.

Эти казаки состояли из потомков племен, обитавших здесь чуть ли не с четвертого века, сохранявших свою независимость и умевших откочевывать, скрыться, когда через Яик двигались огромные массы переселенцев.

Однако во времена Ермака им приходилось туго. Вся Прикаспийская низменность была захвачена Ногайской Ордой. Весь правый берег Яика был занят их кочевьями. На левом берегу кочевали Большие ногаи.

Пользуясь тем, что население было все же редким, казаки яицкие уживались внутри территорий, занятых ногайцами, не покидая родных рек. Разумеется, они казаков русских считали своими братьями, единоверцами и всячески им помогали. Однако все же скорее союзничая, чем сливаясь в одну орду.

Казаки же русские были единственной защитой Руси против ногаев, которые рвались на север, пытаясь соединиться с кочевыми обломками Золотой Орды в Поволжье. Немыслимая отчаянная война горсточки казаков была бы невозможна, если бы они не имели поддержки и прямой помощи Москвы, которая повсюдно объявляла их своими беглыми подданными, казнила и миловала. На самом же деле совершенно не могла без них обойтись.

Получался как бы многослойный пирог. Поддоном-противнем, на котором он лежал, был Каспий. Отсекая его от Москвы, двигались конные ногайские орды. Выше и вдоль по Уралу — Яику, постоянно переправляясь с берега на берег, таились древние кочевые казаки-рыболовы. На севере, сливаясь с боевыми отрядами гулящих и казаковавших в поле воинов, начинались многочисленные и пестрые поволжские племена, давно находившиеся в подданстве Руси, а стало быть, и крепости, и города, и гарнизоны, правда, состоявшие в основном не из московских стрельцов, а из тех же степняков.

Оттуда и поступали просьбы-приказы, выполнить которые могли только казаки.

Приезжало московское или иное посольство, или казачья легковая станица шла в Москву и заключала договор. Получала знамя на поход «противу ногаев, противу Давлет-Гирея», и ежели войсковой Круг знамя принимал — военная задача становилась общей и свято выполнялась, а ежели не принимал — начиналась длительная торговля и переговоры об условиях службы. Иногда знамя возвращалось в Москву, как свидетельство неудачного посольства. Для казаков оно имело значение договорной грамоты. Потому, по выполнении условий, оставалось, как воспоминание, в войсковой церкви. Знаком же воинского подразделения был бунчук.

Бунчуки, белые, черные, однохвостые, трехвостые и иные, развевались над казачьими ватагами и стругами, над городками и ставками.

Матвей Мещеряк, прискакавший в недавно возникший Кош-Яик, был принят яицкими атаманами, и его весть о строгановском наемщике была оценена по-разному.

Сразу резко выступил против похода воровской атаман Богдан Барбоша.

— Что? — закричал, кривя щербатый рот, воровской атаман. — На цареву службу? Черту в зубы? Да мы полоумные, что ли?

— Не на цареву, а на купеческую, — пытался возражать Мещеряк.

— А какая нам разница! — злобно смеясь, не унимался Богдан. — Нам что в лоб, что по лбу! И так, и так — виселица! Али ты не ведаешь, как нас Москва под закон подставила?

И тут Мещеряк узнал подробности нападения на царский караван, который сразу казаков из служилых превратил в воровских.

Приуральские степи не знали покоя, как, впрочем, и весь юг. Но здесь особенно сильно напирали ногаи. Их конные орды постоянно рвались на Русь, грабя и убивая вся и все, попадавшееся на пути. Сотни полонянников шли через уральские степи с петлей на шее на невольничьи рынки в Крым и Турцию.

Набеги не прекращались, несмотря ни на какие мирные переговоры и соглашения. Остановить их силой Москва не могла, поскольку все войска были оттянуты на Ливонскую войну. Местным народам приходилось обороняться, полагаясь только на собственные силы.

Коренные яицкие казацкие улусы были сметены с лица земли постоянными набегами. Осиротевшие и ожесточившиеся коренные казаки пополняли ряды вольного казачества и становились страшными мстителями за потерю семей, родовых рыбных ловов. Соединяясь с такими же изгоями и несчастными, спасавшимися на Яике от преследований на Москве и в Поволжье, они составляли пестрое, неуловимое и яростное войско.

В одном ряду дрались Нечай из Шацка, низовской казак Якбулат Чембулатов, Никита Огуз, Первуша, Зея, да Иван Дудак из рода Дрофы, да страшный ногайцам атаман Якуня Павлов.

Казаки отвечали ногайцам отчаянной храбростью, быстротой и страшной жестокостью. Оставаясь последней надеждой для ведомых из Руси полонянников, они налетали внезапно, отбивали полон и, в отличие от ногайцев, сами не брали пленных, тут же предавая лютой смерти всех врагов.

Рассыпаясь по степи мелкими разъездами, мгновенно собираясь в большие ватаги, казаки были неуловимы. Они не строили крепостей, если не считать двух укрепленных городков — скорее складов с оружием и оружейных мастерских, чем укреплений; не тянули засечных многоверстных линий, но пройти мимо них было невозможно.

Невидимой, но непроходимой преградой были казаки всему, что грозило Москве с востока и юга.

Толковые московские дьяки и бояре умело подкрепляли и поощряли негласную казачью службу, посылая русским казакам боеприпасы и хлеб, сукно и оружие — то, чего казаки сами произвести не могли, и дорогие посулы: при хорошей службе — возвращение в Русь и безбедное житье в селе или даже в собственном поместье!

Казаки бились в степи и на реках не за жалование, но жалованием не гнушались, потому как русские казаки без хлеба обходиться не могли. И все степные жители пороха сами не терли.

Однако в царевой службе были свои неожиданности.

Так свято выполнялся приказ-просьба Москвы о том, чтобы с Каспия из ногаев ни конный, ни пеший, ни караван торговый на Русь не шел, что казаки из отрядов Ивана Кольца, Никиты Пана, Богдана Бар-боши и Саввы Сазонова Волдыря тронули караван, идущий к Волге.

Дело было ночью. И проведшие разведку казаки не могли знать, что в караване вместе с лютыми врагами — ногаями возвращается русское посольство боярина Пелепелицина.

Твердо веруя, что действуют по обычаю и государеву попущению, казаки внезапно набросились на караван и разграбили его.

Персидские сардары и ногайские уланы не успели выхватить сабель, как пали, изрубленные казаками. В крике, огне и сутолоке боя казаки так и не поняли, какой грех совершили!

Да был ли грех-то?

Не сработала московская служба связи — казаков не предупредили о посольстве. И они, одержав победу, веруя, что честно и правильно выполнили приказ, тут же отправили легковую станицу на Москву с докладом о победе и частью добычи. Во всяком случае, дорогие вещи, которые казакам были не нужны, они отвезли в Москву. Каково же было их удивление, когда оказалось, что это дары ногайского посольства.

Казаков взяли под стражу. А когда в Москву прибыл Пелепелицин с двадцатью пятью спутниками, уцелевшими от всего каравана, исходя из соображений государственной целесообразности, дабы убедить ногайцев в своем миролюбии и дружестве, казаков предали позорной смерти. Троих повесили. Эта смерть считалась легкою, но позорною, поскольку повешенных, как и утопленных, запрещалось хоронить на общем кладбище.

Неизвестно, как восприняли это известие казаки, которых всегда в Москве хоронили на татарском кладбище, но вот саму казнь они, совершенно справедливо, восприняли как предательство Москвы.

Им дела не было до дипломатии. Казаки не только лишились своих братьев-товарищей, но вместе с известием о казни на Яик прибыл приказ, в котором атаманы Кольцо, Пан, Барбоша и другие участники нападения объявлялись ворами противу Московского царства и на них учинялся сыск.

Оскорбленные, преданные союзниками казаки не замедлили с ответом, тут же подвергнув разграблению русские купеческие струги, что косвенно способствовало восстанию поволжской черемисы.

Так, цепляясь одно за другое, события нарастали стремительно. Волжское восстание потянуло за собой приход огромных сил московских стрельцов на Волгу.

От Казани на Низ, к Ахтубе и Каспию, поплыли плоты с виселицами и подвешенными за ребро бунтовщиками. Корабли, набитые стрельцами, сжигали прибрежные села по подозрению в соучастии и помощи бунтовщикам. Пошли погромы и поджоги, воцарился государственный произвол, к которому после Новгородского разорения, учиненного Иваном-царем, было не привыкать. Окровавились волжские воды, ждал беды и Яикушка.

Три силы с трех сторон сдавили малочисленную казачью общину. Извечный враг — ногаи; пылающее ненавистью, изнемогшее под тяжестью поборов Поволжье, крепко поддерживаемое Крымом и турками; и Москва, которая всеми освобожденными из-под Пскова силами тяжко двинулась на юг и восток.

Кипел и готовился к тяжким боям казачий люд. Теперь, уже не таясь и особо не рассуждая, били казаки и ногаев, и татар, и московских стрельцов, воюя одни — против всех!

Конечно, казаки понимали безнадежность и безвыходность своего положения, но это только придавало им силы.

Когда московские послы увещевали их, когда присланные из Руси священники призывали покаяться и покориться Царю, они яростно кричали в ответ:

— Мы люди решенные! Служим только Господу оружием, а боле над нами власти нет ничьей! Никому мы не покорны!

Старая философская идея о том, что смерть в бою очищает от всех грехов и павший за веру Христову тут же, немедленно, идет в рай, что сами святые угодники Николай, Георгий Победоносец и Иоанн Предтеча будут оправдываться за павшего в сражении казака на Страшном суде, придавала им отчаянную смелость. Возникла иллюзия, что казаки сами, сознательно, ищут смерти, причем чем безнадежнее борьба, чем призрачнее удача, чем страшнее смерть, тем охотнее шли они на нее.

Весть о строгановской наемке взбудоражила Кош-Яик, центр яицкого казачества, и расколола казачий Круг, поскольку мнения вызвала прямо противоположные. Таким и застал его прискакавший неделю спустя после Мещеряка Ермак.


Раскол


Мещеряк скоро понял, что если бы Барбоша и его соратники знали, с какой вестью он едет с Дона и какой раскол пойдет по яицким казакам, они, безусловно, убили бы его до того, как казаки узнали о наемке.

Днем и ночью стоял крик в Кош-Яике. Казаки собирались со всей степи, бросали самые дальние сторожи и бекеты и съезжались под земляные валы городка.

Половина кричала, что надо стоять против ногаев. Тем более что в Ногайской орде пошла какая-то замятия. Мурзы начали дружка дружку резать, и сейчас их следует бить поодиночке, вступая в союз с теми, кто собирается держать руку казаков.

Другие возражали, крича, что при малочисленности казачьих отрядов в степи не устоять.

— Да разуйте вы глаза, полоумные! — кричал громче всех молодой и горячий атаман Кольцо. — Ногаи давят, Волга кипит. Не сегодня завтра Казань подымется да как жиманет нас! Вот тады и повертимся…

— Дак иди в Москву! — кричат со смехом казаки. — Там по тебе петля плачет. Там тебе помянут персидский караван. И тебе, и Пану, и Волдырю.

Мещеряк понял, что назревает тяжелая, может быть, кровавая схватка. Потому все чаще взлетало над возбужденными казаками слово:

— Измена!

Сходилось все к одному — к Большому Кругу всего войска. Его ждали, чтобы внести ясность и дать точный ответ: идут казаки в Сибирь или нет.

Потому, когда ударили заутро тулумбасы, вздохнули с облегчением:

— Ну наконец-то!

На майдане гомонила пестрая толпа казаков. Сермяги здесь соседствовали с персидскими халатами, приспособленными для боя, с отрезанными полами и заправленными под пояса, толстыми стегаными чепанами, с нагольными полушубками и Бог знает каким тряпьем, на котором могло проглядывать золотое шитье. Полное пренебрежение к одежде — вот что отличало казаков, скажем, от стрельцов, свято сберегавших свои кафтаны. Иное дело — оружие. Было оно чуть не со всего света, но все в исправности и порядке.

Казалось, все, что придумано людьми для убийства, собралось здесь. Тяжелые сабли в сафьяновых ножнах, копья, пики, боевые косы, бердыши, пики-багры с урюками, боевые цепы, топоры на длинных рукоятках и совсем небольшие чеканы… Оружие метательное: арбалеты, луки от больших, чуть не двухметровых, до татарских сагайдаков, дробящие нагайки, кистени, калдаши… и почти у каждого — пищаль или рушница… А уж про ножи и говорить нечего: их рукояти торчали за поясами, высовывались из-за голенищ, из зарукавья, метательные висели связками на шеях.

У седел привязанных на длинной коновязи коней были приторочены на татарский манер щиты и арканы.

Гомон стих, когда из крохотной полуземлянки вынесли аналой и три священника положили на него крест, Евангелие и войсковую икону.

Полуголые довбуши ударили в последний раз в тулумбасы и, натягивая кафтаны, смешались с толпой.

Из войсковой избы нарядно одетые казаки понесли бунчуки и знамена и поставили их в центре Круга. Есаулец, назначенный загодя, расставил избранных казаками приставов, чтобы следили за порядком, и звонко выкрикнул:

— Перед батьками атаманами — встать!

Те из казаков, что сидели на траве, поднялись, оправляя оружие. Из избы вышли в накинутых на плечи алых атаманах Богдан Барбоша, Матюша Мещеряк (двойной тезка Мещеряка), Никита Пан, Волдырь, Якбулат Чембулатов, Ермак Петров, Огуз, Зея, Дудак, Иван Кольцо и другие… Матвей Мещеряк стал рядом с ними.

— Шапки долой! На молитву! — звонко выкрикнул есаулец.

Обнажились чубатые, русые и смоляно-черные, седые, кудрявые и начисто бритые головы. Гробовая тишина повисла над майданом, и только когда священники запели «Богородицу», словно волна пронеслась над опущенными головами и грянуло мощно:


Не имамы иные помощи,

Не имамы иные надежды —

Разве Тебе, Владычица!

На Тебя надеемся и Тобою хвалимся,

Есьмы рабы Твоя,

Да и не постыдимся!


Ибо только Божьими, но не человеческими рабами почитали себя эти обездоленные люди, объединенные только горем, злой судьбой, отвагой и верой Христовой. И хоть стояли среди них и державшие басурманский закон, а у половины жены-татарки ухитрялись обрезать сыновей, все же царил и безраздельно властвовал здесь дух жертвенного служения православию.

Но сломалось и раскололось единство, когда пошли атаманы высказывать свои резоны по поводу строгановской службы.

Насмерть стояли Барбоша и Матюшка Мещеряк, грозя скорее в Крым уйти, чем на службу к боярам да купцам, вечным врагам своим!

Иные атаманы не видели прибытку в службе и чаяли свой барыш в грабеже караванов на Волге.

Горячий и взгальный Кольцо сбивчиво кричал, что Волга-де вся государевыми войсками переполнена и прибытка с нее не будет. Что акромя петли да дыбы на Волге никаких барышей.

— Айда на Каспий! — орали казаки.

— А степь ногаям отдадим? — возражали атаманы.

И уже кто-то выкрикнул:

— А что нам ногаи! Наш супостат Москва!

И его поддержали несколько голосов.

— Верно! Верно! Замириться с ногаями, и на Москву — гнездо сатанинское!

«Не будет толку!» — уж было совсем решил Матвей Мещеряк. И пожалел, что приехал в Кош-Яик. Дело, казалось, было безвыходное.

Но ведь каждый из здесь стоящих стоил сотни воинов любого войска. И без них всякий поход, при малых силах, бывших при Ермаке, — был обречен.

Даже реками при таком скоплении людей оружных по берегам и городам двигаться было рискованно. Недостача в людях привела Мещеряка сюда, в ставку казачества яицкого.

«А может, лучше было в Раздоры идти?» — подумалось ему. И тут же он отогнал эту мысль, представив, что было бы там, где собралось Донское Войско, где на Кругу, не как здесь, стояло бы не пятьсот человек, а пять тысяч. Из которых половина, если не две трети, требовали бы смертной казни Ермаку за то, что он без решения Круга поднялся противу Шадры, пролил родную кровь на Старое поле, на казачий при-суд. И там, при пяти тысячах, было бы не объяснить, что только так можно было остановить крамолу и резню между коренными казаками и пришлыми, между разными вежами коренных, мгновенно вспомнивших бы старые обиды и утихнувшую за малолюдием извечную беду степняков — кровную месть.

И здесь уже наливались кровью или начали белеть от злости глаза, и кто-то уже, заходясь в припадке ярости, кричал, путая кыпчакские и русские слова:

— Какие вы казаки! У вас, хамов, еще клетки от лаптей на пятках не отошли! Вам не в степи бои вести, а на Москве портками трясти!

Напрасно кричал есаулец, напрасно махали угрожающе нагайками пристава, а священники умоляюще прижимали руки к груди.

— Видал, паскуда, что ты затеял? — присунувшись к самому лицу Мещеряка, бешено прохрипел Барбоша. — Черт тебя принес!

Мещеряк был не робок, но тут похолодел, чуя неминучую смерть! Тоскливо глянул он поверх голов на коновязи: далеко стоял его конь, не прорваться к нему, не уйти в степь, оголтелая толпа напирала со всех сторон. И вдруг близко от себя, словно остров в бушующем океане, где нет среди волн спасения, он увидел спокойное и властное лицо Ермака.

Атаман стоял в рядах казаков, ничем не выделяясь в старом тегиляе и видавшей виды шапке с выцветшим тумаком, как всегда набычившись и широко расставив крепкие ноги, засунув изрубленные и разбитые кисти рук своих за пояс. Он слушал стихию Круга, и Мещеряк понял — ждет атаман одного ему ведомого поворота событий, и радостно подумал: «Ермак переломит! По-нашему выйдет. Не пойдут казаки в пустую погибель!»

Священник поднял крест. И шум чуть-чуть умолк, но говорить ему не дали! Напрасно пытался прервать он крики, слабо взывая:

— Станишники, охолоньте! Православные, опомнитесь!

Но вдруг словно дрожь прошла по гомонящей и машущей кулаками толпе. Неспешно, все так же глядя в землю, в Круг вошел Ермак.

Замедленно, словно перед дракой, снял с головы шапку. Кинул ее на землю, потянул через голову тяжелый тегиляй, оставшись в нательной белой рубахе, медленно разорвал ворот от шеи до пояса, так что всем стал виден тяжелый с прозеленью медный крест — аджи.

Треск разрываемой ткани слышен был всем. Потому сама собою наступила мертвая тишина.

— Братья казаки! — спокойно сказал Ермак. — Тяжело и срамно слушать вашу нелепицу и грех! Про корысть помните, потому как собаки и грызетесь…

Помышляете о ясаке, о добыче большой, о мирском богачестве… Ежели так, то и не казаки вы вовсе. А орда разбойная, тати, душегубы и христопродавцы.

— Полно тебе ругаться-то! — как провинившийся, сказал Кольцо.

— Откуда ты взялся, чтобы нас хаять, — резко спросил Барбоша. И у Мещеряка екнуло сердце — опять сорвется горластая толпа, и теперь уже остановить ее будет нечем. Но властный бас Ермака словно придавил готовые взметнуться крики.

— Я не взялся! — сказал он. — Я здесь от веку. Мои предки здесь еще с Тимир-Аксаком ратились! Еще черниговских князей побивали. А крестились в Азове, от Кирилла Равноапостольного. Потому я и закон помню и помню, как в поход наши предки шли! Братья казаки! — зычно выкрикнул он. — Я, Ермак, казак станицы Каргальской, атаман станицы Качалинской, сын чиги Тимофея, говорю вам слово, что от веку говорилось: «Кто не хочет быть в куски изрубленным, в смоле сваренным, саблями посеченным, на кол посаженным, на крючья повешенным, распятым или утопленным за веру Христову и народ православный, да идет со мною»!

Дрогнула толпа, словно прошла по ней сладкая судорога, стоном отозвалась, потому как для многих это были именно те слова, коих ждала душа. Ибо никаким барышом, никакой добычей, но только подвигом можно было уравновесить те страдания и ужасы, в коих пребывали степные воины посреди океана врагов.

— Именем Господа и Спаса нашего Иисуса Христа! — закончил древнее обращение Ермак.

— Аминь! — разноголосо выдохнула толпа, сразу перестроившаяся на высокий, торжественный лад.

— Теперь от себя скажу, — просто сказал Ермак. — Я потому с Волги летел, коней загонял, чтобы сказать вам — черемиса восстала! Весь левый берег, ближний к вам, полыхнул. От Казани плывут виселицы на плотах — стало быть, там уже войско московское, и идет оно сюда всею силою, что из-под Пскова освободилась.

И пойдет оно до Астрахани! Так что Волги вам не видать! На Дон не пройти! А на Каспий вас ногаи не пустят. Потому выйти с Яика можно только со мной! И не по-волчьи, не воровским обычаем, а по чести, по закону христианскому. Нам Бог весть подает — идти для обороны Руси православной от супостата сибирского. Нонь басурмане из-за Камня на Москву метят!

— А и хрен с ней! — крикнул кто-то из толпы.

— Чей голос?! — прогремел Ермак. — По глупости твоей — прощаю! А вы, казаки, подумайте: как падет Москва, что с вами будет? Как пойдут басурмане отовсюду да с латинами стакнутся, где мы, народ православный, окажемся?

— Известно где! — сказал, улыбаясь, Никита Пан. — У турка на галере, с веслом да железным ошейником.

— Мы здесь не прохлаждаемся! — сказал Барбоша. — Мы и тута басурман бьем!

— Разве я вас всех зову? — сказал Ермак. — Скоро сюды рать московская придет, и кто с ней заедино стоять может и вин у него нет — пущай стоит! А ну-ко здесь дьяк да бояре сыск учинят? Истинно говорю вам — за мною дверь узкая, врата не широкие, и не сегодня завтра оне захлопнутся. А покамест выйти можно, и не тишком, а на славное дело!

— Ты нас не пужай! Ты не пужай! — закричал, подскакивая к Ермаку, Барбоша. — Кто тебя знает, речистого, в какую погибель да муку ты нас заманиваешь?

— Вот моя голова на кону! — Ермак показал на брошенную оземь шапку.

— Да наши головы все немного стоят! — огрызнулся Барбоша.

— Не скажи, — как всегда улыбаясь, сказал Пан. — Голова Ермака Тимофеевича и в золоте польском, и в динарах басурманских счет имеет, а для казаков она и того больше стоит. Я с тобой, Ермак Тимофеевич.

— Шкуру спасаешь! Рати московской испугался! — закричал-завизжал Якбулат Чембулатов.

— Нет, — спокойно ответил за Папа Ермак. — Мы не на сытую городовую службу идем. Это не крепостная служба! Места нами незнаемые. А испугался точно! Боюсь — дуриком голову подставлять! Да без славы на Страшном судище ответ держать.

— Боярам да Царю-антихристу служить? Он, сказывают, сына свово убил! — сказал задумчиво Якуня Павлов.

— У нас служба не царская! — и ему ответил Ермак. — У нас наемка купеческая. Но и не купцам мы служить идем, а заступить дорогу на Русь.

Круг, словно сорвавшись после долгого молчания, загудел, раскололся.

— Вы бы посадили казаков, — присоветовал атаманам и есаульцу Ермак. — Чего люди стоят? Хай сядут, подумают спокойно.

Есаулец было поднял нагайку, чтобы крикнуть: «Садись!» Но Богдан Барбоша закричал, чувствуя, что теряет власть над Кругом:

— Станишники! Кто со мной и атаманами верными пойдет ногаев бить — кройсь!

Две трети присутствующих надели шапки.

— Видал? — торжествующе закричал яицкий атаман.

Но надевали казаки шапки по-разному: одни сразу, не раздумывая, привычно сбивая папаху на бровь и откидывая тумак на спину. Другие — медленно, двумя руками, задумчиво поправляя ее на голове. Третьи, надев, тут же неуверенно снимали…

Чувствуя, что таких, кто сначала, повинуясь общему порыву, покрыл голову, а теперь, видя, что не все согласны с Барбошей, передумали, становится все больше, яицкий атаман, опасаясь потерять Круг, что следовал за ним более по привычке, закричал:

— Вот весь мой сказ! Неча тут головы туманить! Хто со мной — айда!

— Что ж ты их с Круга-то уводишь? Дай людям подумать! — закричал Ермак.

Но Барбоша, а с ним Якбулат, Павлов и другие атаманы решительно пошли сквозь толпу к коновязям, уводя за собою большую часть Круга.

Они вскакивали на коней, безлошадные хватались за стремена и, широко шагая, выходили в распахнутые ворота крепости.

— Зря он людей увел! — сказал Никита Пан. — Пропадут они тута.

— А мы тама! — хмыкнул Кольцо. — Но я с тобой пойду. Меня в стрелецкую петлю не манит! Я лучше сам уйду и своих казаков уведу. А то учинят сыск — воистину завертишься тута.

Ермак выбил пропылившуюся шапку об колено. Надел тегиляй и сказал:

— Надо не мешкая к Волге идти! Не ровен час, стрельцы ее перекроют.

— Это верно! — согласились атаманы.

К вечеру, пересчитавши людей, твердо решивших идти с Ермаком, убедились, что их полторы сотни. Человек пятьдесят остались в крепости, а двести пятьдесят ушли с Барбошей.

— Возвернутся! — уверенно сказал Пан. — Куда им деваться? Возвернутся. Весь припас тута!

В дорогу взяли по совести — ровно столько, сколько на полторы сотни припадало при дележке. Никто чужого нитки не взял — потому хоть дороги казаков разошлись, а оставались здесь свои. Братья!

Заутро отслужили молебен и двинулись. Но не на запад, к Волге, как предлагал Иван Кольцо, а на север, к Иргизу-реке. Где в потаенных местах стояло несколько стругов и откуда вниз по течению легко было спуститься на Волгу ближе к Самарской дуге.

Скакать обратно и вывести струги к месту встречи взялся неутомимый Мещеряк.

По пути как-то само собой сталось, что казаками служилыми и коренными атаманит Ермак, а воровскими — Кольцо. Никто его на эту роль не выбирал — само собой сложилось, что, как самый горластый и решительный, он верховодил над другими атаманами. Никита Пан предпочитал вперед не высовываться и сзади не оставаться. Хитроват был, дальновиден, не больно храбр, если храбростью считать бесшабашную удаль Кольца.

Все прикидывал Пан, все примеривался. А потом выходило, что вся слава Кольцу, но и все шишки, рубцы да покойники — его же, а у Пана все казаки целы, и весь барыш — его. А славы он не искал и, когда его кликали есаулом-помощником, не спорил и не чванился атаманством. Под стать ему был и Савва Волдырь.

Вот уж воистину «болдырь» был изрядный. Говорил и по-русски, и по-кыпчакски, и по-ясски… На любом языке как на родном. Потому был болдырь истинный: мать не то татарка, не то буртаска, бабка — ясыня, так что слились в нем многие степные крови. Был Болдырь рассудителен, спокоен. Как попал он в воровские казаки, было непонятно, и, когда Ермак спрашивал его об этом, он только головой крутил:

— Кисмет.

Как непонятно было и пребывание в воровских, а не вольных казаках Ермака Петрова. Так велел он себя прозывать, чтобы не путали с Ермаком Тимофеевым. Был он тоже чига, станицы Каргалинской, и как попал на Яик — неведомо. Не принято было расспрос учинять. Знали только, что чиги храбрости немыслимой и своих не выдадут.


Дела строгановские


Путь был неблизкий, строгановский наемщик — разговорчив, а Ермак умел молчать и слушать. Тянули бечевой струг казаки, шлепая по самой кромке воды. В полуверсте маячили оберегавшие их конные, а наемщик строгановский, довольный тем, что нашелся хороший слушатель, рассказывал про все строгановские дела чуть не за сто лет.

— Откуда пошел род Строгановых — не ведаю, и про то мне покойный мой родитель, что у Строгановых приказчиком служил, не сказывал. Потому скажу, что сам видел.

Основатель рода Аника Строганов поднялся при нонешнем Царе Иване Васильевиче. И, полагаю, был он из роду невысокого, потому привычен к скудости, к воздержанию. Одежами всегда скромен, каждую копейку берег. А ворочал-то пудами золота. Сказывают, богаче него на Руси только Царь.

Я Анику помню — строгий был старик! В хлопотах сам от зари до зари и другим спуску не давал. Потому и поднялся. Завел торговые конторы по всей Руси. Под старость цельные флотилии гонял, для казны брал хлебные подряды, пушниной сибирской, что из-за Камня тамошние людишки выменивали, торговал. Но пуще всего поднялся от соли.

Отчина строгановского корня — Соль Вычегодская. Но Аника первый догадался, что соли Пермского края — богаче. И стал думать, как бы ему это богачество себе прибрать.

Вот раз понадобился гагачий пух — Аника тут же достал, добыл, как прежде соболей да каменья для казны поставил. А на Москву послал своего сына — Григория, чтобы тот добился приема у Царя.

Григорий Аникеевич к Царю попал и просит: «На Каме-де места пустые, речки и озера дикие, а всего пустого места сто сорок шесть верст, и в казну с того места пошлина никакая не бывала».

Государь назначил по сему делу розыск… Уж сколько мы поминок дьякам перевозили, дак страх и ужас сказать. Но на одних писарей да дьяков вера мала. Надобно и самим в разуме быть. Так вот старый Аника что удумал: казначеи царские дали знать, что в Москву приезжает пермитин Кодаул с данью от Пермской земли. Мы этого Кодаула чуть не золотом обсыпали. Призвали казначеи оного Кодаула к себе в приказ и выспросили, что за места, кои Григорий Аникеич просют. Кодаул поклялся, что места искони вечно лежат впусте и у пермич-де в тех местах нет урожаев никоторых.

— Царя омманул? — ахнул Черкас, который всегда и неотступно ходил за Ермаком.

— Зачем омманул! Как можно! — хитро прищурился наемщик. — Спрашивали-то пермича, а что он в землях понимает? Охота в тех местах — как везде, а то и скуднее, и рыбы не боле, чем в других реках. А пермичи пашни те держат, а уж рудознатцев среди них и вовсе нет.

Григорий Аникеич выпросил у Государя разрешения леса сечь в диких местах, крестьян созывать, окромя беглых и разбойников.

— Да кто это окромя решенных людей на новое место пойдет от родительских могил? — засмеялся Черкас.

— А кто ж его разберет, какой он, — захихикал наемщик. — Это что же, за каждого черносошного мужика в столицу ездить, приказной розыск учинять? Живут и живут, землю пашут, в рудниках копаются да солеварни ставят…

— Не мешай человеку сказывать… — мягко остановил Черкаса Ермак, — мы ведь к этим людям едем… Слушай да на ус мотай.

С берега закричали бурлаки, попросили смены со струга. Поменялись. Те, что тянули, сразу повалились на струге спать, а свежие потянули бечевою струг дальше. И снова все пошло прежним порядком.

— Вот ты говоришь, «омманул Государя», а Государя не омманешь. Он свою выгоду строго блюдет. У него в указе прямо сказано, — наемщик прикрыл глаза морщинистыми тонкими веками и прочел по памяти: — «А где буде найдут руду серебряную или медную или оловянную, и Григорию тотчас о тех рудах отписати нашим казначеям, а самому тех руд не делати без нашего ведома».

— Да какой же Строгановым барыш, ежели искать, а самим не делать? — не утерпел Черкас.

— Да что ты! Что ты, мил человек! Да окромя этих руд в землях полученных столько всего, что сам не бедней Царя сделаешьси…

— Да, на Руси все земли изобильны… Работать война не дает, — сказал Ермак.

— Ну, у нас не в пример как все же потише, — сказал наемщик. — Да Аника и при войнах-то сидел смирно. И грамоту первую исхлопотал через несколько месяцев, никак не раньше, когда Сибирский хан Едигер себя московским данником признал… Стало быть, энтот в августе, а Строгановы аккурат в апреле… Чуть не через год. Так что аккурат сначала Большая Ногайская орда в покорность пришла и на Каму набегать перестала, а уж потом Едигер — куды ему без ногаев ходить из-за Камня. Так что тратиться на войну не пришлось.

А ради военного опасения получили Строгановы от Государя льготу неслыханную на двадцать лет от всяких пошлин! Да при такой льготе да без войны сто городов построить можно и в богачестве жить!

Первую грамоту Строгановы получили двадцать пять лет назад. Дак с той поры столько всего поста-пили. Первым делом срубили Конкой — городок на Каме. Но строили его еще в сомнении, да и не умели его как надо поставить. Потому отдали его монахам! А выстроили другой, в пятнадцати верстах от прежнего, Каргедан-крепость, или Орел-городок. Вот куда мы и следуем.

— Ну ладно, — сказал Черкас. — Стены поставили, людей назвали, а обороняться чем?

— Да у нас оружия — как у дурака семечек! — захихикал наемщик. — Из Москвы пушки возить далеко, а смысла нет… Руды кругом полно. Железо мы сами плавим, и медь, и олово… Тем более что на Руси нестроение, а мы Государем в опричнину были взяты, и у нас тишь и порядок.

Так что господа мои Строгановы городами владеют. А это только удельным князьям позволено да двум-трем боярам… Да и у князьев и у бояр по город очку, а господа мои Строгановы четыре городка выстроили! Вот и понимай, кто выше!

За десять лет варницы соляные поставили от Соли Вычегодской до Перми!

Сильно Государь Анику любил. Незадолго как Анике преставиться, еще и жалованную грамоту дал на земли по Чусовой!

Аника двенадцать лет тому преставился, вотчины свои сыновьям передал — Якову Аникеевичу да Григорию Аникеевичу, и так его Господь помиловал, что сыны в отца удались. Яков-то Аникеевич — пятый городок поставил! Вот тебе и роду не знатного, а простых людей… Вотчины-то и не вотчины, а, почитай, держава! И так-то все шло хорошо: Ногайская орда Царю покорна, пятый городок над Сылвою поставили, да и шагнули за Камень, поставили в Зауралье слободу на Тахчеях. Таково складно да понятно, что Государь всех, кто по этой дороге ехал да за Камнем селился, от всех пошлин и даже от суда освободил…

Вот от рекомых бы Тахчей на Тобол да в Зауралье, а там и Ханство Сибирское…

— Да куды им столько? — не стерпел Черкас. — Широко шагают, кабы портки не лопнули…

— А что ж, Мил человек, земле впусте пропадать? Сколько добра господа мои делают — от суда, от муки каторжной людей слободят…

— Да в свою каторгу загоняют! — сказал безносый казак, который, казалось, спал, умаявшись на бечеве.

— А ты что не спишь? — засмеялся Ермак. — Спи, сны посматривай!

— Знаем мы эту строгановскую волю! — проворчал казак, пряча безносую голову под локоть…

«Уж не в наших ли вотчинах ты нос свой оставил?» — хотел съехидничать наемщик, да поостерегся. Воробей он был стреляный, да и казаков опасался не без причины.

— Не допустил Господь по замыслам господ моих… — сказал он примирительно. — Взбунтовались богопротивныя черемиса, да… — Хотел сказать «татарва поганая», да осекся. Половина казаков говорила меж собою по-татарски, — кто знает, не было ли их среди тех, что с остяками местными да с башкирами приступали десять лет назад к Кардегану да Канкопу.— Пока мы от них в осаде отсиживались, Сибирский хан Кучум, который мирного Едигера зарезал, Тахчеи вся и все тамошние племена примучил, а как примучил, так и от русского Государя отложился.

Тахчейские остяки у Строгановых помощи просят. Государь велит сибирских людей воевати! А Господь не попускает. В какой мы силе были десять лет назад! Набрали казаков тыщу человек с пищалями, а не помогло…

— Ну-ка, ну-ка?.. — спросил Ермак, потому что наемщик, горестно вздыхая, умолк. — Ну-ка, тыща казаков с пищалями — войско изрядное, куды ж оно подевалось?

— Да никуды! — всполошился наемщик. — Никуды, которые у нас и по сю пору служат. Спервоначалу думали, они в Сибирь пойдут. Господа мои Строгановы испросили грамоту царскую — крепости ставить на Тоболе, на Иртыше, на Оби…

— Через чего ж не поставили?

— Да как-то не случилось… Нестроение пошло. Старый Аника все в одном кулаке держал. Сыновья у него по струнке ходили.

— Ишо как! — подсказал безносый. — Собственную дочь в Вычегду кинул.

— Наветы! Наветы! — закричал наемщик. — Не было того! Колокол льют! Пустобрехи!

— Сам ты пустобрех, — отмахнулся казак и повернулся на другой бок, чтобы и не видеть наемщика.

— Ладно вам! — цыкнул Ермак. — А ты спишь, дак спи, а то ежели не устал — иди бечеву тяни. Что дальше-то было?

— Дальше хоть плачь! — сказал наемщик. — Григорий с Яковом капиталы поделили, вот сразу силы-то и поубавилось. А три года назад срок льготы истек — пообложили нас налогами да пошлинами. Вот денежки-то и стали таять… Аника-то умножал, а Григорий с Яковом расточают и не по своей вине ничего стяжать не могут, потому пришла и в наши Палестины война.

Мы бы уж к ежегодной подати притерпелись, так ведь кроме них срочные идут! А доходы падают. Стоят на Каме двадцать семь варниц соляных. Плати подать со всех, а из них половина не работает. А те, что работают, не сегодня завтра станут. Потому что набеги пошли один другого страшнее.

Наши вогуличи уж на что тихие были, чего, бывало, с ними ни вытворяют, они только молчат да терпят. А тут как сбесились! Поднялись на бунт. А подбил их безбожный мурза Бегбелей Агтаков. Ровно год назад собрал семьсот воинов да и напал на Чусовские городки — безвестно, украдом! Сколько народу посекли, сколько в плен побрали — страх и ужас!

— А что ж казаки-то ваши? — спросил Черкас. — Ты ж сказывал, их с тысячу было.

— Так только благодаря им полон и вернули. Кинулись казаки за ними вдогон и, благодарение Богу, всех побили и полон вернули. И мурзу этого Бегбелея в плен взяли. Только мы, значит, Бегбелея привели в покорность, новая беда: Кучумов князек Абылгерым Пелымский через Камень семь сотен воинов привел.

Этот еще куда страшнее сотворил: пожег все деревни на Косьве-реке, переправился через Каму на Обву, там все пожег, оттуда пришел на Яйву и воз-вернулся на Чусовую — все пожег, разорил, все впусте оставил…

Кучум все племена подзуживает, и поднялись они, деи, веема! Живут-то от слободок близко. Места тамо лешие, а строгановским людям и крестьянам из острогов выхода не дают, и пашни пахати и дров сечи не дают. Приходят числом невеликим, а беды творят многие: лошадей, коров отгоняют, людей строгановских побивают, и промысел у них в слободах отняли, и соли варить не дают.

Вот в таком мы нонеча художестве!

