Book: Закат и падение Римской Империи. Том III

Закат и падение Римской Империи. Том 3

Глава XXIV Пребывание Юлиана в Антиохии. — Его успешный поход против персов. – Переход через Тигр. – Отступление и смерть Юлиана. – Избрание Иовиана. – Он спасает римскую армию постыдным мирным трактатом. 362-363 г. н. э.

Написанная Юлианом философическая сказка "Цезари” есть одно из самых привлекательных и поучительных произведений античного остроумия. Во время свободы и равенства, которыми отличалось празднование Сатурналий, Ромул устроил пир для тех богов Олимпа, которые признали его достойным быть их товарищем, а также для римских государей, царствовавших над его воинственным народом и над побежденными им нациями. Бессмертные боги разместились на своих парадных тронах в надлежащем порядке, а стол для Цезарей был накрыт под луною, в верхних слоях атмосферы. Тираны, которые обесчестили бы своим присутствием общество и богов и людей, стремглав летят в пропасти ада, низвергнутые неумолимою Немезидою. Прочие Цезари приближаются один вслед за другим к своим местам, и по мере того, как они проходят, веселый моралист старик Силен, скрывающий под маской гуляки мудрость философа, злобно отмечает пороки, недостатки и позорные дела каждого из них. Лишь только пир кончился, голос Меркурия возвестил волю Юпитера, чтобы небесный венец был наградой высших достоинств. В качестве самых выдающихся кандидатов избраны Юлий Цезарь, Август, Траян и Марк Антонин; изнеженный Константин не был лишен права участвовать в этом почетном соискательстве, а великий Александр был приглашен состязаться с римскими героями из-за славной награды. Каждому из кандидатов было дозволено объяснить достоинство своих собственных подвигов, но, по мнению богов, скромное молчание Марка говорило в его пользу более красноречиво, чем изысканные речи его высокомерных соперников. Когда судьи этого величественного состязания стали исследовать сердечные побуждения и вникать в мотивы действий, превосходство стоика-императора представилось еще более решительным и очевидным. Александр и Цезарь, Август, Траян и Константин со стыдом сознались, что или слава, или власть, или наслаждение были главной целью их усилий; но сами боги с уважением и любовью взирали на добродетельного смертного, который, сидя на троне, руководствовался поучениями философии и который, при несовершенствах человеческой натуры, старался подражать нравственным атрибутам божества. Высокое положение автора увеличивает достоинства этого привлекательного произведения ("Цезарей" Юлиана). Монарх, не стесняясь перечисляющий пороки и добродетели своих предшественников, на каждой строке подписывает порицание или одобрение своих собственных действий.
В минуты спокойных размышлений Юлиан отдавал предпочтение полезным и благотворным доблестям Антонина; но слава Александра воспламеняла в нем честолюбие, и он с одинаковым жаром искал и уважения мудрецов и рукоплесканий толпы. В ту пору своей жизни, когда силы умственные и физические достигли своего полного развития, император, уже многому научившийся из опыта и ободренный успехом германской войны, решился ознаменовать свое царствование какими-нибудь более блестящими и более достопамятными подвигами. Послы с Востока, из Индии и с острова Цейлон приезжали почтительно приветствовать римского императора. Народы Запада уважали и мирные и военные доблести Юлиана и боялись их. Сам он пренебрегал трофеями победы над готами (меньше чем через пятнадцать лет эти раболепные готы стали грозить своим повелителям и победили их) и довольствовался тем, что страх, внушаемый его именем, и добавочные укрепления, воздвигнутые им на границах Фракии и Иллирии, будут впредь удерживать хищных придунайских варваров от нарушения договоров. Преемник Кира и Артаксеркса был в его глазах единственным соперником, достойным с ним бороться, и он решился наказать окончательным завоеванием Персии эту высокомерную нацию, так долго не признававшую и оскорблявшую величие Рима. Лишь только персидский монарх узнал, что на престол Констанция вступил государь совершенно иного характера, он снизошел до того, что сделал некоторые лукавые или, быть может, искренние попытки вступить в мирные переговоры. Но гордый Сапор был удивлен твердостью Юлиана, который решительно заявил, что никогда не согласится вести переговоры о мире среди пепла и развалин городов Месопотамии, и к этому прибавил с презрительной улыбкой, что нет надобности вести переговоры через послов, так как он сам решился в скором времени посетить персидский двор. Нетерпение императора ускорило военные приготовления. Генералы были назначены; сильная армия была приготовлена для этой важной экспедиции, и сам Юлиан, направившись из Константинополя через малоазиатские провинции, прибыл в Антиохию почти через восемь месяцев после смерти своего предместника. Его пылкое желание проникнуть внутрь Персии было сдержано необходимостью урегулировать положение империи, его старанием восстановить поклонение богам и советами самых благоразумных из его друзей, которые доказывали ему, что необходимо воспользоваться зимним отдыхом для того, чтобы восстановить истощенные силы галльских легионов, дисциплину и бодрость духа в восточной армии. Юлиана убедили прожить до следующей весны в Антиохии среди населения, готового и злобно осмеивать торопливость своего государя, и злобно порицать его нерешительность. Если Юлиан льстил себя надеждой, что его пребывание в столице Востока будет приятно и для него самого и для местного населения, то он составил себе ошибочное понятие и о своем собственном характере и о нравах жителей Антиохии. Жаркий климат располагал туземцев к самому невоздержному наслаждению праздностью и роскошью; веселая распущенность греков соединялась у них с наследственной изнеженностью сирийцев. Мода была единственным законом для граждан Антиохии; удовольствие было их единственной целью, а роскошь костюмов и домашней обстановки была единственным отличием, возбуждавшим в них соревнование. Искусства, удовлетворявшие склонность к роскоши, были в почете; серьезные и благородные доблести были предметом насмешек, а презрение к женской стыдливости и к преклонным летам доказывало всеобщую нравственную испорченность. Влечение к публичным зрелищам доходило у сирийцев до страсти; из ближайших городов выписывались самые искусные артисты; значительная часть доходов тратилась на общественные забавы, а великолепие игр в театре и цирке считалось благополучием и славой Антиохии. Неизящные привычки монарха, пренебрегавшего такой славой и равнодушного к такому благополучию, скоро оттолкнули от него этих деликатных подданных, и изнеженные жители Востока не могли ни подражать, ни удивляться строгой простоте, с которой постоянно держал себя Юлиан и которую он иногда притворно выказывал. Только в праздничные дни, посвященные старинным обычаям на чествование богов, Юлиан отступался от своей философской суровости, и эти праздники были единственными днями, в которые антиохийские сирийцы были способны отказываться от приманки наслаждений. Большинство жителей гордились названием христиан, которое было впервые придумано их предками; они довольствовались тем, что не подчинялись нравственным правилам своей религии, но строго держались ее отвлеченных догматов. Антиохийскую церковь раздирали ереси и расколы, но как приверженцы Ария и Афанасия, так и последователи Мелетия и Павлина питали одинаковую благочестивую ненависть к своему общему врагу – императору.
Умы были чрезвычайно сильно предубеждены против личности Отступника – врага и преемника такого монарха, который приобрел расположение весьма многочисленной секты, а перенесение смертных останков св. Вавилы возбудило непримиримую ненависть к Юлиану. Его подданные с суеверным негодованием жаловались на то, что голод приближался вслед за императором от Константинополя до Антиохии, а неудовольствие голодного населения усиливалось от неблагоразумной попытки облегчить его страдания. Дурная погода была причиной плохого урожая в Сирии, и цены на хлеб естественным образом поднялись на антиохийских рынках соразмерно со степенью неурожая. Но корыстолюбивые проделки монополистов скоро увеличили натуральные размеры несчастья. В то время как в такой неравной борьбе одни заявляют свои права на земные продукты как на свою исключительную собственность, другие стараются их захватить как выгодный предмет торговли, а третьи требуют их себе как ежедневного и необходимого способа пропитания – все барыши, достающиеся агентам-посредникам, уплачиваются беззащитными потребителями. Трудности положения этих последних были преувеличены и усилены их собственной нетерпеливостью и беспокойством, и опасения, вызванные скудным урожаем, мало-помалу привели к настоящему голоду. Когда изнеженные антиохийские граждане стали жаловаться на дороговизну домашней птицы и рыбы, Юлиан публично заявил, что воздержанное городское население должно быть довольно, если его будут аккуратно снабжать вином, прованским маслом и хлебом; но он сознавал, что на государе лежит обязанность заботиться о продовольствии своих подданных. С этой благотворной целью император решился на очень опасную и сомнительную меру, определив законом продажную цену хлеба. Он постановил, что в неурожайные годы хлеб должен продаваться по такой цене, какая редко существовала в самые урожайные годы; а для того, чтобы подкрепить силу закона своим собственным примером, он послал на рынок четыреста двадцать две тысячи modii[1], взятые из хлебных магазинов Иераполиса, Халкиды и даже Египта. Последствия этих распоряжений можно было предвидеть, и они скоро обнаружились. Императорский хлеб был куплен богатыми торговцами; землевладельцы или те, у кого был зерновой хлеб, перестали доставлять его в город, а небольшое его количество, появлявшееся на рынке, втайне продавалось по возвышенной и недозволенной цене. Юлиан все-таки оставался доволен своими распоряжениями, считал жалобы народа за неосновательный и неблагодарный ропот и доказал жителям Антиохии, что он унаследовал, если не жестокосердие, то упрямство своего брата Галла. Представления муниципального сената только раздражили его неподатливый ум. Он был, может быть не без основания, убежден, что те из антиохийских сенаторов, которые владели землями или занимались торговлей, сами вызвали бедственное положение своего города, а непочтительную смелость, с которой они выражались, он приписывал не сознанию своего долга, а влиянию личных интересов. Весь сенат, состоявший из двухсот самых знатных и самых богатых граждан, был отправлен из места своих заседаний под конвоем в тюрьму, и, хотя еще до наступления ночи сенаторам было дозволено разойтись по домам, сам император не мог получить помилования так же легко, как даровал его другим. Не прекращавшиеся лишения не переставали служить поводом для жалоб, которые искусно пускались в ход остроумными и легкомысленными сирийскими греками. Во время разнузданности Сатурналий на городских улицах раздавались дерзкие песни, в которых осмеивались законы, религия, личное поведение императора и даже его борода, а дух антиохийского населения обнаружился в потворстве должностных лиц и в рукоплесканиях толпы. Ученик Сократа был глубоко оскорблен этими народными насмешками, но монарх, одаренный тонкой чувствительностью и имевший в своих руках абсолютную власть, не удовлетворил своего гнева мщением. Тиран стал бы лишать без разбора всех антиохийских граждан и жизни и состояния, а не воинственные сирийцы стали бы терпеливо удовлетворять сладострастие, жадность и жестокосердие верных галльских легионов. Более мягкий приговор мог бы лишить столицу Востока ее почетных отличий и привилегий, а царедворцы и, может быть, даже подданные Юлиана одобрили бы акт справедливости, которым поддерживалось достоинство верховного сановника республики. Но вместо того, чтобы употребить во зло или применить к делу государственную власть для отмщения за свои личные обиды, Юлиан удовольствовался таким безобидным способом мщения, к которому могли бы прибегнуть лишь очень немногие из царствующих государей. Он был оскорблен сатирами и пасквилями; и он в свою очередь написал, под заглавием "Ненавистник Бороды", ироническое признание в своих собственных ошибках и строгую сатиру на распущенность и изнеженность антиохийских нравов. Это императорское возражение было публично выставлено перед воротами дворца, и "Мизопогон" до сих пор служит оригинальным памятником гнева, остроумия, человеколюбия и нескромности Юлиана. Хотя он делал вид, будто смеется, он не был в состоянии простить. Он выразил свое презрение и отчасти удовлетворил свою жажду мщения тем, что назначил в Антиохию такого губернатора, который был годен только для таких подданных; затем, покидая навсегда этот неблагодарный город, он объявил, что проведет следующую зиму в Тарсе, в Киликии.
Однако Антиохия заключала в своих стенах такого гражданина, гений и добродетели которого могли бы искупить, в мнении Юлиана, пороки и безрассудство его отечества. Софист Либаний родился в столице Востока; он публично преподавал риторику и правила декламации в Никее, Никомедии, Константинополе, Афинах, а в течение всей остальной жизни – в Антиохии. Его школу усердно посещала греческая молодежь; его ученики, иногда доходившие числом более чем до восьмидесяти, превозносили своего несравненного наставника, а зависть его соперников, преследовавших его от одного города до другого, подтверждала то лестное мнение, которое Либаний открыто высказывал о превосходстве своих дарований. Наставники Юлиана вынудили от него опрометчивое, но торжественное уверение, что он никогда не посетит лекций их соперника; это сдержало и вместе с тем воспламенило любознательность царственного юноши; он тайком добыл сочинения этого опасного софиста и мало-помалу достиг того, что превзошел в подражании его стилю самых трудолюбивых из его постоянных учеников.
Когда Юлиан вступил на престол, он заявил о своем нетерпении обнять и наградить сирийского софиста, сохранившего в век упадка греческую чистоту вкуса, привычек и религии. Сдержанность и гордость Либания усилили и оправдали слепое влечение императора к этому фавориту. Вместо того чтобы устремиться вместе с толпою искателей в константинопольский дворец, Либаний спокойно ожидал прибытия Юлиана в Антиохию, удалился от двора при первых признаках холодности и равнодушия, ожидал для каждого из своих посещений формального приглашения и преподал своему государю тот важный урок, что повиновения от подданного он может требовать, а привязанность от друга он должен заслужить. Софисты всех веков, презирающие или притворяющиеся, что презирают случайные преимущества рождения и состояния, относятся с уважением лишь к тем умственным достоинствам, которыми они сами так щедро наделены. Юлиан мог относиться с пренебрежением к похвалам продажного двора, преклонявшегося перед императорской порфирой, но ему чрезвычайно льстили похвалы, предостережения, нестесняемость и соперничество самостоятельного философа, который отвергал его милости, любил его личность, превозносил его славу и мог увековечить его память. Многотомные сочинения Либания дошли до нас: это большею частью или пустые бесплодные произведения оратора, изучавшего науку слов, или произведения ученого затворника, который вместо того, чтобы изучать своих современников, не сводит глаз с троянской войны и с афинской республики.
Впрочем, антиохийский софист по временам спускался с этой мнимой высоты: он писал много тщательно обработанных писем по различным предметам; он восхвалял добродетели своего времени, смело нападал на злоупотребления и в общественной и в частной жизни и красноречиво защищал Антиохию от основательного гнева Юлиана и Феодосия. На долю людей преклонных лет обыкновенно выпадает та невзгода, что они утрачивают все, что могло бы привязывать их к жизни; но на долю Либания выпала та необычайная невзгода, что он пережил и религию и науки, которым посвятил свой гений. Друг Юлиана был негодующим свидетелем торжества христианства, а его слепая привязанность к язычеству, мешавшая ему ясно видеть то, что происходило вокруг него, не внушала ему никакой животворной надежды на то, что можно найти славу и блаженство на небесах.
Увлекаемый воинственным пылом, Юлиан выступил в поход в начале весны и отослал назад с презрением и с упреками антиохийских сенаторов, провожавших императора за пределы провинции, в которую он решился никогда более не возвращаться. После утомительного двухдневного перехода он становился на третий день в Берее или Алеппо, где, к своему прискорбию, нашел состоявший почти исключительно из христиан сенат, который отвечал на красноречивое приветствие проповедника язычества холодными и церемонными изъявлениями своего уважения. Сын одного из самых знатных граждан Береи, перешедший в веру императора, быть может, из интереса, а быть может, и из убеждения, был лишен своим разгневанным отцом наследства. Отец и сын были приглашены к императорскому столу. Усевшись промеж них, Юлиан безуспешно пытался внушить им, указывая на свой собственный пример, принципы терпимости, выносил с притворным равнодушием нескромное религиозное рвение престарелого христианина, по-видимому позабывшего и чувства, внушаемые самой природой, и обязанности подданного, и в конце концов обратился к огорченному юноше со словами: "Так как вы потеряли отца из-за меня, то на мне лежит обязанность заменить его". Император нашел более соответствовавший его желаниям прием в Батнее – небольшом городке, красиво расположенном посреди кипарисовой рощи, почти в двадцати милях от города Иераполиса. Жители Батнеи, по-видимому очень привязанные к поклонению своим богам-покровителям, Апполону и Юпитеру, приготовились как следует к торжественным обрядам жертвоприношения; но серьезное благочестие Юлиана было оскорблено их шумными рукоплесканиями, и он ясно понял, что дым, подымавшийся с их алтарей, был выражением скорее лести, чем набожности. Древний и великолепный храм, которым в течение стольких веков славился город Иераполис, уже не существовал более, а посвященные храму богатства, доставлявшие обильные средства существования более чем тремстам жрецам, может быть ускорили его разрушение. Впрочем, Юлиан имел удовольствие обнять там философа и друга, религиозная твердость которого не поддавалась настоятельным и неоднократным просьбам Констанция и Галла всякий раз, как эти монархи останавливались в его доме при проезде через Иераполис. Среди суматохи военных приготовлений и в ничем не стесняемой откровенности фамильярной переписки религиозное усердие Юлиана проявлялось во всей своей пылкости и устойчивости. Он начинал важную и трудную войну, и забота насчет ее исхода заставляла его с большим, чем когда-либо, вниманием наблюдать и отмечать самые мелочные предзнаменования, из которых можно было извлекать, по правилам ворожбы, знание будущего. О подробностях своего переезда до Иераполиса он известил Либания изящным письмом, которое обнаруживает как живость его ума, так и его нежную дружбу к антиохийскому софисту.
Иераполис, лежащий почти у самых берегов Евфрата, был назначен общим сборным местом для римских войск, которые немедля перешли через эту великую реку по заранее устроенному плашкоутному мосту. Если бы у Юлиана были такие же наклонности, как у его предместника, он, вероятно, провел бы самое важное и самое удобное для военных действий время года в самосатском цирке или в эдесских церквах. Но так как воинственный император взял за образец не Констанция, а Александра, то он, не теряя времени, направился в Карры, очень древний город в Месопотамии, находившийся на расстоянии восьмидесяти миль от Иераполиса. Храм Луны привлекал к себе благочестивого Юлиана; однако несколько дней, проведенных там императором, были употреблены главным образом на довершение громадных приготовлений к войне с Персией. До той поры Юлиан никому не сообщал, какая была цель этой экспедиции; но так как в Каррах расходятся в разные стороны две большие дороги, то он уже не мог долее скрывать, с какой стороны он намеревался напасть на владения Сапора, – со стороны ли Тигра или со стороны Евфрата. Император отрядил тридцатитысячную армию под начальством своего родственника Прокопия и бывшего египетского дукса Севастиана, с приказанием направиться к Низибу и, прежде чем попытаться перейти Тигр, охранить границу от неприятельских вторжений. Ее дальнейшие действия были предоставлены усмотрению полководцев; но Юлиан надеялся, что, опустошив огнем и мечом плодородные округи Мидии и Адиабены, они прибудут к стенам Ктесифона почти в то самое время, как он сам, подвигаясь вдоль берегов Евфрата, прибудет туда, чтобы предпринять осаду столицы персидской монархии. Успех этого хорошо задуманного плана в значительной степени зависел от содействия и усердия царя Армении, который мог, без всякой опасности для своих собственных владений, отрядить на помощь римлянам армию из четырех тысяч конницы и двадцати тысяч пехоты. Но слабый царь армянский Арсак Тиран отступил от благородных доблестей великого Тиридата еще более постыдным образом, чем его отец Хосрой, и так как этому слабодушному монарху были не по вкусу предприятия, сопряженные с опасностями и доставляющие славу, то он постарался прикрыть свое трусливое бездействие благовидными ссылками на свою религию и на свою признательность. Он заявил о своем благоговейном уважении к памяти Констанция, давшего ему в супружество дочь префекта Аблавия Олимпиаду, – так как гордость варварского царя была польщена браком с такой женщиной, которая предназначалась в жены императору Констансу. Тиран исповедовал христианскую религию; он царствовал над христианской нацией, а потому и голос совести и его личные интересы не дозволяли ему содействовать такой победе, которая довершила бы гибель христианской церкви. Нерасположение Тирана еще усилилось вследствие неосмотрительности Юлиана, обходившегося с царем Армении как со своим рабом и как с недругом богов. Высокомерный и угрожающий тон императорского послания возбудил тайное негодование в монархе, который и при своей унизительной зависимости не позабывал, что он происходит от тех самых Арсакидов, которые когда-то властвовали над Востоком и соперничали с могуществом римлян.
Юлиан искусно расположил свои войска с целью ввести в заблуждение шпионов и отвлечь внимание Сапора. Легионы, по-видимому, направлялись в Низибу и к Тигру; но они внезапно поворотили вправо, перешли гладкую и ничем не защищенную равнину Карр и достигли на третий день берегов Евфрата в том месте, где находился основанный македонскими царями город Никефорий, или Каллиник. Оттуда император прошел более девяноста миль вдоль извивающегося течения Евфрата и наконец, почти через месяц после своего выступления из Антиохии, увидел башни Цирцезия на самой крайней границе римских владений. Армия Юлиана, самая многочисленная из всех, какие выступали под предводительством Цезарей против персов, состояла из шестидесяти пяти тысяч наличных и хорошо дисциплинированных солдат. Из различных провинций были собраны самые испытанные в боях отряды кавалерии и пехоты, состоявшие из римлян и из варваров, а заслуженное право первенства и по преданности и по храбрости было предоставлено отважным галлам, охранявшим престол и особу своего возлюбленного государя. Значительный отряд скифских вспомогательных войск был приведен из иного земного пояса и почти, можно сказать, из иного мира для того, чтобы вторгнуться в отдаленную страну, и имя и географическое положение которой было ему незнакомо. Склонность к грабежу и любовь к войне привлекли под императорские знамена некоторые племена сарацинов или бродячих арабов, которым он приказал явиться на службу, вместе с тем решительно отказав им в уплате обычных субсидий. Широкий фарватер Евфрата был покрыт флотом из тысячи ста судов, которые должны были сопровождать римскую армию и удовлетворять ее нужды. Военные силы флота состояли из пятидесяти вооруженных галер, за которыми следовало столько же плоскодонных судов, способных, в случае надобности, прикрепляться одно к другому для образования временного плашкоутного моста. Остальные суда, частью построенные из дерева и частью покрытые сырыми кожами, были нагружены почти неистощимыми запасами оружия и военных машин, посуды и съестных припасов. Бдительное человеколюбие заставило Юлиана запастись в огромном количестве уксусом и сухарями для солдат, но он запретил употребление вина и дал строгое приказание отослать назад длинный ряд ни к чему не нужных верблюдов, примкнувший к арьергарду армии. Река Хабора впадает в Евфрат при Цирцезии, и лишь только трубы подали сигнал к выступлению, римляне перешли небольшую речку, разделявшую две могущественные и враждовавшие одна с другой империи. Старинный обычай требовал от Юлиана воинственной речи, а он никогда не пропускал случая выказать свое красноречие. Он воодушевил горевшие нетерпением сразиться и внимательно слушавшие легионы, напомнив им о непреклонном мужестве и славных победах их предков. Он возбудил в них жажду мщения, изобразив яркими красками наглость персов, и убеждал их принять, подобно ему самому, твердое решение или уничтожить эту вероломную нацию, или пожертвовать своей жизнью для республики. Влияние Юлианова красноречия было усилено подарком каждому солдату ста тридцати серебряных монет, и немедленно вслед затем мост через Хабору был уничтожен для того, чтобы войска убедились, что их судьба будет зависеть лишь от успеха военных действий. Впрочем, предусмотрительность императора заставила его позаботиться о безопасности отдаленной границы, беспрестанно подвергавшейся нашествиям враждебных арабов, и оставленный в Цирцезии отряд из четырех тысяч человек увеличил до десяти тысяч силы гарнизона, охранявшего эту важную крепость.
С той минуты, как римляне вступили на неприятельскую территорию, – на территорию предприимчивого и коварного врага – войска стали подвигаться вперед тремя колоннами. Пехота, составлявшая главную силу армии, была помещена в центре, под начальством своего главного командира Виктора. Вправо от нее храбрый Невитта вел колонну из нескольких легионов вдоль берегов Евфрата, почти постоянно оставаясь в виду флота. Левый фланг армии охранялся кавалерийской колонной. Гормизд и Аринфей были назначены начальниками конницы, а странная судьба первого из них стоит того, чтобы остановить на ней наше внимание. Он был персидский принц из царского рода Сассанидов; будучи заключен в тюрьму во время смут, ознаменовавших малолетство Сапора, он спасся бегством и нашел гостеприимный прием при дворе Константина Великого. Сначала Гормизд возбуждал сострадание своего нового повелителя, а в конце концов снискал его уважение; его храбрость и преданность возвысили его до высших отличий военного звания, и, хотя он был христианин, он мог с тайным чувством удовольствия доказать своему неблагодарному отечеству, что оскорбленный подданный может оказаться самым опасным врагом. Таково было распределение трех главных колонн. Фронт и фланги армии прикрывал Луцилиан с летучим отрядом из тысячи пятисот легковооруженных солдат, которые с неутомимой бдительностью следили за самыми отдаленными признаками приближения неприятеля и тотчас уведомляли Юлиана. Дагалайф и Секундин, военачальник Озроэнский, начальствовали над войсками арьергарда; багаж безопасно двигался вперед посреди колонн, а ряды армии – потому ли, что так было удобнее, или потому, что Юлиан хотел заставить думать, что его армия более многочисленна, чем была на самом деле – были раздвинуты так широко, что боевая линия простиралась почти на десять миль. Обычный пост Юлиана находился во главе центральной колонны, но так как он предпочитал обязанности генерала величию монарха, то он быстро переносился, с небольшим конвоем легкой кавалерии, то к фронту, то к арьергарду, то к флангам – одним словом, всюду, где его присутствие могло ускорить или облегчить наступательное движение римской армии. Страна, через которую он проходил от Хабора до возделанных земель Ассирии, может считаться за ту часть пустынной Аравии, которая представляет сухую бесплодную степь и которую не могли бы сделать плодородной самые могущественные усилия человеческой предприимчивости. Юлиан шел по той самой местности, по которой, почти за семьсот лет перед тем, вел свою армию младший Кир и которая описана участвовавшим в этой экспедиции мудрым и геройским Ксенофонтом. "Местность была постоянно такая же гладкая, как море, и на ней было множество полыни; если же попадались другого рода кусты или тростник, то все они имели ароматический запах; но не было видно ни одного дерева. Дрофы и страусы, дикие козы и дикие ослы, по-видимому, были единственными обитателями этой пустыни, а трудности перехода облегчались развлечениями охоты". Сухой степной песок нередко вздымался от ветра, образуя облака пыли, а свирепые ураганы неожиданно сшибали с ног солдат Юлиана, унося их палатки.
Песчаные равнины Месопотамии были предоставлены диким козам и ослам, но множество многолюдных городов и деревень было красиво разбросано по берегам Евфрата и по островам, образуемым этой рекой. Город Анна, или Анато, служащий в настоящее время резиденцией для одного из арабских эмиров, состоит из двух длинных улиц; его окружность, укрепленная самой природой, вмещает в себя небольшой островок и два плодородных куска земли по обеим сторонам Евфрата. Воинственные жители Анато обнаружили намерение остановить движение римского императора, но отказались от такой пагубной самонадеянности благодаря кротким увещаниям Гормизда и страху, который навело на них приближение армии и флота. Они вымолили пощаду от Юлиана, который переселил их на выгодные места подле Халкиды, в Сирии, и дал их губернатору Пузею почетное место на своей службе и в своей дружбе. Но неприступная крепость Филуфа была в состоянии пренебречь угрозой осады, и император был вынужден удовольствоваться оскорбительным обещанием, что, когда он покорит внутренние провинции Персии, Филуфа уже не откажется украсить собою триумф победителя. Жители незащищенных городов, не бывшие в состоянии или не желавшие сопротивляться, спешили спасаться бегством, а их жилища, наполненные продуктами грабежа и съестными припасами, были заняты солдатами Юлиана, безжалостно и безнаказанно умертвившими нескольких беззащитных женщин. Во время похода вокруг армии постоянно рыскали так называемый Сурена, или персидский предводитель, и знаменитый эмир племени гассанов Малек Родосак; они захватывали мародеров, нападали на отдельные отряды и даже храбрый Гормизд с некоторым трудом вырвался из их рук; но их наконец удалось отразить. Местность становилась с каждым днем все менее удобной для действий кавалерии, а когда римляне прибыли в Мацепракту, они увидели развалины стены, которая была построена древними ассирийскими царями для защиты их владений от вторжения мидян. На эти вступительные военные действия Юлиан употребил, как кажется, около двух недель, а расстояние от укреплений Цирцезия до стены Мацепракты можно определить почти в триста миль.
Плодородная провинция Ассирия, простиравшаяся по ту сторону Тигра до гор Мидии, занимала около четырехсот миль от древней стены Мацепракты до территории Басры, где соединенные воды Евфрата и Тигра вливаются в Персидский залив. Вся эта местность могла бы по преимуществу называться Месопотамией, так как две названные реки, никогда не отдаляющиеся одна от другой более чем на пятьдесят миль, приближаются одна к другой, между Багдадом и Вавилоном, на расстояние двадцати пяти миль. Множество искусственных каналов, без большого труда прорытых в мягкой и не представляющей препятствий почве, соединяли две реки и рассекали ассирийскую равнину. Эти искусственные каналы служили для разнообразных и важных целей. В эпоху наводнений они переливали избыток вод из одной реки в другую. Подразделяясь на ветви все более и более мелкие, они орошали безводные местности и восполняли недостаток дождя. Они облегчали мирные и торговые сношения, а так как плотины могли быть легко уничтожены, то они давали доведенным до отчаяния ассирийцам возможность внезапно затопить всю страну и тем остановить наступление неприятельской армии. Почве и климату Ассирии природа отказала в некоторых из своих лучших даров – в вине, оливках и фиговых деревьях, но та пища, которая необходима для поддержания человеческой жизни, в особенности пшеница и ячмень, произрастали в неисчерпаемом изобилии, так что сельский хозяин, доверявший земле посеянное зерно, нередко вознаграждался урожаем сам-двести или даже сам-триста. Поверхность страны была усеяна рощами бесчисленных пальмовых деревьев, и трудолюбивые местные жители прославляли и в стихах и в прозе триста шестьдесят употреблений, которые делались из ствола, ветвей, листьев, сока и плодов этого полезного дерева. Производство кожаных и полотняных изделий занимало множество рабочих и доставляло ценные продукты для заграничной торговли, которая, впрочем, как кажется, была в руках иностранцев. Вавилон превратился в царский парк; но подле развалин этой древней столицы мало-помалу возникли новые города, а многолюдность страны обнаруживалась в многочисленности городов и селений, построенных из кирпичей, которые были высушены на солнце и крепко связаны между собой горной смолой – этим натуральным и оригинальным продуктом вавилонской почвы. В то время как преемники Кира господствовали над Азией, одна ассирийская провинция, в течение целой трети года, доставляла все, что было нужно для роскошного стола и для содержания прислуги великого царя. Четыре значительных селения должны были содержать его индийских собак; восемьсот заводских жеребцов и шестнадцать тысяч кобыл постоянно содержались за счет страны для царских конюшен, а так как ежедневная подать, которую уплачивали сатрапу, доходила до одного английского бушеля серебра, то следует полагать, что ежегодный доход с Ассирии превышал 1 200 000 фунт.ст.
Юлиан предал поля Ассирии бедствиям войны; таким образом философ вымещал на невинных жителях те хищничества и жестокости, которые были совершены в римских провинциях их высокомерным повелителем. Испуганные ассирийцы призвали к себе на помощь воду и собственными руками довершили разорение своей страны. Дороги сделались непроходимыми, водяные потоки затопили лагерь, и войска Юлиана должны были в течение нескольких дней бороться с самыми ужасными затруднениями. Но все препятствия были преодолены настойчивостью легионных солдат, приученных не только к опасностям, но и к тяжелой работе и воодушевлявшихся тем же мужеством, какое проявлял их вождь. Вред был мало-помалу заглажен, воды снова вошли в свое ложе, целые рощи пальмовых деревьев были срублены и сложены вдоль испорченных дорог, и армия переправилась через самые широкие и самые глубокие каналы по мостам из плавучих плотов, которые держались на пузырях. Два ассирийских города дерзнули оказать сопротивление войскам римского императора, и оба дорого поплатились за свою опрометчивость. Перизабор, или Анбар, находившийся на расстоянии пятидесяти миль от царской резиденции – Ктесифона, занимал после столицы первое место в провинции; это был город обширный, многолюдный и хорошо укрепленный; он был обнесен двойной стеной, которую почти со всех сторон обтекал один из рукавов Евфрата, и он имел храброго защитника в многочисленном гарнизоне. Увещания Гормизда были отвергнуты с презрением, и слух персидского принца был оскорблен основательным упреком, что, позабыв свое царское происхождение, он вел иностранную армию против своего государя и своей родины. Ассирийцы доказали свое верноподданство искусной и энергической обороной; а когда удачный выстрел из тарана открыл широкую брешь, разрушив один угол стены, они поспешно отступили в укрепления внутренней цитадели. Солдаты Юлиана стремительно бросились внутрь города, и после того, как были вполне удовлетворены все страсти солдат, Перизабор был обращен в пепел, а военные машины, направленные против цитадели, были поставлены на развалинах дымящихся домов. Борьба продолжалась, противники осыпали друг друга метательными снарядами, а выгода, которую римляне могли извлечь из искусного механического устройства своих самострелов и метательных машин, уравновешивалась выгодами позиции, которую занимали осажденные. Но лишь только была сооружена громадная осадная машина, называвшаяся helepolis, которая достигала одного уровня с самыми высокими насыпями, один вид этой подвижной башни, не оставлявшей никакой надежды на успешное сопротивление или на пощаду, заставил объятых ужасом защитников цитадели смиренно покориться, и крепость сдалась лишь через два дня после того, как Юлиан впервые появился под стенами Перизабора. Две тысячи пятьсот человек обоего пола, составлявшие ничтожный остаток когда-то многочисленного населения, получили дозволение удалиться; огромные запасы зернового хлеба, оружия и дорогих военных снарядов были частью розданы войскам, частью предназначены на удовлетворение общественных нужд; бесполезные запасы были преданы огню или брошены в воды Евфрата, и совершенное разрушение Перизабора отмстило за гибель Амиды.
Город или, вернее, крепость Маогамалха была защищена шестнадцатью большими башнями, глубоким рвом и двумя крепкими и толстыми стенами, сделанными из кирпича с горной смолой; он был построен на расстоянии одиннадцати миль от персидской столицы, как кажется, для того, чтобы служить ей охраной. Император, из опасения оставить у себя в тылу такую важную крепость, немедленно приступил к осаде Маогамалхи и с этой целью разделил римскую армию на три отряда. Виктор, во главе кавалерии и отряда тяжеловооруженных пехотинцев, получил приказание очистить страну до берегов Тигра и до предместий Ктесифона. Ведение осады Юлиан принял на самого себя, и в то время как он, по-видимому, возлагал все свои надежды на поставленные против городских стен военные машины, он втайне замышлял более верный способ ввести свои войска внутрь города.
Под руководством Невитты и Дагалайфа траншеи были заложены на значительном расстоянии от крепости и мало-помалу доведены до окраин рва. Ров был поспешно засыпан землею, и, благодаря непрерывным усилиям войск, был сделан под фундаментом стены подкоп; а для того, чтобы земля не осыпалась, были вколочены деревянные подпорки на приличном одна от другой расстоянии. Солдаты трех избранных когорт поодиночке и молча пробрались по этому темному и опасному проходу, и их неустрашимый начальник шепотом передал через своих подчиненных известие, что он достиг такого пункта, откуда может выйти в улицы неприятельского города. Юлиан сдержал его горячность, чтобы обеспечить успех предприятия, и немедленно отвлек внимание гарнизона смятением и шумом всеобщего приступа. Персы, с презрением смотревшие со своих стен на бесполезные усилия осаждающих, прославляли в песнях величие Сапора и осмелились уверять императора, что он успеет переселиться в звездное жилище Ормузда, прежде чем получит надежду овладеть неприступным городом Маогамалхой. Но город уже был взят. История сохранила имя простого солдата, который прежде всех вышел из прохода и забрался в одну никем не занятую башню. Его товарищи расширили проход и с неудержимой храбростью устремились вперед. Уже тысяча пятьсот римлян находились внутри города. Пораженный удивлением гарнизон покинул стены, которые были его единственной охраной; ворота были тотчас взломаны, и солдаты стали удовлетворять свою жажду мщения умерщвлением всех без разбора, пока не отвлеклись от этого занятия удовлетворением своего сладострастия и своей алчности. Губернатор, который сдался в плен, полагаясь на обещание быть помилованным, был через несколько дней после того сожжен живым за то, что сказал несколько слов, оскорбительных для чести Гормизда. Укрепления были срыты до основания, и не было оставлено никаких признаков того, что когда-то существовал город Маогамалха. В окрестностях персидской столицы находились три великолепных дворца, тщательно украшенных всем, что могло удовлетворять склонность к роскоши и гордость восточного монарха. Красиво расположенные вдоль берегов Тигра сады были украшены, согласно со вкусами персов, симметрически рассаженными цветами, фонтанами, тенистыми аллеями, а обширные парки были огорожены для содержания волков, львов и кабанов, на которых тратились большие суммы денег для царских развлечений охотой. Стены парков были разрушены, дикие звери пали под стрелами солдат, а дворцы Сапора были обращены по приказанию римского императора в пепел. В этом случае Юлиан доказал, что он или вовсе не знал, или не хотел соблюдать тех правил вежливости, которые установлены между враждующими монархами благоразумием и просвещением нашего времени. Впрочем, эти бесполезные опустошения не должны возбуждать в нас ни сильного сострадания, ни сильного негодования. Простая голая статуя, изваянная руками греческого художника, имеет более высокую цену, чем все эти грубые и дорогие памятники варварского искусства; если же мы стали бы скорбеть о разрушении дворца более чем о сожжении хижины, мы этим доказали бы, что наше человеколюбие весьма неправильно взвешивает бедствия человеческой жизни. Юлиан был предметом ужаса и ненависти для персов, и живописцы этой нации изображали его в виде свирепого льва, пасть которого извергает всепожирающий огонь. Но в глазах своих друзей и своих солдат герой-философ представлялся в более благоприятном свете, и его добродетели никогда еще не обнаруживались так явно, как в этот последний и самый деятельный период его жизни. Он без усилий и почти без всякой со своей стороны заслуги держался своих обычных правил умеренности и воздержания. Подчиняясь требованиям той искусственной мудрости, которая присваивает себе безусловное господство и над умом и над телом, он непреклонно отказывал самому себе в удовлетворении самых естественных вожделений. В жарком климате Ассирии, вызывающем сладострастных людей на удовлетворение всех чувственных влечений, юный завоеватель сохранил свое целомудрие чистым и неприкосновенным; Юлиан даже не пожелал, просто из любопытства, посмотреть на тех попавшихся к нему в плен красавиц, которые не стали бы противиться его желаниям, а, напротив того, стали бы соперничать одна с другой из-за его ласк. С такой же твердостью, с какой он противостоял любовным соблазнам, он выносил военные труды. Когда римляне проходили по вязкой, затопленной водой местности, их государь, шедший пешком во главе своих легионов, разделял их лишения и поощрял их усердие. Во всех необходимых работах Юлиан спешил лично принять деятельное участие, и нередко случалось, что императорская мантия была так же мокра и выпачкана, как грубое одеяние последнего солдата.
Осада двух городов не раз доставляла ему случай выказывать такую личную храбрость, которая, при усовершенствованном положении военного искусства, редко требуется от опытного генерала. Император стоял перед Перизаборской цитаделью, не обращая никакого внимания на угрожавшую ему опасность, и поощрял войска взломать железные ворота, пока не был почти со всех сторон осыпан массой направленных в него метательных снарядов и громадных камней. В то время как он осматривал внешние укрепления Маогамалхи, два перса, решившиеся пожертвовать своей жизнью для своей родины, внезапно бросились на него с обнаженными палашами; император ловко подставил под их удары свой поднятый кверху щит и затем нанес одному из нападавших такой сильный и меткий удар, что положил его мертвым к своим ногам. Уважение монарха, отличающегося теми самыми доблестями, которые он хвалит, есть самая лучшая награда для его доблестных подданных, и тот авторитет, которым пользовался Юлиан благодаря своим личным достоинствам, дал ему возможность восстановить и заставить исполнять строгие правила старинной дисциплины. Он наказал частью смертью, частью позором три кавалерийских эскадрона, утративших в одной стычке с Суреной и свою честь и одно из своих знамен, а тех солдат, которые первыми вошли в город Маогамалху, он наградил так называемыми осадными (obsidionalis) венками. После осады Перизабора император должен был употребить в дело всю свою твердость, чтобы сдержать наглую жадность солдат, громко жаловавшихся на то, что они награждены за свои заслуги пустяшным подарком в одну сотню серебряных монет. Его основательное негодование выразилось в следующих веских и благородных словах, достойных римлянина: "Богатства составляют цель ваших желаний; эти богатства находятся в руках персов; вам предоставляется эта плодородная страна как добыча, служащая наградой храбрости и дисциплины. Поверьте мне, – продолжал Юлиан, – что римская республика, когда-то обладавшая громадными сокровищами, доведена теперь до нужды и бедственного положения оттого, что трусливые и корыстолюбивые министры убедили наших государей покупать у варваров спокойствие ценой золота. Источники доходов истощены, города разорены, провинции обезлюдели; что касается самого меня, то единственное наследство, доставшееся мне от моих царственных предков, заключается в душе, недоступной для страха, и пока я буду убежден, что все истинные преимущества заключаются в душевных достоинствах, я буду не краснея сознаваться в достойной уважения бедности, которая во времена древних доблестей составляла славу Фабриция. Эта слава и эти доблести могут сделаться вашим достоянием, если вы будете внимать голосу небес и вашего вождя. Если же вы намерены оказывать безрассудное упорство и решились подражать постыдному и пагубному примеру прежних мятежей, то продолжайте; я готов стоя умереть, как прилично императору, занимавшему первое место между людьми, и я не дорожу скоропреходящей жизнью, которая может ежечасно прекратиться от случайно схваченной лихорадки. Если бы меня признали недостойным главного командования армией, то между вами нашлось бы (я говорю это с гордостью и с удовольствием) немало таких начальников, которые, по своим личным достоинствам и по своей опытности, способны руководить самыми трудными военными действиями. Воздержанность, с которой я пользовался верховной властью, такова, что я могу без сожалений и без опасений жить в неизвестности как частный человек". Скромная твердость Юлиана вызвала единодушные рукоплескания и изъявления покорности со стороны римлян, которые объявили, что уверены в победе, пока будут сражаться под знаменем своего геройского государя. Их храбрость воспламенялась от его частых и привычных клятвенных утверждений (так как эти выражения желаний были клятвами в устах Юлиана): "Если бы я мог подчинить персов моей власти! Если бы я мог восстановить могущество и славу республики!" Жажда славы была пылкой страстью его души; но только после того, как он мог попирать ногами развалины Маогамалхи, он позволил себе сказать: "Теперь мы запаслись некоторыми материалами для антиохийского софиста". Счастье и мужество Юлиана восторжествовали над всеми препятствиями, которые могли остановить его наступательное движение к Ктесифону. Но до взятия и даже до осады персидской столицы еще было далеко, и мы не могли бы составить себе ясного понятия о том, как вел император атаку, если бы мы не ознакомились предварительно с местностью, которая была театром его смелых и искусных военных действий. В двадцати милях к югу от Багдада, на восточном берегу Тигра, любознательные путешественники не могли не заметить развалин дворцов Ктесифона, который был, во времена Юлиана, большим и многолюдным городом. И имя и слава соседней Селевкии угасли навсегда, и единственный уцелевший квартал этой греческой колонии принял, вместе с ассирийским языком и нравами, свое первобытное название Кош. Кош был расположен на западной стороне Тигра, но по своему положению он считался предместьем Ктесифона, с которым, как следует полагать, соединялся посредством постоянного плашкоутного моста. Эти соединенные вместе части составляли то, что носило общее название Аль-Моден, или городов, которым жители Востока обозначали зимнюю резиденцию Сассанидов, а вся окружность персидской столицы была сильно защищена водами реки, высокими стенами и непроходимыми болотами. Лагерь Юлиана был раскинут подле развалин Селевкии и был защищен рвом и валом от вылазок многочисленного и предприимчивого гарнизона Коша. В этой плодородной и красивой местности римляне нашли в изобилии воду и фураж, а некоторые форты, которые могли бы затруднять движения их войск, сдались после небольшого сопротивления перед их мужественными усилиями. Их флот перешел из Евфрата в искусственный глубокий и судоходный канал, изливавший воды этой реки в Тигр в небольшом расстоянии ниже главного города. Если бы он продолжал плавание по этому царскому каналу, носившему название Нагар-Малха, то промежуточное положение Коша отрезало бы его от армии Юлиана, а опрометчивая попытка подняться против течения Тигра и силой проложить себе путь внутрь неприятельской столицы повлекла бы за собой совершенное уничтожение римского флота. Предусмотрительный император предвидел эту опасность и нашел средство избежать ее. Так как он изучил до последних мелочей военные действия Траяна в той же самой местности, то он припомнил, что его воинственный предшественник вырыл новый судоходный канал, который, оставляя Кош в правой стороне, переливал воды Нагар-Малхи в реку Тигр немного выше городов. При помощи местных крестьян Юлиан отыскал остатки этих старинных сооружений, почти совершенно уничтоженных с предвзятым намерением или случайно. Благодаря неутомимым усилиям солдат очень скоро был прорыт широкий и глубокий канал для принятия вод Евфрата. Была сооружена крепкая плотина, чтобы пресечь обычное направление Нагар-Малхи, потоки воды стремительно потекли в свое новое русло, и римский флот, с торжеством плывя по Тигру, насмеялся над пустыми и бесполезными преградами, которыми хотели остановить его плавание ктесифонские персы.
Так как было необходимо переправить римскую армию через Тигр, то предстояла хотя и менее тяжелая, но еще более опасная работа, чем та, какая была потрачена на предшествовавшую экспедицию. Река была широка и быстра; подъем был крут и неудобен, а за окопами, возвышавшимися на противоположном берегу, стояла многочисленная армия из тяжеловооруженных воинов, искусных стрелков из лука и громадных слонов, которым (по нелепому гиперболическому выражению Либания) было так же легко растоптать легион из римлян, как они топтали засеянное хлебом поле. В присутствии такого противника сооружение моста было невозможно, и неустрашимый монарх, тотчас сообразивший, какой был единственный способ одолеть это препятствие, умел скрыть свой замысел и от варваров, и от своих собственных войск, и даже от своих генералов. Под благовидным предлогом проверки состояния складов было приказано восьмидесяти судам выложить свой груз на сухую землю, а избранному отряду, по-видимому предназначавшемуся для какой-то тайной экспедиции, было приказано быть наготове к выступлению по первому сигналу. Юлиан скрывал свое беспокойство под радостной самоуверенной улыбкой и, чтобы отвлечь внимание своих врагов, отпраздновал с оскорбительной для них торжественностью военные игры под самыми стенами Коша. Этот день был посвящен удовольствию, но лишь только окончился ужин, император созвал в свою палатку генералов и сообщил им, что в эту ночь должен состояться переход через Тигр. Пораженные удивлением, они хранили почтительное молчание, но когда всеми уважаемый Саллюстий, пользуясь привилегиями своих лет и своей опытности, стал возражать, и прочие генералы стали не стесняясь поддерживать его благоразумные увещания. Юлиан ограничился замечанием, что завоевание Персии и безопасность армии зависят от успеха этой попытки, что число врагов, вместо того чтобы уменьшаться, будет увеличиваться постоянно прибывающими подкреплениями и что дальнейшая отсрочка предприятия не уменьшит ни ширины реки, ни вышины противоположного берега. Сигнал был тотчас подан, и войска исполнили данные им приказания; самые нетерпеливые из легионных солдат поспешно заняли пять судов, стоявших всех ближе к берегу, и так как они стали грести своими веслами с чрезвычайным усердием, то через несколько минут исчезли из глаз среди ночного мрака. На противоположном берегу показалось пламя, и Юлиан, очень хорошо понимавший, что его передовые суда, при своей попытке пристать к берегу, были зажжены неприятелем, ловко извлек из их опасного положения предзнаменование победы. "Наши товарищи, – воскликнул он с жаром, – уже овладели берегом; посмотрите, они подают нам условленный сигнал; поспешим же помочь им и доказать, что и мы так же храбры, как они". Совокупное и быстрое движение большого флота осилило стремительность течения, и римляне достигли восточного берега Тигра достаточно скоро, чтобы быть в состоянии погасить пламя и спасти своих отважных товарищей. Трудности крутого и высокого подъема увеличивались от тяжести оружия и от ночного мрака. Град камней, стрел и зажигательных снарядов сыпался на нападающих, но после упорной борьбы они вскарабкались на берег и водрузили на насыпи знамя победы. Лишь только Юлиан, который сам вел атаку во главе легкой пехоты, овладел такой позицией, с которой мог сражаться на одном уровне с неприятелем, он окинул место действия взором искусного и опытного военачальника, поставил самых храбрых солдат, согласно с наставлениями Гомера, во фронте и в арьергарде и приказал всем трубачам императорской армии дать сигнал к бою. Римляне, огласив воздух боевыми возгласами, двинулись мерными шагами под такт воодушевляющих звуков военной музыки, пустили в неприятеля свои страшные копья и с обнаженными мечами устремились вперед для того, чтобы вступить с неприятелем в рукопашный бой и тем лишить его возможности употреблять в дело метательные снаряды. Все сражение продолжалось около двенадцати часов, пока постепенное отступление персов не обратилось в беспорядочное бегство, для которого подали постыдный пример главные вожди и сам Сурена. Победители преследовали их до ворот Ктесифона и, может быть, вошли бы в объятый страхом город, если бы опасно раненный стрелой военачальник Виктор не умолял их отказаться от опрометчивой попытки, которая оказалась бы гибельной, если бы не была успешна. По словам римлян, сами они лишились только семидесяти пяти человек, тогда как варвары оставили на поле битвы две тысячи пятьсот, а по словам других, даже шесть тысяч своих самых храбрых воинов. Добыча была такова, какой можно было ожидать от богатств и роскоши азиатского лагеря; она состояла из множества золота и серебра, из великолепного оружия и украшений и из кроватей и столов, сделанных из массивного серебра. Победоносный император раздал в награду за храбрость некоторые почетные отличия и гражданские, стенные и морские венки, которые, по его мнению, и может быть по мнению его одного, были более драгоценны, чем все богатства Азии. В честь бога войны было совершено торжественное жертвоприношение, но внутренности жертв предвещали самые печальные события, и Юлиан скоро узнал по менее сомнительным признакам, что его счастию настал конец.