Потому внуки Аники Строганова Максим Яковлевич да Семен Григорьевич слезно Государя умоляли разрешить им воинских людей ради оберегу своего призывати. На то Государь и грамоты выдал: «Которые охочие люди похотят идти в Аникеевы слободы в Чусовую, и в Сылву, и Яйву на их наем, и те б люди в Аникеевы слободы шли…»

Вот так-то я к вам и припал. По присылке Максима Яковлевича.

С берега закричали сменщиков.

Ермак и Черкас разулись, прыгнули через борт. Прохладная вода приятно холодила ноги.

— Во, атаман, — шутил воровской казак Лягва, — на табе лямку — моя вовсе не чижолая…

— Спаси Христос, — шутя благодарил Ермак, продевая в лямку широкие плечи.

— Будьте в надеже! И проходку для вас специально предоставили. Вишь, все камушки убрали. Ступайте по песочку гулять.

Привычные тянуть и знавшие законы бечевы казаки по запевке вожака:


А вот, братцы, дело нужно…

А вот станем тянуть дружно, —


крякнули: «Ай-да, да ай-да!» и пробежали несколько шагов, сдернув струг с отмели…


Ай вот, браты, не ленись…

Ай вот дружно потянись…


Крякнули: «Ай-да, да ай-да!» Пробежали еще шагов с десяток, разгоняя судно. Струг набрал ровный ход через пять-семь подергиваний. И дальше стало легче — нужно было только идти упираясь грудью в лямку и не надсаживаясь — ровно.

Вожак — бурлак изрядный, исходивший не одну тысячу верст, чутко ловил все мельчайшие изгибы реки, изменение течения. Он подкрикивал, подпевал, когда нужно было приналечь или усилить движение, чтобы не терять заданный стругу разгон. Но течение было небыстрым, и тянули сравнительно легко.

— Что примолк, сынушка? — сказал Ермак Черкасу, когда они стали на ровный ход и отдышались от первых тяжелых рывков.

— Да вот, батька, как получается, — сказал Черкас. — Я про Строгановых этих. Богачество-то непременно от сатаны. Он их заманивает в геенну-то, вишь, и в какую силу допустил — выше княжеской, а нонь предал… Пошли и у них разорения да нестроения.

— А может, Господь от них отступился, как они после смерти родительской спориться начали?

— Може и так.

— Ну и что?

— А и то, что мы навроде как им потрафлять идем. Как псы, пра… Богачество ихнее стеречь.

— Во как вывел, Соломон премудрый, — засмеялся Ермак, сверкнув молодыми зубами в седеющей уже черной бороде. — Кто ж тебе про богачество-то гутарил… Что, мол, его охоронять идем?

— Да наемщик давеча…

— «Наемщик», — передразнил его Ермак. — Ты-то что, холоп его, что ли? Ты — казак вольный! А воля — это, брат, испытание от Господа, чтобы ты свою волю с Его соизмерял. Чтобы постоянно сам размышлял, что по воле Господней, а что по греху твоему. Вот то-то. — И, пройдя несколько шагов, добавил: — Что ж ты меня на атаманство выбирал, а теперь сомневаешься? Я что вас, в холопы, во псы строгановские веду? Никогда я холопом не был! И в холопах не служивал! И ничьего богачества оборонять не стану. Мы не сундуки да промыслы сторожить идем. Мы людей спасать идем, кои оборониться сами не могут. Трудно оборониться… Знашь, как энти басурмане налетают? Хуже пожару.

Атаман умолк и задумался о своем, повесив голову на грудь, положа бороду под просунутые под лямку скрещенные руки…


Как у наших у ворот

Есть на озер поворот… —


пропел-прокричал вожатый. И бурлаки подхватили, принимаясь шагать все в такт:


Реченька бежала,

Дорожка лежала…


И закачался, пошел плотный строй бурлаков:


Как по етой по дорожке девки воду носят,

И Танюша, и Манюша, еще Фокина жена…


Ермак подпевал негромко, а думал о своем. И плыло перед ним давно прошедшее, что болело и плакало, теперь уже привычно, в самой глубине души, в самом тайном страдании…

Плескал ласковой мелкой рябью Дон-батюшка, и на берегу дымил под таганом костерок, и висела на прибрежной длиннокосой иве люлька, а женщина, маленькая и стройная, полоскала под берегом белье.

Ермак подгреб к ней на лодке-долбленке, и она пошла ему навстречу в шелковые волны, чуть не по пояс, сияя огромными синими своими глазами поверх знуздалки. Потянулась к нему вся, как маленький ребенок, и прижалась, будто к стене, к его широченной груди. Так и стояли они, он — в лодке, набитой добычей и рыбой, она — стоя по пояс в воде…

И понял тогда Ермак, что любим — неистово, верно и навсегда… И какой бы ни пришел он в свою полуземлянку, его всегда ждут — и здорового с удачей, и убогого с бедой…

Был у атамана дом, а в нем — маленькая женщина, с которой вели они жизнь на шелковом берегу благословенной реки. Которую и он не предал, не обменял свои воспоминания на суетные радости другой любви, потому и веровал твердо — там, на небесах, она выбежит ему навстречу, и протянет руки, и прижмется, как тогда на Дону… Что, уйдя из мира живых, она где-то… Она ждет… и он обязательно придет к ней…


Казанские сироты


Волга была переполнена воинскими людьми, чуть ли не каждый день попадались караваны стругов, набитые стрельцами, детьми боярскими. И если на Низу почти безраздельно господствовали казаки, то здесь, за Самарской лукой, стояли посты московские, по берегам, и слева, и справа, возникали конные стрелецкие разъезды, и отвечать на их расспросы приходилось точно и быстро. Вот тут-то и пригодилась царева грамота на верстание воев Строгановыми для обороны городков соляных. Казачьи струги пропускали невозбранно, но косились на казаков и в любую минуту могли открыть по ним огонь (за ради бунта черемисского на всех стрелецких стругах пушек да пищалей было в избытке, и фитили все время зажжены); только крикни воевода: « Целься -пали!», как ахнет с высоких бортов московских кораблей смертоносный свинец.

Опасливо косясь на жерла пушек, проплывали казаки в низко сидящих своих суденышках мимо крепких бортов государственных кораблей.

И хоть Кольцо и бывшие при нем казаки, разорившие ногайское посольство, из опасения быть кем-то узнанными старались на глаза стрельцам особенно не лезть, а все же меж собою толковали, что поступили, убираясь с Волги, правильно. Видно было, как сходятся на великой реке несколько сил: Государство Московское, черемиса и ногаи, и в этой заварухе казакам несдобровать, а примыкать к одной из враждующих сторон не хотелось. Черемисов понимали, сочувствовали, но многие были в недавнем прошлом люди московские, и вряд ли были бы повстанцами приняты… да и совесть не велела противу родины идти. Ну а с ногаями при ином времени могла быть и дружба, и союзничество, да только не теперь, когда уже два года по всему Яику и в междуречье Урала и Волги шла ежедневная кровопролитная казацко-ногайская война. И любой казак, пойди он к ногаям, тут же стал бы пленным или ясырем для обмена на пленных ногайцев.

Ермак знал еще и о другом: если первый стрелецкий ноет встретили у Желтой горы, а видели конные разъезды московские еще и на Переволоке, за которой следили со тщанием, — про их караван в Москве ведают. И раз перепон не чинят — стало быть, Москву их поход на обороны строгановских вотчин и Пермских городков вполне устраивает. Предполагал он, что, возможно, будет из Москвы какая-нибудь весть или приказ, а вестник перехватит казаков где-нибудь в устье Камы. Но никак не ожидал, что на Каме его переймет сам дьяк Урусов.

Сначала Ермак его и не узнал. Урусов был с отрядом служилых татар, в татарском платье, и сложно было отличить дьяка московского, дьяка думного от коренного казанца. Поэтому, когда к берегу подскакали татары и позвали Ермака-атамана, Черкас сказал удивленно:

— Во! Нас татарва уже поименно знает.

Ермак причалил к берегу, и только тут, среди татар, узнал своего казанского приемыша.

А уж сели поговорить, когда остановились на ночлег в прибрежной русской деревне, где поджидал Ермака думный дьяк.

Поужинали, поболтали о чем-то пустяшном. Ермак не торопил, зная, что хоть и говорит дьяк, что приехал в Казань сопровождая посла московского, а зря, в татарское платье переодевшись, скакать на Каму не стал бы. Но с расспросами не торопил — не по чину было и не по возрасту.

Вспоминали Казанское взятие.

— Царь тогда другим был, совсем другим! — сказал Ермак. — Я его помню. Перед войсками проехался в доспехах сияющих — молодой, огненноглазый! Мы тогда за ним в огонь и в воду были готовы, и на стену, и на смерть. А потом, вишь, что в стране чинить начал…

Дьяк Урусов уклончиво не ответил.

— Тогда казалось: вот возьмем Казань, и новая жизнь пойдет, без вражды, сытая, по закону, по совести! Главный раздор, главная всему причина — Казань ордынская — супостата гнездо!

Урусов усмехнулся:

— Примерно так и в Казани считали! Только наоборот. Отстоимся в осаде, подойдут главные силы союзные, и сокрушим рать московскую; будет мир, закон и покой… Ну, а потом как пошло рваться да гореть! Я кроме грохота да взлетевшей вверх стены остальное помню смутно. Пожар — помню! Кинулся к дому, а там горит все да рушится. Я к отцу на стену бегал, а дом-то и сгорел. Отец меня со стены гнал. Он как раз с русскими кожевниками на стене стоял. Татарский отряд и русские, что в казанском посаде жили, эту стену обороняли. Я побежал домой, тут стена в воздух и поднялась.

— Да!.. — сказал Ермак. — Я это очень хорошо помню. Я тебе раньше сказывал: как раз под этой стеной и отец мой погиб, Тимофей. А я с казаками рядом стоял, как раз в пролом идти готовились. Ждали, что наши из подкопа вылезут, а уж потом стена взорвется, а вышло наоборот. Из подкопа дымом потянуло, да как грохнуло — и стены нет.

Ермак ясно помнил тесные ряды казаков, их возбужденные ожиданием лица, с которыми пошли они, теснясь и увлекая его, еще не понявшего, что отца больше нет, туда — в пролом, в пожар и кровавую сечу.

Сначала шли, тесно проламываясь через такие же тесные ряды казанцев, прикрывавших улицы у стен, но за их спинами стал полыхать пожар, и стена рассыпалась.

Задыхаясь в дыму, Ермак бежал в глубь города. Отбивал удары сабель, отмахивался бердышом от копий, сам с маху рубил какие-то неясные в дыму силуэты, только по сопротивлению древка понимая, попал или нет. Бежать становилось все теснее: слева и справа подымались стены огня. Ермак оказался в огне один… тут-то и увидел мальчонку, который, обезумев от ужаса, ползал по бревнам мостовой и кого-то звал и причитал по-татарски.

Ермак позвал его по-кыпчакски — мальчонка поднялся и пошел ему навстречу, вытянув ручонки. Ермак схватил его на руки и укутал чепаном, стал прорываться сквозь дым и пламя, назад, за стены города.

Потерявши шлем, спалив волосы, полузадохнувшийся, вырвался он за стены города через пролом и только тут понял, глядя на обвалившийся подкоп, что отец погиб…

— Если бы не ты, — сказал Урусову Ермак, — я бы тогда с горя умер! На копья бы кинулся, под сабли пошел. А ты махонький, больной… Я, пока тебя выхаживал, и сам в разум вернулся…

— Да… — протянул дьяк. — Мне всегда перед несчастьем каким отец снится. Предупреждает меня. А так я лица его не помню — забыл. Во сне отца узнаю, а проснусь — и не помню…

Они сидели в сумерках на бревнах, что приготовил хозяин крестьянского двора, собираясь складывать сруб.

— Вон как, — сказал Ермак. — Сколько людей положили! Мы с тобой отцов потеряли… Думали, будет жить лучше, а вон какой разор идет… А что после Казанского взятия началось… Как Новгородское да Тверское разорение вспомню, мурашки по спине бегут!

Государев дьяк не отвечал. Не положено ему было в такие разговоры пускаться.

— А кабы не взяли тогда Казани — крови не меньше бы пролилось! Так же на беду бы вышло! Вон у татар что творится! Режут друг друга почище московских!

— Это верно. Резня идет страшенная! И в Сибирском Ханстве, и в ногаях! И когда все утихнет, непонятно…

— Ты с чем пожаловал? — спросил Ермак. — Неуж только повидаться?

— И повидаться тоже! — вздохнул Урусов. Когда еще свидимся? Давно ли мы с тобой в Москве гутарили, а полгода как не было!

Они помолчали.

— Вот ты сам к тому вел, Ермак Тимофеевич, что все связано. В одном месте аукнется, в другом откликнется. Сибирское нестроение многим на руку! Там большие ковы противу Руси замышляются!

На Москве поймали польского лазутчика. Я его допрашивал, — буднично сказал Урусов. — Державы латинские на Кучума-хана большие виды имеют. Потому к Строгановым поехало на святках восемьдесят литвин, поляков и немцев из плененных в Ливонии мастеров. Лазутчик с ними работал, и там люди его есть. Им велено Кучумке в Россию ворота открыть. Как только Кучум на Москву пойдет — станут ему дорогу мостить да крепости открывать! Людишек местных баламутить…

— Вот те и край света! Вот те и места незнаемые! — засмеялся Ермак. — А тут, куды не кинь, всюду клин. С. войны на войну.

— Кисмет! Судьба! — сказал Урусов. — Человек в мир для испытания пришел, и несть ему покоя!

— Ну, и что делать станем? Что присоветуешь? — спросил Ермак.

— А что мне тебе, батька, советовать! Ты сам умей да опытен. Мое дело — предупредить. Связь мы перебили! Те, кого лазутчик ковы чинить подговорил, его слова ждут, да не дождутся.

Дьяк Урусов припомнил, как в пыточной избе в отсветах раскаленных углей, в густом духе угарной вони и паленого человеческого мяса шевелились два ката, два заплечных дел мастера, равнодушно и с ленцой делавшие страшную работу. Были они большие рукодельники и выдумывали такие муки, что, казалось, не было такого уголка в теле, куда не достала бы изобретаемая ими боль. Этих двоих ценили не только за умение пытать, но и за то, что оба были глухонемые, а потому ничего, что можно было услышать секретного, не знали и разгласить не могли.

Старенький писарь, давно привыкший к страшному делу своему, строчил, нанизывая одну к другой буквы расспросных листов. А расспросы вел сам Урусов, сатанея от запаха и вида чужой боли.

Поляк уже давно, со времени отъезда Антонио Поссевино, вызывал подозрения тем, что, по признаниям агентов среди пленных поляков и литовцев, ксендзом не был, а службу католическую правил. Любил ошиваться среди городовых казаков, стрельцов и воинских людей. Вел с ними разговоры сумнительные — прямо на бунт не подстрекал, но говорил, что бунты неизбежны. Расхваливал жизнь в королевстве Литовском.

Взяли его по пустячному поводу, потому и попал он на расспрос к Урусову, а опытный дьяк быстро сообразил, кто перед ним таков. И уж тут за поляка взялись всерьез. А взявшись всерьез — перестарались. Урусов вообще расспросов под пыткой не любил, им не верил… Но кроме него охотников порасспросить на дыбе было столько, что он вынужден был заниматься этим сам — чтобы хоть что-то узнать.

— Имена! — говорил он. — Имена тех, кого ты подговорил противу Москвы воровство чинить, среди людей литовских, коих Строгановым служить отправил…

Поляк был сломлен и, не отдавая отчета в том, что делает, выплывая из жуткой боли, отвечал…

— Еще кто? Еще? — кричал дьяк. Палачи поняли его волнение как приказ усилить пытку. Припекли железом, а поляк дернулся и обвис.

— Имен не назвал? — спросил Ермак.

— Кое-что. Так только, пять имен… Но есть наметки, что сговорил крамолы чинить иноземцев многих. Пять-то — враги истинные, а остальные в шатании. Все равно им — как повернет.

— А чего ж все не сказал?

— Кат поторопился.

Они помолчали.

— Иноземцы что за люди? — спросил Ермак.

— Люди разные. Большинство — католики. Но другие Ватикану и папе не подвластны. Немцы, датчане. Они ни при чем, не причастны, на них и думать неча! Ну а там сам разберись. Знаешь ведь, что не тот враг страшен, что перед лицом твоим, а тот, что за спиной.

— Ох, задал ты мне задачу! — прокряхтел, поднимаясь, Ермак. — Коренные-то казаки не выдадут, а голутва со своими атаманами, сам знаешь, — солома. Чуть огонь поднеси, и пыхнет!

— То-то и оно! — согласился Урусов. — Потому я и поспешал, чтобы вместо защиты Пермских городков набег на них не получился! Как забунтуют казаки, да как пойдут по городкам — вот и выйдет, что ты их привел…

— Голутва на уговоры падка! Я это повсюду видал, — сказал Ермак. — Вот ведь какая она, жизнь! Едва одну беду избыли, едва от Шадры отбился — родовые юрты через то покинуть пришлось, чтобы крамолы на Дону не поселить, а крамола нас впереди ждет!

Солнце скатывалось, звезды становились ярче. Пастух пригнал стадо, и бабы с ребятишками загоняли скотину во дворы. Казаки на берегу у стругов повечеряли и затянули песни.

— А может, так, — предложил Урусов. — С тобой Кольцо идет — он в сыске. Отсеки его стрельцами, да что там… Отойди побыстрее выше, а стрельцы его с голутвой переймут. Ты и прибудешь со своими на пермскую службу, как в Москве сказывали! А? Вот крамолы избегнешь и, как государев человек, можешь в строгановских вотчинах сам сыск учинить, а грамоту я тебе дам — противу литовских людишек. А тамо и служить начнешь безопасно! — И, чувствуя, что Ермак не ответит, добавил: — Уж в спину не ударят…

«Вот что служба-то московская с людьми делает, — подумал Ермак. — В его деле нет ни друзей, ни врагов, а есть интересы державы. И ежели в этом интересе будет нужно завтра сделать литовских людишек героями и лучшими друзьями — дьяк с ними на паперти христосоваться начнет. Как было с Кольцом: велели ногайские и прочие струги на Волге топить — он и топил по приказу государеву, а случилось замириться — он, Кольцо, и виноват и к плахе предрешен! Но одно дело дьяк умный Урусов, иное — вольный казак, атаман Ермак Тимофеев…»

— Нет! — сказал Ермак. — Что тебе возможно, мне перед Богом —■ грех, перед людьми — поношение. Я же крест целовал! Атаман не воевода, а отец, как же я одних детей своих на казнь обреку, а других к славе определю! Никак это мне не возможно!

— И я не изверг, — играя желваками на скулах, сказал Урусов, — жертвовать приходится малым ради большего, одним дитем — ради всех! Знаешь, как лиса, в капкан когда попадет, да лапу себе и отгрызет!

— Эва, — засмеялся Ермак. — Ради воли чего не учинишь! — И, стерев с лица улыбку, спросил: — А ты видал, на что лиса безногая опосля годится? И долго ли она с того проживет, без ноги-то?

— Государь в жертву многое приносит, — побледнев так, что даже в сумерках лицо Урусова словно засветилось, сказал дьяк. — Государь многие жертвы приносит, ради большего…

— Человек волен только свою голову в жертву приносить, и то по воле Божьей. А Государь многое в жертву приносит — себе в угоду! Сыноубийца — Государь московский! Вот его Господь и покарал!

— Я речи, поносные Государю, слушать не могу! — сорвавшись на шепот, произнес дьяк.

— Да что ты?! — сказал спокойно атаман. — Что ты? Разве я чего говорил? Чего ты сбаламутился? Мы вот тута с тобой сидим, и что промеж нас, с нами и умрет. Чай не в приказе, на вольном воздухе…

— И стены уши имеют!

— А где они тута, стены? — засмеялся Ермак и серьезно добавил: — Я старый уже, не сегодня завтра перед Господом предстану! А там не оправдаешься. За грех твой спросят, что ты содеял… Как ты заповеди нарушил. Спрос-то на Страшном судилище с одного идет, с каждого… Там ни державой, ни пользой не отговоришься. Я своего греха боюсь! А и то, — сказал он, как бы заканчивая разговор. — Сколь живу на свете, столь про пользу державе слышу, и всегда-то этой пользой свой грех оправдывают. О себе пекутся.

— Ия, что ли? — вскипел дьяк.

— А хоть бы и ты! — прямо глянув приемышу в глаза, сказал атаман. — Ты — человек казенный, ты присягал крамолу известь, вот ты и стараешься. Вот он — твой интерес и правда! И худого в том нет! И за то, что радением своим ты служишь и за службу пожалован будешь, — без греха. Грех в том, что ты дело свое выше Господня слова поставил.

— Какого слова?

— Заповеди Господней, да и не одной! Первой — «не убий». Куды казаки, мной отданные, пойдут? В казнь лютую! Стало быть, мы с тобой убийцы сделаемся истинные. Как-то навроде топора бесчувственного — на нем греха нет, он не в своей воле. Но мы-то — в своей! С нас и спрос. А вторая заповедь: «Не сотвори себе кумира ложна». Ну-ко, в сердце своем признайся — а не ложному ли кумиру служишь?

Они замолчали, потупясь.

— Я Государю и державе его служу! — сказал, как бы оправдываясь, Урусов.

— А разве может правда Государя против человека государева идти? Ты вот перед каждым делом своим себя заповедями испытывай! Так ли что делаю?

— Эдак я и делать-то ничего не успею, пока размышлять стану да прикидывать, — бледно улыбнулся дьяк.

— Греха не сделаешь лишнего! — не принимая его улыбки, сказал Ермак. И, поднимаясь, добавил: — Вот так-то, сынок! Пойдем-ко на люди! А то скажут опосля: «Дьяк с атаманом сговор имел».

— Ты человек известный! Государю служишь! — сказал, поднимаясь, дьяк.

— Я — казак! А про казака нынче одно говорят, а завтра другое. Нынче — в славе, завтра — в канаве. А за весть — спасибо. Спасибо, что сам приехать не поленился.

— Ты мне, чай, не чужой! — дрогнувшим голосом сказал дьяк.

— И у меня кроме тебя и ближе тебя никого нет, — сказал Ермак, почему-то по-кыпчакски. Хотя весь разговор, который бы и надо скрывать, вели по-русски.

Они обнялись.

— Чего делать-то думаешь, отец? — спросил Урусов.

— Ничего, — спокойно ответил Ермак. — Когда не знаешь, как поступить, ничего не делай! Крепись да Богу молись. Господь вразумит. Чего сейчас попусту голову ломать? Предупредил меня, и хорошо. А чего делать? Когда будет нужно, само явится.

Они спустились к Волге, где у костров сидели казаки, наслаждаясь теплым летним вечером, чувствуя речную красоту и простор, подставляя лица ласковому влажному ветерку, дующему с воды…

— Чего татарин приезжал? — спросил Ермака Иван Кольцо, когда они остановились на ночлег под высоким камским берегом.

— Да так! Это сродственник мой! Попрощаться приезжал! — ответил Ермак.

— А чего с нами прощаться? Мы не на погибель идем.

И вдруг, по-волчьи повернувшись всем корпусом, чуть не клацнув зубами, прошептал:

— Смотри, ежели измену какую задумал, я тебя достану! Из-под земли достану! С того свету приду!

— Да ладно тебе страхи-то на меня пущать! — засмеялся Ермак. — Я не младенец, рыков-то твоих пужаться. Сам себя не пугай…


В соленых вотчинах


По всему выходило: готовит Кучум большой набег на Москву. Как ни удивителен казался его замысел, а Ермак понял — может Кучум-хан Москву взять. Прошлогодние набеги в июле Бегбелея Агтакова на реку Сылву, когда его повстанцы приступили под Сылвенский острожек, под Чусовские городки, — не случайность. Городки он не взял и взять не пытался, потому как воинских людей не имел, а шли с ним бунтовщики — вотяки да остяки. И хоть число их было большое — до семисот окружных людей, а стены для них были неприступны; ино дело — деревни да солеварни беззащитные. Пожгли они села многие, угнали в полон множество русских поселенцев, да и своими же вотяками и остяками не брезговали — много пленников увели в татарские улусы.

Разбили их Строгановы быстро, да и самого Бегбелея в полон взяли. Однако через месяц другой хан, теперь уже из-за Камня, Пелымский князь Абылгерим жег села на Косьве, а потом на Каме, на Обве, на Яйве, пока не вышел на Чусовую.

Это было куда более глубокое вторжение. И здесь шли уже люди воинские, умелые. Потому едва они не взяли Чусовой острог. Заполыхал весь Пермский край. Не случайно умолили Царя Строгановы разрешить звать на помощь казаков. Это была единственная надежда отбиться.

Но Ермак понимал и другое: набеги из-за Камы — не случайность. Еще пойдут, и еще, и еще… И только

потом, подняв все местное население, убедив его в том, что московские вой ничего не могут поделать, не могут защитить вогуличей мирных, остяков и вотяков и местным народам волей-неволей придется выбирать: либо жить при ханах, либо погибать при купцах, — тогда пойдет стремительный конный поход на Москву. Набег будет разрастаться, как степной пожар, — к ядру татарских конниц и Кучумовой гвардии присоединится все, что бродит окружного по окрестностям Казани, все поволжские повстанцы, вся черемиса, прорвутся с юга ногаи; и все это хлынет потоком крови на Русь — в Москву. Где еще и стены все в осыпях проломов и потоках смоляных после набега Давлет-Гирея, где еще не все срубы в посаде под крыши подведены после Крымского разорения!

Об этом не раз говорил Ермак атаманам. Кольцо, как всегда, спорил, не соглашался — где, мол, татарве немытой по Москву ходить. Но остальные помалкивали, чувствуя, что Ермак прав.

— Мало кто тута на городки налетает! — говорил Кольцо. — И через чего ты думаешь, что это все к татарскому набегу дорога? Да в таких местах леших завсегда инородцы на русские крепости набегают!

— Ваня! — отвечал Ермак. — Инородцы — неволей идут! Ты на воев погляди. Ай они тебе незнаемые? Али не таких ты в саратовских степях гонял? Не одного ли это с ногаями поля ягода?

— Хоть бы и так, а чем докажешь, что они к Москве пригребаются?

— А вот так помыслим: сразу Орда в поход не кинется! Она себе дорогу многими набегами мостит. В прошлом году набеги в июле совершались, и нонь — июль! Слышь, атаман, не вогуличи, не вотяки, не иные народцы, а коренные сибирские вой. Набегом татарским. Коли нет — надевай мою шапку!

Ударили по рукам.

— Располагаешь, что мы под набег идем? — спросил Ермака осторожный Мещеряк.

— Как раз под него! — убежденно ответил Ермак. — Не сегодня завтра с татарами столкнемся! И будут это не прошлогодние сибирские люди, а истинная конница татарская. И станет она весь край жечь, чтобы было где при набеге на Москву силы собирать, из-за Камня перешедшие, и с Волги, и с Яика! А вот уж отсюда прямо на Москву мимо Казани пойдут!

Атаманы не спорили, не возражали, понимая, что лучше лишние предосторожности принять, чем потом мертвых собирать. Потому конные разъезды пускали во все стороны на тридцать верст — на дневной переход. Держали у пушек недремные караулы. При ночлегах на стругах на берег сходила только половина гребцов. Да и та спала с оружием в обнимку.

— Робяты, не оплошайте, — говаривал Ермак, когда видел в глазах казаков недоверие и скуку. — Хуже нету, когда не знаешь, где враг. Уж сойдемся лицо в лицо — тогда проще!

По берегам попадались дотла выгоревшие поселки при солеварнях. Буйно затягивал пепелища малиновый иван-чай. Издалека виднелись его пылающие свечи; там под высокими цветами лежали среди обгорелых бревен обглоданные зверьем и дождями человеческие кости мужиков русских, остяков да вогуличей… Попадались среди скелетов и детские, и женские — война никого не щадила.

— Вот тебе и солеварницы! — сказал как-то Яков Михайлов. — А ведь соли этой тут пропасть, на всех бы хватило, когда по уму да по-доброму!

Июль кончался, пали первые росы. По утренней росе и примчался дозорный казак, слетел с коня перед атаманами и, словно боялся, что близкие враги услышат, прошептал:

— Татарва многими силами на броды вышла!

— Кто? — только и спросил Ермак.

— Языка взяли, сказывают, Алея-хана вой. Алея! Он не то сын, не то племяш Кучумов!

— Племяш Кучумов, — засмеялся, ощеря мелкие зубы, Мещеряк, — а супостат — наш!

— Вот тебе, Ваня, мой доказ! — пробегая мимо Ивана Кольца, пообмигнул Ермак. — Давай-ко конно по берегу, а мы на стругах!

Решено было дать Алею войти в реку и, ударив конно и со стругов, постараться побить его в воде, на переправе.

К вечеру выгребли на броды. Большая часть татар уж переправилась, остальные беспечно перевозили на плотах амуницию, стараясь не замочиться, тянули в поводах коней. Кони фыркали, испуганно ржали, теряя под копытами дно, плыли за плотами, тревожно насторожа уши.

Алеевская пехота набивалась на плоты так, что едва не переворачивала их. Страх был совсем утрачен. На плотах стояли смех и шутки.

Лучники толкались, спихивая друг друга в воду у берега. Командиры покрикивали на них. Но видно было, что молодые ребята в войне небывальцы, потому и весь поход, и переправа кажутся им забавою. Видать, им удалось уж разорить какую-то деревню не то солеварню — на нескольких кольях, которые торчали на берегу, уже было насажено с десяток голов.

Старым волчьим обычаем казаки обошли беспечное войско, как загоняют стадо на водопое, и, опять-таки по-волчьи, растянувшись полукольцом, не спеша подошли к переправе. В это время половина гребцов, высадившись на противоположном берегу, плотными рядами подошла на расстояние выстрела. Вровень с ними выгребали струги.

Татары шли настолько беспечно, что даже не выставили боевое охранение. Сторожа закричали, когда струги борт в борт уже шли поперек всей реки.

Ермак поднял и установил на бердыше тяжелую пищаль и без команды, первым, поднес к ней фитиль. Зашипел порох, пыхнуло пламя, и грохнул тяжелый выстрел, пошел с визгом свинец. Ахнуло с берега. Ударом ядра, попавшего точно в толпу на плоту, взметнуло оторванные руки и головы, будто брызги от густой каши. Еще два ядра ударили в лодку и в толпу у воды.

Плоты начали переворачиваться, татары, в большинстве своем не умеющие плавать, хватались за коней, кони бились и давили в ужасе пловцов.

С воем и свистом пошла к переправе конница. Ермак, отбросив пищаль, взялся за самострел и вбивал тяжелые болты в мешанину тел, почти не прицеливаясь, зная, что каждая полуфунтовая стрела-болт прошивает двоих-троих человек!

Татарин в красном архалуке, кружась на дорогом высоком коне, махал нагайкой, выстраивая переправившихся конников для контратаки, но пешие казаки пробежали навстречу ему и с полета шагов, припав на колени, дали второй, плотный и точный, залп.

Опытный Алей не стал испытывать судьбу, а, махнув нагайкой, приказал отходить от переправы, бросив на произвол судьбы пеших и раненых. Увидя, что вся татарская конница, разом повернувшись, пошла от реки, пешие кинулись врассыпную к лесу. Поймать их не было никакой возможности, потому что бежали они налегке, побросав все доспехи и оружие, мгновенно исчезая в густых зарослях.

Народ это был местный, лесной. Все им было тут знакомо и ведомо. Сыскать их, да еще в вечерних сумерках, казаки и не пытались. Раненые же потонули -прежде, чем успели их вытащить из широкой реки.

На стругах протрубили сбор. Собрались на пологом песчаном берегу. Разгоряченные боем, казаки отмывали пороховую копоть, смеялись, обсуждая только что происшедшую стычку.

— А ить мы их не отбили! — сказал атаман Никита Пан. — Оне ить куды хотели, туды и пойдуть!

— Поздно подошли, — согласился Ермак. — Теперь ищи ветра в поле!

— Вдогон нужно, вдогон! — горячился Кольцо. — Поймать их надо! Сейчас коней на ту сторону переправить, и вдогон.

— Как раз в темноте на засады ихние и напорешься! — сказал спокойный и рассудительный Савва

Болдырь. — Их, вон, с тысячу и боле. Ты со своей полусотней много чего там сделаешь!

— Не догнать! — сказал Ермак. — И неча пытаться. Да и ряда у нас с купцами еще не было. Мы что, уж о службе уговорились? То-то и оно. Благодарите Бога, что у нас никто не ранен, не убит, да и поплывем дальше.

Теперь шли со всеми военными предосторожностями, только днем, далеко высылая вперед конные разъезды по обеим берегам реки.

В самую жару, в июле, на переломе лета, встретили нарядные струги с богатым угощением и питьем. Прослышав про казачью победу, купцы именитые Строгановы послали своих слуг казакам навстречу, чтобы почтить их почетом и лаской.

Казаков начали кормить и поить уже на стругах. И если бы не строгость атаманов, то в Чусовые городки прибыли бы казаки в полном непотребстве. Но атаманы цыкнули, есаулы гаркнули, и ни одна чарка с хмельной медовухой не перекочевала с борта на борт.

— Правильно, — похвалили атаманов казаки постарше. — Мы еще не рядились, а по пьяному разговору нам и цена будет грош…

Перед городками остановили струги, посменно вымылись, отпарились в посадских банях, где, не то что в степи, не вели счет каждому полену, а мылись и парились вволюшку, до изнеможения, до сладкого обморока.

Вот тут по чарке и выпили. И наелись от пуза! Два дня стояли в пяти верстах от городков. Чистились, стригли бороды, обломками кос брили фасонисто усы, стригли в скобку отросшие космы. Чистили до блеска оружие.

На третий день утром без бечевы — только на веслах, да распустив белокрылые паруса, строго держа строй, выплыли под бревенчатые стены города.

Ладно гребли одетые в синие архалуки казаки Ермака, в серые сермяжные кафтаны — яицкие казаки. В пестрых чепанах и малахаях — казаки Мещеряка.

В белых рубахах и красных кафтанах стояли на высоких носах своих стругов, положив левые руки на рукояти клычей-сабель, заломив высокие шапки-трухменки, атаманы.

Будто государево войско сходили казаки по гулким доскам на пристанские мостки. Тяжко бухали сапогами по деревянным мостовым.

Шли по четыре в ряд в блестящих шлемах и ладных кольчугах, положив на плечо тяжелые пищали и масляно блестящие полумесяцы бердышей, стрелки.

Несли хорунжие хвостатые бунчуки и били в тулумбасы довбуши. Жутко и гнусаво хрипели диковинные трубы.

За стрелками, ведомые особливыми атаманами, шли копейщики с длинными пиками и рушницами, шли латники в начищенных панцирях. По-татарски подбритые бороды, или расчесанные надвое, или подстриженные, скрывали упрямые подбородки. Весело и грозно, не по-мужицки глядели ясные серые, голубые и вовсе черные глаза.

За гребцами пошла конница, где господствовали усы и подбородки в свежих бритвенных порезах. Вились за плечами капюшоны бурнусов, балахонов из белой шерсти, алели невиданные на севере башлыки, и шелковые косицы тумаков с кистями свисали с лихо сбитых на бровь шапок. Впереди, избоченясь, в алом кафтане с серебряными застежками, в шелковом персидском плаще ослепительной белизны, с павлиньим глазастым пером на шапке, горяча коня, ехал Иван Кольцо. Русые кудри его сразу запали в душу многим посадским красавицам.

Хорош был атаман в полном расцвете мужской силы, когда еще держится во взглядах и походке юношеская горячность, но уже по-медвежьи бугрятся железные мышцы.

Ермак с пушкарями замыкал колонну. Шел он, как всегда, неторопливо. Заложив руки за спину, крепко ставя сапоги на гулкие доски. Под стать ему были и остальные пушкари — немолодые, кряжистые, прокопченные в пороховом дыму.

Городовые и воротные казаки, служившие в Чусовых, стояли вдоль всего пути и на стенах у пушек, гордясь земляками.

Перед хоромами Строгановых, скорее напоминавшими царский терем, прямо на улице были накрыты широкие столы, и казаки сели пировать все, поместившись на лавках. Атаманы во главе с Ермаком и Иваном Кольцом прошли в купеческие палаты.

Хоть и недалек был путь, а Ермак специально пошел позади всех, чтобы рассмотреть городок.

Был он построен умело и с толком: тридцатисаженной высоты срубы, обмазанные глиной и в особо опасных местах заложенные камнем, не уступали по прочности крепостям, кои приходилось видеть атаману на Ливонской войне.

Стены, сложенные из срубов, были набиты внутри землей и камнями — проломить такую стену было непросто не только тараном, но и боем пушечным: проломив бревна, ядра вязли в засыпке.

Единственный способ сокрушить такую стену — зажечь ее. Потому, видать, и нападали враги в самую сушь, в самую жару. Но и на это надежда невеликая. Вряд ли стены загорелись бы, храня внутри себя сырую землю. Это ежели горящей смолой стены полить, а чтобы полить — к стене нужно подойти… А на ней, на высоте такой, что шапка валится, стрелки недремные да по углам глухие башни с бойницами, из которых можно огонь вести умело и в поле, и вдоль стен.

— Толково строено, — признал атаман. — И на Руси таких укреплений не много. Ежели все припасы есть и гарнизон достаточный, отсидеться в осаде можно чуть не год!

А столько-то и не надобно! Татары нападают в окрестностях, пока есть чем коней кормить. Как приедят кони всю траву — так и осада снимается.

Внутри крепости стояли крепкие избы, друг от друга неблизко — пожарного ради опасения. Были тут и кузни, и амбары. Стояла церковь — и все такое прочное да ладное, что и в каждой избе, и в каждом амбаре, и даже у церкви можно было бой держать. Были колодцы и вольные, и в срубах — так что на случай осады воды в достаточности. И припасов всяких изрядно!

Купеческие палаты были — вторая крепость! Да еще и покрепче наружной.

Бревенчатая гать-дорога вела в высокую башню с крепкими воротами. Как догадался атаман, ворота — двойные, и ежели были бы проломаны первые, то нападавшие уткнулись бы во вторые, а тут за их спиной рухнула бы кованая железная решетка; и побили бы их, и смолой поварили бы со второго раската сверху.

— Хороша западня! — опять не мог не похвалить атаман. Далее все переходы и лестницы, по которым поднимались казаки, хотя и были украшены изрядно и диковинно, а все же главной задачей имели оборону.

— Замок! — сказал видавший виды Пан. — Истинный замок.

Ермак выглянул в окошко-бойницу. Внизу, на широкой площади, за столы усаживались казаки. Священники, прибывшие с казаками, и трое строгановских готовились читать обеденную молитву.

— Вишь какой обзор! — сказал Пан Ермаку. — Ежели отсюда да из пушки — дак всю площадь свинцом просечет.

— Крепко слажено! С умом! — похвалил Ермак.

Пушки стояли тут же, накрытые сукнами.

— Вот они! — похлопал по стволу Яков Михайлов. — Здоровенны, как девки московские.

— Они не московские! — сказал кто-то, грамоте знавший. — Тутошнего литья!

— Во как? — удивился Ермак. — Навроде никто такой льготы от Царя не имеет, чтобы самим пушки лить…

— Важно… — сказал Михайлов. — Тута, робяты, главное — головы свои не продешевить!

— Да! — сказал Мещеряк. — Деньгой здеся пахнет!

Атаманы вошли в широкую, просторную палату, тоже уставленную столами с угощением. Разместились по лавкам.

Одинаково одетые, будто царские рынды, слуги стали разносить чаши — руки ополаскивать — и рушники-утиралки. Священник вышел, прочел молитву, и только потом торжественно появились купцы.

К удивлению атаманов, были они молоды. Старшему — лет двадцать пять, а второму, Максиму Яковлевичу, и того меньше!

«Это не Аника старый», — усмехнулся Ермак. Но по тому, как осанисто и важно вели себя молодые Строгановы, когда после долгих пустых разговоров стали рядиться с казаками о жаловании, понял атаман, что эти «робяты» деда своего стоят. Одна порода, одна кровь и своего — умрут — не уступят — даром что молодые совсем.

Ермак хоть и торговался, как положено, и тоже своего не уступал, а по опыту знал — нынешний разговор и первая встреча мало что означают: главный торг и ряд пойдет после, когда отшумит праздничное застолье. Когда всплывут серьезные мелочи, о которых сейчас и разговору нет, а решают они все! Сейчас так — смотрины!

И Ермак умел смотреть, да, как он понял, и купцы были не лыком шиты.

Несли на стол яства многоразличные, многие из них атаманы отродясь не видывали. Тут и плотки куропаточьи, и языки лосиные в квасе.

А Ермак, увидев одну ложку, в которой янтарем светились ягоды, принял ее в руку, будто причастие. И полузабытый, но незабываемый запах шевельнул в его сердце давнее, ускользающее уже воспоминание. Стояла корчага с этой царь-ягодой в широком хабле русской печи, и мать, худенькая, темноглазая, в пестрой длинной, до колен, рубахе и синих узких шароварах, доставала ухватом эту заветную корчагу и с ложки давала ему — маленькому, беспортошному, пробовать пареную морошку.

— Ала… — прошептал атаман.

— Что? — спросил, обгладывая рябчика, сидевший рядом Черкас.

Ермак будто очнулся.

Шел торг о жаловании. Купцы увиливали от прямого ответа: сколь чего пойдет за каждый день службы? Были тут и харч, и боевой припас, и порты, и зипуны…

Казаки деловито высчитывали, чего сколько надобно. Купцы норовили нанять их на три месяца.

— Нет! — не соглашались атаманы. — Меньше чем па год мы служить не готовы! Это что же, нам по зиме на Дон да на Яик идти? Ежели не срядимся?

Торговались долго, но вяло, понимая, что придут к традиционной наемке: на год — за харчи и содержание, а через год — полный расчет деньгами.

Несколько раз ловил Ермак пристальный взгляд Максима Яковлевича, усмехаясь про себя, что купец молод и не научился еще смотреть так, чтобы его собственный взгляд был незаметен.

Наевшись-напившись, вывалились на широкий двор, где казаки завели пляску и хоровод с местными девками.

Ермак пошел в избу городовых казаков и там вскорости отыскал сотника, десять лет назад ушедшего сюда служить с Дона. Сочлись родовой, выяснили, кто какой станицы, какого юрта. Казак был коренной, родовитый. Обрадовался Ермаку, как найденному брату. Вышли за стены городка, развели, как полагалось по степному обычаю, костерок, притулились у огня. Сотник жадно расспрашивал про нынешнюю жизнь в Старом поле. Ермак отвечал что знал. Наконец настала его пора спрашивать.

— А скажи-ко мне, елдаш, сколько тут казаков есть?

— Да тысячи с две будет.

— Ого!

— Истинно так.

— Да где же им разместитися?

— А на службе-то не много! — сказал сотник. Иные в городах живут. Иные к зырянам подались. Сказывают, зыряне из Старого поля от Тимир-Аксака ушли, а так — нашего языка люди… Ну и кочуют с ними по всему Сырту, перед Камнем.

— А скажи мне, — спросил атаман, — где же та тысяча казаков, коих, сказывают, Строгановы не так давно наймовали.

— Как недавно? Да десять лет назад! И я с ними пришел…

— Ну и где же они?

— А все тут по городкам стоят.

— А что ж о них не слышно совсем и новых казаков нанимают? На Дону, на Яике тысяча казаков весь край в кулаке держит, а тут и голосу нет…

Сотник поморщился. Атаман задел самую больную струну.

— Растрепалась тысяча, — сказал он, помолчав. — Измельчала по городовой службе. Как пришли мы сюда — войско. До край моря огнем и мечом дойти можем. Стали постоем, а нас в городках не прокормить. Стали ватагами в другие города да остроги рассылать. Разослать разослали, а войско истаяло.

— Ну и что толку от вас? — усмехнулся Ермак.

— Да толк-то есть! — нехотя ответил сотник, — Города-то мы бороним.

— Через чего же нас понаймовали?

— На всю линию нас не хватает. Линия-то вон, аж до Студеного моря…

Ермак долго ворочался на сенной копне, где угнездился ночевать. Глядел на мигающие звезды. От стругов доносились голоса подгулявших казаков. Кто-то завел песню, и она далеко понеслась над рекой в луга и темные леса, подступавшие местами к самой воде, над курными избами и варницами, где день и ночь кипели котлы и валил дым, где клокотал рассол и выпаривалась ценимая иной раз дороже золота соль.

— Нельзя войско дробить! — прошептал самому себе Ермак. — Нельзя в линию становиться.

Так утром и сказал Пану да Мещеряку и иным атаманам.

—. Я полагаю: станут нас купцы по гарнизонам рассылать, а нам туды идти не следует! Нам всем вместе держаться нужно. В линию не становиться.

— Верно! — согласился Михайлов. — Я уж вчера подумал. Надоть заставы на опасных дорогах держать, а впереди — разъезды. Может, и за Камень лазутчиков выслать. А казаков держать конно и на стругах.

— Купцы нас не прокормят! Столько харчей у них нет! — засомневался Пан. — Постоем городок изнурим.

— Невелики мы числом! Не изнурим! А харч пущай сюды возят. Мы не коровы — за сеном ходить. Разойдемся ежели станицами стоять, не более чем на пять— десять верст друг от друга. Условное место заметим, где собираться, ежели сполох будет. А на линии с нас толку чуть…

Казаки все еще бражничали, допивая и доедая вчерашнее угощение. Но старые рубаки уже ворчали. Уже поднимали крестовины для обучения рукопашному бою, заставляли молодых приводить в порядок оружие…

— Разленились! — сетовали атаманы. — Отбились от воинского дела. Навовсе бурлаками стали.

Кое-где, пока еще нехотя, словно спросонок, казаки намахивали руки, крутя сабли. Кое-где схватывались попарно, по трое, возвращая телу боевую выучку.

— Недельки через две поправимся, отоспимся! — потягиваясь с хрустом, сказал Кольцо. — Надо у купцов припасу огненного попросить. Да стрельбы устроить. Они, сказывают, сами селитру добывают да порох трут.

— Верно, — подтвердил Мещеряк. — Этого всегда у них в избытке. Пущай не жмутся. Ты бы по мастерским походил, Ермак Тимофеич. Поглядел бы, какие оне пушки да пищали льют. Может, и нам чего сгодится.

Недалеко от городка из нескольких скважин черпали рассол и вываривали его в денно и нощно дымивших варницах. Ермак сунулся в раскаленную духоту работной избы, где в пару и угаре шевелились полуобнаженные мужики с воспаленными от соли глазами, изъеденными коростой руками. Он так и не понял, как вываривают соль, поскольку запутался в многократных командах:

— Черпай рассол… Доливай! Промывай! Поддавай огня…

Работные люди жили в избах по нескольку десятков человек. Еду им подавали в общей посудине на всю артель. Кормили неплохо, но работали варщики и днем и ночью, сменяясь у котлов. Разоренные набегами татар из-за Камня, многие солеварни и солеварные промыслы стояли, а держава требовала соли, как прежде, много. Потому и трудились, не гася огней. Горами высились заготовленные дрова. В десятки рук зашивались рогожные мешки, куда бережно ссыпалось белое богатство. Укрывалось шкурами, укутывалось соломой, чтобы в сухости быть развезено в дальние концы Руси. Грохотали мельницы: и хлебные, и для соляного помолу. И везде копошился черный, худой и жилистый народ. Пузатые ребятишки молчаливо глядели из дверей курных изб вослед широкоплечему атаману с неизменной кривой саблей на боку. Семи-восьмилетние, они уже стояли у котлов, а чуть постарше — уже черпали раствор…

«Это не вольная степь, это не пашня… — подумалось тогда Ермаку. — Это труд тяжкий, подневольный, страшный своим однообразием и непрерывностью». А работные люди ломили безропотно и трудно, как лошади на обмолоте, когда ходят они с завязанными мордами по кругу… Верша длинный путь, которому конца нет.

Атаман не увидел в сем деле себе интересу, а только ужаснулся тяжести труда и какой-то гнетущей силе от скопленного в одном месте многопудового соляного изобилия, поскольку привык мерить соль щепотью, дорожа каждой крупинкой.

Побывал он у зеленолицых пороховщиков, что терли селитру с углем, превращая ее в порох, сходил и на верфь, где стучали топоры и перекликались плотники. Здесь труд был веселее, сноровистее, а мастерство все на виду, все на вольном ветерке. Ладили строгановские корабелы и струги многие, и лодьи, даже высокие корабли с палубами и бойницами для трех-четырех пушек по бортам.

Ермак полюбовался работе корабелов, сам в охотку помахал топором. И хоть трудились на верфи и литовцы, и поляки, работали они под присмотром опытных русских мастеров, работу делали невидную, без мастерства. Струги были ладные, но опытным глазом атаман отметил, что с неказистыми казачьими стругами ни в какое сравнение не идут — корабли казачьей выделки много легче и на ходу быстрее.

А вот где застрял атаман надолго, так это на литейном дворе. И зачастил туда каждый день. Здесь колдовали мастера, чей труд был сходен с ворожбой, а тяжестью и напряжением — с лютым боем.

Свел Ермак знакомство и дружбу с рыжим немецким мастером, что был привезен зимою из Москвы, и с другими литейщиками и подмастерьями. Часто сиживали они на ветерке около кузницы и литейки, отдыхая после плавильного жара. Вышло так, что и возрастом были они близки, и по характерам схожи. Ермак немца ни о чем не расспрашивал, но тот как-то сам, без расспросов неожиданно сказал, убедившись, что вокруг никого нет:

— Атаман, тебе, как самому старшему казаку, скажу… Не все люди гожие из Москвы приехали. Есть кто в спину норовит ударить.

— Через чего ты такое заметил? — поинтересовался Ермак.

— Поначалу поставили литовцев почти всех мне на литейном дворе помогать. Купцы Строгановы задали урок много стволов для пищалей выковать и пушек налить. А по работе-то сразу видно, кто как работает. Кто дела не любит, но урок исполняет, а кто и зло творит.

Немец посасывал крошечную фарфоровую трубочку — новейшую диковину европейскую. Видать, заботился о здоровье, боялся грудную простуду схватить или от мокротного кашля в чужих краях помереть.

— И стал я примечать: что-то слишком много раковин в литье получается. Слишком. Ты ведаешь ли, что такое раковина в пушке?

— Я сызмала в боях — видал, как стволы рвутся! — сказал Ермак. — Такая пушка урону своим больше приносит, чем врагу.

— Так вот, у меня в литейке пошли раковины да трещины! А я мастер старый! У меня этого быть не может.

— А есть способы эти шкоды нарочно чинить? — спросил атаман.

— Есть, и очень возможно. И даже большого умения не нужно…

— Ну, и на кого грешишь?

— Да есть тут несколько.

— Имена?

— Первейший — Жигмонт. И хитер, ох как хитер… Как почуял, что я его соследил, — сразу к тиунам подладился. Нонеча в амбаре счет припасам ведет. Так мне его поймать и не удалось.

— А еще кто?

Рыжий литейщик назвал несколько имен. Пять совпали с теми, которые называл Урусов.

— Спасибо тебе! — от души поблагодарил атаман.

— За что спасибо? — вздохнул немец. — Сие есть донос! Грех.

— Сие есть война и оборона! — ответил атаман. — Войну зажмуркой не ведут.

— Надо все стволы и все пушки испытать! — сказал немец. — Без испытания не брать — подведут.

Ермак собрал атаманов и уговорил их учинить смотр всем казакам. А после смотра устраивать ежедневные стрельбы из всех стволов — и старых, с Дону, с Яика несенных, и новых. Особливо тех, что Строгановы для службы в своих литейках лили. Порох у купцов был свой, дешевый, и Ермак выпросил его много.

Загрохотали, окутались дымом широкие луговины около городской острожной стены.

Теперь с утра до ночи слышалось:

— Сыпь порох! Фитиль раздуй, прикладывайся, целься, пали!

Пушки ядрами каменными и литыми калеными разносили в щепки специально поставленные и набитые землей срубы.

Строганов Максим Яковлевич любовался из высокого терема своего на казачье учение. На клубы дыма, на огонь, из стволов изрыгаемый.

— Сила! Важно палят.

Дивился скорости, с какой казаки пищали да пушки заряжают, как, стоя в три ряда, палят залпами.

Смотрел и учение на стругах, где казаки палили с борта. То с одного, то с другого, не останавливаясь для стрельбы, но проплывая мимо мишеней. Как норовят попасть в цель, специально раскачивая струги.

— Резвецы! — похваливал людей воинских. И улыбался своим замыслам. Везде, в любом учении видел он кряжистую фигуру Ермака. И понимал, что хоть и кричат атаманы, хоть и командуют умело к конном, пешем строю, а главный здесь — Ермак. Который и не кричит, и не бегает, и саблей не машет.

А раз схватился с широкоплечим заполошным атаманом Кольцом бороться, так мигом его через себя наземь кинул.

Стал с двумя бороться — и тоже на лопатки швырнул. И с тремя… Вот тебе и старый!

Заметил Максим Яковлевич, что казаки, которые с ним пришли, особняком держатся. Не бражничают.

А ежели борются, то как-то особенно, вроде бы не по-русски…

Заметил он, что немногословный кряжистый Ермак приветлив со всеми, а есть садится только со своими, коих всего человек десять, — теми, что зовут его на татарский манер: «Ата».

Дивился Максим Яковлевич и примечал, что все атаманы к нему уже приходили: то одно попросят, то другое… И только Ермак словно про Строгановых позабыл. А уж как хотелось Максиму Яковлевичу с ним о Сибири-городе потолковать. О вотчинах, что за Камнем были Строгановым отписаны. Но ждал, когда атаман сам придет. Не хотел, хоть и был чуть не вдвое Ермака моложе, перед ним себя в положение просителя ставить. Кто он такой? Атаман этот? Не то татарин крещеный, не то вовсе разбойник!

Не хотел Строганов Ермаку кланяться, а пришлось!

.


Орел-городок


Напоровшись на казаков, Алей разобрал, что перед ним не стрельцы и не строгановская челядь и, правильно оценив то, что он конно идет, а казаки — на стругах, даже убитых подбирать не стал, а прямо от Чусовой повернул на Север. След его был потерян мгновенно. Пешие казаки не только не могли его преследовать, но даже не могли узнать, куда он делся, пока не прискакал из Соли Камской окровавленный человек, не повалился с седла, прохрипев:

— Алей Соль Камскую разорил!

— Омойте его! — спокойно сказал Ермак. — Отдышится, пущай сказывает, как дело было.

Алей взял Соль Камскую изгоном, внезапно ворвавшись в посад. С визгом пролетая на злых, как собаки, конях, которые зубами рвали бегущих, татары рубили всех, кто попадался на их пути, не разбирая, старик это, женщина или ребенок…

Острог затворить не успели и не смогли… Теперь уже было не догадаться, поскольку не стало ни посада, ни острога — все погибло в огне.

Атаманы молча выслушали едва живого вестника.

— Дознаться можно! — сказал Кольцо. — Тутошние инородцы татарам ворота открывали. Алей ведь не один идет, а с князем Пелымским.

— Откуда знаешь? — спросил Мещеряк.

— Казачки к поганым за мясом ходили, с тамошними женками гулеванили — потому ни одного мужика у них в деревнях нет — все с Алеем грабить убежали.

— Во как! — Мещеряк даже присвистнул. — Ну так по шкоде и мука! Сейчас все деревни их пожечь!

— И что будет? — усмехнулся Ермак. — Так и будете дружка за дружкой летать да курени жечь? Быстро же у вас все в скудность придет. Глядишь, скоро и жечь нечего станет.

— Куды ж он дале пойдет? — вслух подумал Пан. — Где его перенять?

— Куды? — Мещеряк разложил на столе чертеж. — Куды ему: либо на Кай-городок, либо на Чердынь. На Чердынь, знамо!

— К Чердыни надо идти, там его перевстренуть! Там перенять! — заговорили атаманы.

— Давайте порядком думать! — призвал Мещеряк. — Чего зря галдеть.

— Верно! — сказал Кольцо.

Атаманы встали, перекрестились:

— Господи, вразуми.

Говорить, как самый младший, первым начал Черкас.

— Надо идти скорейча на Чердынь. На Чердынь Алей пойдет!

— Пойдет! Пойдет! — подтвердили все в один голос.

— И тамо завязнет, — сказал Ермак. — В Чердыни и гарнизон хороший, и воевода храбрый.

— Идти под Чердынь и побить Алейку! — загорячился Черкас.

— Побить погоди! — сказал Мещеряк. — У Алей-ки войско конное, а мы на стругах, в бою пеши… Нас — четыре сотни, ну, со стрельцами и охотниками сот шесть будет. А у него одних конных за тысячу, да остяков, да вогуличей, да ему местные инородцы потрафляют и помощь шлют…

— Там все головы и сложим! — проворчал Брязга.

— И проку в тех головах много не будет, — подытожил Ермак. — Не в Чердынь идти надо, а за Камень…

Атаманы насторожились.

— Через чего ж Камень? Нас оборонять вотчины наняли, — вякнул было слабо Черкас, — а мы за Камень пойдем. Алейка все тута разорит!

— А он и так разорит, — сказал Ермак. — Нам за ним не поспеть! У него свои отборные да опытные, а мы тут как щенки слепые. Мужики работные у нас, да они на цепи у солеварен да промыслов сидят, ничего вокруг не ведают, а вогуличи да остяки тут дома. Они ночью как при ясном солнышке по всем тропкам тайным ходят. А для них Алейка — отец родной.

— Мудрено, — вздохнул Черкас. — Остяки да вогуличи из-за Камня к нам бегут — «спасите». А тутошние Алею служат.

— Тутошние строгановской жизни попробовали, а Алейка с ними жартуется. Конешное дело, ему волю дай, он их с ярмом на шее мигом в Бухару наладит, так ведь у него тут воли-то нет. Вот он шаманов да князьков и манит хорошей жизнью…

— Это мы очинно хорошо понимаем, — вздохнули воровские.

— Чего вздыхать! — цыкнул Кольцо. — Наше дело биться, а не турусы на колесах разводить! Надо думать, где Алея перенять!

Атаманы начали предлагать, где устроить засаду, как напасть на Алеево войско…

Ермак не перебивал, давал высказаться всем. Он молчал, сидя под иконами в углу, скрестив руки на груди и насупившись, как сыч, переводя зоркие глаза из-под уже по-стариковски кудрявых бровей с одного атамана на другого.

Когда перебрали все возможности и сами убедились, что ни в строгановских вотчинах, ни рядом Алея не перенять, и выговорились, то притихли…

Мещеряк сказал:

— Батька, подай голос. Ты что-то про Камень гутарил?

— А то! — сказал Ермак. — Все согласные, что тут нам не одолеть Алея?

— Все! — неохотно признали атаманы.

— А вот теперь пораскиньте умом сами: Алей все лучшие рати из-за Камня вывел. Потому не за царевичем гоняться нужно, а берлогу ихнюю зорить! Да поспешно! И уж тогда пущай он за нами гоняется. Покудова он спохватится да за Камень кинется, мы уж и назад будем…

— Ой ли? — насмешливо сказал Кольцо. — Как сядем на горах, на переволоке, он тута нас руками и возьмет.

— Ан вот не сядем! Мы малыми стругами пойдем. Не строгановскими, а своими, на коих сюда пришли!

— Да ты что! — закричал Кольцо. — Они в художестве!

— Не скажи! — возразил Болдырь. — Не скажи. Все сухи, все прошпаклеваны, доски треснутые все поменяли. Они лучше строгановских громадин послужат. Те-то уж гнильем подались.

— Да их и с места не стронуть на быстрине-то, — сказал Черкас. — Таки здоровенны — волоком и не протащить…

— То-то и оно, — согласился Ермак. — Пущай строгановские на пристанях стоят. Пущай соглядатаи Алею докладают, что казаки в поход нейдут. А мы тайно и двинемся. Снаряжать станем большие струги, а ночью все на малые переложим, да и помогай Бог!

— За Камнем видать будет! — сказал Кольцо. — Ежели быстро управим, дак и переволакивать назад их не станем, добычу перетащим, а тут на строгановских стругах и встретим. Пошлем которого вперед, чтобы струги в условное место подогнал.

— Дело, батька! — оценил Мещеряк.

— Вот как сунемся туды, а Кучум-Царь нас на перевалах и повстречает. Прямо на их пищали и выйдем… — проворчал Болдырь.

— Нету там никого, — веско сказал Ермак. — Вот моя голова.

Атаманы примолкли.

— Батька, через чего знаешь? — спросил Черкас, чтобы разрядить молчание, хотя после того, как атаман поставил на кон голову, все вопросы были излишни. Он ручался за свое мнение жизнью.

— Сибирские люди сказывали. Последние вчерась прибегли. Я их втайне расспросил. Сибирь-царство пусто стоит. Все вой с Алеем ушли. А сибирские люди нам вожами и толмачами станут.

— Что за люди? — спросил Кольцо. — Православные?

— А ты у нас, часом, не поп? Али игумен? — засмеялся Ермак.

Атаманы заулыбались.

— Полно реготать! — вспыхнул Кольцо. — Тут в полной надеже быть надо, а то заведут черту в зубы.

— Люди всякие! — сказал серьезно Ермак. — Расспрашивал розно. Речи сходятся.

Среди ежедневных хлопот и трудов по устройству войска, когда приходилось каждый струг, каждого казака смотреть, чтобы исправен был, в постоянных распрях с тиунами и приказчиками, которые так и норовили объегорить казаков, в ежедневных спорах с атаманами, ибо все атаманы были равны и каждый властен был только над теми казаками, которых сам привел, Ермак очень много времени проводил в литейке и кузнице. Завораживало его железное рукомесло. А тем, что сам, не чинясь, становился к горну или двухпудовой кувалдой, вослед молотку мастера, бить поковку, — снискал уважение степенных и молчаливых кузнецов и литейщиков. А они цену себе и своему труду знали, тем более что чуть не половина из них были родом иностранцы. Умели Строгановы нужных людей приманить и в своих вотчинах укоренить.

Особенно сошелся Ермак с рыжим литейщиком из Ганновера, что по весне приехал из Москвы. Немец был задирист, горласт! Кулаки пускал в дело не стесняясь! И Ермаку понравилось, что человек возмущался не попусту! И кричал, и ругался потому, что неправду во многом видел и мириться с ней не желал.

Было и другое. Крикливый немец был умен. И видел многое, чего другим мастерам, не уступавшим ему в литейном деле, было не по мыслям! Да и сторонились они от всех склок и разговоров, уходя в свое ремесло, ковали кружева узорные, собирали замки хитростные.

— Вы как бабы! — кричал немец. — Дальше печки ничего видеть не хотите! А придет татарин, будете потом с ошейником железным у турок в Стамбуле пушки лить!

По душе был немец атаману. Потому и сидели они вечерком на скамеечках, где отдыхали мастера, любуясь на широкие заречные просторы. Говорили о том о сем, и открывалось Ермаку многое, о чем он знал прежде, да не так полно, а об ином и не догадывался.

Скоро вычислил он всех, кто здесь со злым воровством противу Руси появился. Знал теперь поименно. А со многими и поговорил обиняком, осторожно.

Умел старый атаман так разговорить человека, что тому начинало казаться — вот союзник твой. А ватиканские лазутчики очень на казачью измену рассчитывали, да как не рассчитывать? Половина из них явные татары, а Царя так поносят, что и враги-то не так ругаются. Потому и заглядывали атаману в глаза, и по широким плечам его похлопывали, как своего, плохо разбираясь во всей путаной пестроте казачьего сообщества: коренные вольные, служилые, воровские, севрюки, чиги, черкасы… И когда наиболее опасливые из них говорили, что казачня — народ ненадежный, другие возражали — служат же казаки польской короне, и татары служат, и верно служат… «Так казаки казакам — рознь! Они только именем общим прозываются, а так — и по обличию, и по языку разные!» — робко говорили третьи, но их не слушали.

А шепоток о том, что не сегодня завтра сибирские вой на Москву пойдут, в избах, где жили иноземцы, давно до откровенных разговоров вырос, тем более что разговоры эти велись на языках, русским непонятных. И пожалуй что половина, считая, что Строгановы — купцы, в воинском деле ничего не смыслят и разбабахают их воинские люди сибирские, как орех, начинали подумывать, как собственную голову в случае набега спасти, и ничего, кроме перехода на татарскую службу, не видали. А тут еще казаки — очень кстати. Вот казаков-то и следует держаться! Они издавна от одного Царя да князя к другому на службу переходят. Вот с ними и гуртоваться!

И шептали, что Ермак — сам татарин, а Строгановы глупы, как все русские схизматы, не видят, кого призвали на службу. И посмеивались втихомолку, все более уверяясь, что Ермак казаков к татарам уведет.

Ермак же никого не разубеждал. И что в душе таил и вынашивал, никому не открывал до атаманского совета.

Каждый день начинал он с поиска известий от людей, приезжавших со всех концов Пермского края. Были тут вестники разные — пришло несколько коренных казаков — поближе к своим. Эти пытались рассказать все, что видели; были здесь и люди торговые — те рассказывали не столько, что видели, а более — что слышали.

И, наконец, пришел Старец! Явился он диковинно. Ермак сидел, как всегда по вечерам, на скамеечке на пригорке, рядом с рыжим литейщиком-немцем да вместе с Черкасом. Откуда возник Старец, они не приметили, увидали уже на тропе, что вела от реки, странную фигуру человека, увешанного ветками.

Батюшки! — ахнул Ермак. — Как есть — древний человек Адам! Не иначе как наши казачки какую шкоду учинили! — Ермак не ошибся.

Старец, которого со всем почтением пригласили на скамеечку, рассказывал, что недалеко от городка решил постирать завшивевшую одежонку, а постиравши, разложил ее на камнях посушиться, а сам по привычке стал на молитву.

«Уснул, небось», — подумал Ермак.

Так или иначе, а Старец одежки своей не нашел.

— Казаки сперли! — убежденно сказал Черкас. — Они тамо рыбу удили и сперли!

— Да на что им моя одежонка истлевшая? — возопил Старец.

— А для смеху! — сказал Ермак.

— Для смеху. Вот я им ужо!

К удивлению атаманов и немца, Старец не стал ругаться, а вдруг захохотал.

Он смеялся долго, а потом долго отмаливал свой невольный грех. Атаманы ему не мешали. Ермак понял, что этот человек явился недаром, что, может быть, его появление есть знак казакам!

Одежонка нашлась. Как и предполагали атаманы, ее стащили два молодых казака, озорства ради! Смущенно они топтались перед Старцем, когда он пенял им, что, мол, негоже над наготою старого человека ругательство чинить, что сие есть грех Хама, который смеялся наготе отца своего.

— Прости, отче, — гудели они.

А собравшиеся казаки и работные люди не могли спрятать веселых улыбок.

— Ну что с вами делать? — спросил виновато Ермак.

— Накажи, батько! — прогудели виновные.

— Вот охальники. Ну, скидавайте шаровары!

Казаки покорно развязали гашники и спустили

штаны.

— Ложитесь, что ли, собачьи дети! — сказал атаман.

Под гогот казаков виноватые легли, выставив тощие зады.

— Эх! — Ермак хлестнул ремнем.

— Еще! — советовали казаки. — Еще, на память!

Ермак махнул еще два раза. После каждого удара

казаки вставали и кланялись атаману в пояс, говоря:

— Прости, батька! Спасибо за науку! — и опять ложились.

— Будет с вас! — сказал атаман. И, повернувшись к Старцу, сказал: — Им по этому месту нужно каленым железом жечь — тамо кость от лавки да от седла! Не проймешь!

— Да пронял уже! — смеясь, возразил Старец. — Вона оне устыдились!

Шутники, почесываясь, смешались с толпой. А Старца Ермак зазвал к себе.

Старик почти ничего не поел, а сразу приступил к делу. Он шел из-за Камня, где жил в срубленной им самим келье.

— Хотел в покое пожить! Грехи замолить. Да вот татары не дали!

Он рассказал, что все русское население, что селилось в землях, пожалованных Царем Строгановым, либо погибло, либо ушло. Кучум приказал всех обращать в ислам. Старца, который лечил местных людей лесных, прятали в чумах и зимовьях. Но по тому, как скакали по стойбищам Кучумовы баскаки, как забирали всех здоровых мужчин в ханское войско, Старец понял, что готовится поход на Русь. И решил предупредить. Его переводили через Камень вогуличи. А дальше он шел-бежал днем и ночью, пока не вышел на русские поселения…

Старец долго молчал, что-то высчитывая про себя, и наконец убежденно сказал:

— Это не то войско, кое Кучум окаянный собирает. Эти раньше ушли…

— Стало быть, там еще войска готовятся? — спросил Ермак.

— Выходит, что так, — подтвердил Старец.

— Назад за Камень дорогу сыщешь? — спросил атаман.

— Я — человек Божий! — ответил Старец. — Мне везде дорога, а вот как ты со стругами пойдешь, не могу сказать! Для этого другой волок нужен, я его не знаю!

— А через чего ж ты решил, что мы через Камень струги потащим? — спросил Ермак.

— А на что вы тута надобны?! — сварливо ответил Старец. — Тута и без вас дураков хватает!

— Чем же мы дураки? — обиделся Черкас.

— Пока еще нет, а дураки будете, как станете татар тут ожидать! Тут ведь вас в любом месте обойти можно!

— А где ж нам их ожидать? — усмехнулся Ермак. — Нешто ты проходы, по которым они идут, знаешь?

— Да тут проходов много — татары где хотят, там и пройдут, и пеши, и конны, это вам со стругами через горы в особливом месте проходить надоть; дураки будете, коли в самый корень татарву не ударите… Сейчас момент упустите, другой раз не воротишь… Сейчас вся конница ихняя тута — в Сибири-городе сильных воев не много. Народцы лесные все разбегутся — они Ку-чуму неволею служат! А возвернется войско, да отдохнет, да с ними сюды как грянет — вот и завертитесь…

Старец долго возился на соломе, что положили ему на полу.

— А Строгановы нас туда отпустят? — спросил, как бы невзначай, Ермак.

— Да они спят и видят, как бы им Сибирь-город взять да Кучумово гнездо разорить!

— Откуда знаешь?

— Да вот уж знаю! — сварливо ответил Старец. — Они сколь годов назад мостились войско за Камнем держать. Там у них вотчина отписана чуть не вдвое больше тутошней!

— Да уж куда больше? — усумнился Черкас. Он лежал на полатях, свесив вниз голову.

— Ан вот можно и больше… Алчность — зверь ненасытной! Испытал сей грех!

— Служил, что ли?

— Я много чего в земной суете принял! — уклонился от ответа Старец. — А только вот что скажу: Строгановы давно поход за Камень замышляют, а ноне пришло такое время, что ежели туды не пойти, так всем здеся головы сложить!

— И я так думаю! — сказал Ермак. — Истинно так!

С этого дня к походу стали готовиться спешно. Вызнавали дороги за Камень, искали толмачей, людей, что ia Камнем бывали… Никто о набеге в открытую не говорил, но о том, что набег будет, догадывались все.

Вызывавший иногда казаков для беседы Строганов прямо ничего не говорил, но на приготовления смотрел как бы сквозь пальцы, а потом стал поминать, как о само собой разумеющемся деле, дескать, сходите, казаки, за Камень, пугнете Кучумку во граде Сибири, глядишь, он свои ковы и оставит!

Казаки чинили амуницию, оружие. Смолили и сушили струги. О том, что готовится набег, догадывались и работные люди.

Рыжий немец как-то позвал Ермака в кузню и торжественно сдернул холст с новенького, только что отлитого ствола пушечки: затинной пищали. На стволе была надпись: «Во граде Каргедане на реке Каме дарю я, Максим Яковлев, сын Строганов, атаману Ермаку лета 7090».

— Вона как! — сказал атаман. — Ну что ж, благодарствуйте, господа честные купцы! Стало быть, идем за Камень…


Кольцо-Гроза


Максим Яковлевич Строганов по горнице похаживал в кафтане бархатном, в портках плисовых, в сапожках сафьяновых, в тафье шелковой, словно великого посла дожидался. И стол за его спиною ломился всяким яством. Поглядывал купец хитро, как мышка из норки. А Ермак к разговору его не неволил. Сидел, как думный дьяк — степенно, здоровенные свои кулаки расправил да на колени ладони положил. Глядел на купца глазами круглыми, вроде бы даже не мигая. Со стороны могло показаться — совсем глупый человек сидит, потому что в глазах ничего не отражается. И сидеть он так может сколь угодно.

И Ермак Максима Строганова «пересидел», тот заговорил первым. Исподволь, умело повел он разговор о том о сем… Ермак молчал, водя за купцом круглыми, вроде бессмысленными глазами.

— Так что же дале делать подумываете? — не выдержал Максим Яковлевич. Не уследил он, как искра чертом метнулась в глазах старого атамана. «Умен ты, Максим Яковлевич! Умен, тароват! Да молод! Не объехать тебе старого казака, не вывести на свой лад, но так будет, как нужно».

— Так ведь расчета ждем, — сказал, как о само собой разумеющемся, атаман.

— Какого расчета? — так и ахнул Максим.

— А как же! — сказал Ермак. — Али ты не слышал, что мы Алея, сына Кучумова, на Чусовой разбили? Стало быть, нам за победу расчет требуется!

— Постой-постой! — закудахтал молодой купец. — Об этом уговора не было!

— Как не было? Мы когда даве рядились, сказывали: пропитание, содержание деньгами и за каждую победу сверх того!.. Аль ты запамятовал? Тут ведь и брат твой был! И руку на том били! Все атаманы подтвердят!

А про себя подумал: «Ведь ты, Максим Яковлевич, меня сюда позвал, чтобы свои резоны выставить да расчет потребовать, а вот к тому, что я сам расчета потребую, ты не готов!»

Не сразу, наболтав много лишнего, сообразил Максим Яковлевич, что Ермак специально его на такой разговор вызвал. А опомнившись, не мог хитрости атамановой не подивиться. А подивившись, понял, что разговаривать с этим человеком как с нанятым работником не следует. Был атаман чуть не вдвое Максима Яковлевича старше… Ну, а казак… так ведь казаки — они разные бывают! Этот, сразу видать, не голутвенный! Не воровской. Сидит как хан.

«Да он хан и есть истинный!» — искоса глянув на Ермака, решил Максим. И сразу же перешел к самому главному, обращаясь теперь к атаману со всем уважением, величая, как боярина, «с вичем».

— А что, Ермак Тимофеевич, ежели я тайную свою думку скажу? Но только промеж двух пар глаз.

— Слушаю, — спокойно сказал Ермак, который именно этого разговора и ждал.

— Ведомо ли тебе, что Государь Иван Васильевич пожаловал нам владение за Камнем? — Ермак молчал. — И батюшка мой там деревни держал и промыслы ставил, а безбожный Кучум все разорил и людей побил. — Ермак молчал. — Так вот я, с братьями вкупе, и призвал вас, тайную думу имея, что вы в те места наведаетесь и обратно их в наше владение вернете.

Ермак выдержал долгое молчание и сказал просто:

— Снаряжай поход.

— Вот и хорошо, вот и ладно! — совсем не по-купечески, а как-то по-ребячьи засуетился Максим Яковлевич. Кликнул приказчика.

Немолодой, худой приказчик, видом и важностью не уступавший московским думным дьякам, пришел с толстой книгой, где было все давно сосчитано, сколько стоит поход за Камень. Прикинул, для надежности, на абаке, сколько всего на шесть сотен казаков примерно будет, и спросил:

— Государь Максим Яковлевич, а на ком кабалы брать станем?

— Какие кабалы? — спросил Ермак.

— А как же, — округлил глаза Максим. — Наше дело купеческое — мы вас ссужаем на поход, а и с похода свой барыш иметь должны. Приказчик правильно говорит: «Егда возвратитися, на ком те припасы по цене взяти?»

— И взяти точно или с лихвой? — присовокупил приказчик.

— А много ли будете лишку брать? — скрывая гнев, спросил Ермак.

— Дело сумнительное! — откровенно сказал приказчик. — Дело опасное, ох какое опасное… И на возвращение благополучное расчет невелик, потому, я думаю, лишку следует втрое положить.

— Стало быть, на каждую деньгу по три взыщете? — уточнил Ермак. — Так ли?

— Убытки больно велики быть могут! — сказал, уже почуя недоброе, Максим. Потому и отвел глаза.

— Стало быть, — сказал Ермак, поднимая и кладя руку на саблю, — ты мне, купец, за каждую голову, ради твоей вотчины сложенную, три головы купеческих, родаков своих, отдашь? А? Теперь вот что я скажу! — грохнул Ермак. — А ты послушай и запомни! Казаки не пуды соляные, не чушки железные -на нас барыша, как на рабах твоих, не будет! А грузиться мы уже начали по запросу! И возьмем сколько надо! И нам лучше видно, как воевать! — И, надевая шапку свою атаманскую, с тумаком на сторону, при-банил: — Ты, купец, чаял воровских людей понаймовать, чтобы с них спросу не было. А ведь я — казак служилый, за мою голову с тебя в Москве спрос будет! Гак что ты нам не препятствуй! Мы сюды воевать пришли, а не торговать! А препятствовать будешь — наплачешься! И не по твоей воле мы за Камень пойдем, а врага в гнезде его разбить, так нам воинский опыт подсказывает! Прощай пока! Прости, коли чего…

Тяжко ступая подкованными сапогами, Ермак прошел мимо оторопевшего Строганова и белого, как мел, приказчика. Вышел во двор. Кликнул казаков — Мещеряка да Пана.