Составлявшие его дворцовую стражу юпитерцы и геркулианцы вместе с остальными войсками, составлявшими почти две трети всей армии, были безопасно перевезены через Тигр на другой день после битвы. В то время как персы смотрели со стен Ктесифона на опустошение окружающей местности, Юлиан не раз тревожно посматривал на север в надежде, что как он сам победоносно проник до столицы Сапора, так и присоединение его военачальников Севастиана и Прокопия будет совершено с одинаковой храбростью и поспешностью. Его ожидания не сбылись вследствие вероломства царя Армении, который дозволил или, всего вероятнее, приказал своим вспомогательным войскам покинуть римский лагерь, и вследствие раздоров между двумя генералами, которые были не способны задумать или привести в исполнение какой-либо план для общей пользы. После того как император отказался от надежды получить эти важные подкрепления, он согласился созвать военный совет и, выслушав все мнения, согласился с теми из генералов, которые отговаривали от осады Ктесифона как от бесполезного и опасного предприятия. Нам нелегко понять, благодаря каким усовершенствованиям в возведении укреплений город, который предшественники Юлиана три раза осаждали и три раза брали, мог сделаться неприступным для шестидесятитысячной римской армии, находившейся под начальством храброго и опытного военачальника и в изобилии снабженной кораблями, провизией, осадными машинами и боевыми снарядами. Но любовь к славе и презрение к опасностям, составляющие отличительные черты Юлианова характера, служат порукой в том, что он упал духом не от каких-нибудь ничтожных или воображаемых препятствий. В то самое время, как он опасался предпринять осаду Ктесифона, он с упорством и с негодованием отверг самые лестные для него мирные предложения. Сапор, так давно привыкший к мешкотным движениям Констанция, был поражен неустрашимой торопливостью его преемника. До самых пределов Индии и Скифии сатрапы отдаленных провинций получили приказание собрать свои войска и немедленно идти на помощь к своему государю. Но их приготовления были копотливы, а их движения медленны, и прежде нежели Сапор был в состоянии вывести в открытое поле свою армию, он получил печальное известие об опустошении Ассирии, о разорении его дворцов и о поражении самых храбрых его войск, охранявших переправу через Тигр. Его царская гордость была унижена до последней крайности; он стал обедать не иначе как сидя на земле, а его всклокоченные волосы обнаруживали его душевную скорбь и тревогу. Он, может быть, не отказался бы уступить половину своих владений, чтобы спокойно пользоваться остальной, и охотно подписался бы на мирном трактате верным и покорным союзником римского завоевателя. Один персидский министр высокого ранга, пользующийся доверием своего государя, был втайне послан к Гормизду под предлогом переговоров о частных делах; он бросился к ногам Гормизда и умолял его доставить ему случай лично говорить с императором. Как гордость, так и чувство человеколюбия, как воспоминания о его происхождении, так и обязанности его положения, – все заставляло этого принца из рода Сассанидов содействовать такой спасительной мере, которая положила бы конец бедствиям Персии и обеспечила бы торжество Рима. К своему удивлению, он встретил непреклонное упорство в герое, который, к несчастью и для самого себя и для своей страны, не позабыл, что Александр всегда отвергал мирные предложения Дария. Но так как Юлиан сознавал, что ожидание прочного и славного мира может охладить пыл его солдат, то он настоятельно просил Гормизда втихомолку отправить назад Сапорова министра и скрыть этот опасный соблазн от сведения армии.
И честь и расчет не дозволяли Юлиану терять время под неприступными стенами Ктесифона, а всякий раз, как он вызывал оборонявших город варваров сразиться с ним в открытом поле, они благоразумно отвечали ему, что если он желает выказать свою храбрость, то пусть поищет армию великого царя. Он понял, что было оскорбительного в этих словах, и последовал данному совету. Вместо того чтобы раболепно ограничивать военные действия берегами Евфрата и Тигра, он решился последовать примеру отважного Александра и смело проникнуть внутрь персидских провинций, чтобы вынудить своего противника на борьбу с ним, – быть может в равнинах близ Арбел, – из-за обладания Азией. Его великодушие вызвало одобрение и измену со стороны одного коварного персидского аристократа, который для спасения своего отечества самоотверженно принял на себя роль, полную опасности, лжи и позора. В сопровождении нескольких преданных приверженцев он бежал в императорский лагерь, рассказал вымышленные подробности о нанесенных ему обидах, описал в преувеличенном виде жестокосердие Сапора, неудовольствие народа и слабость монархии и смело предложил самого себя римлянам в руководители похода и в заложники успеха. Благоразумный и опытный Гормизд тщетно указывал на самые основательные поводы для недоверия, и легковерный Юлиан, положившись на советы изменника, принял такое решение, которое в общем мнении заставляло сомневаться в его благоразумии и ставило его в опасное положение. Он в течение одного часа уничтожил флот, который был переведен туда из-за пятисот с лишком миль ценой стольких усилий, сокровищ и крови. Были оставлены в целости двенадцать или, по большей мере, двадцать два небольших судна, которые предполагалось вести на дрогах вслед за армией и употреблять на сооружение временных мостов для переправы через реки. Для армии было оставлено провизии на двадцать дней, а остальные припасы, вместе с флотом из тысячи ста судов, стоявших на Тигре на якоре, были преданы пламени в исполнение безусловного императорского приказания. Христианские епископы Григорий и Августин издеваются над безумием Отступника, который собственными руками привел в исполнение приговор божеского правосудия. Хотя их мнения едва ли имеют большой вес в вопросе, касающемся военного дела, однако они подтверждаются хладнокровным приговором опытного солдата, который собственными глазами видел, как горел флот, и который не мог не одобрять ропота солдат. Тем не менее можно бы было привести некоторые благовидные и даже солидные резоны в оправдание принятого Юлианом решения. Евфрат никогда не был судоходен далее Вавилона, а Тигр далее Описа. Расстояние этого последнего города от римского лагеря было не очень значительно, и Юлиан был бы скоро вынужден отказаться от тщетного и неисполнимого намерения провести большой флот против течения быстрой реки, плавание по которой, сверх того, затруднялось во многих местах и натуральными и искусственными порогами. Действия парусов и весел было бы недостаточно; пришлось бы тянуть суда на буксире против течения реки; силы двадцати тысяч солдат истощились бы в этой скучной и низкой работе, и римляне, продолжая подвигаться вперед вдоль берегов Тигра, могли бы только рассчитывать на возвращение домой, не совершив ничего, что могло бы считаться достойным гения или славы их вождя. Если же, напротив того, следовало проникнуть внутрь страны, то уничтожение флота и запасов было единственным способом не отдавать эту ценную добычу в руки многочисленных и деятельных войск, которые могли внезапно устремиться на нее из ворот Ктесифона. Если бы Юлиан вышел из этой борьбы победителем, мы теперь восхищались бы и образом действий и мужеством героя, который, отняв у своих солдат всякую надежду на отступление, оставлял им выбор лишь между смертью и победой.
Римляне были почти вовсе незнакомы с теми громоздкими артиллерийскими обозами и фурами, которые замедляют движение новейших армий. Тем не менее во все века продовольствие шестидесятитысячной армии не могло не быть главным предметом заботливости опытного военачальника, а это продовольствие он мог извлекать только или из своей собственной страны, или из неприятельской. Если бы Юлиан мог сохранить в своих руках способ сообщений через Тигр и города, завоеванные им в Ассирии, то эта опустошенная провинция не могла бы доставлять ему обильных и постоянных средств продовольствия в такое время года, когда земля покрывается вышедшими из берегов водами Евфрата, а вредный для здоровья воздух наполняется массами бесчисленных насекомых. Неприятельская страна была, по наружному виду, гораздо более привлекательна. Обширные пространства, занимающие промежуток между рекой Тигр и горами Мидии, были покрыты городами и селениями, а плодородная почва была большей частью очень хорошо возделана. Юлиан мог рассчитывать на то, что завоеватель, имеющий в своем распоряжении два самых могущественных способа убеждения – железо и золото, без труда добудет обильные средства продовольствия благодаря страху или корыстолюбию туземного населения. Но с приближением римлян эта роскошная и приятная перспектива внезапно исчезла. Повсюду, куда бы они ни направили свои шаги, жители покидали незащищенные деревни и укрывались в укрепленных городах; оказывалось, что скот угнан, что трава и созревший на полях хлеб сожжены, а лишь только угасало пламя, остановившее дальнейшее движение Юлиана, его глазам представлялся печальный вид дымящейся и обнаженной пустыни. Такой отчаянный, но целесообразный план обороны может быть приводим в исполнение лишь энтузиазмом народа, который дорожит не столько своей собственностью, сколько своей независимостью, или строгостью неограниченного монарха, который руководствуется требованиями общей пользы, не справляясь с желаниями своих подданных. В настоящем случае и усердие и повиновение персов содействовали исполнению приказаний Сапора, и Юлиан был вынужден довольствоваться скудным запасом провизии, который с каждым днем уменьшался в его руках. Прежде нежели этот запас успел истощиться, Юлиан еще мог бы достигнуть богатых и не воинственных городов Экбатаны и Сузы, если бы быстро направился туда самым прямым путем; но незнание дороги и вероломство проводников лишили его и этого последнего ресурса. Римляне в течение нескольких дней бродили по местности, лежащей к востоку от Багдада; персидский перебежчик, так ловко заманивший их в западню, спасся от их мщения бегством, а его товарищи – лишь только их подвергнули пытке, – выдали тайну заговора. Мечты о завоевании Гиркании и Индии, которыми так долго тешил себя Юлиан, сделались для него источником душевных страданий. Сознавая, что его собственное неблагоразумие было причиной общего бедственного положения, он тревожно взвешивал шансы спасения или успеха, не получая удовлетворительного ответа ни от богов, ни от людей. Наконец он остановился, как на единственном способе спасения, на решении направиться к берегам Тигра, а оттуда достигнуть быстрыми переходами границ Кордуэны – плодородной и дружески расположенной провинции, признававшей над собой верховенство Рима. Упавшие духом войска повиновались приказанию начать отступление лишь через семьдесят дней после того, как они перешли Хабору в полной уверенности, что ниспровергнут персидскую монархию.
Пока римляне, по-видимому, направлялись внутрь страны, за их движениями наблюдали и их издали тревожили отряды персидской кавалерии, появлявшиеся то врассыпную, то сомкнутыми рядами и вступавшие в незначительные схватки с авангардом. Но эти отряды имели позади себя более значительные силы, и лишь только римские колонны повернули к Тигру, равнина покрылась облаком пыли. Римляне, мечтавшие лишь о безопасном и скором отступлении, старались уверить себя, что причиной этого тревожного явления стадо диких ослов или, быть может, приближение какого-нибудь дружелюбного племени арабов. Они остановились, раскинули свои палатки, укрепили свой лагерь, провели всю ночь в непрерывной тревоге и увидели на рассвете, что они окружены персидской армией. Вслед за этой армией, которая была лишь авангардом варваров, скоро появились главные неприятельские силы, состоявшие из тяжеловооруженных всадников, стрелков из лука и слонов, и находившиеся под начальством Мерана, военачальника высокого ранга, пользовавшегося большой известностью. Его сопровождали двое из царских сыновей и многие из высших сатрапов, а молва и страх преувеличивали силу остальных войск, медленно приближавшихся под предводительством самого Сапора. Когда римляне снова двинулись вперед, их длинная боевая линия, будучи вынуждена то изгибаться, то разделяться, применяясь к разнообразным условиям местности, часто представляла бдительному неприятелю благоприятные случаи для нападений. Персы неоднократно с яростью устремлялись на римлян, но всегда встречали энергичный отпор, а в сражении при Маронге, почти заслуживающем названия битвы, Сапор потерял много сатрапов и, – что для него, вероятно, было одинаково ценно, – множество слонов. Этот блестящий успех не обошелся без значительных потерь со стороны римлян; многие из их лучших офицеров были или убиты, или ранены, и сам император, воодушевлявший и направлявший войска в критические минуты, был вынужден подвергать свою жизнь опасности и употреблять в дело свои воинские дарования. Тяжесть оружия, составлявшая и при нападениях, и при обороне главную силу и охрану римлян, делала их неспособными к продолжительному и успешному преследованию неприятеля, а так как восточные всадники были приучены на всем скаку метать свои дротики и пускать свои стрелы во всех возможных направлениях, то персидская кавалерия никогда не была так страшна, как во время быстрого и беспорядочного бегства. Но самой непоправимой потерей для римлян была потеря времени. Храбрые ветераны, привыкшие к холодному климату Галлии и Германии, падали в обморок от знойной жары ассирийского лета; их энергия ослабела от непрерывных переходов и сражений, а движение армии было замедлено предосторожностями, которые было необходимо принимать при отступлении в глазах предприимчивого неприятеля. По мере того как уменьшалось количество запасов, с каждым днем и с каждым часом возвышалась стоимость и цена продовольствия в римском лагере. Юлиан, всегда довольствовавшийся такой пищей, от которой отвернулся бы с пренебрежением голодный солдат, раздавал войскам съестные припасы, предназначенные для императорского двора, и все, что он мог сберечь из багажа трибунов и военачальников. Но это незначительное вспоможение лишь сильнее заставляло сознавать крайность бедственного положения, и римляне стали предаваться мрачным опасениям, что, прежде чем они успеют добраться до границ империи, они все погибнут или от голода, или от меча варваров.
В то время как Юлиан боролся с почти непреодолимыми трудностями своего положения, он все еще посвящал часы ночной тишины ученым занятиям и размышлениям. Когда он закрывал глаза, чтобы заснуть непродолжительным и прерывистым сном, его ум волновали мучительные заботы, и нет ничего удивительного в том, что перед ним еще раз появился гений империи, закрывавший траурным покрывалом и свою голову и свой рог изобилия и медленно удалявшийся от императорской палатки. Монарх встал со своего ложа, и, выйдя из своей палатки, чтобы освежить свой усталый ум прохладным ночным воздухом, он увидел огненный метеор, который быстро летел по небу и внезапно исчез. Юлиан был убежден, что видел грозный лик бога войны; созванные им на совет тосканские гаруспики единогласно объявили, что он должен уклоняться от сражения; но необходимость и рассудок одержали на этот раз верх над суеверием, и на рассвете трубы подали сигнал к выступлению. Армия двинулась вперед по холмистой местности, а холмы были заранее заняты персами. Юлиан вел авангард с искусством и вниманием опытного военачальника, когда был встревожен известием, что на его арьергард сделано неожиданное нападение. Так как погода была жаркая, он не устоял против желания снять с себя латы и, схватив щит у одного из лиц своей свиты, поспешил с достаточными подкреплениями на выручку арьергарда. Точно такая же опасность заставила неустрашимого монарха поспешить на помощь к своему фронту; а в то время, как он галопировал промеж колонн, центр левого крыла был атакован и почти совершенно разбит вследствие стремительного на него нападения персидской кавалерии и слонов. Эта безобразная масса людей и животных была отражена благодаря удачной эволюции легкой пехоты, которая ловко и успешно направила свои стрелы в спину всадников и в ноги слонов. Варвары обратились в бегство, а Юлиан, всегда появлявшийся в самом опасном месте, поощрял и голосом и жестами преследование неприятеля. Его испуганные телохранители, чувствуя невозможность устоять против теснившей их смешанной толпы друзей и врагов, напомнили своему бесстрашному государю, что на нем нет лат, и стали умолять его не подвергать себя неминуемой опасности. В эту самую минуту один обращенный в бегство персидский эскадрон осыпал их градом дротиков и стрел, а одно копье, оцарапав руку Юлиана, пронзило ему ребро и засело в нижней части печени. Юлиан попытался вытащить из своего тела смертоносное орудие, но обрезал себе пальцы о его острие и упал без чувств с лошади. Его телохранители поспешили к нему на помощь; они осторожно подняли с земли раненого императора и перенесли его с места сражения в самую близкую палатку. Слух об этом печальном происшествии пролетел по рядам войск, но скорбь римлян воодушевила их непреодолимым мужеством и жаждой мщения. Кровопролитный и упорный бой продолжался до тех пор, пока ночной мрак не заставил сражающихся разойтись: персы могли похвастаться успехом своего нападения на левое крыло, где был убит министр двора Анатолий, а префект Саллюстий спасся с большим трудом. Но исход боя не был благоприятен для варваров. Они оставили на поле сражения двух своих предводителей, Мерана и Ногордата, пятьдесят знатных людей или сатрапов и множество самых храбрых из своих солдат; если бы Юлиан остался жив, этот успех римлян мог бы иметь последствия решительной победы.
Первые слова, сказанные Юлианом после того, как он пришел в себя от обморока, причиненного потерей крови, были выражением его воинственного пыла. Он потребовал коня и оружия и горел нетерпением устремиться на бой. Это болезненное усилие истощило его последние силы, а осмотревшие его рану хирурги нашли признаки приближающейся смерти. Он воспользовался этими страшными минутами с твердостью героя и мудреца; философы, сопровождавшие его в этой гибельной экспедиции, сравнивали палатку Юлиана с тюрьмой Сократа, а зрители, собравшиеся вокруг его смертного одра или по обязанности, или из дружбы, или из любопытства, с почтительной скорбью внимали предсмертной речи своего умирающего императора. "Друзья и воины-товарищи, для меня настало время расстаться с жизнью, и я с готовностью исполняю обязанности должника, возвращая природе то, что она мне ссудила. Философия научила меня, что душа гораздо превосходнее тела и что отделение самой благородной части нашего существа должно возбуждать не огорчение, а радость. Религия научила меня, что ранняя смерть часто бывает наградой за благочестие, и я считаю за милость богов смертельный удар, избавляющий меня от опасности унизить характер, до сих пор находивший себе опору в добродетели и в благородстве. Я умираю без угрызений совести, потому что я жил без преступлений. Мне приятно вспомнить о невинности моей домашней жизни, и я могу с уверенностью утверждать, что верховная власть, – этот отблеск Божеского Всемогущества, – сохранилась в моих руках чистой и незапятнанной. Ненавидя безнравственные и разрушительные принципы деспотизма, я считал благосостояние народа за цель управления. Подчиняя мои действия законам благоразумия, справедливости и умеренности, я полагался в том, что будет, на заботы провидения. Мир был целью моей политики, пока он был совместим с общественным благом; но когда повелительный голос моего отечества призвал меня к оружию, я подверг себя опасностям войны с ясным предвидением (приобретенным мною благодаря знанию ворожбы), что мне суждено погибнуть от меча. Я приношу теперь мою благодарность Предвечному Существу за то, что оно не допустило, чтоб я погиб от жестокосердия какого-нибудь тирана, от кинжала заговорщиков или от медленной мучительной болезни. Оно дозволило мне окончить здешнюю жизнь блестящим и достойным образом на поприще славы, и я считаю, что было бы так же нелепо молить о прекращении жизни, как было бы низко жалеть о нем. Вот все, что я могу сказать; силы изменяют мне, и я чувствую приближение смерти. Благоразумие не дозволяет мне сказать ничего такого, что могло бы повлиять на избрание нового императора. Мой выбор мог бы быть безрассуден или неблагоразумен, а если бы он не был одобрен армией, он мог бы быть гибелен для того, на кого бы я указал. Я могу только, как хороший гражданин, выразить желание, чтоб римляне были счастливы под управлением добродетельного монарха". После этой речи, произнесенной тихим и твердым голосом, (Юлиан распределил, путем военного завещания остатки своего личного состояния; затем, спросив, почему он не видит Анатолия, понял из ответа Саллюстия, что Анатолий убит, и с непоследовательностью, вызванной сердечною привязанностью, выразил сожаление о потере друга. В то же время он укорял присутствующих за их чрезмерную скорбь и умолял их не позорить малодушными слезами смерть монарха, который через несколько минут соединится с небом и с звездами. Присутствующие умолкли, и Юлиан вступил с философами Приском и Максимом в метафизическое рассуждение о свойствах души. Эти умственные и физические усилия, вероятно, ускорили его смерть. Из его раны возобновилось сильное кровотечение: вздувшиеся жилы не позволяли ему свободно дышать; он спросил холодной воды и, лишь только выпил ее, испустил около полуночи дух без больших страданий. Таков был конец этого необыкновенного человека на тридцать втором году жизни, после царствования, продолжавшегося от смерти Констанция, один год и около восьми месяцев. В свои последние минуты он выказал, может быть не без некоторой доли тщеславия, свою любовь к добродетели и славе, которая была его господствующею страстью в течение всей его жизни.
Торжество христианства и бедствия, постигшие империю, были в некоторой степени виною самого Юлиана, который не обеспечил в будущем исполнение своих планов своевременным и зрело обдуманным выбором соправителя и преемника. Но царственный род Констанция Хлора прекращался в его лице, и если бы он серьезно задумал облечь в императорское звание самого достойного из римлян, ему помешали бы исполнить это намерение и трудность выбора, и нежелание поделиться властью, и опасение неблагодарности, и самонадеянность, натурально внушаемая здоровьем, молодостью и удачей. Его неожиданная смерть оставила империю без повелителя и без наследника в таком тревожном и опасном положении, в каком она ни разу не находилась в течение восьмидесяти лет, протекших со времени избрания Диоклетиана. При такой системе управления, которая почти вовсе не признавала преимуществ царского происхождения, знатность рода не имела большого значения; а притязания, основанные на занятии важных должностей, имели случайный и временный характер; поэтому те кандидаты, которые могли помышлять о занятии вакантного престола, должны были искать для себя опоры или в сознании своих личных достоинств, или в надежде расположить к себе общественное мнение. Но положение армии, страдавшей от голода и со всех сторон окруженной варварами, сократило минуты скорби и колебаний. Среди этой сцены ужаса и страданий тело покойного монарха, согласно с его собственными указаниями, было с надлежащими почестями набальзамировано, а на рассвете военачальники созвали военный совет, в котором были приглашены участвовать начальники легионов и офицеры как от кавалерии, так и от пехоты. Трех или четырех часов ночи было достаточно для того, чтоб успели организоваться тайные партии, и когда было предложено приступить к избранию императора, дух крамолы стал волновать собрание. Виктор и Аринфей могли рассчитывать на тех, кто служил при Констанции, а друзья Юлиана приняли сторону галльских военачальников Дагалайфа и Невитты, и можно было опасаться самых пагубных последствий от раздора двух партий, столь противоположных одна другой по характеру и интересам, по принципам управления и, может быть, по своим религиозным убеждениям. Только высокие достоинства Саллюстия могли бы примирить их разномыслия и соединить их голоса на одном лице, и почтенный префект был бы немедленно провозглашен преемником Юлиана, если бы сам он не заявил с искренней и скромной твердостью, что его возраст и недуги делают его неспособным выносить тяжесть диадемы. Военачальники, удивленные и приведенные в замешательство этим отказом, обнаружили готовность последовать здравому совету одного из низших офицеров, который убеждал их действовать так, как они действовали бы в отсутствие императора, – то есть постараться выпутать армию из бедственного положения, в котором она находилась, и затем, если бы им удалось достигнуть пределов Месопотамии, приступить общими силами и с надлежащей обдуманностью к избранию законного государя. В то время как происходило это совещание, несколько голосов приветствовали именами императора и Августа Иовиана, который был не более как первый из домашних слуг. Эти шумные возгласы были тотчас повторены окружавшими палатку гвардейцами и в несколько минут пролетели по всему лагерю до самой его оконечности. Удивленный выпавшим на его долю счастьем, новый монарх был поспешно облечен в императорские одеяния и принял клятву в верности от тех самых военачальников, у которых он так еще недавно искал милостей и покровительства. Самой веской рекомендацией для Иовиана были достоинства его отца, Варрониана, наслаждавшегося в окруженном почетом уединении плодами своей долгой службы. В покрытой мраком свободе частной жизни Иовиан удовлетворял свою склонность к вину и к женскому полу; однако он с честью выдерживал характер христианина и воина. Хотя он не обладал ни одним из тех блестящих достоинств, которые возбуждают в людях удивление и зависть, его красивая наружность, приятный характер и живой ум доставили ему расположение солдат, а военачальники обеих партий одобрили выбор армии, который не был результатом происков их противников. Гордость, которую возбуждало это неожиданное возвышение, умерялась основательным опасением, чтоб в тот же самый день не прекратились и жизнь и царствование нового императора. Все немедленно подчинились настойчивым требованиям необходимости, и первые приказания, данные Иовианом через несколько часов после смерти его предместника, заключались в том, чтобы продолжать движение вперед, которое одно только могло вывести римлян из их бедственного положения.
Уважение врага всего искреннее выражается в внушаемом ему страхе, а степень его страха может быть с точностью измерена радостью, с которой он торжествует свое избавление. Приятное известие о смерти Юлиана, сообщенное в лагере Сапора каким-то перебежчиком, внушило упавшему духом монарху внезапную уверенность в победе. Он тотчас отрядил царскую кавалерию, – быть может знаменитые десять тысяч бессмертных, – с приказанием продолжать преследование и устремился со всеми своими силами на римский арьергард. Этот арьергард был приведен в беспорядок; слоны опрокинули и топтали ногами те знаменитые легионы, которые заимствовали свои почетные названия от имени Диоклетиана и его воинственного соправителя, и три трибуна лишились жизни, стараясь остановить бегущих солдат. Исход сражения был наконец обеспечен благодаря упорной храбрости римлян; персы были отражены с большой потерей людей и слонов, и армия, подвигавшаяся вперед и сражавшаяся в течение длинного летнего дня, достигла вечером Самары, лежащей на берегу Тигра, почти в ста милях от Ктесифона. В следующий день варвары, вместо того чтобы тревожить отступающую армию, напали на лагерь Иовиана, раскинутый в глубокой и уединенной долине. Персидские стрелки из лука тревожили с высоты окружающих холмов утомленных легионных солдат, а один отряд персидской кавалерии, с отчаянною храбростью проникший сквозь преторские ворота, был искрошен в куски подле императорской палатки после боя, исход которого был сначала сомнителен. В следующую ночь римский лагерь близ Карши был огражден от неприятеля высокими речными запрудами, и хотя римскую армию беспрестанно тревожили сарацины, она раскинула свои палатки подле города Дуры через четыре дня после смерти Юлиана. Тигр все еще был у нее с левой стороны; ее надежды и ее съестные припасы уже почти совершенно истощились, и нетерпеливые солдаты, воображавшие, что уже не очень далеко до пределов империи, стали просить своего нового государя о позволении попытаться перейти реку. Опираясь на мнения самых опытных между своих военачальников, Иовиан старался удержать их от всякой опрометчивости и объяснял им, что, если бы даже у них достало ловкости и силы, чтобы переплыть глубокую и быструю реку, они сделаются беззащитными жертвами варваров, занимающих противоположный берег. Наконец, уступая их шумным настояниям, он неохотно согласился на то, чтобы пятьсот галлов и германцев, с детства привыкших к водам Рейна и Дуная, пустились на отважное предприятие, которое могло послужить или поощрением для остальной армии, или предостережением. Во время ночной тишины они переплыли Тигр, напали врасплох на стоявший там неприятельский пост и выкинули на рассвете сигнал, свидетельствовавший об их храбрости и успехе. Удача этой попытки заставила императора послушаться совета инженеров, бравшихся устроить плавучий мост из наполненных воздухом бараньих, бычьих и козлиных кож, покрытых настилкой из земли и фашин. Два дорогих дня были потрачены на эту бесполезную работу, и римляне, уже мучимые голодом, с отчаянием смотрели на Тигр и на варваров, число и ожесточение которых возрастали вместе с лишениями императорской армии.
В этом безвыходном положении упавших духом римлян ободрили слухи о мирных переговорах. Самонадеянность Сапора скоро исчезла: серьезно вникнув в положение дел, он сообразил, что в беспрестанно возобновляющихся нерешительных сражениях он потерял своих самых преданных и самых неустрашимых сатрапов, своих самых храбрых солдат и большую часть своих слонов, и, как опытный монарх, опасался отчаянного сопротивления, превратностей фортуны и еще нетронутых военных сил римской империи, которые могли скоро прийти на помощь к преемнику Юлиана и отомстить за убитого императора. Сам Сурена, в сопровождении другого сатрапа, явился в лагерь Иовиана и объявил, что его милосердный государь готов установить условия, на которых он согласится пощадить и отпустить Цезаря вместе с остатками его пленной армии. Надежда спастись поколебала твердость римлян; советы окружающих и крики солдат заставили императора принять мирные предложения, и префект Саллюстий был немедленно отправлен, вместе с военачальником Аринфеем, чтоб узнать волю великого царя. Коварный перс откладывал, под разными предлогами, заключение мира, возбуждал затруднения, требовал объяснений, придумывал разные извороты, отказывался от сделанных уступок, заявлял новые требования и протянул переговоры четыре дня, пока в римском лагере не истощились последние запасы. Если бы Иовиан был способен на смелый и благоразумный образ действий, он продолжал бы движение вперед с неослабной торопливостью; мирные переговоры приостановили бы нападения варваров, а до истечения четырех дней он мог бы безопасно добраться до плодородной провинции Кордуэны, от которой его отделяли только сто миль. Нерешительный император, вместо того чтоб прорваться сквозь неприятельские сети, ожидал своей участи с терпеливой покорностью и наконец принял унизительные мирные условия, отвергнуть которые уже не было в его власти. Пять провинций по ту сторону Тигра, уступленные римлянам дедом Сапора, были снова присоединены к персидской монархии. Одной статьей трактата Сапор приобретал неприступный город Низиб, с успехом выдержавший против него три осады. Сингара и замок мавров, который был одною из самых сильных крепостей Месопотамии, также были оторваны от империи. Считалось за особую снисходительность то, что жителям этих крепостей было дозволено удалиться, взяв с собою свое имущество; но победитель настоятельно требовал, чтоб римляне навсегда отказались и от самого царя Армении, и от его царства. Между враждующими нациями был заключен мир или, вернее, продолжительное перемирие на тридцать лет; ненарушимость мирного договора была подтверждена торжественными клятвами и религиозными церемониями, и обе стороны обменялись знатными заложниками в обеспечение того, что условия мира будут в точности исполнены.
Антиохийский софист, пришедший в негодование при виде того, что скипетр его героя находится в слабых руках христианского монарха, удивляется умеренности Сапора, который удовольствовался такою небольшою частью римской империи. Если бы Сапор простер свои честолюбивые притязания до Евфрата, он, по словам Либания, мог бы быть уверен, что не встретит отказа. Если бы он захотел раздвинуть пределы Персии до Оронта, Кидна, Сангария или даже Фракийского Босфора, при дворе Иовиана нашлись бы льстецы, которые стали бы уверять робкого монарха, что его остальных провинций вполне достаточно для того, чтобы доставить ему все наслаждения владычества и роскоши. Хотя мы не можем вполне соглашаться с этими внушенными зложелательством предположениями, мы все-таки должны признать, что заключению такого постыдного мира содействовало личное честолюбие Иовиана. Ничтожный дворцовый служитель, достигший престола благодаря не столько своим личным достоинствам, сколько счастливой случайности, горел нетерпением вырваться из рук персов, чтобы быть в состоянии предупредить замыслы Прокопия, командовавшего армией в Месопотамии, и чтоб укрепить свою непрочную власть над легионами и провинциями, еще ничего не знавшими о торопливом и беспорядочном избрании, состоявшемся в лагере по ту сторону Тигра. Неподалеку от той же самой реки, в небольшом расстоянии от роковой стоянки в Дуре, десять тысяч греков, без военачальников, без проводников, без съестных припасов, были оставлены на произвол победоносного монарха в тысяче двухстах милях от своего отечества. Различие их образа действий и успеха от того, как вели себя римляне, обусловливалось не столько их положением, сколько их характером. Вместо того чтобы смиренно подчиняться решениям тайных совещаний и личным мнениям одного человека, греки вдохновлялись благородным энтузиазмом народных собраний, на которых душа каждого гражданина наполняется любовью к славе, горделивым сознанием своей свободы и презрением к смерти. Сознавая, что их оружие и дисциплина дают им превосходство над варварами, они с негодованием отвергли мысль о каких-либо уступках и отказались сдаться на капитуляцию; они преодолели все препятствия терпением, мужеством и военным искусством, и знаменитое отступление десяти тысяч было насмешкой над бессилием персидской монархии, которое с тех пор стало вполне очевидным.
Взамен своих унизительных уступок император, вероятно, мог бы включить в мирный договор условие, чтобы его голодающая армия была снабжена съестными припасами и чтобы ей было дозволено перейти Тигр по мосту, который был построен персами. Но если Иовиан действительно осмелился просить такого справедливого условия, оно было решительно отвергнуто надменным восточным тираном, милосердие которого ограничивалось тем, что он помиловал врага, вторгнувшегося в его владения. Сарацины не переставали захватывать римских мародеров, но военачальники и войска Сапора не нарушали условий перемирия, и Иовиан мог выбрать самое удобное место для переправы через реку. Мелкие суда, оставшиеся в целости после сожжения флота, оказали в этом случае чрезвычайно важную услугу. Они сначала перевезли императора и его фаворитов, а затем на них переправилась большая часть армии. Но так как всякий заботился о своей личной безопасности и боялся быть покинутым на неприятельском берегу, то солдаты, не имевшие достаточно терпения, чтобы дожидаться медленного возвращения судов, пытались с большим или меньшим успехом переплывать реку на легких плетенках или на надутых воздухом кожах, держа в поводу своих лошадей. Многие из этих бесстрашных удальцов были поглощены волнами, многие другие были увлечены силою течения и сделались легкой добычей корыстолюбия и жестокости свирепых арабов, и потери, понесенные армией при переправе через Тигр, были так же значительны, как если бы целый день был проведен в битве. Лишь только римляне переправились на западный берег реки, они избавились от нападений варваров, но во время трудного перехода в двести миль через равнины Месопотамии их страдания от жажды и голода доходили до крайней степени. Они были вынуждены проходить по песчаной степи, на которой не было, на протяжении семидесяти миль, ни одного листика свежей травы и ни одного ключа свежей воды и на которой, на всем ее негостеприимном пространстве, нельзя было найти никаких следов, оставленных друзьями или недругами. Когда в лагере у кого-нибудь находили небольшое количество крупитчатой муки, то за двадцать фунтов весу охотно предлагали десять золотых монет; вьючных животных убивали и ели, и степь была усеяна оружием и багажом римских солдат, которые доказывали своими лохмотьями и своими исхудалыми лицами, как велики были вынесенные ими лишения и как было бедственно их настоящее положение. Небольшой обоз со съестными припасами был отправлен навстречу к армии до Урского замка, и эта помощь была тем более приятна, что она свидетельствовала о преданности Севастиана и Прокопия. В Фильсафате император очень милостиво принял военачальников, командовавших в Месопотамии, и остатки когда-то блестящей армии наконец нашли себе отдых под стенами Низиба. Гонцы Иовиана уже провозгласили, на языке лести, о его избрании, о заключенном им мирном договоре и о предстоящем его возвращении, и новый монарх принял самые действенные меры для обеспечения преданности европейских армий и провинций, отдав военное командование в руки таких военачальников, которые стали бы, из личных расчетов или из преданности, непоколебимо защищать интересы своего благодетеля.
Друзья Юлиана с уверенностью предсказывали успешный исход экспедиции. Они питали приятное убеждение, что храмы богов обогатятся привезенной с Востока добычей, что Персия будет низведена до скромного положения обложенной данью провинции, которая будет управляться римскими законами и римскими чиновниками, что варвары заимствуют от своих победителей одежду, нравы и язык и что юношество Экбатаны и Суз будет изучать риторику под руководством греческих профессоров. Юлиан так далеко проник вглубь неприятельской страны, что его сообщения с империей совершенно прекратились, и с той минуты, как он перешел через Тигр, его верные подданные ничего не знали ни о его судьбе, ни об успехе его военных действий. Их ожидания воображаемых триумфов были прерваны печальными слухами о его смерти, но они не хотели верить этим слухам даже тогда, когда уже не было возможности отрицать их достоверность. Иовиановы агенты распространяли благовидную басню о том, что мир был заключен благоразумно и что его требовала необходимость; но более громкий и более правдивый голос молвы разоблачил унижение императора и условия позорного мирного договора. Пораженный удивлением народ предался скорби, негодованию и ужасу, когда узнал, что недостойный преемник Юлиана уступил пять провинций, приобретенных победою Галерия, и что он постыдным образом отдал варварам важный город Низиб, служивший самым надежным оплотом для восточных провинций.
В народных беседах не стесняясь обсуждали темный и опасный вопрос, в какой мере следует соблюдать публичный договор, если он оказывается несовместимым с безопасностью государства, и при этом высказывалась некоторая надежда на то, что император загладит свой малодушный образ действий каким-нибудь блестящим актом патриотического вероломства. Непоколебимое мужество римского сената всегда отрекалось от невыгодных мирных условий, исторгнутых силою от его пленных армий, и если бы, для удовлетворения народной чести, было необходимо выдать варварам преступного военачальника, большая часть подданных Иовиана охотно последовала бы примеру старого времени.
Но император – каковы бы ни были пределы его конституционной власти – был на самом деле полным хозяином и над законами и над военными силами государства, и те же самые мотивы, которые заставили его подписать мирные условия, заставляли его исполнять их. Он желал как можно скорее обеспечить себе обладание империей ценою нескольких провинций, а почтенные слова "религия” и "честь” служили прикрытием для его опасений и честолюбия. Несмотря на почтительные просьбы жителей Низиба, и чувство приличия и благоразумие не дозволили императору остановиться в тамошнем дворце, а на другой день после его прибытия туда персидский посол Бинезес вступил в город, приказал выкинуть на цитадели знамя Великого Царя и объявил от имени этого последнего, что население должно сделать выбор между изгнанием и рабскою покорностью. Самые влиятельные из жителей Низиба, рассчитывавшие до этой роковой минуты на покровительство своего государя, бросились к его стопам. Они умоляли его не оставлять или, по меньшей мере, не предавать верную колонию в жертву ярости варварского тирана, который был раздражен тремя следовавшими одно за другим поражениями, понесенными им под стенами Низиба. У них еще было достаточно оружия и мужества, чтобы отразить врага; они просили только о позволении употребить эти ресурсы для своей защиты, а лишь только они отстояли бы свою независимость, они стали бы молить о дозволении снова поступить в число подданных императора. Их аргументы, красноречие и слезы были бесполезны. Иовиан ссылался, с некоторым замешательством, на святость присяги, и так как отвращение, с которым он принял поднесенный ему в подарок золотой венок, убедило граждан Низиба в безнадежности их положения, то адвокат Сильван счел себя вправе воскликнуть: "Государь! было бы хорошо, если бы вас так же украшали венками все города ваших владений!" Иовиан, успевший усвоить себе в несколько дней привычки монарха, был недоволен свободой этих слов и был оскорблен их правдивостью, а так как он основательно предполагал, что неудовольствие жителей может заставить их подчиниться персидскому правительству, то он издал эдикт, в котором приказывал им, под страхом смертной казни, оставить город в течение трех дней. Аммиан описал живыми красками сцену общего отчаяния, которая, по-видимому, возбудила в нем чувство сострадания. Воинственная молодежь покинула с негодованием и скорбью город, который она с такой славой обороняла; неутешная вдова проливала последнюю слезу над могилой мужа или сына, которая скоро будет профанирована дерзкою рукою варварского повелителя, а престарелый гражданин целовал порог и цеплялся за двери того дома, где он провел веселые и беззаботные годы детства. Большие дороги были покрыты толпами объятого страхом населения, и среди этого общего бедствия исчезали все различия ранга, пола и возраста. Всякий старался унести с собою хоть часть своего достояния, а так как не было возможности немедленно добыть достаточное число лошадей и повозок, то приходилось оставлять на месте большую часть ценных вещей. Варварская бесчувственность Иовиана, как кажется, еще увеличила страдания этих несчастных беглецов. Впрочем, их поселили во вновь отстроенном квартале Амиды, и этот возникавший из развалин город, получив в подкрепление столь значительное число переселенцев, скоро пришел в прежнее блестящее положение и сделался столицей Месопотамии. Император сделал также распоряжение об очищении Сингары и замка мавров и о возвращении персам пяти провинций по ту сторону Тигра. Сапор наслаждался славою и плодами своей победы, и этот позорный мирный договор основательно считается за достопамятную эру в истории упадка и разрушения Римской империи. Предместникам Иовиана иногда случалось отказываться от владычества над отдаленными и не доставлявшими никаких выгод провинциями, но со времени основания города гений Рима бог Терм, оберегавший границы республики, никогда еще не отступал перед мечом победоносного врага.
После того, как Иовиан исполнил обязательства, которые он мог бы попытаться нарушить, если бы прислушался к желаниям своего народа, он поспешил удалиться со сцены своего унижения и отправился вместе со всем своим двором наслаждаться удовольствиями Антиохии. Не подчиняясь внушениям религиозного фанатизма, он, по долгу человеколюбия и из чувства признательности, приказал воздать последние почести бренным останкам своего покойного государя, а Прокопий, искренно сожалевший о смерти своего родственника, был устранен от командования армией под тем благовидным предлогом, что ему предстояло распорядиться похоронами. Тело Юлиана было перевезено из Низиба в Тарс; погребальное шествие двигалось так медленно, что оно достигло Тарса лишь через две недели, а когда оно проходило через восточные города, враждебные партии встречали его или выражениями скорби, или шумною бранью. Язычники уже ставили своего любимого героя наряду с теми богами, поклонение которым он восстановил, между тем как брань христиан преследовала душу Отступника до дверей ада, а его тело до могилы. Одна партия скорбела о предстоящем разрушении ее алтарей, а другая прославляла чудесное избавление церкви. Христиане превозносили в возвышенных и двусмысленных выражениях божеское мщение, так долго висевшее над преступной головою Юлиана. Они утверждали, что в ту минуту, как тиран испустил дух по ту сторону Тигра, о его смерти было поведано свыше святым египетским, сирийским и каппадокийским, а вместо того, чтобы считать его погибшим от персидских стрел, их нескромность приписывала его смерть геройскому подвигу какого-то смертного или бессмертного поборника христианской веры. Эти неосторожные заявления были приняты на веру зложелательством или легковерием их противников, которые стали или втайне распускать слух, или с уверенностью утверждать, что правители церкви и разожгли и направили фанатизм домашнего убийцы. С лишком через шестнадцать лет после смерти Юлиана это обвинение было торжественно и с горячностью высказано в публичной речи, с которою Либаний обратился к императору Феодосию. Высказанные Либанием подозрения не опирались ни на факты, ни на аргументы, и мы можем только выразить наше уважение к благородному рвению, с которым антиохийский софист вступился за холодный и всеми позабытый прах своего друга.
Существовал старинный обычай, что как при похоронах римлян, так и на их триумфах голос похвалы находил противовес в голосе сатиры и насмешки и что среди пышных зрелищ, которые устраивались в честь живых или мертвых, несовершенства этих людей не оставались скрытыми от глаз всего мира. Этого обычая придерживались и на похоронах Юлиана. Комедианты, желая отплатить ему за его презрение и отвращение к театру, изобразили и преувеличили, при рукоплесканиях христианских зрителей, заблуждения и безрассудства покойного императора. Его причуды и странности давали широкий простор шуткам и насмешкам. В пользовании своими необыкновенными дарованиями он нередко унижал величие своего звания. В нем Александр превращался в Диогена, а философ снисходил до роли жреца. Чистота его добродетелей была запятнана чрезмерным тщеславием; его суеверия нарушили спокойствие и компрометировали безопасность могущественной империи, а его причудливые остроты имели тем менее права на снисходительность, что в них были заметны напряженные усилия искусства и даже жеманства. Смертные останки Юлиана были преданы земле в Тарсе, в Киликии; но его великолепная гробница, воздвигнутая в этом городе на берегу холодных и светлых вод Кидна, не нравилась верным друзьям, питавшим любовь и уважение к памяти этого необыкновенного человека. Философы выражали весьма основательное желание, чтобы последователь Платона покоился среди рощ Акамедии, а солдаты заявляли более громкое требование, чтоб смертные останки Юлиана были преданы земле рядом с останками Цезаря на Марсовом поле среди древних памятников римской доблести. В истории царствовавших государей не часто встречаются примеры подобного разномыслия.
Глава XXV Управление и смерть Иовиана. – Избрание Валентиниана, который берет в соправители своего брата Валента и окончательно отделяет Восточную империю от Западной. – Восстание Прокопия. – Светское и церковное управление. – Германия. – Британия. – Африка. — Восток. — Дунай. – Смерть Валентиниана. – Его два сына, Грациан и Валентиниан II, получают в наследство Западную империю. 363-378 г. н. э.

Смерть Юлиана оставила общественные дела империи в очень сомнительном и опасном положении. Римская армия была спасена постыдным, хотя, быть может, и необходимым, мирным договором, а первые минуты после его заключения были посвящены благочестивым Иовианом восстановлению внутреннего спокойствия и в церкви и в государстве. Его опрометчивый предместник разжигал религиозную вражду, которую он лишь с виду как будто старался утишить, а его кажущееся старание сохранить равновесие между враждующими партиями лишь поддерживало борьбу, внушая попеременно то надежды, то опасения, – то поощряя притязания, основанные на древности прав, то поощряя те, которые основывались лишь на монаршей милости. Христиане позабыли о настоящем духе Евангелия, а язычники впитали в себя дух христианской церкви. В семьях частных людей природные чувства были заглушены слепою яростью фанатизма и мстительности; законы или нарушались, или употреблялись во зло; восточные провинции были запятнаны кровью, и самыми непримиримыми врагами империи были ее собственные граждане. Иовиан был воспитан в христианской вере и, во время его перехода из Низиба в Антиохию, во главе легионов был снова развернут лабарум Константина с знаменем креста, возвещавшим народу о религии его нового императора. Тотчас после своего вступления на престол он обратился ко всем губернаторам провинций с циркулярным посланием, в котором признавал себя приверженцем евангельского учения и обеспечивал легальное утверждение христианской религии. Коварные эдикты Юлиана были отменены; церковные привилегии были восстановлены и расширены, и Иовиан снизошел до выражения сожалений, что стеснительные обстоятельства заставляют его уменьшить размеры общественных подаяний. Христиане были единодушны в громких и искренних похвалах, которыми они осыпали благочестивого Юлианова преемника. Но они еще не знали, какой символ веры или какой собор будет им избран за образец для православия, и безопасность церкви немедленно снова оживила те горячие споры, которые замолкли в эпоху гонения. Епископы, стоявшие во главе враждующих между собою сект, зная по опыту, в какой степени их судьба будет зависеть от первых впечатлений, которые будут произведены на ум необразованного солдата, спешили ко двору в Эдессу или в Антиохию. Большие дороги восточных провинций были покрыты толпами епископов, – и приверженцев Homoousion’a, и приверженцев Евномия, и арианских и полуарианских, – старавшихся опередить друг друга в этом благочестивом состязании; дворцовые апартаменты огласились их громкими спорами, и слух монарха был обеспокоен и, может быть, удивлен странною смесью метафизических аргументов с горячею бранью.
Умеренность Иовиана, советовавшего им жить в согласии, заниматься делами милосердия и ждать разрешения спорных вопросов от будущего собора, была принята за доказательство его равнодушия; но его привязанность к Никейскому символу веры в конце концов явно обнаружилась в его уважении к небесным добродетелям великого Афанасия. Этот неустрашимый ветеран христианской веры, уже будучи семидесятилетним старцем, вышел из своего убежища при первом известии о смерти тирана. Он снова вступил, при радостных криках народа, на свой архиепископский трон и имел благоразумие принять или предупредить приглашение Иовиана. Почтенная наружность Афанасия, его хладнокровное мужество и вкрадчивое красноречие оправдали репутацию, которую он прежде того приобрел при дворах четырех царствовавших один вслед за другим монархов. Лишь только он успел приобрести доверие и укрепить религиозные верования христианского императора, он возвратился с торжеством в свою епархию и еще в течение десяти лет руководил, с зрелою мудростью и неослабной энергией, духовным управлением Александрии, Египта и католической церкви. Перед своим отъездом из Антиохии он уверял Иовиана, что за свое православие император будет награжден продолжительным и мирным царствованием. Афанасий имел основание надеяться, что случится одно из двух: или признают за ним заслугу удачного предсказания, или, в случае ошибки, ему извинят ее ради его внушенных признательностью, хотя и безуспешных, молитв. Когда самая незначительная сила толкает и направляет предмет по той покатости, по которой его заставляют стремиться вниз его физические особенности, эта сила действует с неотразимым могуществом, а Иовиан имел счастье усвоить именно те религиозные мнения, которые поддерживались и духом времени, и усердием многочисленных приверженцев самой могущественной секты. В его царствование христианство одержало легкую и прочную победу, и лишь только гений язычества, восстановленный в своих правах и поддержанный безрассудными хитростями Юлиана, перестал быть предметом нежной монаршей заботливости, он безвозвратно превратился в прах. Во многих городах языческие храмы или были заперты, или опустели; философы, злоупотреблявшие кратковременным монаршим благоволением, сочли благоразумным сбрить свои бороды и не обнаруживать своей профессии, а христиане радовались тому, что теперь они могут или прощать обиды, вынесенные в предшествовавшее царствование, или отмщать за них. Иовиан рассеял страх язычников изданием благоразумного и милостивого эдикта о терпимости, в котором объявил, что, хотя будет строго наказывать за святотатственное искусство магии, его подданные могут свободно и безопасно исполнять обряды старинного богослужения. Этот закон дошел до нас благодаря оратору Фемистию, который был послан депутатом от Константинопольского сената, чтобы выразить его преданность новому императору.
В своей речи Фемистий распространялся о том, что милосердие есть атрибут божественной натуры, а заблуждение свойственно человеку; он говорил о правах совести, о независимости ума и с некоторым красноречием излагал принципы философской терпимости, к которым не стыдится обращаться за помощью само суеверие в минуты несчастья. Он основательно замечал, что, во время недавних перемен, обе религии бывали унижены кажущимся приобретением таких недостойных последователей, таких почитателей господствующей власти, которые способны, без всякого основания и не краснея, переходить из христианской церкви в языческий храм и от алтарей Юпитера к священной трапезе христиан.