— Что купец? — спросили они в один голос.

— Да что купец! Купец, он купец и есть! Чего на него смотреть! Ему торговать, а нам воевать! Ему барыши всласть, а нам головы класть! Пущай казаки берут по запросу, а станут приказчики упираться — тряхните их маленько. Где Кольцо?

— На пристани. Струги грузит.

— Вот и ладно! Он у нас как фитиль будет! — усмехнулся Ермак.

— Чего? — не понял Мещеряк.

— Это я так, к слову. Пан, у тебя, я знаю, пластуны есть изрядные.

— Имеются, — не без гордости сказал Пан.

— Дело им будет секретное. Слушай. А ты, Мещеряк, подними по-тихому казаков оружно, чтобы в любой момент бунт пресечь.

— Ладно.

Мещеряк заторопился к избам, где стояли постоем его татары.

— Слушай, Пан. Пока шум да дело — давай-ко вот этих на распыл…

И, наклонившись к уху атамана, прошептал пять имен, мол, в драке порешить.

— Ой, и затеваешь ты что-то, батька! — весело сказал Пан.

— Не я! — вздохнул Ермак. — Они.

— Ну и ладно!

Пан быстро исчез, словно его и не было рядом.

Ермак пришел на берег, где из амбаров шла погрузка и отпуск припасов. Потные, веселые казаки таскали на широченных спинах мешки с сухарями, с солью, катили бочонки с крупой и солониной. Осторожно выносили пороховое зелье, по счету принимали ядра и свинец катаный.

Ермак терпеливо ждал, когда приказчики перестанут отпускать припасы и начнется спор. Он позвал Ивана Кольца.

Крепкий атаман таскал мешки наравне со всеми и явился все еще разгоряченный работой.

— Чего? — спросил он, выбивая пыль из кафтана.

— Да вот посиди со мной!

— Да когда сидеть? Грузиться надо!

— Посиди! — придержал его за полу Ермак.

— Да чего тебе?!

— А ведомо ли тебе, Иван, — мягко начал Ермак, — какой нам купцы урок положили?

— Какой урок?

— Обыкновенный! Они же нам все припасы в долг дают!

— Как в долг? — не понял простодушный Иван Кольцо.

— А так! С каждого пуда припаса нам придется в прибыток купцам чуть не по три пуда отдать!

— Стой-стой! — туго соображая, но чувствуя недоброе, насторожился молодой атаман. — А где ж мы возьмем?

— С ясака! С мягкой рухляди, что из набега принесем!

— Стой-стой! — уже закипая гневом, замотал кудрявой головой атаман. — Что-то не пойму я! Мы же на службе! Мы же не на гулянку, а на бой! Какие с нас могут быть барыши?

— Купец копейку к копейке бережет…

— За кровь? — мгновенно наливаясь яростью, закричал Кольцо. — За кровь нашу. А может, мы там головы сложим?

— Купцам убыток.

— Ах ты, крапивное семя! — не помня себя, взвыл Кольцо. — Аршинники!

— Охолонь, охолонь… — останавливал его Ермак.

Но Кольцо уже рвал на груди рубаху.

— Мы головы кладем, а они с нашей крови барыши иметь хотят? А что будет, когда Кучумка сюды придет?

К ним подбежал верткий есаул Окул.

— Атаман! — обратился он к Кольцу. — Приказчики припас отпускать перестали!

— Что? — белея от ярости, прохрипел Кольцо.

— Сказывают, Строгановы боле выдавать не велели — хватит с вас!

— Чей голос? Кто сказал?

— Жигмонт, — сказал Ермак. — Жигмонт всем верховодит!

— Где? Подать сюды! — закричал Кольцо, кидаясь бегом к казакам, что стояли у сложенного в кучу оружия. — Сполох! — закричал он и уже с обнаженной саблей в руке: — Станишники! Ломай амбары! Бери сколь надобно! Где Жигмонт? Herad! Herad!

Перепуганный старший приказчик был вытащен за волосы. Взметнулась сабля, ахнула толпа на пристани у амбаров. Затрещали ворота лабазов, муравьями поволокли казаки на струги припасы.

— Брязга, давай! — скомандовал Ермак.

Четверо казаков бесшумно, как выдры, скользнули

к домам, амбарам и хоромам, где жили литваки.

— Мещеряк, — позвал Ермак.

— Здесь я, — ответил, словно из-под земли вырастая, татарин.

— Сейчас казаки припасом струги набьют. Ты им буйствовать не давай! Пусть отплывают сразу. А то, неровен час, еще запалят пристань. Ни к чему!

— Ладно, — ответил Мещеряк. Свистом поднял полтора десятка своих вернейших казаков и неторопливо стал спускаться к пристани.

— Ну вот и ладно.

Ермак повернулся и пошел прочь, словно ничего не происходило за его широкой спиной.

Брязга нашел его на бережку, у самой воды, в полуверсте от амбаров.

Здесь, вдали от дыма солеварен, от копоти литейного двора, на высоком взгорье, откуда открывался сказочной красоты речной и лесной простор, были поделаны дома и бани для лучших людей — мастеров, приказчиков и прочего чистого народа. Здесь жили их семьи, под защитой стоящих невдалеке караулов. Отсюда в случае опасности было легко добежать до острога и там затаиться за стенами.

Приказчики, мастера, особенно иностранцы, любили спуститься по длинной деревянной лестнице к самой воде и там посидеть на ветерке у кромки речной глади. Отсюда были не видны ни пристань, ни амбары, ни постройки и солеварни, сюда не долетал ни шум, ни дым, и душа отдыхала в покое.

Немцы и голландцы любили здесь закидывать удочки — занятие, по мнению казаков, либо бабье, либо детское и пустое. Потому хотя и быстро, но ловилась всякая дребедень. Путная рыба на крючок не шла. Ее тягали сетями или ловили в плетеные ивовые корзины-ловушки, морды.

Казаки, особенно яицкие, над немецким способом лова потешались. А самих немцев считали дураками и жалели — как бы детей, не вошедших в возраст и полный разум.

Здесь были поделаны лавочки-скамеечки с резными спинками, на которых сиживали господа степенные и мастера иностранные. Ермак заговорил с отдыхавшими здесь мастерами-солеварщиками о том о сем. Но сидеть на лавках не стал, а спустился к воде.

Брязга присел рядом на корточки, подобрал камушек, метнул. Плоский камень пошел пускать «блинчики».

— Слышь, Ермак Тимофеевич, — сказал Брязга. — Нарочный к Строгановым поскакал. Сказывают — казаки амбары поломали да припас разграбили.

— Ах ты, страхи какие! — сказал совершенно равнодушно атаман — Небось и побили кого?

— Да пятерых, — нехотя ответил Брязга. — Жигмонта да еще шляхтичей четверых…

— До смерти? — не поверил Ермак.

— Угу!

— Ай-ай-ай! Страх. Это дело надо немедля пресечь!

— Да уж Мещеряк камчами всех разогнал. Казаков на струги, а которые на берегу, всех в дома увел. У амбаров караулы поставил.

— Вот и ладно! — сказал Ермак. — А кто драку учинил?

— Да Кольцо! Вишь ты, приказчики перестали припас отпускать, а он говорит — мало, и за саблю.

— Ай, Кольцо, Кольцо! Истинно прозванием «Гроза».

— Гроза и есть! Не ведает, что творит! — поддакнул Брязга. — Собрал всю голутву да бросился к хоромам купеческим. Оружно! Хорошо успела стража терема затворить.

— Неуж стрелять почали? — ахнул Ермак.

— Палить-то не стали! Но ругались всяко! А сам-то Кольцо наш принялся саблюкой дверь рубить да кричит: «Ну-ко подавай сюды купца этого, не то мы его из терема огнем выковырим. Мы-де его из пищалей и в дому расстреляем! Не спрячешься! За кровь, — кричит, — не платят!» Да грозной такой стал — никакого с ним сладу нет!

— Ай, грех, ай, грех… — сокрушался Ермак, не двигаясь с места. - Ну, и уняли его?

— Да еле уняли! — сказал Брязга. — Я, вишь ты, его и так и сяк уговаривать, а подскакал Мещеряк на коне и говорит, будто никакой драки нет: «Иван, а у меня для тебя новость!» — «Кака така новость?! Я счас купца на распыл пущать стану…» А Мещеряк быдто и не слышит. «Ты, — говорит, — Кольцо, сам давеча гутарил, что о прошлом лете на самарской переправе ногайский караван побил! Что, мол, через то все твои беды…»

— Ну-ну… — заинтересовался, совсем по-стариковски, Ермак, ерзая на лавочке. — Это когда Кольцо да Барбоша посольство московское пограбили?

— Так вот оно и есть! — подтвердил Брязга. — Опосля еще ногаев побили. Да, дураки, сеунч о победе в Москву наладили.

— Через чего ж дураки? По московскому ведь приказу побили?!

— Так вот сеунщика-то в виду ногаев и казнили! А на Кольца сыск пошел.

— Да это-то я помню… — вздохнул Ермак. — К чему это Мещеряк помянул?

— А Мещеряк-то и говорит: «Ты, Кольцо, сказывают, тама чуть посла царского не убил! Еле он ушел от тебя». Кольцо: «Ну и что?» А сам уже потише стал… «А ведомо ли тебе, что посла звали Василий Пелепелицин?» — говорит Мещеряк. «Ну?» — отвечает Кольцо. «А вот тебе и ну! Он ноне в Чердыни воеводою!» Тут Кольцо чуть саблю не уронил и рот открыл.

— А-ха-ха-ха… — заржал Ермак. — Эх, Ваня-простота…

— Кольцо кричит: «Чей голос?» — продолжал Брязга. — А Мещеряк — мол, Тимофеич говорил!

— Я? — удивился Ермак. — Ну, может, и говорил. Да ведь этого голоса только Кольцо не знает. Про Пелепелицина всем ведомо. Ах заполошный. Какое буйство учинил! Ужо я ему скажу! Нехорошо. Грех. — И, не спеша прощаясь с именитыми, как бы извиняясь, пояснил: — Застоялись казаки! Пора Кучумку гонять! А то дружка дружке горлы рвать почнут.

— Пора! Истинно пора! — поддакнул Брязга.

— А вы, господа степенные, не беспокойтесь. Мы любой горластой голутве быстро укорот сыщем. У нас с казаков спрос строгий: чуть что — в куль да в воду.

И, оставив ошалевших от страха лучших мастеров сидеть на бережку, неторопливо последовал к амбарам и стругам.

— Ах Кольцо, Кольцо… Какой гыз учинил, — сказал он.

— Гроза! — вторил Брязга. — Истинно, Гроза. Такой грозной, не унять!

Неторопливо, нехотя пошел Ермак в свою избу. Достал самолучший кафтан, шапку с атласным тумаком. Не торопясь, переоделся, причесался. Кликнул двух есаулов — Брязгу, Окула. Казаки поседлали им коней, и вся троица шажком отправилась в городок, в строгановские хоромы.

Там царил переполох, пушкари и пищальники раздували на стенах фитили, а городовые казаки и воинские люди поспешно натягивали тегиляи, кольчуги и прочую амуницию, готовясь отбиваться от взбунтовавшихся казаков.

В посаде бабы загоняли в хлевы мычащих коров, орали напуганные ребятишки. Мужики бросали работу и бежали домой. А бессемейные бобыли чесали заросшие затылки:

— Неуж казаки забунтовали? Неуж Строгановых побивать и грабить пойдут? — И размышляли, к кому, в случае чего, примкнуть. Конечно, хотелось к казакам, чтобы погулять и пограбить вволю. Но если Строгановы побьют казаков многолюдством своей челяди и силой огненного боя, тогда со всеми, кто с казаками был, пойдет расправа немилостивая… Тут и кнут погуляет, и дыба поскрипит.

Так что мужики бессемейные из солеварен бежать не торопились, ожидая известия, как оно все повернется.

Приказчики волокли жен и домочадцев под защиту строгановских стен. Под охрану пушек.

Максим Яковлевич, опасения ради надев под кафтан кольчугу, ждал новых известий. И когда ему сказали, что к нему атаман Ермак и два есаула, велел немедля отворить ворота и казаков пропустить.

Ермак шажком въехал на мощеный гулкий двор. По-стариковски тяжело сполз с седла. И так же тяжело, будто на сто годов состарился, поднялся в покои Максима Яковлевича.

Долго крестился на иконы, выматывая душу из купца своим молчанием. Долго и витиевато желал здоровья всем домочадцам и сродникам. И только потом, с тяжелым вздохом глядя в пол, произнес:

— Прости, Христа ради, Максим Яковлевич… Казаки забаловали маленько.

Купец облегченно вздохнул. Но чтобы не подать виду, начал пенять и высказывать свои обиды.

Ермак только тяжко вздыхал. Тряс кудрями и сокрушенно гудел:

— Прости, Максим Яковлевич! Прости, надежа! Наш грех. Винюсь! Виновных сыщем непременно!

Но в ноги, как это было положено, не падал, а только водил по потолку своими черными глазами и сокрушенно вздыхал.

Накричавшись и даже притопнув каблуками, Максим Яковлевич опустился на лавку и начал крутить перстни на руках.

— Ну и что мне с вами делать? — спросил он. — Когда Сибирь-город брать пойдете?

— А вскорости! — с готовностью переходя на другую тему, сказал Ермак. — Вскорости. Вот как людей наберем в достаточности, так и пойдем! А убытки все возвернем! Все. Опосля похода! Опосля!

— Где ж я вам людей возьму! — опять рассердился Строганов. — У меня каждая пара рук на счету, у нас тут дармоедов нет!

— Обижаешь, Максим Яковлевич! — гудел атаман. — Мы свой харч отработаем, отслужим. А людей, знаешь что… Давай возьмем к тем казакам, что у тебя до нас служили, — литовцев всех. Их ведь с восемьдесят человек будет.

— Казаков не дам! — закричал Максим Яковлевич.

— Ну хошь бы полусотню!

— Ни единого не дам!

Ермак пустился в разговоры и просьбы, втолковывая купцу, что без казаков, которые здесь давно, ему замысла не выполнить.

Наконец сговорились на двух десятках. И уж в дверях, нахлобучивая шапку, Ермак сказал как о само собой разумеющемся:

— Ну дак, а литвин и поляков, что к тебе весной приехали, — людей воинских, — всех беру!

Максим Яковлевич только рот открыл:

— Каких людей?

Грохот копыт по мостовой был ему ответом.

— Заморочил меня совсем! — рассердился Максим Строганов. — Никого не дам. И сами пущай через неделю-другую в поход идут! Скорей бы их спровадить! Разбойников!

Отъехав от стен строгановских хором, Ермак осадил коня и сказал есаулам:

— Под утро всех иноземцев, что весной пришли, в струги сажать! Брать всех по избам. Подымать сполошно. Нонеча заутре поплывем. Кольца ко мне пришлите. Я в баню пойду. Пущай и он со мной париться идет!

— Ужо, нонеча попаримся! — тоскливо пробормотал Окул. — Прощевай, сытое житье. Толичко и попользовались… А таперя айда обратно веслами махать да из пищалей пулять! Тьфу!

— А и ладно! — сказал Брязга. — Мне уж надоело тута! Ходи да кланяйся, туды нельзя, сюды нельзя. Тута купцы, тута мастера. Век бы их не видать.

Ермак парился уже по второму разу, когда пришел Кольцо.

— Разоблакайся! — предложил ему старый атаман. — Когда еще придется попариться.

— Что, нонь в поход, что ли? — встрепенулся Иван.

— Купцы гонят! — сказал Ермак. — Да я думаю, оно и лучше. Тут на тебя такие грозы наводят — страх! Ты, что ли, Жигмонта рубанул?

— Я! — сокрушенно сказал Кольцо.

— Ну вот… грозятся сыск учинить. Но я тебя не выдал: говорю, сами сыщем, кто приказчика убил. А мы, знаешь что, седни в струги — и айда!

Кольцо подумал с тоскою, что не дождется его веселая хозяйка, что собирался он еще к одной молодайке наведаться. А с другой стороны, купцы сыск учинять собираются…

— Иттить так иттить! — и начал раздеваться.

— Вот и славно! — сказал Ермак. — Счас отпаримся в дорогу, а ночью тишком да молчком в струги сядем. Припас у нас весь сложен. Ищи ветра в поле…

Парились долго, со стонами. Отпивались квасами и опять парились. Выбегали, бросались в реку, плавали в шелковой воде и опять ныряли в раскаленное жерло бани. Спать отправились затемно. При звездах.

Ермак лег в горнице на лавку. Распаренное тело горело и было легким, но сон не шел. Ермак встал, вышел на крыльцо.

— Чего не спишь? — На крыльцо вышел и Мещеряк.

— Да не спится. Стариковский сон короток, а думы длинные… — сказал Ермак по-татарски.

— И я что-то никак уснуть не могу, — поежился, присаживаясь рядом, Мещеряк. — Слушай, может, зря Кольцо литовских людей побил? Шутка ли, ни за что ни про что пятерых зарубили… Через чего?

— Этот грех мой, — ответил Ермак. — Я за него перед Богом оправдываться стану. А Кольцо — чист сердцем и горяч, как жеребенок.

— Дите! — согласился Мещеряк. — А за этими было что? А?

Ермак молчал.

— Тогда ино дело, — вздохнул Мещеряк. — Тут крамолы никак оставлять нельзя.

— То-то и оно, — вздохнул Мещеряк. — Хуже нет, как в спину ударят.

А что ж ты их всех с собой волочишь? Они тебе гам ногу подставят либо ковы какие учинят.

Нет, — ответил старый атаман. — Как их не брать? Они — люди воинские. Они сюда воевать шли! А у нас вон какая в воях недостача. Пущай идут.

— А ежели там кто с гнильцой?

— Гниль в огне выгорает! — усмехнулся Ермак. — Гам все на глазах и бежать некуда. А земля закаменная сим людям втрое чужбина, боле чем нам. Там они все свои резоны позабудут, ежели и просочится какая крамола. Так что не сомневайся!

— Разве что так… — вздохнул Мещеряк. — Я вот иной раз ночью проснусь, и страшно мне, не во стыд сказать, — что же это жизня человеческая не стоит ничего? Ведь сказано: человек — по образу Божию и подобию, и заповедано: «Не убий!», а нам человека убить — как муху прихлопнуть…

— Э, милай! — сказал Ермак. — Кабы так просто было, ты бы со мной здесь разговоры не вел… Кровь людская — не водица, она душу давит. Веришь ли, с годами они тебе во сне являться станут, коих ты руками убил.

— Страх…

— Потому народ православный хоть что терпит. А па убийство идти не хочет. Вот мужики в каком художестве, а попробуй их в казаки сманить. Из тысячи — один.

— Верно. Ох верно!

— Ну, уж если мы к тому служению тяжкому призваны, так и греха опасаться должны. Не приведи Господи убийство людскою забавою сделать! Потому у нас и семей почти нет, что мы, как монахи воинские, в служении.

Но, словно опровергая слова Ермака, за углом терема раздались счастливый женский смех и сбивчивое горячее бормотание казака. И опять еле сдерживаемый смех…

— Вона! Гуляют молодые напоследок! — без всякой зависти сказал Мещеряк. — Это сколь же они детишков настругают…

— А пущай родятся! — сказал атаман. — Видно, так Бог судил. Казачье дело блудить, а бабье — родить… А то казаки переведутся!

— Это ведь как на Волгу вышли, так в кажинном селе эта музыка!

— Да… — сказал Ермак. — Дело молодое. Может, кто потом назад и вернется. На жительство, к зазнобе своей. Не все беса тешут… — И, глядя на звезды, добавил: — А далеко мы заплыли! Давно плывем.

— Да уж, почитай, с полгода на веслах. Вот и прикинь… Тыщи три верст прогребли. Страх!

Атаманы помолчали.

— Ну и что? Айда на струги? — предложил Ермак.

— Айда!

Перекрестившись на восток и поклонившись порогу дома, они неторопливо стали спускаться к реке. Поход начался.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ


СИБИРСКОЕ


ВЗЯТИЕ


«Лучшая пехота состоит из стрельцов и казаков… они есть в каждом городе, приближенном па сто верст к татарским границам, смотря по величине имеющихся там замков, по шестьдесят, восемьдесят, более или менее, и до ста пятидесяти, не считая пограничных городов, где их вполне достаточно. Затем есть казаки, которых рассылают зимой в города по ту сторону Оки, они получают равно со стрельцами плату и хлеб; сверх того император снабжает их порохом и свинцом. Есть еще другие (казаки) имеющие земли и не покидающие гарнизонов. Из них набирается от 5000 до 6000 владеющих оружием.

Затем есть настоящие казаки, которые держатся в татарских равнинах вдоль таких рек, как Волга, Дон, Днепр и другие, и часто наносят гораздо больший урон татарам, чем вся русская армия; они не получают большого содержания от императора, разве только, как говорят, свободу своевольничать, как им вздумается. Им позволяется иногда являться в пограничные города, продавать там свою добычу и покупать что нужно. Когда император намеревается обратиться к ним, он посылает им пороха, свинца и каких-нибудь 7, 8, или 10 тысяч рублей, обычно именно они приводят из Татарии первых пленников, от которых узнают замысел неприятеля. Тому, кто взял пленного и привел его, обычно дарят хорошего сукна и камки, чтобы из того и другого сделать платье, 40 куниц, серебряную чашу и 20 или 30 рублей. Они располагаются по рекам числом от 8 до 10 тысяч, готовясь соединиться с армией по приказу императора, что происходит в случае необходимости».

Жак Маржеретп «Состояние Российской империи и великого княжества Московии»


Горный волок


1 сентября 1582 года. Рано утром тридцать четыре казачьих струга, тяжко осевшие, чуть не по самые борта, в воду, отчалили из Чусовых городков. Прощально грохнула городовая пушка. Казаки ответили выстрелом из пищали… И работные люди, высыпавшие из солеварен и литейных изб, так и не разобрали толком, куда же пошли струги. Надо бы на низ, на Каму, а они выгребали против течения.

— Да хрен их разберет, казачню эту! — рассуждали они меж собой, возвращаясь к дымным горнам и вонючим котлам. — Все у них наоборот. Может, замыслили что противу Алея? Где-то перенять его мостятся. А может, сбегли!

— Сбегли навряд ли… возражали другие. — Строгановы бы такой крик подняли!

— Да после того, как казаки все амбары разорили, Строгановы рады-радехоньки, что разбойники эти уходят. Ох и дали же они жару! Жалко, мы не попользовались.

— А вполне могли и сбежать. Хоть бы к тем же татарам. Они сами татары и есть. Которые с атаманом Кольцо, так русские люди, а которые с Ермаком, так поди разбери кто… Промеж себя балаболы… ни одного слова не разберешь. С нашей татарвой моментом снюхались… Даром, что ли, на передних стругах татары вожами сидят? Ажник, целая дюжина.

И верно, на передних стругах рядом с носовыми рулевыми сидели тобольские татары, прибежавшие когда-то из Кучумовых владений, из-за Камня.

Неведомо что творилось в их бритых головах — то ли предвкушение мести ненавистному хану, то ли страх от того, что ведут они в свою страну, в свое отечество неизвестных и чужих людей. А может быть, их и не считали чужими? Хоть и отличался татарский язык Волдыря, Мещеряка да и самого Ермака от их тобольского наречия, но был понятен и все-таки не чужой.

Вольные казаки все говорили с татарами только по-татарски; иное дело — казаки воровские, Ивана Кольца. Эти глядели на татар по-волчьи, не верили ни единому их слову, потому и потребовали, чтобы татары сидели на их стругах, так сказать, под руками…

Старшим среди вожей был Ахмет. Давно ушел он от преследований Кучума, сбежал еще подростком, несколько раз ходил назад и знал дорогу по притоку Чусовой, Межевой Утке — реке с переволокой на Тагил. Вот только опасался, что груженые струги по этой переволоке не пройдут. Он-то сплавлялся и переволакивался на лодке, которую два человека легко поднимали…

— Но пройти можно! — говорил он. — Тут недалеко. Из Межевой Утки через мелкую речку Безымянную в Тагил, там и волока-то верст двадцать… А уж Тагил сам в Туру выведет. Из Туры — в Тобол, а там — на слиянии Тобола и Иртыша — стан Кучумов, Кашлык-город.

— Ну, смотри! — говорил Кольцо. — Ежели не пройдем… Смотри!

И ежился Ахмет, вспоминая не случайное прозвище воровского атамана — Гроза.

Старый же атаман Ермак не ругался, не грозился, а расспрашивал тобольцев на своем ломаном татарском, над которым тобольцы посмеивались между собою, но им нравилось, что атаман по-татарски говорит.

Он все расспрашивал, все выпытывал: нет ли еще какой дороги?

— Есть, — отвечали тобольцы. — Можно еще по Серебрянке-реке повернуть, плыть строго на полночь, а гам через Жеровлю в Баранчук и в Туру, но эта дорога дальше от Кашлыка…

Однако плыли по Чусовой, и, когда Чусовая кончится, было неведомо. Тянулись они вдоль высоких меловых гор, что становились все круче, все темнее и нелюдимее подступала к воде тайга…

— Ну, и как через эти горы переваливать? — спросил Кольцо Ермака. Как раз причалили они к отмели, располагаясь на ночлег. — Надоть нам на восток, а мы на юг плывем! Вроде как в теплые страны собрались. Вот так-то плывем, плывем, да обратно, глядишь, на Яике-реке и окажемся, а уж нас там встренут! Матюша да Барабоша…

— Молодой ты еще… — сказал Ермак, прихлебывая из казана кулеш.

— Ну и что? — окрысился Кольцо.

— Не в очередь в казан суесси… — проворчал Старец. — Невежа!

— Ой дед!..

Сидели вокруг казана плотно, макали ложки в кулеш строго по очереди, по кругу, по солнцу; несли ко рту аккуратно, подставляя хлебный ломоть. Кольцо загорячился и поломал строгую карусель.

— Ну и что, что молодой?! — Он с досады даже ложку кинул. — Есть и моложее атаманы. Вона Черкас ваш — навовсе сопля. А туда же — атаман!

— Не Царь прислал, Круг избрал, — наставительно сказал Старец.

— Вот и есть ты молодой! — облизывая ложку и пряча ее за голенище, сказал Ермак. — Ждать и терпеть не умеешь. Погоди! — сказал он, вставая и крестясь. — Явят горы проход! Здеся он гдей-то…

— Ты чо, татарве обрезанной веришь? — закричал Кольцо.

— А что ж не верить?

— Татарве? Басурманам?

— Их что, не матери рожали?! — сказал Ермак. Умел он сказать так, что перед говорившим стена вырастала, навроде этих Чусовских гор.

— Что? — закричал, вскакивая, Кольцо. — Разлюбезных братьев твоих обидел? Не зря, видать, ты с ними роднишься да милуешься! Кто вас там в степу разберет, чьи вы люди?

— Люди все Божьи! — сказал Старец. — И сядь ровно! Не мельтеши! Скочет тута, как блоха! Сядь, я тебе сказал! И ешь! Когда еще горячего хлебать придется! А нам силы потребны. Вона через какие горы переволакиваться надоть.

Кольцо покорно притулился на прежнее место.

Ермак усмехнулся, прошелся вдоль берега. Казаки расставляли пологи у бортов лодий, только пушкари недремно меняли караулы у пушек да отошли подальше в лес дозорные, чтобы, случись что, успеть дать тревогу.

«Здесь ли, в другом месте, а Камень перевалим, — думал Ермак. — А вот за Камнем каково придется? Самое главное — не завязнуть, не затянуть набег. Успеть вернуться по паводку».

Осень подступала на Уральские горы. Пыхнули золотом березы. На темной хвое хмурых чащоб посветлели лиственнички, зажелтели… Остыла, потемнела речная гладь. Осень скоро. Поспеть бы…

Прошли Серебрянку. Через два ночлега свернули в Межевую Утку.

— Поспешай, ребятушки! Поспешай! — покрикивали атаманы. Но людей через силу не гнали. Знали: самая тягота впереди, когда придется на себе струги переволакивать.

По Утке пришлось идти бечевой. Привычные бурлачить, казаки споро приладили лямки и поволокли суда по мелководной реке, которая наконец-то круто повернула на восток.

Экономя силы, тянули все по очереди, не делая различия между казаками и атаманами, вожами-тата-рами, литваками, что были взяты в ватагу в строгановских вотчинах, и даже немец-пушкарь тянул бечеву вместе со всеми в очередь.

Через два дня река резко повернула на полночь и стала вовсе не проходна. Струги сели на днища.

— Волочить надо, волочить, — колготился Ахмет. — День, два, три волочить! А там через Камень па Тагил волок пойдет.

— Где он, волок? — кричал Кольцо. — Где следы? Нет тута ничего!

Непроходимый лес подступал к мелководной протоке, где завязли струги.

Караван растянулся верст на десять. Задние струги еще тянули бечевой, а передние уже сели в каменных россыпях…

Ночевали двумя лагерями, стянув струги поближе друг к другу.

— А ну-ка!. — сказал Кольцо, — слетайте-ка, казачки, поглядите, что там дальше. А то ведь татарва эта упрет нас в каменную стену. Не верю я их рожам! Обманут, басурмане! Непременно обманут! Нехристи.

Десяток казаков пошли вверх по реке. Еще пятеро полезли прямо через горы и тайгу на восток.

Отряд стоял целый день. Ермак, Мещеряк, Черкас метались со струга на струг, помогали тянуть суда вверх по реке. Но настроение, которым воровские казаки заразили всех, быстро овладело и ермаковцами.

— Чего идти, — сказал Пан. — Може, там и проходу нет. Надоть разведать спервоначалу.

Ермак приказал держать караулы у каждого струга, выслал дозорных на горы. Тоскливо поглядывал на хмурящееся небо, на застрявшие струги, чуял сердцем общее настроение…

— Не пойдут казаки!

Не было того настроя, который позволял этим людям лезть на отвесные кручи, ломиться сквозь ряды врагов… То ли разленились, то ли духа рабского понабрались в солеварных, где все работали только из-под палки.

Сильно мешали воровские казаки.

Истеричные, куражливые, они быстро падали духом и постоянно искали виноватых.

— Лезем тута к черту в зубы… Зараз всех на переволоке перебьют! Вот как налетит Алей, тута мы и завертимся!

Еще день-два — крикнут воровские «измену». А здесь не бранное поле, здесь к ответу быстро не призовешь. «А может, зря забрали эту пеструю голутву с Яика», — думал Ермак, предчувствуя зреющую беду…

Спал тревожно. Не снимая тегиляя, держа под руками рушницу и саблю. Родовые казаки — качалинцы — подтянулись незаметно к его стругу и стали так, чтобы в любой момент прикрыть собою атамана.

— Зря мы воровских наперед пустили! — сказал, словно читая мысли атамана, Ясырь. — Мы бы тянули и тянули, а они, вишь ты, стали, и нам пути нет…

— Это верно! — согласился Ермак.

Под утро прибежал Окул из первого струга:

— Атаман! Кольцо Ахметку зарубил!

Ермак кинулся в голову каравана.

— Вечером Брязга с казаками воротился! — толковал, поспевая за атаманом, Окул. — Тот, что по реке ходил. Говорит — дороги нет! Не пройти. Ах-метка стал кричать, что нужно не по реке идти, а на восход поворачивать… Кольцо его сразу саблей и махнул.

Казаки толпились у стругов. Окул, поспешая к Ермаку, вестей не скрывал.

— Потому все татары сбежали в лес!

Больше у казаков проводников не было.

У переднего струга гомонила толпа.

— Ну! — закричал, увидев Ермака, расхристанный Кольцо. — Что я говорил! Измена! Вот оно как, татарве потрафлять! Ворочаться надо скореича, покуда нас тут в теснине басурманы не перебили всех.

— Ты зачем вожа убил? — сказал как можно спокойнее Ермак.

— Вожа? — зашелся Кольцо. — Кучумкиного лазутчика, а не вожа! Вона куды он нас завел.

— Кровь его на тебе! — сказал Ермак. — На тебе, Кольцо!

— А наша на ком? — ощерился голутвенный атаман. — Все вы, половцы, одним миром мазаны! На погибель нас ведешь!

Ермак двинул плечом тех, кто стоял рядом с Кольцом, схватившись за сабли, лапнул страшной своею пятерней ворот кольцовского чекменя и заворотил его так, что у заполошного атамана язык вывалился…

— Я перед казаками весь на виду! — сказал Ермак. — А ты нас вожей лишил! Ты из вожей наших — Кучумовых доносчиков сделал. Они теперь по лесам, им ведомым, к нему поспешают! Ты поход загубил!

— Не тебе с меня спрашивать! — просипел Кольцо. — Уже виноватого ищешь?

— С тебя Бог спросит! — сказал Ермак, швыряя Кольцо через борт струга.

— Станишники, казаков бьют! — заполошно крикнул тощий есаул Разя, выхватывая саблю.

— Какой ты казак! — Ермак пихнул ладонью его рожу. — Голутва лапотная! Шалупонь московская!

Голутвенные схватились за ножи.

От ближайших стругов бежали казаки с бердышами и рушницами.

— Вы чо, вы чо?

Лихой свист заставил всех оглянуться. Прямо с горы спускались те, что пошли напролом на восход.

— Ну что, — сразу переключаясь на них, начали спрашивать казаки, — есть проход?

— Проход-то есть, — сказал старший, казак Ля-пун. — И не больно далеко. Тобол энтот отседа верстах в тридцати. Тамо озеро и протока. Пройтить можно. Особливо ежели на лодке. Но струги в гору поднять сумнительно. Струги у нас больно чижолые.

- А чего у вас тут? — спросил казак Скуня, показывая на плавающего у берега зарубленного Ахмета.

Ермак вложил саблю в ножны.

— Вот тебе мой сказ, — повернулся он к Кольцу. — Вздумаешь самовольничать — повешу! Не посмотрю, что ты атаман. Так что — не гневи Бога! Либо ты в полной моей власти и в полной покорности, либо — ступай со своими ушкуйниками на все четыре стороны!

Струги вытянули бечевой назад в Чусовую, быстро сплавились до Серебрянки и повернули на новую дорогу.

— А энти-то, воровские, за нами плывут, — сказал Ясырь.

— Куды они денутся! — сказал Старец. — Ох, хватанем мы с ними лиха…

— Авось, перемелется — мука будет, — сказал Ермак. — Ахметку жалко.

На первой стоянке приказал казакам вместе с Кольцом идти вперед, вызнать дорогу не меньше чем на тридцать верст в округе и по возможности захватить языка.

Приказывал Ермак тоном, не допускающим возражений, но так, будто ничего не произошло, — не корил, не попрекал…

Кольцовцы безропотно полезли по горам. Вольные казаки поплевывали под ноги, глядя им вслед…

— И без них нельзя! — словно читая мысли товарищей, по-татарски сказал Ясырь.

— Да, — подтвердил старый казак Сусар. — Без голутвы воевать будет некем. Оскудеем людьми в момент.

Тем временем река вроде бы сошла на нет. Струги ползли по дну, благо дно было песчаным. Так протащили за сутки версты три. Теперь струги тянули близко друг к другу.

Исхитрились на ночь заваливать реку позади стругов, ставить паруса поперек течения. Вода подымалась, и тянули вверх саженей на сто.

К исходу второго дня вернулся Кольцо. Исцарапанный, опухший от гнуса и комаров, но веселый.

— Ну, батька, — сказал он Ермаку. — Есть волок! Можно пройти недалеко! Наверх версты три, опосля в речушку — должно, это Баранчук и есть, а уж оттуда на спуск пойдет — сток, значит.

Струги волокли днем и ночью. Сильно донимала мошка. Поэтому жгли гнилье, мазались дегтем. Грязные, черные, тянули из последних сил. Валки не помогали — вязли в песке. А как пошло в гору, так от них только вред стал.

— Ну что, ребятушки, — сказал Ермак, когда струги встали окончательно. — Разгружайте да все на волокушах перетаскивайте. А струги на плечи брать надо!

Адская была работа. Подведя канаты под днища стругов, впрягались в лямки на их концах и, валясь набок, приподнимали струги на аршин над землей. Так и волокли, облепив струг, будто муравьи. Тащили вроде пять дней. А может, семь… Сбились со счету.

Когда принялись за последние грузовые струги, то и сдвинуть их не смогли.

— Шабаш! — решили в один голос. — Бросаем их тута. Время не терпит. А силов тащить их нету.

Разгрузили. Потянули грузы под гору. Стругам под днища валили лапник, а уж как в исток Туры вышли, вроде совсем легко стало. На одном дыхании дотянули суда до воды в пол-аршина, когда закачались они на мелких волнах.

День отлеживались. Спали вповалку.

Один только неугомонный Старец со старыми казаками вернулся и за день срубил часовню не часовню, башенку не башенку… Знак.

— Коккен, — сказал немногословный немец-пушкарь. — Смотреть.

— Кукуй! — подтвердили казаки. — Память и польза. Внизу струги, а наверху Кукуй. Как обратно с добычей пойдем, так на него и выйдем, а струги-то пустые пригодятся. Вот как набьем их рухлядью мягкой да как разбогатеем! Будем не в степях, а в селах жить. На печи с бабами жартоваться. А которые постарше и это им без интереса, вклад в монастыри сделают да и поживут на старости лет в покое, при Боге.

Отмылись с песочком, горячим кулешом отъелись. Стали посмеиваться…

— Проворонил нас Кучумка.

Кольцо так и ляпнул: «Проворонил!» — когда собрались атаманы малый совет держать.

— Нет! — сказал Ермак. — Это вряд ли! Алей за Камнем. Взять ему нас нечем.

— Верно! — согласился Мещеряк. — Ежели, скажем, татары наши до него добежали и про нас донесли, то от Кучума вестник никак до Чердыни добраться не мог, хоть бы и на крыльях летел. А уж даже если ветром каким его туды перенесло, так рать быстро не возвернешь.

— Нет у Кучума здеся войска! — сказал Ермак. — Мы его покамест перехитрили и обманули. Но это — пока что. Поспешать надоть, ребятушки. Ты через Дон по первому льду никогда не бегал? — спросил он Мещеряка. — Помнишь, как там? Бежишь, а за тобой лед проваливается… Кто стал — пропал! Вот и мы так-то! Поспешай, ребятушки!

Потому и гребли без отдыха! Спали, сидя на стругах, благо река становилась все шире и полноводней. Да и сплавлялись теперь вниз по течению.

Только удивительно было, что еще не попалось пока что ни людей, ни жилья… Будто места были совсем людьми незнаемые.

Совпало сказочное бабье лето и с выходом стругов из волока. Теплое, почти летнее солнце осветило такую красоту, такие дали, что казаки на стругах перестали даже говорить о походе, о боях…

Молча, пораженные открывавшейся за каждым попоротом красотой, сидели они на стругах. Сибирь распахнула перед ними ослепительную цветастую шаль своей осени.