Возвратившиеся в Антиохию римские войска совершили в течение семи месяцев переход в тысячу пятьсот миль, во время которого они выносили все лишения, каким могут подвергать война, голод и жаркий климат. Несмотря на их заслуги, на их усталость и на приближение зимы, трусливый и нетерпеливый Иовиан дал людям и лошадям только шестинедельный отдых. Император не мог выносить нескромных и коварных насмешек со стороны антиохийского населения. Ему хотелось как можно скорее вступить в обладание константинопольским дворцом и предотвратить честолюбивые попытки соперников, которые могли бы захватить в его отсутствие власть над европейскими провинциями. Но он скоро получил приятное известие, что его власть признана на всем пространстве между Фракийским Босфором и Атлантическим океаном. Первым письмом, отправленным из лагеря в Месопотамии, он поручил военное командование в Галлии и Иллирии Малариху, храброму и преданному военачальнику из нации франков, и своему тестю дуксу Люциллиану, выказавшему свое мужество и искусство при защите Низиба. Маларих отклонил от себя это назначение, находя, что оно ему не по силам, а Люциллиан был убит в Реймсе во время неожиданно вспыхнувшего мятежа батавских когорт. Но умеренность главного начальника кавалерии Иовиана, позабывшего о намерении императора устранить его от службы, скоро смирила мятежников и упрочила поколебленную покорность солдат. Присяга в верности была принесена при громких изъявлениях преданности, и депутаты от западных армий приветствовали своего нового государя в то время, как он спускался с Тавра, направляясь в город Тиану, в Каппадокию. Из Тианы Иовиан продолжал свое торопливое шествие в главный город провинции Галатии Анкиру, где он принял, вместе с своим малолетним сыном, звание и отличия консульского звания. Незначительный город Дадастана, находившийся почти на одинаковом расстоянии от Анкиры и от Никеи, сделался роковым пределом и его путешествия, и его жизни. После сытного и, может быть, не в меру обильного ужина он лег спать, а на следующий день его нашли мертвым в его постели. Причину этой внезапной смерти объясняли различно. Одни приписывали ее расстройству желудка, происшедшему или от чрезмерного количества вина, выпитого им накануне, или от дурного качества съеденных им грибов. По словам других, он задохся во время сна от чада, который производили вредные испарения, выходившие из сырой штукатурки стен той комнаты, где он спал. Подозрения в отраве и убийстве были основаны лишь на том факте, что не было произведено правильного следствия о смерти монарха, царствование и имя которого были скоро позабыты. Тело Иовиана было отправлено в Константинополь для погребения рядом с его предместниками; эту печальную процессию повстречала на пути находившаяся в супружестве с Иовианом дочь дукса Люциллиана Харитона, которая еще оплакивала недавнюю смерть своего отца и спешила осушить свои слезы в объятиях своего царственного супруга. К ее отчаянию и скорби присоединились заботы, внушаемые материнскою привязанностью. За шесть недель перед смертью Иовиана ее малолетний сын был посажен в курульные кресла, украшен титулом Nobillissimus и облечен в пустые отличия консульского звания. Царственный юноша, получивший от своего деда имя Варрона, не успел насладиться выпавшим на его долю счастьем, и только недоверчивость правительства напомнила ему, что он был сын императора. Через шестнадцать лет после того он еще был жив, но уже его лишили одного глаза, а его огорченная мать ежеминутно ожидала, что из ее рук вырвут эту невинную жертву и, предав ее смерти, успокоят подозрительность царствующего государя.
После смерти Иовиана Римская империя оставалась в течение десяти дней без повелителя. Министры и военачальники по-прежнему собирались на совещания, исполняли свои обычные обязанности, поддерживали общественный порядок и спокойно довели армию до города Никеи в Вифинии, где должно было происходить избрание нового императора. На торжественном собрании гражданских и военных сановников империи диадема была еще раз единогласно предложена префекту Саллюстию. Ему принадлежит та слава, что он вторично отказался; а когда добродетели отца послужили предлогом для подачи голосов в пользу его сына, он с твердостью бескорыстного патриота объявил избирателям, что отец по причине своих преклонных лет, а сын по причине своей юношеской неопытности одинаково неспособны нести тяжелое бремя управления. Было предложено несколько других кандидатов, и все они были поочередно отвергнуты, потому что или их характер, или их положение вызывали возражения; но лишь только было произнесено имя Валентиниана, достоинства этого военачальника соединили в его пользу все голоса, и его избрание было одобрено самим Саллюстием. Валентиниан был сын дукса Грациана, который был родом из Кибалиса, в Паннонии, и благодаря своей необычайной физической силе и ловкости возвысился из низкого звания до военного командования в Африке и Британии, а затем оставил службу с большим состоянием и с сомнительным бескорыстием. Впрочем, высокое положение и заслуги Грациана облегчили его сыну первые шаги на служебном поприще и доставили ему с ранних лет возможность выказать те солидные и полезные качества, которые возвысили его над обыкновенным уровнем его сослуживцев. Валентиниан был высок ростом и имел приятную и величественную наружность. Его мужественная осанка, в которой отражались и ум и душевная бодрость, внушала его друзьям уважение, а его врагам – страх, и вдобавок к своей неустрашимости он унаследовал от отца крепкое и здоровое телосложение. Благодаря привычке к целомудрию и умеренности, которая сдерживает физические влечения и усиливает умственные способности, Валентиниан умел сохранить уважение к самому себе и внушить уважение другим. Свойственные людям военной профессии развлечения отклонили его, в молодости, от занятий литературой; он не был знаком ни с греческим языком, ни с правилами риторики; но так как его уму была несвойственна робкая нерешительность, то он был способен, в случае надобности, выражать свои твердые убеждения с легкостью и уверенностью. Он не изучал никаких законов, кроме законов военной дисциплины, и скоро обратил на себя внимание неутомимым усердием и непреклонною строгостью, с которыми он исполнял и заставлял других исполнять воинские обязанности. В царствование Юлиана он рисковал впасть в немилость, открыто выражая свое презрение к господствовавшей в то время религии, а из того, как он вел себя впоследствии, как кажется, можно заключить, что его нескромность и неуместная нестесняемость были последствием не столько его преданности христианству, сколько его воинской смелости.
Впрочем, Юлиан прощал ему это и оставлял его на службе, потому что ценил его личные достоинства, а во время столь разнообразных событий персидской войны он еще упрочил хорошую репутацию, уже приобретенную им на берегах Рейна. Быстрота и успех, с которыми он исполнил одно важное поручение, доставили ему милостивое расположение Иовиана и почетное начальство над второй школой или взводом щитоносцев, входивших в состав дворцовой стражи. После выступления с армией из Антиохии Валентиниан прибыл на стоянку в Анкиру, когда к нему пришло неожиданное приглашение, – без всякого с его стороны преступления или интриги, – принять на себя, на сорок третьем году от рождения, абсолютное владычество над римской империй.
Приглашение от собравшихся в Никее министров и военачальников не имело большого значения, пока оно не было одобрено армией. Престарелый Саллюстий, знавший по опыту, что решения многочисленных сборищ нередко бывают прихотливы и совершенно неожиданны, предложил, чтоб всем тем, кто по своему рангу мог бы набрать за себя целую партию, было запрещено, под страхом смерти, появляться в публике в день возведения нового императора на престол. А между тем сила старинных суеверий еще так была велика, что к этому опасному промежутку времени был добровольно прибавлен целый день, оттого что это был добавочный день високосного года. Наконец, когда настал такой час, который находили благоприятным, Валентиниан появился на высоком трибунале; собравшиеся одобрили столь благоразумный выбор, и новый монарх был торжественно облечен в диадему и порфиру среди радостных возгласов войск, расставленных в правильном порядке вокруг трибунала. Но когда он простер свою руку, чтобы дать знать, что хочет обратиться с речью к армии, в рядах послышался оживленный ропот, который мало-помалу разросся до громкого и повелительного требования, чтобы он безотлагательно выбрал соправителя. Неустрашимое хладнокровие Валентиниана восстановило тишину и заставило почтительно выслушать следующие слова, с которыми он обратился к собравшимся: "Несколько минут тому назад от вас, мои ратные товарищи, зависело оставить меня в моей скромной неизвестности. Заключив по моей прошлой жизни, что я достоин верховной власти, вы возвели меня на престол. Теперь уже ни на ком другом, как на мне, лежит обязанность заботиться о безопасности и интересах республики. Владычество над целым миром есть, бесспорно, слишком тяжелое бремя для слабого смертного. Я сознаю, что моим способностям есть предел и что моя жизнь не обеспечена, и потому я не только не буду отклонять содействие достойного соправителя, но буду с нетерпением искать его. Однако в тех случаях, когда раздоры могут быть гибельны, выбор верного товарища требует зрелого и серьезного обсуждения; оно и будет предметом моей заботливости. А вы должны вести себя с покорностью и благоразумием. Идите же по вашим квартирам, освежите ваш ум и ваши физические силы и ожидайте обычных подарков по случаю восшествия на престол нового императора".
Удивленные войска были проникнуты разнообразными чувствами гордости, удовольствия и страха; они по тону узнали в Валентиниане своего повелителя. Их гневные возгласы перешли в безмолвную покорность, и окруженный орлами легионов и знаменами кавалерии и пехоты Валентиниан отправился с воинственной пышностью в никейский императорский дворец. Однако, так как он сознавал необходимость предотвратить всякое опрометчивое заявление со стороны солдат, он созвал начальников армии на совещание; их действительные чувства были вкратце выражены Дагалайфом с благородной откровенностью. "Великий государь, – сказал он, – если вы заботитесь только о вашем семействе, то у вас есть брат; если же вы любите республику, то поищите между теми, кто вас окружает, самого достойного из римлян". Император, скрывши свое неудовольствие, но не изменивши своих намерений, направился медленными переездами из Никеи в Никомедию и Константинополь. В одном из предместий этой столицы он, через тридцать дней после своего собственного возвышения, дал титул Августа своему брату Валенту, а так как самые отважные патриоты были уверены, что их сопротивление, не доставив никакой пользы их отечеству, окажется лишь гибельным для них самих, то его безусловное приказание было принято с безмолвной покорностью. Валенту было в ту пору тридцать пять лет, но он еще не имел случая выказать своих дарований ни на военном, ни на гражданском поприще, а его характер не обещал ничего хорошего. Он обладал только одним качеством, которое располагало к нему Валентиниана и которое поддерживало внутреннее спокойствие империи – искреннею и признательною привязанностью к своему благодетелю, превосходство ума и авторитет которого он смиренно и охотно признавал при всех обстоятельствах своей жизни.
Прежде чем приступить к дележу провинций, Валентиниан ввел преобразования в управлении империей. Подданные всех званий, претерпевшие обиды или притеснения в царствование Юлиана, получили дозволение публично заявлять свои жалобы. Всеобщее молчание засвидетельствовало о незапятнанной честности префекта Саллюстия, и его настоятельные просьбы о дозволении удалиться от государственных дел были отвергнуты Валентинианом с самыми лестными выражениями дружбы и уважения. Но между любимцами покойного императора было немало таких, которые употребляли во зло его легковерие или суеверие и которые уже не могли ожидать защиты ни от монаршего благоволения, ни от суда. Дворцовые министры и ректоры провинций были большею частью уволены от своих должностей; но из толпы виновных Валентиниан выделил тех военачальников, которые отличались выдающимися достоинствами, и вообще вся эта реформа, несмотря на протесты, вызванные рвением и личною злобой, была исполнена с надлежащим благоразумием и умеренностью. Празднества по случаю нового воцарения были на короткое время прерваны внезапною и внушавшею подозрения болезнью обоих монархов, но лишь только их здоровье поправилось, они выехали в начале весны из Константинополя. В замке или дворце Медианском, только в трех милях от Наиссуса, они совершили формальное и окончательное разделение Римской империи. Валентиниан предоставил своем брату богатую восточную префектуру от нижнего Дуная до границ Персии, а под своим непосредственным управлением оставил воинственные префектуры Иллирийскую, Италийскую и Галльскую от оконечностей Греции до Каледонского вала и от этого последнего до подножия Атласских гор. Провинциальное управление было оставлено на прежних основаниях, но для двух верховных советов и двух дворов пришлось удвоить число военачальников и должностных лиц; при распределении должностей были приняты в соображение личные достоинства и положение кандидатов, и вскоре вслед затем были учреждены семь должностей главных начальников как в кавалерии, так и в пехоте. Когда это важное дело было дружески улажено, Валентиниан и Валент обнялись в последний раз. Западный император избрал для своей временной резиденции Милан, а восточный император возвратился в Константинополь, чтобы вступить в управление пятьюдесятью провинциями, говорившими на языках, совершенно ему непонятных.
Спокойствие Востока было скоро нарушено восстанием, и могущество Валента было поколеблено смелой попыткой соперника, единственное достоинство и единственное преступление которого заключались в его родстве с императором Юлианом. Прокопий быстро возвысился из скромного звания трибуна до главного начальства над всей армией, стоявшей в Месопотамии; общественное мнение уже указывало на него как на преемника монарха, у которого не было наследников по рождению, а его друзья или его враги распустили неосновательный слух, будто Юлиан возложил на Прокопия императорскую порфиру перед алтарем Луны, в городе Карры. Он постарался обезоружить недоверчивость Иовиана своею почтительностью и покорностью, сложил с себя, без всякого протеста, военное командование и удалился с женою и семейством в обширное поместье, которым владел в Каппадокийской провинции. Его полезные и невинные хозяйственные занятия были прерваны появлением офицера с отрядом солдат, которому было приказано от имени его новых монархов Валентиниана и Валента отправить несчастного Прокопия или в вечное тюремное заключение, или на позорную смерть. Его присутствие ума доставило ему возможность отсрочить свою гибель и умереть более славною смертью. Не дозволяя себе никаких возражений против императорского приказания, он попросил на несколько минут свободы, чтоб проститься с плачущей семьей, и в то время, как роскошное угощение усыпило бдительность его сторожей, он ловко ускользнул от них, добрался до берегов Эвксинского моря, а оттуда достиг провинции Босфора. В этой отдаленной стране он провел несколько месяцев, вынося все страдания, причиняемые ссылкой, одиночеством и нуждой; его склонность к меланхолии увеличивала тягость его положения, а его ум волновали основательные опасения, что в случае, если бы как-нибудь сделалось известным его настоящее имя, вероломные варвары нарушат правила гостеприимства без всяких угрызений совести. В минуту раздражения и отчаяния Прокопий сел на купеческий корабль, отправлявшийся в Константинополь, и смело решился заявить притязание на императорское звание, потому что ему не дозволяли пользоваться безопасностью в звании подданного. Сначала он бродил по деревням Вифинии, постоянно переменяя места убежища и свой костюм. Потом он стал все чаще и чаще пробираться в столицу, вверил свою жизнь и свою судьбу преданности двух друзей, одного сенатора и одного евнуха, и начал питать некоторые надежды на успех, когда узнал, в каком положении находились в ту пору общественные дела. В массе населения распространился дух недовольства: оно сожалело о неблагоразумном увольнении Саллюстия от управления восточной префектурой, так как ценило его беспристрастие и дарования. Оно питало презрение к характеру Валента, который был суров без энергии и слаб без человеколюбия.
Оно опасалось влияния его тестя, патриция Петрония, – жестокого и жадного министра, строго взыскивавшего все недоимки, какие оставались неуплаченными со времени царствования императора Аврелиана. Все благоприятствовало замыслам узурпатора. Неприязненные действия персов потребовали личного присутствия Валента в Сирии; от Дуная до Евфрата войска были в движении, и столица была постоянно наполнена солдатами, то направлявшимися за Фракийский Босфор, то возвращавшимися оттуда. Две галльские когорты склонились на тайные предложения заговорщиков, поддержанные обещанием щедрой награды, и, так как между ними еще сохранилось уважение к памяти Юлиана, охотно согласились поддерживать наследственные права его обиженного родственника. На рассвете они выстроились в боевом порядке вблизи от бань Анастасии, и Прокопий, одетый в пурпуровую мантию, которая была более прилична для гаера, чем для монарха, как будто восстал из мертвых, появившись во главе их в самом центре Константинополя. Солдаты, уже подготовленные к его встрече, приветствовали своего дрожащего от страха монарха радостными возгласами и клятвами в преданности. Их число скоро увеличилось толпой грубых крестьян, собранных из окрестностей города, и охраняемый своими приверженцами Прокопий направился сначала к трибуналу, потом в сенат и наконец в императорский дворец. В первые минуты своего бурного царствования он был удивлен и испуган мрачным безмолвием народа, который или не понимал причины этой перемены, или опасался ее последствий. Но в ту минуту его военных сил было достаточно для того, чтобы сломить всякое сопротивление; недовольные стали массами стекаться под знамя мятежа; бедных воодушевляла надежда, а богатых пугала опасность всеобщего грабежа, и неисправимое легковерие толпы было еще раз введено в заблуждение обещаниями выгод, которые она получит от революции. Должностные лица были арестованы; двери тюрем и арсеналов были взломаны; заставы и вход в гавань были заняты бунтовщиками, и в несколько часов Прокопий сделался абсолютным, хотя и не прочным хозяином императорской столицы. Узурпатор воспользовался таким неожиданным успехом с некоторым мужеством и ловкостью. Он стал искусно распространять слухи и мнения, которые были всего более благоприятны для его интересов, и обманывал население, часто давая аудиенции мнимым послам от самых отдаленных наций. Значительные отряды войск, стоявшие в городах Фракии и в крепостях нижнего Дуная, были мало-помалу вовлечены в восстание, а начальники готов согласились доставить константинопольскому монарху подкрепление из нескольких тысяч вспомогательных войск. Его военачальники переправились через Босфор и без больших усилий подчинили ему безоружные, но богатые провинции Вифинии и Азии.
Город и остров Кизик подпал под его власть после приличной обороны; знаменитые легионы юпитерцев и геркулианцев перешли на сторону узурпатора, которого они были обязаны низвергнуть, и так как к ветеранам постоянно присоединялись вновь набранные рекруты, то Прокопий скоро очутился во главе такой армии, которая по своей храбрости и по своей многочисленности казалась способной выдержать предстоявшую борьбу. Сын Гормизда, – храбрый и даровитый юноша, – согласился обнажить свой меч против законного повелителя Востока, и этот персидский принц был немедленно облечен старинными и чрезвычайными полномочиями римского проконсула. Брачный союз с вдовою императора Констанция Фаустиной, вверившей узурпатору и свою собственную судьбу и судьбу своей дочери, придал партии мятежников вес и достоинство в глазах народа. Принцесса Констанция, которой было в ту пору около пяти лет, следовала за армией на носилках. Ее приемный отец показывал ее толпе, держа на своих руках, и всякий раз как ее проносили по рядам армии, нежная преданность солдат воспламенялась до того, что переходила в воинственное одушевление; они вспоминали о славе Константинова рода и с шумными выражениями преданности заявляли, что готовы пролить последнюю каплю своей крови на защиту царственного ребенка.
Между тем Валентиниан был встревожен и испуган неопределенными слухами о восстании на Востоке. Война, которую он вел с германцами, заставила его ограничиться безотлагательной заботой о безопасности своих собственных владений, а так как все способы сообщений были прерваны, то он с нерешительностью и беспокойством прислушивался к усердно распущенным слухам, будто поражение и смерть Валента оставили Прокопия единственным хозяином восточных провинций. Валент был жив; но когда он получил из Кесарии известие о восстании, он пришел в отчаяние за свою жизнь и свою судьбу, вознамерился вступить в переговоры с узурпатором и обнаружил тайное намерение отречься от престола. Трусливый монарх был спасен от унижения и гибели твердостью своих министров, а их дарования скоро покончили междоусобную войну в его пользу. В эпоху внутреннего спокойствия Саллюстий безропотно отказался от своей должности, но лишь только стала грозить государству опасность, он из благородного честолюбия пожелал принять деятельное участие в трудах и опасностях, и возвращение этому добродетельному министру звания восточного префекта было первым шагом, засвидетельствовавшим о раскаянии Валента и удовлетворившим общественное мнение. Владычество Прокопия, по-видимому, опиралось на могущественные армии и покорные провинции. Но многие из высших должностных лиц, как военных, так и гражданских, устранились от преступного предприятия или из чувства долга, или из личных интересов, или же с целью выждать удобную минуту, чтоб выдать узурпатора. Люпициний спешил усиленными переходами во главе сирийских легионов на помощь к Валенту. Аринфей, превосходивший всех героев того времени физическою силой, красотой и мужеством, напал с небольшим отрядом на превосходные силы бунтовщиков. Когда он увидел в рядах неприятеля солдат, когда-то служивших под его начальством, он громким голосом приказал им схватить и выдать их мнимого начальника, и таково было влияние его гения, что это необыкновенное приказание было немедленно исполнено. Почтенный ветеран времен Константина Великого Арбецио, который был почтен отличиями консульского звания, склонился на убеждения покинуть свое уединение и еще раз вести армию на поле брани. В пылу сражения он спокойно снял свой шлем, прикрывавший седую голову и почтенную наружность, обратился к солдатам Прокопия с нежными названиями детей и товарищей и стал убеждать их покинуть преступное дело презренного тирана и последовать за своим старым начальником, так часто водившим их к славе и победе. В двух сражениях при Фиатире и Накозии несчастный Прокопий был покинут своими войсками, которые увлеклись советами и примером своих вероломных офицеров. Пробродив некоторое время по лесам и горам Фригии, он был выдан своими упавшими духом приверженцами, отправлен в императорский лагерь и немедленно обезглавлен. Его постигла обычная участь не имевших удачи узурпаторов; но жестокости, совершенные победителем под внешней формой правосудия, возбудили общее сострадание и негодование. Таковы обыкновенные и натуральные последствия деспотизма и мятежа. Но расследование преступлений чародейства, которое так строго преследовалось и в Риме и в Антиохии в царствование двух братьев, было принято за роковое свидетельство или небесного гнева, или развращенности человеческого рода. Мы можем с благодарной гордостью утверждать, что в наше время просвещенная часть Европы отвергла ужасное и отвратительное суеверие, господствовавшее во всех странах земного шара и уживавшееся со всякими религиозными системами. Народы и секты Римской империи допускали с одинаковым легковерием и с одинаковым ужасом существование этого адского искусства, которое было способно изменять течение планет и направлять самопроизвольную деятельность человеческого ума. Они боялись таинственной силы чар и колдовства, сильных трав и отвратительных обрядов, с помощью которых можно было отнимать или снова давать жизнь, воспламенять душевные страсти, уничтожать творения Создателя и исторгать у сопротивляющихся демонов тайны будущего. Они с самой нелепой непоследовательностью верили, что это сверхъестественное владычество над небом, землей и адом могло принадлежать каким-нибудь старым ведьмам или бродячим колдунам, которые в пользовании им руководствовались самыми низкими мотивами злобы или денежной выгоды и проводили свою жалкую жизнь в нищете и презрении. Искусство чародейства было осуждено у римлян и общественным мнением и законами, но так как оно имело целью удовлетворять самые непреодолимые страсти человеческого сердца, то оно постоянно запрещалось и постоянно было в употреблении. Воображаемая причина может порождать самые серьезные и самые пагубные последствия. Тайные предсказания смерти императора или успеха заговора делались только с той целью, чтобы ободрить надежды честолюбия и ослабить узы преданности, и эти преступные попытки чародейства вызывали действительные преступления измены и святотатства. Такие воображаемые ужасы нарушали спокойствие общества и благополучие граждан, и невинное пламя, заставлявшее мало-помалу таять восковую фигуру, приобретало очень большую и пагубную силу благодаря напуганному воображению того, кто был изображен этой фигурой. От употребления тех трав, которым приписывали сверхъестественное действие, уже не велик был шаг до употребления более сильных отрав, и людское безрассудство нередко делалось орудием и прикрытием самых ужасных преступлений. Лишь только министры Валента и Валентиниана стали поощрять усердие доносчиков, им пришлось выслушивать обвинения и в преступлениях иного рода, слишком часто отравляющих семейную жизнь, – в тех преступлениях, которые по своему характеры более мягки и менее зловредны и за которые благочестивая и чрезмерная строгость Константина установила смертную казнь.
Эта отвратительная и нелепая смесь государственной измены с чародейством, отравлений с прелюбодеяниями представляла бесконечное множество различных степеней виновности и невинности, смягчающих и усиливающих вину обстоятельств, которые давали судьям возможность вносить в производство этих дел свои личные чувства и свои безнравственные расчеты. Они скоро заметили, что императорский двор измерял степень их усердия и проницательности числом постановленных их трибуналами смертных приговоров. Они крайне неохотно постановляли оправдательные приговоры, а в таких показаниях, которые носили на себе явные признаки клеветы или были добыты посредством пытки, они жадно искали улик в самых невероятных преступлениях против самых почтенных граждан. Расследования постоянно обнаруживали новые поводы для обвинений судебным порядком: смелый доносчик, лживость которого была обнаружена, оставался безнаказанным, но несчастная жертва, выдававшая своих действительных или мнимых сообщников, редко награждалась за свою гнусность помилованием. Из самых отдаленных частей Италии и Азии и молодые люди и старцы приводились закованными в цепи в трибуналы римские и антиохийские. Сенаторы, матроны и философы умирали в позорных и жестоких пытках. Солдаты, поставленные на страже у тюрем, заявляли с ропотом сострадания и негодования, что по своей малочисленности они не в состоянии препятствовать бегству или неповиновению такого множества арестантов. Самые богатые семьи были разорены денежными штрафами и конфискациями; самые невинные граждане боялись за свою жизнь, и мы можем составить себе некоторое понятие о размерах этого бедствия из преувеличенного утверждения одного древнего писателя, что в провинциях, всего более пострадавших, арестанты, ссыльные и беглецы составляли большую часть населения.
Когда Тацит описывает смерть невинных и знаменитых римлян, принесенных в жертву жестокосердию первых цезарей, частью красноречие историка, частью личные достоинства страдальцев возбуждают в нашей душе самые сильные ощущения ужаса, удивления или сострадания, а резкое и неразборчивое перо Аммиана нарисовало нам кровавые сцены с утомительной и отвратительной точностью. Но так как наше внимание уже не поддерживается контрастом свободы и рабства, недавнего величия и заменившего его унижения, то мы с отвращением отворачиваемся от беспрестанных казней, позоривших Рим и Антиохию в царствование двух братьев. Валент был характера робкого, а Валентиниан – желчного. Руководящим принципом в управлении Валента была тревожная заботливость о его личной безопасности. Когда он был простым подданным, он готов был целовать руку притеснителя с полным страха благоговением, а когда он вступил на престол, он считал себя вправе ожидать, что тот же самый страх, который порабощал его собственный ум, доставит ему терпеливую покорность его народа. Любимцы Валента, пользуясь правом хищения и конфискации, нажили такие богатства, в которых им отказала бы его бережливость. Они с убедительным красноречием доказывали ему, что когда идет речь о государственной измене, подозрение равносильно с доказательством, что способность совершить преступление заставляет предполагать намерение совершить его, что такое намерение не менее преступно, чем самое действие, и что подданный не достоин жизни, если его жизнь может угрожать безопасности или нарушать спокойствие его государя. Валентиниана не трудно было вовлечь в заблуждение, а его доверием часто злоупотребляли; но он ответил бы презрительной улыбкой на изветы доносчиков, если бы они вздумали поколебать его мужество указанием на опасность. Они восхваляли его непоколебимую любовь к справедливости, но при своем старании быть справедливым император был склонен считать милосердие за слабодушие, а гневную раздражительность за добродетель. В то время как он соперничал с равными себе на поприще честолюбия, Валентиниан редко оставлял безнаказанной обиду, но никогда не оставлял безнаказанным оскорбления; его могли упрекать в неблагоразумии, но все отдавали справедливость его мужеству, и самые гордые и влиятельные военачальники боялись прогневить этого бесстрашного солдата. После того как он сделался повелителем всего мира, он, к несчастью, позабыл, что там, где не встречается никакого сопротивления, нет никакой надобности в храбрости, и вместо того, чтобы руководствоваться правилами здравого смысла и великодушия, он давал волю своим бешеным страстям в такое время, когда они были унизительны для него самого и пагубны для беззащитных предметов его гнева. Как в делах своего домашнего управления, так и в управлении империей он немедленно наказывал смертным приговором за самую легкую или даже только воображаемую обиду, за одно опрометчивое слово, за случайную оплошность или невольное замедление. Из уст императора всего чаще слышались слова: "Отрубите ему голову; сожгите его живьем; бейте его, пока не издохнет", а его любимые министры скоро поняли, что опрометчивая попытка отклонить или приостановить исполнение его кровожадных приказаний навлекла бы на них самих обвинение в преступлении и наказание. Частое удовлетворение такой свирепой любви к справедливости до того очерствило душу Валентиниана, что ей сделались недоступны чувства сострадания и жалости, а от привычки к жестокостям его гневные выходки сделались еще более свирепыми.
Он мог с хладнокровным удовольствием смотреть на судорожные страдания, причиняемые пыткой или приближением смерти, и удостаивал своей дружбы только тех преданных служителей, характер которых был всего более сходен с его собственным. Заслуги Максимина, умертвившего многих из самых знатных римских граждан, были награждены императорским одобрением и должностью галльского префекта. Только два свирепых и громадных медведя, из которых одного называли Невинность, а другого Mica Aurea, оказались достойными разделять вместе с Максимином милостивое расположение монарха. Клетки этих надежных охранителей всегда находились вблизи от спальни Валентиниана, который нередко с удовольствием смотрел, как они разрывали на части и пожирали окровавленные члены преступников, отданных им на съедение. Римский император внимательно следил за тем, чтобы их хорошо кормили и заставляли делать нужный моцион, а когда Невинность, длинным рядом важных заслуг, приобрела право на отставку, ее выпустили на свободу в тот самый лес, где она родилась.
Но в минуты спокойного размышления, когда ум Валента не был волнуем страхом, а ум Валентиниана – яростью, эти тираны обнаруживали такие чувства или, по меньшей мере, так себя вели, что заслуживали название отцов своего отечества. Тогда западный император был способен ясно понимать и как следует удовлетворять и свои собственные интересы и интересы общественные; а император восточный, во всем следовавший с неизменной покорностью примеру своего старшего брата, был иногда руководим мудростью и добродетелями префекта Саллюстия. Оба монарха неизменно держались на престоле той целомудренной и воздержной простоты, которая была украшением их частной жизни, и во все время их царствования дворцовые развлечения никогда не вызывали краски стыда на лице их подданных и не стоили этим последним ни одного вздоха. Они мало-помалу уничтожили многие из злоупотреблений, вкравшихся в царствование Константина, с большим здравомыслием усвоили и усовершенствовали проекты Юлиана и его преемника и вложили в изданные ими новые законы такой дух и такое направление, которые были способны внушить потомству самое благоприятное мнение об их характере и системе управления. Конечно, не от хозяина Невинности можно было ожидать той нежной заботливости о благе подданных, которая побудила Валентиниана запретить подкидывание новорожденных детей и назначить в каждый из четырнадцати римских кварталов по одному искусному медику, с предоставлением им определенного жалованья и особых привилегий. У невежественного солдата оказалось достаточно здравого смысла, чтобы основать полезные и либеральные учреждения для образования юношества и для поддержания приходившей в упадок науки. Он желал, чтобы в главном городе каждой провинции риторика и грамматика преподавались на греческом и латинском языках, а так как размеры и привилегии школы обыкновенно соразмерялись с важностью города, то академии римская и константинопольская заявили основательные притязания на особые преимущества. Отрывки из эдиктов Валентиниана по этому предмету дают нам некоторое понятие о константинопольской школе, которая была мало-помалу улучшена путем позднейших постановлений. Эта школа состояла из тридцати одного профессора по различным отраслям знаний: из одного философа, двух юристов, пяти софистов и десяти грамматиков для греческого языка, из трех ораторов и десяти грамматиков для латинского языка, кроме семи писарей, или – как их тогда называли – антиквариев, снабжавших публичную библиотеку чистыми и верными копиями классических произведений. Правила надзора, которым должны были подчиняться студенты, тем более интересны для нас, что они были зародышем тех порядков и дисциплинарных требований, которые существуют в новейших университетах.
Студент должен был представить надлежащее свидетельство от должностных лиц той провинции, где он родился. Его имя, профессия и место жительства аккуратно заносились в публичные регистры. Учащемуся юноше было строго запрещено тратить свое время на увеселения или на театры, и его образование оканчивалось, когда он достигал двадцатилетнего возраста. Городскому префекту было дано право подвергать ленивых и непослушных телесным наказаниям и исключать их из заведения; ему было также предписано ежегодно доставлять министру двора отчет об успехах и дарованиях учащихся для того, чтобы можно было с пользой помещать их на государственную службу. Учреждения Валентиниана способствовали тому, чтобы население наслаждалось благодеяниями мира и достатка, а для охранения городских интересов была учреждена должность защитников, которые, в качестве народных трибунов и адвокатов, назначались по выбору самих граждан; они защищали права этих граждан и излагали их жалобы перед трибуналами гражданских должностных лиц и даже у подножия императорского трона. Оба монарха, так давно привыкшие к строгой бережливости в управлении своим личным состоянием, относились с большой заботливостью к управлению государственными финансами; но в собирании и расходовании государственных доходов нетрудно было заметить некоторое различие между системами управления восточной и западной. Валент был того убеждения, что щедрость монарха неизбежно влечет за собой всеобщее угнетение, и потому не обременял народ налогами с целью доставить ему в будущем могущество и благосостояние. Он не только не увеличил налоги, которые, в течение последних сорока лет, почти удвоились, но, в первые годы своего царствования, уменьшил податное обложение Востока на одну четверть. Валентиниан, по-видимому, не обращал такого же внимания на лежавшее на народе бремя и не старался облегчить его. Он уничтожал злоупотребления в управлении финансами, но без всяких колебаний отбирал весьма значительную долю частной собственности, будучи убежден, что те суммы, которые расходуются частными лицами на роскошь, могут быть с большей пользой употреблены на оборону государства и на разные улучшения. Восточные жители, пользовавшиеся немедленным увеличением своих денежных средств, одобряли снисходительность своего государя; но солидная, хотя и менее блестящая, заслуга Валентиниана принесла свои плоды и была оценена по достоинству лишь при следующем поколении.
Но самой достойной уважения чертою в характере Валентиниана было непоколебимое и хладнокровное беспристрастие, с которым он относился к религиозным распрям в такую эпоху, когда эти распри были всего более сильны. Его разум, непросвещенный, но и не испорченный образованием, с почтительным равнодушием отклонял от себя мелочные вопросы, о которых спорили богословы. Управление землей поглощало всю его заботливость и удовлетворяло его честолюбие, и в то время как он вспоминал, что он принадлежит к христианской церкви, он никогда не позабывал, что он государь для духовенства. В царствование Отступника он выказал свою преданность к христианству; своим подданным он предоставил такое же право, какое присвоил самому себе, и они могли с признательностью и доверием пользоваться всеобщею веротерпимостью, дарованной таким монархом, который хотя и увлекался своими страстями, но не был доступен ни для страха, ни для притворства. Язычники, иудеи и все разнообразные секты, признававшие над собой божественную власть Христа, были ограждены законами от произвола властей и от оскорблений со стороны народной толпы; никакая форма богослужения не была воспрещена Валентинианом, за исключением тех тайных и преступных обрядов, при которых употреблялось во зло название религии для темных целей порока и бесчиния. Искусство колдовства еще более строго преследовалось, так как оно более жестоко наказывалось; но император допускал исключение в пользу одобренных сенатом старинных способов ворожбы, которые употреблялись тосканскими гаруспициями. Он запретил, с одобрения самых благоразумных людей между язычниками, предаваться бесчинствам ночных жертвоприношений, но он немедленно удовлетворил просьбу ахайского проконсула Претекстата, объяснявшего ему, что лишить греков неоценимого наслаждения элевсинскими таинствами было бы то же, что отнять у них житейские радости и утешения. Только одна философия может похвастаться (и, может быть, с ее стороны это было бы не более как хвастовство), что ее благодетельная рука способна с корнем вырвать из человеческого ума тайные и пагубные принципы фанатизма. Но двенадцатилетнее перемирие, которое поддерживалось мудрым и энергическим управлением Валентиниана, на время удержало религиозные партии от взаимных оскорблений и тем способствовало смягчению их нравов и ослаблению их предрассудков.
К сожалению, приверженец веротерпимости был слишком далек от той сцены, где происходили самые жестокие распри. Лишь только западные христиане выпутались из сетей символа веры, установленного на соборе в Римини, они благополучно погрузились в дремоту православия, а незначительные остатки арианской партии, еще существовавшие в Сирмиуме и Милане, могли возбуждать скорей презрение, чем ненависть. Но в восточных провинциях, от Эвксинского моря до крайних пределов Фиваиды, сила и число приверженцев враждебных партий были распределены более равномерно, а это равенство вместо того, чтобы внушать желание жить в согласии, лишь мешало прекращению ужасов религиозной борьбы. Монахи и епископы поддерживали свои аргументы бранью, а за их бранью иногда следовала драка. Афанасий еще владычествовал в Александрии; епископские должности в Константинополе и Антиохии были заняты арианскими епископами, и всякая вновь открывавшаяся епископская вакансия была поводом для народных волнений. Приверженцы Homoousion’a усилились благодаря соглашению с пятьюдесятью девятью македонскими, или полуарианскими, епископами; но тайное нежелание этих последних признать божественность Святого Духа омрачило блеск этой победы, а публичное заявление Валента, который в первые годы своего царствования подражал беспристрастному образу действий своего брата, было важной победой для ариан. Оба брата, будучи частными людьми, оставались в положении оглашенных; но Валент, из чувства благочестия, пожелал креститься, прежде нежели подвергать свою жизнь опасности в войне с готами. Он, естественно, обратился к епископу императорской столицы Евдоксию, и если невежественный монарх был научен этим арианским пастырем принципам не православного богословия, то не столько его виновность, сколько его несчастье было неизбежным последствием ошибочного выбора. Впрочем, каков бы ни был выбор императора, он непременно оскорбил бы значительную часть его христианских подданных, так как и вожди той партии, которая была предана Homoousion’y, и вожди ариан полагали, что, если им не дозволяют властвовать, их этим оскорбляют и угнетают самым жестоким образом. После того как император сделал этот решительный шаг, ему уже было чрезвычайно трудно сохранить добродетель или репутацию беспристрастия. Он никогда не добивался, подобно Констанцию, репутации знатока богословия; но так как он с чистосердечием и уважением принял догматы Евдоксия, то он подчинил свою совесть руководительству своих духовных наставников и стал употреблять влияние своей власти на то, чтобы присоединить следовавших за Афанасием еретиков к составу католической церкви. Сначала он оплакивал их ослепление; потом мало-помалу стал раздражаться от их упорства и наконец стал ненавидеть этих сектантов, для которых он сам был предметом ненависти.
Слабый ум Валента всегда находился под влиянием тех, кто был к нему близок, а ссылка или заключение в тюрьму частного человека есть такая милость, которой всего легче добиться от деспота. Таким наказаниям часто подвергались вожаки партии Homoousion’a, и гибель восьмидесяти константинопольских священников, может быть, случайно сгоревших на корабле, была приписана предумышленной жестокости императора и его арианских министров. Во всех столкновениях католики (если нам будет дозволено заранее употребить это название) должны были платить и за свои собственные ошибки, и за ошибки своих противников. Во всех выборах арианскому кандидату отдавалось предпочтение; если же большинство избирателей было не за него, его поддерживали влиянием гражданских должностных лиц или даже страхом вмешательства военной силы. Враги Афанасия пытались отравить последние годы жизни почтенного старца, и его временное удаление к месту погребения его отца считалось его приверженцами за его пятую ссылку. Но фанатизм многочисленного населения, немедленно взявшегося за оружие, устрашил префекта, и архиепископу дозволили окончить свою жизнь в спокойствии и славе после сорокасемилетнего владычества. Смерть Афанасия послужила сигналом к угнетению Египта, и языческий министр Валента, силою возведший недостойного Люция на архиепископский престол, купил расположение господствующей партии кровью и страданиями ее христианских собратьев. Полная веротерпимость, с которой правительство относилось к культам языческому и иудейскому, возбуждала сильное неудовольствие между католиками и считалась ими за такой факт, который усиливает и тягость их положения, и виновность нечестивого восточного тирана.
Торжество православной партии запятнало память Валента названием гонителя христиан, а характер этого монарха, и добродетели и пороки которого истекали из его слабоумия и малодушия, едва ли заслуживает того, чтобы искать для него оправданий. Однако беспристрастное исследование дает некоторое основание подозревать, что духовные руководители Валента нередко заходили далее того, что приказывал или даже что имел в виду их повелитель, и что настоящие размеры фактов были очень щедро преувеличены пылкими декламациями и послушным легковерием его врагов.
1. Молчание Валентиниана заставляет с большим правдоподобием полагать, что строгие меры, принятые от имени и в провинциях его соправителя, ограничивались лишь несколькими не доходившими до общего сведения и незначительными уклонениями от установленной системы религиозной терпимости; а здравомыслящий историк, хваливший неизменное беспристрастие старшего брата, не нашел основания противопоставлять спокойствие Запада жестокому гонению, будто бы происходившему на Востоке.
2. Независимо от степени доверия, внушаемого столь неточными и отдаленными от нас по времени рассказами, мы можем составить себе очень ясное понятие о характере или, по меньшей мере, об образе действий Валента из его обхождения с кесарийским архиепископом, красноречивым Василием, заменившим Афанасия в руководстве партией триипостасников. Подробный рассказ об этом был написан друзьями и поклонниками Василия; тем не менее стоит только отбросить все, что есть в нем риторического и сверхъестественного, чтоб прийти в удивление от неожиданного мягкосердечия арианского тирана, который восхищался твердостью Василия и опасался, чтоб насильственные меры не вызвали общего восстания в каппадокийской провинции. Архиепископ, отстаивавший с непреклонным высокомерием основательность своих убеждений и достоинство своего звания, сохранил и свободу своей совести, и свою должность. Император с благоговением присутствовал на торжественном богослужении в соборе и, вместо того, чтобы подписать приговор о ссылке Василия, пожаловал значительное имение в пользу госпиталя, только что основанного архиепископом неподалеку от Кесарии.
3. Я не мог отыскать между изданными Валентом законами ни одного, который был бы направлен против последователей Афанасия и имел бы какое-либо сходство с тем, который был впоследствии издан Феодосием против ариан; а тот эдикт, который вызвал самые неистовые протесты, как кажется, не заслуживал такого сильного порицания. Император заметил, что некоторые из его подданных, удовлетворяя под маской религии свою склонность к лени, пристали к египетским монахам; поэтому он приказал управлявшему восточными провинциями дуксу вытащить их силой из их уединения и заставить этих отказавшихся от общества людей выбирать одно из двух — или отказаться от всякой собственности, или исполнять общественные обязанности людей и граждан. Министры Валента, как кажется, расширили цель этой карательной меры, так как они позволили себе вербовать молодых и здоровых монахов в императорскую армию.
Отряд из кавалерии и пехоты, состоявший из трех тысяч солдат, двинулся из Александрии в соседнюю Нитрийскую степь, в которой жили пять тысяч монахов. Солдатам служили проводниками арианские священники, и, как рассказывают, произошла довольно сильная резня в тех монастырях, которые не подчинились требованиям своего государя.
Император Валентиниан подал первый пример тех строгих постановлений, с помощью которых мудрость новейших законодателей пыталась положить пределы богатству духовенства и сдерживать его корыстолюбие. Эдикт, с которым он обратился к римскому епископу Дамасию, был публично прочтен в городских церквах. Он убеждал духовенство и монахов не посещать дома вдов и девиц и грозил, в случае неповиновения, подвергать их наказаниям через посредство гражданских судей. Духовникам было запрещено принимать от их духовных дочерей какие-либо подарки путем завещаний или наследств; всякое завещание, составленное в нарушение этого эдикта, признавалось не имеющим силы, а противозаконный дар отбирался в пользу государственной казны. Таким же ограничениям, как кажется, были подвергнуты последующими постановлениями монахини и епископы; всем лицам духовного звания было запрещено что-либо получать по завещаниям, и они были обязаны довольствоваться естественными и легальными правами наследования. Валентиниан, считавший своей обязанностью охранять семейное счастье и семейные добродетели, прибегнул к этому сильному средству против распространения зла. В столице империи женщины из знатных и богатых семейств нередко получали по наследству значительные состояния, которыми распоряжались совершенно самостоятельно; многие из них переходили в христианство не только с хладнокровием убеждения, но даже с пылкостью сердечного влечения и, может быть, из желания не отставать от моды. Они приносили в жертву удовольствия, доставляемые нарядами и роскошью, и, из желания похвастаться своим целомудрием, отказывались от радостей супружеской жизни. Лица духовного звания, отличавшиеся действительной или мнимой святостью, избирались ими для того, чтобы руководить их пугливой совестью и доставлять развлечение для праздной нежности их сердца, а безграничное доверие, которым они спешили награждать своих наставников, нередко употреблялось во зло теми плутами и энтузиастами, которые спешили туда с самых отдаленных концов Востока с целью насладиться, на более блестящем поприще, привилегиями монашеской профессии. Благодаря тому, что эти люди отрекались от мирских благ, они незаметным образом приобретали все эти блага – и горячую привязанность молодой и красивой женщины, и изысканную роскошь домашней обстановки, и почтительную услужливость рабов, вольноотпущенных и клиентов сенаторской семьи. Громадные состояния знатных римлянок мало-помалу истрачивались на щедрые подаяния и дорогостоящие странствования по святым местам, и хитрый монах, удержавший за собой первое или, быть может, даже единственное место в завещании своей духовной дочери, имел смелость заявлять, с льстивой вкрадчивостью лицемерия, что он был лишь орудием благотворительности и экономом бедняков.
Доходное, но гнусное ремесло, которым занималось духовенство с целью обирать законных наследников, возбудило общее негодование даже в век суеверий, и двое из самых почтенных отцов латинской церкви были достаточно честны для того, чтобы признаться, что унизительный для них эдикт Валентиниана был справедлив и необходим и что христианское духовенство заслуживало потери такой привилегии, которой еще пользовались комедианты, возницы и служители идолов. Но мудрость и авторитет законодателя редко одерживают верх в борьбе с бдительной изворотливостью личных интересов, а потому и Иероним и Амвросий могли спокойно одобрять справедливость закона, который хотя и был благотворен, но был неисполним. Если бы духовенство, в поисках своих личных выгод, действительно натолкнулось на непреодолимые препятствия, оно, вероятно, занялось бы более похвальной деятельностью – увеличением богатств самой церкви – и стало бы прикрывать свое корыстолюбие благовидными названиями благочестия и патриотизма.
Римский епископ Дамасий, будучи вынужден заклеймить жадность своего духовенства опубликованием Валентинианова закона, был так умен или так счастлив, что сумел употребить на свою пользу религиозное рвение и дарование ученого Иеронима, и этот святой человек из признательности восхвалял весьма сомнительные достоинства и безупречность Дамасия. Но яркие пороки римской церкви во времена Валентиниана и Дамасия были подмечены историком Аммианом, который высказывает свое беспристрастное о них мнение в следующих выразительных словах: "При префекте Ювенции провинция пользовалась миром и благосостоянием, но спокойствие его управления было скоро нарушено кровавым мятежом введенного в заблуждение народа. Горячность, с которой Дамасий и Урсин оспаривали друг у друга епископский престол, превосходила обычную меру человеческого честолюбия. Они боролись с яростью, свойственной враждующим партиям, и многие из их приверженцев поплатились за нее или ранами, или смертью, а префект, не будучи в состоянии ни подавить, ни утишить мятежа, был вынужден удалиться в предместья. Дамасий одержал верх: после упорной борьбы победа осталась на стороне его партии; сто тридцать семь мертвых тел были найдены в базилике Сициния, где происходили религиозные собрания христиан, и прошло много времени, прежде нежели взволнованные умы населения пришли в свое обычное спокойствие. Когда я принимаю в соображение великолепие столицы, я не удивляюсь тому, что столь ценное приобретение воспламеняет желания честолюбцев и возбуждает такую ожесточенную и упорную борьбу. Кандидат, имевший успех, уверен, что будет обогащаться пожертвованиями матрон, что, одевшись с надлежащим старанием и изяществом, он будет разъезжать в своем экипаже по улицам Рима и что роскошь императорского стола не будет равняться с изобилием и изяществом тех яств, которыми будет удовлетворять свой вкус римский первосвященник". "Но эти первосвященники, – говорит далее честный язычник, – поступили бы более благоразумно и нашли бы более прочное счастье, если бы вместо того, чтобы ссылаться на величие города как на оправдание своего образа жизни, они подражали бы примерной жизни некоторых провинциальных епископов, которые своей умеренностью и воздержностью, своей смиренной наружностью и опущенными вниз глазами делают свою чистую и скромную добродетель приятной Божеству и его истинным поклонникам". Вражда Дамасия и Урсина была подавлена ссылкой этого последнего, и благоразумие префекта Претекстата восстановило в городе спокойствие. Претекстат был язычник-философ; он был человек ученый, со вкусом и образованный. То был скрытый под видом шутки упрек, когда он уверял Дамасия, что немедленно перешел бы в христианскую веру, если бы знал, что будет римским епископом. Эта живая картина богатства и роскоши пап в четвертом столетии тем более интересна, что представляет промежуточную ступень между смиренной нищетой апостола-рыбака и царственным величием светского государя, владения которого простираются от пределов Неаполитанского королевства до берегов реки По.
Когда воля военачальников и армии вручила скипетр римской империи Валентиниану, – его репутация, военные дарования и опытность, а также его непреклонная привязанность и к формам и к духу старинной дисциплины были главными мотивами этого благоразумного выбора. Настойчивость, с которой войска требовали от него назначения соправителя, была вызвана опасным положением общественных дел, и сам Валентиниан сознавал, что дарований самого деятельного ума было недостаточно для обороны отдаленных одна от другой границ империи, которая со всех сторон подвергалась нападениям. Лишь только смерть Юлиана избавила варваров от страха, который внушало им одно его имя, они поднялись и с востока, и с севера, и с юга с целью грабежа и завоеваний. Их вторжения причиняли много беспокойств, а иногда даже были очень грозны, но в течение двенадцатилетнего царствования Валентиниана его твердость и бдительность охраняли его собственные владения, а его могучий гений как будто вдохновлял его слабого брата и руководил его действиями. Если бы мы стали излагать факты в хронологическом порядке, мы дали бы читателю более ясное понятие о настоятельных и разнообразных заботах двух императоров, но тогда его вниманию мешали бы сосредоточиваться скучные и отрывочные подробности. Поэтому мы более наглядно изобразим военное положение империи в царствование Валентиниана и Валента, если будем говорить отдельно о каждом из пяти главных театров войны: I. Германии; II. Британии; III. Африки; IV. Востока; V. Дуная.
I. Послы аллеманнов были оскорблены грубым и высокомерным обхождением государственного министра Урзакия, уменьшившего, из неуместной бережливости, и ценность и количество подарков, на которые они имели право, в силу обычая или договора, при восшествии на престол нового императора. Они не скрывали, что глубоко чувствуют обиду, нанесенную их нации, и уведомили об этом своих соотечественников. Мысль, что к ним относятся с презрением, раздражала вспыльчивых аллеманнских вождей, и воинственное юношество стало массами стекаться под их знамена. Валентиниан еще не успел перейти Альпы, как галльские селения уже были объяты пламенем, а военачальник Дагалайф еще не успел настигнуть аллеманнов, как пленники и добыча уже были ими укрыты в германских лесах. В начале следующего года военные силы всей нации перешли глубокими и густыми колоннами через Рейн во время суровой северной зимы. Два римских военачальника были разбиты и смертельно ранены, а знамя герулов и батавов попало в руки победителей, которые, с оскорбительными для римлян возгласами и угрозами, стали выставлять этот трофей своей победы. Знамя у них было отнято, но батавы этим не искупили в глазах своего строгого судьи того позора, которым их покрыло поражение и бегство. Валентиниан был того мнения, что его солдаты должны бояться своего вождя для того, чтобы быть в состоянии не бояться врага. Войскам было приказано собраться, и дрожащие от страха батавы были со всех сторон окружены императорской армией. Тогда Валентиниан взошел на свой трибунал и, не желая наказывать за трусость смертью, наложил неизгладимое пятно позора на тех офицеров, дурное поведение и малодушие которых считались главной причиной поражения. Батавы были лишены тех рангов, какие они занимали в армии; у них отобрали оружие и осудили их на продажу в рабство по высшей цене, какая будет предложена. Выслушав этот ужасный приговор, виновные бросились к ногам своего государя, старались смягчить его негодование и уверяли, что, если он дозволит им сделать еще одно испытание, они докажут, что они не недостойны названия римлян и воинов. Валентиниан согласился, с притворной неохотой, на их просьбу, и батавы снова взялись за свое оружие с непреклонной решимостью смыть свой позор кровью аллеманнов.
Дагалайф отказался от звания главнокомандующего; но этот опытный полководец, быть может преувеличивавший, из чрезмерной осторожности, трудности предприятия, со скорбью видел, как его соперник Иовин одолел это препятствие в решительной победе над разбросанными силами варваров. Во главе хорошо дисциплинированной армии, состоявшей из кавалерии, пехоты и легковооруженного отряда, Иовин осторожными и быстрыми шагами дошел до Скарпонны, на Метцской территории, напал врасплох на большой отряд аллеманнов, прежде нежели они успели взяться за оружие, и воодушевил своих солдат надеждой легкой и верной победы. Другая неприятельская дивизия, или, скорей, целая армия, жестоко и бесцельно опустошив соседние провинции, отдыхала на тенистых берегах Мозеля. Иовин, осмотрев местность глазами опытного полководца, без шума провел свои войска сквозь глубокую и покрытую лесом равнину до такого пункта, откуда можно было ясно видеть, в какой праздной беззаботности проводили свое время германцы. Одни из них купались в реке, другие расчесывали свои длинные белокурые волосы, третьи упивались крепким и вкусным вином. В их ушах внезапно раздались звуки римских труб, и они увидели неприятеля внутри своего лагеря. Изумление вызвало беспорядок; за беспорядком последовало бегство и смятение, и это беспорядочное сборище самых храбрых воинов сделалось жертвой мечей и дротиков легионных солдат и вспомогательных войск. Беглецы укрылись в третьем и самом сильном лагере, раскинутом на Каталаунских полях подле Шалона в Шампаньи; разбросанные отряды были поспешно собраны в это место, и варварские вожди, напуганные судьбой, которая постигла их товарищей и послужила для них предостережением, приготовились вступить в решительный бой с победоносными войсками Валентинианова заместителя. Эта кровавая и упорная битва продолжалась в течение целого летнего дня с одинаковым мужеством с обеих сторон и с переменным счастьем. В конце концов римляне одержали верх, потеряв около тысячи двухсот человек. Аллеманны потеряли шесть тысяч человек убитыми и четыре тысячи ранеными, а храбрый Иовин преследовал остатки их скопищ до самых берегов Рейна и затем возвратился в Париж, чтобы выслушать похвалы от своего государя и получить на следующий год консульское звание. Торжество римлян, к сожалению, было запятнано тем, что они повесили на виселице одного взятого в плен короля, не спросившись своего военачальника, который пришел в негодование от этого поступка. За этой позорной жестокостью, которую можно было приписать исступлению войск, последовало преднамеренное умерщвление Вадомерова сына Ватикаба, – германского вождя со слабым и болезненным телосложением, но с отважной и мужественной душой. Римляне подучили и защитили домашнего убийцу, совершившего это преступление; этим нарушением законов человеколюбия и справедливости они обнаружили тайные опасения, которые внушала им слабость разрушавшейся империи. Для защиты государства не прибегают к помощи кинжала, пока существует какое-либо доверие к могуществу меча.
В то время как аллеманны были, по-видимому, обескуражены понесенными поражениями, гордость Валентиниана была унижена неожиданным нападением варваров на главный город Верхней Германии Могунтиакум, или Майнц. В ту минуту, как ничего не подозревавшие христиане справляли один из своих праздников, смелый и хитрый варварский вождь Рондо, уже давно замышлявший эту попытку, внезапно перешел через Рейн, вступил в беззащитный город и увел оттуда множество пленных обоего пола. Валентиниан решился выместить это на всей нации. Дуксу Себастиану было приказано вторгнуться с италийскими и иллирийскими войсками в неприятельскую территорию, вероятно, со стороны Реции. Сам император, в сопровождении своего сына Грациана, перешел через Рейн во главе многочисленной армии, которую поддерживали с обоих флангов главные начальники западной кавалерии и пехоты Иовин и Север. Аллеманны, не будучи в состоянии воспрепятствовать опустошению своих селений, расположились лагерем на высокой и почти неприступной горе, в теперешнем герцогстве Вюртембергском, и бесстрашно ожидали приближения римлян. Жизнь Валентиниана подверглась крайней опасности вследствие неустрашимой любознательности, с которой он пробирался вперед по одной секретной и ничем не защищенной тропинке. Отряд варваров внезапно выскочил из засады, и император, сильно пришпорив свою лошадь, быстро спустился с горы по крутой и скользкой покатости, оставив позади себя своего оруженосца и свой великолепный шлем, украшенный золотом и драгоценными каменьями. Когда был подан сигнал для приступа, римские войска окружили гору Солициниум и стали взбираться на нее с трех различных сторон. Каждый шаг вперед усиливал их пыл и ослаблял сопротивление врага, а когда их соединенные силы заняли верхушку горы, они стремительно погнали варваров вниз с северного спуска навстречу к дуксу Себастиану, который должен был пресечь им отступление. После этой блистательной победы Валентиниан возвратился в Трир на свои зимние квартиры и там дозволил населению выразить его радость в великолепных торжественных играх. Но благоразумный монарх, вместо того чтобы помышлять о завоевании Германии, ограничил свои планы важной и трудной заботой об обороне галльской границы от неприятеля, силы которого постоянно освежались приливом отважных добровольцев, беспрестанно стекавшихся туда от самых отдаленных северных племен.
Берега Рейна, от его истока до пролива, образуемого океаном, были усеяны укрепленными замками и башнями; новые способы укрепления и новые оружия были придуманы изобретательным монархом, который был очень сведущ в механических искусствах, а многочисленные рекруты, набранные между римской и между варварской молодежью, были строго обучаемы всем военным упражнениям. Эти работы, встречавшие со стороны варваров сопротивление иногда в форме скромных протестов, а иногда и в форме неприязненных попыток, обеспечивали спокойствие Галлии в течение девяти следующих лет Валентинианова управления.
Этот предусмотрительный император, старательно придерживавшийся благоразумных правил Диоклетиана, поддерживал и возбуждал внутренние раздоры между германскими племенами. Страны, лежащие по обеим сторонам Эльбы, – быть может те самые, которые впоследствии назывались Лузацией и Тюрингией, – находились в первой половине четвертого столетия под непрочным владычеством бургундов – воинственного и многочисленного племени вандальской расы, малоизвестное название которого мало-помалу разрослось в название могущественного королевства и окончательно упрочилось за цветущей провинцией. Различие между системами управления, гражданской и церковной, как кажется, было самой выдающейся особенностью старинных нравов бургундов. Их король или вождь носил название Hendinos, а верховный первосвященник назывался Sinistus. Особа первосвященника была священна, а его должность пожизненна; но король пользовался крайне непрочной властью. Если исход войны давал повод обвинять короля в недостатке храбрости или в ошибках, его немедленно низлагали, а несправедливость его подданных даже возлагала на него ответственность за плодородие почвы и правильное течение времен года, – что, казалось бы, должно принадлежать к ведомству священнослужителей. Обладание какими-то соляными копями часто вызывало споры между аллеманнами и бургундами; эти последние соблазнились тайными предложениями и щедрыми обещаниями императора, а их баснословное происхождение от римских солдат, когда-то поставленных гарнизонами в крепостях Друза, было признано с обоюдным легковерием, так как оно было согласно с интересами обеих сторон. Восьмидесятитысячная бургундская армия скоро появилась на берегах Рейна и стала с нетерпением требовать обещанных Валентинианом подкреплений и субсидий; но ее убаюкивали извинениями и отсрочками, и, после бесполезных ожиданий, она наконец была вынуждена отступить. Гарнизоны и укрепления, охранявшие галльскую границу, сдержали ярость ее основательного озлобления, а то, что она умертвила пленных, лишь разожгло наследственную вражду между бургундами и аллеманнами. Такое непостоянство со стороны столь мудрого монарха, быть может, следует приписать изменившимся обстоятельствам, или, быть может, Валентиниан имел в виду только настращать германцев, а не обессиливать их, так как истребление которой-либо из этих наций уничтожило бы между ними то равновесие, которое желал поддерживать император.
Между аллеманнскими князьями нашелся один, которого он счел достойным своей ненависти и своего уважения; это был Макриан, усвоивший вместе с римским именем дарования воина и государственного человека. Сам император, во главе легкого и легковооруженного отряда, снизошел до того, что пустился за ним в погоню, перешел через Рейн, проник на пятьдесят миль вглубь страны и непременно захватил бы Макриана, если бы нетерпение его солдат не расстроило его хорошо задуманного плана. Впоследствии Макриан был удостоен чести личных совещаний с императором, и благодаря оказанным ему милостям он до самой смерти остался верным и искренним союзником римлян.
Укреплениями Валентиниана была усеяна внутренность континента, но морские берега Галлии и Британии ничем не были защищены от хищнических набегов саксов. Это знаменитое имя, возбуждающее в нас столь сильное национальное участие, ускользнуло от внимания Тацита, а на географических картах Птолемея это племя занимало узкий перешеек Кимврского полуострова и три небольших острова у устьев Эльбы. Эта небольшая территория, составляющая в настоящее время герцогство Шлезвигское или, может быть, Голштинское, не могла высылать те бесчисленные сонмища саксов, которые господствовали над океаном, распространили по Великобритании свой язык, законы и колонии и так долго охраняли свободу севера от военных предприятий Карла Великого. Но это затруднение легко устраняется тем соображением, что германские племена имели схожие нравы и непрочное внутреннее устройство и потому смешивались одни с другими при различных, и неприязненных и дружеских, сношениях. Положение настоящих саксов располагало их к рискованным занятиям рыбной ловлей и морскими разбоями, а успех их первых предприятий натурально должен был возбудить соревнование в тех из их храбрых соотечественников, которым наскучило мрачное однообразие их лесов и гор. Каждый морской отлив мог спустить вниз по Эльбе целый флот лодок, наполненных отважными и неустрашимыми ратными товарищами, которые горели нетерпением полюбоваться беспредельностью океана и познакомиться с богатствами и роскошью неведомого для них мира. Впрочем, есть основание думать, что самых многочисленных союзников доставляли саксам те народы, которые жили вдоль берегов Балтийского моря. Они обладали оружием и кораблями, были искусны в мореплавании и были привычны к морским сражениям; но трудность пробраться через северные Геркулесовы столбы (которые заграждались льдами в течение нескольких месяцев в году) стесняла их ловкость и мужество в пределах обширного озера. Слух об успехах экспедиций, отправлявшихся из устьев Эльбы, скоро заставил их перебраться через узкий Шлезвигский перешеек и пуститься на своих судах в открытое море. Различные отряды морских разбойников и искателей приключений, сражавшихся под одним общим знаменем, мало-помалу соединились в одно постоянное общество, связывавшее их сначала узами грабежа, а впоследствии и узами правительственными. Эта военная конфедерация мало-помалу образовала из себя одну нацию благодаря нежному влиянию супружеских и родственных связей, а соседние племена, искавшие доступа в этот союз, получали от саксов и их название, и их законы. Если бы рассказываемые нами подробности не были удостоверены самыми неопровержимыми свидетельствами, читатель мог бы подумать, что мы употребляем во зло его доверие, описывая те корабли, на которых саксонские пираты отваживались бороться с волнами Немецкого моря, Британского канала и Бискайского залива. Киль их широких плоскодонных лодок был сделан из легкого дерева, но борта и верх состояли лишь из плетеных прутьев, покрытых толстыми кожами.
Во время своих медленных и продолжительных морских переездов они неизбежно должны были часто подвергаться опасностям и бедствиям кораблекрушений, и морские летописи саксов, без сомнения, были наполнены рассказами о потерях, понесенных ими у берегов Британии и Галлии. Но эти отважные пираты смело шли навстречу и тем опасностям, которые ожидали их на море, и тем, которые ожидали их при высадке на берег; их ловкость развивалась от привычки к предприятиям этого рода; самые последние из их моряков были одинаково способны и работать веслами, и поднимать паруса, и направлять корабль; к тому же саксы радовались буре, которая прикрывала их замыслы и разгоняла неприятельские суда. Когда они хорошо познакомились с приморскими провинциями Запада, они расширили сцену своих грабежей, и самые отдаленные местности уже не могли быть уверенными в своей безопасности. Саксонские лодки так неглубоко сидели в воде, что легко могли подниматься вверх по течению больших рек миль на восемьдесят или на сто; их тяжесть была так невелика, что их можно было перевозить на колесах от одной реки до другой, так что пираты, проникшие в устье Сены или Рейна, могли спуститься по быстрому течению Роны в Средиземное море. В царствование Валентиниана приморские провинции Галлии много терпели от саксов; одному префекту была поручена защита морского побережья или границ Арморики, но он нашел, что его силы и дарования недостаточны для выполнения такой задачи, и обратился с просьбой о помощи к главному начальнику пехоты Северу. Саксы, будучи со всех сторон окружены римлянами, которые превосходили их числом, были вынуждены возвратить добычу и выдать своих самых рослых и самых сильных юношей для службы в императорской армии. Они только выговорили себе право удалиться в безопасности и с честью; на это условие охотно согласился римский военачальник, замышлявший вероломство, которое было столько же бесчеловечно, сколько оно было неблагоразумно, пока оставался в живых и с оружием в руках хоть один сакс, чтобы отмстить за гибель своих соотечественников. Преждевременная горячность пехоты, втайне поставленной в глубокой долине, выдала тайну засады, и римляне, может быть, сами пали бы жертвами своего низкого обмана, если бы значительный отряд тяжелой кавалерии, встревоженный шумом сражения, не поспешил на выручку к своим товарищам и не одолел неустрашимой храбрости саксов. Острие меча пощадило жизнь некоторых пленников для того, чтобы пролить их кровь в амфитеатре, а оратор Симмах выражал сожаление по поводу того, что двадцать девять из этих отчаянных дикарей задушили себя своими собственными руками и тем лишили публику ожидаемой забавы. Однако образованные и знакомые с философией римские граждане были до глубины души объяты ужасом, когда узнали, что саксы посвящают богам десятую часть своей человеческой добычи и что они решают по жребию, кто именно должен быть предметом этого варварского жертвоприношения.
II. Баснословные колонии египтян и троянцев, скандинавов и испанцев, льстившие гордости наших необразованных предков и удовлетворявшие их склонность к легковерию, мало-помалу утратили весь свой блеск при свете науки и философии. Наш век довольствуется безыскусственным и здравым мнением, что острова Великобритании и Ирландии были мало-помалу населены выходцами из Галлии. От берегов Кента и до оконечностей Кезнесса и Ольстера ясно заметны следы кельтского происхождения и в языке, и в религии, и в нравах населения, а отличительные особенности британских племен могут быть натурально приписаны влиянию случайных или местных причин. Эта римская провинция была поставлена в положение цивилизованного и безмятежного рабства, а права дикой свободы были ограничены узкими пределами Каледонии. Жители этой северной страны еще во времена Константина делились на два главных племени, на скотов и пиктов, судьба которых впоследствии была совершенно различна. Могущество пиктов, и почти самое воспоминание о них, было уничтожено их счастливыми соперниками, а скоты, в течение многих веков поддерживавшие достоинство независимого королевства, увеличили славу английского имени путем равноправного и добровольного объединения. Рука самой природы обозначила старинное различие между скотами и пиктами. Первые жили в горах, вторые на равнинах. Восточный берег Каледонии можно считать за плоскую и плодородную площадь, которая могла производить в значительном количестве зерновой хлеб даже при грубом состоянии земледелия, а название cruitnich (людей, питающихся пшеницей) выражало презрение или зависть питавшихся мясом горцев. Возделывание полей могло привести к более точному распределению земельной собственности и развить привычки оседлой жизни; но войны и хищничество все еще были господствующей страстью пиктов, а их воины, сражавшиеся нагими, обращали на себя внимание римлян странной манерой раскрашивать свое голое тело пестрыми красками и фантастическими фигурами. Западная часть Каледонии возвышается в форме беспорядочно разбросанных диких гор, которые не могли бы вознаградить труд земледельца и гораздо более удобны для пастбищ. Горцы должны были поневоле заниматься лишь разведением скота и охотой, а так как они редко держались постоянного места жительства, то им было дано выразительное название скотов, что, как говорят, значило на кельтском языке странники или бродяги. Обитатели неплодородной почвы были вынуждены искать в воде добавка к своим средствам продовольствия. Разбросанные по их стране глубокие озера и бухты были наполнены рыбой, и они мало-помалу приобрели смелость забрасывать свои сети в волны океана. Соседство Гебридских островов, разбросанных в таком большом числе вдоль западного берега Шотландии, возбудило их любознательность и развило в них способность к мореплаванию; они мало-помалу приобрели уменье или, скорей, привычку управлять своими лодками на бурном море и руководствоваться в своих ночных морских поездках течением звезд. Два выдвигающихся далеко вперед каледонских мыса почти соприкасаются с берегами обширного острова, который, благодаря своей роскошной растительности, получил эпитет зеленого и до сих пор сохранил его с небольшим изменением в названии Эрина, или Иерна, или Ирландии.
Есть вероятие, что в какой-нибудь очень отдаленный период древности на плодородных равнинах Ольстера поселилась колония голодных скотов и что эти северные пришельцы, осмеливавшиеся вступать в борьбу с римскими легионами, расширили свои завоевания на этом уединенном острове, населенном миролюбивыми дикарями. Но положительно известно, что, во времена упадка Римской империи, Каледония, Ирландия и остров Мэн были населены скотами и что эти родственные племена, нередко соединявшиеся вместе для военных предприятий, принимали живое участие в судьбе друг друга. Они долго дорожили преданиями касательно общности их имени и происхождения, а пролившие свет христианства на северную Британию миссионеры с Острова Святых поддерживали неосновательное мнение, будто их ирландские соотечественники были настоящими предками и духовными прародителями шотландской расы. Это неопределенное и темное предание сохранил Беда Достопочтенный, который пролил немного света на мрак восьмого столетия. На этом легком фундаменте была нагромождена масса басен бардами и монахами, – двумя разрядами людей, в одинаковой мере употреблявших во зло привилегию вымысла. Шотландская нация, из ложной гордости, признала свое ирландское происхождение, а летописи длинного ряда воображаемых королей были украшены фантазией Боэция и классическим изяществом Бьюкенена.
Через шесть лет после смерти Константина опустошительные вторжения скотов и пиктов потребовали личного присутствия его младшего сына, царствовавшего над западной империей. Констанс посетил свои британские владения, но о важности совершенных им подвигов мы можем составить себе некоторое понятие по содержанию панегириков, прославлявших лишь его торжество над элементами, – или, другими словами, его удачный и беспрепятственный переезд из Булонской гавани в гавань Сандвичскую. Бедственное положение, в которое были поставлены жители этой провинции внешними войнами и внутреннею тиранией, еще ухудшилось вследствие слабого и безнравственного управления евнухов Констанция, а временное облегчение, доставленное им добродетелями Юлиана, скоро прекратилось вследствие отсутствия и смерти их благодетеля. Золото и серебро, с большим трудом собранное внутри страны или великодушно доставленное двором для уплаты жалованья войскам, задерживалось жадностью начальников; увольнения или, по меньшей мере, освобождения от военной службы продавались публично; бедственное положение солдат, несправедливо лишенных своих законных и скудных средств существования, заставляло их покидать свои знамена; энергия дисциплины ослабела, а на больших дорогах не было проезда от разбойников. Угнетение честных людей и безнаказанность негодяев в одинаковой мере содействовали распространению на всем острове духа недовольства и мятежа, так что всякий честолюбивый подданный, всякий доведенный до отчаяния изгнанник мог питать основательную надежду, что ему удастся ниспровергнуть слабое и безрассудное британское правительство. Северные племена, ненавидевшие гордость и могущество повелителя всего мира, прекратили свои внутренние раздоры; тогда варвары, нападавшие и с суши и с моря, – и скоты и пикты и саксы – с непреодолимой стремительностью разлились по всей стране от стены Антонина до берегов Кента. В богатой и плодородной британской провинции были накоплены всякого рода предметы комфорта и роскоши, которых варвары не способны были создавать собственным трудом и не способны были добывать торговлей.
Философ может оплакивать беспрестанные раздоры человечества, но он должен сознаться, что жажда добычи есть более разумный повод к войне, чем тщеславие завоевателей. Со времен Константина до времен Плантагенетов этот дух хищничества постоянно воодушевлял бедных и отважных каледонцев; но тот же самый народ, благородное человеколюбие которого, по-видимому, вдохновляло Оссиана, запятнал себя отсутствием мирных доблестей и незнанием законов войны. Южные соседи скотов и пиктов, быть может, преувеличивали жестокие опустошения, которые им приходилось выносить от этих варваров, а одно храброе каледонское племя – аттакотты, бывшие одно время врагами Валентиниана, а потом поступившие к нему в службу, – подверглось со стороны одного очевидца обвинению в том, что оно с наслаждением ело человеческое мясо. Когда они рыскали по лесам в поисках добычи, они, как уверяют, нападали предпочтительно на пастухов, а не на стада и выбирали как у мужчин, так и у женщин самые нежные и самые мясистые части тела, которые предназначались для их отвратительных пиршеств. Если действительно когда-то существовала в окрестностях торгового и образованного города Глазго раса людоедов, то нам представляются в истории Шотландии две крайних противоположности дикой жизни и цивилизованной; а такие сопоставления расширяют круг наших идей и дают нам приятную надежду, что и Новая Зеландия когда-нибудь произведет Юма южного полушария.
Всякий, кому удавалось перебраться через Британский канал, приносил Валентиниану самые печальные и тревожные известия, и императора скоро уведомили, что два военных начальника этой провинции подверглись неожиданному нападению со стороны варваров, которые отрезали им сообщения. Находившийся в Трире двор поспешно откомандировал туда главу дворцовой прислуги Севера и так же поспешно отозвал его назад. Представления Иовина привели лишь к тому, что обнаружили настоящие размеры зла; наконец, после продолжительных и серьезных совещаний, защита или, скорей, обратное завоевание Британии было поручено даровитому и храброму Феодосию. Подвиги этого полководца, который впоследствии сделался родоначальником целого ряда императоров, были с особенной услужливостью воспеты писателями того времени; но его действительные достоинства заслуживали их похвалы, а его назначение было принято британской армией и населением за верное предзнаменование скорой победы. Он воспользовался благоприятной для переезда минутой и благополучно высадил на британский берег многочисленные и испытанные в боях отряды герулов, батавов, иовианцев и викторианцев. Во время своего перехода из Сандвича в Лондон Феодосий разбил несколько отрядов варваров, освободил множество пленных и, раздав своим солдатам небольшую часть добычи, приобрел репутацию бескорыстного и справедливого начальника тем, что приказал возвратить остальную добычу ее законным владельцам. Лондонские граждане, уже почти утратившие надежду спастись от варваров, отворили перед ним свои ворота, и лишь только Феодосий получил себе в помощь от Трирского двора военного заместителя и гражданского правителя, он с благоразумием и энергией принялся за выполнение трудной задачи освободить Британию от варваров. Праздно шатавшиеся солдаты были снова призваны на службу; эдикт об амнистии рассеял опасения жителей, а пример самого Феодосия облегчил суровые требования военной дисциплины. Так как варвары, предаваясь грабежу и на море и на суше, делились на множество отдельных отрядов, то Феодосий был лишен возможности одержать над ними решительную победу; но благоразумие и искусство римского полководца обнаружились в двух кампаниях, во время которых он мало-помалу вырвал все части британской провинции из рук жестокого и жадного к грабежу врага. Прежнее великолепие городов и прочность их укреплений были восстановлены отеческой заботливостью Феодосия, который своею мощной рукой заставил объятых страхом каледонцев не выходить из северного уголка острова и увековечил славу Валентинианова царствования, дав вновь организованной им провинции название Валенции.
Голос поэтов и панегиристов мог к этому прибавить, – быть может не без некоторой доли правды, – что малоизвестная страна Фулэ (Thyle) была обрызгана кровью пиктов, что весла Феодосиева флота разбивали волны Гиперборейского моря и что отдаленные Оркадские острова были свидетелями его морской победы над саксонскими пиратами. Он покинул эту провинцию с незапятнанной и блестящей репутацией и немедленно был возведен в звание главного начальника кавалерии таким монархом, который мог без зависти награждать заслуги своих полководцев. Будучи назначен на важный пост начальника на Верхнем Дунае, освободитель Британии остановил и разбил армии аллеманнов перед тем, как ему было поручено подавить восстание Африки.
III. Монарх, который отказывается быть судьей над своими министрами, становится в глазах народа их сообщником. Военное командование в Африке долго находилось в руках дукса Романа, дарования которого соответствовали важности занимаемого им поста; но так как он руководствовался в делах управления лишь своими личными корыстолюбивыми расчетами, то он нередко действовал так, как если бы был недругом своей провинции и другом живших в степи варваров. Три цветущих города Оэа (Оеа), Лепт и Сабрата, уже давно составлявшие конфедерацию под именем Триполи, были в первый раз вынуждены затворить свои ворота перед неприятельским вторжением; некоторые из их достойнейших граждан были застигнуты врасплох и убиты; селения и даже городские предместья были ограблены, а виноградники и плодовые деревья этой богатой территории были с корнем уничтожены злобными дикарями Гетулии. Несчастные жители молили Романа о помощи, но они скоро убедились, что их военный предводитель был не менее жестокосерд и жаден, чем варвары. Так как они не были в состоянии доставить четыре тысячи верблюдов и громадные подарки, которых он требовал, прежде чем двинуться к ним на помощь, то его требование было равносильно отказу и его можно было основательно считать за виновника общественного бедствия. На ежегодном собрании представителей трех названных городов жители выбрали двух депутатов с поручением положить к стопам Валентиниана обычный дар, состоявший из золотого венка и служивший выражением не столько признательности, сколько сознания долга; вместе с этим они поручили этим депутатам изложить императору их почтительную жалобу, что в то время, как они терпят разорение от врага, им отказывает в защите их предводитель. Если бы строгость Валентиниана была направлена как следовало, она обрушилась бы на голову виновного Романа. Но Роман, давно уже изощрившийся в искусстве подкупа, поспешно отправил верного гонца, чтобы заручиться продажной дружбою государственного министра Ремигия. Мудрый император был введен в заблуждение коварными интригами, а его честное негодование охладело вследствие разных отлагательств. Наконец, когда основательность новых жалоб была подтверждена не прекращавшимися общественными бедствиями, Трирский двор командировал Палладия с поручением расследовать положение дел в Африке и поведение Романа. Суровое беспристрастие Палладия было легко обезоружено: он соблазнился возможностью присвоить себе часть тех сумм, которые привез с собою для уплаты жалованья войскам, а с той минуты, как он сам сделался преступником, он уже не мог отказаться от засвидетельствования невинности и заслуг Романа.
Обвинение, заявленное населением Триполи, было признано неосновательным и легкомысленным, и сам Палладий был снова послан из Трира в Африку с специальным поручением открыть и предать суду зачинщиков этого нечестивого заговора против представителей монарха. Он вел следствие с такой ловкостью и таким успехом, что заставил граждан Лепта, только что выдержавших восьмидневную осаду, признать неосновательность своих собственных декретов и осудить образ действий своих собственных депутатов. Опрометчивое и непреклонное жестокосердие Валентиниана побудило его утвердить без колебаний смертный приговор. Глава Триполийской провинции, осмелившийся скорбеть об общественном бедствии, был публично казнен в Утике; четверо знатнейших граждан были лишены жизни как участники в мнимом обмане, а у двух других вырезали язык по особому приказанию императора. Возгордившийся от безнаказанности и раздраженный сопротивлением, Роман остался главным военным начальником края до тех пор, пока выведенные из терпения его алчностью жители Африки не присоединились к восстанию мавританского уроженца Фирма.
Отец Фирма, Набал, был один из самых богатых и самых могущественных мавританских вождей, признававших над собою верховенство Рима. Но так как его жены или его наложницы дали ему многочисленное потомство, то его богатое наследство вызвало горячие споры, и один из его сыновей Замма был убит, во время семейной ссоры, своим братом Фирмом. Непреклонное усердие, с которым Роман добивался законного наказания за это убийство, может быть приписано лишь мотивам корыстолюбия или личной ненависти; но в этом случае его требования были основательны, его влияние было очень сильно, и Фирм ясно понял, что ему предстоит одно из двух – или подставить свою шею под нож палача, или апеллировать на приговор императорского суда к своему мечу и к народу. Он был принят как освободитель страны, и лишь только стало очевидно, что Роман мог быть страшен только для тех, кто ему покорно подчинялся, тиран Африки сделался предметом общего презрения. Гибель Кесарии, которая была ограблена и сожжена недисциплинированными варварами, находившимися под начальством Фирма, убедила остальные города в опасности сопротивления; власть Фирма прочно утвердилась по меньшей мере над провинциями Мавританской и Нумидийской, и он, по-видимому, колебался лишь насчет того, следует ли ему надеть на себя диадему мавританского короля или порфиру римского императора. Но неосмотрительные и несчастные африканцы скоро убедились, что, опрометчиво вовлекшись в восстание, они недостаточно взвесили свои собственные силы и дарования своего вождя. Фирм еще ничего не знал о том, что западный император остановил свой выбор на опытном полководце и что у устьев Роны собраны транспортные суда, – когда он был поражен известием, что великий Феодосий, с небольшим отрядом ветеранов, высадился на африканском берегу вблизи от Игилгилиса или Гигери, и робкий узурпатор почувствовал свое бессилие перед военными доблестями и гением. Хотя у Фирма были и войска и сокровища, он утратил всякую надежду на победу и прибегнул к таким же хитростям, к каким прибегал в той же самой стране и точно в таком же положении коварный Югурта. Он попытался обмануть бдительность римского военачальника притворным изъявлением покорности, старался поколебать верность его войск и продлить войну, склоняя независимые африканские племена помочь ему в борьбе или укрыть его в случае бегства. Феодосий последовал примеру своего предшественника Метелла и достиг такого же, как он, успеха. Когда Фирм явился к нему в качестве просителя, сознался в своей собственной опрометчивости и униженно молил о милосердии, наместник Валентиниана принял его и отпустил с дружескими объятиями, но настоятельно потребовал необходимых и существенных залогов его искреннего раскаяния и, несмотря ни на какие миролюбивые заявления, не приостановил ни на минуту военных действий. Благодаря своей прозорливости Феодосий открыл составленный против него заговор и довольно охотно удовлетворил общественное негодование, которое он втайне сам возбудил. Некоторые из сообщников Фирма были, – согласно с установленным исстари обыкновением, – предоставлены солдатской расправе; у многих других были отрезаны обе руки, и они были оставлены в живых для того, чтобы служить предметом назидания. К ненависти, которую возбуждал Феодосий в мятежниках, присоединялся страх, а к тому страху, который он внушал римским солдатам, присоединялась почтительная преданность.
Среди беспредельных равнин Гетулии и бесчисленных долин Атласских гор не было возможности воспрепятствовать бегству Фирма, а если бы узурпатору удалось истощить терпение своего противника, он укрылся бы в каком-нибудь уединенном убежище и стал бы выжидать благоприятной минуты для нового восстания. Он был побежден настойчивостью Феодосия, который принял непоколебимое решение, что война должна окончиться лишь со смертью тирана и что все африканские племена, осмелившиеся принять его сторону, должны погибнуть вместе с ним. Во главе небольшого отряда, редко превышавшего три с половиной тысячи человек, римский полководец проник внутрь страны с той непреклонной осмотрительностью, которая одинаково незнакома ни с опрометчивостью, ни с робостью. Там ему приходилось выдерживать нападения двадцатитысячной мавританской армии; но смелость его атак приводила в замешательство недисциплинированных варваров; их сбивали с толку его отступления, которые он всегда совершал своевременно и в надлежащем порядке; их беспрестанно вводили в заблуждение незнакомые им ресурсы военного искусства, и они невольно сознавали, что притязания вождя цивилизованной нации на верховенство вполне основательны. Когда Феодосий вступил в обширные владения короля изафлензов Игмазена, этот надменный дикарь спросил у него дерзким тоном, как его имя и какая цель его экспедиции. "Я военачальник повелителя мира Валентиниана, который прислал меня сюда для того, чтобы поймать и наказать отъявленного разбойника, – отвечал ему тот резким и презрительным тоном. – Немедленно передай его в мои руки и будь уверен, что, если ты не исполнишь приказаний моего непобедимого государя, и ты и народ, над которым ты царствуешь, погибнете безвозвратно". Лишь только Игмазен убедился, что у его противника достаточно силы и решимости, чтобы привести в исполнение эту страшную угрозу, он согласился купить необходимый для него мир принесением в жертву преступного беглеца. Стража, приставленная к Фирму, отняла у него всякую надежду на спасение бегством, а когда вино заглушило в мавританском тиране сознание опасности, он избегнул оскорбительного торжества римлян, задушив себя ночью собственными руками. Его труп, – этот единственный подарок, которым Игмазен мог почтить победителя, – был небрежно взвален на верблюда, и Феодосий отвел назад свои победоносные войска в Зитифи, где его встретили с самыми пылкими выражениями радости и преданности.
Африка была потеряна римлянами вследствие пороков Романа; ее возвратили им доблести Феодосия, и мы можем с пользой удовлетворить нашу любознательность, если посмотрим, как обошлись при императорском дворе с этими военачальниками. С прибытием Феодосия дукс Роман был устранен от должности и отдан до окончания войны под стражу, впрочем с подобающим ему почетом. Его преступления были доказаны самым очевидным образом, и публика с некоторым нетерпением ожидала строгого и справедливого приговора. Но, опираясь на пристрастное покровительство Меллобода, он не устрашился своих законных судей, беспрестанно испрашивал отсрочки, чтобы вызывать целые толпы свидетелей, и в конце концов прикрыл свое преступление добавочным преступлением обмана и подлога. Почти в то же самое время был позорным образом обезглавлен в Карфагене освободитель Британии и Африки вследствие смутного подозрения, что его слава и заслуги выше того, что может быть дозволено подданному. Валентиниана уже не было в ту пору в живых, и как казнь Феодосия, так и безнаказанность Романа следует приписать коварству министров, употреблявших во зло доверие и неопытность его юных сыновей.
Если бы Аммиан приложил свою географическую аккуратность к описанию военных подвигов Феодосия в Африке, мы охотно проследили бы за каждым шагом этого полководца. Но скучное перечисление никому не известных и никого не интересующих африканских народов может быть сведено к общему замечанию, что все они принадлежали к смуглой мавританской расе, что они жили позади провинций Мавританской и Нумидийской, в стране, которую арабы впоследствии прозвали родиной фиников и саранчи, и что по мере того, как римское владычество в Африке приходило в упадок, там мало-помалу суживались пределы цивилизованных нравов и возделанной земли. За крайними пределами мавританских стран тянется с лишком на тысячу миль до берегов Нигера обширная и негостеприимная южная степь. Древние, имевшие весьма поверхностное и неполное знакомство с великим африканским полуостровом, иногда бывали расположены верить, что в жарком поясе не могут жить люди, а иногда забавляли свою фантазию тем, что наполняли это пустое пространство безголовыми людьми или, верней, чудовищами, сатирами с рогами и раздвоенными копытами, баснословными кентаврами и пигмеями, которые были так смелы, что вступали в борьбу с журавлями. Карфаген пришел бы в ужас от неожиданной новости, что страны по обеим сторонам экватора населены бесчисленными народами, отличающимися от обыкновенных человеческих существ только цветом своей кожи, а подданные Римской империи могли бы со страхом ожидать, что сонмища варваров, выходившие с севера, скоро встретятся с идущими с юга новыми сонмищами варваров, не менее свирепых и не менее страшных. Конечно, такие мрачные опасения рассеялись бы при более близком знакомстве с характером африканцев. Бездействие негров, по-видимому, не происходит ни от их добродетелей, ни от их малодушия. Они, подобно остальному человеческому роду, предаются своим страстям и чувственным влечениям, а соседние с ними племена нередко вступают между собой в борьбу.
Но их грубое невежество никогда не изобретало никаких орудий, действительно годных для обороны или для нападения; они, по-видимому, не способны задумать никакого обширного плана управления или завоеваний, а очевидная ограниченность их умственных способностей была подмечена и употреблена во зло жителями умеренного пояса. Шестьдесят тысяч негров ежегодно увозятся морем с берегов Гвинеи для того, чтобы никогда более не возвращаться на свою родину; их увозят закованными в цепи, и это постоянное переселение, которое в течение двух столетий могло бы доставить громадные армии, достаточные для завоевания всего земного шара, свидетельствует о преступном образе действий европейцев и о бессилии африканцев.
IV. Позорный мирный договор, спасший армию Иовиана от гибели, был в точности исполнен со стороны римлян, а так как они формально отказались от верховенства над Арменией и Иберией и от союза с ними, то эти два слабых государства сделались беззащитными жертвами предприимчивости персидского монарха. Сапор вступил в Армению во главе сильного отряда, состоявшего из тяжелой конницы, стрелков из лука и наемной пехоты; но он никогда не отступал от своего обыкновения соединять военные действия с мирными переговорами и считать обман и клятвопреступление за самые могущественные орудия царской политики. Он притворился, будто очень ценит осторожный и умеренный образ действий государя Армении, а легковерный Тиран, положившись на неоднократные уверения в дружбе, сам себя предал в руки вероломного и жестокого врага. Среди роскошного пира на него надели серебряные цепи в знак уважения к тому, что в его жилах текла кровь Арсакидов, и, после непродолжительного заключения в Башне Забвения, в Экбатане, он или сам себя избавил от житейских невзгод, или был избавлен рукой убийцы. Армения была обращена в персидскую провинцию; управление было разделено между одним сатрапом высшего ранга и одним из любимых евнухов Сапора, который немедленно после того выступил в поход против воинственных жителей Иберии. Савромак, царствовавший в этой стране с утверждения римских императоров, был вынужден бежать, и царь царей, как будто в насмешку над величием Рима, возложил диадему на самого презренного из своих вассалов, Аспакура. Из всех городов Армении только один Артогерасса осмелился сопротивляться. Сокровища, сложенные в этой сильной крепости, возбуждали жадность в Сапоре, но опасное положение жены или вдовы царя Армении Олимпиады возбудило всеобщее к ней сострадание и вдохнуло в ее подданных и солдат отчаянное мужество. Персы были застигнуты врасплох и отброшены от стен Артогерассы смелой и хорошо задуманной вылазкой осажденных.
Но силы Сапора постоянно освежались и увеличивались новыми подкреплениями; отчаянное мужество гарнизона истощилось; стены не выдержали приступа, и гордый победитель, опустошив мятежный город огнем и мечом, увел в плен несчастную царицу, которая, в более счастливую эпоху своей жизни, была нареченной невестой одного из сыновей Константина. Однако, хотя Сапор и завоевал без больших усилий два слабых государства, он скоро понял, что их нельзя считать окончательно покоренными, пока их население проникнуто духом ненависти и сопротивления. Сатрапы, которым он, по необходимости, вверил дела управления, воспользовались первым удобным случаем, чтобы снова приобрести расположение своих соотечественников и выказать свою непримиримую ненависть к персам. С тех пор, как жители Армении и Иберии приняли христианскую веру, они считали христиан любимцами Верховного Существа, а магов его противниками; влияние, которым пользовалось духовенство над суеверным народом, постоянно употреблялось в дело в пользу Рима, и в то время как преемники Константина боролись с преемниками Артаксеркса из-за обладания провинциями, разделявшими их владения, основанные на религии узы братства всегда доставляли императорам решительный перевес. Многочисленная и деятельная партия признала Тиранова сына Пару законным государем Армении, и его право на престол имело глубокие корни в пятисотлетнем переходе власти по наследованию. Благодаря единодушному желанию жителей Иберии два государя-соперника поровну разделили между собою страну, и Аспакур, который был обязан своей диадемой выбору Сапора, был вынужден заявить, что лишь по причине того, что его дети находятся заложниками в руках Тирана, он не может открыто отказаться от союза с Персией. Император Валент, уважавший условия мирного договора и не желавший вовлекать Восток в опасную войну, решился лишь с большой медленностью и осторожностью поддерживать римскую партию в Иберии и Армении. Двенадцать легионов утвердили владычество Савромака на берегах Кира. Евфрат охранялся храбрым Аринфеем. Сильная армия, под начальством дукса Траяна и короля аллеманнов Вадомера, расположилась лагерем на границах Армении. Но всем им было строго приказано не предпринимать никаких неприязненных действий, которые могли бы быть приняты за нарушение мирного договора, и таково было слепое повиновение одного из римских военачальников, что он с примерным терпением отступил под градом персидских стрел, в ожидании, что ему наконец дадут основательный повод отомстить за себя честной и законной победой. Однако эти предзнаменования скорой войны мало-помалу уступили место бесплодным и утомительным переговорам. Обе стороны поддерживали свои притязания взаимными обвинениями в вероломстве и честолюбии, и первоначальный трактат, как кажется, был написан в очень неясных выражениях, так как пришлось обратиться за разъяснениями к пристрастному свидетельству полководцев обеих наций, присутствовавших при переговорах. Вторжение готов и гуннов, которое вскоре вслед затем потрясло Римскую империю в самом ее основании, предало азиатские провинции в руки Сапора. Однако преклонные лета и, может быть, неудачи этого монарха заставили его держаться новых для него принципов спокойствия и умеренности.
Его смерть, наступившая после семидесятилетнего царствования, все изменила и при персидском дворе и в персидской политике, и с тех пор внимание персов, вероятно, всего более было обращено на внутренние смуты и на отдаленный театр войны в Кармании. Воспоминания о старых обидах угасли в мирных наслаждениях. Армения и Иберия возвратились с взаимного, хотя и молчаливого, согласия обеих империй в свое прежнее положение сомнительного нейтралитета. В первые годы царствования Феодосия приезжал в Константинополь персидский посол для того, чтобы извиниться в непростительных делах предшествовавшего царствования и поднести императору в знак дружбы, или даже уважения, великолепные подарки, состоявшие из драгоценных каменьев, шелковых тканей и индийских слонов.
Приключения Пары составляют один из самых поразительных и самых своеобразных эпизодов в общем ходе восточных дел в царствование Валента. Этот высокорожденный юноша, по совету своей матери Олимпиады, пробрался сквозь персидские войска, осаждавшие Артагерассу, и обратился с просьбой о помощи к восточному императору. Трусливый Валент то поддерживал Пару, то отзывал его из Армении, то восстанавливал его на престоле, то изменял ему. Надежды жителей Армении иногда оживлялись присутствием их законного государя, а министры Валента были довольны тем, что их нельзя было упрекнуть в нарушении мирного договора, пока их вассалу не дозволялось надеть на себя диадему и принять титул царя. Но им скоро пришлось раскаиваться в своей собственной опрометчивости. Персидский монарх разразился упреками и угрозами, и они сами убедились, что нельзя полагаться на склонного к жестокости и непостоянного Пару, который, из самых легких подозрений, жертвовал жизнью самых преданных своих слуг и вел тайную и постыдную переписку с убийцей своего отца и врагом своей родины. Под благовидным предлогом личного свидания с императором для совещаний об их общих интересах Пару убедили спуститься с гор, где он был окружен своими вооруженными приверженцами, и вверить свою самостоятельность и личную безопасность произволу вероломного двора. Царь Армении, – ибо он был царем и в своих собственных глазах и в глазах всего народа, – был принят с надлежащим почетом правителями тех провинций, через которые проезжал; но когда он достиг Тарса, в Киликии, его дальнейшее следование было приостановлено под разными предлогами; за каждым его шагом стали следить с почтительной бдительностью, и он мало-помалу пришел к убеждению, что находится пленником в руках римлян. Пара подавил в себе чувство негодования, скрыл свои опасения и, втайне приготовившись к бегству, ускакал в сопровождении трехсот верных приверженцев. Офицер, стоявший на страже у дверей его комнаты, тотчас известил о его бегстве консуляра Киликии, который настиг Пару в городских предместьях и безуспешно пытался отговорить его от опрометчивой и опасной попытки. Один легион был отправлен в погоню за царственным беглецом; но преследование со стороны пехотинцев не могло быть страшно для легкого кавалерийского отряда, и лишь только этот последний пустил на воздух тучу стрел, пехотинцы поспешили отступить к воротам Тарса. После двух дней и двух ночей, проведенных в безостановочном движении вперед, Пара достиг со своими приверженцами берегов Евфрата; но переправа, которую им пришлось совершать вплавь, заставила их потерять много времени и была причиной гибели нескольких людей. О его бегстве было дано знать местному начальству, и две большие дороги, отделявшиеся одна от другой лишь промежутком в три мили, были заняты тысячей конных стрелков из лука, под начальством одного дукса и одного трибуна. Пара не мог бы устоять против столь превосходных сил, если бы случайно встретившийся доброжелательный путешественник не уведомил его об опасности и не указал ему средства к спасению. Кучка армянских всадников пробралась сквозь лесную чащу по узкой и почти непроходимой тропинке, и Пара оставил позади себя дукса и трибуна, терпеливо ожидавших его на большой дороге.
Они возвратились к императорскому двору, чтобы извиниться в своей оплошности и неудаче, и серьезно утверждали, что опытный в искусстве колдовства армянский царь прошел перед ними незамеченным благодаря тому, что и себя и своих приверженцев превратил в невидимок. По возвращении на родину Пара не переставал выдавать себя за друга и союзника римлян, но римляне нанесли ему такое глубокое оскорбление, которого нельзя было позабыть, и его смертная казнь была втайне решена Валентом. Исполнение этого кровавого приговора было поручено вкрадчивой предусмотрительности дукса Траяна, который сумел втереться в доверие к легковерному монарху, чтобы выждать удобного случая, когда можно будет вонзить кинжал в его сердце. Пара был приглашен на римский банкет, устроенный с восточной роскошью и сластолюбием; стены зала оглашались приятной музыкой, и гости уже разгорячились от вина, когда военачальник удалился на одно мгновение; возвратившись, он обнажил свой меч и подал сигнал к убийству. Один здоровый и сильный варвар тотчас устремился на армянского царя, и, несмотря на то, что этот последний храбро защищал свою жизнь первым орудием, какое попалось ему под руку, стол императорского военачальника обагрился царственной кровью гостя и союзника. Таковы были малодушные и низкие принципы римского управления, что, для достижения двусмысленных целей своей политики, оно бесчеловечно нарушало в глазах всего мира и правила международных сношений, и священные правила гостеприимства.
V. В мирный тридцатилетний промежуток времени римляне укрепили свои границы, а готы расширили свои владения. Победы короля остготов и самого благородного из представителей рода Амалов, великого Германариха, сравнивались его восторженными соотечественниками с подвигами Александра, с тем странным и почти невероятным различием, что воинственный гений готского героя, вместо того чтобы находить опору в энергии юности, обнаружился во всем своем блеске и с полным успехом лишь в самом последнем периоде человеческой жизни, – между восьмьюдесятью и ста десятью годами. Независимые племена, частью склоняясь на убеждения, частью преклоняясь перед силой, признали короля остготов за государя готской нации; вожди вестготов, или фервингов, отказались от царского титула и приняли более скромное название судей, а между этими судьями Атанарих, Фритигерн и Алавив славились всех более как по своим личным достоинствам, так и тем, что жили в соседстве с римскими провинциями. Эти домашние завоевания, увеличившие военное могущество Германариха, расширили его честолюбивые замыслы. Он напал на соседние северные страны, и двенадцать значительных племен, имена и места жительства которых не могут быть с точностью указаны, преклонились одно вслед за другим перед военным могуществом готов. Герулы, жившие на болотистых землях подле Меотийского озера, славились своей силой и ловкостью, и варвары во всех своих войнах призывали к себе на помощь их легкую пехоту, достоинства которой ценились очень высоко. Но и храбрость герулов должна была преклониться перед непреклонной и упорной настойчивостью готов, и после кровопролитного сражения, в котором был убит их король, остатки этого воинственного племени перешли под знамя Германариха. Тогда он устремился на венедов, которые были неопытны в военном деле и были сильны только своим числом, так как покрывали обширные равнины современной нам Польши. Победоносные готы, не уступавшие им числом, одержали над ними верх благодаря решительным превосходствам военной опытности и дисциплины.
После покорения венедов завоеватель дошел, не встречая сопротивления, до границ страны эстов, – древнего народа, имя которого сохранилось до сих пор в названии Эстонии. Эти отдаленные обитатели берегов Балтийского моря процветали благодаря своим земледельческим занятиям, обогащались торговлей янтарем и посвятили себя странному поклонению матери богов. Но редкость железа заставляла эстских воинов довольствоваться деревянными дубинами, и покорение этой богатой страны приписывают не столько победам, сколько благоразумию Германариха. Его владения, простиравшиеся от Дуная до Балтийского моря, заключали в себе как первые поселения готов, так и их недавние приобретения, и он властвовал над большей частью Германии и Скифии с авторитетом завоевателя, а иногда и с жестокостью тирана. Но под его владычеством находилась такая часть земного шара, которая была неспособна увековечивать и прославлять величие своих героев. Имя Германариха почти совершенно предано забвению; о его подвигах знают очень немного, и сами римляне, как кажется, ничего не знали о расширении честолюбивой власти, которая была угрозой для свободы Севера и для спокойствия империи.