Малиновые, желтые, белые осыпи были покрыты сказочным лесом и наполнены тишиной. В синей воде, такой чистой, что виднелись камни на дне, тенями проходили рыбы. Лоси переплывали реку, и казаки не решались стрелять в них, — так прекрасна была тишина и красота этой новой незнаемой земли. Даже не пели…

Вот оно — Беловодье! Вот они — Золотые горы! Потянули за стругами переметы, и сразу пошла такая рыба, что не успевали с крючков снимать.

О чем думал Ермак, лежа на носу струга, — неведомо. Не хотелось думать ни о Кучуме, ни об Алее… Может быть, впервые за много лет в душу пришел покой…

Передний струг, незаметно для себя, выплыл далеко вперед за несколько речных поворотов.

— Погодить надо! — сказал кормчий.

Река несла быстрые воды, и подождать на воде было невозможно. Причалили к длинному песчаному берегу. Развели костерок. Кто-то разделся, ополоснулся в реке и подставил спину теплому солнышку, кто-то затеял постирушку, развесил порты прямо на весле по-над бортом струга.

— Эх! — проскрипел сорванной глоткой Кирчига. — Благодать какая! Господи! Жить бы так до самой смерти.

— Да! — подтвердил Окул. — А рыба-то как тут хватает! Прям за голый крючок, без наживки… Тут и зверя непуганого тьма. Вон, так и скачут!

— Что это там? Олень?

— Не медведь? — просипел Кирчига.

И в ту же минуту несколько теней метнулось к ним от ближайших кустов. Голые, растерявшиеся казаки ничего не успели сообразить, как были связаны ремнями и сложены в ряд.

Странные люди, что напали на них, с любопытством, без ненависти и злобы разглядывали пленников. Люди были волосом черны, безбороды, раскосы. Вооружены луками и стрелами. У некоторых были короткие копья-рогатины. Но чуднее всего была одежда: гладкая, блестящая.

«Рыбья кожа! — сообразил Окул. — Вот чудо-то!»

Неведомые люди переговаривались между собой на совершенно непонятном языке. Одни рассматривали связанных казаков, другие полезли на струг, опасливо перебирая там незнакомые вещи, явно не зная, для чего они предназначены.

Вот один поднял пищаль, заглянул в ствол, засунул туда палец.

— Эй! Придурок! — крикнул Окул. — Положь рушницу!..

— Не он придурок! А мы! — просипел Кирчига. — Надо же так оплошить! Эва, как разомлели…

— А может, они людоеды?

— О Господи!

Люди в одежде из рыбьей кожи стали вытаскивать из струга топоры, сабли, ножи. Каждая новая вещь вызывала у них бурю восторга. Они так увлеклись, что совершенно перестали обращать внимание на пленников. Окул попытался подползти к костру, чтобы пережечь ремни. Он уже почти подкатился к углям, моля Бога, только чтобы дикари подольше возились на струге.

— Не впервой, вывернемся, — шептал он.

Вдруг завопил один из воинов в рыбьей коже.

«Попался!» — мелькнуло в мозгу Окула.

Но тут грохнул пушечный выстрел.

Казалось, рухнули горы. Мимо Окула вихрем помчались воины в рыбьей одежде. Опомнился Окул, когда казаки разрезали на нем ремни.

— Ах вы сукины дети! — кричал Кольцо. — Разомлели! Оплошались! Вы ж — передовой струг! По десять розог каждому!

Освобожденные казаки с каким-то облегчением ложились под розги.

— Спасибо, братцы, за науку! Простите, Христа ради!

Подплывали остальные струги. На них горели фитили, и борта щетинились стволами рушниц.

С передних прыгали казаки, бежали по песку. Облегченно хохотали.

— Да, — сказал Ермак Старцу. — Несть на земле Царствия Небесного. Где человек — везде война!

— Да будя те… — махнул рукой Старец.

Атаманы посовещались и решили далее идти со всеми опасениями.

— Ежели те, что сбежали, ничего Кучуму не донесли, так теперь непременно молва пойдет, — сказал Мещеряк.

— И пущай идет, — сказал Пан. — Пущай опасаются. Окул, иди сюды.

Окул, деловито натягивая штаны на поротую задницу, подбежал во всей готовности, с видом проштрафившейся собаки.

— Здеся я!

— Точно ли энти, в рыбьей коже, огненного боя не знают?

— Да точно, как Бог свят! Они со страху ажник попадали! Може, кто и обделался… Гы-гы…

— И разбежались! — сказал Кирчига.

— То-то и оно, что разбежались, — вслух подумал Ермак. — Кабы вовсе не знали, они стояли бы да глазели, что это такое. Они знают, что сперва гром, а потом смерть. Потому и разбежались.

— А может, они грозы боятся, а тут будто гроза, — засомневался Черкас.

— Так, не так, а пойдем дале вот как… — сказал Ермак и, взяв прутик, нарисовал на песке, как идти стругам, чтобы не мешать стрельбе. — И выплывать нужно скорее. Тут река узка. Как жиманут с двух берегов, только с нас юшка брызнет, — закончил он, стирая ногой нарисованное. На стругах казаки без команды заряжали пищали и пушки.

Поскольку было неясно, с какого берега ждать опасности, три большие пушки разместили так: впереди на струге Единорог, а в двух корпусах от него, по бокам, две Девки и Соловей.

Две же маленькие, что в Чусовом городке отливали, — на самых передовых стругах. Стрелки с рушницами сели на носу и на корме стругов, крепя их на рогульках вдоль бортов.

— Ну что, братья казаки, — сказал Ермак. — Первый выстрел холостой, опосля читай молитву. Как дочитал, а враг не разбежался — изо всех стволов! И напролом!..

— Ладно будет! — согласились казаки.

— Надо бы по берегам разъезды послать, чтобы чуть впереди стругов шли, — предложил атаман Яков Михайлов.

— Нет, брат, — сказал Ермак, — тут тебе не Волга. По этим берегам дозоры не пройдут — лесисто, болотисто. А течение вон какое быстрое. Они нас задержат. А вперед их загодя выслать — погубить.

— Нет уж, что Бог даст… идем веема. Вместях! сказал Гаврила Иванов. — По одной, значит, судьбе-планиде.

— Верно, — согласились казаки, расходясь по стругам.

Теперь на окружавшую красоту внимания не обращали, с трепетом ожидая, что из-за следующего поворота грянет какая-либо опасность.

Ермак все прикидывал да рассчитывал: знает Кучум о том, что они в Сибири, или не знает? Ежели знает, то с какого дня и какие меры принять может?

Перед ночлегом — а для него выбрали узкий мыс, на который незаметно не проберешься, — долго толковали атаманы, сколько у Кучума может быть войска.

По допросу многих людей там, в строгановских вотчинах, все ясачное население Сибирского ханства исчислялось в тридцать тысяч человек.

— Это если собрать всех… — шептал Ермак, не и силах уснуть.

Вода ласково лепетала у носа струга, на котором он лежал, огни костров отражались в воде. О чем-то тихонько переговаривались караульные на стругах и на берегу, храпели казаки в пологах под бортами.

— Если собрать всех. А когда ему было собрать? С Алеем ушло тысячи три. Вот это его войска и есть… На них и рассчитывает. Остальных может собирать и бросать против нас только частями. Значит, против пас сейчас пойдут заслоны на реке. Вот их и надо прорывать. Прорывать — и вперед! Застрянем, поворотимся — он успеет подтянуть с дальних окраин, а навстречу нам ударит Алей — и все…

Ермак помнил, как это бывает, когда со всех сторон наваливаются враги и казаки, прижавшиеся спинами друг к другу, машут саблями, бьют из пищалей и тают, тают… Потом кто-то отчаянно бросается на врага. Бывает, что и прорвется, но чаще — распадется плотная кучка, похожая на ежа, на отдельных людей, хлынет на них конница, и все…

— Бить кулаком, не распыляться, токмачить их, токмачить… — шептал атаман.

— Спи ты, неугомонный! Что ты все возисси, как жук в навозе! — ворчал на него спавший под боком Старец. — Спи! Всего не передумаешь! Спи!

— Языка надоть! Ох, как надоть! — сказал Ермак. — Хорошо бы мурзу, чтобы все Кучумовы думки пересказал… Ведь знает он, что мы уже тута, знает уже! Что же не нападает? Чего он ждет?

Кучум ждал возвращения Алея. Ему нечего было бросить против казаков. О том, что они перевалили Урал, он узнал, когда они еще в Туру не вышли.

И прекрасно понимал, что здесь бы их и смять. Здесь бы и вырезать, а мешки с головами отослать Строгановым, чтобы неповадно было за Камень соваться. Понимать понимал, а не успел… Некем было успеть!

Вся конница ушла громить Пермские городки, под руками у хана осталось две-три сотни охраны, и все… Что могло ему угрожать здесь, за стеною Каменного пояса?

Опасность была с юга — оттуда приходили калмыки и ногайцы… Там против них были и засеки, и гарнизоны, там население было сплошь татарским, мусульманским, верным… А здесь Кучум никак не ожидал удара. Здесь ни крепостей, ни засек… Народ в основном лесной, не воинственный. В Аллаха не верует, ислам не исповедует, хана все время норовит обмануть. Единственно, что знает, — ясак платить, и то платит, когда деваться ему уже некуда.

Которую ночь Не спал Кучум, метался по кибитке. Душно ему было среди ковров и благовонных курильниц, где курились дорогие смолы, привезенные из Индии через Бухару. Ходил в гарем, но жены и наложницы были скучны и только раздражали. Как всегда, ломило воспаленные трахомой глаза. И мази восточные не помогали. Ходил с повязкой на глазах, на ощупь. А когда снимал липкую ткань и, превозмогая боль, открывал глаза, то все видел как в тумане: размытые силуэты. Каждое движение век усиливало боль! Проклятая трахома превратила его в слепца!

Он лишен был большей части удовольствий, которые мог бы получать, сообразуясь со своим положением: он не мог охотиться с беркутом или соколами, любоваться красотою своих коней, жен и наложниц.. Только мысли неотвязные мучили его в липкой, провонявшей лекарствами темноте.

Слепота — проклятие Едигера. Кучум не сомневался, что ее наворожил убитый им хан Сибирский Едигер, это его плевок принес Кучуму слепоту, ведь до этого ничего не было. Кучум видел далеко и ясно, как сокол.

Он любил мысленно возвращаться к тому времени, когда во главе ногайских, башкирских, бухарских отрядов он ворвался в Сибирское ханство этого ничтожества, этого слюнтяя — Едигера, который много лет крутился как черт на свечке, все никак не мог выбрать, кому стать холопом!

Как все удачно складывалось! Едигер — власти-гель с душою зайца, никогда не имел достойного войска и не умел воевать!

Покойный владетель Бухары хан Муртаза, да благословит Аллах его память, сказал Кучуму:

— Сын мой! Ступай в Сибирь и уничтожь предателей и воров из рода Махмета Табуйги! В этих негодяях уже нет благородной крови чингизидов. Они готовы служить кому угодно! Это не монголы, а недостойные кыпчаки! Их матери и бабки были из народа кыпчаков — потому и кровь у них изнежилась. Иди и вырежь их всех. И помни: никто не должен уйти от твоего благородного гнева и ярости.

За Едигера воевали татары из Крыма и Казани. А когда пала Казань и правитель Большой Ногайской орды Исмаил покорился Москве, проклятый Едигер задрожал как осиновый лист. Его никто не трогал, Москва сама еле дышала, но Едигер послал туда Тягруда и Панчаяду — послов своих, проситься «под царскую руку»!

Кто откажется от царства, которое само падает в руки? Русский Царь Иван Грозный с 1555 года стал именоваться «всея Сибирския земли повелитель».

Однако Едигер решил обмануть и русского Царя: обещал платить со всякого черного человека по соболю, а данщику государеву — по белке сибирской с человека, дань смехотворную; но и эту платить не собирался.

Когда русский Царь прислал своего посла Непейцина, Едигер постарался его скорее из столицы своей выпроводить. Людишек своих переписывать не дал, а вместо даруги — посла царского данщика, послал в Москву своего мурзу Баянду с «собольей казной».

Кучум даже захохотал, и два евнуха, дремавшие у входа в юрту, встрепенулись. Не зовет ли властитель?

— Смешно! Смешно! — бормотал Кучум. Когда царские дьяки сосчитали эту казну, то обнаружили вместо тридцати тысяч соболей всего семьсот! Семьсот шкурок, неизвестно где собранных! Царь был в гневе. И тогда Едигер попытался все свалить на него, на Кучума.

Старый хан захохотал громче. Евнухи и телохранители вбежали в юрту. Но хан отогнал их обратно.

Если бы Едигер хотел собрать дань для Руси, даже такую малую, — он бы собрал ее. Но он хотел отделаться проволочками и враньем. Даже русский посол Непейцин подтвердил, что Кучум здесь ни при чем. Кучум тогда водил бухарских воинов на пограничные крепости в барабинских степях и еще не ворвался в Сибирское ханство.

Если бы Едигер не колебался, как тряпка на ветру, если бы он верно служил исламу, может быть, бухарский покровитель Кучума и не посылал бы его воевать Сибирское ханство. Но Едигер был труслив, как заяц, и ненадежен, как воск. Да и один ли Едигер?

Когда русские окончательно покорили Казанский край и взяли Астрахань, Ногайский князь Исмаил вторично присягнул на верность русскому Царю. Разумеется, Едигер тут же сделал то же самое. Тут же присягнул! Жалко, по-холопски, собрав дань в тысячу соболей, униженно выпросил своего посла Баянду из тюрьмы, точно это не он, Едигер, послал Баянду в Москву, на верную смерть.

О, если бы Баянда явился со своими семью сотнями траченных молью шкурок не в Москву, а в благородную Бухару, не в тюрьме бы он сидел, а чучело, наготовленное из его кожи, висело бы на крепостной стене!

Это русские, размазни и слюнтяи, поверили лжи-ному Едигеру и отпустили Баянду, и даже не стали требовать увеличения дани.

— Им что, меха не надобны? — бормотал сам себе под нос хан. — Надобны! Просто они слабы, они не умеют вести дела! А этим пользуются такие нечестивцы, как Едигер.

Но он ошибся, пойдя под руку русского Царя. Царь и сегодня далеко за горами сидит в своей закопченной Москве, за высокими стенами, дожидается, когда храбрые татарские воины опять подойдут поближе и сожгут его вновь отстроенные посады. У него нет войска, чтобы отразить их от стен собственной столицы. Кого он может послать Едигеру на помощь? Да и стоит ли помогать тому, кто предает тебя?

Вот тогда и настал час Кучума! Хан Абдулла приказал, и Кучум ворвался в Сибирское ханство, чтобы покарать изменника Едигера, чтобы омыть в крови колеблющееся Сибирское ханство, очистить его огнем ислама, стать твердо против России за Уральским хребтом. И оттуда в нужный момент повести воинов на Москву, чтобы все вернулось на прежние места! Чтобы возродилась расколотая Золотая Орда! Новая! Правоверная! Вечная!

Потому так безжалостно карал Кучум изменников. А когда в его руки попал Едигер, Кучум сам пришел к палачу, чтобы насладиться мучением этого ничтожного повелителя.

— В глаза мне смотри! В глаза! — кричал он, заходясь от ярости. — Видишь, как должны выглядеть глаза воина? Они должны быть ясны и чисты! Они должны быть открыты, как у сокола!

И тогда Едигер, который визжал и хрюкал, напоминая больше тушу освежеванного барана, чем человека, тихо произнес:

— Великий Аллах пошлет мне мстителя. Ты отнял у меня все, ты отнял ханство, но настанет час, и ты всего лишишься. Я умираю, но ты живи в страхе и жди отмщения. И пусть твоя жизнь превратится в страдание, в ожидание смерти.

И он плюнул в глаза Кучуму! С этого дня заболели его глаза. И стал слепнуть Кучум, словно сам наворожил себе муку…

Но страшнее этой муки было сознание, что не всех уничтожил он, казнив Едигера. Расползлись змееныши. Успели скрыться. И неизвестно, кто идет с русскими, не родственник ли это предателя?

Еще когда пришли казаки в Чусовые городки, передали Кучумовы шпионы сюда, за Камень, кто это.. Половина из них — западные сары, потомки нечестивых кыпчаков, которые не ведали благородного ислама, поклонялись богу Тенгри… Их без счету били монголы улуса Джучи — Чингисхана, одним из потомков которого был и Кучум.

Кыпчаки-половцы, составлявшие большинство населения Золотой Орды, виноваты в том, что истаяла ее сила. Это они не принимали ислам, а бежали на Север, на Запад — куда угодно. А оттуда возвращались их дети — свирепые, как монголы, хитрые, как кыпчаки, и выносливые, как русские, — казаки.

И лазутчики подтвердили — половина из тех, кто пришел в строгановские вотчины, говорят, хотя и очень плохо, по-кыпчакски…

— Имя! Имя предводителя! — требовал Кучум.

Из какого он рода?..

— Все казаки — гяуры, — отвечали лазутчики. Христиане! Предводителей у них несколько, а имен своих они, как собаки, не имеют, старых зовут по именам отцов, а вместо имен называют друг друга по прозвищам: Кольцо, Мещеряк, Пан, Ермак…

— Ермак! — Кучум снова и снова перебирал имена рода тайбугинов, рода, к которому принадлежал хан Едигер. Но там не было имени Ермак.

Может быть, это вымышленное имя? Оно не похоже на имя благородного человека. Может быть, это клич ica, под которой скрывается предсказанный Едигером отмститель?

Можно не верить его проклятиям, но они сбываются — Кучум ослеп. И мысль о том, что пришел отмститель за Едигера, частенько заставляла его просыпаться от собственного крика.

— Имя! — закричал он. — Имя!

Евнухи-телохранители, дежурившие у покоев хана,

ввалились в шатер.

— Узнайте настоящее имя предводителя! — сказал Кучум. — Приведите языка! Передайте тем, кто окажется на пути казаков, пусть сопротивляются всеми силами. Пусть заваливают реки, осыпают их стрелами, изматывают. Мы же будем вести подготовку к решительному сражению. И приведите языка! Языка!


Епанчин-городок


Языка! — требовал Ермак. — Языка добывайте. Идем без него как слепые кутята.

Попадались по пути к Кучумовой сто лице все мелкие стойбища. Жили в них в деревянных срубах, полузакопанных в землю, под дерновыми крышами, либо в берестяных балаганах-чумах черноглазые остяки — родня тем, в строгановских вотчинах, за Камнем. Обыкновенно семей пять-шесть: старики, бабы да ребятишки, что сначала испуганно прятались за матерей, а потом охотно шли на руки к казакам, таскали их за чубы и бороды. Страха этот народец перед казаками не имел. Боялись Кучума, а пуще него — Карачи с муллами. Толку от них было мало. Пушнины у них почти не было: зимнюю всю Кучумовы сборщики дани отобрали, а новой еще не набили — зимы ждали. На расспросы отвечали охотно, да мало что могли сказать.

Про Кучума говорили, что он — ханка шибко злой, а живет далеко, и махали руками, показывая на низ реки.

— Плывите, доплывете, — Кучумовы данщики оттуда приходят и туда уезжают. Перед весной, на санях.

— Воинского человека имать надо! — втолковывал казакам Мещеряк.

— Да чо мы его, родим тебе, что ли! — говорили в ответ казаки. — Вишь, тута как: страна богата, а народ в заплатах, берега лесисты, а они не воисты..

— Тьфу! Брехуны…

— Га-га-га… Ай, не складно?! Ты, атаман, не обижайси, будут дождички, пойдуть и грибки. Будет отражение — возьмем языка. Чего не взять? Велика, что ль, премудрость?

— Толкуйте мне…

— А тут и толковать нечего!

— Вот и молчи!

— А мы и молчим! Чего зря брехать! Гы-гы.

— А радуетесь чему? Дураки!

— Дык благодать-то кругом кака! Сам погляди!

Роскошная осень сыпала золото в синюю воду рек.

Слоями шла на юг пролетная птица. И нужды не было сбить выстрелом пару гусей-лебедей!

Ловил на мелких перекатах рыбу медведь, а там, где подступала к реке, вся в некошеной пожухлой траве, степь, скакали зайцы, мелькали лисицы, вспугнутые казачьей песней.

Гребли вяло — река и так несла струги весело и споро. Казаки отдыхали от переволоки, наслаждались тишиной, погодой, обильной рыбалкой. На широкой реке мошкара да комарье не донимали, отдуваемые ветерком.

Ермак понял, что вошли они в Сибирское ханство, как он и предполагал, с тылу и неожиданно> Никаких укреплений на пути не было. Видать, золотоордынские ханы, владевшие когда-то здешними местами, не считали Русь опасным врагом, потому и не укреплялись против нее, полагаясь на Уральские горы. Дескать, мы Урал-Камень всяко на конях перейдем, по одним нам ведомым тропам, а русские — никогда. Да и силы у них нет.

Так, кстати, и было. Кучум, а раньше Едигер с подвластными им вогуличами и остяками громили Пермские городки, целились на Москву. А о том, что ослабленная, голодная и разоренная Русь на Сибирь пойдет, и не думали. Потому и не держали здесь обороны никакой.

Селения здесь были редки, да и селениями-то назвать их было трудно. Так, пять-шесть срубов, десяток-другой чумов или юрт.

В избах — тобольские татары, в юртах и чумах — разные сибирские люди. Мира меж ними нет. Потому и встречали сибирские люди казаков как родных, а татары хотя и косились, но тоже не очень: столица была, слава Богу, далеко, власти наведывались редко. Соберут ясак, уведут воинов на южную границу — с ногаями воевать, да и не появляются по году и больше. И жили здесь люди, как все на земле, — заботами дневными, мирскими, и пуще всего Бога молили, чтоб власти их не трогали. Но в этой кажущейся тишине, мире и спокойствии таился свой обман: сразу после ухода казаков старейшина или старший в роду татарском, если не было старосты и баскака Кучумова, отряжал вестника в Каш лык с донесением о казаках. Так было положено законом. А закона боялись!

А кроме него посылал двух-трех воинов вдогон, следить, куда плывет караван да где останавливается. В нападении на передовой струг не было ничего случайного. Маленький отряд местных воинов попытался взять языка и задачу выполнил, да уж больно были непохожи пришельцы на тех, кого знали эти лесные бойцы. И все в них было необычно и невраждебно. Повинуясь приказу, они несколько суток следили за караваном и при возможности напали на оплошавших казаков. Но, не испытывая к ним ненависти, а только любопытство, увлеклись рассматриванием трофеев и при первом же выстреле разбежались. Радуясь, что и приказ выполнили, и греха не совершили. Они сами были люди зависимые, подневольные и воевали только потому, что не станешь воевать — нарушишь приказ ханский, придут баскаки — аркан на шею и уведут в края неведомые, заморские, откуда никто не возвращался.

Иное дело — князек, или мурза. Он, следуя приказу Кучума, должен был оказать сопротивление, погибнуть, но остановить казаков…

Погибать, правда, не хотелось и мурзе тоже.

Поэтому, получивши известие, что на него плыву т казаки, мурза Епанча деятельно взялся за устройство обороны. Вокруг его городища подновили вал, устроили засеку. Поклялись умереть, но не пропустить врага!

Епанча слышал о том, что идут бородатые люди и несут мультуки. Он видел такие мультуки в Кашлыке, но не знал, как они действуют. Говорили, что сначала раздается страшный гром и огонь с дымом и человек, на которого направлен мультук, падает, хотя никакая стрела не летит.

Но то, что случилось, превзошло все ожидания князя. Не успели его караульные сообщить, что по реке приближаются большие лодки, Епанча приказал своим воинам приготовиться к бою. Тотчас из-за поворота стремительно выплыло великое множество огромных лодок, на которых густо сидели люди. И в ответ на пущенные в них стрелы они так грохнули из мультуков, что, казалось, небеса раскололись. Что было дальше, Епанча помнит плохо. Все его воины бросились в лес, и сам он бежал, даже не понимая, что делает.

Ему показалось, что все погибли. Страшные бородатые люди с палками, изрыгавшими огонь, смели все укрепления и всех воинов. Но к вечеру почти все его дружинники были в сборе. Правда, их уже нельзя было назвать дружиной — они побросали и сабли, и луки со стрелами. Они решили подобраться поближе к брошенному городищу.

Епанча затаился недалеко от стен и послал воинов посмотреть, что происходит в покинутом укреплении. Человек двадцать, простившись друг с другом, не смея ослушаться приказа своего командира, пошли за стены. Под утро двое из них вернулись к Епанче. Они рассказали удивительные вещи.

Странные люди, именующие себя «казаки», вопреки своей ужасающей внешности оказались людьми добрыми. Они, войдя в поселение, никого не грабили, не убили. Когда сначала пожилые женщины, а потом и помоложе рискнули вернуться к юртам, чтобы подоить кобылиц и прихватить кое-что из еды для детишек, их никто не тронул.

Наоборот, казаки помогали им загонять скотину, таскали из реки ведрами воду в поилки, а когда в крепость стали возвращаться ребятишки, потащили из своих бочонков какие-то неведомые лакомства — черные как уголь и твердые куски, которые посыпали солью и ели.

Давали многим женщинам соль. Брали осмелевших детишек на руки. Пленных, которых они захватили, держали несвязанными. Кормили тем же, что ели сами. Никого не били, не пытали.

В туринском городке Епанчи жили разные люди. В основном — вогуличи. С ними разговаривали через толмачей, а с дружинниками-татарами говорили на ломаном, но понятном тобольским татарам языке. На нем некоторые говорили и между собой.

Переночевав в городище, казаки снялись с якорей и поплыли вниз по течению.

Епанча вернулся в брошенное становище. Он расспросил всех, кто оставался в городке или вернулся, когда еще здесь были казаки, что это был за набег и кто были эти люди.

Все опрошенные сходились во мнении, что это никак набегом назвать нельзя. Потому что казаки по юртам не шарили, а меха, которые в малом количестве с собою увезли, обменяли на топоры, ножи, соль и материю. Детишки до сих пор, как величайшую драгоценность, прятали полученные ими от казаков черные сухари, вспоминали еду, дотоле им неведомую, — хлеб.

Епанча снарядил гонца в Сибирь-Кашлык с донесением, что казаки были и проплыли мимо такими большими силами, что остановить их было невозможно…

Толковали и на стругах: что-де это было? Самые заполошные предполагали, что это и был Сибирь-город!

— Да вы чо?! — возражали другие. — Сибирь-город в богачестве стоит. С золота, сказывают, пьют, па серебре едят. Мягкой рухляди — горы, а тут — нищета голимая. Одну рыбу свою квашеную жамкают и про хлеб не слыхивали. А еще, сказывали, в Сибире-городе татары стоят, а это разве татары?

— А кто их знает, какие они, тутошние татары, есть? — сомневались третьи. — На Руси все иные языки — татары! И нас-то, казаков, татарами числят, а кто их знает, какие они, татары? Вот у нас на стругах побраты иноземные стрелки, дак для нас — все латиняне, а нонь примечаем — они все разные: все разных языков и даже веры разной!

Толковать было много досуга — потому что ни сел, ни погостов, ни деревень,, ни стойбищ на берегах не оказывалось. Реки становились все полноводнее и шире. Первоначально скалистые, неприступные берега сменились тайгою, а теперь стали перемежаться с болотистыми низинами, но ни населения, ни стад видно не было.

Столкнулись раз со зверьми диковинными — малыми и рогатыми — оленями. Литваки да степняки дивились — разве олени такие? А те, кто у Строгановых служил, да и Старец, говорили, что, мол, олени это и есть! Только — северные.

— Все тута не как положено! — ворчали казаки. — Олени какие-то махонькие, как ешаки! Людей навовсе нет! Плывем, плывем, а конца-краю не видно и Си-бирь-города нет! Может, не туды плывем, а может, его и вовсе николи не было, города-то этого? Назад надоть поворачивать, покуда морозы не пали. Тут, сказывают, морозы лютые. Не дай Бог в местах таких зимовать!

Толковали об этом и атаманы, собираясь по вечерам к одному костру.

— Сколь еще плыть-то? — спрашивали Старца.

— Ты греби давай! — ворчал тот. — Здесь не то что на Руси: концы другие…

— Дак ведь которую неделю гребем, и все никого…

— Греби, не сумлевайся! Будет табе еще и город, и войско!

Наконец, не выдержал и Ермак.

— Слышь, дед, — сказал он как-то, когда остались они втроем: Ермак, Старец и Черкас. — Сам-то ты эти места ведаешь?

— Я по лесу не шастал! — ответствовал Старец.

Я — человек Божий. В келье сидел да репой питался! Но сидел, как выходит, много дальше.

— А Сибирь-то город где? Может, это и был, что мы надысь взяли?

— Это — Епанчин-городок! Я про него знаю! А Сибирь — впереди! Гребите!

— Да сколько ж можно? — вздохнул Черкас. Ни людей, ни сел…

— А здесь повсюдно так! — сказал Старец. — Я сам родом с Усть-Выма, дак у нас не то что на Руси деревня от деревни много дальше стоит.

Ермак частенько сиживал один, глядя в одну точку, задумчиво грызя травинку.

— Ну, чо ты неволишься? — спрашивал его Старец.

— Вязнем! — коротко отвечал атаман. — Долго плывем! Нам бы уж пора назад выгребать, а мы еще и до Сибирь-город а не доплыли. Ударят морозы, что делать станем? Тут ведь уже и не лес, а болота какие-то пошли. Может, назад повернуть?

— По Максиму Яковлевичу соскучал? По господам Строгановым? — съязвил Старец. — Оне тебя дожидаются!

— Да где ж этот Сибирь-город? Где войско?

— Я тебе верно говорю! И сам рассуди: у Алея, что за Камнем, вой все самолучшие, молодые, конные… Откуда они пришли? Где их проживание? Где юрты, где табуны? Ась? Откуда они приходят?

— То-то и оно… — вздыхал Ермак.

— А я тебе и скажу: Алеева дружина сильная, но не все войско! Тамо лучшие вой, а большая часть здесь! Я не зря на Русь побежал. Слух пошел: Кучумка всех мужчин, и воинских, и черных мужиков, разных званий и языков, собирает, чтобы на Русь идти. Гдей-то оне стоят?

— Языка надоть! — вздыхал Ермак.

— Сумлеваться не нужно! — ворчал Старец. — Ты — воин Христов, а сумлеваешься! В Царствие Божие на коне въехать желаешь? Без трудов, без муки?

— Казаки в шатании, — вздыхал Черкас. — И эти иноземные, шут бы их побрал. По первости-то в испуге были, как мы их ночью на струги сгребли, а сейчас пыхтеть начинают, а воровские на них посматривают да россказни их про привольное житье в польской Украине слушают.

— Ну, отсюда до польской Украины далеко. Не добежать… — усмехался Ермак. И чувствовал, что не сегодня-завтра полыхнет на стругах заполошный, бестолковый, и тем страшный, голутвенный бунт. Завопят: «Измена! Куды идем?» — и, чем это кончится, неведомо.

Вскоре на стоянках уже в открытую говорили: «Куда и зачем идем? Не лучше ли, назад вернувшись, тряхнуть Строгановых и с добычей вернуться на Яик?»

Ермак понимал, что, если ничего не изменится, бунта не миновать. Однажды вечером он так и сказал Черкасу:

— Ежели никакой перемены не будет, завтра казачня взбунтуется!

— Какая перемена? В местах этих леших, кроме как на чудо, надеяться не на что! — вздохнул Черкас.

— Вот и надейтесь! — сказал Старец. — Явит Господь чудо! Явит!

На утренней заре, стронувшись от места ночевки, еще не растянувшись по реке, струги вдруг затабанили веслами, спутались… Казаки бросали бабайки, тянули с голов шапки, крестились.

На высоком берегу, ярко освещенный солнцем, на высоте такой, что шапка валилась, стоял Николай Угодник. Издалека были видны его белая крещатая епитрахиль и перевязь.

— Братцы! — истошно крикнул кто-то. — Он нас благословляет!

Вздох восторга пронесся по стругам. Казаки начали причаливать к берегу, карабкаться на крутой склон.

— Стойте! Стойте! — кричали атаманы. Но казаки лезли, никого не слушая.

Николай на круче исчез. Но первые, кто поднялся наверх, обнаружили небольшую икону с его изображением. Благоговейно приняв ее в снятый кафтан, казаки спустились назад. Тут же решено было поставить крест, чтобы потом срубить часовню, а может быть, и церковь…

Установкой креста верховодил Старец. Ермак тоже поднялся к тому месту, где совершилось чудо.

С арбалетом наготове обошел все место вокруг на несколько саженей и обнаружил землянку. Толкнул скрипучую дверь. Это был обычный скит — схорон. В углу аналой, у стены домовина — гроб, в котором спал отшельник. Ермак рассмотрел несколько икон у аналоя — одной не было, на бревенчатой стене светлело пятно… Ермак вышел наверх из землянки. Разглядел заброшенный огород и несколько берез с ободранной недавно корой. Кора была срезана длинными широкими полосами, в ширину перевязи и епитрахили…

У свежесрубленного трехсаженного креста отслужили молебен и двинулись вперед после обеда.

На всех стругах разговоры шли только о явленном чуде.

— Стало быть, грести надоть и не сумлеваться! — сказал Ермаку одноглазый голутвенный казак, точно это Ермак уговаривал его повернуть обратно.

Ермак ухмыльнулся. И спустя дня два сказал обиняком Старцу:

— А до чего ж ты у нас на Николая Угодника похож. Прямо вылитый.

— Я — человек Божий! — не сморгнув, ответствовал Старец. — Потому и образ Божьего угодника имею! Не то что вы — вахлаки и басурмане!

Через день шедшие берегом казаки поймали Кучумова баскака. Он спешил с донесением из Кашлыка-Сибири в Епанчин-городок, да вот — не успел.

Татарин был настоящий — воинский. В шлеме, кольчуге, на сытом коне. Звался Таузаком.

Ермак допрашивал его сам. Поначалу было позвал толмача, но толмач путался, вопросы перевирал, и атаман не стерпел, к великому удивлению татарина заговорив на его языке.

Толку с Таузака было мало. Но дорогу он рассказал относительно верно. По его словам выходило, что до Кашлыка, так называл он город Сибирь, плыть еще недели две.

Собственно, это были и все новости. Никаких крепостей до того по рекам не было.

Татарина отпустили. Потому как проку с него не было. А о том, что казаки идут на Кашлык, по его словам, Кучум уже знал и к встрече готовился. Вот и Таузак скакал в Епанчин-городок, чтобы забрать там всех мужчин и увести их в Кашлык, где готовились дать казакам бой.

— Ну вот табе и чудо! Вот и язык, — сказал Ермаку Старец. — А ты сумлевался!

С передового струга отмахали: «впереди — люди». Помня недавнее пленение, казаки остановили струг и подождали, когда подтянутся остальные.

Четыре струга выстроились вровень, и гребцы, налегая на весла, но не ломая ряд, пошли ближе к левому берегу, с тем чтобы в случае нужды пальнуть с левого борта и, не теряя скорости, повернуть направо, давая место следующей четверке.

Ермак был на первом струге, Кольцо — на четвертом, считая от левого берега. Довбуш мерно ударял в тулумбасы, чтобы на всех судах гребли ровно.

Река сделала плавный поворот, и то, что увидели казаки, заставило сразу всех четырех кормчих закричать: «Табань!»

Прямо по носу реку перекрывал мыс, у воды он был достаточно пологим и широким, а дальше круто поднимался вверх аршин на тридцать-сорок. У подножия кручи была плотно и умело уложена засека. Когда струги выскочили из-за поворота, вся засека была облеплена стрелками, как муравьями. Такого количества стрелков Ермак не видел с войны. Весь берег, вся круча были битком набиты воинами. Они стояли по всему берегу, несколько тысяч их виднелось на круче, там же пылила конница.

Страшный крик раздался, когда струги выплыли перед засекой. Вода закипела от стрел.

— Мать моя! — ахнул Черкас. — Вот те и безлюдная держава! Да откуда же их столько понагнато?

— Вертайтесь! Вертайтесь! — истошно завопил кормщик на струге Кольца и круто переложил струг направо.

За ним сделали разворот и все остальные. Отойдя за мыс, струги сошлись нос в нос со второй четверкой. Вскоре подгребли и остальные суда.

— Вот налетели дак налетели! — горячо толковали казаки. — Их тамо тыщи, тыщи!

— Атаман, что будем делать? А?

— Снимем штаны да станем бегать! — ответил Кольцо.

— Да ты чо? — завопило сразу несколько голосов. — Ты чо, не видишь, что ли, сколь их понаперло? Они нас мясом задавят!

— Вертаться надо! Вертаться!

— Ах вы сукины дети! — кричал Кольцо. — Вы что думали, к теще на блины, к куме под подол?!

— Чего в погибель-то лезть?! — орали воровские. — Чего ради на рожон-то? Пропади она пропадом, корысть-то эта…

— Тихо! — кричал Кольцо. — Тихо.

Но воровские давно бы уже развернули струги, если бы реку не перегораживали струги вольных казаков.

— Что, действительно так плохо? — по-кыпчакски спросил Ермака подошедший на струге Мещеряк.

— На войне хорошо не бывает! — по-русски ответил Ермак. И, повысив голос, повторил, чтобы слышали все: — На войне хорошо не бывает!

Его голос, как шапкой, накрыл все остальные голоса.

— Вот вы тут про погибель кричали, — сказал Ермак уже совсем тихо. — А погибель-то не впереди, а позади нас. Здесь, как в лаве: упал — пропал. Сюда-то мы шли неопасно, а обратно-то нас мигом переймут. Вот эти все, что впереди нас поджидают, переймут на узкой реке, с берегов стрелами всех положат. А догнать нас труда не составит, тут бечевой идти придется — против течения выгрести не больно легко. Нам дорога — только вперед! И либо победить, либо помереть.

— Да разве такую силу проломишь? — сказал Як-булат, пожилой вольный казак с Хопра.

— Поглядим, — ответил атаман. — Бог не без милости, казак не без счастья. Как стемнеет, пойдем посмотрим, что у них там понастроено и каковы они есть.

С наступлением темноты Ермак, взяв с собой пятерых казаков, вышел на берег и скрылся в прибрежных кустах, как растаял. Кольцо и Пан выгребли на стругах поближе к Човашему мысу.

Над мысом было освещено, как от пожара, все небо. Горели костры Кучумова войска.


Бой на Човашем мысу


Ермак вернулся с разведкой под утро. Привели языков. Допросили.

— Худо дело! — сказал Ермак атаманам. — Стоят на мысу Маметкул-хан и Кучум. Здесь все, что они собрать успели.

— Не успели, а собирали! — проворчал Старец. — Готовились на Москву.

Вот дождались бы Алея, отдохнули и пошли. Вовремя мы поспели. Тута гнездо их! Туто Сибирь-город и есть!

— Это верно, — вздохнул Мещеряк.