Готы питали наследственную привязанность к дому Константина, могущество и щедрость которого они не раз испытали на самих себе. Они не нарушали мирных трактатов, и если какой-нибудь из их отрядов осмеливался перейти через римскую границу, они откровенно приписывали такой противозаконный поступок буйству варварской молодежи. Презрение к двум незнатного происхождения императорам, возведенным на престол по выбору, воодушевило готов смелыми надеждами, и в то время, как они помышляли о соединении всех союзных племен под одним национальным знаменем для нападения на империю, они охотно согласились принять сторону Прокопия, чтобы разжечь возникшие между римлянами внутренние распри. В силу заключенного договора от них можно было требовать не более десяти тысяч вспомогательных войск, но вожди вестготов с такой горячностью одобрили задуманный план, что перешедшая Дунай готская армия достигала тридцати тысяч человек. Она подвигалась вперед с гордой уверенностью, что ее непреодолимое мужество решит судьбу Римской империи, а Фракийские провинции стонали под гнетом варваров, которые вели себя с наглостью повелителей и с необузданностью врагов. Но невоздержанность, с которой они удовлетворяли свои страсти, замедлила их движение, и прежде нежели до них дошло положительное известие о поражении и смерти Прокопия, они заметили из неприязненного к ним отношения местного населения, что и гражданская и военная власть снова перешла в руки его счастливого соперника. Цепь военных постов и укреплений, искусно расположенных Валентом или его полководцами, остановила их движение, отрезала им отступление и пресекла им доставку продовольствия. Свирепость варваров стихла от голода; они с негодованием побросали свое оружие к ногам победителя, предложившего им пищу и цепи; многочисленные пленные были размещены по всем восточным городам, и жители провинций, скоро свыкшиеся с их дикой наружностью, мало-помалу осмелились меряться силами с этими страшными врагами, одно имя которых так долго внушало им ужас. Скифский царь (а только один Германарих мог быть достоин столь высокого титула) был столько же огорчен, сколько раздражен этим национальным бедствием.
Его послы громко жаловались при дворе Валента на нарушение старинного и формального союза, так долго существовавшего между римлянами и готами. Они утверждали, что в точности исполнили обязанности союзников, придя на помощь к родственнику и преемнику императора Юлиана; они требовали немедленного возвращения их знатных соотечественников, взятых в плен, и заявили весьма странное притязание, что их полководцы, проходя по территории империи во главе армии и с неприязненными намерениями, имели право на неприкосновенность и на привилегии послов. Вежливый, но решительный отказ на эти безрассудные требования был передан варварам главным начальником кавалерии Виктором, который при этом выразил с энергией и достоинством основательные жалобы восточного императора. Переговоры были прерваны, и полные мужества убеждения Валентиниана побудили его робкого брата отмстить за оскорбленное достоинство империи.
Блеск и важность подвигов, совершенных в этой войне с готами, прославлены одним современным историком; но эти события едва ли были бы достойны внимания потомства, если бы они не были предвестниками приближавшегося упадка и разрушения империи. Вместо того чтобы вести германские и скифские племена к берегам Дуная или даже к воротам Константинополя, престарелый готский монарх отказался в пользу храброго Атанариха от опасностей и славы оборонительной войны с врагом, который такой слабой рукой управлял столь могущественным государством. Через Дунай был перекинут плашкоутный мост; присутствие Валента одушевляло войска, а его неопытность в военном деле возмещалась личной храбростью и благоразумным уважением к советам главных начальников кавалерии и пехоты, Виктора и Аринфея. Их искусство и опытность руководили военными действиями, но они не нашли возможности вытеснить готов из их сильных позиций в горах, а опустошение равнин заставило самих римлян с наступлением зимы уйти обратно за Дунай. Непрерывные дожди, от которых вода поднялась в реке чрезвычайно высоко, сделали необходимым прекращение военных действий и принудили императора Валента, в течение всего следующего лета, не выходить из своего лагеря в Маркианополе. Третий год войны был более благоприятен для римлян и более несчастлив для готов. Прекращение торговых сношений лишило варваров возможности получать предметы роскоши, которые уже сделались для них необходимостью, а опустошение очень значительного пространства территории грозило им ужасами голодной смерти. Атанарих, – потому ли, что был на это вызван, или потому, что его к этому принудили, – рискнул дать сражение в равнине и проиграл его, а преследование побежденных отличалось особенным ожесточением вследствие того, что победоносные полководцы обещали щедрую награду за каждую голову гота, которая будет принесена в императорский лагерь. Изъявление варварами покорности смягчило гнев Валента и его советников; император с удовольствием выслушал льстивые и красноречивые представления константинопольского сената, который в первый раз принял участие в публичных прениях, и те же самые военачальники, Виктор и Аринфей, которые так успешно руководили военными действиями, были уполномочены установить мирные условия. Свобода торговли, которой до тех пор пользовались готы, была оставлена лишь за двумя придунайскими городами; опрометчивость их вождей была строго наказана прекращением выдачи им пенсий и субсидий, а исключение, которое было сделано в пользу одного Атанариха, было более выгодно, чем лестно, для вождя вестготов. Атанарих, как кажется, руководствовавшийся в этом случае своими личными соображениями, не дожидаясь приказаний своего государя, поддержал свое собственное достоинство и достоинство своего племени, когда министры Валента предложили ему личное с ними свидание. Он настаивал на своем заявлении, что не может, без нарушения своей клятвы, когда-либо ставить ногу на территорию империи, и более чем вероятно, что его уважение к святости клятвы подкреплялось недавними и пагубными примерами римского вероломства. Дунай, разделявший владения двух независимых наций, был избран местом для совещаний. Восточный император и вестготский вождь подъехали на своих лодках к средине реки в сопровождении одинаково многочисленной вооруженной свиты. После утверждения мирного договора и выдачи заложников Валент возвратился с триумфом в Константинополь, а готы оставались в покое около шести лет, – до тех пор, пока их не заставили устремиться на римскую империю бесчисленные сонмища скифов, по-видимому, вышедших из холодных северных стран.
Западный император, предоставив своему брату нижнедунайские провинции, взял на себя оборону провинций рецийских и иллирийских, лежавших на протяжении стольких сот миль вдоль самой большой из европейских рек. Деятельная политика Валентиниана была постоянно направлена на то, чтобы воздвигать новые укрепления для защиты границ; но злоупотребление этой политикой возбудило в варварах основательное раздражение. Квады стали жаловаться на то, что для постройки одной новой крепости была отведена земля, находившаяся на их территории, и эта жалоба была заявлена с такими благоразумными доводами и с такой умеренностью, что военный начальник Иллирии Эквиций согласился приостановить работы, пока не получит более точных приказаний от своего государя. Префект или, вернее, тиран Галлии, бесчеловечный Максимин, воспользовался этим удобным случаем, чтобы нанести вред своему сопернику и выдвинуть по службе своего сына. Вспыльчивый Валентиниан не выносил возражений и потому охотно поверил своему фавориту, что, если управление Иллирией и производство работ будут поручены его сыну Марцеллину, императору уже не будут надоедать дерзкими протестами варваров. И римские подданные и германские туземцы были оскорблены заносчивостью молодого и неспособного министра, считавшего свое быстрое возвышение по службе за доказательство и награду своих высоких заслуг. Он принял скромную просьбу короля квадов Габиния, по-видимому, с некоторым вниманием, но под этой коварной учтивостью скрывался низкий и кровавый замысел, и легковерный король принял настоятельное приглашение Марцеллина приехать к нему на пир. Я решительно не знаю, как разнообразить описание подобных преступлений, или, вернее, не знаю, какими словами рассказать, что в течение одного и того же года, в двух отдаленных одна от другой частях империи, негостеприимный обеденный стол двух императорских полководцев был обрызган царской кровью двух гостей и союзников, безжалостно умерщвленных по приказанию этих военачальников и в их присутствии.
И Габиния и Пару постигла одна и та же участь; но вольные и отважные германцы отплатили за ужасную смерть своего государя совершенно иначе, чем раболепные армяне. Квады уже в значительной степени утратили то могущество, которое во времена Марка Антонина распространяло ужас до самых ворот Рима. Но у них еще не было недостатка ни в оружии, ни в храбрости, а их храбрость воодушевлялась отчаянием, и они получили в подкрепление от своих сарматских союзников отряд кавалерии. Убийца Марцеллин был так непредусмотрителен, что выбрал для совершения преступления ту минуту, когда самые храбрые ветераны были отозваны для подавления восстания Фирма и в провинции оставалось очень мало войск для защиты ее от ярости рассвирепевших варваров. Они вторглись в Паннонию во время уборки хлеба, безжалостно уничтожили все, чего не могли унести с собою, и частью не обратили никакого внимания на укрепления без солдат, частью разрушили их. Дочь императора Констанция и внучка великого Константина, принцесса Констанция с трудом успела спастись. Эта высокорожденная девушка, в своем детстве безвинно поддерживавшая восстание Прокопия, была теперь невестой наследника западной империи. Она проезжала через мирные провинции с блестящей, но безоружной свитой. Деятельное усердие местного предводителя Мессалы спасло ее от опасности, а республику от позора. Лишь только он узнал, что селение, в котором она остановилась для обеда, почти со всех сторон окружено варварами, он поспешно посадил ее на свою собственную колесницу и гнал лошадей во весь опор, пока не достиг ворот Сирмиума, находившегося на расстоянии двадцати шести миль. Даже в Сирмиуме нельзя бы было найти верного убежища, если бы квады и сарматы поспешили напасть на него, в то время как и среди должностных лиц и среди населения господствовало общее смятение. Их медленность дала преторианскому префекту Пробу достаточно времени, чтобы собраться с духом и ободрить граждан. Он искусно направил их ревностные усилия на исправление и увеличение укреплений, и благодаря его заботливости отряд стрелков из лука прибыл для защиты столицы иллирийских провинций. Испытав неудачу под стенами Сирмиума, варвары обратили свое оружие против главного начальника границы, которому они неосновательно приписывали умерщвление их короля. Эквиций мог вывести в поле только два легиона, но эти легионы состояли из ветеранов мизийских и паннонских отрядов. Упорство, с которым они оспаривали друг у друга пустые отличия ранга и старшинства, было причиной их истребления, так как в то время, как они действовали отдельно один от другого, сарматская конница напала на них врасплох и совершенно их уничтожила. Успех этого вторжения вызвал соревнование в живших подле границы племенах, и Мизия неизбежно была бы потеряна для империи, если бы дукс или военный начальник границы молодой Феодосий не обнаружил в победе над общественным врагом той неустрашимости, которая делала его достойным и его знаменитого отца, и его будущего величия.
Живший в ту пору в Трире, Валентиниан было глубоко огорчен постигшими Иллирию бедствиями, но позднее время года заставило его отложить до следующей весны исполнение его планов. Во главе почти всех галльских войск он двинулся от берегов Мозеля и на мольбы встретивших его на пути сарматских послов дал двусмысленный ответ, – что, лишь только прибудет на место действия, рассмотрит в чем дело и решит. По прибытии в Сирмиум он принял в аудиенции депутатов от иллирийской провинции, которые выразили ему свою признательность за счастье, которым наслаждались под прекрасным управлением преторианского префекта Проба. Польщенный этими изъявлениями преданности и признательности, Валентиниан имел неосторожность спросить у депутата от Эпира, – философа-циника, отличавшегося неустрашимой искренностью, – действительно ли он прислан по свободному выбору населения? "Меня неохотно прислал сюда со слезами и стонами народ", – отвечал Ификл. Император ничего не возразил; но безнаказанность его министров установила пагубный принцип, что они могут угнетать подданных, не нарушая своих служебных обязанностей по отношению к самому монарху. Строгое расследование их образа действий успокоило бы умы недовольных, а наказание убийц Габиния было единственным средством снова приобрести доверие германцев и восстановить честь римского имени. Но высокомерному монарху не было знакомо то великодушие, которое осмеливается сознавать ошибки. Он позабыл о преступлении, которое вызвало вторжение квадов, помнил только обиду, нанесенную ему самому, и вступил на неприятельскую территорию с неутолимой жаждой крови и мщения. Страшные опустошения и неразборчивая резня, свойственная дикарям, оправдывались и в глазах императора и, может быть, в глазах всего мира, ужасным правом возмездия, и такова была дисциплина римлян, таков был ужас, овладевший варварами, что Валентиниан обратно перешел Дунай, не потеряв ни одного солдата. Так как он решился предпринять вторую кампанию для окончательного истребления квадов, то он избрал для своих зимних квартир Брегецио, на берегу Дуная, неподалеку от венгерского города Пресбурга. В то время как военные действия были приостановлены по причине суровых холодов, квады смиренно попытались смягчить гнев победителя, и, вследствие настоятельной просьбы Эквиция, их послы были допущены к императору. Они приблизились к императорскому трону в смиренной позе просителей и, не осмеливаясь жаловаться на умерщвление их короля, клятвенно уверяли, что последнее вторжение было преступлением со стороны недисциплинированных негодяев, за которых не отвечает и которыми гнушается вся нация. Ответ императора был таков, что они не могли рассчитывать на его милосердие или сострадание.
Он порицал в самых невоздержанных гневных выражениях их низость, неблагодарность и наглость. И в его глазах, и в его голосе, и в цвете его лица, и в его жестах выражалась его необузданная запальчивость, и в то время, как все его тело судорожно тряслось от гнева, один из кровеносных сосудов лопнул в его груди, и Валентиниан безмолвно упал на руки окружающих. Они постарались скрыть его положение от глаз толпы, но через несколько минут после того он испустил дух в мучительной агонии, сохраняя сознание до последней минуты и безуспешно пытаясь объявить свою последнюю волю военачальникам и министрам, окружавшим его ложе. Валентиниану было почти пятьдесят четыре года, и он процарствовал двенадцать лет без ста дней.
Один церковный историк серьезно уверяет, что Валентиниан был многоженец. "Императрица Севера, – как гласит эта басня, – приняла к себе в дом прекрасную Юстину, дочь одного итальянского предводителя; ее восхищение обнаженными прелестями Юстины, которую она часто видела в бане, было выражено в таких неумеренных и неосторожных похвалах, что император не устоял против желания ввести в свое брачное ложе вторую супругу и в публичном эдикте распространил на всех жителей империи ту же семейную привилегию, какую присвоил самому себе". Но и здравый смысл и свидетельство истории убеждают нас в том, что два брака Валентиниана, с Северой и с Юстиной, были заключены один после другого и что он воспользовался старинным разрешением развода, который еще допускался законами, хотя и был осужден церковью. Севера была мать Грациана, который, по-видимому, соединял в своем лице все права на то, чтобы сделаться преемником Валентиниана. Он был старший сын монарха, славное царствование которого оправдало свободный и достойный выбор его ратных товарищей. Когда ему было около девяти лет, царственный ребенок получил из рук своего нежного отца порфиру и диадему с титулом Августа; это избрание было торжественно утверждено согласием и одобрением галльских армий и имя Грациана присовокуплялось к именам Валентиниана и Валента на всех правительственных актах. Своим бракосочетанием с внучкой Константина сын Валентиниана приобрел все наследственные права рода Флавиев, которые, в целом ряде трех императорских поколений, были освящены временем, религией и народной преданностью. Во время смерти своего отца Грациан был шестнадцатилетним юношей, и его личные достоинства уже оправдывали благоприятное о нем мнение армии и народа. Но Грациан спокойно жил в трирском дворце в то время, как Валентиниан неожиданно кончил жизнь в лагере под Брегецио, на расстоянии нескольких тысяч миль. Страсти, так долго сдерживавшиеся в присутствии повелителя, немедленно ожили между приближенными покойного императора; честолюбивое намерение царствовать от имени ребенка было искусно приведено в исполнение Меллободом и Эквицием, стоявшими во главе отряда иллирийских и италийских войск. Они сумели, под самыми благовидными предлогами, устранить популярных вождей и галльские войска, которые могли бы вступиться за права законного преемника; они настояли на необходимости смелых и решительных мер, чтобы заглушить надежды внешних и внутренних врагов. Императрица Юстина, жившая в каком-то дворце почти в ста милях от Брегецио, была почтительно приглашена в лагерь со вторым сыном покойного императора. На шестой день после смерти Валентиниана этот малолетний принц, носивший одно имя с отцом и бывший в ту пору только четырехлетним ребенком, был представлен легионам матерью, которая держала его на руках, и при радостных возгласах армии был торжественно облечен титулами и отличиями верховной власти. Опасность неизбежной междоусобицы была устранена благоразумным и умеренным образом действий императора Грациана. Он охотно одобрил выбор армии, объявил, что всегда будет считать сына Юстины за брата, а не за соперника, и посоветовал императрице поселиться вместе с ее сыном Валентинианом в Милане, в прекрасной и мирной италийской провинции, между тем как сам он примет на себя более трудную обязанность управления заальпийскими странами. Грациан скрывал свою досаду до тех пор, пока не нашел возможности безопасно наказать или удалить зачинщиков заговора, и хотя он всегда обходился со своим малолетним соправителем с нежностью и вниманием, он мало-помалу соединил, при управлении западной империей, обязанности опекуна с авторитетом монарха. Римский мир управлялся от имени Валента и двух его племянников, но слабый восточный император, унаследовавший первостепенное положение своего старшего брата, никогда не мог приобрести никакого влияния на управление Западом.
Глава XXVI Нравы пастушеских народов. – Движение гуннов от Китая к Европе. – Бегство готов. – Они переходят Дунай. – Война с готами. – Поражение и смерть Валента. – Грациан возводит Феодосия в звание восточного императора. – Характер и успехи Феодосия. – Заключение мира и поселения готов. 375-395 г. н. э.

На втором году царствования Валентиниана и Валента, утром двадцать первого июля, большая часть Римской империи была потрясена сильным и разрушительным землетрясением. Сотрясение распространилось на воды океана; Средиземное море внезапно отступило от берегов, которые вышли из под воды; множество рыб было поймано руками; большие корабли садились на мель на тине, и глазам или, скорей, воображению любознательного наблюдателя представилась интересная картина разнообразных долин и гор, никогда со времени образования земного шара не видевших солнечных лучей. Но вода скоро снова устремилась назад с неотразимым напором и наделала много бед на берегах Сицилии, Далмации, Греции и Египта; она взбрасывала большие суда на крыши домов или выбрасывала их на сушу на расстояние двух миль от берега; она уносила жителей вместе с их домами, а город Александрия увековечил ежегодной церемонией воспоминание о том ужасном дне, когда пятьдесят тысяч его жителей погибли от наводнения. Это общественное бедствие, преувеличенное рассказами, которые переходили из одной провинции в другую, поразило римских подданных удивлением и ужасом, а их испуганное воображение увеличивало действительные размеры этого временного несчастья. Они вспоминали о прежних землетрясениях, разрушивших города Палестины и Вифинии, считали эти страшные удары за предзнаменование еще более ужасных бедствий и, в своем трусливом тщеславии, принимали признаки разрушения империи за признаки приближающегося разрушения мира. В то время было в моде приписывать всякое замечательное событие личной воле Божества; происходившие в природе перемены связывались невидимой цепью с нравственными и метафизическими понятиями людей, и самые прозорливые богословы были способны, сообразно с характером своих предрассудков, различать, не произошло ли землетрясение от появления какой-нибудь ереси и не было ли наводнение неизбежным последствием размножения грехов и заблуждений. Не вдаваясь в рассмотрение основательности этих возвышенных умозрений, историк может ограничиться замечанием, которое, по-видимому, оправдывается опытом, – что люди имеют более основания опасаться страстей своих ближних, чем сотрясений, происходящих в природе.
Пагубные последствия землетрясения или наводнения, урагана или извержения вулкана очень незначительны в сравнении с обыкновенными бедствиями войны, даже если принимать эти бедствия в уменьшенном размере, до которого они низведены благоразумием или человеколюбием тех европейских монархов, которые развлекаются в часы досуга или упражняют храбрость своих подданных практикой военного искусства. Но в наше время и законы и нравы охраняют жизнь и свободу побежденного солдата, и мирные граждане редко имеют повод жаловаться на то, что их личность или даже имущество что-либо потерпели от войны. А в бедственный период упадка Римской империи, начало которого может считаться с царствования Валента, и благосостояние и жизнь каждого гражданина подвергались опасности, и плоды искусств и усилий целого ряда веков были стерты с лица земли грубой рукой скифских и германских варваров. Нашествие гуннов толкнуло на западные провинции готскую нацию, которая в течение менее сорока лет передвинулась от берегов Дуная к берегам Атлантического океана и своими военными успехами расчистила путь для вторжения стольких племен, еще более диких, чем сами готы. Первоначальная причина этих передвижений скрывалась в отдаленных северных странах, и внимательное изучение пастушеской жизни скифов и татар раскроет нам причины таких опустошительных переселений.
Разнообразие характеров, которым отличаются цивилизованные народы земного шара, можно приписать пользованию и злоупотреблению рассудком, который придает столь разнообразные формы и столь искусственное содержание нравам и мнениям и европейцев и китайцев. Но влияние инстинкта более определенно и более однообразно, чем влияние рассудка: гораздо легче уяснить наклонности четвероногого, чем умозрения философа, и чем ближе подходит положение диких племен к положению животных, тем более похожи эти племена одно на другое и тем сильнее сходство между отдельными личностями. Однообразие и устойчивость их нравов суть естественные последствия несовершенства их способностей. При таком положении всеобщего равенства их нужды, желания и удовольствия остаются всегда неизменными, а влияние пищи и климата, над которым, при более совершенном состоянии общества, берут верх нравственные мотивы, способствует с чрезвычайной силой образованию и поддержанию национального характера варваров. Во все века обширные равнины Скифии или Татарии были населены кочующими племенами охотников и пастухов, которые были так склонны к праздности, что не хотели заниматься земледелием, и были такого беспокойного характера, что не хотели подчиняться стеснениям оседлой жизни. Во все века скифы и татары славились своей непреодолимой храбростью и быстрыми завоеваниями. Приходившие с севера пастухи не раз ниспровергали троны азиатских монархов, а их оружие распространяло ужас и опустошение по самым плодородным и самым воинственным странам Европы. В этом случае, как и во многих других, здравомыслящий историк вынужден отказаться от приятной химеры и поневоле сознаться, что пастушеские нравы, которым обыкновенно приписывались самые привлекательные атрибуты миролюбия и невинности, гораздо более подходят к свирепым и жестоким привычкам военной жизни. Чтоб пояснить эту мысль, я рассмотрю три главных предмета в жизни пастушеских и воинственных народов: I. Их пищу. II. Их жилища. III. Их физические упражнения. Древние повествования подтверждаются опытом нашего времени, и все равно, обратим ли мы наши взоры на берега Борисфена, на берега Волги или Селенги, нам повсюду представится картина одних и тех же природных нравов.
I. Рожь или даже рис, составляющие обыкновенную и здоровую пищу цивилизованного народа, могут быть добываемы не иначе как терпеливым трудом землепашца. Некоторые из счастливых дикарей, живущих подле тропиков, получают обильную пищу от щедрот самой природы, но в северных странах нация из пастухов должна довольствоваться тем, что ей дают стада мелкого и крупного скота. Предоставляю искусству и опытности врачей решить вопрос (если только они в состоянии решить его), в какой степени употребление животной или растительной пищи влияет на человеческий характер и не следует ли смотреть как на невинный и даже, может быть, полезный предрассудок на существующее обыкновение считать за синонимы слова "плотоядный" и "жестокосердый". Однако если мы допустим, что чувство сострадания ослабевает при виде совершаемых в домашней жизни жестокостей, то нам все-таки придется заметить, что отвратительные предметы, прикрываемые утонченным искусством европейцев, выставляются в палатке татарского пастуха во всей их отталкивающей наготе. Быка или барана убивает та же самая рука, из которой он привык получать свою ежедневную пищу, а его окровавленные члены подаются, после очень незначительной подготовки, на стол его бесчувственного убийцы. В воинской профессии, и в особенности во время движения многочисленной армии, исключительное употребление животной пищи, по-видимому, представляет очень солидные выгоды. Зерновой хлеб требует много места и легко портится, а те огромные его запасы, которые положительно необходимы для продовольствия наших войск, могут быть перевозимы с места на место лишь очень медленно и совокупными усилиями людей и лошадей. Но стада мелкого и крупного скота, сопровождающие татар во время похода, представляют верный и сам собою увеличивающийся запас мяса и молока; на невозделанных полях трава большей частью растет скоро и в изобилии, и немного найдется таких бесплодных пустырей, на которых не нашлось бы сколько-нибудь сносной пищи для сильного северного скота. Эти средства продовольствия оказываются тем более достаточными, что тратятся медленно благодаря неразборчивости вкуса татар и их терпеливой воздержности. Они безразлично питаются и мясом тех животных, которые были убиты для стола, и мясом тех, которые умерли от болезней.
Конину, употребление которой во все века и во всех странах запрещалось цивилизованными европейскими и азиатскими народами, они едят с особенной жадностью, а этот странный вкус способствует успеху их военных предприятий. За проворной скифской кавалерией, – даже в ее самых дальних и быстрых набегах, – всегда следует соразмерное число запасных лошадей, которые, смотря по надобности, употребляются или на то, чтобы ускорять движения варваров, или на то, чтобы утолять их голод. Для храбрости и бедности находится немало различных ресурсов. Когда в окрестностях татарского лагеря уже уничтожен весь подножный корм, они закалывают большую часть своего скота и сохраняют его мясо или копченым, или высушенным на солнце. В случае неожиданной необходимости совершить быстрый переход они запасаются достаточным количеством маленьких кусочков сыра или, скорей, крепкого творога, который, по мере надобности, разводят в воде, и это непитательное кушанье в течение нескольких дней поддерживает в этих терпеливых воинах не только жизненные силы, но даже бодрость. Но за таким необыкновенным постом, который одобрили бы стоики и которому могли бы позавидовать отшельники, обыкновенно следует самое обжорливое удовлетворение аппетита. Вина более счастливых стран составляют самый приятный подарок и самый ценный продукт, какой только можно предложить татарам, а единственный образчик их собственного производства заключается в искусстве извлекать из кобыльего молока приходящий в брожение напиток, от которого происходит сильное опьянение. Подобно хищным животным, дикари и Старого и Нового света попеременно то терпят нужду, то наслаждаются избытком пищи, а их желудки привыкли выносить, без большого неудобства, противоположные крайности голода и невоздержности.
II. В века сельской и воинственной простоты народы, состоявшие из солдат и землепашцев, обыкновенно бывали разбросаны на поверхности обширной и возделанной страны, и нужно было немало времени, чтобы собрать воинственное юношество Греции или Италии под одно знамя для защиты собственных границ или для вторжения в территорию соседних племен. Развитие промышленности и торговли мало-помалу собирает значительное число людей в стенах одного города; но эти граждане уже перестают быть солдатами, так как искусства, украшающие и улучшающие положение гражданского общества, уничтожают привычки военной жизни. Но пастушеские нравы скифов, по-видимому, соединяли в себе разнородные выгоды и простоты и цивилизации. Люди, принадлежащие к одному и тому же племени, находятся постоянно в сборе, но собираются они в лагере, и врожденное мужество этих отважных пастухов воодушевляется взаимной помощью и соревнованием. Жилища татар не что иное, как небольшие палатки овальной формы, в которых находит для себя холодное и грязное убежище молодежь обоего пола. Дворцы богачей состоят из деревянных хижин такого размера, что их можно без большого труда ставить на широкие дроги и перевозить на двадцати или тридцати волах. Стада, пасшиеся весь день на близлежащих лугах, укрываются с приближением ночи в лагере. Необходимость предотвратить опасный беспорядок при таком частом скоплении людей и животных заставляет мало-помалу вводить в распределение, во внутренний порядок и в охрану лагерей нечто вроде военного искусства. Лишь только в каком-либо округе съеден весь подножный корм, племя или, скорей, армия пастухов переходит в надлежащем порядке на свежие пастбища и таким образом приобретает в обыкновенных занятиях пастушеской жизни практическое знакомство с одной из самых важных и самых трудных военных операций. Выбор местности делается сообразно с временем года: в летнее время татары подвигаются к северу и раскидывают свои палатки на берегах какой-нибудь реки или, по меньшей мере, вблизи какого-нибудь ручейка. Но зимой они возвращаются на юг и ставят свой лагерь позади какой-нибудь возвышенности, способной защищать их от ветров, которые охлаждаются, переносясь через открытую и замерзшую поверхность Сибири. Такие привычки чрезвычайно хорошо приспособлены к тому, чтобы распространять между кочующими племенами склонность к переселениям и завоеваниям. Связь между населением и занимаемой им территорией так слаба, что может быть разорвана самой ничтожной случайностью. Родиной для настоящего татарина служит не земля, а лагерь. Внутри этого лагеря находятся и его семейство, и его товарищи, и его имущество, и во время самых дальних переходов он постоянно окружен всем, что для него дорого, ценно или привычно. Жажда грабежа, опасение сделаться жертвой чьего-либо нападения, желание отмстить за обиды, нетерпение сбросить с себя узы зависимости – вот те причины, которые во все века заставляли скифские племена смело проникать в какую-нибудь неизвестную им страну, где они надеялись найти более обильные средства продовольствия или менее страшных врагов. Перевороты, происходившие на севере, нередко решали судьбу юга, а при столкновениях между враждовавшими народами победители и побежденные попеременно оттесняли друг друга или сами были оттеснены от пределов Китая до границ Германии. Таким громадным переселениям, иногда совершавшимся почти с невероятной быстротой, благоприятствовали местные климатические условия. Холод в Татарии, как известно, более силен, чем в других странах умеренного пояса; эту необыкновенную суровость климата приписывают тому, что равнины возвышаются, – в особенности в восточном направлении, – более чем на полмили над уровнем моря, и тому, что почва глубоко пропитана селитрой. В зимнюю пору широкие и быстрые реки, которые изливают свои воды в Эвксинское, Каспийское и Ледовитое моря, крепко замерзают: поля покрываются снегом, и преследуемые или победоносные племена могут безопасно переходить со своими семействами, повозками и скотом через ровную и крепкую поверхность огромной равнины.
III. Пастушеская жизнь, в сравнении с трудами земледельца и промышленника, есть, бесспорно, жизнь праздная, а так как самые знатные из пастухов татарской расы возлагают на своих рабов домашний уход за скотом, то их досуг редко прерывается домашними заботами или усиленным трудом. Но этот досуг они не посвящают на спокойные наслаждения любовью и семейным счастьем, а употребляют с пользой на свирепые и кровожадные занятия охотой. Равнины Татарии питают сильную породу лошадей, которых нетрудно выездить для войны и охоты. Скифы всех возрастов всегда славились как смелые и ловкие наездники и, вследствие постоянных упражнений, научались так крепко сидеть на лошади, что считались способными удовлетворять, не слезая с седла, все обычные житейские потребности – и есть, и пить, и даже спать. Они ловко владеют копьем, а длинный татарский лук натягивается необыкновенно туго, и тяжелая стрела попадает в цель безошибочно и с непреодолимой силой. Эти стрелы нередко направляются в безвредных животных, которые размножаются в степи в отсутствие самых страшных своих врагов, – в зайцев, коз, косуль, красных зверей, оленей, лосей и сайгаков. Энергия и выносливость как людей, так и лошадей постоянно развиваются в утомительном занятии охотой, а запасы дичи вносят в Продовольствие татарского лагеря изобилие и даже некоторую роскошь. Но подвиги скифских охотников не ограничиваются истреблением робких и безвредных животных; они смело идут навстречу кабану, в то время как тот с яростью устремляется на своего преследователя; они раздражают неповоротливого медведя и возбуждают ярость покоящегося в лесной чаще тигра. Где есть опасность, там есть и слава, и такая охота, которая представляет обширное поле для упражнения храбрости, может основательно считаться за подобие войны и за школу военного искусства. Состязания между охотниками, составляющие гордость и наслаждение татарских князей, служат полезными упражнениями для их многочисленной кавалерии. Огромное пространство, на котором есть дичь, обходят кругом на протяжении нескольких миль, и затем войска, составляющие кордон, медленно приближаются к одному общему центру; тогда окруженные со всех сторон животные делаются жертвами охотничьих стрел. При таком обходе, нередко продолжающемся несколько дней, кавалерия должна взбираться на возвышенности, переплывать реки, проходить через долины, не нарушая предписанного порядка, в котором должно происходить постепенное сосредоточение. Она приобретает привычку постоянно обращать свои взоры и направлять свои шаги к отдаленному предмету, сохранять промежутки между своими отрядами, замедлять или ускорять свои движения сообразно с движениями тех отрядов, которые находятся вправо и влево от нее, замечать и повторять сигналы, которые подаются вождями. Эти вожди учатся в такой практической школе исполнять самое важное требование военного искусства, – скорому и верному определению местности, расстояния и времени. Для настоящей войны нужна только одна перемена, – нужно употребить такое же терпение и мужество, такое же искусство и дисциплину не против зверей, а против людей; таким образом, охотничьи забавы служат прелюдией для завоевания империй.
Политическое общество древних германцев было с виду добровольным союзом независимых воинов. Скифские племена, известные под новейшим названием орд, имели внешнюю форму многочисленных и размножившихся семейств, которые в течение многих поколений расплодились из одного и того же первоначального рода. Самые ничтожные и самые невежественные из татар сохраняют, с сознательной гордостью, неоценимое сокровище своей генеалогии, и каковы бы ни были различия ранга, установленные неравным распределением собственности, они уважают, и в самих себе и одни в других, потомков первого основателя племени. До сих пор сохранившийся обычай усыновлять самых храбрых и самых надежных между пленниками поддерживает весьма правдоподобное предположение, что это необыкновенное расширение уз единокровия было, в значительной степени, продуктом легальной фикции. Но полезный предрассудок, освященный временем и общественным мнением, производит такое же действие, как истина; высокомерные варвары охотно повинуются главе рода, и их вождь, или мурза, пользуется, в качестве представителя их первого праотца, властью судьи в мирное время и властью главнокомандующего в случае войны. В первобытном положении пастушеских народов каждый из мурз (если нам будет дозволено употреблять это новейшее название) действовал как самостоятельный начальник многочисленного и отдельного семейства, а пределы их собственных территорий мало-помалу устанавливались или силой, или по взаимному согласию. Но беспрестанное влияние разнородных и непрерывно действовавших причин способствовало соединению кочующих орд в национальные общины под начальством верховных вождей. Слабые нуждались в поддержке, а сильные имели честолюбие властвовать; власть, которая есть результат объединения, подчиняла себе и соединяла разрозненные силы соседних племен, а так как побежденных охотно допускали к пользованию плодами победы, то самые храбрые вожди спешили и сами стать и поставить своих приверженцев под могущественное знамя объединившейся нации. Самый счастливый из татарских князей присваивал себе военное начальство, на которое ему давали право или превосходства личных достоинств, или сила. Его возводили на престол при одобрительных возгласах ему равных, и титул хана выражает на языке северной Азии весь объем царской власти. Права наследственного преемничества долго ограничивались кровным родством с основателем монархии, и в настоящую минуту все ханы, царствующие от Крыма до Китайской стены, происходят в прямой линии от знаменитого Чингиса.
Но так как на татарском государе лежит неизбежная обязанность лично водить своих воинственных подданных на поле брани, то наследственные права малолетних часто оставляются без внимания; тогда меч и скипетр вручаются кому-нибудь из царских родственников, отличающемуся зрелостью возраста и мужеством. Для поддержания достоинства своего национального монарха и своих особых вождей племена собирают два различных и постоянных налога, каждый из которых равняется десятой части их собственности и их добычи. Татарский государь пользуется десятой частью богатств своего народа, а так как его собственные домашние богатства, состоящие из стад, увеличиваются в более широком размере, нежели у других, то он в состоянии поддерживать безыскусственный блеск своего двора, награждать самых достойных или самых любимых между своими приверженцами и поддерживать при помощи подарков покорность, которой не всегда мог бы добиться мерами строгости. Нравы его подданных, привыкших, подобно ему самому, к кровопролитиям и грабежу, могут извинять в их глазах такие отдельные акты тирании, которые возбудили бы ужас в цивилизованном народе; но власть деспота никогда не признавалась в степях Скифии. Непосредственная юрисдикция хана ограничивается пределами территории, на которой живет его племя, а пользование его царскими прерогативами было ограничено старинным учреждением национального совета. Татарский курултай, или сейм, собирался регулярно весной или осенью посреди равнины, где принцы царствующей фамилии и мурзы различных племен могли удобно съехаться верхами со своей воинственной и многочисленной свитой, а честолюбивый монарх мог сделать смотр своим военным силам и узнать желания своих вооруженных подданных. В учреждениях скифских и татарских народов можно найти зародыши феодальной системы управления, но беспрестанные столкновения этих враждующих племен иногда оканчивались утверждением могущественной и деспотической империи. Победитель, обогатившийся податями, которые уплачивались ему зависимыми владетелями, и укрепивший при их содействии свою власть, распространил свои завоевания по Европе и Азии; северные пастухи подчинились стеснениям, налагаемым искусствами, законами и городской жизнью, а знакомство с роскошью, уничтожив свободу народа, подкопалось под основы престола.
Воспоминания о прошлом не могли долго сохраняться при частых и дальних переселениях необразованных варваров. Современные нам татары ничего не знают о завоеваниях своих предков, а нашим знакомством с историей скифов мы обязаны их сношениям с учеными и образованными южными народами, с греками, персами и китайцами. Греки, которые плавали по Эвксинскому морю и основывали свои колонии вдоль его берегов, мало-помалу познакомились с одной частью Скифии, от берегов Дуная и границ Фракии до Меотийского озера, где господствовала вечная зима, и до Кавказских гор, которые назывались, на языке поэтов, крайними пределами земли. Они воспевали с простотой легковерия добродетели пастушеской жизни и относились с более основательными опасениями к могуществу и многочисленности тех воинственных варваров, которые с презрением отразили громадные армии Гистаспова сына Дария. Персидские монархи распространили свои завоевания на западе до берегов Дуная и границ европейской Скифии. Восточные провинции их империи подвергались нападениям азиатских скифов, этих диких обитателей равнин по ту сторону Окса и Яксарта, – двух больших рек, впадающих в Каспийское море. Продолжительная и достопамятная вражда Ирана с Тураном до сих пор служит темой для восточных историков и романистов; столь прославленная и, может быть, баснословная храбрость персидских героев Рустана и Асфендиара выказалась в блестящем свете при обороне их страны против северных Афрасиабов, а непреклонное мужество тех же варваров противостояло, на той же почве, победоносным армиям Кира и Александра. В глазах греков и персов настоящий объем Скифии ограничивался с востока горами Гималайскими или Кафскими, а их понятия о самых отдаленных и недоступных частях Азии были отуманены невежеством или перепутаны с вымыслами. Но эти недоступные страны были древним местопребыванием могущественного и образованного народа, который, по достойным вероятия преданиям, существует сорок веков и который способен проследить свое прошлое почти за две тысячи лет на основании непрерывного ряда свидетельств современных историков. Китайские летописи объясняют положение и революции пастушеских племен, которых до сих пор можно обозначать неопределенными названиями скифов или татар и которые были то вассалами, то врагами, а иногда и завоевателями великой империи, политика которой всегда имела целью сдерживать слепую и стремительную храбрость северных варваров. От устья Дуная до океана, омывающего берега Японии, Скифия простирается в длину почти на сто десять градусов, которые в этой параллели равняются более чем пяти тысячам миль.
Широту этих громадных степей нельзя определить с такой же легкостью или с такой же точностью; но от сорокового градуса, прикасающегося к Китайской стене, мы можем с уверенностью подняться с лишком на тысячу миль к северу, пока наше дальнейшее движение не будет остановлено чрезмерным сибирским холодом. В этом ужасном климате, вместо оживленной картины татарского лагеря, представляется глазам дым, который выходит из-под земли или, скорее, из-под снега и обнаруживает место жительства тунгусов и самоедов; недостаток в лошадях и волах отчасти возмещается северными оленями и большими собаками, а завоеватели всего мира мало-помалу выродились в породу изуродованных и уменьшившихся ростом дикарей, которые дрожат от страха при виде оружия.
Гунны, сделавшиеся страшными для Римской империи в царствование Валента, были задолго перед тем страшны для китайской империи. Их древним и, может быть, первоначальным местом жительства была обширная, но вместе с тем безводная и бесплодная территория, лежащая непосредственно к северу от великой стены. Их место занято в настоящее время сорока девятью ордами или знаменами монголов, составляющими пастушеский народ, в котором около двухсот тысяч семейств. Но храбрость гуннов расширила узкие пределы их владений, и их грубые вожди, принявшие название Танжу, мало-помалу превратились в завоевателей и обладателей сильной империи. С восточной стороны их военные успехи были остановлены только океаном, а племена, разбросанные в небольшом числе между Амуром и оконечностью полуострова Кореи, были вынуждены стать под знамя гуннов. С западной стороны, у верховья Иртыша, в долинах Гималайских гор, они нашли для себя более широкое пространство и более многочисленных врагов. Один из военачальников, состоявших на службе у Танжу, покорил в одну экспедицию двадцать шесть народов; уйгуры, возвышавшиеся над другими татарскими племенами искусством письма, были в числе его вассалов, и вследствие странной связи между человеческими деяниями, бегство одного из этих кочующих племен заставило победоносных парфян возвратиться из своего похода в Сирию. С северной стороны океан считался пределом могущества гуннов. Не имея ни врагов, которые могли бы воспротивиться их наступательному движению, ни свидетелей, которые могли бы сделать возражения на их хвастовство, они могли безопасно довершить действительное или воображаемое завоевание холодных сибирских стран и назначить Северное море отдаленной границей своих владений. Но название этого моря, на берегах которого патриот Сову вел жизнь пастуха и изгнанника, может быть с большим вероятием отнесено к Байкалу, который, при своем обширном бассейне, имеющем в длину более трехсот миль, отвергает скромное название озера и сообщается с северными морями длинным течением Ангары, Тунгуски и Енисея. Покорение стольких отдаленных народов могло льстить гордости Танжу, но храбрость гуннов могла найти для себя вознаграждение лишь в наслаждении богатствами и роскошью южной империи. В третьем столетии до Рождества Христова была выстроена стена длиной в тысячу пятьсот миль для защиты китайской границы от нашествия гуннов; это громадное сооружение, занимающее видное место на географической карте земного шара, никогда не доставляло не воинственному народу безопасности. Кавалерия Танжу часто состояла из двухсот или трехсот тысяч человек, которые были страшны необыкновенной ловкостью в стрельбе из лука и верховой езде, способностью выносить суровую погоду и невероятной быстротой своих переходов, для которых редко служили препятствием потоки или пропасти, самые глубокие реки или самые высокие горы. Они мгновенно рассыпались по всей стране и, благодаря быстроте своего натиска, захватывали врасплох, приводили в изумление и сбивали с толку китайскую армию, державшуюся серьезно и тщательно выработанных тактических правил.
Император Гао цзы, – выслужившийся из солдат и возведенный на престол за свои личные достоинства, – выступил против гуннов с опытными войсками, вышколенными в междоусобных войнах китайцев. Но он был скоро окружен варварами и, выдержав семидневную осаду, был вынужден купить свою свободу позорной капитуляцией. Преемники императора Гао цзы, посвящавшие свою жизнь мирным искусствам или наслаждениям внутри своих дворцов, преклонились перед более постоянным унижением. Они слишком поспешно сознались в недостаточности своих военных сил и укреплений. Их слишком легко убедили, что китайские солдаты, спавшие со шлемом на голове и с латами на спине, в то время, как звуки труб возвещали о приближающихся со всех сторон гуннах, будут совершенно истощены непрестанными усилиями бесполезных переходов. За временный и непрочный мир они обязались постоянно платить варварам золотом и шелковыми тканями, и в этом случае китайские императоры прибегли к такой же низкой уловке, как и римские императоры, прикрыв уплату настоящей дани названием подарков или субсидии. Но было еще одно более унизительное мирное условие, которое оскорбляло священные чувства, внушаемые человеколюбием и природой. Лишения дикарей, убивая в ранней молодости тех детей, которые появлялись на свет с болезненным или слабым телосложением, породили чрезвычайно большую численную несоразмерность между лицами обоего пола. Татары очень дурны собой и даже уродливы и смотрят на своих жен как на орудия для домашних работ, а между тем они чувствуют влечение к более изящной красоте. Поэтому китайцев обязали ежегодно доставлять гуннам известное число самых красивых девушек, а союз с высокомерными Танжу был обеспечен их бракосочетанием с настоящими дочерьми или с приемышами императоров, тщетно старавшимися избегать таких святотатственных союзов. Положение этих несчастных жертв описано в стихах одной китайской принцессой; она скорбит о том, что ее родители обрекли ее на отдаленную ссылку под властью варварского супруга; она жалуется, что кислое молоко ее единственный напиток, сырое мясо ее единственная пища, палатка ее единственный дворец, и затем выражает, с трогательной простотой, естественное желание превратиться в птичку, чтобы улететь назад на милую родину, о которой она постоянно думает и грустит.
Северные пастушеские народы два раза завоевывали Китай, а силы гуннов не уступали силам монголов или манчжур и давали им самые основательные надежды на успех. Но пятый император из могущественной династии Хань, У-ди, унизил их гордость и остановил их движение. Во время его продолжительного пятидесятичетырехлетнего царствования варвары южных провинций подчинялись законам и нравам Китая, а старинные границы монархии были расширены от великой реки Хуанхэ до Кантонской гавани. Вместо того чтобы ограничиваться робкими операциями оборонительной войны, его полководцы проникли на несколько сот миль внутрь страны гуннов. В этих беспредельных пустынях не было возможности содержать запасные магазины и было трудно перевозить достаточное количество провианта; поэтому армиям У-ди не раз приходилось подвергаться невыносимым лишениям, и из ста сорока тысяч солдат, выступивших против варваров, только тридцать тысяч возвратились живыми и здоровыми к стопам своего повелителя. Впрочем, эти потери вознаграждались блестящими и решительными успехами. Китайские полководцы сумели воспользоваться превосходством, которое им доставляли: выносливость их войск, их военные повозки и содействие татарских вспомогательных войск. Лагерь Танжу был застигнут врасплох в то время, как там или спали, или предавались кутежу, и хотя монарх гуннов храбро пробился сквозь неприятельские ряды, он оставил на поле сражения более пятнадцати тысяч своих подданных. Однако эта славная победа, которой предшествовало и за которой следовало много других кровопролитных сражений, способствовала уничтожению могущества гуннов гораздо менее, чем успешная политика, направленная к тому, чтобы склонять подчиненные им племена к нарушению покорности. Самые значительные из этих племен, как восточных, так и западных, отвергли верховную власть Танжу частью из страха, который навели на них военные успехи императора У-ди, частью потому, что соблазнились его обещаниями. Признав себя союзниками или вассалами китайской империи, они сделались непримиримыми врагами гуннов, а лишь только этот высокомерный народ был вынужден довольствоваться своими собственными силами, он оказался столь малочисленным, что, пожалуй, мог бы уместиться внутри стен одного из больших и многолюдных китайских городов. Будучи покинут своими подданными и опасаясь междоусобицы, Танжу нашелся вынужденным отказаться от положения независимого монарха и ограничить свободу воинственного и храброго народа. Он был принят в тогдашней столице монархии Синь Ян войсками, мандаринами и самим императором со всеми почестями, какими китайское тщеславие могло скрасить и прикрыть свой триумф.
Для его помещения был приготовлен великолепный дворец; его место было впереди всех принцев императорского дома, и терпение варварского государя было истощено церемониями банкета, в который входили восемь перемен блюд и девять музыкальных пьес. Но он выразил, стоя на коленях, свою почтительную преданность к китайскому императору, произнес от своего имени и за своих преемников клятву в ненарушимой верности и с признательностью принял печать, которая была ему дана как эмблема его зависимости. После этого унизительного изъявления покорности Танжу иногда нарушали долг преданности и пользовались благоприятными минутами для войны и грабежа, но монархия гуннов постепенно приходила в упадок до тех пор, пока внутренние раздоры не раздробили ее на два враждующих одно с другим отдельных племени. Один из государей этой нации, из страха и честолюбия, перешел на юг с восемью ордами, состоявшими из сорока или пятидесяти тысяч семейств. Он получил, вместе с титулом Танжу, достаточную территорию на границе китайских провинций, а его неизменно верная служба империи была обеспечена и его слабостью, и его желанием отмстить своим прежним соотечественникам. Со времени этого пагубного для них раздробления северные гунны, в течение почти пятидесяти лет, томились в своем бессилии, пока не были со всех сторон подавлены и внешними и внутренними врагами. Гордая надпись на колонне, воздвигнутой на одном возвышении, давала знать потомству, что китайская армия проникла на семьсот миль внутрь их страны. Восточное татарское племя сиенпи отплатило гуннам за вынесенные его предками обиды, и могущество Танжу, после тысяча трехсотлетнего владычества, было совершенно уничтожено в конце первого столетия христианской эры.
Участь побежденных гуннов была различна, смотря по их характеру и положению. Более ста тысяч человек, самых бедных и самых малодушных, остались на своей родине, отказались от своего имени и происхождения и смешались с победоносными сиенпиями. Пятьдесят восемь орд, состоявших почти из двухсот тысяч человек, желая более почетной зависимости, удалились на юг, стали искать покровительства у китайских императоров и получили позволение поселиться на крайней оконечности провинции Ханзи и территории Ортуса, с обязанностью охранять их. Но самые воинственные и самые сильные племена гуннов сохранили и в своем несчастьи неустрашимость своих предков. Запад представлял открытое поприще для их храбрости, и они решились, под предводительством своих наследственных вождей, открыть и покорить какую-нибудь отдаленную страну, которая была до тех пор недоступна для воинственной предприимчивости сиенпиев и не подчинялась китайским законам. Они скоро перешли через Гималайские горы и за пределы китайской географии; тем не менее мы в состоянии различить два больших отряда этих страшных изгнанников, из которых одни направились к Оксу, а другие к Волге. Первая из этих колоний утвердила свое господство над плодородными и обширными равнинами Согдианы к востоку от Каспийского моря, где она сохранила название гуннов с эпитетом эвталитов или непталитов. Их нравы смягчились, и даже их наружность сделалась более красивой благодаря мягкости климата и их продолжительному пребыванию в цветущей провинции, которая, быть может, еще сохраняла воспоминание о греческом искусстве. Белые гунны – название, данное им вследствие перемены, происшедшей в их цвете лица, – скоро отказались от пастушеской жизни скифов. Горгона, впоследствии наслаждавшаяся непродолжительным величием под именем Каризмы, была резиденцией царя, спокойно управлявшего покорным народом. Их роскошь питалась трудами жителей Согдианы, и единственным остатком их древнего варварства был обычай, заставлявший тех, кто пользовался щедростью богача, ложиться живыми вместе с ним в могилу, иногда даже в числе человек двадцати. Соседство гуннов с персидскими провинциями вовлекало их в частые и кровопролитные столкновения с этой монархией. Но в мирное время они соблюдали договоры, а во время войны – правила человеколюбия, и их замечательная победа над Перозом, или Фирузом, обнаружила как умеренность, так и храбрость варваров. Второй отряд их соотечественников – гуннов, постепенно передвинувшийся на северо-запад, встретил на своем пути более препятствий и поселился в более суровом климате. Необходимость заставила их обменивать китайские шелковые ткани на сибирские меха; зачатки цивилизованной жизни совершенно изгладились, и врожденная свирепость гуннов еще более усилилась вследствие их сношений с дикими племенами, которых основательно сравнивали с дикими степными животными. Их любовь к независимости заставила их отвергнуть наследственные права Танжу, и между тем как каждая орда управлялась своим особым мурзой, они решали на буйных сборищах те вопросы, которые касались всей нации. Их временное пребывание на восточных берегах Волги удостоверялось даже в тринадцатом столетии названием Великой Венгрии. В зимнее время они доходили со своими стадами до устья этой великой реки, а в своих летних экскурсиях они достигали того градуса широты, под которым лежит Саратов и, может быть, даже слияния рек, образующих Каму, таковы, по крайней мере, были недавние границы черных калмыков, состоявших в течение почти целого столетия под покровительством России, а потом возвратившихся на свои прежние поселения к границам китайской империи. Переселение и возвращение этих кочующих татар, насчитывавших во всем своем лагере пятьдесят тысяч палаток или семейств, знакомят нас с общим характером дальних переселений древних гуннов.
Нет никакой возможности наполнить покрытый мраком промежуток времени, который начинается исчезновением приволжских гуннов из глаз китайцев и кончается появлением их перед глазами римлян. Есть, однако, некоторое основание предполагать, что та же самая сила, которая вытеснила их из родины, заставляла их подвигаться к пределам Европы. Могущество их непримиримых врагов сиенпиев, обнимавшее от востока к западу пространство более чем в три тысячи миль, должно быть, оттеснило их страхом такого грозного соседства, а прилив скифских племен неизбежно должен был или увеличить силу гуннов, или сузить их территорию. Грубые и малоизвестные названия этих племен оскорбили бы слух читателя, ничего не прибавив к его познаниям, но я не могу воздержаться от весьма естественного предположения, что северные гунны должны были значительно усилиться вследствие падения южной династии, которая в течение третьего столетия признавала над собою верховную власть Китая; что самые храбрые воины ушли оттуда с целью отыскать своих вольных и отважных соотечественников и что при постигшей всех их беде они позабыли о тех раздорах, которые побудили их раздробить свои силы в эпоху благополучия. Гунны, вместе со своими стадами, своими женами и детьми, своей прислугой и союзниками, перешли на западный берег Волги и смело напали на страну аланов – пастушеского народа, занимавшего или опустошавшего скифские степи на огромном пространстве. Равнины между Волгою и Танаисом были покрыты палатками аланов, но название и нравы этого народа распространились по всему обширному пространству их завоеваний, и племена агатирсов и гелонов, имевших обыкновение раскрашивать свое тело, считались в числе их вассалов. К северу они проникали в холодные сибирские страны, населенные дикарями, которые привыкли, от ярости или от голода, питаться человеческим мясом; а в своих южных нашествиях они достигали пределов Персии и Индии. Благодаря примеси сарматской и германской крови черты лица у аланов сделались более красивыми, их смуглый цвет лица сделался более белым, а их волосы получили более светлый оттенок, какой редко встречается у татарской расы.
Они не были так уродливы и так грубы в обращении, как гунны, но не уступали этим свирепым варварам ни в храбрости, ни в любви к свободе, не допускавшей даже употребления на домашнюю службу рабов, ни в пылкости убеждения, что война и грабеж составляют наслаждение и славу человеческого рода. Воткнутый в землю обнаженный меч был единственным предметом их религиозного поклонения; кожа, содранная с черепа врага, была самым дорогим украшением их коней, и они смотрели с жалостью и презрением на тех малодушных воинов, которые терпеливо ожидали старческих недугов и мучительных предсмертных страданий. На берегах Танаиса военные силы гуннов и аланов вступили между собой в борьбу с одинаковым мужеством, но не с одинаковым успехом. Гунны осилили своих противников; царь аланов был убит, а остатки побежденного народа, будучи вынуждены выбирать между бегством и покорностью, разбрелись в разные стороны. Одна колония этих изгнанников нашла верное убежище в Кавказских горах между морями Эвксинским и Каспийским, где они до сих пор сохранили и свое имя и свою независимость. Другая колония, с более неустрашимым мужеством, проникла до берегов Балтийского моря, примкнула к северным племенам Германии и получила свою долю в добыче, захваченной в галльских и испанских провинциях Римской империи. Но большая часть аланов приняла предложенный ей почетный и выгодный союз; тогда гунны, ценившие мужество побежденных врагов, предприняли соединенными силами нашествие на владения готов.
Великий Германарих, владения которого простирались от Балтийского моря до Эвксинского, наслаждался на склоне лет плодами своих побед и блестящей репутацией, когда он был встревожен приближением неведомых врагов, которым его варварские подданные могли не без основания давать название варваров. Многочисленность гуннов, быстрота их движений и их жестокосердие привели в ужас готов, которые, при виде своих объятых пламенем жилищ и обагренных кровью полей, преувеличивали силы врага. К этим действительным ужасам присоединялись удивление и отвращение, которое внушали гунны своим пронзительным голосом, своими странными телодвижениями и своей уродливостью. Этих скифских дикарей сравнивали (и это сравнение было довольно верно) с животными, когда они ходят на задних лапах, и с уродливыми терминами, которые часто ставились древними на мостах. Они отличались от других человеческих рас своими широкими плечами, приплюснутыми носами и глубоко ввалившимися маленькими черными глазами, а так как у них почти вовсе не росла борода, то между ними нельзя было найти ни мужественной юношеской красоты, ни почтенной наружности старцев. Им приписывали баснословное происхождение, соответствовавшее их наружности и нравам: рассказывали, что скифские ведьмы, изгнанные из общества за свое гнусное поведение, вступили в степях в любовную связь с адскими духами и что плодом этой отвратительной связи были гунны. За эту отвратительную и нелепую басню с жадностью схватилась легковерная ненависть готов; но, удовлетворяя их ненависть, она вместе с тем усиливала их страх, так как следовало полагать, что потомки демонов и ведьм унаследовали от своих прародителей не только их злобу, но и некоторую долю их сверхъестественного могущества. Германарих приготовился выступить против этих врагов со всеми военными силами готского государства, но он скоро заметил, что племена, находившиеся в вассальной от него зависимости, были раздражены угнетением, которому он их подвергал, и потому стали бы охотнее помогать гуннам, чем сражаться с ними.
Незадолго перед тем один из вождей роксоланов покинул знамена Германариха, а этот жестокий тиран приказал привязать невинную жену изменника к диким лошадям, которые разорвали ее в куски. Братья этой несчастной женщины воспользовались благоприятной минутой для мщения. Престарелый готский монарх, которому они нанесли опасную рану кинжалом, прожил еще несколько времени в страданиях, но его недуги замедляли ход военных действий, а в высших сферах управления господствовали раздоры и зависть. Его смерть, происшедшая, как полагали, от самоубийства, оставила бразды управления в руках Витимера, который, при надежном содействии скифских наемников, поддерживал неравную борьбу с гуннами и аланами до тех пор, пока не был разбит и не лишился жизни в решительной битве. Остготы покорились своей участи, и представители царственной расы амалов впоследствии встречаются в числе подданных высокомерного Атиллы. Но жизнь малолетнего царя Витерика была спасена усилиями двух храбрых и преданных воинов Алафея и Сафракса, которые осторожно провели остатки нации остготов к Данасту, или Днестру, – значительной реке, в настоящее время отделяющей турецкие владения от российской империи. Осторожный Атанарих, заботившийся более о своей лично, чем об общей безопасности, раскинул лагерь вестготов на берегах Днестра с твердой решимостью отразить победоносных варваров, на которых он не считал благоразумным нападать. Обычную быстроту движений гуннов замедлили огромные обозы и многочисленные пленные, но благодаря своему военному искусству они обманули Атанариха и почти совершенно уничтожили его армию. В то время как вождь вестготов защищал берега Днестра, он был со всех сторон окружен многочисленной кавалерией, перешедшей реку вброд при лунном свете, и ему пришлось употребить в дело все свое мужество и искусство, чтобы совершить свое отступление к гористой местности. Этот неустрашимый полководец уже составил новый и весьма разумный план оборонительной войны, и те сильные окопы, которые он готовился возводить между горами, Прутом и Дунаем, оградили бы от опустошительных нашествий гуннов обширную и плодородную территорию, которая носит в настоящее время название Валахии.
Но планы и надежды вождя вестготов были разрушены нетерпением его запуганных соотечественников, которые из страха воображали, что река Дунай была единственная преграда, способная защитить их от быстрого преследования и непреодолимой храбрости скифских варваров. Главные силы этого народа торопливо приблизились, под предводительством Фритигерна и Алавива, к берегам этой великой реки и стали просить покровительства у римского восточного императора. Сам Атанарих, не желая нарушать данной им клятвы никогда не вступать на римскую территорию, удалился с отрядом верных приверженцев в гористую страну Кавкаландию, которую охраняли и, как кажется, почти совершенно скрывали от глаз непроходимые леса Трансильвании.
После того как Валент окончил войну с готами, по-видимому со славой и успехом, он объехал свои азиатские владения и наконец избрал своей резиденцией столицу Сирии. Пять лет, проведенных им в Антиохии, он употребил на то, что наблюдал, в безопасном отдалении, за враждебными замыслами персидского монарха, сдерживал опустошительные нашествия сарацинов и исавров, укреплял веру в арианское богословие при помощи аргументов более действительных, чем доводы рассудка и красноречия, и успокаивал свою робкую недоверчивость, осуждая на казнь без разбора и невинных и виновных. Но внимание императора было внезапно поглощено важными известиями, полученными им от гражданских и военных должностных лиц, на которых была возложена оборона Дуная. Его уведомили, что север потрясен страшной бурей, что нашествие гуннов, – до тех пор никому не известной и уродливой породы дикарей, – ниспровергло могущество готов и что берег реки покрыт на расстоянии нескольких миль молящими о помощи толпами этого воинственного народа, доведенного до самого унизительного положения. С распростертыми руками и трогательными выражениями скорби готы громко оплакивали свои несчастья и свое опасное положение; они сознавали, что могли ожидать спасения только от милосердия римского правительства и самым торжественным образом заявляли, что, если великодушие императора дозволит им заняться обработкой невозделанных фракийских земель, они будут считать себя навсегда связанными с империей узами долга и признательности, будут повиноваться ее законам и охранять ее границы. Эти уверения были подтверждены готскими послами, с нетерпением ожидавшими из уст Валента ответа, который должен был окончательно решить участь их несчастных соотечественников. Восточный император уже не мог руководствоваться мудростью и авторитетом своего старшего брата, который умер в конце предшествовавшего года; а так как бедственное положение готов требовало немедленных и решительных мер, то он не мог прибегнуть к любимому ресурсу людей слабых и робких, которые считают проволочки и уклончивые ответы за доказательства самой глубокой мудрости. Пока люди будут увлекаться страстями и личными интересами, те же самые вопросы о войне и мире, о требованиях справедливости и политики, которые обсуждались в древности, часто будут предметами обсуждения и у новейших народов. Но самым опытным государственным людям нового времени никогда еще не приходилось разрешать вопросы, будет ли уместно или будет ли опасно принять или оттолкнуть бесчисленные толпы варваров, которые вынуждены отчаянием и голодом просить дозволения поселиться на территории цивилизованного народа.
Когда это важное предложение, находящееся в столь тесной связи с общественной безопасностью, было предоставлено рассмотрению министров Валента, они смутились и разошлись в мнениях; но они скоро сошлись на таком внушенном лестью решении, которое удовлетворяло гордость, леность и корыстолюбие их государя. Украшенные титулами префектов и полководцев рабы умолчали или отозвались с пренебрежением об опасности этого национального переселения, нисколько не похожего на те колонии, которым иногда дозволялось селиться на крайних оконечностях империи. Они благодарили судьбу за то, что она присылала им из самых отдаленных стран земного шара многочисленную и непобедимую иностранную армию для защиты Валентова престола, и радовались тому, что впредь будут поступать в императорскую казну те громадные массы золота, которые ежегодно присылались жителям провинций взамен поставки рекрут. Просьба готов была уважена, и их предложение услуг было принято императорским двором; вместе с тем гражданским и военным управляющим фракийского диоцеза было немедленно послано приказание сделать все нужные приготовления для переправы и для продовольствия многочисленного народа, пока не будет отведена для его поселения достаточная территория. Впрочем, щедрость императора сопровождалась двумя тяжелыми условиями, которые оправдывались со стороны римлян предусмотрительностью и на которые могли согласиться готы только под гнетом необходимости. Перед тем чтоб перейти Дунай, они должны были выдать свое оружие, и сверх того было условлено, что у них отберут детей для размещения по азиатским провинциям, где они получат приличное цивилизованным народам образование и вместе с тем будут служить заложниками в обеспечение преданности своих родителей.
В то время как готы еще не были уверены в благоприятном исходе переговоров, которые медленно велись на далеком от них расстоянии, они, из нетерпения, несколько раз делали опрометчивые попытки переправиться через Дунай без дозволения того правительства, которое они молили о помощи. За их движениями внимательно следили войска, расположенные вдоль берега, и самые передовые из их отрядов были отражены с значительными потерями; но таково было малодушие Валентовой политики, что храбрые офицеры, исполнившие свою обязанность, защищая страну, были наказаны за это потерей своих должностей и едва спасли свою жизнь. Наконец было получено императорское повеление переправить через Дунай всю готскую нацию; но его исполнение было делом тяжелым и трудным. В Дунае, который в этом месте имеет более мили в ширину, вода очень поднялась вследствие непрерывных дождей, и во время беспорядочной переправы много людей было унесено и потоплено быстрой стремительностью течения. Был заготовлен целый флот, состоявший из кораблей, шлюпок и лодок, которые день и ночь переезжали с одного берега на другой, а офицеры Валента следили с напряженным усердием, чтобы ни один из варваров, которым было суждено ниспровергнуть самые основы Римской империи, не остался на противоположном берегу. Было признано необходимым вести аккуратный счет перевозимым варварам; но те, кому это было поручено, с удивлением и ужасом отказались от такой нескончаемой и неисполнимой задачи, а главный историк той эпохи серьезно утверждает, что при виде бесчисленных готов можно было поверить существованию тех чудовищных армий Дария и Ксеркса, которые до тех пор считались пустыми выдумками легковерной древности. По приблизительному расчету, число готских воинов определяли в двести тысяч человек; а если к этой цифре прибавить соразмерное число женщин, детей и невольников, то в итоге этого громадного переселения получится около миллиона людей обоего пола и всех возрастов. Дети готов или, по меньшей мере, дети сколько-нибудь значительных лиц были отделены от толпы. Их немедленно отправили в отдаленные места, назначенные для их местопребывания и воспитания, а в то время как многочисленные толпы заложников или пленников проходили через города, их веселый вид и нарядная внешность, их здоровые и воинственные лица возбуждали в провинциальных жителях удивление и зависть. Но то условие, которое было самым оскорбительным для готов и самым важным для римлян, было обойдено самым позорным образом. Так как варвары смотрели на свое оружие как на почетное отличие и как на залог своей безопасности, то они готовы были предложить за него все, что только могло удовлетворить похоть или корыстолюбие императорских офицеров. Чтобы удержать свое оружие, надменные воины соглашались, хотя и неохотно, на бесчестие своих жен и дочерей; прелестями красивой девушки или красивого мальчика они покупали потворство инспекторов, которые иногда поглядывали с завистью на обшитые бахромой ковры и холстяные одежды своих новых союзников, или не исполняли своего долга из низкого желания снабдить свои фермы скотом, а свои дома рабами. Готам было дозволено войти в шлюпки с оружием в руках, а когда все их военные силы собрались на другом берегу реки, их громадный лагерь, раскинувшийся по долинам и холмам Нижней Мезии, принял грозный и даже враждебный вид. Вожди остготов Алафей и Сафракс, охранявшие своего малолетнего царя, появились вскоре вслед затем на северных берегах Дуная и тотчас отправили послов к антиохийскому двору, чтобы просить, с одинаковыми уверениями в преданности и признательности, такой же милости, какая была оказана вестготам. Решительный отказ Валента приостановил их движение и обнаружил сожаления, подозрения и опасения императорских советников.
Чтобы справляться с варварским народом, незнакомым ни с дисциплиной, ни с привычками оседлой жизни, нужна была большая твердость и ловкость. Ежедневная доставка съестных припасов почти для целого миллиона новых подданных требовала постоянной бдительности и опытности и могла быть ежеминутно прервана какой-нибудь ошибкой или несчастной случайностью. Если бы готы заметили, что к ним относятся со страхом или с пренебрежением, то они из наглости или из негодования могли бы решиться на самые отчаянные предприятия, и безопасность империи, по-видимому, зависела как от благоразумия, так и от бескорыстия Валентовых военачальников. При таких критических обстоятельствах военное управление Фракией находилось в руках Лупициния и Максима – людей продажных, которые готовы были жертвовать общественной пользой малейшей надежде личной наживы и в оправдание которых можно бы было сослаться только на их неспособность понимать, к каким пагубным последствиям вела их безрассудная и преступная система управления. Вместо того чтобы исполнять приказания своего государя и удовлетворять в надлежащем размере требования готов, они стали облагать нужды голодных варваров неблагородным и притеснительным налогом. Самая дурная пища продавалась по неимоверно высокой цене, и вместо здоровых и питательных съестных припасов рынок наполнялся мясом собак и нечистых животных, павших от болезни. Чтобы добыть фунт хлеба, гот отказывался от обладания полезным рабом, которого он не был в состоянии прокормить, а небольшое количество говядины с жадностью покупалось за десять фунтов драгоценного металла, который сделался почти бесполезным. Когда они издержали все, что имели, они стали отдавать в обмен на съестные припасы своих сыновей и дочерей, и, несмотря на одушевлявшую каждого гота любовь к свободе, они подчинились тому унизительному принципу, что для их детей лучше кормиться в рабском состоянии, чем погибать от голода в беспомощной независимости. Тирания мнимых благодетелей, которые требуют признательности за услуги, уже изглаженные из памяти причиненным впоследствии вредом, способна внушить самую сильную ненависть, – и чувство озлобления мало-помалу распространялось по всему лагерю варваров, которые безуспешно ссылались на свое терпение и покорность и громко жаловались на негостеприимное обхождение своих новых союзников.
Перед их глазами расстилалась богатая и плодородная провинция, среди которой они терпели невыносимые лишения искусственной бесхлебицы. Но средства для спасения и даже для мщения находились в их распоряжении, так как жадность тиранов оставила в руках угнетенного народа его оружие. Громкие жалобы толпы, не привыкшей скрывать свои чувства, были первыми признаками готовившегося сопротивления; они встревожили робких и преступных императорских наместников Лупициния и Максима. Эти лукавые министры, прибегавшие в замене мудрых и благотворных принципов общей политики к изворотливым временным мерам, попытались удалить готов от их опасной стоянки на границах империи и рассеять по отдельным лагерям внутри провинции. Так как они сознавали, что не заслуживают ни уважения, ни доверия варваров, они стали со всех сторон собирать военные силы, чтобы быть в состоянии принудить к переселению народ, еще не отказавшийся от названия и обязанностей римских подданных. Но полководцы Валента, сосредоточивавшие все свое внимание на недовольных вестготах, имели неблагоразумие разоружить корабли и укрепления, составлявшие оборону Дуная. Этой пагубной оплошностью воспользовались Алафей и Сафракс, нетерпеливо выжидавшие удобной минуты, чтобы увернуться от преследования гуннов. При помощи добытых на скорую руку плотов и судов вожди остготов перевезли через Дунай, без всякого сопротивления, своего царя и свою армию и смело раскинули свой враждебный и независимый лагерь на территории Римской империи.
Под именем судей Алавив и Фритигерн были вождями вестготов и в мирное и в военное время, а власть, которою они пользовались по рождению, была утверждена свободным одобрением нации. В эпоху спокойствия оба они пользовались и одинаковым рангом и одинаковою властью, но когда голод и притеснения вывели их соотечественников из терпения, Фритигерн, превосходивший своего товарища военными дарованиями, принял на себя главное военное начальство, которым был способен пользоваться для общего блага. Он сдерживал нетерпение вестготов до тех пор, пока обиды и оскорбления их тиранов не оправдают их сопротивления в общем мнении; но он не был расположен жертвовать какими-либо существенными выгодами пустой похвальбе справедливостью и умеренностью. Сознавая, какую можно извлечь пользу из соединения всех готских сил под одним знаменем, он втайне поддерживал дружеские сношения с остготами, между тем как он заявлял о своей готовности слепо исполнять приказания римских военачальников, он медленно передвигал свою армию к главному городу Мезии Маркианополю, находившемуся на расстоянии почти семидесяти миль от берегов Дуная. На этом роковом месте разлад и взаимная ненависть разразились страшным кровопролитием. Лупициний пригласил готских вождей на роскошный пир, а их военная свита оставалась с оружием в руках у входа во дворец. Но в городские ворота никого не впускали, и варвары не были допущены до обильного рынка, на пользование которым они заявляли свое право и в качестве подданных и в качестве союзников. Их униженные просьбы были отвергнуты с наглостью и с насмешками, а так как их терпение истощилось, то между горожанами, солдатами и готами возникла сильная перебранка, сопровождавшаяся грозными укорами. Кто-то имел неосторожность замахнуться и нанести удар; тотчас был обнажен меч, и первая кровь, пролитая в этой случайной ссоре, сделалась сигналом продолжительной и опустошительной войны. Среди шума и кутежа Лупициния известили, через тайного посланца, что многие из его солдат убиты и что у некоторых других отнято оружие; а так как он был разгорячен вином и его сильно клонило ко сну, то он дал необдуманное приказание отмстить за убитых солдат умерщвлением стражи Фритигерна и Алавива. Пронзительные крики и предсмертные стоны известили Фритигерна об опасности, а так как он обладал геройским хладнокровием и неустрашимостью, то он тотчас понял, что он неминуемо погибнет, если даст время одуматься тому, кто так глубоко оскорбил его. "Пустяшная ссора, – сказал готский вождь твердым, но вежливым тоном, – как кажется, возникла между двумя нациями; но она может иметь самые опасные последствия, если мы не поспешим прекратить смятение, – если мы не успокоим нашу стражу насчет нашей безопасности и не сдержим ее нашим личным влиянием". При этих словах Фритигерн и его товарищи обнажили свои мечи, проложили себе путь сквозь толпу, собравшуюся во дворце, в улицах и даже у ворот Маркианополя, и, вскочив на своих коней, быстро исчезли из глаз удивленных римлян.
Готские вожди были приветствованы в лагере неистовыми и радостными возгласами; немедленно было решено начать войну, и это решение было приведено в исполнение безотлагательно. Готы, по обычаю своих предков, развернули свои национальные знамена, и воздух огласился грубыми и заунывными звуками варварских труб. Слабодушный и преступный Лупициний, осмелившийся оскорбить грозного врага, но не умевший уничтожить его и все еще делавший вид, будто презирает его, выступил против готов во главе всех военных сил, какие только успел собрать. Варвары ожидали его приближения почти в девяти милях от Маркианополя, и в этом случае дарования их главнокомандующего взяли верх над лучшим вооружением и дисциплиною римских войск. Гений Фритигерна так искусно руководил храбростью готов, что одной энергической атакой они прорвали ряды римских легионов. Лупициний оставил на поле битвы свое оружие и знамена, своих трибунов и самых храбрых солдат, а бесполезная храбрость этих последних послужила лишь к тому, чтобы охранить позорное бегство их вождя. "Этот счастливый день положил конец бедствиям варваров и беззаботности римлян: с этого момента готы, отказавшись от ненадежного положения чужестранцев и изгнанников, присвоили себе характер граждан и повелителей, утвердили свое абсолютное господство над собственниками земли и сделались полными хозяевами северных провинций империи, граничивших с Дунаем". Так выражается готский историк, с грубым красноречием превозносящий славу своих соотечественников. Но варвары пользовались своею силой только для хищничества и разрушений. Так как императорские министры лишали их пользования и всеми благами, какие ниспосылает природа, и удовольствиями общественной жизни, то они выместили эту несправедливость на подданных императора, и преступления Лупициния были искуплены разорением мирных фракийских землепашцев, сожжением их селений и избиением или уводом в неволю их невинных семейств. Слух об одержанной готами победе скоро распространился по соседним провинциям, и между тем как он наполнял душу римлян ужасом и страхом, их собственная опрометчивость содействовала тому, что военные силы Фритигерна увеличились, а бедствия, которым подверглась провинция, сделались еще более тягостными. Незадолго перед великим переселением готов многочисленный готский отряд, состоявший под начальством Сверида и Колия, был принят под покровительство и на службу империи.
Этот отряд стоял лагерем под стенами Адрианополя, но министры Валента спешили отправить его за Геллеспонт из опасения, чтобы его не ввели в соблазн успехи и соседство его соотечественников. Почтительная покорность, с которой эти готы подчинились приказанию выступить в поход, может считаться за доказательство их верности, а их скромная просьба о снабжении их достаточным количеством провианта и об отсрочке выступления только на два дня была изложена в самых почтительных выражениях. Но главный начальник Адрианополя, раздраженный каким-то беспорядком, который они учинили в его загородном доме, отказал в этой просьбе и, вооружив против них население и рабочих многолюдного города, с угрозами потребовал их немедленного выступления. Пораженные удивлением варвары стояли, не говоря ни слова, пока их не вывели из терпения оскорбительные возгласы и метательные снаряды, которыми вооружилось население; а когда их терпение или презрительное пренебрежение истощилось, они обратили в бегство недисциплинированную толпу, нанесли немало позорных ран в спину своих бегущих врагов и отняли у них великолепное оружие, носить которое они не были достойны. Однородные обиды и одинаковая манера отвечать на них заставили этот победоносный отряд присоединиться к вестготам; войска Колия и Сверида выждали приближения великого Фритигерна, стали под его знамя и выказали свое усердие в осаде Адрианополя. Но из сопротивления гарнизона варвары должны были убедиться, что при нападении на правильные укрепления усилия одной храбрости без знания военного искусства редко бывают успешны. Их вождь сознался в своем заблуждении, снял осаду, объявил, что он в мире с каменными оградами, и выместил свою неудачу на соседних провинциях. Здоровые мастеровые, работавшие на фракийских золотых приисках в пользу и под плетью бесчеловечного хозяина, предложили свои услуги Фритигерну, который с удовольствием принял это полезное подкрепление; эти новые союзники провели варваров по тайным тропинкам в те убежища, где скрывались жители вместе со своим скотом и хлебными запасами. При помощи таких проводников готы проникали повсюду; сопротивление было бы гибельно; бегство было невозможно, а терпеливая покорность беспомощной невинности редко находила пощаду у варварского завоевателя.
Во время этих хищнических набегов многие из готских детей, проданных в рабство, были отысканы и возвращены своим огорченным родителям; но эти нежные свидания, вместо того чтобы пробудить в душе готов чувства человеколюбия, лишь воспламеняли их врожденную свирепость жаждой отмщения. Они с напряженным вниманием выслушивали от возвратившихся из плена детей жалобы на гнусные жестокости, которые им приходилось выносить от сластолюбия или от гневных взрывов их хозяев, и они стали совершать точно такие же жестокости и точно такие же гнусности над сыновьями и дочерьми римлян. Неблагоразумие Валента и его министров открыло враждебному народу доступ в самое сердце империи; но вестготов еще можно было склонить к забвению прошлого мужественным сознанием своих прошлых ошибок и добросовестным исполнением прежде принятых на себя обязательств. Такие благотворные и кроткие меры, по-видимому, были согласны с робким характером восточного монарха; но только в этом одном случае Валент выказал себя храбрецом, а его неуместная храбрость оказалась пагубной и для него самого, и для его подданных. Он изъявил намерение двинуться с своей армией из Антиохии к Константинополю для того, чтобы подавить это опасное восстание, а так как ему были небезызвестны трудности такого предприятия, то он обратился с просьбой о помощи к своему племяннику, императору Грациану, располагавшему всеми военными силами Запада. Опытные войска, охранявшие Армению, были поспешно отозваны; эта важная граница была предоставлена на произвол Сапора, а руководительство военными действиями против готов было поручено, на время отсутствия Валента, его заместителям Траяну и Профутуру – двум военачальникам, которые имели очень высокое и очень ошибочное мнение о своих собственных дарованиях. Когда они прибыли во Фракию, к ним присоединился комит дворцовой прислуги Рихомер, а пришедшие под его начальством западные вспомогательные войска состояли из галльских легионов, между которыми до такой степени распространилась наклонность к дезертирству, что они были сильны и многочисленны только с виду. На военном совете, на котором гордость заглушала голос рассудка, было решено действовать наступательно против варваров, расположившихся на обширных и плодородных лугах подле самого южного из шести устьев Дуная. Их лагерь был окружен укреплениями из повозок, и они наслаждались плодами своей храбрости и награбленной добычей, полагая, что они вне всякой опасности внутри этого обширного огороженного места. В то время как они предавались шумному разгулу, бдительный Фритигерн следил за движениями римлян и предугадал их намерения.
Он заметил, что число неприятелей постоянно увеличивалось, а так как он догадывался, что они намереваются напасть на его арьергард, лишь только недостаток фуража заставит его перенести свой лагерь на другое место, то он отозвал все отряды, бродившие по окрестностям с целью грабежа. Лишь только они увидели пылающие вехи, они с невероятной скоростью повиновались поданному их вождем сигналу; лагерь наполнился толпами воинов; они с нетерпением требовали битвы, а их шумная горячность находила одобрение и поощрение со стороны вождей. Уже приближалась ночь, и обе армии готовились к битве, которая была отложена только до рассвета. Когда раздались звуки трубы, призывавшей к оружию, взаимная торжественная клятва укрепила в готах их мужественную решимость, а когда они двинулись навстречу врагу, грубые песни, превозносившие славу их предков, смешивались с свирепыми и неблагозвучными криками, представлявшими совершенную противоположность с искусственной гармонией римских воинственных возгласов. Фритигерн обнаружил в некоторой степени свое военное искусство, заняв одну возвышенность, которая господствовала над полем битвы; но кровопролитный бой, начавшийся на рассвете и окончившийся с наступлением ночи, поддерживался с обеих сторон упорными усилиями личной энергии, храбрости и ловкости. Армянские легионы поддержали свою воинскую репутацию, но они были подавлены численным превосходством готов; левое крыло римлян было приведено в расстройство, и поле было усеяно их изуродованными трупами. Впрочем, эта частная неудача римлян вознаграждалась успехами с другой стороны, и когда обе армии, с наступлением ночи, удалились в свои лагери, ни одна из них не могла похвастаться ни славой, ни результатами решительной победы. Понесенные потери были особенно чувствительны для римлян, так как их армия была менее многочисленна; а готы были так удивлены и обескуражены этим энергическим и, быть может, неожиданным сопротивлением, что в течение целой недели не выходили из-за своих укреплений. Некоторые офицеры высшего ранга были похоронены с такими погребальными почестями, какие допускались местными условиями, но простые солдаты были оставлены на равнинах без погребения. Их трупы послужили пищей для хищных птиц, которым нередко случалось, в том веке, наслаждаться такими роскошными пирами; а через несколько лет после того их белые обглоданные кости, покрывавшие на большом пространстве поля, представили глазам Аммиана страшный памятник битвы при Саликах.
Дальнейшее движение готов было приостановлено нерешительным исходом этого кровопролитного сражения, а императорские полководцы, опасаясь, что другая подобная битва совершенно истощит их армию, составили более благоразумный план истребить варваров под гнетом нужд столь многочисленного сборища. Они готовились запереть вестготов в узком углу между Дунаем, скифскою степью и Гемскими горами и держать их там до тех пор, пока неизбежное влияние голода не истощит их физических сил и душевной бодрости. Этот план приводился в исполнение с некоторой последовательностью и успехом: варвары уже почти истощили и свои собственные хлебные запасы, и то, что они собрали с полей, а главный начальник кавалерии Сатурнин направлял все свои усилия к тому, чтобы усилить и сузить сферу римских укреплений. Его труды были прерваны тревожным известием, что новые многочисленные толпы варваров перешли никем не защищаемый Дунай или для того, чтобы помочь Фритигерну, или для того, чтобы последовать его примеру. Основательное опасение, что он сам может быть окружен и разбит неизвестным ему неприятелем, заставило Сатурнина отказаться от осады готского лагеря; тогда раздраженные вестготы, выйдя из своего заключения, удовлетворили и свой голод и свою жажду мщения опустошениями плодородной страны, которая простирается с лишком на триста миль от берегов Дуная до Геллеспонта. Прозорливый Фритигерн с успехом воспользовался страстями и интересами своих варварских союзников, которые из склонности к грабежу и из ненависти к римлянам поддержали красноречие его послов и даже предупредили его. Он вступил в тесный и выгодный союз с главными силами своих соотечественников, повиновавшихся Алафею и Сафраксу как опекунам их малолетнего царя; продолжительная неприязнь между соперничавшими племенами прекратилась благодаря сознанию общности их интересов; вся независимая часть нации стала под общее знамя, и вожди остготов, как кажется, преклонились перед превосходством гения вестготского вождя. Он приобрел содействие таифалов, воинская репутация которых была замарана гнусностью их семейных нравов. Каждый юноша, при своем вступлении в свет, соединялся узами достойной уважения дружбы и скотской любви с одним из воинов этого племени, и он не мог высвободиться из этого противоестественного союза до тех пор, пока не доказал своего мужества, убив без посторонней помощи огромного медведя или лесного кабана. Но самых могущественных союзников готы получили из лагеря тех врагов, которые выгнали их из родины. Распущенность дисциплины и обширность владений гуннов и аланов замедлили их завоевания и внесли смуту в дела их управления. Некоторые из их орд соблазнились щедрыми обещаниями Фритигерна, и быстрая кавалерия скифов придала новые силы и энергию стойкости готской пехоты. Сарматы, которые никогда не могли простить преемнику Валентиниана своего прежнего поражения, воспользовались общим смятением и усилили его, а вторжение аллеманнов в галльские провинции отвлекло и внимание и военные силы западного императора.
Одним из самых опасных последствий допущения варваров в армию и во дворец было то, что они поддерживали сношения с своими соотечественниками и, по неосторожности или с намерением, указывали им на слабые стороны Римской империи. Один из лейб-гвардейцев Грациана был родом аллеманн из племени лентиензов, живших по ту сторону Констанцкого озера. Семейные дела заставили его просить отпуска. Во время его непродолжительного пребывания в среде родственников и друзей ему пришлось удовлетворять их любознательные расспросы, и он из тщеславия старался уверить их, что посвящен в государственные тайны и в замыслы своего государя. Узнав, что Грациан намеревается вести военные силы Галлии и Запада на помощь к своему дяде Валенту, неугомонные аллеманны решились воспользоваться такой благоприятной минутой для вторжения на римскую территорию. Несколько легких аллеманнских отрядов перешли в феврале по льду через Рейн, и это послужило прелюдией для более важной войны. Смелые надежды на грабеж и, может быть, на завоевания взяли перевес над соображениями, которые внушались робким благоразумием и обязанностью соблюдать международные обязательства. Из каждого леса, из каждого селения стали выходить толпы смелых удальцов; при приближении этой великой армии аллеманнов народный страх определял ее размеры в сорок тысяч человек, а после ее поражения тщеславная и легковерная лесть придворных преувеличила эти размеры до семидесяти тысяч человек. Легионы, получившие приказание отправиться в Паннонию, были немедленно отозваны или задержаны для защиты Галлии; военное командование было разделено между Наниеном и Меробавдом, а юный император хотя и уважал продолжительную опытность и бескорыстное благоразумие первого из них, однако был гораздо более склонен следовать советам его товарища, который горел нетерпением сразиться и которому было дозволено соединить в своем лице, по-видимому, несовместимые звания комита дворцовой прислуги и короля франков. Его противник, король аллеманнов Приарий, руководствовался или, скорей, увлекался такой же неразборчивой храбростью, а так как их войска были воодушевлены таким же, как их вождей, нетерпением сразиться, то они скоро встретились и вступили в бой подле города Аргентарии, или Кольмара, на альзасских равнинах.
Одержанную в этот день победу основательно приписывают метательным снарядам и искусным эволюциям римских солдат; аллеманнов, долго державшихся на своих позициях, римляне убивали с неумолимой яростью; только пять тысяч варваров спаслись бегством в леса и горы, а славная смерть их короля на поле битвы спасла его от упреков народа, всегда готового находить неудачную войну и несправедливой и плохо задуманной. После этой блистательной победы, обеспечившей спокойствие Галлии и поддержавшей честь римского оружия, император Грациан, по-видимому, спешил отправиться в свою восточную экспедицию; но когда он приблизился к границам владений аллеманнов, он внезапно повернул влево, удивил их неожиданным переходом через Рейн и смело проник внутрь их страны. Варвары противопоставили ему природные препятствия и свое мужество; они отступали от одной горы до другой, пока не убедились в могуществе и настойчивости своего врага. Их изъявления покорности были приняты как доказательства не искреннего раскаяния, а бедственного положения и между их храброй и сильной молодежью были выбраны заложники в обеспечение их скромного поведения в будущем. Римские подданные, столько раз уже видевшие на опыте, что аллеманнов нельзя ни покорить силой, ни сдержать трактатами, едва ли могли рассчитывать на прочное и продолжительное спокойствие; но в доблестях своего юного монарха они усматривали залог продолжительного и счастливого царствования. Когда легионы взбирались на горы или влезали по лестницам на неприятельские укрепления, Грациан выказывал в передовых рядах свою храбрость, а украшенные позолотой латы его телохранителей были пробиты ударами, которые они получили в то время, как находились безотлучно подле своего государя. Будучи девятнадцатилетним юношей, сын Валентиниана, по-видимому, уже обладал дарованиями и политика и воина, а его личный успех в войне с аллеманнами считался за верное предзнаменование победы над готами.
В то время как Грациан наслаждался заслуженными рукоплесканиями своих подданных, император Валент, наконец перебравшийся из Антиохии с своим двором и армией в Константинополь, был принят населением как виновник общественного бедствия. Он только что успел отдохнуть дней десять в этой столице, как мятежные крики, раздававшиеся в ипподроме, принудили его выступить против варваров, которых он сам пустил в свои владения, а граждане, всегда оказывающиеся храбрецами вдали от действительной опасности, с уверенностью утверждали, что если бы их снабдили оружием, они взялись бы, без посторонней помощи, избавить провинцию от опустошений дерзкого врага. Бесполезные порицания невежественной толпы ускорили падение Римской империи; они заставили Валента действовать с отчаянной торопливостью, так как он не находил ни в своей репутации, ни в себе самом никакой опоры против общего негодования. Успешные действия его военачальников скоро внушили ему презрение к могуществу готов, которые были в ту пору собраны Фритигерном в окрестностях Адрианополя. Храбрый Фригерид преградил путь тайфалам; король этих распутных варваров был убит на поле сражения, а умолявшие о пощаде побежденные были отправлены в Италию для возделывания земель, которые были отведены для их поселения на свободных территориях Модены и Пармы. Подвиги Себастиана, незадолго перед тем поступившего на службу к Валенту и возведенного в звание главного начальника пехоты, были еще более блистательны и еще более полезны для государства. Он испросил позволение выбрать в каждом легионе по триста солдат, и этот самостоятельный отряд скоро приобрел тот дух дисциплины и ту воинскую опытность, которые были почти позабыты в царствование Валента. Благодаря энергии и искусству Себастиана многочисленный отряд готов был застигнут врасплох внутри своего лагеря, а громадная добыча, которая была у них отбита, наполнила город Адрианополь и соседнюю равнину. Блестящий рассказ этого полководца о совершенных им подвигах возбудил при императорском дворе зависть, и хотя он благоразумно предостерегал о трудностях войны с готами, его хвалили за храбрость, но его советов не послушались; Валент с гордостью и удовольствием слушал льстивые наущения дворцовых евнухов и горел нетерпением пожать в свою личную пользу лавры легкой и верной победы. Его армию усилил многочисленный отряд ветеранов, и его движение от Константинополя до Адрианополя было совершено с таким военным искусством, что он разрушил план варваров, которые хотели занять лежавшие на пути горные проходы, чтобы пресечь сообщения римской армии и захватывать ее обозы с провиантом. Лагерь Валента был раскинут под стенами Адрианополя и, по обычаю римлян, укреплен рвом и валом; затем был собран совет, на котором должна была решиться судьба императора и империи. Виктор, в котором уроки опыта смягчали врожденную запальчивость сармата, советовал быть осторожным и выжидать, а Себастиан доказывал с раболепным красноречием царедворца, что все предосторожности, обнаруживающие неуверенность в немедленной победе, недостойны мужества и величия их непобедимого монарха. Хитрости Фритигерна и благоразумные советы западного императора ускорили гибель Валента.
Варварский главнокомандующий очень хорошо понимал, какую выгоду можно извлечь из мирных переговоров в то время, как ведется война, и послал в неприятельский лагерь христианского священнослужителя в качестве мирного посредника; но его цель заключалась только в том, чтобы выведать и разрушить планы неприятеля. Этот посол описал яркими и верными красками вынесенные готами бедствия и оскорбления и заявил от имени Фритигерна, что этот последний готов положить оружие или употреблять его впредь только для защиты империи, если его бездомным соотечественникам отведут спокойные поселения на заброшенных фракийских землях и снабдят их в достаточном количестве хлебом и скотом. Но посол шепотом присовокуплял с притворной доверчивостью, что раздраженные варвары едва ли примут эти благоразумные условия и что Фритигерн едва ли будет в состоянии заключить такой договор, если его настояния не будут поддержаны страхом, который может быть внушен приближением императорской армии. Почти в то же самое время комит Рихомер возвратился с запада с известием о поражении и усмирении аллеманнов; он сообщил Валенту, что его племянник идет форсированным маршем к нему на помощь во главе испытанных и победоносных галльских легионов, и умолял его от имени Грациана и республики не принимать никаких опасных и решительных мер, пока соединение двух императорских армий не обеспечит успеха войны. Но слабодушный восточный монарх руководствовался лишь пагубными иллюзиями, которые внушались ему гордостью и завистью. Он пренебрег докучливым советом, отверг унизительную помощь, сравнил в своем уме свое позорное или, по меньшей мере, неблестящее царствование со славой безбородого юноши и устремился на поле битвы, чтобы стяжать воображаемые трофеи, прежде нежели его союзник успеет захватить какую-нибудь долю в предстоящем триумфе.
Девятого августа (этот день должен быть обозначен в римском календаре как один из самых несчастных) император Валент, оставив под сильным караулом свой багаж и военную казну, выступил из Адрианополя, чтобы напасть на готов, стоявших лагерем почти в двенадцати милях от города.
Вследствие ли ошибочных приказаний или вследствие недостаточного знакомства с местностью правое крыло, состоявшее из кавалерии, очутилось в виду неприятеля, между тем как левое крыло еще находилось в значительном от него расстоянии; в жгучую летнюю жару солдаты должны были ускорить свои шаги, и армия выстроилась в боевом порядке медленно и неправильно. Готская кавалерия была разослана по окрестностям за фуражом, и Фритигерн снова прибегнул к хитростям. Он отправил гонцов для мирных переговоров, делал миролюбивые предложения, требовал заложников и замедлял нападение, пока ничем не защищенные от солнечных лучей римляне не были истощены жаждой, голодом и крайней усталостью. Императора уговорили отправить посла в готский лагерь; один Рихомер имел смелость принять на себя это опасное поручение, и его усердие вызвало общее одобрение; надев на себя блестящие отличия своего звания, комит дворцовой прислуги уже проехал часть того расстояния, которое разделяло две армии, когда внезапно раздавшаяся боевая тревога заставила его возвратиться назад. Ибериец Бакурий, командовавший отрядом стрелков из лука и кирасир, торопливо и неблагоразумно начал атаку, а так как его отряд двинулся вперед в беспорядке, то ему пришлось отступить с потерями и позором. В тот же самый момент летучие эскадроны Алафея и Сафракса, возвращения которых с нетерпением ожидал готский главнокомандующий, спустились с холмов, с быстротою вихря пролетели по равнине и поддержали беспорядочное, но непреодолимое нападение всей варварской армии. Ход адрианопольской битвы, столь гибельной для Валента и для империи, может быть рассказан в немногих словах: римская кавалерия была обращена в бегство, а пехота была покинута, окружена и разбита наголову. Самых искусных эволюций, самой непоколебимой храбрости редко бывает достаточно для того, чтобы высвободить пехоту, окруженную на открытой равнине более многочисленной конницей; а теснимые неприятелем, объятые страхом войска Валента столпились на таком узком пространстве, что не могли развернуть свои ряды и даже не могли употреблять в дело свои мечи и дротики. Среди общего смятения, резни и ужаса император, покинутый своими телохранителями и, как полагали, раненный стрелой, искал защиты у так называемых Lancearii и Mattiarii, которые еще держались на своей позиции, по-видимому, в порядке и с твердостью. Его верные полководцы Траян и Виктор, заметив его опасное положение, громко воскликнули, что все потеряно, если не будет спасен император. Один отряд, воодушевленный их увещаниями, поспешил к нему на помощь; он нашел только массу изломанного оружия и изуродованных трупов, но не мог отыскать своего несчастного монарха ни между живыми, ни между убитыми.
Впрочем, их поиски и не могли быть успешны, если есть хоть доля правды в тех подробностях, с которыми описывают смерть императора некоторые историки. Служители Валента, как рассказывают, перенесли его с поля битвы в соседнюю хижину; там они постарались перевязать его рану и принять меры для его безопасности. Но это скромное убежище было тотчас окружено варварами; они пытались взломать двери, но когда на них стали сыпаться с кровли стрелы, они потеряли терпение, подложили огонь под груду сухого хвороста и сожгли хижину вместе с римским императором и его свитой. Валент погиб среди пламени; только один юноша успел выскочить в окно, чтобы сообщить эту печальную весть и известить готов, какого неоценимого пленника они лишились по своей собственной опрометчивости. Множество храбрых и лучших офицеров погибли в адрианопольской битве, которая по числу убитых равняется с поражением при Каннах, а по своим гибельным последствиям далеко превосходит его. В числе убитых оказались два главных начальника кавалерии и пехоты, два высших придворных сановника и тридцать пять трибунов, а смерть Себастиана могла считаться заслуженным наказанием за то, что он был виновником этого общественного бедствия. Более двух третей римской армии были уничтожены, а наступление ночи считалось за большое счастье, так как оно скрыло от глаз неприятеля бегущих римлян и благоприятствовало отступлению Виктора и Рихомера – единственных военачальников, сумевших, среди общего смятения, сохранить хладнокровное мужество и поддержать в своих войсках дисциплину.
В то время, как впечатления скорби и ужаса еще были свежи в умах, самый знаменитый ритор того времени сочинил надгробную речь для побежденной армии и для непопулярного монарха, трон которого уже был занят чужеземцем. "Немало таких людей, – говорит чистосердечный Либаний, – которые обвиняют императора в неблагоразумии, или таких, которые приписывают общественное бедствие недостатку храбрости и дисциплины в войсках. Что касается меня, то я отношусь с уважением к воспоминанию об их прежних подвигах, отношусь с уважением к славной смерти, поражавшей их в то время, как они храбро сражались, не покидая своих рядов; отношусь с уважением к полю битвы, обагренному их кровью и кровью варваров. Эти почтенные следы уже смыты дождями, но величественный памятник, состоящий из их костей, из костей полководцев, центурионов и храбрых воинов, более долговечен. Сам император сражался и пал в первых рядах армии. Окружающие предлагали ему самого быстрого коня из императорских конюшен, на котором он мог бы спастись от неприятельского преследования. Но они тщетно умоляли его сберечь свою дорогую жизнь для блага государства. Он не переставал возражать, что он недостоин того, чтобы пережить стольких самых храбрых и самых преданных своих подданных, и великодушно похоронил себя под грудами убитых. Не будем же приписывать победу варваров трусости, малодушию или неблагоразумию римских войск. И начальники и солдаты были одушевлены мужеством своих предков, которым они не уступали ни в дисциплине, ни в военном искусстве. Их благородная неустрашимость поддерживалась жаждой славы, которая заставила их бороться в одно и то же время с жгучими солнечными лучами и с жаждой, с огнем и с мечом врагов и без ропота принять почетную смерть как единственное средство избегнуть бегства и позора. Гнев богов был единственной причиной торжества наших врагов". Беспристрастная история отвергнет этот панегирик в тех его частях, которые нельзя согласовать ни с характером Валента, ни с ходом сражения; но нельзя не воздать должной похвалы красноречию антиохийского софиста и в особенности его великодушию.
Готы очень возгордились такой блестящей победой, но они были разочарованы в своих корыстолюбивых надеждах прискорбным открытием, что самая значительная часть императорских сокровищ укрыта в стенах Адрианополя. Они поспешили вступить в обладание этой наградой за свою храбрость, но остатки побежденной армии оказали мужественное сопротивление, которое было результатом их отчаянного положения и единственным для них средством спасения. Городские стены и вал примыкавшего к ним лагеря были уставлены военными машинами, которые метали громадные камни и наводили страх на невежественных варваров не столько вредом, который они причиняли, сколько треском и быстротою своих выстрелов. И солдаты, и граждане, и жители провинции, и дворцовые служители принимали участие в обороне, ввиду общей для всех них опасности; они отбили неистовые нападения готов и не поддались ни на одну из их коварных уловок; после упорного сражения, продолжавшегося несколько часов, готы удалились в свои палатки, вынеся из этой попытки убеждение, что было бы благоразумнее следовать советам их прозорливого главнокомандующего, который не одобрял нападений на укрепления больших и многолюдных городов. После запальчивого и нерасчетливого избиения трехсот дезертиров, – смерть которых была полезным уроком для римских солдат, – готы с негодованием сняли осаду Адрианополя. Тогда театр войны и тревоги превратился в безмолвную пустыню; массы неприятеля внезапно исчезли; по тайным лесным и горным тропинкам стали пробираться напуганные беглецы, искавшие убежища в отдаленных иллирийских и македонских городах, а верные служители Валента, оберегавшие казну, стали осторожно разыскивать императора, смерть которого еще не была им известна. Армия готов устремилась, подобно потоку, от стен Адрианополя к предместьям Константинополя. Варвары были поражены внешним блеском восточной столицы, вышиною и обширностью ее стен, мириадами богатых и объятых ужасом граждан, стекавшихся на городском валу, и разнообразием видов на море и на сушу.