— Гул стоит такой, что говорить можно в голос — оне все равно не услышат, — сказал бывший в разведке казак. — Понагнали, знать, мужиков со всей страны. Тута и татары, и вогуличи, и остяки, и вовсе не знаемые народы. Кто в мехах, кто в рыбьей коже…

— Реку поперек перегородили канатами и лодками. На стругах не пройти, — сказал есаул Смага, ходивший дальше всех под самые Кучумовы юрты и костры.

— На стругах не пройти! — подытожил Ермак. — Сражение будет великое. Надобно Круг собирать, чтобы каждый ведал, что будет.

Побудили всех, кто спал на стругах или на берегу. Собирать пришлось недолго. Спали в полсна! Стали в Круг, прочли молитву.

— Спаси, Господи, люди Твоя! И благослови достояние Твое! Победы православным казакам на супротивныя басурманы даруй!.. — переиначивал по-своему слова молитвы Старец, вызванивая над всеми го-юсами старческим тенором. Казаки сумрачно крестились, понимая серьезность предстоящего дела.

— Братья казаки! — сказал Ермак, выходя в Круг и надевая шапку с алым тумаком — знак атаманский главный. — Все войско Кучумово перед нами. Ежели сосчитать, то не мене трех десятков воев на каждого из нас придется! И вой есть опытные! В боях бывалые.

— Ох, они небось злющие… Страх! — вздохнул Окул.

— Это верно! — согласился Щербатый, стоявший и первых рядах, опираясь на бердыш с огромным, чуть не в треть человека, полумесяцем топора. — Это первый, значит, раз их в логове-то ворохнули… Должны озлиться! Не все им на Русь нападать — вот и Русь к им пришла!

— Давайте, казаки, решать, что делать-то будем! — одернул их Ермак. — Это ведь не шутки шутить — это смерть наша. И пущай каждый об этом попомнит.

Круг, и без того тихий, совсем замолк.

— А чего тут думать! — прохрипел молчаливый есаул Кирчига. — Мы тут все люди решенные. Нам и так смерть, и эдак кончина! Смертью нас не напужаешь! Мы чо, два века жить собрались?

— Чего вы все — смерть да смерть! — озлился Кольцо. — Ежели по чести, дак мы все уж сто раз мертвецы отпетые!

— А помереть, так оно и лучше — мертвым спокойнее, — сказал кто-то.

— Оно спокойнее, — согласился Ермак, но, подмигнув казакам, прихохотнул: — Но уж больно скушно.

— И то! - радостно подхватили казаки.

— Двум смертям не бывать, а одной не миновать…

— Надоть, — сказал Мещеряк, — не об смерти думать, а как их одолеть.

— Верно, — закричал одноглазый голутвенный казачок. — Ежели сейчас назад подадимся — они всех пас изгоном возьмут…

— Куды бежать-то? — сказал белобрысый Яков Михайлов. — Реки не сегодня-завтра станут, а мы без стругов — как голые на снегу… Так что надо вперед проламываться…

— Вперед, вперед! — закричали казаки.

— Как по льду на коне, — сказал Кольцо, — стал — пропал! Проламываться сквозь них надо! За ними же городище Сибирь, сказывают! Надо думать, как прорваться. Городище возьмем — и назад…

— Назад-то еще выгребать надо, — вздохнул кто-то. — Назад — это не вниз под парусом сплавляться.

— Стало быть, все за бой? — спросил Ермак.

— Все, все!.. — раздались голоса.

— Кто за бой — подходите к крестному целованию, — сказал Старец.

Казаки потянулись к кресту.

— Отпущаются тебе грехи твой! — говорил Старец. — Имя?

— Окул!

— Да не Окул! Божье имя говори… Кем крещен?

— Игнат.

— Василий.

— Иван.

— Федор.

Так шептали казаки, целуя крест, называя непривычные, сбереженные имена своих ангелов-храните-лей, словно призывали их себе на помощь в трудную смертную минуту.

Подошли к кресту все. И даже немец и литвины, крестясь слева направо, просунулись к кресту.

Старец подумал, обернул плоский выносной крест обратной стороной и допустил к целованию.

— Не имамы иныя помощи, не имамы иныя надежды, разве Тебе, Владычица… — звонко запел он акафист Божьей Матери.

И пять сотен изрубленных, почерневших от пороха и дыма, привыкших к сече и убийству, буйных, клейменых, беглых, побывавших и в цепях, и в колодках или всю жизнь таившихся и скитавшихся по степям, рекам и потаенным местам мужчин, притерпевшихся к боли, не боящихся смерти, превратились в малых детей, что взывали к матери:


Ты нам помоги!

На Тебя надеемся и Тобою хвалимся…


Голоса множились среди сосен, раскатывались по реке, взлетали к темным небесам:


Да не постыдимся!


Всю ночь готовились. Рассчитывали, каким бортом пойдут мимо мыса, рассаживались, готовили ловушки. На рассвете, в густом, промозглом осеннем тумане, пошли…

Готовился и Маметкул. Не надеясь на стойкость собранных со всего ханства толп, иначе было и не назвать это разномастное войско, он решил выиграть бой за счет подготовки позиции. Тобол резко огибал Човаший мыс. Быстрое течение выносило струги прямо на мелководный плес, где к стругам могла подскакать даже конница.

Под крутизной обрывистого берега Маметкул устроил засеку и за ней усадил тысячи три лучников. Это псе были местные князьки со своими родичами и дружинниками. Назвать их воинами было сложно, поскольку если они и ходили за Камень и участвовали в набегах, то больше чтобы пограбить. Сабель, бердышей, мечей у них не было, и управляться с ними они не умели. А вот стрелки были отменные. Их задача была простой: когда казачьи струги вынуждены будут развернуться бортом к засеке — засыпать их тучами стрел. Когда струги остановятся (а не остановиться они не могли — за мысом река была перегорожена канатами, плотами и лодками, на которых тоже сидели стрелки), тогда на них по мелководью со всех сторон должны ринуться толпы всадников и пеших татар, вооруженных щитами, мечами, копьями, рогатинами…

— Завалить, задавить трупами русских! — не скрывал Маметкул своего замысла перед мурзами.

И те согласно качали головами и прищелкивали языками:

— Якши, якши… Хорошо! А людишек что жалеть? Бабы новых нарожают! Нужно выкорчевать эту заразу, что появилась в ханстве! Задавить любой ценой.

Особое внимание придавалось огненному бою. Кучум давно просил его у Крымского хана. И тот прислал несколько пищалей. А вот Казанский хан в свое время прислал несколько пушек. Из них стреляли, приучая воинов не бояться пушечных залпов.

Пушки стояли по краю крутого берега и ждали своего часа.

Всю ночь горели костры, подходили новые и новые отряды. Под утро прибыл хан Кучум. Издалека был виден его силуэт на высоком берегу. Старый хан сидел неподвижно на белом коне, и его сутулая фигура напоминала беркута на руке у беркутчи. Сходство добавляла черная повязка на глазах. Хан прислушивался к изменению шума там, внизу, на реке. Чутко поворачивал горбоносую голову в ушастом колпаке.

Рядом с ним стояли четыре пушки, привезенные из Бухары. В их бронзовые жерла были забиты двойные заряды. Пушкари калили каменные ядра, наводчики держали тлеющие фитили…

Вдруг разноголосый говор и шум стихли.

— Плывут! — понял хан и весь подался вперед, словно хотел прыгнуть с кручи прямо на казаков, и рвать, и топтать, как беркут топчет зайца или лисицу…

— Алла иллия аль рахман… — запели муллы.

— Алла акбар! Алла акбар!.. — начали скандировать воины Маметкула. Забили в бубны, завопили шаманы-шайтанщики, и впрямь похожие на чертей.

— Целься! — раздался властный голос Маметкула. — Стреляй!

Кучум слышал, как свистнули, срываясь с тетивы, тысячи стрел.

Вслед за этим свистом не последовал вопль торжества, но прошелестел ропот удивления.

— Целься! — Какая-то растерянность прозвучала н голосе Маметкула. — Стреляй!

Снова свист, и снова вздох удивления.

Что там? — спросил Кучум.

— Великий хан, — дрожащим голосом ответил мурза. — Они не падают! Они истыканы стрелами, как ежи, но не падают, а плывут прямо на заплот.

— Спасайтесь! Мы бессмертны… — раздался грозный бас с реки. — Спасайтесь!

И вслед за этим тот же голос прокричал:

— Сары а кичкоу!

«Храбрецы, вперед!»

Как ненавидел этот клич потомок чингизидов Кучум. Он помнил песни, которые пели кыпчаки, эти холопы и рабы в его столице, — там всегда воспевались подвиги старых богатырей, ходивших в бой с этим кличем. По песням выходило, что не монголы разгромили половецкие ханства в Великой степи, а кыпчаки не сдались монголам!..

— Сарынь на кичку! — повторили десятки голосов. И, словно довершая этот крик, раздался страшный грохот, будто небо упало на землю и раскололось.

Вопли и топот тысяч бегущих ног хлынули на хана. Конь под ним плясал и пятился, удерживаемый двумя оруженосцами.

— Проклятая слепота! — закричал хан, срывая повязку.

Сквозь кровавую пелену он увидел изгиб реки, вдоль которой стлался густой дым от горящих плотов и лодок. Вот полыхнуло дымом и огнем с реки, и целые ряды отборных воинов Маметкула повалились на окровавленный прибрежный песок.

Хан повернул коня и, подскакав к пушкарям, закричал:

— Стреляйте в неверных! Стреляйте!

Наводчик водил запальником по казенной части

орудия, фитиль обрывался и шипел, но пушка не стреляла.

Ужас охватил старого хана.

— Может, правда, это — шаманы или оборотни?

И снова раздался грохот, теперь уже на берегу,

от леса. И снова — .жуткий, звериный вой плотно стоящих рядов.

— Смотрите, смотрите!.. — раздались крики.

Старый хан повернул голову в ту сторону, куда

показывали, но сквозь кровавую пелену ничего не увидел.

— Что там?! — закричал он.

— Эти шайтаны прорвали заплот. Они рубятся в воде.

На реке уже грохотало непрерывно.

Грохотало и на берегу.

— Маметкул! Маметкул! — кричал хан. — Где ты?

Маметкул подбежал к стремени хана.

— Уезжай, великий хан! — закричал он. — Шайтаны протащили свои пушки лесом и теперь наступают еще и вдоль берега, прямо во фланг нашим…

— Почему наши мультуки молчат? — провизжал Кучум. — Разве у нас нет огненного боя?

— Пушки заклепаны! Теперь это просто куски металла! Уезжай, хан! Все отряды смешались и давят друг друга. — Оруженосцы вскочили на коней и поволокли коня Кучума подальше от сражения к воротам Каш лыка…

Маметкул бросился вниз, где, стоя на горах трупов, его воины рубились с казаками, прыгающими со стругов на берег.

Маметкул кинулся в передний ряд с обнаженной саблей. Отбил один удар, другой.

— Воины Пророка, — кричал он, — ко мне! — Справа и слева от него плотной стеной вставали воины.

Бородатые казаки наскакивали на них, как собаки на медведицу.

— Сейчас, сейчас! — шептал Маметкул. — Сейчас мы выправимся!

К нему со всех сторон бежали воины и становились рядом, прикрывая друг друга щитами, выставив вперед пики и сабли.

— Вперед, вперед! — командовал Маметкул. — Сбрасывайте гяуров в воду!

Вдруг переливчатый свист перекрыл все крики. Казаки, которые яростно бросались на стену татарских пик, вдруг, как срезанные, пали на землю.

На мгновение Маметкул увидел борт струга и две цепочки казаков вдоль него. Одни стояли в рост, а другие — опустившись на колено.

— Огонь!

Пламя полыхнуло прямо в лицо Маметкулу. Его обрызгало чьей-то кровыо, мозгами. Маметкул попятился назад. И снова грохнуло, и его обдало жаром и визгом летящих пуль…

Черный дым заволок весь берег. Слуги схватили Маметкула, кинули поперек седла и, ожигая коня нагайками, помчали прямо в гору. На вершине откоса Маметкул выправился в седле, оглянулся.

Над рекой и над берегом стоял плотный черный дым, в нем вспыхивали оранжево-желтые снопы выстрелов. А вверх по берегу ползли, обвисали на обезумевших конях сотни раненых и просто бегущих… Мурзы останавливали отступающих, сбивали их в подобие отрядов и кидали туда — вниз, под берег, в дым и огонь, где стоял непрерывный грохот и вой.

Опытный, храбрый мурза Баянда привел три сотни воинов.

— Веди! — крикнул он Маметкулу.

— Воины Аллаха, за мной! — закричал, взмахивая саблей, Маметкул, но тут ударило огнем вдоль по берегу, от леса. Все такая же неумолимая цепочка — одни на колене, другие стоя — выстроилась прямо с фланга, у леса. Не успел Баянда развернуться для атаки, как второй залп выбил у него всю переднюю шеренгу. Лошади бились и визжали, их невозможно было удержать. Пешие оставались одни, не прикрытые конницей.

Маметкул видел, как, выстрелив, казаки передают пищали назад — за спину, и оттуда получают заряженные, снова стреляют.

— Хан! — услышал Маметкул. Молодой воин с окровавленным лицом подбежал к нему: — Проклятые гяуры обошли мыс и высаживаются. Надо отходить, иначе они окружат нас…

Грохотало уже и по другую сторону мыса. Отовсюду панически бежали те, кто составлял многотысячное войско непобедимого Сибирского хана Кучума. Маметкул побежал к берегу, чтобы вывести своих людей. Под берегом горами лежали трупы. Уткнувшись в берег, стоял плот, на котором полыхал казак, истыканный десятками стрел. Маметкул подбежал поближе, ткнул саблей в пламя — казак рассыпался.

— Шайтан! — закричал, плача от бессилия, Маметкул. — Это чучело! Они натянули кафтаны на соломенные чучела, в которые мы выпустили все стрелы…

И тут он увидел свой главный просчет.

Когда струг разворачивался бортом вдоль берега и, как считал Маметкул, становился наиболее уязвим для стрелков, все происходило наоборот. На наро-щенных вязанками камыша бортах появлялись пищали, и грохал залп всем бортом. Тут же стрелки передавали рушницы тем, кто сидел у другого борта и не мог стрелять, но зато перезаряжал оружие. Хватали заряженные пищали и опять палили.

Рулевые специально изо всех сил тормозили движение стругов, и они, выстраиваясь друг за другом, превращались в медленно ползущую огненную змею, несущую смерть.

Когда первый струг уходил из зоны огня, гребцы хватались за весла, свалившись на середину реки, и, описав полный круг, пристраивались в корму к последнему стругу.

После очередного залпа канонада вдруг разом смолкла, прямо через борт в воду из стругов стали прыгать страшные, закопченные люди с саблями и бердышами. Они шли в бой совсем не так, как водил своих воинов Маметкул! Каждый бежал, словно думал драться в одиночку, — далеко друг от друга, но с такой скоростью и умением крутя саблю, или бердыш, или тяжелую гирю на кожаном ремне, что вокруг образовывалось мертвое пространство.

Молча они стали карабкаться на засеку, откуда в ужасе побежали не имевшие сабель стрелки.

Маметкула что-то сильно ударило в руку. Он увидел, как прямо на него бежит бородатый человек в красном кафтане. И Маметкул закричал страшно, по-звериному, не в силах поднять вдруг ослабевшей рукой саблю. Несколько воинов, прикрываясь щитами, кинулись на казака. Но он рубил их наотмашь, двумя саблями с обеих рук, не заботясь о собственной жизни.

Маметкула подхватили воины, втащили на гору. Здесь только пыль вилась за ускакавшими всадниками. Внизу опять грохотало и выло. Маметкул подскочил к пушке и столкнул ее на головы этих проклятых русских… Тяжко поворачиваясь, орудие покатилось вниз.


Кашлык-Сибирь


Прорвав канаты и плоты, что перегораживали Тобол, подобрав казаков с мыса, огрызаясь редкими выстрелами, которые уже не могли достать убегавшие в леса и в степь разрозненные и рассеянные отряды войска Маметкула, казачьи струги медленно подошли к столице Сибирского ханства городищу Сибирь, или Искер, или Кашлык, — как называли его тобольские татары.

Подходили с зажженными фитилями, развернутым строем, готовясь ворваться в крепость изгоном, взломав пушечными выстрелами ворота… Ждали, что если уж на подступах к столице Кучум выставил такое войско, столько народу понагнал, то как встретит крепость!

Но чем ближе подходили, тем яснее становилось, почему хан пытался навязать сражение не у стен столицы.

Стен не было… Давно нечиненные, оплывшие валы, заросшие кустами сухие рвы. Прогнившие частоколы… Столица ханства крепостью не была. Это была очень старая огороженная ставка кочевника… Когда-то, очень давно, это было какое-то укрепленное городище.

— Да… — сказал Ермак. — На ханском пузе шелк, а в ханском пузе щелк.

— Где же ханский терем? — спросил наивный Черкас.

— А может, замок? — засмеялся Ермак. — Да, брат, тутошние государи во много как западных беспечней.

Он припомнил каменные твердыни, которые приходилось ему штурмовать на Ливонской войне, — Ми-таву, Могилев… Вспомнил многолюдный и словно выросший из земли Псков, Москву…

А это? Это была даже не деревня. Огороженное старым валом и повалившимся частоколом стойбище. Место было выбрано хорошо — берег высок и крут. И ежели бы стала на этом берегу мало-мальская крепостица или острожек, хорошо снаряженный, тут бы казачьему войску и головы сложить… Но ничего этого не было.

Ермак спрыгнул на берег и пошел с казаками, оскальзываясь на тропе, вверх, к покосившимся воротам городища.

— Видать, они тута николи не воевали, — выразил общее мнение Кольцо.

— Да у татар завсегда так-то, — сказал какой-то старый казак. — Скрозь обозы прорубаисси, прорубаисси… А как в ставку ворвался, а там и нет ничего. Одни кибитки стоят, а обороны никакой.

— Татарин в поле силен, а не за стенами, — сказал кто-то.

— Нет, брат, — возразил Ермак. — А Казань? Ты-то молодой, а я помню, какие там стены были. Как их порохом рвали. Край этот — мирный, вот что я скажу.

— Вот дак мирный! — засмеялся Пан. — Что ни год, Пермские городки горят. Что ни два — на Русь набегают. Вот дак мирный!

— Это верно, — согласился Ермак. — Только тут они нетронутые… Не достигали их тут, видно.

— Сражениев-то не было, — сказал Ясырь. — А так давились да резались небось. Нагляделся я на их мирную-то жисть… Не дай Господи!

Кашлык был пуст. В спускающихся сумерках чернело несколько десятков амбаров на высоких столбах, несколько изб и больших юрт. Нигде никого не было…

Казаки деловито подставили лестницу и полезли в амбар. Сунулись в темную дверь.

— Ого! — закричал оттуда казачина. — Живем!

Сверху он начал сбрасывать огромные связки мехов

чернобурок, белок, соболей.

— Живем, братцы.

— Харчи ищите! — приказал Ермак. — Мягкую рухлядь есть не будешь…

Атаманы поднялись в Кашлык, оставив половину казаков на стругах.

Казаки пошли прочесывать городище и скоро прибежали с известием, что оставлены все ханские юрты. За юртами стоял терем не терем, дворец не дворец. Виднелась над войлочными серыми куполами его крыша, украшенная резными крашеными досками.

Казаки было сунулись в юрты, но там на них стали, как собаки, бросаться какие-то старухи.

— Гарем ханский! — сообразил Мещеряк. — Да неужто Кучум свой гарем бросил? Вот это да!

Ермак свистнул своих родаков. Молчаливые и похожие на него самого, как братья, кряжистые, широкоплечие казаки встали, как из под-земли, рядом со своим атаманом и родственником.

— Не подпускайте никого близко! — приказал им Ермак. — Станут казаки в гарем ломиться — стреляйте разом первого же, кто сунется. Сразу, чтобы толпа буйная на вас не навалилась. Ой, беда! — сказал он Мещеряку. — Уж не без умыслу ли тут бабы оставлены? Сейчас казаки загулеванят. Почнут баб таскать да через них драться меж собою, а Кучум и налетит! Мещеряк, бери своих казаков, гони всех из крепости на струги, пущай версты на три вниз спутаются и там станом отаборятся! Ой, беда! Со стругов снимайте затинные пищали, тащите на валы! Господи, тут ведь и не удержаться. Мещеряк! — крикнул он вслед поспешавшему атаману. — Пущай Кольцо, Пан и Михайлов в полном бережении отходят. И стоят без огней! Пущай со стругов никто не сходит, а как услышите у нас пальбу, живо ворочайтесь да слобоните нас. Стало быть, Кучум возвернулся да нас в приступ берет…

— Ясно дело! — ответил Мещеряк. И скоро послышался его крик и недовольный гомон казаков, которые шарили по амбарам и тонули в горах драгоценных мехов, коим, казалось, и счету тут не было.

— Караулы ставить! Забивай все анбары! — кричал Мещеряк. — Ложи все на место, кто что взял! Заутре при свете все дуванить будем, по совести!

Вскоре застучали топоры. Казаки забивали двери амбаров с припасами.

Ермак дождался, когда за последними уходившими казаками затворят перекошенные, рассохшиеся ворота. Прямо перед ними поставил пушку — Соловья, снятого со струга. И велел, ежели конница татарская к воротам подойдет, не ждать, пока они створки проломят, а прямо так в ворота и палить.

— С воротами-то, со щепками да досками больше перебьете! — объяснил он.

С двумя казаками своей станицы бесшумно обошел всю крепость. Проверил все караулы на валах и в проломах. Проверил, тлеют ли фитили, спрятанные под пустые бочонки, чтобы ветром не задуло, случись дождь — не залило и чтобы враг не видал. И только тогда пошел к гарему.

К удивлению атамана, действительно, бывшие там какие-то страшные старухи в белых не то чалмах, не то бурнусах почтительно склонились перед ним, но зашипели-заплевались, когда в узкие, украшенные резьбой двери попытались просунуться Ермаковы казаки.

Пустили только его одного.

Первая юрта была сквозная, с двумя дверями, — вероятно, здесь ночевала охрана. Валялись щиты, копья и сабли. Старухи открыли вторую дверь. Там, в узком дворе, торчало несколько деревьев, был какой-то не то колодец, не то бассейн. И такие же узкие, затейливо изукрашенные двери вели в полутемные каморки, устланные коврами.

Закутанные так, что далее терялись очертания фигур, в чапаны и паранджи, женщины с закрытыми лицами сидели перед каждой дверью и упали на колени перед Ермаком.

Старухи шипели на них и тащили Ермака дальше. Он прошел через весь узкий замкнутый двор и остановился перед коваными, кружевными и позолоченными, воротами.

Старухи разом отворили обе створки, втолкнули Ермака в двери и тут же затворили их. В свете чадящих факелов атаман увидел сравнительно большую хоромину, устланную сплошь коврами. Вдоль стен пестро раскрашенные сундуки, горками — стеганые шелковые одеяла и подушки. На низеньких столиках стояла посуда: кувшины, пиалы… Дымилось какое-то блюдо с едой.

Две молодые служанки, совсем девчонки, быстроглазые и тощие, вероятно рабыни, усадили Ермака на подушки и попытались стащить с казака сапоги. Ермак не дался, и они, хихикая, убежали. Запиликала музыка, и гнусавый голос запел какую-то песню. Ермак понял только отдельные слова: «Роза»… «соловей»… «меч»…

Чем-то давно забытым, слышанным в детстве, повеяло от этой музыки… Может быть, подобную мелодию напевала мать?

Из-за занавески вышла женщина в пестрых шароварах и шелковом халате, с открытым лицом. Она стала прямо против атамана и, поклонившись, произнесла:

— Здравствуй, господин мой.

— Здравствуй, красавица! — ответил ей по-кыпчакски атаман и увидел, как удивленно дрогнули у женщины тонкие брови, за занавесками кто-то ахнул и зашептал…

— Откуда ты знаешь наш язык? — спросила она.

— Это мой язык! — ответил Ермак. — Так говорила моя мать.

— Кто ты?

— Казак. Ермак Тимофеевич… А тебя как звать?

— Зейнаб… Меня привезли издалека.

— А кто ты?

— Я твоя жена! — сказала женщина и улыбнулась, сверкнув ослепительными ровными зубами. — Ты совсем не страшный! Тут все тебя боялись, а ты совсем не страшный. Можно мне потрогать твою бороду? Я никогда не видела такой бороды.

— Погоди! — сказал Ермак. — Почему ты решила, что ты моя жена?

— Но ты же победил вонючего Кучума! Значит, этот гарем — твой. Таков закон.

— Это не мой закон, — сказал Ермак.

— Разве ты не мусульманин? Ты же говоришь на нашем языке?

Женщина испуганно отшатнулась от атамана.

— Я не мусульманин, — спокойно сказал Ермак. — И мой Бог не велит мне держать гарем. Мы считаем это грехом.

— Вы не имеете жен?

— Жена у нас есть. Но только одна.

— А где твоя жена? Ты ведь совсем молод.

— Я — старик! — сказал Ермак. — А жена моя умерла. Ее убили.

— Почему же ты не взял другую? Разве ваш закон этого не позволяет?

— Не хочу! — сказал Ермак. — Как тебе объяснить? Сказывают, ежели убить лебедку, то осиротевший лебедь никогда больше пары не заводит. Видать, я от их рода! Не хочу!

— Она была красивая?

— Не знаю, — сказал атаман.

— Я похожа на нее?

Ермак глянул на женщину в упор. Ей было лет двадцать пять. Это была, наверное, старшая жена Кучума. Или главная, или любимая… Кто их разберет!

— У тебя детишки есть? — спросил он.

— Нет, меня привезли недавно. У Кучума и без меня много жен и сыновей. А сейчас он уже слишком стар для того, чтобы иметь детей!

— Я тоже стар, — усмехнулся Ермак.

— Ты сильный, ты еще совсем не старый. А у тебя есть дети?

— Нет, — сказал атаман. — Все погибли.

— Я рожу тебе сыновей… — сказала женщина, жадно глядя прямо в глаза казаку. — Я твоя жена по праву победителя!

— Моя жена в Царствии Божием! — сказал Ермак. — Когда Господь призовет меня к себе и, ежели помилует, мы снова будем вместе…

— Ты думаешь, что там, на небесах, у тебя будут жена и дети? — зло улыбнулась женщина, вероятно желая обидеть отвергающего ее.

— Сказано в Писании, — ответил Ермак серьезно. — В Царствии Божием нет ни мужей, ни жен.

— Наверное, ты не можешь обладать женщиной! Ты уже не можешь! — засмеялась она.

— Не хочу! — сказал Ермак.

— Почему?!

— Я так решил.

Зейнаб закусила губу.

— Ладно! — сказал, вставая, Ермак. — Засиделся я! Прощайте. Живите, ничего не бойтесь. Никакой беды вам не будет. Живите безопасно. А хотите, мы вас с караулом к хану отправим?

Женщина засмеялась звонко и заливисто, так, что на груди ее запрыгали и заплясали монеты тяжелого золотого мониста.

— Ну ладно! — сказал атаман, выходя назад, во двор. — Прощевай!

Он прошел обратно через юрту быстрым шагом и ушел подальше, к валам и пищальникам.

— Ну, как вы тут? — спросил он казаков неожиданно громко.

— Да ничего! — ответил охотно один из его сородичей. — Сторожим. Как от тебя, батька, каким-то зельем пахнет… Сладко, пра… Где ты был?

— Смех сказать! — ответил Ермак. — В гареме ханском.

— Во как! — засмеялись казаки. — Куды только нашего брата не заносит! Ну, и как там?

— Да ничо! Сухо… Куревом, вона, каким-то пахнет.

— Ладно табе про курево! Бабы-то какие?

— Да кто их знает? — сказал атаман. — Сидят гам о какие-то… Хрен их разберет.

— Атаман, — спросил подошедший Мещеряк. — Чего с гаремом-то делать?

— Так давай Кучуму отошлем! — сказал Ермак. — Нам от него одни заботы. Не должно ведь бабам в казачьем лагере быть!

— Да ты чо?! Он их перережет всех! Он же их оскверненными считает!

— Так уж и перережет?!

— Да как курей! — сказал Мещеряк. — Всех до единой.

— Мы ж до них не дотрагивались!

Это ему что? С открытым лицом кто-нибудь был?.. Все — покойница! Ты чего, про басурманский закон не слыхал?

— Эх ты, мать честна… — ахнул Ермак. — А что ж теперь делать?

— Углядел, что ль, кого? — спросил веселый казачонок Карга.

— Раз углядел, батька, придется тебя женить!

— Ладно вам глупости-то городить! — сказал Ермак. — Чего делать-то будем?

Истошный женский крик был ему ответом. Кричали сразу несколько женщин. Ермак обернулся. За юртами, треща и разгораясь, поднимался огненный столб.

— Ух ты! Пожар! — крикнул Мещеряк. — Ой, на амбары перекинется. Прощевай, добыча!

— Нет, — сказал как-то обмякший Ермак. — Не перекинется. Ветра нет.

Из юрт выскакивали визжащие женщины, отбегали подальше и выли, глядя на разгорающееся пламя. Древняя старуха волокла подушку и ковер. Проходя мимо Ермака, она зло глянула на него и плюнула на атаманские сапоги.

Пожар как пыхнул, так и погас. Утром татарки копошились на пепелище и спорили, что сделала сначала Зейнаб — зарезалась и, падая, опрокинула курильницу или подожгла ковры факелом и зарезалась?

Ермак слушал их визгливые голоса, тупо глядя на черное пятно горелых бревен, досок и кое-где тлеющего войлока. На деревянную мечеть, на избы и полуземлянки и как ни в чем не бывало пасущихся поодаль коров и лошадей.

К обеду стали возвращаться жители города Сибирь. Тащили детей, скарб.

— Ну что, атаман? — сказал вернувшийся в город веселый Кольцо. — Взяли мы Сибирь-то! Все! И добыча здеся — я те дам! Пол-Москвы купить можно!

— Татар не забижайте! — сказал Ермак. — Забирайте все из анбаров, да и пойдем отседова. Берите только Кучумово. Жителей не трожь!

— Да кому они нужны! Пущай себе живут, — сказал Щербатый.

— Шевелитесь быстрея! — ощерился Ермак. — Не волыньте! И выходим прочь отсель!

— Через чего это? — удивился Пан.

— А не ровен час Кучум вернется, как мы с татарами вперемешку оборону держать станем? Они нас сонных перережут.

— Да выгнать их всех отседова,-да и вся недолга! — сказал Кольцо.

— Мало тебе греха? Мало?! — закричал вдруг Ермак.

— Ты чо! Ты чо! Белены, что ль, объелся? — оторопел Кольцо.

— Надо! Надо выходить! — примирительно сказал Мещеряк. — Тут оборону держать негде! Налетит Кучум — нам на этих валах не отмахаться!

Ермак спустился к реке, перелез через борт струга и лег на носу, завернув голову архалуком.

— Чой-то он? — шепотом спросил казака-ермаковца Черкас. — Не приболел?

— Да нет! — ответил Карга. — Спит! Приустал, вот и спит.

— Ну и пущай спит! — сказал Пан. — Вон он — Сибирь! Взяли! А и то сказать, Сибирь этот таков, что плюнь да разотри…

— Татарин не за стенами! Он в поле силен! — не согласился Щербатый.

— Бивали мы их и в поле! И еще бить станем, — сказал Черкас.

— Идите вы отсель! — погнал их Карга. — Дайте Ермаку спокой!

Из города грудами носили меха, валили в струги и отплывали на низ, где в пятнадцати верстах обнаружили на острове ладное городище Кучумова Карачи — визиря, или воеводы.


Карачин-остров


Ермак впал в странное полузабытье. Сказалось перенапряжение. Собственно, с того времени как поскакал он из Москвы во Псков за телом Черкашенина, роздыха не было ни на минуту. Без малого год и пять тысяч верст за спиной. Бои с Баторием, Шадрой, Алеем, а теперь вот с Кучумом… Напряжение не только физическое — греб и тащил струги атаман наравне со всеми, наравне со всеми стоял в сече, — но и напряжение душевное…

Ермаку в странном, путаном сне виделись и Черкашенин, и Урусов; маленький Якимка что-то кричал и махал ручонкой, будто звал куда-то. Приснились мать и жена, но почему-то с лицом Зейнаб…

Ермак помнил, что просыпался, поднимал голову, но сил было мало, и он опять не то засыпал, не то проваливался в беспамятство.

Когда он проснулся, то не сразу понял, где находится. И только спустя несколько секунд сообразил, что лежит на носу струга, укутанный мехами, а на лицо ему падают снежинки.

— Вот те и Пермское воеводство! — крякнул он, поднимаясь и садясь на лавку. Струги стояли, причаленные к большому острову. По всему берегу копошились казаки — тащили со стругов всякую рухлядишку за насыпные валы с рублеными башнями по углам.

— Ну что, батька, очухался? — спросил, наклоняясь к нему, Мещеряк. — А мы уж думали, ты помер. Двое суток спишь!

— Ух ты! — не поверил Ермак. — Двое суток, и не чую!

— То-то и оно. Вишь, зима пала! Придется тут зимовать — назад не выгрести. Да не сомневайся! Припасу хватит. И тут еще много чего надыбали!

— А что это?

— Карачин-остров! Тут от Сибири-города верст с десять. Хорошее место. Тут и зимовать решили. Ты уж не серчай — спал ты так, что тебя не добудиться было.

— Да… — сказал Ермак, потягиваясь. — Видать, совсем я состарился! Вишь, как сном сморило.

— Это с устатку! С устатку… — утешал Мещеряк.

По всему острову, отсеченному широкой рекою, казаки копали землянки, волокли бревна, насыпали дерновые крыши — как веками это делали в степи, хоронясь от лютых морозов и ветров.

Печники складывали в уже отрытых землянках очаги. Плотники ставили амбары для припасов и мягкой рухляди, поновляли кое-какие строения, бывшие на острове: мельницу, кузню…

Рыжий немец ходил по валу и показывал, куда ставить пушки, как прикрывать их навесами от непогоды.

— Покуда так поставим, а успеем до морозов больших, поставим и в срубы, а не то на башни их поместим .

— Морозы вдарят, — сказал Мещеряк, — валы водой польем: такую крепость наморозим — ни в жизнь никому не взять.

— Ну, зимовать так зимовать! — сказал Ермак. — Не впервой! Небось перезимуем!

Ермака встречали как больного после выздоровления .

— Ну что, отоспался? спросил Старец. — Вона как силы-то из тебя ушли.

— Впервой со мной такое! — сказал Ермак. — Старею!

— Да полно тебе каркать: «старею, старею»! Я вон постарше тебя, а молодой! — засмеялся Старец. — Иди сюды, чего покажу! — сказал он, стирая с лица улыбку.

За кузней, где уже звенели молоты и тяжко вздыхал горн, стояли пять гробов со снятыми крышками.

— Вот! — сказал Старец. — Сих безымянных благодари, что у басурман пушки не стреляли.

— Пушки оказались заклепаны! — сказал подошедший рыжий немец. — А они на цепях у наковален сидели, там их и зарезали. У одного под наковальней свинец спрятан, чтобы пищали заклепывать.

Пять русских мужиков, покойно скрестив руки на груди, подняв к небу бородатые лица, спали вечным сном. Что прошли они? Откуда вывели их с арканом на шеях? Сколько ждали они своих? Неведомо.

— Сколь тут еще таких-то скитается? — снимая шапку, спросил Ермак.

— Да, наверно, немного! — сказал Старец. — По улусам они не надобны, а Сибирь-город да вот Кара-чин-остров тут один… Русских и других пленников дале, в Бухару гонят…

— Гнали, — сказал Ермак, надевая шапку. — Гнали. А боле гнать не будут! И рабства здесь никогда не будет! Никогда!

— Надо их схоронить да часовню над ими поставить! — сказал Старец.

— Оно верно будет.

— Надо, — согласились все атаманы, незаметно подошедшие к Ермаку.

Снег шел все гуще. Но земля еще не была схвачена морозом, и казаки копали землю легко. На берегу разбирали по бревнышку плоты, на которых сплавляли припасы аж от самого Камня, когда стругов не хватило, а новые рубить было недосуг. Из бревен срубили ряжи и вкапывали в землю. На другом берегу реки к воде возили бревна какой-то старой, ненужной башни.

— Письменные у нас казаки-то ведь есть? — спросил Ермак.

— Как не быть! Всякие есть, — ответил Пан. — Вон, которые иноземцы, так и по-своему писать могут.

— Эй, пушкарь, — позвал Ермак рыжего немца.

— Я здесь, атаман! — отозвался немец.

— Ты, я чаю, счет знаешь?

— В нашем деле без этого нельзя.

— Вот и будешь ты у нас набольшим тиуном! — хлопнул его по плечу Ермак. — Над всеми письменными головою! Согласен?

— А что делать-то?

— Припасы считать. Нам теперь во всем счет надо вести.

— Умно! — похвалил Старец. — Молодца, атаман. Энтот рыжий никому не родня: ни голутвенным, ни коренным, ни латынцам. Пущай он и счет ведет. Он красть, да прятать, да своим потрафлять не станет!

— Хорошо, — сказал немец. — Только, чур, без моего разрешения ничего никому не брать и не давать. Согласны?

— Согласны! — ответили атаманы. — Теперь каждый сухарь считать надо. Чтобы до полой воды и весеннего тепла дотянуть… Ежели тут в октябре снег пошел, дак лед сойдет никак не ране апреля… Беда!

С другого берега отмахали: «Гости едут!»

— Это кто ж к нам пожаловал? — спросил Ермак. — С миром или войной?

— С миром! А то бы уж палить зачали! — предположил Черкас.

— Тогда приодеться надо.

Ермак побежал к своему стругу. Вытащил из тюка алый кафтан, высокую шапку-трухменку. Сапоги узорчатые. Подумал — и надел под кафтан кольчугу, что взял на поляке под Полоцком. Кольчуга была русского изделия и прекрасной работы. Стянутая из колец не круглых, а овальных, она была широка при надевании. Но стоило, надевши ее, огладить себя, тут же ложилась в облипочку! А еще ценнее были на ней две бляшки — золотые, круглые. Одна с родовой Ермаковой тамгой — от отца досталась — взлетающий лебедь, а вторую воевода Шуйский подарил.

Сияли бляшки на широченной груди атамана, придавая его внушительной фигуре вид человека государственного — ни дать ни взять воевода!

Шумнул Ермак, чтобы и другие атаманы лохмотья свои поменяли на праздничную одежу.

— Чаю, послы к нам! — сказал он Черкасу. — На всякий случай приготовь кое-какие подарки…

— Поищу, — пожал плечами Черкас.