В то время, как они безнадежно глазели на недоступные для них красоты Константинополя, из города была сделана вылазка отрядом сарацин, очень удачно взятых Валентом к себе на службу. Скифская кавалерия не устояла против необыкновенной быстроты и стремительности арабских коней; их всадники были чрезвычайно искусны в эволюциях мелких стычек, а северные варвары пришли в удивление и в ужас от безжалостной свирепости варваров южных. Они видели, как один косматый и нагой араб, заколов кинжалом одного готского солдата, приложил свои губы к ране и стал с отвратительным наслаждением сосать кровь побежденного врага. Готская армия, везя с собой добычу, награбленную в богатых предместьях Константинополя и в его окрестностях, медленно направилась от Босфора к горам, составляющим западную границу Фракии. Она свободно прошла через горное ущелье Сукчи, которое Мавр оставил незащищенным или из страха, или по своей неспособности, а затем, не имея основания ожидать какого-либо сопротивления со стороны разбитой и разбросанной восточной армии, она разбрелась по плодородной и хорошо возделанной стране до самых пределов Италии и Адриатического моря Римляне, рассказывавшие с таким хладнокровием и с такою краткостью об актах справедливости, которые совершались легионами, приберегали свои сожаления и свое красноречие для описания страданий, которые они сами испытали в то время, как победоносные варвары стали опустошать их провинции. Безыскусственный подробный рассказ (если бы таковой действительно существовал) о разорении только одного города и о бедствиях только одного семейства представил бы интересную и поучительную картину тогдашних нравов; но утомительное повторение бессодержательных и напыщенных жалоб истощило бы внимание самого терпеливого читателя. И светским и церковным писателям этой несчастной эпохи можно сделать почти в одинаковой степени упрек в том, что они воспламенялись национальной или религиозной враждой и что настоящий размер и колорит каждого предмета был извращен преувеличениями их фальшивого красноречия. Запальчивый Иероним был вполне прав, когда он оплакивал ужасы, совершавшиеся готами и их варварскими союзниками в его родине Паннонии и на всем протяжении от стен Константинополя до Юлийских Альп; он был вполне прав, когда упрекал варваров в изнасиловании женщин, в убийствах, поджогах, а главное, в осквернении церквей, которые обращались ими в стойла для лошадей, и в презрительном обхождении с мощами святых мучеников. Но этот писатель, конечно, заходит за пределы того, что согласно с природой вещей и с историей, когда он утверждает, "что в этих опустошенных странах не осталось ничего, кроме неба и земли; что после разрушения городов и истребления человеческой расы земля покрылась густыми лесами и непроницаемым терновником и что с исчезновением зверей, птиц и даже рыб произошло на самом деле то всеобщее запустение, которое было предсказано пророком". Эти жалобы были высказаны почти через двадцать лет после смерти Валента, а иллирийские провинции, через которые беспрестанно проходили взад и вперед варвары, представляли, и после десяти вековых опустошений, достаточно материалов для хищничества и разрушения. Даже если бы мы допустили, что значительная часть этой страны осталась без обработки и без населения, то последствия такого факта не были бы столь гибельны для низших произведений животного царства.
Полезные и слабые животные, получающие свою пищу из рук человека, могли бы пострадать или погибнуть, лишившись его покровительства; но его враги или его жертвы – лесные звери – размножились бы, сделавшись полными хозяевами своих уединенных убежищ. Различные породы животных, населяющие воздух и воды, еще менее тесно связаны с судьбою человеческого рода, и в высшей степени вероятно, что дунайская рыба пришла бы в более сильный ужас при виде прожорливой щуки, чем при виде вторгнувшейся в страну готской армии.
Каковы бы ни были действительные размеры постигших Европу бедствий, было основание опасаться, что точно такие же бедствия обрушатся на мирные азиатские провинции. Сыновей готов предусмотрительно разместили по восточным городам и постарались, путем образования, смягчить врожденную свирепость их нрава. В течение двенадцати лет их число постоянно увеличивалось, а дети, посланные за Геллеспонт в эпоху первого переселения, уже достигли физической и душевной возмужалости. От них нельзя было скрыть событий готской войны, а так как эти отважные юноши не умели выражаться языком лицемерия, то они обнаруживали желание и, может быть, намерение подражать славному примеру своих отцов. Недоверие и подозрения провинциальных жителей, по-видимому, оправдывались опасностью их положения, а эти подозрения были приняты за бесспорное доказательство того, что азиатские готы составили тайный и опасный заговор против общественной безопасности. Смерть Валента оставила Восток без государя, и Юлий, занимавший важную должность главного начальника войск и пользовавшийся репутацией деятельного и способного начальника, счел своим долгом обратиться за указаниями к константинопольскому сенату, полагая, что, пока престол остается незанятым, в этом собрании народных представителей сосредоточивается верховная власть. Лишь только он получил неограниченное право действовать так, как найдет более полезным для блага государства, он собрал высших военных начальников, чтобы вместе с ними принять тайные меры для приведения в исполнение своего кровавого замысла. Немедленно было опубликовано приказание, что в назначенный день вся готская молодежь должна собраться в главных городах тех провинций, где она жила; а так как был старательно распространен слух, что ее созывали для получения щедрых подарков землями и деньгами, то эта приятная надежда ослабила их раздражение и, быть может, приостановила развитие заговора. В назначенный день безоружная толпа готских юношей собралась на площадях или на форуме; улицы были заняты римскими войсками, а крыши домов покрыты стрелками из лука и пращниками. В один и тот же час во всех восточных городах был подан сигнал к избиению всех готов, и благодаря такой бесчеловечной предусмотрительности Юлия азиатские провинции освободились от внутреннего врага, который, может быть, через несколько месяцев прошел бы с огнем и мечом от Геллеспонта до Евфрата. Настоятельная необходимость охранить общественную безопасность, бесспорно, может служить оправданием для нарушения установленных законов. Но я не берусь решить, в какой мере это соображение или какое-либо другое может уничтожать натуральные обязанности, налагаемые человеколюбием и справедливостью.
Император Грациан уже значительно подвинулся вперед на пути к Адрианопольским равнинам, когда он узнал сначала из смутных слухов, а потом из более точных донесений Виктора и Рихомера, что его нетерпеливый соправитель был убит в сражении и что две трети римской армии уничтожены мечом победоносных готов. Хотя Грациан был вправе негодовать на опрометчивое и завистливое тщеславие своего дяди, в его благородной душе это чувство уступило место более нежным эмоциям скорби и сострадания; но и чувство жалости было скоро заглушено серьезными и тревожными заботами об опасном положении государства. Грациан не мог прийти вовремя, чтобы спасти своего несчастного соправителя, а чтобы отомстить за него, был слишком слаб; этот храбрый и скромный юноша сам сознавал, что он не в силах один поддержать разваливавшуюся империю. Германские варвары, по-видимому, готовились обрушиться на галльские провинции, и внимание Грациана было поглощено заботами о целости западной империи. В этом затруднительном положении управление Востоком и ведение войны с готами требовали, чтобы им всецело посвятил себя государь, одаренный и воинскими способностями, и способностями государственного человека. Подданный, которому вверили бы столь обширную власть, недолго оставался бы верным своему благодетелю, от которого его отделяло бы огромное расстояние; поэтому было принято благоразумное и мужественное решение: вместо того, чтобы подвергать себя такому унижению, привязать к себе нового соправителя узами признательности. Грациан желал, чтобы назначение нового императора было наградой за доблести, но девятнадцатилетнему монарху, выросшему на ступенях трона, было нелегко сделать правильную оценку дарований своих министров и полководцев. Он попытался беспристрастно взвесить их достоинства и недостатки, но, сдерживая опрометчивую самоуверенность честолюбцев, он относился с недоверием к робкой осмотрительности тех, кто отчаивался в спасении республики. Так как каждая минута промедления что-нибудь отнимала у могущества и у ресурсов будущего восточного монарха, то было бы неблагоразумно терять время в продолжительных колебаниях. Выбор Грацина наконец остановился на изгнаннике, отец которого, только за три года перед тем, потерпел, с его же одобрения, незаслуженную и позорную смертную казнь.
Великий Феодосий, имя которого занимает столь блистательное место в истории и так дорого для католической церкви, был вызван к императорскому двору, который мало-помалу удалился от границ Фракии в более безопасный Сирмиум. Через пять месяцев после смерти Валента император Грациан представил собравшимся войскам своего соправителя, а их повелителя, который, после скромного и, может быть, искреннего сопротивления, был вынужден принять, среди общих рукоплесканий, диадему, порфиру и одинаковый с Грацианом титул Августа. Провинции фракийская, азиатская и египетская, над которыми царствовал Валент, были подчинены новому императору, но так как на него было специально возложено ведение войны с готами, то иллирийская префектура была разделена на две части, и два больших диоцеза, дакийский и македонский, были присоединены к владениям восточного императора.
Та же самая провинция и, может быть, тот же самый город, которые дали империи добродетельного Траяна и даровитого Адриана, были родиной другой испанской фамилии, которая царствовала в менее счастливую эпоху над разваливавшейся Римской империей в течение почти восьмидесяти лет. Она возвысилась из скромных муниципальных должностей благодаря предприимчивости старшего Феодосия, военные подвиги которого и в Британии и в Африке занимают одну из самых блестящих страниц в летописях Валентинианова царствования. Сын этого полководца, также называвшийся Феодосием, получил, во время своей молодости, прекрасное образование, но своей опытностью в военном искусстве был обязан нежной заботливости и строгой дисциплине своего отца. Под руководством такого достойного вождя юный Феодосий искал славы и воинских познаний на самых отдаленных театрах военных действий, приучил себя выносить перемены времен года и различные климаты, выказал свое мужество и на море и на суше и изучил разнообразные способы ведения войны у скоттов, саксов и мавров. Частью его личные достоинства, частью рекомендация завоевателя Африки скоро возвысили его до самостоятельного командования; состоя в звании дукса Мезии, он разбил сарматскую армию, спас эту провинцию, приобрел любовь солдат и возбудил зависть при дворе. Его надежды на блестящую карьеру были разрушены опалой и казнью его знаменитого отца, и Феодосию было дано, в виде милости, дозволение жить частным человеком на его родине в Испании. Он обнаружил твердость и умеренность своего характера в том, что очень легко применился к условиям своего нового положения. Он делил свое время между городскими и деревенскими занятиями; в исполнении каких бы то ни было общественных обязанностей он выказывал такую же деятельность и такое же усердие, какими отличался на служебном поприще, а свои солдатские привычки к аккуратности он с пользою применил к улучшению своего большого наследственного имения, находившегося между Вальядолидом и Сеговией, в самой середине плодородного округа, до сих пор славящегося необыкновенно изящной породой овец. От невинных и скромных хозяйственных занятий Феодосий, менее чем в четыре месяца, перешел к владычеству над восточной империей, и едва ли найдется во всемирной истории другой подобный пример и столь безукоризненного и столь блестящего возвышения. Государь, спокойно вступающий по наследству на отцовский престол, опирается на свои законные права, которые тем более застрахованы от всяких возражений, что они нисколько не зависят от его личных качеств. Подданный, достигающий, при монархическом или республиканском образе правления, верховной власти, иногда возвышается над себе равными или своим умом, или своими добродетелями, но его добродетель редко бывает не заражена честолюбием, а успех честолюбивого кандидата часто бывает запятнан преступным заговором или ужасами междоусобной войны. Даже при такой форме правления, которая дает царствующему государю право выбирать соправителя или назначать своего преемника, нередко случается, что его пристрастный выбор совершается под влиянием самых слепых страстей и падает на недостойного кандидата. Но самая завистливая злоба не может приписывать Феодосию, во время его скромной и уединенной жизни в Каухе, интриг, желаний или даже только надежд честолюбивого государственного человека, и самое имя этого изгнанника уже было бы давно позабыто, если бы его врожденные и выдающиеся добродетели не оставили глубокого впечатления при императорском дворе.
В эпоху благоденствия им пренебрегали, но в минуту серьезной опасности его высокие достоинства были всеми признаны и оценены. Какое доверие должен был питать Грациан к его честности, чтобы положиться на то, что этот преданный сын простит, ради интересов государства, умерщвление своего отца! Какое он должен был иметь высокое понятие о дарованиях сына, если надеялся, что один этот человек способен спасти и восстановить восточную империю. Феодосий был возведен в императорское звание на тридцать третьем году от рождения. Народ восхищался мужественной красотой его лица и его привлекательной величественной осанкой, которую сравнивали с портретами и медалями Траяна, а интеллигентные наблюдатели усматривали в качествах его сердца и ума более ценное сходство с самыми лучшими и самыми великими римскими монархами. Не без искренних сожалений я вынужден теперь расстаться с аккуратным и надежным руководителем, который написал историю своего собственного времени, не вдаваясь в предрассудки и страсти, обыкновенно заражающие ум современника. Аммиан Марцеллин, оканчивая свое полезное сочинение поражением и смертью Валента, предоставил описание более блестящих событий следующего царствования юношеской энергии и красноречию нового поколения. Но новое поколение пренебрегло его советом и не последовало его примеру, так что, при изучении царствования Феодосия, мы вынуждены довольствоваться пристрастным рассказом Зосима и отыскивать в нем истину при помощи неясных намеков, разбросанных в различных отрывках и хрониках, при помощи фигурных выражений поэтов и панегиристов и при ненадежном содействии церковных писателей, которые, увлекаясь пылом религиозных распрей, способны пренебрегать такими мирскими добродетелями, как искренность и умеренность. Сознавая эти неудобства, с которыми мне придется бороться почти при всем дальнейшем описании упадка и разрушения Римской империи, я должен буду подвигаться вперед нерешительными и робкими шагами. Тем не менее я могу решительно утверждать, что Феодосий не отомстил за адрианопольское поражение никакой замечательной или решительной победой над варварами, а вывод, который можно сделать из красноречивого молчания его продажных панегиристов, подтверждается соображениями, основанными на знакомстве с условиями того времени. Могущественное государственное здание, воздвигнутое трудами стольких веков, не могло бы рушиться от несчастного исхода одной битвы, если бы пагубное влияние воображения не преувеличило настоящих размеров этого общественного бедствия. Потеря сорока тысяч римлян, павших на адрианопольских равнинах, могла бы быть скоро заглажена набором новых рекрутов в многолюдных восточных провинциях, которые были населены столькими миллионами людей. Солдатская храбрость составляет самое дешевое и самое обыкновенное свойство человеческой натуры, а оставшиеся в живых центурионы могли бы очень скоро сформировать солдат, достаточно подготовленных для борьбы с недисциплинированным неприятелем. Если варвары захватили лошадей и оружие своих побежденных врагов, то многочисленные каппадокийские и испанские конские заводы доставили бы достаточное количество лошадей для сформирования новых эскадронов; находившиеся в империи тридцать четыре арсенала были наполнены оружием, годным и для нападения и для обороны, а богатства Азии еще могли доставить достаточные фонды для покрытия военных расходов.
Но впечатление, произведенное адрианопольской битвой на умы и варваров и римлян, придало победе первых и поражению последних размеры, которые выходили из пределов того, что может быть результатом только одного сражения. Кто-то слышал, как один из готских вождей заявил с наглым хладнокровием, что ему надоело убивать, но что он не мог понять, каким образом люди, бежавшие от него как стадо баранов, осмеливались оспаривать обладание своими сокровищами и своими провинциями. И римские подданные и римские солдаты приходили в ужас при страшном имени готов, точно так же как готские племена приходили в ужас при имени гуннов. Если бы Феодосий, торопливо собрав разбросанные военные силы, вывел их навстречу к победоносному врагу, его армия была бы побеждена своим собственным страхом, а его торопливость не имела бы оправдания в каких-либо шансах успеха. Но великий Феодосий, вполне заслуживший в эту критическую минуту такой эпитет, вел себя как непоколебимый и надежный охранитель государственной безопасности. Он избрал для своей главной квартиры столицу македонского диоцеза Фессалоники, откуда мог следить за беспорядочными движениями варваров и руководить операциями своих полководцев от ворот Константинополя до берегов Адриатического моря. Он усилил в городах укрепления и гарнизоны, а войска, снова подчинившиеся требованиям порядка и дисциплины, мало-помалу ободрились от уверенности в своей собственной безопасности. Из-за своих укреплений они нередко делали вылазки против варваров, которые опустошали окрестную страну, а так как их выводили на бой только тогда, когда на их стороне были выгоды местных условий и численного превосходства, то их попытки были большей частью успешны и они на собственном опыте скоро убедились в возможности побеждать своих непобедимых врагов. Отряды от этих самостоятельных гарнизонов стали мало-помалу соединяться в небольшие армии; такие же предусмотрительные меры принимались для приведения в исполнение обширного и хорошо задуманного плана военных действий; с каждым днем силы и бодрость римской армии увеличивались, а искусство, с которым император распространял самые благоприятные слухи об успешном ходе войны, способствовало тому, что варвары стали менее самонадеянными, а его подданные воодушевились надеждой и мужеством. Если бы вместо этого слабого и неполного очерка мы могли подробно описать все распоряжения и военные действия Феодосия в течение четырех кампаний, его необыкновенно искусные распоряжения, конечно, были бы одобрены всяким, кому знакомо военное дело. Республика уже была раз спасена благоразумной медленностью Фабия; и хотя блестящие трофеи, приобретенные Сципионом на полях Замы, останавливают на себе внимание потомства, но лагерные стоянки и передвижения диктатора среди гор Кампаньи более достойны солидной и самостоятельной славы, которой полководец не обязан делиться ни с фортуной, ни со своими войсками. Таковы были и достоинства Феодосия; а физические страдания, которые причиняла ему продолжительная и опасная болезнь, не ослабляли его душевной энергии и не отвлекали его внимания от государственных забот.
Избавление и спокойствие римских провинций были делом не столько храбрости, сколько благоразумия; счастье содействовало благоразумию Феодосия, и он никогда не пропускал удобного случая, чтобы воспользоваться благоприятными обстоятельствами. Пока гениальные дарования Фритигерна поддерживали среди варваров единство и руководили их действиями, их силы не были недостаточны для завоевания обширной империи. Смерть этого героя – предместника и учителя знаменитого Алариха – избавила буйную толпу от невыносимого для нее ига дисциплины и благоразумия. Его власть сдерживала варваров, но теперь они предались внушениям своих страстей, а их страсти редко были однообразны или постоянны. Армия завоевателей раздробилась на множество бесчинных отрядов свирепых грабителей, а их слепая и прихотливая ярость была для них самих не менее гибельна, чем для их врагов. Их пагубный нрав обнаруживался в разрушении всего, чего они не были в состоянии унести с собой или чем не умели воспользоваться, и они нередко сжигали с непредусмотрительной яростью жатву или хлебные запасы, в которых вскоре вслед затем сами нуждались для своего собственного продовольствия. Дух раздора возник между независимыми племенами и народами, которых соединяли лишь очень слабые узы добровольного союза. Войска гуннов и аланов охотно помешали бы отступлению готов, не умевших с умеренностью пользоваться своими удачами; старинная зависть, которую питали друг к другу остготы и вестготы, снова оживилась, а их высокомерные вожди еще не позабыли обид и оскорблений, которыми они обменивались в то время, когда жили по ту сторону Дуная. Усиление внутренних раздоров ослабило менее сосредоточенные чувства национальной вражды, и военачальникам Феодосия было поручено купить щедрыми подарками и обещаниями отступление или содействие недовольной партии. Римляне приобрели отважного и преданного слугу в лице Модара, принца царской крови из рода Амалов. Этот знатный дезертир, скоро вслед затем получивший высший чин военачальника и важный военный пост, напал врасплох на своих соотечественников, погруженных в опьянение и сон, и, после страшного избиения удивленных готов, возвратился в императорский лагерь с огромной добычей, сопровождаемый четырьмя тысячами повозок. В руках искусного политика самые разнородные средства могут с успехом служить для одной и той же цели; раздоры готов помогли ему обеспечить безопасность империи, а благодаря их соединению в одну нацию он окончательно восстановил в своих владениях внутреннее спокойствие.
Атанарих, который издали спокойно следил за этими необыкновенными событиями, наконец был вынужден военными неудачами выйти из своих мрачных убежищ в лесах Кавкаландии. Он без колебаний перешел через Дунай, и многие из подданных Фритигерна, уже сознававшие, как им невыгодна анархия, охотно согласились признать своим царем готского судью, знатное происхождение которого они уважали и с дарованиями которого они нередко знакомились на собственном опыте. Но преклонные лета охладили отвагу Атанариха, и вместо того, чтобы вести свой народ на поле брани и победы, он отнесся с благоразумной предупредительностью к предложению почетного и выгодного мирного договора. Феодосий, которому были хорошо известны и личные достоинства и влияние его нового союзника, согласился выехать к нему на встречу за несколько миль от Константинополя и принял его в столице с доверием друга и с великолепием монарха. Варварский вождь рассматривал с большим вниманием различные предметы, возбуждавшие его любознательность, и наконец воскликнул с искренним и горячим восторгом: "Я вижу в этой удивительной столице такое великолепие, какого никогда не мог себе представить". Он восхищался и господствующим положением города, и крепостью и красотою городских стен и публичных зданий, и обширностью гавани, наполненной бесчисленными кораблями, и непрерывным наплывом отдаленных народов, и вооружением и дисциплиной войск. "Действительно, – продолжал Атанарих, – римский император – земной бог, и тот самонадеянный человек, который осмеливается поднять против него свою руку, поднимает руку на самого себя". Готский царь недолго наслаждался этим великолепным и почетным приемом: так как воздержание не было в числе добродетелей его нации, то есть основание полагать, что его смертельная болезнь была результатом излишеств, которым он предавался на императорских банкетах. Но политика Феодосия извлекла из смерти его союзника более солидные выгоды, чем те, которых он мог бы ожидать от его преданности и услуг. Погребение Атанариха было совершено в столице Востока с соблюдением торжественных обрядов; в честь его был воздвигнут великолепный памятник, и вся его армия, подкупленная щедрой любезностью и выражениями скорби Феодосия, поступила на службу к римскому императору. Присоединение столь многочисленного отряда вестготов имело самые благотворные последствия, а совокупное влияние силы, рассудка и соблазна с каждым днем все усиливалось и расширялось. Каждый самостоятельный вождь спешил заключить отдельный договор из опасения, что, в случае упорства или замедления, он останется в одиночестве и что тогда он сделается жертвой гнева или правосудия победителя. Общая или, скорей, окончательная капитуляция готов состоялась через четыре года один месяц и двадцать пять дней после поражения и смерти императора Валента.
Придунайские провинции уже высвободились из-под тяжелого гнета гревтунгов или остготов благодаря добровольному отступлению Алафея и Сафракса, которые были такого неусидчивого характера, что отправились искать нового поприща для грабежа и славы. Их опустошительное нашествие было направлено к западу, но мы должны довольствоваться весьма неясными и неполными сведениями об их приключениях.
Остготы оттеснили некоторые германские племена внутрь галльских провинций, заключили и вскоре вслед затем нарушили мирный договор с императором Грацианом, проникли в неизвестные северные страны и, по прошествии с лишком четырех лет, возвратились с более многочисленными силами к берегам Нижнего Дуная. Их войска пополнились самыми свирепыми германскими и скифскими воинами, и римские солдаты или, по меньшей мере, римские историки не узнавали ни имени, ни наружности своих прежних врагов. Военачальник, командовавший на фракийской границе сухопутными и морскими военными силами, сообразил, что численное превосходство его армии может оказаться неблагоприятным для интересов государства и что варвары, опасаясь его флота и легионов, вероятно, отложат свой переход через реку до наступления зимы. Ловкие шпионы, которых он послал в готский лагерь, вовлекли варваров в пагубную для них западню. Готов уверили, что среди ночного спокойствия и мрака они могут напасть врасплох на погруженную в сон римскую армию, и вся эта легковерная масса людей стала торопливо переправляться через реку на трех тысячах лодок.
Самые отважные из остготов составляли авангард; в средине находились все остальные готские подданные и солдаты, а женщины и дети беззаботно следовали за ними позади. Для исполнения своего плана готы выбрали безлунную ночь и уже подъехали очень близко к южному берегу Дуная в полной уверенности, что им никто не помешает высадиться и что они нападут врасплох на римский лагерь. Но движение варваров было внезапно остановлено неожиданным препятствием – тройным рядом судов, крепко привязанных один к другому и представлявших неразрывную цепь, которая шла вдоль берега на протяжении двух с половиной миль. В то время, как они пытались проложить себе путь и вступили в неравную борьбу с неприятелем, их правое крыло было раздавлено непреодолимым натиском целого флота галер, быстро спустившегося вниз по реке благодаря совокупному действию весел и течения. Эти военные суда, благодаря своей тяжести и своей быстроте, разбивали, топили и разгоняли топорные и легкие лодки варваров; храбрость этих последних не принесла им никакой пользы, и царь или главнокомандующий остготов Алафей погиб вместе с самыми храбрыми из своих воинов или от меча римлян, или в волнах Дуная. Последний отряд этого несчастного флота мог бы достичь противоположного берега, но отчаяние и беспорядок отняли у побежденных и способность действовать и способность мыслить, и они стали просить пощады. В этом случае, как и во многих других, очень трудно согласовать между собою страсти и предрассудки писателей того времени. Пристрастный и недоброжелательный историк, искажающий все дела царствования Феодосия, утверждает, что император не появлялся на поле сражения до тех пор, пока варвары не были побеждены мужеством и искусством Промота. А льстивый поэт, воспевавший при дворе Гонория славные подвиги и отца и сына, приписывает эту победу личной распорядительности Феодосия и даже делает намек на то, что будто царь остготов был убит рукою самого императора. Исторической истины, быть может, следует искать в середине между этими впадающими в крайности и противоречащими одно другому свидетельствами.
Подлинный текст договора, в котором отводились готам земли для поселения, определялись их привилегии и перечислялись их обязанности, мог бы многое объяснить в истории Феодосия и его преемников. При этих последних и дух и содержание этого странного соглашения сохранились не вполне. Опустошения, причиненные войнами и тиранией, предоставили много плодородных, но невозделанных земель в пользование тем из варваров, которые не пренебрегали земледельческими занятиями. Многочисленная колония вестготов была поселена во Фракии; остатки остготов были перевезены во Фригию и Лидию; для удовлетворения их неотложных нужд их снабдили зерновым хлебом и скотом, а для поощрения их предприимчивости их освободили на известное число лет от уплаты податей. Варвары могли бы считать себя добровольными жертвами жестокой и коварной политики императорского правительства, если бы согласились на то, чтобы их разместили по различным провинциям. По их требованию им были предоставлены в исключительное распоряжение те селения и округи, которые были назначены для их местопребывания; они по-прежнему сохраняли и распространяли свои природные нравы и язык, отстаивали в недрах деспотизма свободу своего внутреннего управления и признавали над собою верховную власть императора, не подчиняясь низшей юрисдикции римских законов и должностных лиц. Наследственные вожди племен и родов могли по-прежнему управлять своими подчиненными и в мирное и в военное время; но звание царя было уничтожено, и готские военачальники назначались и сменялись по воле императора. Сорокатысячная готская армия постоянно состояла на службе у восточного императора, и эти надменные войска, присвоившие себе название Foederati, или союзников, отличались своими золотыми ожерельями, высоким жалованьем и чрезмерными привилегиями. К своей врожденной храбрости они присоединяли военную опытность и привычку к дисциплине, а в то время, как ненадежный меч варваров охранял империю или готовил ей новые опасности, последние искры военного гения окончательно угасали в душе римлян.
Феодосий был так ловок, что убедил своих союзников, будто мирные условия, на которые его заставили согласиться осторожность и необходимость, были добровольным выражением его искреннего дружеского расположения к готской нации. Но он прибегал к иного рода объяснениям или оправданиям в ответ на жалобы народа, громко порицавшего такие постыдные и опасные уступки. Он выставлял в самом ярком свете причиненные войной бедствия и преувеличивал первые симптомы, предвещавшие восстановление порядка, достатка и общественной безопасности. Защитники Феодосия могли, не без некоторого основания, утверждать, что не было никакой возможности истребить столько воинственных племен, доведенных до ожесточения утратой своей родины, и что истощенные провинции ожили благодаря свежему запасу солдат и землепашцев. Правда, варвары еще сохраняли свой суровый и грозный вид; но опыт прошлого времени позволял надеяться, что они приучатся к производительной деятельности и покорности, что их нравы смягчатся временем, воспитанием и влиянием христианства и что их потомство мало-помалу сольется с римским населением в одно целое.
Несмотря на эти благовидные аргументы и доверчивые ожидания, нетрудно было предвидеть, что готы еще долго будут врагами Римской империи и, может быть, скоро сделаются ее завоевателями. Их грубое и дерзкое обхождение обнаруживало их презрение и к городским и к сельским жителям, которых они безнаказанно оскорбляли. Усердию и храбрости варваров Феодосий был обязан своими военными успехами; но их помощь была ненадежна, и нередко случалось, что в ту самую минуту, когда их услуги были всего более необходимы, они покидали римские знамена, увлекаясь своим вероломством и непостоянством. Во время междоусобной войны с Максимом готские дезертиры удалились в значительном числе в болотистые местности Македонии, опустошили окрестные провинции и заставили неустрашимого монарха рисковать своей личной безопасностью и употребить в дело все свои военные силы, чтобы потушить разгоравшееся пламя мятежа. Тревожное состояние умов поддерживалось сильным подозрением, что эти мятежи были результатом не случайного взрыва страстей, а тайных, хорошо обдуманных замыслов. Все были уверены в том, что готы подписали мирный договор с враждебной и коварной целью и что их вожди предварительно дали друг другу торжественную тайную клятву не считать себя связанными этим договором и, под маской преданности и дружбы, выжидать благоприятной минуты для грабежа, завоеваний и отмщения. Но так как варвары не были недоступны для чувства признательности, то некоторые из готских вождей искренно посвятили себя на службу империи или, по меньшей мере, на службу императору; вся нация мало-помалу разделилась на две партии, и немало софистических доводов было потрачено на обсуждение и сравнение обязательств, наложенных их первыми и вторыми клятвенными обещаниями. Те из готов, которые считали себя друзьями мира, справедливости и Рима, подчинялись влиянию Фравитты – храброго и достойного юноши, возвышавшегося над своими соотечественниками вежливостью в обхождении, благородством чувств и кроткими добродетелями общественной жизни. Но более многочисленная партия держалась за свирепого и вероломного Ариульфа, который старался воспламенять страсти своих воинственных приверженцев и отстаивал их независимость.
Однажды вожди обеих партий, собравшись на праздничный обед у императора, до того разгорячились вином, что позабыли обычные требования сдержанности и уважения и раскрыли, в присутствии Феодосия, пагубную тайну своих внутренних раздоров. Император, сделавшийся невольным свидетелем этого необыкновенного спора, скрыл свои опасения и свое неудовольствие и поспешил распустить это буйное сборище. Фравитта, встревоженный и раздраженный наглостью своего соперника, удаление которого из дворца могло послужить сигналом для междоусобной войны, смело последовал за ним и, обнажив свой меч, положил Ариульфа мертвым к своим ногам. Сторонники двух вождей взялись за оружие, и верный приверженец Рима не устоял бы против численного превосходства врагов, если бы к нему не подоспели вовремя на помощь императорские телохранители. Таковы были взрывы варварской ярости, бесчестившие дворец и обеденный стол римского императора, а так как один только Феодосий мог сдерживать заносчивых готов твердостью и умеренностью своего характера, то общественная безопасность, по-видимому, зависела от жизни и дарований одного человека.
Глава XXVII Смерть Грациана. – Уничтожение арианства. — Св. Амвросий. – Первая междоусобная война с Максимом. – Характер, управление и покаяние Феодосия. – Смерть Валентиниана II. – Вторая междоусобная война с Евгением. – Смерть Феодосия. 378-395 г. н. э.

Слава, приобретенная Грацианом, когда ему еще не было двадцати лет, не уступала славе самых знаменитых монархов. Его кротость и доброта доставили ему искренно преданных друзей; мягкая приветливость его обхождения доставила ему привязанность народа; литераторы, пользовавшиеся щедростью императора, прославляли его изящный вкус и красноречие; его храбрость и ловкость в военных упражнениях вызывали похвалы со стороны солдат, а духовенство считало смиренное благочестие Грациана за главную и самую полезную из его добродетелей. Победа при Кольмаре избавила Запад от грозного нашествия, а признательные восточные провинции приписывали заслуги Феодосия тому, кто был виновником его возвышения и тем обеспечил общественное спокойствие. Грациан пережил эти достопамятные события только четырьмя или пятью годами; но он также пережил свою собственную славу, и прежде, нежели он пал жертвой восстания, он в значительной мере утратил уважение и доверие своих подданных.
Замечательная перемена, происшедшая в его характере и в его поведении, не может быть приписана ни коварству льстецов, которыми сын Валентиниана был окружен с самого детства, ни сильным страстям, с которыми, по-видимому, была незнакома его юношеская кротость. Более внимательное изучение жизни Грациана, быть может, обнаружит нам настоящую причину того, что он не оправдал общих ожиданий. Его кажущиеся добродетели были не теми устойчивыми доблестями, которые создаются опытом и борьбой с невзгодами, а незрелыми искусственными плодами царственного воспитания. Заботливая нежность его отца была постоянно направлена к развитию в нем тех качеств, которые Валентиниан, может быть, тем более ценил, что сам был лишен их, и самые искусные преподаватели во всех науках и искусствах трудились над развитием умственных и физических способностей юного принца. Знания, которые они передали ему с большим трудом, выставлялись наружу с хвастовством и прославлялись с неумеренными похвалами. Его мягкий и податливый нрав легко воспринимал впечатления их разумных советов, а отсутствие в его душе страстей легко могло быть принято за силу ума. Его наставники мало-помалу возвысились до звания и влияния министров, а так как они благоразумно скрывали свое тайное влияние, то он, по-видимому, действовал с твердостью и благоразумием в самых трудных обстоятельствах своей жизни и своего царствования. Но влияние этого старательного обучения не проникало далее поверхности, и искусные наставники, с таким тщанием руководившие каждым шагом своего царственного воспитанника, не могли влить в его слабую и нерадивую душу тот энергический и самостоятельный принцип деятельности, в силу которого напряженное стремление к славе существенно необходимо для счастья и даже для существования героя. Лишь только время и обстоятельства удалили от его трона этих преданных советников, западный император мало-помалу низошел до уровня своих врожденных способностей, отдал бразды правления в руки честолюбцев, старавшихся их захватить, и стал проводить свое время в самых пустых развлечениях. И при дворе и в провинциях была введена публичная продажа милостей и правосудия в пользу недостойных представителей его власти, и всякое сомнение в их заслугах считалось за святотатство. Совестью легковерного монарха руководили святые и епископы, заставившие его подписать эдикт, который наказывал за нарушение, неуважение и даже незнание божеских законов как за уголовное преступление. Между различными искусствами, в которых Грациан упражнялся в своей молодости, он выказывал особенную склонность и способность к верховой езде, к стрельбе из лука и к метанию дротика; эти способности могли бы быть полезными для воина, но они были употреблены на низкие занятия звериной травлей. Обширные парки были обнесены стенами для императорских развлечений и были наполнены различными породами животных, а Грациан, пренебрегая своими обязанностями и даже достоинством своего звания, проводил целые дни в том, что выказывал на охоте свою ловкость и отвагу. Тщеславное желание римского императора отличиться в таком искусстве, в котором его мог бы превзойти самый последний из его рабов, напоминало многочисленным зрителям его забав о Нероне и Коммоде, но у целомудренного и воздержанного Грациана не было их чудовищных пороков, и его руки обагрялись только кровью животных.
Поведение Грациана, унижавшее его в глазах всего человечества, не помешало бы ему спокойно царствовать, если бы он не возбудил неудовольствия в армии. Пока юный император руководствовался внушениями своих наставников, он выдавал себя за друга и питомца солдат, проводил целые часы в фамильярных с ними беседах и, по-видимому, относился с внимательной заботливостью к здоровью, благосостоянию, наградам и отличиям своих верных войск. Но с тех пор, как Грациан предался своей страсти к охоте и стрельбе из лука, он, натурально, стал проводить свое время в обществе тех, кто был всех искуснее в его любимых развлечениях. Отряд аланов был принят в военную и внутреннюю дворцовую службу, а удивительная ловкость, которую эти варвары привыкли выказывать на беспредельных равнинах Скифии, нашла для себя более узкое поприще в парках Галлии и в отведенных для охоты огороженных местах. Грациан, восхищавшийся дарованиями и обычаями этих любимых телохранителей, вверил им одним охрану своей особы и, как будто нарочно стараясь оскорбить общественное мнение, часто появлялся перед солдатами и народом в одеянии и вооружении скифского воина – с длинным луком, гремучим колчаном и меховыми обшивками. Унизительный вид римского монарха, отказавшегося от одеяния и нравов своих соотечественников, возбуждал в душе солдат скорбь и негодование. Даже германцы, входившие в столь значительном числе в состав римских армий, обнаруживали презрение при виде странных и отвратительных северных дикарей, которые в течение нескольких лет перекочевали с берегов Волги к берегам Сены. Громкий и вольнодумный ропот стал раздаваться в лагерях и в западных гарнизонах, а так как Грациан, вследствие своей кротости и беспечности, не постарался подавить первые проявления неудовольствия, то недостаток привязанности и уважения не был восполнен влиянием страха. Но ниспровержение установленного правительства всегда бывает результатом каких-нибудь более существенных и более наглядных причин, а трон Грациана охранялся и привычками, и законами, и религией, и тем аккуратным равновесием между властями гражданской и военной, которое было введено политикой Константина. Нам нет надобности доискиваться, какие причины вызвали восстание Британии. Беспорядки обыкновенно возникают от какой-нибудь случайности, а случилось так, что семя мятежа упало на такую почву, которая чаще, чем всякая другая, производила тиранов и узурпаторов, что легионы этого отдаленного острова давно были известны своей самонадеянностью и высокомерием и что имя Максима было провозглашено шумными, но единодушными возгласами и солдат и жителей провинции. Этот император или, верней, мятежник (так как его титул еще не был утвержден фортуной), был родом испанец; он был соотечественником, боевым товарищем и соперником Феодосия, к возвышению которого он отнесся не без некоторой зависти и недоброжелательства; уже задолго перед тем обстоятельства заставили его поселиться в Британии, и я был бы очень рад найти какое-нибудь подтверждение слухов, что он был женат на дочери богатого правителя Корнарвонширского. Но на положение, которое он занимал в провинции, нельзя смотреть иначе как на положение ссыльного и совершенно ничтожное, и если он занимал какую-либо гражданскую или военную должность, он во всяком случае не был облечен ни гражданской властью, ни властью военной. Его дарования и даже его честность были признаны пристрастными писателями того времени, а только самые неоспоримые достоинства могли вынудить от них такое сознание в пользу побежденного Феодосиева врага. Быть может, неудовольствие Максима побуждало его порицать поведение его государя и поощрять, без всяких честолюбивых замыслов, ропот войск. Но, среди общего смятения, он из хитрости или из скромности отказывался от престола, и, как кажется, многие верили его положительному заявлению, что он против воли принял опасный подарок императорской порфиры.
Но и отказаться от верховной власти было бы не менее опасно, а с той минуты, как Максим нарушил клятву верности своему законному государю, он не мог бы ни удержаться на престоле, ни даже сохранить свою жизнь, если бы ограничил свое скромное честолюбие узкими пределами Британии. Он принял отважное и благоразумное решение предупредить Грациана; британское юношество стало толпами стекаться под его знамена, и он предпринял, со своим флотом и армией, нападение на Галлию, о котором впоследствии долго вспоминали как о переселении значительной части британской нации. Император, спокойно живший в Париже, был встревожен приближением бунтовщиков и мог бы с большей славой употребить против них те стрелы, которые бесполезно тратил на львов и медведей. Но его слабые усилия обнаружили его упадок духа и безнадежность его положения и лишили его тех ресурсов, которые он мог бы найти в содействии своих подданных и своих союзников. Галльские армии, вместо того чтобы воспротивиться наступлению Максима, встретили его радостными возгласами и изъявлениями преданности, а упрек в позорной измене своему долгу упал не на народ, а на самого монарха. Войска, на которых непосредственно лежала служба во дворце, покинули знамя Грациана, лишь только оно было развернуто вблизи от Парижа. Западный император бежал в направлении к Лиону в сопровождении только трехсот всадников, а лежавшие на его пути города, в которых он надеялся найти убежище или, по меньшей мере, свободный пропуск, познакомили его на опыте с той горькой истиной, что перед несчастливцами запираются все ворота. Впрочем, он еще мог бы безопасно добраться до владений своего брата и вскоре вслед затем возвратиться с военными силами Италии и Востока, если бы не послушался коварных советов правителя Лионской провинции. Грациан положился на изъявления сомнительной преданности и на обещания помощи, которая не могла быть достаточной; наконец прибытие Андрагафия, командовавшего кавалерией Максима, положило конец его недоумениям. Этот решительный военачальник исполнил, без угрызений совести, приказания или желания узурпатора. Когда Грациан окончил свой ужин, его предали в руки убийцы и даже не отдали его трупа, несмотря на настоятельные просьбы его брата Валентиниана. За смертью императора последовала смерть одного из самых влиятельных его военачальников Меробавда, короля франков, сохранившего до конца своей жизни двусмысленную репутацию, которую он вполне заслужил своей хитрой и вкрадчивой политикой. Быть может, эти казни были необходимы для общественного спокойствия; но счастливый узурпатор, власть которого была признана всеми западными провинциями, мог с гордостью ставить себе в заслугу тот лестный для него факт, что, за исключением тех, кто погиб от случайностей войны, его торжество не было запятнано кровью римлян.
Этот переворот совершился с такой быстротой, что Феодосий узнал о поражении и смерти своего благодетеля прежде, нежели успел выступить к нему на помощь. В то время как восточный император предавался или искренней скорби, или только официальному исполнению траурных обрядов, он был извещен о прибытии главного камергера Максима; а выбор почтенного старца для такого поручения, которое обыкновенно исполнялось евнухами, служил для константинопольского правительства доказательством степенного и воздержного характера британского узурпатора. Посол старался оправдать или извинить поведение своего повелителя и настоятельно утверждал, что Грациан был убит без его ведома или одобрения, вследствие опрометчивого усердия солдат. Но затем он, с твердостью и хладнокровием, предложил Феодосию выбор между миром и войной. В заключение посол заявил, что, хотя Максим, как римлянин и отец своего народа, предпочел бы употребить свои военные силы на защиту республики, он готов состязаться из-за всемирного владычества на поле брани, если его дружба будет отвергнута. Он требовал немедленного и решительного ответа; но в этом критическом положении Феодосию было чрезвычайно трудно удовлетворить и чувства, наполнявшие его собственное сердце, и ожидания публики. Повелительный голос чести и признательности громко требовал мщения. От Грациана он получил императорскую диадему; его снисходительность заставила бы полагать, что он помнит старые обиды, позабывая об оказанных ему впоследствии одолжениях, а если бы он принял дружбу убийцы, он считался бы участником в его преступлении. Даже принципам справедливости и интересам общества был бы нанесен гибельный удар безнаказанностью Максима, так как пример успешной узурпации расшатал бы искусственное здание правительственной власти и еще раз навлек бы на империю преступления и бедствия предшествовавшего столетия. Но чувства признательности и чести должны неизменно руководить действиями граждан, а в душе монарха они иногда должны уступать место сознанию более важных обязанностей: и принципы справедливости и принципы человеколюбия допускают безнаказанность самого ужасного преступника, если его наказание неизбежно влечет за собою гибель невинных. Убийца Грациана незаконно захватил власть над самыми воинственными провинциями империи, но эти провинции действительно находились в его власти; Восток был истощен неудачами и даже успехами войны с готами, и можно было серьезно опасаться, что, когда жизненные силы республики окончательно истощатся в продолжительной и губительной междоусобной войне, тот, кто выйдет из нее победителем, будет так слаб, что сделается легкой жертвой северных варваров. Эти веские соображения заставили Феодосия скрыть свой гнев и принять предложенный тираном союз. Но он потребовал, чтобы Максим довольствовался властью над странами, лежащими по ту сторону Альп. Брату Грациана было обеспечено обладание Италией, Африкой и западной Иллирией, и в мирный договор были включены некоторые особые условия с целью поддержать уважение к памяти и к законам покойного императора. Согласно обычаям того времени, изображения трех императоров – соправителей были публично выставлены для внушения должного к ним уважения, но нет никакого серьезного основания предполагать, что в момент этого торжественного примирения Феодосий втайне помышлял о вероломстве и мщении.
Пренебрежение Грациана к римским солдатам было причиной того, что он сделался жертвой их раздражения. Но за свое глубокое уважение к христианскому духовенству он был вознагражден одобрениями и признательностью могущественного сословия, которое во все века присваивало себе исключительное право раздавать отличия и на земле и на небесах. Православные епископы оплакивали и его смерть и понесенную ими самими невознаградимую потерю; но они скоро утешились, убедившись, что Грациан отдал восточный скипетр в руки такого монарха, в котором смиренная вера и пылкое религиозное рвение опирались на более обширный ум и более энергичный характер. Между благодетелями церкви Феодосий может считаться столь же знаменитым, как и Константин. Если этот последний имеет то преимущество, что он впервые водрузил знамение креста, зато его преемнику принадлежит та заслуга, что он уничтожил арианскую ересь и во всей Римской империи положил конец поклонению идолам. Феодосий был первый император, принявший крещение с надлежащей верой в Троицу. Хотя он родился в христианском семействе, принципы или, по меньшей мере, обычаи того времени побудили его откладывать церемонию своего посвящения до тех пор, пока ему не напомнила об опасности дальнейшего отлагательства серьезная болезнь, грозившая его жизни в конце первого года его царствования. Прежде чем снова выступить в поход против готов, он принял таинство крещения от православного епископа Фессалоник Асхолия, и в то время, как император выходил из священной купели с пылким сознанием совершившегося в нем обновления, он диктовал торжественный эдикт, в котором объявлял, какие его собственные догматы веры, и предписывал, какую религию должны исповедовать его подданные. "Нам угодно (такова императорская манера выражаться) , чтобы все народы, управляемые нашим милосердием и умеренностью, твердо держались той религии, которой поучал римлян св. Петр, которая верно сохранилась преданием и которую в настоящее время исповедуют первосвященник Дамасий и александрийский епископ Петр – человек апостольской святости. Согласно с учением апостолов и правилами евангелия, будем верить в единственную божественность Отца, Сына и Святого Духа, соединяющихся с равным величием в благочестивой Троице. Последователям этого учения мы дозволяем принять название кафолических христиан, а так как всех других мы считаем за сумасбродных безумцев, то мы клеймим их позорным названием еретиков и объявляем, что их сборища впредь не должны присваивать себе почтенное название церквей. Кроме приговора божественного правосудия, они должны будут понести строгие наказания, каким заблагорассудит подвергнуть их наша власть, руководимая небесной мудростью". Верования воина бывают чаще плодом полученных им внушений, нежели результатом его собственного исследования; но так как император никогда не переступал за ту грань православия, которую он так благоразумно установил, то на его религиозные мнения никогда не имели никакого влияния ни благовидные ссылки на подлинный текст св. Писания, ни вкрадчивые аргументы, ни двусмысленные догматы арианских законоучителей. Правда, он однажды выразил робкое желание побеседовать с красноречивым и ученым Евномием, жившим в уединении неподалеку от Константинополя. Но его удержали от этого опасного свидания просьбы императрицы Флакиллы, которая страшилась за спасение души своего супруга, а его убеждения окончательно окрепли благодаря такому богословскому аргументу, который не мог бы не подействовать даже на самую грубую интеллигенцию. Незадолго перед тем, он дал своему старшему сыну Аркадию титул и внешние отличия Августа, и оба монарха воссели на великолепном троне для того, чтобы принимать от своих подданных изъявления преданности. Епископ Икония Амфилохий приблизился к трону и, поклонившись с должным почтением своему государю, обошелся с царственным юношей с такой же фамильярной нежностью, с какой стал бы обходиться с сыном какого-нибудь плебея. Оскорбленный таким дерзким поступком, монарх приказал немедленно вывести вон неблаговоспитанного епископа. Но в то время, как телохранители выталкивали его, этот ловкий богослов успел выполнить свой план, громко воскликнув: "Таково, Государь, обхождение, предназначенное Царем Небесным для тех нечестивых людей, которые поклоняются Отцу, но не хотят признавать такого же величия в его Божественном Сыне". Феодосий тотчас обнял епископа города Икония и никогда не позабывал важного урока, преподанного ему в этой драматической притче.
Константинополь был главным центром и оплотом арианства, и в течение длинного сорокалетнего промежутка времени вера монархов и епископов, господствовавших в столице Востока, отвергалась более чистыми христианскими школами – римской и александрийской. Архиепископский трон Македония, обрызганный столь огромным количеством христианской крови, был занят сначала Евдоксием, а потом Демофилом. В их епархию свободно стекались пороки и заблуждения из всех провинций империи; горячие религиозные споры доставляли новое развлечение для праздной лени столичных жителей, и мы можем поверить рассказу одного интеллигентного наблюдателя, который описывает шутливым тоном последствия их болтливого усердия. "Этот город, – говорит он, – наполнен мастеровыми и рабами, из которых каждый обладает глубокими богословскими познаниями и занимается проповедью и в лавке и на улицах. Если вы попросите одного из них разменять серебряную монету, он расскажет вам, чем отличается Сын от Отца; если вы спросите о цене хлеба, вам на это ответят, что Сын ниже Отца, а когда вы спросите, готова ли баня, вам ответят, что Сын создан из ничего”. Еретики различных наименований жили спокойно под покровительством константинопольских ариан, которые старались привязать к себе этих ничтожных сектантов, между тем как с непреклонной строгостью употребляли во зло победу, одержанную над приверженцами Никейского собора. В царствование Констанция и Валента незначительные остатки приверженцев Homoousion’a были лишены права исповедовать свою религию и публично и частным образом, и один писатель заметил в трогательных выражениях, что это рассыпавшееся стадо, оставшись без пастуха, бродило по горам, рискуя быть съеденным хищными волками. Но так как их усердие, вместо того чтобы ослабевать, извлекало из угнетений новые силы и энергию, то они воспользовались первыми минутами некоторой свободы, наступившими со смертью Валента, для того, чтобы образовать правильную конгрегацию под руководительством епископа. Два каппадокийских уроженца, Василий и Григорий Назианзин, отличались от всех своих современников редким сочетанием светского красноречия с православным благочестием. Эти ораторы, которые сравнивали сами себя, а иногда были сравниваемы публикой с самыми знаменитыми из древних греческих ораторов, были связаны друг с другом узами самой тесной дружбы. Они с одинаковым усердием изучали в афинских школах одни и те же науки; они с одинаковым благочестием вместе удалились в пустыни Понта, и, по-видимому, последняя искра соревнования или зависти угасла в святых и благородных сердцах Григория и Василия. Но возвышение Василия из положения частного человека в звание архиепископа Кесарийского обнаружило в глазах всех и, может быть, в его собственных высокомерие его характера, и первая милость, которою он удостоил своего друга, была принята за жестокое оскорбление и, быть может, была оказана именно с целью оскорбить. Вместо того, чтобы воспользоваться высокими дарованиями Григория для замещения какой-нибудь важной должности, высокомерный Василий выбрал для него между пятьюдесятью епископствами своей обширной провинции ничтожную деревушку Сасиму, в которой не было ни воды, ни зелени, ни общества, в которой скрещивались три большие дороги и через которую не было других проезжих, кроме грубых и крикливых подводчиков. Григорий неохотно подчинился этой унизительной ссылке и был посвящен в звание сасимского епископа, но он публично заявил, что никогда не совершал этого духовного бракосочетания с такой отвратительной супругой. Впоследствии он согласился принять на себя управление церковью на своей родине, в городе Назианзе, где его отец был епископом в течение более сорока пяти лет. Но так как он считал себя достойным иных слушателей и иной сферы деятельности, то он из честолюбия, которое нельзя назвать неосновательным, принял лестное приглашение, с которым обратилась к нему константинопольская православная партия. Прибыв в столицу, он поселился в доме одного благочестивого и благотворительного родственника; ему отведена была большая комната для совершения богослужебных обрядов, и название "Анастасия" было выбрано для того, чтобы обозначать восстановление Никейского символа веры. Из этих тайных сходок впоследствии образовалась великолепная церковь, а легкомыслие следующего столетия охотно верило чудесам и видениям, свидетельствовавшим о присутствии или, по меньшей мере, о покровительстве Матери Божией. Кафедра "Анастасия" была сценой трудов и триумфов Григория Назианзина, и в течение двух лет он прошел через все испытания, которые составляют торжество или неудачу миссионеров. Раздраженные смелостью его предприятия, ариане стали обвинять его в том, что будто он проповедует учение о трех различных и равных божествах, и подстрекнули благочестивую чернь силой воспротивиться противозаконным собраниям еретиков Афанасиева учения. Из храма св. Софии вышла пестрая толпа "простых нищих, которые утратили всякое право на сострадание, монахов, которые имели вид козлов или сатиров, и женщин, которые ужаснее иных Иезавелей". Взломав двери "Анастасии" и вооружившись палками, каменьями и головнями, они причинили немало вреда и пытались поступить еще хуже; а так как в этой свалке один человек лишился жизни, то Григорий был вызван на другой день к судье и утешал себя мыслью, что он публично засвидетельствовал о своей вере во Христа. После того, как его зарождавшаяся церковь избавилась от страха и опасности внешних врагов, ее стали позорить и тревожить внутренние раздоры. Один чужеземец, назвавшийся Максимом и облекшийся в плащ философа-циника, вкрался в доверие к Григорию, употребил во зло его благосклонное расположение и, вступив в тайные сношения с некоторыми египетскими епископами, попытался – путем тайного посвящения в епископский сан – занять место своего покровителя. Эти огорчения, быть может, иногда заставляли каппадокийского миссионера сожалеть о его прежнем скромном уединении. Но его труды вознаграждались ежедневно увеличивавшейся славой и расширением его конгрегации; он с удовольствием замечал, что его многочисленные слушатели удалялись с его проповедей или довольными красноречием проповедника, или убежденными в несовершенствах своих верований и обрядов.