Когда к берегу причалили несколько больших лодок и оттуда выпрыгнули коротенькие, как пеньки, черноволосые и узкоглазые люди в расшитой меховой одежде, Ермак уже сидел, чуть не по-царски, на обрубке дерева. Справа и слева, будто думные бояре, сидели атаманы. Впереди посланцев шел, вероятно, главный среди прибывших. По нему было и не разобрать, сколько ему лет.

К удивлению Ермака, он заговорил по-русски. Звали человека Бояр, он был князь из владений царька Нимньюаня с Демьянки-реки.

Но это выяснилось потом, когда сели за дастархан, а пока, без лишних слов, Бояр велел вынимать сушеную рыбу, которой были полны лодки.

— Шибко рады люди, что ты Кучумку побил! — объяснил он свою щедрость. — Кучумка сильно худой! Забижает всех! Шаманов убивает! Мужиков уводит! Женок молодых уводит! Соболя отымает, белку отымает, лисичку отымает! А не станешь ясак платить — совсем убьет! Шибко худой. Ты прогнал Кучумку — очень мы рады! Тебе ясак платить будем!

— Вот спасибо! Вот спасибо! — благодарили Ермак и атаманы. — А ясак нам платить будешь вдвое меньше противу того, что Кучуму платил.

Бояр чуть не запрыгал от радости, но потом спросил:

— Половина тебе, а куда другую половину девать?

— А за другую половину мы тебе товары давать станем. Соль, огненный припас…

— И у меня будет такая трубка, из которой летят огненные стрелы? — не поверил лесной человек.

— Черкас, принеси рушницу, в подарок!

Бояр был на седьмом небе. А когда его обучили стрелять, он, полуоглохший, счастливый, запрыгал от радости:

— Держись, Кучумка! Держись, Нимньюань! Бояр теперь не даст забижать своих людей! — И тут же спросил со страхом: А людей водить не будешь?

— Вот те крест! — широко перекрестился атаман. — Никогда никого в рабы здесь, в этой земле, никто брать не будет!

— Да уж, сами натерпелись! — сказал Ясырь.

— Чего другого, а этого — никогда! — подтвердили атаманы.

— А шаманить маленько можно? Твои шаманы с нами стыдное делать не будут, как Кучумкины шаманы?

— Да живи ты как хошь! — засмеялся Ермак. — Никто тебя ни в чем неволить не будет!

Бояр вдруг посерьезнел, что-то крикнул своим сородичам и пал перед атаманами на колени.

— Да вы чо! Вы чо! — загомонили атаманы и сбежавшиеся казаки. — Чо вы в ноги мечетесь? Мы что, бояре али митрополиты каки?

— Век тебе служить буду! — сказал Бояр.

— Ну вот и ладно! Только не служить, а вместях дружбу водить! — сказал Ермак. — Так всем ближним и дальним своим перескажи: ясак вдвое меньше! А за обиды и угон людей карать будем смертию! А шаманам своим молитесь сколько влезет! Надумаете нашу веру принять — милости просим, а неволить вас никто не станет!

И это была еще одна победа казаков. Весть о невиданных свободах из уст в уста облетала всю тайгу и степь, достигла Студеного моря и разом, без всякой сечи, лишила Кучума по крайней мере половины войска. Остяки, вогуличи толпами разбегались по своим кочевьям, прятались и больше не платили ясака хану.

Перестали везти ясак и все окрестные, подвластные Кучуму царьки, жившие в лесах вплоть до полярных льдов. И когда налетали на них Кучумовы баскаки, оправдывались тем, что, мол, куда везти? Сибирь-город пал!

Однако старались и казакам ничего не давать, считая, что настало замечательное время. Старая власть кончилась, а новая еще не появилась.

Так считали и татары, толпами убегавшие из войска Кучума и Маметкула. Пользуясь тем, что Кучум перестал контролировать большую часть ханства, они кинулись грабить лесных людей, угонять у слабых скот. А их боялись, памятуя, какую страшную кару обрушивал на них за неповиновение старый полуслепой хан.

Каждый из налетавших на кочевье называл себя ханским баскаком, но грабил для себя, а забирал — последнее. Особенно разлакомились вой из окрестных Кашлыку улусов и урочищ. Те, что составляли гвардию хана. Те, кого лесные люди знали в лицо и смертельно боялись…

Потому скоро появились на Карачином острове и первые челобитчики и жалобщики. И атаман Ермак со товарищи обещали навести порядок, как только ляжет дорога. А педантичный рыжий немец невозмутимо приказывал письменным казакам вести строгий реестр всем обидам, чинимым бывшими баскаками, поминая обидчиков поименно, с местом жительства.

Лед стал крепким в ноябре, когда ударили сразу крутые морозы и задули такие ветра, что казаки старались из землянок носа не высовывать. Зима набирала силу стремительно, валил снег, и за ночь наметало такие сугробы, что иные землянки приходилось откапывать.

Спасибо, Бояр да местные татары подсказали казакам строить двери с подветренной стороны и обязательно, чтобы внутрь открывались — иначе не откопаться. Бывало, что снаружи землянку было не найти и сугробах.

Атаманы строго-настрого следили, чтобы возле каждой землянки, у двери справа, торчал приметный бунчук. Чтобы все дымоходы были выведены правильно и всегда чисты — иначе не миновать смерти от угара. Как только стихала пурга и устанавливались хорошие дни, казаки выходили разгребать сугробы, поливать скаты валов, чистить лошадей, которые в небольшом числе были на Карачине-острове.

— Гонять! Гонять казаков по работам! — учил Ермак. — Не давать застаиваться! Залягут по землянкам, и уныние придут — и пойдет болезнь всякая!

По субботам топили бани и обязательно мылись нее. По воскресеньям молились, часто и на морозе, потому что в небольшую часовню, срубленную над могилами кузнецов, все не помещались.

Старец и трое священников, еще с Дону, ходили по землянкам, исповедовали и причащали.

Землянки были малые: на пять-десять человек. Спали люди там вповалку и в утеснении, чтобы греться друг от друга. Там же было и оружие. Отдельно хранился порох и огненный припас; рядом ночевали снаряженные сменные караулы. Караульные стояли и у пушек, недремно вглядываясь в покрытую снегом гладь реки и заснеженные дали.

Казакам и особенно иноземцам постоянно твердили, что тут служба, а не жительство. И сперва нужно воинское дело доглядать, а потом о себе думать.

Но времени свободного было много, и казаки ладили лыжи. Бегали на реку — таскать из проруби рыбу, которой было много.

Харч был рассчитан точно и с запасом, и хоть выходило его вполсыта, а все же не голодали. Иноземцы тосковали о хлебе, голутвенные с завистью поглядывали на коренных казаков, которые ели мороженое мясо, а иной раз не брезговали и кровью коров или лошадей, которых пригоняли из Кашлыка.

Старец ругался! Бил казаков по головам, кричал, что Господь покарает язычников, что казаки видом христиане, а, оскверняясь такой пищей, обратно в татары возвращаются.

Казаки у Старца и священников прощения просили, на исповеди каялись, посты держали строго, но мороженое мясо есть не переставали. А когда Бояр угостил их оленьей строганиной — впились в нее, словно волки.

Для здоровья заваривали хвою и пили горячий отвар с медом. Больных не было. Померло несколько человек, раненных на Човашем мысу, но многие от ран оправились. Мороз не дал никакой заразе распространиться на весь лагерь.

Ради морозов казаки пошили себе из Кучумовых мехов шубы, дохи и шапки и щеголяли в таких бобрах и соболях, в каких на Москве и бояре не хаживали.

Старенький донской попик, когда и ему принесли шубу до пят из драгоценных лисиц чернобурых, только вздохнул скорбно:

— Варвары! Помилуй Господи, варвары… — но в шубу облачился.

Установилась тихая морозная погода. Атаманы завели ежедневное воинское учение. Особо обламывали иноземцев, к бою казачьему не приученных.

Учили драться в строю, учили биться противу конных, учили владеть конем, учили и рукопашному бою один на один…

С рассветом сходились плечо в плечо малые отряды, и слышалось далеко над рекою:

— Конница — справа! Прикройсь!

— Конница — сзади! Поворотись!

— Первый ряд — на колено. Целься!

— Второй ряд — целься, первый — бегом!

— Копейщики — вперед! Лучники — вперед! Второй ряд — прикрой!

Окрестные охотники специально съезжались на нартах, посмотреть на казачье учение. Особливо когда no субботам ходили они на льду реки стенка на стенку, на кулачки, без оружия.

Бились всерьез, соблюдая -жесткие правила: голой рукой не бить, лежачего не топтать, дружка дружку не калечить и супротив братьев своих не ожесточаться. И все равно снег кровавился от разбитых носов. Потому и отпаривали синяки старательно, а у вечерни истово каялись во грехах.

Ермак спрашивал каждого приезжего охотника, откуда он, каких краев, где жительство имеет. Письменные казаки все наносили на большой чертеж Сибирского ханства.

Постепенно атаманы понимали очертания страны, в которую занесла их судьба.

Они находились в центре Кучумовых владений, простиравшихся на север до моря, на восток — за Обь-реку, на запад — до Камня, теряясь на юге в Барабинских степях. Владел ханством Кучум не единолично, но северные князья, Пелымский и другие, были у него в подчинении и владели своими вотчинами.

Рядом и севернее с Пелымским князем были Кодские и Югорские земли. Скудное население, которое Кучуму дани не платило, считая себя подданными Царя Московского и оберегая хорошо ведомый Строгановым и на их деньги содержащийся Печорский северный ход через Камень. Туда кучумлянские конники не достигали — опасались местных людей и бескрайней суровой тундры. Югорские и кодские люди были настроены к воинам кучумским враждебно и убивали их бестрепетно.

Пелымский князь хоть и союзничал с Кучумом и даже вместе с ним набеги на Русь Закаменную творил, но держался особняком, сам стараясь с лесных людей ясак брать, потому что лесные люди, а не татары тобольские населяли его княжество.

Вокруг же Сибири-города и нынешнего зимования казачьего сплошь были улусы татарские. Напуганные сражением на Човашем мысу и взятием всех городищ по реке, включая Сибирь-город, татарские улусы пока затихли, но надолго ли, Ермак не знал.

Часто, собравшись по вечерам в атаманской землянке, Кольцо, Пан, Мещеряк, Михайлов, Ясырь, Брязга и другие атаманы и есаулы толковали про кольцо татарских улусов, которое отделяет их теперь от других сибирских земель и сибирских людей и не сегодня-завтра может захлопнуться, и придется его прорывать.

Улусы стояли таким кольцом не случайно. Именно отсюда, опираясь на своих единоверцев, Кучум правил всеми окрестными землями и примучивал лесных людей. Отсюда, из этих улусов, шли к нему воины и гнали коней. Отсюда шли карательные отряды и отряды баскаков за ясаком и рабами, подымаясь далеко на север Заобья.

— Сейчас-то они тихи! Но вот, погодите, Алей из-за Камня вернется… — говорил Ермак.

— А может, побили его там? — с надеждой спросил Черкас.

Атаманы только засмеялись в ответ.

— Даже если и побили, — ответил Ермак, — какая-то часть войска обязательно уцелела и сюда вернется.

— Что ж они раньше не возвращались?

— Что ж мы назад за Камень не ушли? Зима пала! Пока распутица да метели, оне, если уже Камень перешли, по улусам отлеживаются — силы копят. И, чует мое сердце, не сегодня-завтра нападение сделают! Но допрежь всего кольцо татарское вокруг нас закроют. Чтобы никакого к нам сообщения и припасов не было от дюдей дружеских.

По ночам, долго и бессонно ворочаясь в жаркой духоте, под храп товарищей, в отблесках огня из очага, Ермак говорил себе:

А вот я бы и кольца замыкать не стал! Не велики припасы, что нам Бояр да иные люди присылают. Мы своим припасом живем. И сюда на облитые водой, льдом покрытые берега не пошел бы изгоном — тут нас гоже не взять. А надо нас отсюда на открытое место выманить! А вот как? И когда?

Потому учение вел Ермак так, чтобы казаки готовы были к бою на открытой местности, против конницы, втолковывая каждому казаку, что стоять противу конницы татарской можно только правильным строем, прибегая к тем уловкам, кои веками сберегались н степных казачьих станицах.

Казаки, особливо старые, во многих сражениях бывшие, обучали молодых с жаром и тщанием. Не скупясь на объяснения и зуботычины там, где радения неуков недоставало.

— Конница — справа! Конница — слева… Копья упри! Целься! Первый ряд — бегом… Второй — на колено… Первый — прикрой!

И так каждый день!

Ермак был уверен, что Алей уже вернулся. И не нападает потому, что либо сам измотан, либо ждет, когда среди казаков начнутся вызванные долгим бездействием шатание и разброд.

И он не ошибся. Гнильца, как называл это Старец, гнильца в душах себя оказала. Учинили казаки шкоду.

Взятый в Качалине-городке мед несколькими умельцами был поставлен. И к концу ноября превратился в стоялый мед, хмельной и тяжелый. Держали его в нескольких землянках, и атаманы проворонили, когда казаки напились. Зная, что за это будет наказание смертию, они тайно побрали коней и лунной ясной ночью ушли в Кашлык, в Сибирь-город.

Под утро прибежал испуганный начальник караула. Двух караульных не оказалось на постах. Довбуши ударили сполох. Мгновенно на майдане построился весь гарнизон.

При свете кровавой зари, разгоравшейся на востоке, Ермак обходил ряды, считая, кого нет.

К нему подбежал Пан:

— Батька, у меня полструга нет. Шести казаков.

— Где их землянка? — крикнул Кольцо. И первым кинулся к ней.

Там, связанные, лежали караульные.

— Со спины нас побрали! Скрадом! — оправдывались они. — Увели коней!

— Куды делись? — рявкнул Кольцо.

— В Сибирь-город наладились, к бабам гулеванить… Да пьяные! Прости, батька! Не соследили…

— Бить! — приказал Мещеряк. — Бить караульных без милости! Бить до беспамятства!

— Батька, прости!

— Коней! — кликнул Ермак.

Скакали бешено. Не глядя на тропу. Прямо по льду до стены Кашлыка-Сибири. Вскарабкались по обледенелой тропе к воротам. Ворота были прикрыты, но не заперты. Обдирая полушубки о створки, атаманы и десяток казаков проломились в городище. Они сразу увидели зарубленного татарина-старика. Кровь на снегу и бараньи шкуры.

— Баранов резали… Сукины дети, — сказал Мещеряк.

Сунулись в обложенную пиленым снегом юрту. Там выли старухи и дети.

— Где казаки? — спросил Ермак по-татарски. — Что они здесь делали?

— Все забирали! Баранов забирали! Старика убили. Женок увели. Какие старики за них заступались — били.

— Где они?

— В большой избе гуляют, там и женки. И те, что из Кучумова гарема.

Тучей пошли атаманы к самой большой избе, к которой тянулся кровавый след — волокли зарезанных баранов. Попались еще два татарина, располосованных саблями. В избе гудели пьяные голоса.

Ермак взбежал на крыльцо. Дверь была заперта.

— Отворяй! — крикнул он, ударив скобою.

— Кто это? — спросил пьяный голос.

Страшным ударом ноги атаман вышиб дверь наотмашь.

В избе, провонявшей медовушным перегаром, по чанкам валялись казаки. У печи скулили истерзанные татарки.

Ермак поднял за волосы ближнего казака и, как мешок, за волосы же поволок его на улицу. Ногами выкатили, как пустые бочонки, остальных.

— Батька, п-п-прости, — начинали они гундосить. — Погулеванили маленько! Скольки уже без баб.

Страшный удар сапогом в лицо вышиб жалобщику все зубы.

Вяжи их к стремени! — спокойно сказал Ермак. — Кольцо, иди по юртам, по избам: в ногах валяйся! Веди старух, чтобы татарок забрали!

Казаки, сорвав с плеч шубы и тулупы, укрывая татарок, выводили их и выносили на руках.

— Куды их таперя?

— Куды?! — выдохнул-всхлипнул Ермак. — К родителям да к детишкам! Куды?!

— Да тута Кучумовы женки есть, их-то куды?

— Веди по избам, сули что хошь — пущай примут да утешат!

Гуляки постепенно трезвели, в глазах их появлялся страх. Из юрт выползали татарки.

— Кто первый в город вошел? — спросил их Ермак.

Татары молчали, испуганно глядя на казаков.

— Кто первый женок коснулся?

И тогда одна, совершенно избитая, искусанная женщина, что осторожно, будто слепая, шла, ведомая под руки казаком, уставила ненавидящие уголья глаз на здоровенного казачину в разорванной рубахе.

— Ты первый сильничать баб начал? — спросил Ермак, придвигаясь к самому его лицу. — Что морду воротишь?! В глаза мне гляди! — И вдруг, перейдя на кыпчакский, сказал: — Я смерть твоя! Лютая смерть!

Неуловимым движением он сунул страшную свою пятерню в пах насильника и дернул вниз.

У преступника немо вывалились белые глаза и беззвучно открылся рот. Он упал на землю и начал вертеться волчком.

— Не надо так-то! — сказал Пан. — Надоть их прилюдно судить. Кругом!

— Кругом? — шепотом спросил Ермак. — На Кругу стоять казаку — честь! Этих я казнить буду! Гони!

Назад гнали без милости. Связанные гуляки бежали за конями, влекомые арканами.

Перед валом Карачина-острова на льду стоял весь гарнизон. Ермак подскакал. Спешился. Буднично сказал:

— Кули рогожные несите.

Кто-то бросился исполнять.

— Без груза не потонут… — неожиданно посетовал какой-то старый казачина.

— Ломайте в их землянке очаг, тащите камни. Ведите их к говенной проруби.

Ниже по течению была грязная прорубь, куда выливали помои и нечистоты.

Казаки на санях привезли из Кашлыка стариков татар.

— Ну вот! — сказал Ермак. — Ну вот… Казаки! Кровь наша вся, которую мы лить станем, — вот на энтих! Нам бы с татарами миром жить… Да вот энти напаскудили!

— В куль их! — закричало несколько голосов. — В воду! Чтобы в Царствие Небесное не вошли.

— Помилосердствуйте, братцы! — кричал один казачишка. — Пьяные были!

— С пьяного тройной спрос! — прохрипел Кирчига, деловито натягивая на гуляку куль и валя на снег. В кули натолкали еще теплых камней, завязали, подтолкнули к проруби.

Твои? — спросил Ермак Пана.

Мои, — помертвелыми губами прошептал Пан.

Толкай! — Ермак ногами подкатил куль к дымящейся проруби…

Помилосердствуй, батька… — прошептал Пан. — Я же с ними в боях был, с Яика шел…

Ну! Зараз сам туды пойдешь…

Пойдешь! Нашел кого жалеть! — заговорили казаки в толпе.

Пан, белый как снег, присел на корточки и, обхватив куль, стал тащить его к проруби. На самом краю оступился, сел и, зажмурившись, столкнул мешок ногами в воду…

Будьте вы прокляты! — сказал Ермак и спихнул второй куль.

Атаманы и казаки пинками столкнули в воду остальных.

— Это задаток! Задаток! — повернув к казакам бледное лицо с трясущимися губами, сказал Ермак. — Это легкая смерть. Ежели кто еще ушкодит — в лютых муках кончится! Долго смерти просить будет!

Татары молча смотрели на казнь.

Их с подарками, на санях, увезли обратно. Но нее равно вскоре многие семьи из Кашлыка ушли. Град Сибирь сделался полупустым. В нем остались несколько семей, где не было мужчин, да со своими служанками Кучумовы жены… Ермак приказал держать во граде Кашлыке караул — для обережения от лихих людей. Караул стоял на стене денно и мощно, в случае нужды готовый немедля вызвать подмогу с Карачина-острова. Но кольцо татарских улусов вокруг казачьего лагеря стало почти непроходно для стекавшихся отовсюду лесных людей, несших ясак и продовольствие. И виной тому было не только преступление, совершенное казаками. О нем и о наказании Ермака мгновенно разнесли известие по всем кочевьям, разумеется приплетая с три короба.

Так, говорили, что Ермак казнил неверную жену Кучума и казнил бородатых неверных за то, что они чинили обиды правоверным. Что он — кыпчак и, наверное, не простого рода. В том, что он не меньше чем князь, не сомневались остяки и вогуличи. И татары начинали поговаривать, что, скорее всего, Ермак пришел отомстить за убитого Едигера. Что он сам хочет стать ханом Сибирским и, наверное, имеет на это право. Среди татарских мурз началось брожение, пока еще небольшое, тайное… Но разговоры о том, что Кучум-хан незаконный, которые не стихали все долгие годы правления ставленника Бухары, усилились. А непроходны улусы стали потому, что из-за Камня вернулся, с Кучумовой отборной гвардией, Алей, который так и не взял Чердыни…


Сражение на Абалаке


Казак и рыбак — это все едино! — авторитетно заявил Окул. — Казак, ежели он настоящий, в сухом сапоге карася словит!

— А как же, — вторил ему Ляпун. — На Дону, да на Волге, да на Яике чем кормимся — чешуей да плавником!

— Я как по первости на Дон прибежал, — посмеиваясь, рассказывал воровской казак Щербатый, — прибег, значить, ну ладно… Хопер переплыл, а много народу переправилось — человек с пятнадцать и более. Ну, которые сушиться да спать… А я до того оголодал, думаю: «Ну-ко, ушички наварю». Леска завсегда с собою, крючок закинул. А она как бешеная хватает… Натаскал куканчик. Ну ладно. Казан попросил, костерок сварганил и сижу. А уж светает… Хлоп, идут казаки с атаманом. И сразу пытают — чей костер? Я говорю — мой. Заробел даже. «Где рыбу взял?» — «Наловил». — «Когда переправился?» — «Вчерась к ночи». — «Щербой угостишь?» — «Ухой, что ли?» — «Это, — говорят, — у кацапов уха, а у казаков — щерба». Спробовали. Похвалили. Остальных беглецов спрашивают: «А вы что, много харчей имеете? Как собираетесь в войске содерживаться? Думаете, мы вас кормить станем? Ступайте обратно, на Русь смердячую, нам дармоедов не надобно. И нянек ходить за вами тут нет! А этого берем! Он гожий». И нарекли меня Щербатый, что, мол, я через щербу в товарищи вошел. А вы думали, что зубов нет? Зубы-то уж потом мне турок, Царствие ему Небесное, под Синопой кистенем выхлестнул.

Дни стали морозные да ясные! Небо синевы — ослепительной! Иней чистым серебром с ветвей темных елей сыпался. И снег под торбазами скрипел крупитчатый. Лесные люди ясачные мороженую рыбу привезли.

— Где взяли?

— А тут неподалеку, на Абалак-озере.

Живо снарядились сами ловить! Атаман Брязга всем своим стругом пошел. Двадцать человек.

Взяли пару лошадей, приспособили сани. Снасти, прикорму набрали. Двое манси на лыжах вперед побежали — дорогу показывать.

Взяли пару пищалей да самострелов — ради зверя какого, мало ли, по дороге попадется. Поехали.

Завыл-запел снег под полозьями, застучали копытами мохноногие сибирские лошадки. Гаркнули песню казаки. Воровскую, отчаянную:


Полно, братцы, нам крушиться,

Полно горе горевать,

Татарину работать.

Станем гулять-веселиться,

Казань-город с бою брать…


Ловко пели, складно, вылетал пар из луженых глоток двух десятков самых отчаянных воровских казаков. С бору по сосенке собрались они со всей Руси к атаману Кольцу. Все бросили — и мать, и отечество! Гуляли по Волге, по морю Хвалынскому, грабили караваны персидские, да и купеческими не брезговали… Веселились-тешились. Сбились в ватагу воровскую, выбрали атамана Богдана Брязгу. Был- Богдан сыздетства подкидыш — потому и стоять ему без отца и матери пришлось за себя самому, потому и наловчился он по скулам да по макушкам кулаком брязгать, да так брязгал, что не одному супротивнику висок проломал. Скор был на руку, сноровист.

Под стать ему и Кирчига — хрипун. В бою, в корчме ли полоснули его засапожным ножом по горлу, повредили нужную жилу, потому и Кирчигой-хрипуном назвали его в Господине Великом Новгороде тамошние воровские люди-ушкуйники. А уж про Окула — бестию продувную, и говорить нечего. Окул — во всем окул — и в карман, и за пазуху залезет, и кошелек срежет, и в любую игру обыграет. Одно слово, Окул — обманщик. Бит сильно бывал, а повадок не изменил. Только вот среди казаков на походе баловать опасался. Здесь не то что на Москве да В Новгороде, здесь мигом в мешок и в воду. Страдал от этого Окул, страдали и воровские казаки — не давали им казаки вольные разгуляться.

Ох, половцы поганые! — ярились воровские. — Татарва недорезанная. Все у них не по-русски, и чекмени, и кушаки. Того нельзя, этого нельзя…

Шипели по углам, но языки прикусывали. Понимали, что вольных казаков только старые степные обычаи и спасают, а то давно бы крамола пошла. Давно бы друг другу горло порвали.

Нельзя сказать, чтобы вольные воровскими брезговали — товарищество казачье всегда было прочно: люб lie люб, а попал в казаки — брат! Все по-братски: и хлеб, и сеча; а все ж как ни перемешивал Ермак вольных с воровскими, а так выходило, что на одном струге — вольные, а на другом — воровские, у одного казана по-татарски говорят, а у другого — где по-нов-городски цокают, где по-московски акают. И ничего тут не поделаешь!

Спасибо, обычай позволял своих атаманов выбирать. Потому и выбрали Брязгу, а не половца какого-нибудь, навроде Мещеряка. А все едино верховодили вольные. Половцы прикоренные! Что Ермак, что Черкас, что Мещеряк. И приходилось воровским языки прикусывать, и не потому, что те — атаманы, а эти — казаки простые. У казаков сегодня — атаман, а завтра — яман (смерть). Глядишь, и валяется атаман без головы. Но воевать — не воровать, здесь умение надобно! А вот его-то у воровских и не было! И сильны, и ловки, и храбры были выше меры, а бой понимали не всегда. Эта наука из поколения в поколение передается, с молоком матери принимается. Где воровским с вольными сравняться, ежели тех отцы с трех лет стрелять обучали да рубиться, а с пяти за собою в набеги таскали?.. Потому-то было у вольных к старшим почтение, все помнили, каких они родов, от какого корня… И хоть дружились с воровскими, а к семьям своим, по Руси раскиданным, не допускали… Война вместе, а мир врозь. А на войне строгости — как в церкви! Бабу тронуть не моги, зелена вина не пей, черным словом не ругайся! В сугубом сражении — пост! А где же радость гулевания? Все тишком да шепотком!

А мирились с этим воровские потому, что у вольных потерь почти что не было. Сунутся воровские в набег — кладут их там на сыру земелюшку без счету. А вольные пойдут малым числом, а всегда с победой да с барышом. Ночью ушли — вечером, глядишь, и с конями, и с товаром — дуван дуванят.

Потому и Ермака в набольшие атаманы выбрали, что он всех старше, всех опытней…

Но только тяжко его нрав переносить. Вроде и не кричит, и не приказывает, а все при нем не разгуляешься. Всяк сверчок на своем шестке.

Потому и радовались, потому и пели, что вырвались на вольную волю из крепости, где все оружие по прибору и каждое зерно по счету, а на громкий крик все головы поворачивают да косятся.

Распелись воровские, разгулялись, выкатили на лед, помчались — даром что на лошадях некованых. Хорош ледок! Крепок! Чист. В местах, где ветром снег сдуло, как стекло стоит, до дна видать!

Выкатились от берега версты на две, стали лед пешнями пробивать, а некоторые подальше отошли, решили полыньи пробивать, чтобы сеть подо льдом протащить. Разогрелись от работы на морозе ребятушки, шубейки посбрасывали. Такой по озеру веселый стук стоит…

Только стук какой-то странный, разрастается н гул…

— Татары!

Опомнились казаки, а уж со всех сторон тучей конные идут. Успел Брязга из рушницы пальнуть да крикнуть:

— Наших спасайте! На… — Свистнула сабля татарская, повалился воровской струговой атаман с рассеченным лицом.

Ужом вертелся Окул, отмахиваясь пешней от наседавших конников. Одного свалил, другому, видать, ноги поломал, а и он повалился, изрубленный в ошметки.

Вывернул из саней оглоблю Кирчига, махал, гвоздил конников, успел только прохрипеть Щербатому:

— До наших прорывайся… До наших…

Щербатый под брюхом коня, под татарскими саблями из толчеи вырвался. На оплошавшего татарина кинулся, со льда прямо на спину — хорошо, без шубейки был. Полоснул татарина засапожным ножом, выкинул из седла, да сам в седло — будто он татарин. Лицо в башлык спрятал. На край — да к лесу.

А в лесу татарвы как воронья на пахоте. Не сообразили они сразу, кто скачет. Знали — казаки все пешие. А как сообразили, он уж мимо проскакал.

Проскакал, да не поздорову. Пять стрел в спине! Коня гнал немилостиво. Даже ножом колол. Боялся помереть по дороге. Доскакал до караульного, с коня пал:

— Казаков на Абалаке татары побили всех… — с тем и умер.

Ударили сполох.

Выскочили казаки из землянок, изб, потащили оружие.

— Кого нет? — кричал, запахиваясь в полушубок, Кольцо. — Кого нет?

— Да весь струг Брязги… Двадцать душ.

Казаки строили в ряды, запрягали лошадей. Знали, сейчас пойдут своих выручать.

Ермак, услышав сполох, вскинулся ото сна. Натянул кольчугу поверх тегиляя. В дверь уже просунулся Мещеряк:

— Слыхал, батька?

— Слышу.

— Татары на наших напали.

— Это, брат, не простые татары… — Ермак притопывал торбазами, накидывал полушубок. — Это не простые татары! — повторил он, выходя на воздух и щурясь от снега и солнца. — Это Алей возвернулся! — сказал он сгрудившимся атаманам. — Как раз по всему выходит — Алей! Самое ему время!

— Ермак! — кричали казаки. — Веди скореича! Наши пропадают!

— Скоро только мыши родятся! — тихо сказал Ермак, но так, чтобы все атаманы слышали. — А наши уж пропали! Наших уж не выручишь. Алей это! Вишь, как соследил! Маметкул за нами ходил тишком, напасть не решался. А раз напал, стало быть, усилился. Кем? Из Бухары подмога еще бы не поспела, иных войск в Сибири нет. Алей из-за Камня воротился.

— Что ж мы тянем-то! — закричал Кольцо.

— Мы не тянем! — сказал Ермак. И, повернувшись к построившимся казакам, громко крикнул: — Молись, казаки! Сеча будет зла!

Несколько конных разъездов из вольных казаков, говоривших по-татарски, ушли в сторону Аба-лака.

Томительно было ожидание их возвращения, не помогала даже усиленная подготовка к бою.

— Мы их потеряли, мы их из виду потеряли… — говорил Ермак. — Успокоились, вот и оплошились.

— Да ладно тебе казниться, — сказал Мещеряк. — Как за ними соследишь?

— Как в степу! Заставы, разъезды, сторожи… Как на Дону держим!

На Дону мы тыщу лет живем! Там каждый холмик — подмога, каждая балочка — укрытие! А здесь нее внове!

— Лесных людей расспрашивать надо было! Не ясак с них драть, а службу требовать, за службу от ясака слобонить вовсе!

— Ну ты прям воевода!.. — ощерился Пан.

— Бери выше, — сказал Старец. — Государь премудрый! Салтан! Ей-Бо! Крестить их надоть спервоначалу.

К вечеру разъезды стали собираться. Привели языков — татар и вогуличей… Татары и под пыткой молчали, а вогуличи охотно рассказали, что у Алея соединенный с Маметкулом отряд. Что по всем улусам и городищам мурзы шастают, про казаков расспрашивают, людишек, которые в Кашлыке были, пытают! А те сказывают, что у казаков в лагере делается. Казаков и атаманов татары теперь знают всех поименно. Маметкул поклялся, что, как волк овец, всех атаманов по одному перетаскает. Хоть сто лет ходить вокруг будет, а всех перещелкает… Алей от Перми пришел — много там воинов оставил, Перми не взял и Чердыни не взял. Сильно злой. Войско у Алея с Маметкулом все конное, человек тысячи с три, а то и пять…

Ударили в тулумбасы. Собрали Круг. После молитвы сели прямо на снег. Толковали часа два. Наконец порешили. Идти по-темному на Абалак всеми -телегами, что в лагере случились. И пушки везти. Пушки соломой и овчинами завалить. Ехать рыбацким манером.

На лед Аба лака выйти и отабориться за санями. Подманить татар, да из-за телег и вдарить!

А уж как они на лед выйдут, тут всем на сечу выходить. Биться с конницей только на льду! У татар кони некованы — на льду падать будут.

Каждому атаману своих казаков вести при знаменах. Скопом в бой не ходить, а идти отрядам розно, чтобы огнем своих не побить.

Лагерь бросить. Идти всем.

— Эх! — выдохнул кто-то. — Пропадет вся рухлядишка!

— И хрен с ней! — тут же ответили несколько казаков.

Ермак, сидя на коне, выпускал посчетно каждый отряд. Взошедшая луна осветила полусотни, которые поспешали за санями с интервалами между отрядами сажен в триста. В лунном свете тускло поблескивали несомые на плечах бердыши. Отряды торопливо перешли протоку и скрылись в темном лесу. Ермак с пятью конными казаками замыкал колонну.

Верстах в трех от озера конные пошли в разведку. За озером на степном берегу полыхали десятки костров. Маметкул праздновал победу. Воины пели, варили бешбармак. Пили хмельной кумыс.

Молча глядели казаки на вражеский лагерь. Не сговариваясь, тихо встали подковой вокруг озера.

С рассветом полыхнуло на востоке алой зарей. В ее свете потускнели и погасли костры.

— Не поминайте лихом, братцы… — шепотом прощались казаки друг с другом, словно боялись, что татары услышат. — Прости Христа ради, коли что.

— И вы нас простите…

— С Богом, братцы! С Богом…

Десяток саней выкатились-на лед озера. С посвистом, с удалым гиканьем поехали казаки, развернулись посредине, образовали круг в центре, поставили коней, вытащили из саней сети, со смехом и перебранкой начали долбить лед.

— Ступайте с того боку, — приказал Ермак Пану. — Как конница вся на лед выйдет, вы ей за спину заходите!

Два отряда отделились от краев подковы и торопливо, увязая в сугробах, пошли, куда приказал атаман.

На льду пел и куражился Кольцо. Только что не плясал он, все дальше отходя от саней.

Татары на противоположном берегу не подавали признаков жизни. «Неужто догадались?» — подумал Ермак. И тут же его мысли вслух повторил стоявший с длинной пикой у стремени Черкас.

— А ну, как догадались да нам в обход в лагерь пошли? Счас все припасы пожгут, вот и воевать с нами не надо! И так с голоду перемрем!

— Бог не выдаст, — уверенно сказал рябой казак в польском панцире поверх полушубка.

И, словно в подтверждение его слов, с татарской стороны лавой пошла конница.

— Батюшки! — ахнул кто-то. — Да им числа нет…

Конница, сверкая саблями, неслась на рыбацкий обоз.

Кольцо и несколько казаков бросились бежать, но не к обозу, а в разные стороны.

— Куды ж они? — ахнул Черкас. — Совсем, что ли, ополоумели, никак на берег мостятся добежать?

Но бегущие вдруг остановились и прямо перед всадниками растянули сети. И в ту же минуту грохнуло из-за телег так густо, что передние ряды татар с визгом и диким конским ржанием повалились прямо в сеть.

Ряды спутались. Из-за саней пошла непрерывная пальба, в которую вплеталось раскатистое аханье пушек.

Татарская конница откатилась и, выстроившись в колонну, помчалась страшной каруселью вокруг казачьего табора.

— Вот оно! — сказал Мещеряк. — Мельница. Батыева мельница…

Пролетая на конях так, что в них было не прицелиться, татары сами выпускали стрелы в казаков, прятавшихся за санями. Вскоре атакующие стали меняться: сделав кругов двадцать, конники отходили, чтобы дать роздых коням. В странной карусели на их место становились свежие отряды, что непрерывно выезжали из лесу на лед.

— Вот сейчас все стрелы вымечут, и яман… — сказал пожилой казак с арбалетом в руках. — Разом, скопом со всех сторон пойдут, и все…

Новые и новые татарские сотни выезжали на лед и включались в смертельную карусель.

Наконец, из лесу на лед выехали бунчужные с конскими хвостами на шестах. В богатых шубах важно выехали мурзы, чьих коней вели под уздцы оруженосцы.

— Вона Алей с Маметкулом, — переговаривались казаки.

— А лошадки-то у них того — стоят на льду не шибко! — замечали опытные казаки. — Вона как летают!

Действительно, многие лошади скользили и падали, выкатываясь из снежно-вихревой карусели, что кружилась вокруг обоза.

— Батька, чего медлим? — торопил Черкас. — Сейчас они веема кинутся. Не устоять нашим-то.

— Стой! Знака нет!

На лед выехали татарские гудошники и муллы.

— Все, — заговорили казаки, — все татаре тута…

— Кто их знаить, може, где засаду прячуть?

Вдруг над санями взвилось синее знамя с кумачовой каймой.

— Довбуш! — закричал Ермак. — Бей! Пора, братцы!

— С Богом, братцы, в добрый час! — закричали сотники и десяцкие.

— Строй держи! Копейщики, вперед не вылазь! — закричал Пан.

Со всех сторон озера на лед выбегали стрелки и, как при учении, передние падали на колено, положив копья На лед, а вторая шеренга, устроив рушницы на бердыши, прикладывалась.

— Целься, братцы! Пли!

Черный пороховой дым стал заволакивать озеро…

— Целься! Пали!

Лед стал покрываться рядами трупов, визжали и Лились упавшие кони, давили раненых и сброшенных всадников.

Целься! Пали!

И снова визг и катящиеся с седел всадники, кувырком летящие кони. Что-то кричал мурза в алом кафтане. Часть стоявших в резерве сбились в плотный строй и, развернувшись, пошли на стрелявшую полусотню Пана.

Казаки начали бросать пищали и вытаскивать из-за спин луки и арбалеты. С визгом пошли стрелы и болты в наступающих кавалеристов. Но лавина неслась неудержимо, топча упавших.

Упрись!

Стоявшие на коленях подняли копья и рогатины, на которые так и сел весь разогнавшийся первый ряд. Наступающие сбились в кучу, закружились на месте.

Перехватив бердыши, вторая шеренга ринулась врукопашную. Зазвенели-зачавкали, отсекая руки, но-III, головы, страшные, широченные топоры.

Спутанные клубки тел покатились по льду, окраин тая его в цвет раздавленной клюквы. Дым стал над озером густой, плотной завесой, в которой сшибались, падали, расходились, ползли, валились навзничь, люди и кони. Политый горячей кровью лед дымился, и липкий приторный запах мешался кислым запахом пороха и горелых войлочных пыжей.

К полудню сражающиеся стали задыхаться в дыму. С раскисшего от крови, обтаявшего льда было не пидно солнца. А день был солнечный.

Кровавая мешанина закончилась, когда внешняя тьма сравнялась с тьмою пороховой. Войска разомнись. Стремившиеся не растерять строй казаки собирались под знамена своих отрядов, но даже сил радоваться, что еще один, и еще, и еще товарищ-односум жив, не было. Задубевшие от крови шубы стояли на морозе колом.

Сначала украдкой, а потом больше от усталости, чем от уверенности в победе, разожгли костры. Татарский берег, который прошлой ночью весь светился кострами, был темен. Остатки конных татар ушли.

Утром глянули на озеро: лед был кроваво-черным. С трудом ворочая обмерзшие трупы, стали искать своих, повезли на зимовку. Саней не хватило, возвращались несколько раз…

На майдане в два ряда лежало сто семь человек. С теми, кто пал у Човашего мыса, выходило, что за три месяца похода погиб каждый четвертый. Среди живых раненых была половина.

Разожгли костры, отогрели землю, вырыли могилу.

— А может, зря мы на Абалак кинулись? — тихо, будто ребенок провинившийся, сказал Кольцо. — Может, за стенами надо было их ждать?

— Эх, атаман, — пообнял его за плечи Ермак. — Ты же сам говорил: «Стал — пропал». Мы живы, пока нападаем. Как татары нападать станут, тут нам и смерть…

Отпели товарищей, засыпали мерзлой землей, поставили сосновый осьмиконечный крест. Разошлись по землянкам, потому что даже баню топить сил не было.

Атаманы собрались в Ермаковой землянке. Похлебали сыты, запили травяным настоем — Старец наварил от цинготной болезни.

И увидели в себе большую перемену.

Не было прежнего деления на вольных и воровских, на казаков истинных и московских беглых, на иноземцев плененных. Один народ сидел за столом, на одном языке говорил — на русском. Не грызлись, не подкалывали друг друга. Не кричали, как бывало совсем недавно: мы-де сила! не то что вы. Не стало ни ваших, ни наших, а стали все заедино: и Пан, и Черкас, и Мещеряк, и Яков Михайлов, и Кольцо — московские, иноземные люди и атаман Ермак.

Разные матери рожали их, по-разному каждый на своем языке звал ее, разная у каждого была судьба, а вот теперь сплелось все воедино. Не расплести.

Ну что, братья атаманы! — сказал Ермак. — Как дале жить-то будем? Три четверти нас от прежних осталось.

Повесили чубатые головы атаманы, боясь сказать го самое трудное, что каждый уже для себя решил.

Я так понимаю, — сказал Кольцо. — Хоша и вломили мы Алею с Маметкулом изрядно, может, боле они и не сунутся, а надежда на это невелика.

Верно, верно, — вздохнули атаманы.

Побили их много, может, и рассеяли всех, а все же, что боле они не пойдут, это вряд ли.

Их больше, а нас — раз-два и обчелся… — сказал Черкас.

А будет еще меньше, — как припечатал Мещеряк. - Которые еще от ран умрут, которые в боях головы сложат.

Подмога нужна! — сказал Кольцо. — Вот только где ее взять-то!

Верно, верно… — опять вздохнули атаманы.

Шипел и чадил жирник, плясали по стенам отсветы от очага. Молчали атаманы. И тогда заговорил Ермак. .Заговорил не по-уставному, не по-атамански, а по-отцовски, по-стариковски.

Вот что я скажу, ребятушки. Про то, что каждый из вас думал, и я, грешный человек, тоже… Искали мы страну Беловодье, где горы золотые. Было нам в том искушение: потому страна эта нам далась! Ног она! Чем не рай земной? Жить бы тут по правде да по совести, на покое… Ан не выходит так-то. Не быть тут казачьей вольнице. А быть тут государевой вотчине.

В кабалу, значит! — стукнул кулаком Кольцо.

Ой, атаман, — невесело улыбнулся Ермак. — А ты своей волей жить хотел?

Своей! — сказал-отрезал Кольцо.

А кому ж ты ясак собирал? В чью казну?

— В нашу, в товарищескую, казачью…

— Да нет, — мягко сказал Ермак. — Тогда это и не ясак, а грабеж! Ясак в казну государеву бывает…

— Казаки в царски колодки не полезут! Натерпелись уже… — стоял на своем Кольцо.

— До колодок еще далеко, — сказал Ермак, — а домовина раскрытая уже подле каждого стоит. И не в том беда, что припасу мало, да свинца, да пороху. Между царствиями мы. За спиной — Государь Московский, в лицо — хан Сибирский. У них — державы.

— А у нас — правда! — закричал, чуть не плача, Черкас. — Правда! И мы державу сделаем! По правде! По истине Божеской!

— А тебя Царем наладим! — засмеялся Пан.

— Так уж и Царем! По-казачьи будем жить, чтобы Круг и все равны… А ясак, вот вы гутарите, будем на порох менять. А с ясачными — дружиться…

— Складно поешь, — усмехнулся Мещеряк. — Век бы слушал, да больно молод ты, соловей золотой.

— Я — старый! — сказал Ермак. — Спать-то стал меньше. Все думаю. Судьба наша такая… Кисмет… Все мы между жерновов попадаем. Вот нас крутит-вертит. Мы же ведь не только меж ханством Сибирским и Царем Московским, мы меж христианами и басурманами. Надоть к своим прибиваться.

— Мудро… — словно вслух подумал Мещеряк. — А кто нам свои? Ты про судьбу как сказал? Кисмет.

И засмеялся мелко-весело.

— Нет у нас своих! — сказал Пан. — А под цареву руку идти придется! Никуда не денешься.

— Да что вы про эту руку цареву знаете? — чуть не плача, закричал Кольцо. — Сколь она тяжка бывает?

— Это я-то не знаю? — усмехнулся Ермак.

Кольцо осекся.

— Ну так что, господа атаманы, — сказал Ермак, принимая тон атаманский. — Как решим? Ты, Черкас?

Деваться некуда. И подмоги, кроме как из Руси, не будет. Идти под цареву руку.

Пан?

— Да мы из этой руки и не выходили. За горло держит, везде находит. Идти.

— Мещеряк?

Как служивыми были, так, видать, служивыми м помирать. Идти.

— Кольцо?

— Деваться некуда, а решить не могу… Как на Кругу казаки скажут.

Вот и ладно, — прихлопнул ладонью по столу Ермак. — У самого душа кричит. Как понаедут бояре, воеводы… И то, не больно им сюда охота: был бы тут мед сладкий, давно бы налетели… А вишь ты — нету.

Атаманы замолчали, словно сегодня в братскую могилу положили не только лучших своих, но и волю свою…

— Идите мойтесь, — сказал, просовываясь в дверь землянки, Старец. — Казаки баню вздули, хоть кровь-го ототрите. Сидите тута, как мясники… Ироды! И с завтрева — двухнедельный пост.

— Кабы только двухнедельный! — сверкнул зубами Ермак.

Парились долго, хлестали друг друга и сами себя вениками. Выскакивали в лунную ночь в сугробах валяться.

За лесом выли волки, сбежавшиеся на место сечи.

— Кто в Москву-то поедет? — спросил, сидя на полке, Кольцо.

— Хоть бы и ты, — сказал Ермак.

— Мне нельзя, — серьезно ответил Кольцо. — За-виноватят меня тамо…

— Да ты с такой казной едешь — любые вины простят, — одобрил его Ермак.

— В том моя вина, что и вины-то моей нет! — сказал Кольцо. — У них там в Москве семь пятниц на неделе, не соследишь…

— Да все простят, еще наградят.

— Знаем мы награды царские: два столба с перекладиной.

— Это ты караван, что ли, вспомнил? Да уж про него забыли все.

— Да какой караван… — махнул рукой Кольцо. -Я виноват уж тем, что родился…

И осекся атаман, словно самому себе боялся проговориться.

Хотел Ермак сказать-спросить: «В том твоя вина, что, казаки бают, ты боярский сын Колычев? Боярину Колычеву чуть не племенник?» — да не стал.

Не заведено у казаков было родову выпытывать. Сказал человек — слушай да молчи, а не сказал — не спрашивай. Стало быть, и знать-то тебе не надобно. Меньше будешь знать — слаще станешь спать…


Под цареву руку


В лютую январскую стужу два укутанных в меха казака скрипели торбазами, стоя у пушек в карауле. С вала, окружавшего укрепление, было видно вниз по заснеженной реке и вверх по течению — версты на три в каждую сторону. Поэтому они издалека увидели несколько цепочек собачьих упряжек, зачерневших на слепящем снегу.

— Вона, — сказал один, — какие-то лесные едут!

— Видать, дальние! На собаках, — поглядев из-под руки на еле заметные точки, сказал второй. — Пойтить шумнуть атаманов. Пущай встречают. Може, оленины привезли.

— Мне энта оленина уже поперек горла. Я бы хлебца горячего поел. Репы пареной!

— А мне хоть бы и век их не было. Мясо есть, рыба есть — чего еще?

— Дак ты басурман чистый! — беззлобно сказал тосковавший по хлебу, видать беглый из Руси, казак и пошел к землянке, где жили атаманы. Первым выскочил из снежного холма, в который превратилось жилище, Пан, побежал в узком коридоре сугробов на нал. За ним вышел Кольцо. От соседней землянки — Мещеряк.

Весть о гостях подняла казаков. Они выскакивали Из тьмы и духоты землянок на мороз, ежились, поплотнее запахиваясь в дохи.

— На улице пищаль-то поставил, — досказывал какую-то историю молодой казачишка. — Воды попил, назад выхожу, а рука-то мокрая как есть, я за ствол-то схватился да и примерз. Еле отодрал.

— Не! — смеясь, отвечал другой. — Я ученый. Я ишо мальчонкой на морозе топор лизнул! Брательник меня подначил…

— Гля, робяты, тащат кого-то!

Шустрые коротенькие люди, похожие на треухих медведей, положили собак на снег и подняли из нарт, как колоду, укутанного человека.

— Казак! — ахнул кто-то. — Эх ты, отмороженный весь! Станичники! Тащите его в баню, оттирать станем… Ох ты, Господи…

Казаки захлопотали, засуетились. Понесли еле живого гостя в баню раздевать.

— Атамана! — шепнул черными губами казак. -Атамана мне!

Атаманы собрались все, набились в тесную баньку. Ермак, возившийся в конюшнях, где оберегались пуще глазу немногие взятые в Кашлыке кони, прибежал последним.

Привезенный остяками казак был страшен. Совершенно распухшее лицо было черным, и, кто это, догадаться было невозможно.

— Кто ты? — спрашивали его. — Сам пришел или послан?..

С трудом удерживая сознание, он ответил:

— Казак городовой сотни… Послали нас впятером… Все пали.

— Кто послал? С чем?

— Послал сотник… Ему-де тиун Стронов сказал: «Беда! Упреди казаков во Сибири»…

Атаманы было загудели: «Какая беда?»

— Тихо! — рявкнул Кольцо. — Сам сказывает. За тем шел.

Обмороженный стал рассказывать, почасту останавливаясь:

— Как вы ушли… В тот же день, первого сентября, приступил Алей-хан к Чердыни. Едва Чердынь отсго ялася!

Слава тебе Господи! — не выдержал Пан.

Да тихо ты!

Воевода тамошний Пелепелицин просил у Строгановых подмоги, но, как Алей назад за Камень долгом был через их вотчины идти, они своих воев в Чердынь не дали. А как Чердынь отстоялася, Пелепе-шцин царю донос на Строгановых послал. Дескать, те Строгановы помощи не дали, а призвали с Волги воров-казаков, коих-де и мы знаем. Промышляли они разбоем, и-де надобно их вешать…

Поймай сперва! — буркнул Кольцо. Его стукнули по спине, чтобы молчал.

Да понаймовав-де воров, послали их Сибирь-город грабить. И еще разно. И пришла царская грамота.

Обмороженный едва передохнул и продолжил:

Государь сильно ругается и грозит. Что, мол, он нас знает, воров: вы преж того нас ссорили с Ногайской ордой, послов ногайских на перевозах побивали и нашим людям-де — Пелепелицину — многие грабежи и убытки чинили… И будет вам за то великая гроза, что вы таких воров призвали. Дескать, мы с Сибирью ссориться не хотим. Потому всех казаков из Сибири вернуть и разослать на службу по городам. Ермаку куда велено — в Пермь, и остальным по прибору к разным местам. А-де нас не послушают, тех казаков-воров вешати…

Какого числа грамота, не вспомнишь? — спросил в полной наступившей тишине Ермак.

Посланец назвал дату московскую — ноябрь.

Как ты шел? — спросил опять Ермак.

Через Камень пермичи-охотники провели, потом на лыжах шли, да на волков попали, да всякие муки принимали… Думал, не дойду, да вот остяки подобрали. Они к нам все время ходят. И с Кучумкой воевать хотят, как он их примучил, да Строгановы подмоги им не давали.

Ермак вышел на залитый слепящим светом заснеженный двор. Атаманы потянулись за ним. Он подошел к остякам, кормившим собак.

— Где, братцы, вы казаков нашли?

— Далеко! Шибко далеко, — с готовностью ответил знавший русский язык вожатый. — Совсем подыхал. Мы его в чум несли, «отдыхай» говорили! Ругался сильно, сюды вести велел. Мы сюды идти боимся! Кучумка кругом татар посылает! Шибко боялись…

— А откуда казаки пришли, знаешь?

— Из-за Камня! Тамошние остяки видели, как они шли. Удивлялись. Русские люди через Камень зимой редко ходят.

— Ну, спасибо вам, братцы! — поблагодарил Ермак. А атаманам сказал: — Стало быть, посланец строгановский. Дознаться бы, как зовут.

— Да ты чо? — удивился Пан. — Не верил ему?

— Война, — только и ответил Ермак. — Айда поговорим да подумаем, от кого эта весть и что нам делать.

Сели тесно на нары в атаманской землянке. Старец заругался, чтобы шкуру аккуратно открывали, а то оборвут, а вся дверь щелястая!

— Ну, что скажете, атаманы? — спросил Ермак.

— Ты думаешь, этот оммороженный подослан? — спросил Пан.

— Нет, — ответил Ермак, — теперь не думаю.

— Да он жизню за нас положил!

— Все! — припечатал Ермак. — Проехали!

— Я так думаю, — потискав бороду в кулаке, сказал Михайлов. — Не мог тиун самочинно казаков сюды послать. За что это он нас так полюбил?

— А за что ему нас не любить? Мы ему худа не

делали, — усмехнулся Ермак. — Ты спорь, ты резоны свои приводи!

— Да его, ежели дознаются, запорют!

— Так. А чего ж он — выдумал, что ли, про грамоту? А?

— Да ему Строгановы сами сказали! — догадался Черкас. — Была грамота! И перепугались они! Вот и приказали тиуну как бы тайно нас оповестить!

А зачем? — хитро прищурился Ермак.

Чтобы мы назад в Строгановы вотчины не возвращались!

Ну слава Богу! — сказал Ермак. — Догадались. Конечно! На что мы им, когда дело так повернулось. . >то ежели мы в их вотчины вернемся, то они нас имать должны да вешать, а мы так и дались… Вот тебе и помпа! Покруче Алеева набега.

Ермак замолк, подумав о чем-то своем. Встретился глазами с рыжим немцем и прочел в них полное своим мыслям понимание.

То-то и оно! Врагам это на руку!

Нам-то теперь как жить? — спросил Пан. — По всему выходит, назад через Камень нам дороги нету!

Дак ведь Строгановы не знают, что мы Кучумку побили и Сибирь-город взяли. Они же не ведают, что мы казны мягкой имеем бессчетно! — закричал Михайлов. — Неуж это нам не в зачет? Неуж Государь за это нас не помилует?

До Государя еще дойти надо! — сказал Мещеряк. — Так тебя Строгановы через свои вотчины и пропустили, да еще с казной! Обдерут как липку. Опосля напрут с три короба: дескать, это они со своими людишками Сибирь взяли…

Другой дорогой на Москву идти надо! Мимо Строгановских краев! — хлопнул по колену Черкас.

А где она, другая дорога-то? — вздохнул Пан. — Рази ее сыщешь?

Нужда придет — и петух снесет! — засмеялся Ермак. — Сыщем! Значит, братья атаманы! Через Камень старой дорогой нам возврата нет. Верно?

Верно, — глухо ответили атаманы.

Идти с сеунчем надоть прямо к Царю! И подводить под цареву руку новое царство! Вот тогда все по-другому повернуться может. А для того надобно искать иную дорогу через Камень на Русь…

Где ее сыщешь? — опять вздохнул Пан.

Да ты чо! Людишек будем расспрашивать! Алей-ку разбили на Абалаке, теперь можно и самим за ясаком ходить, по окрестным местам пошарить. Тут края неведомые, мало ли что здесь еще окажется, какое богачество? — горячо заговорил Ермак.

Скрипнула дверь, отодвинулась оленья шкура, закрывавшая ее, и в клубах пара появился сотник.

— Чего? — спросил Мещеряк.

— Так что… — сказал сотник, снимая шапку, оммороженный преставился.

— Как звать-то, хоть успели вызнать? — спросил Старец. — Как отпевать-то?

— Не… Не успел сказать…

— Как же отпевать-то без имени! — рассердился Старец. — Басурмане! Нехристи! Как же без имени?!

— У Бога безымянных нет! — сказал Ермак, вставая и крестясь. — Помяни, Господи, новопреставленного раба Твоего, казака, за други свои живот свой положившего… Имя его Ты сам ведаешь…

Сон не шел, и Ермак долго ворочался на нарах.

— Что ты крутисси! Как жук в навозе! — заворчал Старец, который, видать, тоже не мог уснуть.

— Да как тут уснешь! Люди из кабалы бегут, а мы не только сами в петлю голову суем, а и других в нее тащим! Шутка ли — целую землю в подданство приводим! А она того хочет?

— Не с того конца ты глядишь! — сказал, садясь на лавку, Старец. — И сам это знаешь, а так — только голову мне морочишь. Сибирские люди все повоеваны давно! И судьба их плачевна есть! Кучум-хан их всех истребит! Его планида такая и держава такова! Они как волки — стадо не пасут, но истребляют.

— А царевы тиуны — не волки? А сам Государь сыноубийца то есть?

Старец долго молчал, и Ермак, тяготясь затянувшимся молчанием, сказал:

— Вот мы с тобой тут гутарим, потому до царевой власти далеко, а придут бояре да дворяне, станем по углам шептаться да оглядываться, ежели нам по ца-|к*вой прихоти да произволу головы не снесут без всякой вины!

Я вот что табе скажу! — тихо и как-то без обычной ворчливости начал Старец. — Я ведь, может, боле твоего власть не люблю! Я никому не сказывал, а, слава Богу, вы, казаки, и не распытываете, кто я есть и роду какого…

— Не принято у нас! — сказал Ермак. — Час придет — сам человек скажет, а не скажет — и знать это никому не надобно. Уж в своей-то судьбе может быть нолен человек? Сказывать ему али нет?

— То-то и оно! Я ведь из строгановской вотчины человек! — вздохнул Старец. — Только давно ушел. Потому причина была! Мой отец и я, по молодости, Анике Строганову служили… И ход Печорский и Черезкаменный нами проложен. Я давно сюды пришел, и путь проложил, и торговлю наладил, и мыслил край сей богатым и сильным сделать, а людей — вольными и благоденствующими. Поначалу Анике, как Богу, веровал, ан сказано: «Не сотвори себе кумира»…

Старец примолк и долго шептал что-то себе под нос.

Ермаку подумалось: «А уж не связано ли все, что Старец говорит, с теми слухами, что ходили об Анике, будто дочь он свою — ослушницу в реку бросил?.. Не был ли Старец тому какой причиной?» Однако распытывать не стал. Чужая судьба — чужая воля — сказывать али помалкивать.

— Большой грех сотворил Аника! — сказал наконец Старец. — И управы на него не сыскать было, и все люди, будто скоты бессловесные, ему повиновались, и не было в них правды. Тогда я в скит ушел и множество годов постом и молитвою себя укрощал, а иной год и молчанием полным. И многие мне искушения были, и видения сатанинские, и соблазны, но устоял я и успокоился духом. И ныне, когда вернулся в строгановские вотчины, ничто во мне не ожило и к отмщению не призвало!

— Смирился, стало быть? — спросил Ермак.

— Не смирился, но большее горе увидел и большую вину свою! Кучум и Строгановы сатанинским измышлением зло сеют и богатства стяжают, но противостоять этому нельзя в одиночку. С разбойниками и стяжателями одна держава совладать может!

— Да в державе-то нестроение, и Царь, почитай, Царь Ирод! — перебил Ермак.

— Держава есть спасение от зла всеобщего! А Царь — по грехам! По Сеньке — шапка, по Тришке кафтан, по холопу — боярин!

Воротился я, и никем не узнан был, и все мои враги и недруги давно в могилах истлели, и нет на них зла! Но меня Господь многие лета сохраняет и среди глада, и среди смерти! Для чего? Стало быть, есть моя планида и мой путь, на коем я Богом призван. Потому как Кучум стал Сибирь под закон басурманский подводить. Понял я! Надобно не скитаться, не в пустыне спасаться, но идти на Русь и призывать рать православную от погубительства ханского. Ибо закон басурманский сибирским людям полную погибель сулит! А ты нешто не чуешь, как тебя Господь ведет? Я вот иной раз прямо чувствую, как ведет, будто я — дите малое! Будто мать меня за ручку тащит да лужинки обходить велит! А ведь идем куда-то! Куда? Ты-то об том размышлял?

Ермак подумал и о своей судьбе. О том, как с тринадцати лет почти непрерывно был в боях и походах. Припомнил, как сотнями валились рядом с ним убитые, а он цел и невредим оставался. Почему? Причиной ли тому воинское искусство, коим он по молодости не владел? Да и многие вой опытнее сильнее его падали мертвыми, а он жив пребывал и не ранен, — для чего?

— А вдруг не Господь? — прошептал он. — А вдруг силы сатанинские?

— А через чего же мы страдаем так? — не согласился Старец. — Через чего же препоны нам кругом? Всего лишены, в художестве и гладе, посреди страхов и смерти ходим? Нет! Мил ты мой! — сказал он, придвигаясь к самому лицу Ермака и сияя горящими нетерпимо синими своими глазами. — Кабы сатана нас прельщал — все бы у нас ладно было: и богачество, и семьи, и вся радость земная, ан в последний момент все бы в прах обратилось и рухнули бы мы с тобой в геенну огненную! Так-то сатана людей прельщает! Человек соблазняется благами мира сего видимого, и во всем ему удача, и думает он, что век так будет. Но враг человеческий — предатель суть! И только душу человеческую ему надобе! Он ею и овладевает. Потому в стяжательстве да в принуждении других человек о грехе забывает! А мы разве для себя стараемся?

— Кто как! — ответил атаман. — Кто сюды от суда царского ушел да пограбить мостится!

— Сии падут! И падут бесславно, как трава при морозе, и судьба их темна и погибельна! А ты-то разве за стяжанием сюды пришел? Ай? Табе-то злато-серебро надобно? Табе слава земная нужна? Что ж ты шел сюды?

— Да так… — ответил атаман. — Одно к одному, другое за собою тянет.

— Да ведь ты повсюдно казаков своих спасал, от погибели да от греха отвращал!

— Так ведь жалко, — тихо, как провинившийся ребенок, ответил Ермак.

— А жалость есть дыхание Божье! Через сострадание к людям и Спаситель в мир сей явился и нам, грешным, путь указал. Не для себя же ты стараешься да ночи не спишь…

— Да мне ничего не нужно… Я уж жизню прожил, — согласился атаман.

— Жизнь не тобою взята, не тобою и отымется! — сказал Старец. — И про то думать неча! Господь надоумит, и призовет, и приведет ко благу! И наградит, и помилует… И ты об том не неволься! А мне поверь… Я ведь, — сказал, отходя к своей лавке, Старец, — тебя долго рассматривал: гожий ты на сибирское взятие или нет! И уверился — гожий, а так бы я и не допустил бы вас до Черезкаменного пути.

— Это как же?

— Да уж измыслил бы чего-нибудь! И не допустил! Ты канон покаянный на ночь читал? Читай!

А прочитаешь, глаза закрой и спи! Не неволься и не тужи! Ты — в воле Божьей! И Господом ведомый…

Ермак вышел из землянки. Огромное темное небо, густо усыпанное звездами, жило над ним, сияло таинством. Ермак припомнил, как в детстве ему явилась мысль, что твердь небесная будто шаль материнская, коей она дверь летом занавешивала от комаров. Ветха была шаль, и сияли в ней мелкие проточины, и тянулись сквозь них спицы солнечных лучей, потому что там, на воле, за шалью, был свет… Так, может, и за твердью небесной свет постоянный?

— Господь ведет! — шептал атаман. — Господь кричит, да как слово его расслышать? Что истинно? — И, став на колени лицом к востоку, истово клал поклон за поклоном: — Господи, вразуми! Господи, не отврати лица Своего от меня, грешного… Да буду я в Твоей воле, по державою Твоею. Веди меня по промыслу Твоему и укрепи, ибо слаб и немощен духом…


Ясашный атаман Мещеряк


Бояр явился в городок с первой весенней капелью, привез ясак.

— Да что ты! — останавливал его Ермак. — Куды ты все тащишь и тащишь?

— Не пропадет, — отрезал упрямый, коротенький и крепкий, как пенек, остяк. — Харчи да оленину сами съедите, а это — рухлядишка мягкая. Мы же не себе ее бьем. Это Царю — ясак. Вы не возьмете — Кучум отберет. Мы и так маленько привезли, как раз половину от того, что раньше платили, как ты говорил…

Сказочной красы меха бережно убрали в амбары, стоящие на высоких столбах, чтобы грызуны лесные иг попортили, на ветерок, чтобы не поплеснели да мыши не погрызли либо червь какой; чтобы не пересохли и не закисли.

Бирку давай! — потребовал Бояр. — Бирку на ясак давай. Тамгу мою ставь и рези делай, сколько чего.

Бояр привез обточенный брусок, на котором с обеих строи были выжжены его родовые знаки. Острым ножом Бояр наносил зарубки: сколько белок, сколько куниц, лисиц и других шкурок он сдал.

Теперь внизу свою тамгу ставь.

Ермак раскалил серебряный перстень. Приложил. Бояр полюбовался рисунком, отпечатавшимся на де-реве, и расколол бирку пополам. Половину оставил себе, половину отдал Ермаку.

Вот так делай! — посоветовал он. — Кучумкины мурзы придут, а у людей твои бирки — им худа делать нельзя! Ты все отобрал!

— Он ведь дело говорит, — сказал атаман Пан. — Сейчас как раз зимняя охота закончилась. Меха выделали — надо ехать ясак собирать.

— Сами привезут! — сказал Кольцо.

— Сами не привезут, — возразил Ермак. — Непривычные, да и недосуг, а Кучум-то ясашников пошлет — ему деньги надобны. Да и не резон ему сейчас обычай менять — сразу в лесах поймут, что он тут не хозяин.

— Надо за ясаком ехать! Беспременно надо, — сказал Мещеряк.

— Кто сказал, тот и напросился! — засмеялся Пан. — Не горюй, я с тобой пойду.

— А ведь вы, ребята, дело удумали! — согласился с ними Ермак. — Надо за ясаком сходить. Что тут окопавшись сидеть, как медведи в берлоге? Айда по улусам да стойбищам… Сбирайте отряд-ватагу, а Бояр поведет.

Устроили смотр, выведя всех казаков, поднимая даже тех, кто уже залег от ран или от худой пищи.

— Ну вот… — сказал Ермак. — Полусотню наскребем. А боле вам и не надобно. Боле у нас и коней, и саней нет. Да и вам на походе не прокормиться.

— Куда пойдем? — Мещеряк оживился, хлопотал, теребил казаков. Помогал коней ковать, сани лично осматривал, чтобы в дороге не подвели.

— Покамест, я полагаю, перехода на полтора-два! — предложил Пан.

Долго выспрашивали Бояра, как идти, словно не доверяя ему. А на самом деле прикидывая, хватит ли силенок поспешать за привычным к морозам и длинной дороге сибиряком.

Снарядили десять саней. Взяли двадцать лошадей — на каждые сани по заводному коню на смену. Оружие каждый взял свое, да самострелы и пять за-тинных пищалей больших. Огненного припасу да харчей… Морщился рыжий немец, когда припасы отпускал, да и казаки отворачивались, отводили глаза. Знали: почти что последнее у товарищей берут. Особливо сухарей да крупы, которым счет был штучный, да чуть не по зернышку. Кончались припасы, из Чусовых городков везенные. Одного пороху да свинца еще было вдосталь — так ведь его варить да хлебать не будешь, и для войны одного огненного боя мало. Харч нужен хороший, зипуны, да обувка крепкая, да и еще снасть ■сикая, а без того не войско, а станица разбойная.

Знамя возьмите! — посоветовал Ермак. — Чтобы видать было — не ушкуйники каки, а государевы поди… И не грабят, а ясак государев сбирают!

Эх! — сказал улыбчивый и толстенький Пан. — Знаем мы про то, какие мы есть Государю люди дорогие. Добро, когда почитают нас на Москве за пса смердящего…

Пес-то по чину выше будет! — усмехнулся немолодой казак с черной повязкой вместо отрезанного носа, взявшийся править первой запряжкой.

С Богом, ребятушки! Поспешайте! — благословил

Старец, а совершенно прозрачный от старости и постов батюшка, что молчаливо и покорно следовал за казаками аж от самого Качалина-городка, дал приложиться ко кресту. — Во имя Отца и Сына и Святаго Духа…

Тронулись, заскрипели полозья по рыхлому уже, мартовскому снегу. Свистнули возницы, гикнули казаки. Замотали руками зашитые в меховые кухлянки остяки, что побежали рядом с санями на лыжах.

Может, чего и получится! — сказал раздумчиво Ермак, глядя из-под руки вслед отряду.

И все, кто остался в лагере, смотрели с надеждою на уходящий по реке обоз.

Может, хлеба привезут або крупы какой… Да уж и рыбой бы сушеной не побрезговали… Оскудели припасом съестным. Ослабли.

И подумалось многим — по весне надо бы на Русь возвращаться. А как? На Руси казаков царская гроза ждет. И, уползая обратно в землянки или расходясь но работам — коней доглядать, дрова колоть, струги смолить, — вздыхали:

Бог не без милости — казак не без счастья! Может, пронесет и на сей раз.

Вот так-то мы о прошлом годе к Ельцу подходили! — сказал Ермак. — Как есть ровнехонько год назад. — И вздохнул: — Вот и год промчался, как глазом сморгнул!

— Ого! — сказал Старец. — Глазом сморгнул… А сколько людей от греха с Дону да с Яика вывел — кто его знает, что там творится. Может, уж перевешали всех, кто тамо остался. А Сибирь — взял! Может, седни тата-рове уже бы на Москву шли! А скольких людей от полону на будущие годы спас! Теперь-то татарин хоть и в силе еще, а уж на Русь не сунется отседова! Ты что! Столько наворочали за год! И не смей унывать! Уныние — ворота всех скорбей! И грех непрощенный! Ты что…

— Да я так! — пообнял за плечи Старца Ермак. — Я так… За Мещеряка да за Пана страшно! Как они без меня?

— И тут дурак выходишь! И тут грешишь! Ты что — Спаситель наш Иисус Христос? От всего их спасти мостишься! Господь-то повсюдно с нами и управляет к нашему благу! А ты на себя, а не на Бога надеешься?

— Да полно тебе! — шутливо ткнул Старца в бок кулаком атаман. — Знашь, как матерь сына на бой провожает да крестит: «Смотри, когда супостата рубить будешь — руки не отбей!» Вот и я так-то! Знашь, как детишки хворают: глазенки-то заведут… и души в них нет, а ты сидишь подле, все сердце изболелось, кабы можно, сам бы замест них лег…

Старец вдруг шмыгнул носом. И ворчливо сказал:

— Пойдем-ко, я табе водки плесну. У меня есть в жбанчике!

— Как водка? Велено ж было все в говенную прорубь вылить! А?

— Это для лекарства! С травами!

— А казаки что скажут? — терзал Старца Ермак. — А?

— А чего они сказать могут, ежели и не узнают ничего! Иди налью во здравие!

— Ну ладно, что ли… — сдался, смеясь, Ермак.

Старец тишком достал из-под своей постели бочонок, налил чарку:

— На! Душой не нудись.

Ермак хватанул огненной жидкости. В голове сразу нашумело.

— Эх! С голодухи-то забирает! А ты куды?

Старец тоже хлопнул чарку.

— Куды? Туды! Вы — молодые, а я — старый! С и лов-то нет совсем!

— Да уж я-то молодой! — засмеялся, валясь на лавку, Ермак. — Я при Казанском взятии уже вьюнош был. А сейчас, кабы все ладно, давно бы дедом стал!

— Спи! Сны гляди! — приказал Старец.

— Разве уснешь, — вздохнул атаман. — Все мыс-III — как там наши? Давай лучше помолимся, что ли?

— Посля водки?

— Вишь, ты меня в какой грех ввел! — рассердился Ермак.

— Спи, я тебе говорю! — закричал Старец. — Я к тебе с пользой, а ты меня обвинять…

— Ох, дед! — поворачиваясь на бок, сказал Ермак. — Мало, видать, тебя мамка розгами стегала, не вышло из тебя путного старика…

Старец подоткнул со всех сторон под бока атамана шкуру и сел у огня. Маленький, тощий, похожий на зайца.

— Чистый ты, дед, заяц… — сказал Ермак, падая в сон.

Обоз шел со всеми опасениями. Верстах в двадцати от Кашлыка-Сибири Мещеряк и Пан устроили первый привал. Словоохотливые остяки чертили на снегу — где какое татарское урочище стоит.

— Вот тут первые урочища будут — шибко злые там мегрени татарские живут, а вот дальше еще много урочищ пойдет, там ничего себе татарские люди, потом остяки пойдут — совсем хорошие люди! Ждут вас. Давно ясак приготовили. Сильно их Кучумка приму-чил. А теперь ничего, хорошо! Кучумка больше не ходит. Казаков боится.

— Вишь, как оно выходит, — глядя на чертеж, сказал Пан Мещеряку и другим казакам. — Вот он, град Сибирь — Кашлыком, не то Искером именуемый. Вот первый пояс татарских улусов вокруг него: видать, самый крепкий, отборный. Тут и мегрени породовитее, и татары побогаче; а второй пояс — народ победнее, но тоже татары, и все они оборону против коренных сибирских людей держат.

— Кабы мы оттуда пришли, — сказал Мещеряк, — так, может быть, и не прорвались бы в Кашлык.

— Прорвались! Непременно бы прорвались! — заговорили казаки. — Не так бы скоро, а все равно прорвались.

— Господь град Сибирь в наши руки предоставил, на обращение язычникам и басурманам, — сказал старенький невидный попик, шедший с Дону, который тоже с казаками в ясашный поход пошел.

— Вот влетели мы в самое сердце Кучумова ханства. Все улусы к нам спиной оказались. Они в другую сторону лицом стоят — Кашлык у них за спиной был… — продолжал Мещеряк. — А стояли они лицом противу остяков да вогуличей.

— Эх, — сказал Пан. — Улус — не город, его повернуть трудов не составит.

— Это верно! — загомонили казаки.

— Я к тому, что теперь они меж двух огней. Вогуличи да остяки как были на своих местах, так и остались, а за спиною — мы.

— Вогуличи да остяки не воисты! — сказал безносый казак.

— Вона, сказывают, у них и в человека стрелить закон не велит! — поддакнул какой-то конопатый, как сорочье яйцо, зато в шапке из белого песца казачишка.

— Ну вот, они сидят да нас дожидаются, — подытожил Пан. — Были бы воисты, давно бы к нам прорвались.

— Бояр-то, вон, прорывается! — не согласился попик. — И никого не убивает! Миром идет.

Не миром, а скрадом! Вона он как все улусы обходит. И то кажинный раз, гутарит, не ведает, как смерти миновал, — сказал безносый.

Надоть к своим, которые за нас, к остякам просыпаться, — стирая рисунок, сказал Пан. — А то не ровен час, приведет Кучумка из Вагайских степей, а го и из самой Бухары подмогу, орду какую ни то, вот тгда мы как в капкане окажемся. Сейчас-то мегрени но улусам тихо сидят — вон мы их сколько на Абалаке положили…

Как бы не так! — опять не согласился безносый. — Страху-то навели! А что до боя, то сейчас их не в пример как нас больше.

Это верно! — согласились все.

Поели, не разводя огня. Покормили лошадей. Двинулись дальше. Ночь застала в лесу. Остановились ночевать загодя. Отаборились санями. Коней в средину. Вокруг саней со всех сторон запалили костры, и недаром! Со всех сторон всю ночь сверкали во тьме голодные волчьи глаза.

Прямо как мегрени татарские… — невесело пошутил Пан. — Вона как светятся глаза-то, зеленые какие! Их тут цельные сотни. Только огнем и держим! Как мурзей Кучумовых. А вот кончится у нас огонечек-то…

Да ну ты, болтать! — заворочался на санях Мещеряк.

Я к тому, что как ни крути, а в Москву идти придется. А уж как неохота!

— Пуще смерти! — вздохнул на соседних санях какой-то казачина.

Спите вы! — цыкнул Мещеряк. — Чего вы колобродите! Завтра силов не будет! Спать велю!

Рады бы, да сон мысли гонят… — ответили из-за костра. Однако скоро храп пошел со всех саней. Только караульщики подбрасывали в костер дрова да швыряли в темноту головешки, когда волчьи стаи подбирались совсем близко.

Наверное, волчий вой не остался незамеченным, потому что на другой день, когда подошли к татарскому улусу, из-за юрт и из-за сугробов в казаков полетели стрелы. Ахнул и повалился, убитый стрелою в глаз, безносый возница. Схватился за горло ездовой второй запряжки и пал на снег мертвый, хрипя кровавою пеной.

— Началось! — азартно крикнул Мещеряк. Вывалился в сугроб и, лежа, грохнул из рушницы.

Вскочив на неоседланных заводных лошадей, казаки окружили улус.

— Выходить никому не давай! Не давай выходить! — визжал Пан, доставая невесть откуда выскочившего татарского лучника саблей. Чавкнула и отлетела с плеч голова в лисьем малахае.

Казаки ворвались в улус со всех сторон. Несколько коней упало, споткнувшись о растянутые между юртами арканы.

Из распахнутых дверей погреба-землянки в казаков летели болты. Конопатый казачишка ужом прополз меж сугробов и сыпанул рубленым свинцом с пяти шагов. Сноп огня вымел всех в землянке.

Мужчин с поднятыми руками согнали на майдан. Казаки шарили по юртам, ища спрятавшихся воинов. Деловито лезли в амбары.

— Братцы! — крикнул совсем молодой казачок, ныряя в амбар. — Зерно! Жито! Ей-