Крещение Феодосия и его эдикт воодушевили константинопольских католиков радостными надеждами, и они с нетерпением ожидали результатов его милостивых обещаний. Их ожидания скоро исполнились. Лишь только император окончил кампанию, он совершил торжественный въезд в столицу во главе своей победоносной армии. На другой день после своего прибытия он вызвал к себе Демофила и предложил этому арианскому епископу выбрать одно из двух: или принять Никейский символ веры, или немедленно уступить православному духовенству свой епископский дворец, собор св. Софии и все константинопольские церкви. Религиозное усердие Демофила, – которое вызвало бы заслуженные похвалы, если бы проявилось в каком-нибудь из католических святых, – заставило его без колебаний предпочесть жизнь в бедности и в изгнании, и немедленно вслед за его удалением был совершен обряд очищения императорской столицы. Ариане могли, по-видимому, не без основания жаловаться на то, что незначительная конгрегация сектантов завладела сотней церквей, которых она не могла наполнить молящимися, между тем как для большей части населения был безжалостно закрыт доступ во все места, назначенные для богослужения. Феодосий не тронулся этими жалобами, а так как ангелы, охранявшие интересы католиков, были видимы только для тех, кто верил, то он из предосторожности подкрепил эти небесные легионы более надежным оружием мирской власти, приказав значительному отряду императорской гвардии занять церковь св. Софии. Если бы душа Григория была доступна для тщеславия, он должен бы был считать себя вполне счастливым, когда император повез его с триумфом по городским улицам и сам почтительно возвел его на архиепископский трон Константинополя. Но этот святой (еще не очистившийся от всех несовершенств человеческой натуры) был глубоко огорчен, когда убедился, что он вступал в управление своей паствой скорее как волк, чем как пастырь, что окружавший его блеск оружия был необходим для его личной безопасности и что на него одного сыпались проклятия многочисленных сектантов, которые, как люди и граждане, не могли считаться достойными его презрения. Он видел бесчисленные массы людей обоих полов и всякого возраста, теснившихся на улицах, в окнах и на крышах домов; до его слуха долетали громкие выражения ярости, скорби, удивления и отчаяния, и он сам искренно сознался, что, в достопамятный день его вступления в управление епархией, столица Востока имела внешний вид города, взятого приступом и находящегося во власти варварского завоевателя. Почти через шесть недель после того Феодосий объявил о своей решимости изгнать во всех своих владениях из церквей тех епископов и подчиненных им лиц духовного звания, которые будут упорно отказываться верить в догматы Никейского собора или, по меньшей мере, не захотят исповедовать их. С этой целью он дал своему заместителю Сапору самые широкие права, опиравшиеся и на общий закон, и на специально возложенное на него доверие, и на военные силы и этот церковный переворот был совершен с такой осмотрительностью и с такой энергией, что религия императора была введена, без всяких смут и кровопролитий, во всех восточных провинциях. Если бы произведения арианских писателей не были истреблены, мы, вероятно, прочли бы в них печальную историю гонения, которому подверглась церковь в царствование нечестивого Феодосия, а страдания ее святых мучеников, вероятно, возбудили бы сострадание в беспристрастном читателе. Но есть основание полагать, что при отсутствии всякого сопротивления не было надобности прибегать к насилиям и что ариане выказали в несчастьи гораздо меньше твердости, чем православная партия в царствование Констанция и Валента. На характер и образ действий двух враждовавших между собою сект, как кажется, влияли одни и те же принципы, внушаемые природой и религией, но нетрудно заметить, что в их богословских понятиях было одно различие, от которого происходило различие в стойкости их религиозных верований. И в школах и в храмах обе партии признавали божественность Христа и поклонялись ему; а так как в людях всегда существует склонность приписывать Божеству свои собственные чувства и страсти, то должно было казаться более благоразумным и почтительным преувеличивать, а не урезывать восхитительные совершенства Сына Божия. Последователи Афанасия с гордой самоуверенностью полагали, что они приобрели права на божеское милосердие, тогда как приверженцы Ария должны были втайне мучиться опасениями, что они провинились, быть может, в непростительном преступлении, не воздавая спасителю мира всех должных ему почестей. Мнения ариан могли удовлетворять холодный и философский ум, но Никейский догмат, носивший на себе печать более пылкой веры и благочестия, должен был одержать верх в таком веке, когда религиозное усердие было так сильно.
В надежде, что на собраниях православного духовенства будет раздаваться голос истины и мудрости, император созвал в Константинополе собор из ста пятидесяти епископов, которые без большого труда и без колебаний дополнили богословскую систему, установленную на Никейском соборе. Горячие споры четвертого столетия имели предметом преимущественно свойства Сына Божия, а разнообразные мнения касательно второго лица Троицы распространялись путем аналогии и на третье лицо. Однако победоносные противники арианства нашли нужным объяснить двусмысленные выражения некоторых уважаемых законоучителей, поддержать верования католиков и осудить непопулярную и безрассудную секту Македония, которая охотно допускала, что Сын единосущен с Отцом, а между тем опасалась, чтобы ее не обвинили в признании существования Трех Богов. Окончательным и единогласным решением была признана равная Божественность Святого Духа; это таинственное учение приняли все христианские народы и все христианские церкви, а их признательное уважение предоставило собравшимся по зову Феодосия епископам второе место между вселенскими соборами. Знание религиозной истины могло дойти до этих епископов по преданию или могло быть сообщено им путем вдохновения, но трезвая историческая осмотрительность не дозволяет нам придавать большой вес личному авторитету собиравшихся в Константинополе отцов церкви. В такую эпоху, когда духовенство позорно отклонилось от примерной нравственной чистоты апостолов, самые недостойные из его членов и самые безнравственные всех усерднее посещали епископские собрания и вносили в них смуту. Столкновение и брожение стольких противоположных интересов и характеров воспламеняли страсти епископов, а их главными страстями были влечение к золоту и склонность к спорам. Многие из тех самых епископов, которые теперь одобряли православное благочестие Феодосия, не раз уже меняли свои верования и убеждения с предусмотрительной податливостью, и во время разнообразных переворотов, происходивших и в церкви и в государстве, религия их монарха служила руководством для их раболепной совести. Лишь только императоры переставали употреблять в дело свое преобладающее влияние, буйные члены соборов слепо увлекались нелепыми или эгоистичными мотивами гордости, ненависти и жажды мщения. Смерть, постигшая Мелетия во время заседаний Константинопольского собора, представляла чрезвычайно удобный случай для того, чтобы положить конец антиохийскому расколу, оставив его престарелого соперника Павлина спокойно окончить свою жизнь в епископском звании. И верования и добродетели Павлина были ничем не запятнаны. Но его поддерживали западные церкви; поэтому присутствовавшие на соборе епископы решились продлить раздор торопливым посвящением клятвопреступного кандидата для того, чтобы не унижать мнимого достоинства Востока, который был возвеличен рождением и смертью Сына Божия. Такой несправедливый и неправильный образ действий вызвал протест со стороны самых почтенных членов собрания и заставил их удалиться, а шумное большинство, за которым осталось поле битвы, можно бы было сравнить с осами или с сороками, со стаей журавлей или со стадом гусей.
Иной мог бы подумать, что это неблагоприятное изображение церковного собора нарисовано пристрастной рукой какого-нибудь упорного еретика или какого-нибудь зложелательного неверующего. Но при имени чистосердечного историка, передавшего потомству эти поучительные факты, должен умолкнуть бессильный ропот суеверия и ханжества. Это был один из самых благочестивых и самых красноречивых епископов того времени; это был святой и ученый богослов; это был бич ариан и столп православия; это был один из достойнейших членов Константинопольского собора, на котором он исполнял, после смерти Мелетия, обязанности председателя; одним словом, это был сам Григорий Назианзин. Тот факт, что с ним обошлись грубо и неблагородно, нисколько не ослабляет доверия к его свидетельству, а, напротив того, еще с большей ясностью доказывает, каков был дух соборных совещаний. Всеми были единогласно признаны права Константинопольского епископа, основанные на народном избрании и на одобрении императора. Тем не менее Григорий скоро сделался жертвой злобы и зависти. Его ревностные приверженцы, восточные епископы, будучи недовольны его умеренным образом действий по отношению к антиохийским делам, оставили его без поддержки в борьбе с партией египтян, которые оспаривали законность его избрания и упорно ссылались на вышедший из употребления церковный закон, запрещавший епископам переходить из одной епархии в другую. Из гордости ли или из смирения Григорий уклонился от борьбы, которая могла бы быть приписана его честолюбию или корыстолюбию, и публично предложил, – не без чувства негодования, – отказаться от управления церковью, которая была восстановлена и почти создана его усилиями. Его отставка была принята собором и императором с такой готовностью, какой он, по-видимому, не ожидал. В такое время, когда он мог надеяться, что скоро будет наслаждаться плодами своей победы, его епископский трон был занят сенатором Нектарием, который был случайно выбран только благодаря своему податливому характеру и своей почтенной наружности; новый архиепископ должен был отложить церемонию своего посвящения до тех пор, пока не был торопливо совершен над ним обряд крещения. После того как Григорий познакомился на опыте с неблагодарностью монархов и епископов, он снова удалился в свое каппадокийское уединение, где провел остальные восемь лет своей жизни в занятиях поэзией и в делах благочестия. Его имя было украшено титулом святого, но чувствительность его сердца и изящество его гения озаряют более приятным блеском память Григория Назианзина.
Феодосий не удовольствовался тем, что ниспроверг наглое владычество ариан и отомстил за обиды, причиненные католикам религиозным усердием Констанция и Валента. Православный император видел в каждом еретике бунтовщика против небесной и земной верховной власти и полагал, что каждая из этих властей имеет право суда над душой и телом виновных. Декреты Константинопольского собора установили правила веры, а духовенство, руководившее совестью Феодосия, научило его самым действительным способам религиозного гонения. В течение пятнадцати лет он обнародовал не менее пятнадцати эдиктов против еретиков, в особенности против тех из них, которые отвергали учение о Троице; а для того, чтобы отнять у них всякую надежду избежать наказания, он строго предписал, что в случае ссылки на какой-либо благоприятный для них закон или рескрипт судьи должны считать такие законы за противозаконные продукты или обмана, или подлога. Уголовные наказания были направлены против духовенства еретиков, против их собраний и их личности, а раздражительность законодателя обнаруживалась в витиеватости и несдержанности его выражений.
1. Еретические законоучители, присвоившие себе священные титулы епископов или пресвитеров, не только лишались привилегий и жалованья, предоставленных православному духовенству, но подвергались сверх того ссылке и конфискации имуществ, если осмеливались проповедовать учение или исполнять обряды своих проклятых сект. Денежному штрафу в десять фунтов золота (около 400 фунт, стерл.) подвергали всякого, кто осмелился бы совершать, принимать или поощрять еретическое посвящение в духовное звание, и правительство Феодосия основательно надеялось, что, когда будет истреблена раса пастырей, их беззащитная паства, или по невежеству или от голода, возвратится в лоно католической церкви.
2. Строгое запрещение сходок было тщательно распространено на все те случаи, когда еретики могли бы собираться для поклонения Богу и Христу согласно с внушениями своей совести. Их религиозные сборища, – все равно, происходили ли они публично или втайне, днем или ночью, в городах или в селениях, – были запрещены эдиктами Феодосия, а здание или почва, служившие для этой противозаконной цели, отбирались и присоединялись к императорским поместьям.
3. Предполагалось, что заблуждения еретиков могут происходить только от их упорного характера и что это упорство достойно строгого наказания. К церковным проклятиям присовокуплялось нечто вроде гражданского отлучения от общества, которое отделяло еретиков от их сограждан, налагая на них пятно позора, а такое различие, будучи установлено верховной властью, оправдывало или, по меньшей мере, извиняло оскорбления, которые они терпели от фанатической черни. Сектанты были мало-помалу лишены права занимать почетные или выгодные должности, и Феодосий полагал, что он поступил согласно с правилами справедливости, когда декретировал, что последователи Евномия, признававшие различие между свойствами Отца и свойствами Сына, не могут делать никаких завещаний и сами не могут ничего получать по завещаниям. Принадлежность к ереси манихеев считалась за такое ужасное преступление, которое могло быть искуплено только смертью преступника, и на такое же наказание смертной казнью осуждали авдиан или квартодециман, которые доходили до таких ужасов, что праздновали Пасху не в указанное время. Каждый римлянин имел право выступить публичным обвинителем, но должность инквизитора, – внушающая нам столь заслуженное отвращение, – была впервые установлена в царствование Феодосия. Впрочем, нас уверяют, что его уголовные законы редко применялись со всей строгостью и что благочестивый монарх, по-видимому, желал не столько наказывать своих провинившихся подданных, сколько исправлять их и действовать на них запугиванием.
Теория гонений была установлена Феодосием, правосудие и благочестие которого восхвалялись святыми отцами христианской церкви; но применение этой теории к практике, в самом полном ее объеме, было делом его соперника и соправителя Максима, который был первым христианским монархом, проливавшим кровь своих христианских подданных за их религиозные мнения. Дело о присциллианистах, – новой еретической секте, вносившей смуту в испанские провинции, – было перенесено по апелляции из бордоского собора в императорскую консисторию, находившуюся в Трире, и, по приговору преторианского префекта, семь человек были преданы пытке и казнены смертью. Первым между ними был сам Присциллиан, епископ города Авилы в Испании, украшавший преимущества рождения и богатства ораторскими дарованиями и ученостью. Два пресвитера и два диакона были казнены вместе со своим возлюбленным учителем, в котором они видели славного мученика; число жертв было еще увеличено казнью поэта Латрониана, слава которого могла равняться со славой древних писателей, и казнью благородной бордоской матроны, вдовы оратора Делфидия, Евхрокии. Два епископа, принявшие мнения Присциллиана, были осуждены на далекую и печальную ссылку, а некоторая снисходительность была оказана менее важным преступникам за то, что они поспешили раскаяться в своем заблуждении. Если можно верить признаниям, которые были исторгнуты при помощи страха и физических мучений, и неопределенным слухам, которые распространялись злобой и легковерием, то ересь присциллианистов была сочетанием всякого рода гнусностей – и магии, и нечестия, и разврата. Присциллиана, странствовавшего по свету в обществе своих духовных сестер, обвиняли в том, что он молится совершенно голым посреди своей конгрегации, и с уверенностью утверждали, что плод его преступной связи с дочерью Евхрокии был уничтожен еще более отвратительным и преступным образом. Но тщательное или, верней, беспристрастное исследование откроет нам, что если присциллианисты и нарушали законы природы, то вовсе не распущенностью своего образа жизни, а его суровостью. Они безусловно отвергали наслаждения брачного ложа, вследствие чего спокойствие семейств нередко нарушалось разводами. Они предписывали или рекомендовали полное воздержание от всякой мясной пищи, а их беспрестанные молитвы, посты и всенощные бдения приучили их к строгому исполнению всех требований благочестия. Отвлеченные догматы секты касательно личности Христа и свойств человеческой души были заимствованы от гностиков и манихеев; но эта бесплодная философия, перенесенная из Египта в Испанию, не годилась для более грубых умов западного населения. Незнатные последователи Присциллиана страдали, влачили жалкое существование и мало-помалу исчезли; его учение было отвергнуто и духовенством и народом, но его смерть была предметом продолжительных и горячих споров, так как одни одобряли его смертный приговор, а другие находили его несправедливым. Мы с удовольствием можем остановить наше внимание на человеколюбивой непоследовательности двух самых знаменитых святых и епископов Амвросия Миланского и Мартина Турского, вступившихся в этом случае за религиозную терпимость. Они сожалели о казненных в Трире несчастных; они отказывались от всяких сношений с осудившими их епископами, и если Мартин впоследствии уклонился от такого благородного решения, зато его мотивы были похвальны, а его раскаяние было примерное. Епископы Турский и Миланский без колебаний осуждали еретиков на вечные мучения, но были поражены и возмущены кровавым зрелищем их земной казни, и искусственные богословские предрассудки не могли заглушить в них честных чувств, внушаемых самой природой. Скандальная неправильность, с которой велось дело о Присциллиане и его приверженцах, еще более расшевелила в душе Амвросия и Мартина чувства человеколюбия. Представители властей гражданской и церковной вышли из пределов своего ведомства. Светский судья позволил себе принять апелляцию и постановить окончательный приговор по такому делу, которое касалось религии и потому подлежало ведомству суда церковного. Епископы унизили самих себя, приняв на себя обязанности обвинителей в уголовном деле. Жестокосердие Ифация, который присутствовал при пытке еретиков и требовал их смертной казни, возбуждало всеобщее и основательное негодование, а пороки этого развратного епископа считались за доказательство того, что в своем усердии он руководствовался низкими мотивами, основанными на его личных интересах. После казни Присциллиана грубые попытки религиозных гонений были заменены усовершенствованными приемами инквизиционного суда, который распределил между властями церковной и светской предметы их ведомства. Обреченную на смерть жертву священники стали правильным порядком выдавать судье, который передавал ее палачу, а безжалостный приговор церкви, объяснявший духовное преступление виновного, священники стали излагать мягким языком сострадания и заступничества.
Между лицами духовного звания, прославившими царствование Феодосия, Григорий Назианзин отличался дарованиями красноречивого проповедника; репутация человека, одаренного способностью творить чудеса, придавала вес и достоинство монашеским добродетелям Мартина Турского; но энергия и ловкость неустрашимого Амвросия давали ему пальму первенства над остальными епископами. Он происходил от знатной римской семьи; его отец занимал в Галлии важную должность преторианского префекта, а сын, после окончания курса наук, постепенно прошел через все степени гражданских отличий и наконец был назначен консуляром лигурийской провинции, которая заключала в своих пределах и императорскую миланскую резиденцию. Когда ему было тридцать четыре года и когда еще не было совершено над ним таинство крещения, Амвросий, и к своему собственному удивлению и к удивлению всех, был внезапно превращен из губернатора в архиепископа. Без помощи, – как уверяют, – каких-либо хитростей или интриг все народонаселение единогласно приветствовало его титулом епископа; единодушие и настойчивость народных рукоплесканий приписывались сверхъестественному импульсу, и гражданский чиновник был вынужден принять на себя духовную должность, к которой он не был подготовлен ни привычками, ни занятиями своей прежней жизни. Но благодаря энергии своего ума он скоро сделался способным исполнять с усердием и благоразумием обязанности своей церковной юрисдикции, и между тем как он охотно отказывался от пустых и блестящих декораций земного величия, он для блага церкви снизошел до того, что согласился руководить совестью императоров и направлять администрацию империи. Грациан любил его и уважал как родного отца, а тщательно обработанный трактат о вере в Троицу был написан для назидания юного монарха. После его трагической смерти, в то время как императрица Юстина трепетала и за свою собственную безопасность и за безопасность своего сына Валентиниана, миланский архиепископ два раза ездил к трирскому двору с особыми поручениями. Он обнаружил одинаковую твердость и ловкость и в церковных и в политических делах и, благодаря своему влиянию и своему красноречию, как кажется, успел обуздать честолюбие Максима и обеспечить спокойствие Италии. Амвросий посвятил свою жизнь и свои дарования на служение церкви. Богатства внушали ему презрение; он отказался от своей личной собственности и без колебаний продал освященную церковную посуду для выкупа пленных. И духовенство и жители Милана были привязаны к своему архиепископу, и он умел снискать уважение слабых императоров, не гоняясь за их милостями и не страшась их нерасположения.
Управление Италией и опекунская власть над юным императором натурально перешли в руки его матери Юстины, отличавшейся и своей красотою и своим умом; но она имела несчастье исповедовать арианскую ересь, живя среди православного населения, и старалась внушить своему сыну те же заблуждения. Юстина была убеждена, что римский император имеет право требовать, чтобы в его владениях публично исповедовали его религию, и полагала, что поступила очень умеренно и благоразумно, предложив архиепископу уступить ей пользование только одною церковью или в самом Милане, или в одном из его предместий. Но Амвросий принял за руководство совершенно иные принципы. Он признавал, что земные дворцы принадлежат Цезарю, но на церкви смотрел как на дворцы Божьи и в пределах своей епархии считал себя законным преемником апостолов и единственным орудием воли Божией. Привилегии христианства, как мирские так и духовные, составляли исключительное достояние истинных верующих, а Амвросий считал свои богословские мнения за мерило истины и православия. Он отказался от всяких переговоров или сделок с приверженцами сатаны и с скромной твердостью заявил о своей решимости скорее умереть мученическою смертью, чем согласиться на святотатство, а оскорбленная его отказом Юстина, считая такой образ действий за дерзость и бунт, опрометчиво решилась опереться на императорские прерогативы своего сына. Желая публично совершить обряды говенья перед наступавшим праздником Пасхи, она вызвала Амвросия в заседание императорского совета. Он явился на это требование с покорностью верноподданного, но его сопровождала, без его согласия, бесчисленная толпа народа, которая стала шумно выражать свое религиозное рвение у входа во дворец; тогда испуганные министры Валентиниана, вместо того, чтобы произнести приговор о ссылке миланского архиепископа, стали униженно просить его воспользоваться своим влиянием для того, чтобы оградить личную безопасность императора и восстановить спокойствие в столице. Но обещания, которые были даны Амвросию и о которых он сообщил во всеобщее сведение, были скоро нарушены вероломным двором, и в течение тех шести самых торжественных дней, которые обыкновенно посвящаются христианами исключительно на дела благочестия, город судорожно волновался от взрывов мятежа и фанатизма. Дворцовым чиновникам было приказано приготовить для приема императора и его матери сначала Пордиеву базилику, а потом ту, которая была только что выстроена. Они поставили там, по обыкновению, императорский трон с великолепным балдахином и занавесами, но чтобы оградить себя от оскорбления черни, они нашли нужным окружить себя сильной стражей. Арианские священнослужители, осмеливавшиеся показываться на улицах, подвергались неминуемой опасности лишиться жизни, а Амвросию принадлежала та заслуга и честь, что он спасал своих личных врагов из рук разъяренной толпы.
Но в то самое время, как он старался сдерживать взрывы религиозного рвения, горячность его проповедей постоянно воспламеняла мятежный нрав миланского населения. Он непристойно применял к матери императора сравнения с характерами Евы, жены Иова, Иезавели и Иродиады, а ее желание получить церковь для ариан он сравнивал с самыми ужасными гонениями, каким подвергалось христианство во времена господства язычников. Меры, которые были приняты императорским двором, привели только к тому, что обнаружили зло во всем его объеме. На общества купцов и владельцев мастерских был наложен денежный штраф в двести фунтов золота; всем должностным лицам и низшим чиновникам судебного ведомства было приказано, от имени императора, не выходить из своих домов, пока не прекратятся беспорядки, и министры Валентиниана имели неосторожность публично признаться, что самые почтенные из миланских граждан привязаны к религии своего архиепископа. К нему еще раз обратились с просьбой восстановить спокойствие в стране благовременным исполнением воли своего государя. Ответ Амвросия был изложен в самых скромных и почтительных выражениях, но эти выражения можно было принять за объявление междоусобной войны: "Его жизнь и его судьба находятся в руках императора, но он никогда не изменит Христовой церкви и не унизит епископского достоинства. За такое дело он готов претерпеть все, чему бы ни подвергла его злоба демона, и он только желает, чтобы ему пришлось умереть в присутствии его верной паствы и у подножия алтаря; он не старался возбуждать народную ярость, но только один Бог мог бы смирить ее; он опасался сцен кровопролития и смут, которые казались неизбежными, и молил Бога, чтобы ему не пришлось быть свидетелем гибели цветущего города, которая, может быть, распространилась бы на всю Италию". Упорное ханжество Юстины могло бы пошатнуть трон ее сына, если бы в этой борьбе с миланской церковью и миланским населением она могла положиться на слепое повиновение дворцовых войск. Значительный отряд готов получил приказание занять базилику, которая была предметом спора, а от арианских принципов и варварских нравов этих наемных чужеземцев можно было ожидать, что они будут готовы не колеблясь исполнять самые безжалостные приказания. Архиепископ встретил их у дверей храма и, грозно объявив приговор об их отлучении от церкви, спросил у них тоном отца и повелителя: для того ли, чтобы вторгаться в храмы Божии, молили они республику о гостеприимном покровительстве? Варвары остановились в нерешимости; несколько часов перерыва были употреблены на переговоры, и императрица, склоняясь на убеждения самых благоразумных между своими советниками, согласилась оставить в руках католиков распоряжение всеми миланскими церквами и скрыть до более благоприятного времени свои планы мщения. Мать Валентиниана никогда не могла простить Амвросию этого триумфа, а юный император гневно воскликнул, что его собственные служители готовы предать его в руки дерзкого попа.
Законы империи, из числа которых некоторые были подписаны именем Валентиниана, осуждали арианскую ересь и, по-видимому, оправдывали сопротивление католиков. По внушению Юстины был издан эдикт о религиозной терпимости, который был обнародован во всех провинциях, подчиненных миланскому правительству: тем, кто держался догматов, установленных на соборе в Римини, было дозволено свободно исповедовать свою религию, и император объявлял, что всякий, кто не захочет подчиняться этому священному и благотворному постановлению, будет наказан смертью как нарушитель общественного спокойствия. Характер миланского архиепископа и его манера выражаться заставляют думать, что он скоро доставил арианским министрам достаточное основание или, по меньшей мере, благовидный предлог, чтобы обвинить его в нарушении закона, о котором он отзывался как о законе кровожадном и тираническом. Над ним был постановлен мягкий приговор о ссылке; ему было приказано немедленно выехать из Милана, но вместе с тем было дозволено избрать для себя место изгнания и взять с собой известное число приверженцев. Но авторитет тех святых, которые проповедовали и применяли на деле принципы пассивного повиновения, не имел в глазах Амвросия обязательной силы, когда церкви угрожала крайняя и неминуемая опасность. Он смело отказался повиноваться, а его отказ был единогласно одобрен верующими. Они поочередно охраняли особу своего архиепископа; они обнесли укреплениями собор и епископский дворец, а императорские войска, блокировавшие эти здания, не решились напасть на такие неприступные крепости. Масса бедных, живших щедрыми подаяниями Амвросия, воспользовалась этим удобным случаем, чтобы выказать свое усердие и свою признательность, а для того, чтобы терпение его приверженцев не истощилось от продолжительности и однообразия ночных бдений, он ввел в миланских церквах громкое и правильное пение псалмов. В то время как он вел эту ожесточенную борьбу, ему дан был в сновидении совет взрыть землю на том месте, где более чем за триста лет перед тем были погребены смертные останки двух мучеников, Гервасия и Протасия. Под мостовой подле церкви тотчас были отрыты два цельных скелета с отделенными от туловища головами и с большим количеством вытекшей из них крови. Эти святые мощи были с большой торжественностью выставлены на поклонение народа, и все подробности этого счастливого открытия были удивительно хорошо приспособлены к задуманному Амвросием плану. Уверяли, что и кости мучеников, и их кровь, и их одежда были одарены способностью исцелять страждущих и что их сверхъестественная сила передавалась самым отдаленным предметам, ничего не утрачивая из своих первоначальных свойств. Необыкновенное исцеление одного слепого и вынужденные признания некоторых людей, одержимых бесом, по-видимому, служили доказательствами истинной веры и святости Амвросия, а достоверность этих чудес была засвидетельствована самим Амвросием, его секретарем Павлином и его последователем, знаменитым Августином, занимавшимся в ту пору в Милане изучением риторики. Здравый смысл нашего времени, быть может, одобрит неверие Юстины и арианского двора, подсмеивавшихся над театральными представлениями, которые устраивались по указаниям архиепископа и на его счет. Однако влияние этих чудес на умы народа было так быстро и так непреодолимо, что слабый итальянский монарх сознался в своей неспособности бороться с любимцем небес. Земные власти также вступились за Амвросия; бескорыстный совет Феодосия был внушен благочестием и дружбой, а галльский тиран скрыл под маской религиозного усердия свои враждебные и честолюбивые замыслы.
Максим мог бы спокойно царствовать до конца своей жизни, если бы он удовольствовался владычеством над тремя обширными странами, составляющими в наше время три самых цветущих королевства в Европе. Но жадный узурпатор, честолюбие которого не облагораживалось жаждою славы и военных подвигов, смотрел на свое могущество только как на орудие своего будущего величия, а его первые успехи сделались непосредственной причиной его гибели. Сокровища, исторгнутые им из угнетенных провинций галльских, испанских и британских, были употреблены на организацию и содержание многочисленной армии, набранной большей частью между самыми свирепыми германскими племенами. Завоевание Италии было целью его надежд и военных приготовлений, и он втайне замышлял гибель невинного юноши, управление которого внушало его католическим подданным и отвращение и презрение. Но так как Максим желал занять, без сопротивления, альпийские проходы, то он принял с коварной благосклонностью Валентинианова посла Домнина Сирийского и убедил его взять из Галлии в помощь значительный отряд войск для участия в войне, которая велась в Паннонии. Прозорливый Амвросий понял, что этими изъявлениями дружбы прикрывались враждебные замыслы; но Домнин был или подкуплен, или введен в заблуждение щедрыми милостями трирского двора, а миланское правительство упорно отклоняло всякие подозрения со слепой уверенностью, происходившей не от бодрости духа, а от страха. Походом союзных войск руководил посол, и он ввел их, без малейшего недоверия, внутрь альпийских крепостей. Но коварный тиран втихомолку следовал за ними со своей армией, и так как он старательно скрывал все свои движения, то блестевшее от солнечных лучей оружие его воинов и пыль, которую подымала его кавалерия, были первыми вестниками о приближении неприятеля к воротам Милана. В этом критическом положении Юстине и ее сыну не оставалось ничего другого, как скорбеть о своей собственной непредусмотрительности и обвинять в коварстве Максима, – так как у них не было ни времени, ни средств, ни мужества, чтобы вступить в борьбу с галлами и германцами в открытом поле или внутри стен большого города, наполненного недовольными подданными. Бегство было единственным для них спасением, Аквилея была их единственным убежищем, а так как Максим уже вполне обнаружил свое врожденное коварство, то брат Грациана мог ожидать одинаковой с ним участи от руки того же убийцы. Максим с торжеством вступил в Милан, и хотя благоразумный архиепископ отказался от опасной и преступной дружбы с узурпатором, он косвенным образом содействовал успехам его оружия, внушая с церковной кафедры обязанность повиновения, а не сопротивления. Несчастная Юстина благополучно достигла Аквилеи; но она не полагалась на неприступность укреплений; она боялась осады и решилась искать покровительства великого Феодосия, славившегося во всех западных странах своим могуществом и своими доблестями. Императорское семейство село на втайне приготовленный для него корабль в одной из небольших гаваней Венецианской или Истрийской провинции, переплыло всю длину Адриатического и Ионического морей, обогнуло южную оконечность Пелопоннеса и после продолжительного, но благополучного плавания нашло отдых в Фессалоникийской гавани. Все подданные Валентиниана отказались от такого монарха, который своим отречением от престола снял с них клятву в верности, и если бы маленький городок Эмона, лежащий на окраине Италии, не дерзнул прервать ряд бесславных побед Максима, узурпатор достиг бы без всякой борьбы единоличного обладания всей Западной империей.
Вместо того чтобы пригласить своих царственных гостей переехать в константинопольский дворец, Феодосий, по каким-то неизвестным для нас соображениям, назначил им резиденцией Фессалоники, впрочем, эти соображения не истекали ни из презрения, ни из равнодушия, так как он поспешил посетить их в этом городе в сопровождении большей части двора и сената. После первых нежных уверений в дружбе и сочувствии благочестивый восточный император вежливо заметил Юстине, что преступная привязанность к ереси иногда наказывается не только в будущей, но и в здешней жизни и что публичное исповедование Никейского догмата было бы самым верным шагом к восстановлению ее сына на престоле, так как оно было бы одобрено и на земле и на небесах. Важный вопрос о мире и войне был передан Феодосием на рассмотрение состоявшего при нем совета, и те аргументы, в которых говорил голос чести и справедливости, приобрели, со времени смерти Грациана, новый вес и силу. Новые и многочисленные обиды присоединялись к изгнанию императорского семейства, которому сам Феодосий был обязан своим возвышением. Безграничного честолюбия Максима нельзя было обуздать ни клятвами, ни трактатами, и всякая отсрочка энергичных и решительных мер, вместо того чтобы упрочить благодеяния мира, лишь подвергла бы восточную империю опасности неприятельского нашествия. Перешедшие через Дунай варвары хотя и приняли на себя в последнее время обязанности солдат и подданных, но все еще отличались своей врожденной свирепостью, а военные действия, доставляя им случай выказать свою храбрость, вместе с тем уменьшили бы их число и избавили бы провинции от их невыносимого гнета. Несмотря на то, что эти благовидные и солидные резоны были одобрены большинством императорского совета, Феодосий все еще не решался обнажить меч для такой борьбы, которая не допускала никакого мирного соглашения; его благородная душа могла, без унижения для себя, тревожиться за безопасность его малолетних сыновей и за благосостояние его разоренного народа. Во время этих тревожных колебаний, в то время как судьба Римской империи зависела от решимости одного человека, прелести принцессы Галлы оказались чрезвычайно влиятельными ходатаями за ее брата Валентиниана. Сердце Феодосия тронулось слезами красавицы; его очаровали прелести юности и невинности; Юстина искусно воспользовалась зародившейся в нем страстью, и празднование императорской свадьбы сделалось залогом и сигналом междоусобной войны. Бессердечные критики, полагающие, что всякое любовное увлечение налагает неизгладимое пятно на память великого и православного императора, готовы в этом случае оспаривать сомнительное свидетельство историка Зосима. С моей стороны, я должен откровенно сознаться, что я с удовольствием нахожу или даже ищу в великих переворотах каких-нибудь следов кротких и нежных семейных привязанностей, а в толпе свирепых и честолюбивых завоевателей я с особенным удовольствием отличаю того чувствительного героя, который принял свои воинские доспехи из рук любви. Союз с персидским царем был обеспечен мирным договором; воинственные варвары согласились служить под знаменем предприимчивого и щедрого монарха или, по меньшей мере, не переходить через границы его империи, и владения Феодосия огласились от берегов Евфрата до берегов Адриатического моря шумом военных приготовлений, и сухопутных и морских. Благодаря искусному распределению военных сил восточной империи они казались еще более многочисленными и отвлекали в разные стороны внимание Максима. Он имел основание опасаться, что отряд войск под предводительством неустрашимого Арбогаста направится вдоль берегов Дуная и смело проникнет сквозь Рецийские провинции в самый центр Галлии. В гаванях Греции и Эпира был снаряжен сильный флот, по-видимому, с той целью, что, лишь только победа на море откроет свободный доступ к берегам Италии, Валентиниан и его мать высадятся на этих берегах, немедленно вслед затем направятся в Рим и вступят в обладание этим главным центром и религии и империи. Между тем сам Феодосий выступил во главе храброй и дисциплинированной армии навстречу своему недостойному сопернику, который, после осады Эмоны, раскинул свой лагерь в Паннонии неподалеку от города Сискии, сильно защищенного широким и быстрым течением Савы.
Ветераны, еще не позабывшие того, как долго сопротивлялся тиран Максенций и какими большими он располагал средствами, могли ожидать, что им предстоят три кровопролитные кампании. Но борьба с узурпатором, захватившим, подобно Магненцию, верховную власть над Западом, окончилась без больших усилий в два месяца и на расстоянии только двухсот миль. Гений восточного императора, естественно, должен был одержать верх над слабодушным Максимом, который в этом важном кризисе обнаружил полное отсутствие воинских дарований и личного мужества; впрочем, Феодосий имел и то преимущество, что он располагал многочисленной и хорошо обученной кавалерией. Из гуннов, аланов, а по их примеру и из готов, были организованы эскадроны стрелков из лука, которые сражались сидя на конях и приводили в замешательство стойких галлов и германцев той быстротою движений, которою отличаются татары. После утомительного длинного перехода в знойный летний день они устремились на покрытых пеною конях вплавь через Саву, переплыли реку в глазах неприятеля, тотчас вслед затем напали на войска, защищавшие противоположный берег, и обратили их в бегство. Брат тирана Марцеллин пришел на помощь к побежденным с отборными когортами, считавшимися за самую надежную силу западной армии. Прерванное наступлением ночи сражение возобновилось на следующий день, и, после упорного сопротивления, остатки самых храбрых войск Максима сложили свое оружие к ногам победителя. Феодосий не приостановил своего наступательного движения, чтобы выслушивать изъявления преданности от граждан Эмоны, а быстро подвигался вперед, чтобы окончить войну смертью или взятием в плен своего соперника, который бежал от него с быстротою страха. С вершины Юлийских Альп Максим спустился в итальянскую равнину с такой невероятной быстротой, что достиг Аквилеи в тот же день вечером; окруженный со всех сторон врагами, он едва успел запереть за собою городские ворота. Но эти ворота не могли долго противиться усилиям победоносного врага, а равнодушие, нерасположение и отчаяние солдат и населения ускорили гибель злосчастного Максима. Его стащили с трона, сорвали с него императорские украшения, мантию, диадему и пурпуровые сандалии и препроводили его как преступника в лагерь Феодосия, находившийся почти в трех милях от Аквилеи. Император вовсе не желал подвергать западного тирана оскорблениям и даже обнаружил некоторое сострадание к нему и склонность к помилованию, так как Максим никогда не был его личным врагом, а теперь внушал ему лишь презрение. Несчастья, которые могут постигнуть и нас самих, всего сильнее возбуждают наше сочувствие, и при виде распростертого у его ног гордого соперника победоносный император, естественно, должен был серьезно и глубоко призадуматься. Но слабую эмоцию невольной жалости заглушили в нем требования справедливости и воспоминания о Грациане, и он предоставил эту жертву усердию солдат, которые увели Максима силою с глаз императора и немедленно отрубили ему голову. Известие о его поражении и смерти было повсюду принято с искренней или притворной радостью; его сын Виктор, получивший от него титул Августа, был лишен жизни по приказанию или, быть может, рукою отважного Арбогаста, и все военные планы Феодосия были приведены в исполнение с полным успехом. Окончив междоусобную войну с меньшими затруднениями и меньшим кровопролитием, чем можно было ожидать, он провел зимние месяцы в своей миланской резиденции, занимаясь восстановлением порядка в опустошенных провинциях, а затем, в начале весны, совершил по примеру Константина и Констанция свой торжественный въезд в древнюю столицу Римской империи.
Оратор, который может, не подвергая себя опасности, хранить молчание, может также хвалить без затруднений и без отвращения. Потомство, конечно, отдаст Феодосию справедливость в том, что его характер может служить предметом для искреннего и обширного панегирика. Благоразумие изданных им законов и его военные успехи внушали уважение к его управлению и его подданным и его врагам. Он отличался семейными добродетелями, которые так редко поселяются в царских дворцах. Феодосий был целомудрен и воздержан; он наслаждался, не впадая в излишества роскошного стола и приятного общества, а пыл его любовных страстей никогда не искал для себя удовлетворения вне его законных привязанностей. Его пышные императорские титулы украшались нежными названиями верного супруга и снисходительного отца; из почтительной привязанности к своему дяде Феодосий дал ему такое положение при дворе, которое могло бы принадлежать его отцу; он любил детей своего брата и своей сестры как своих собственных, и его заботливое внимание распространялось на самых отдаленных и незнатных родственников. Своих близких друзей он выбирал между теми людьми, которых он хорошо знал в то время, как жил частным человеком; сознание своих личных достоинств делало его способным пренебрегать случайными отличиями императорского величия, и он доказал на деле, что позабыл все обиды, нанесенные ему до его вступления на престол, но с признательностью вспоминал все оказанные ему услуги и одолжения. Он придавал своему разговору то игривый, то серьезный тон сообразно с возрастом, рангом или характером тех, кого он допускал в свое общество, а его приветливость в обхождении была отблеском его души. Феодосий уважал простоту хороших и добродетельных людей, щедро награждал за искусства и таланты, если они были полезны или даже только невинны, и, – за исключением еретиков, которых он преследовал с неумолимой ненавистью, – обширная сфера его благодеяний ограничивалась лишь пределами человеческой расы. Управления огромной империей, конечно, достаточно для того, чтобы занимать время и упражнять дарования смертного; тем не менее деятельный монарх, вовсе не искавший репутации ученого, постоянно уделял несколько минут досуга на поучительное чтение. История, расширявшая приобретенные им на собственном опыте познания, была любимым предметом его занятий. Летописи Рима представляли ему, в длинный период тысячи ста лет, разнообразную и поразительную картину человеческой жизни, и было в особенности замечено, что, когда ему приходилось читать описание жестокостей Цинны, Мария или Суллы, он горячо высказывал свое благородное отвращение к этим врагам человечества и свободы. Его беспристрастное суждение о прошлых событиях служило руководством для его собственного образа действий, и он отличался тем редким достоинством, что его добродетели как будто умножались вместе с дарами, которыми его осыпала фортуна; эпоха его блестящих успехов была вместе с тем эпохой его умеренности, и его милосердие обнаружилось в самом ярком свете после опасностей и успешного исхода междоусобной войны. В первом пылу победы были перерезаны мавританские телохранители тирана, а некоторые из самых преступных его сообщников погибли от меча правосудия. Но император заботился не столько о наказании виновных, сколько о спасении невинных. Пострадавшие от восстания западные жители, которые сочли бы себя совершенно счастливыми, если бы получили обратно отнятые у них земли, были удивлены выдачей им таких сумм, которые покрывали понесенные ими убытки, и великодушный победитель позаботился даже о средствах существования престарелой матери Максима и о воспитании его дочерей. Такие нравственные совершенства почти оправдывают нелепое предположение оратора Паката, что, если бы старший Брут мог снова взглянуть на этот мир, этот суровый республиканец отрекся бы у ног Феодосия от своей ненависти к царям и искренно сознался бы, что такой монарх был самым надежным блюстителем благосостояния и достоинства римского народа.
Однако проницательный взор основателя республики заметил бы два существенных недостатка, которые, вероятно, заглушили бы в нем эту минутную склонность к деспотизму. Прекрасные душевные качества Феодосия нередко расплывались от лености, а иногда воспламенялись до гневного раздражения. Когда он стремился к какой-нибудь важной цели, его деятельность и мужество были способны к самым усиленным напряжениям, но лишь только цель была достигнута или опасность была устранена, герой впадал в бесславное бездействие и, забывая, что время монарха принадлежит его подданным, предавался невинным, но пустяшным удовольствиям роскошной дворцовой жизни. Феодосий был от природы нетерпелив и вспыльчив, а на таком посту, на котором он не мог встречать сопротивления пагубным последствиям своей раздражительности и даже едва ли мог услышать от кого-либо отсоветования, человеколюбивый монарх основательно тревожился сознанием и своих слабостей и своего могущества. Он постоянно старался сдерживать или направлять взрывы своих страстей, и успех его усилий увеличивал достоинства его милосердия. Но с трудом достигаемая добродетель, которая заявляет притязание на победу, может потерпеть и поражение, – и царствование мудрого и милосердного монарха опозорилось таким актом жестокости, который запятнал бы летописи Нерона или Домициана. Историку приходится отметить два случившихся в течение трех лет и, по-видимому, противоречащих одно другому деяния Феодосия – великодушное помилование антиохийских граждан и бесчеловечное избиение фессалоникского населения.
Жители Антиохии были такого беспокойного характера, что никогда не были довольны ни своим собственным положением, ни характером и управлением своих государей. Арианские подданные Феодосия сожалели о том, что у них отняли их церкви, а так как звание антиохийского епископа оспаривали друг у друга три соперника, то приговор, положивший конец их притязаниям, возбудил ропот в среде тех двух конгрегаций, которые не имели успеха. Требование войны с готами и неизбежные расходы, сопровождавшие заключение мира, заставили императора увеличить бремя налогов, а так как азиатские провинции не подвергались тем бедствиям, которые выпали на долю Европы, то они неохотно принимали участие в расходах. С наступлением десятого года царствования Феодосия готовилось обычное празднество, которое было более приятно для солдат, получавших щедрые подарки, чем для подданных, добровольные приношения которых уже давно были превращены в чрезвычайный и обременительный налог. Эдикты о распределении этого налога прервали спокойствие и развлечения жителей Антиохии, и толпа просителей стала осаждать судейский трибунал, требуя в трогательных, но вначале почтительных, выражениях удовлетворения ее жалоб. Она мало-помалу дошла до раздражения вследствие высокомерия правителей, называвших ее жалобы преступным сопротивлением; ее сатирическое остроумие перешло в резкую и оскорбительную брань, а эта брань мало-помалу перешла с низших правительственных агентов на священную особу самого императора. Ее ярость, усилившаяся вследствие слабого сопротивления властей, обрушилась на изображения императорского семейства, выставленные на самых видных местах для народного поклонения. Толпа стащила с пьедесталов статуи Феодосия, его отца, его жены Флакиллы и двух его сыновей, Аркадия и Гонория, разбила их вдребезги или с презрением тащила по улицам; эти оскорбления императорского достоинства достаточно ясно обнаруживали преступные намерения черни. Смятение было тотчас прекращено прибытием отряда стрелков, и жители Антиохии имели достаточно времени размыслить о важности своего преступления и о его последствиях. Местный правитель, по обязанности своего звания, послал в Константинополь подробное описание случившегося, а дрожавшие от страха граждане, желая заявить константинопольскому правительству о сознании своей вины и о своем раскаянии, положились в этом на усердие своего епископа Флавиана и на красноречие сенатора Илария, – друга и, по всему вероятию, ученика Либания, гений которого оказался в этом печальном случае небесполезным для его страны. Но две столицы, Антиохия и Константинополь, были отделены одна от другой расстоянием в восемьсот миль, и, несмотря на быстроту почтовых сообщений, виновный город был наказан уже тем, что долго оставался в страшной неизвестности насчет ожидавшего его наказания. Доходившие до антиохийцев слухи возбуждали в них то надежды, то опасения; их приводили в ужас рассказы, что будто император, раздраженный оскорблением, которое было нанесено его собственным статуям и в особенности статуям горячо любимой им императрицы, решился стереть с лица земли дерзкий город и истребить без различия возраста и пола его преступных жителей, из которых многие уже попытались из страха укрыться в горах Сирии и в соседних степях. Наконец, через двадцать четыре дня после восстания, военачальник Геллебик и министр двора Цезарий обнародовали волю императора и приговор над Антиохией. Эта гордая столица была лишена звания города; у нее отняли ее земли, ее привилегии и ее доходы и подчинили ее, под унизительным названием деревни, юрисдикции Лаодикеи. Бани, цирк и театры были закрыты, и, чтобы лишить жителей Антиохии не только развлечений, но и достатка, Феодосий строго приказал прекратить раздачу хлеба. Затем его уполномоченные приступили к расследованию виновности отдельных лиц – как тех, кто разрушал священные статуи, так и тех, кто этому не препятствовал. Окруженные солдатами трибуналы Геллебика и Цезария были поставлены посреди площади. Самые знатные и самые богатые антиохийские граждане приводились к ним закованными в цепи; производство следствия сопровождалось пытками, и приговоры постановлялись по личному усмотрению этих экстраординарных судей. Дома преступников были назначены в публичную продажу; их жены и дети внезапно перешли от избытка и роскоши к самой крайней нищете, и все ожидали, что кровавые казни завершат те ужасы, в которых антиохийский проповедник, красноречивый Златоуст, видел верное изображение последнего и всеобщего суда. Но уполномоченные Феодосия неохотно исполняли возложенное на них жестокое поручение; бедствия народа вызывали из их глаз слезы сострадания, и они с уважением выслушивали настоятельные мольбы монахов и пустынников, толпами спустившихся со своих гор. Геллебика и Цезария убедили приостановить исполнение их приговора, и было решено, что первый из них останется в Антиохии, а второй отправится со всевозможной поспешностью в Константинополь и осмелится еще раз испросить инструкций у своего государя. Гнев Феодосия уже стих; и епископ и оратор, которые были отправлены народом в качестве депутатов, были благосклонно приняты императором, который высказал упреки, более похожие на жалобы оскорбленной дружбы, нежели на суровые угрозы гордости и могущества. И городу и гражданам Антиохии было даровано полное прощение; двери тюрем растворились; сенаторы, трепетавшие за свою жизнь, снова вступили в обладание своими домами и поместьями, и столица Востока снова стала наслаждаться прежним величием и блеском. Феодосий удостоил своих похвал константинопольский сенат, великодушно ходатайствовавший за своих антиохийских собратьев; он наградил Илария за его красноречие званием губернатора Палестины и отпустил антиохийского епископа с самыми горячими выражениями своего уважения и признательности. Тысяча новых статуй была воздвигнута милосердию Феодосия; одобрения его подданных были согласны с голосом его собственного сердца, и император признавался, что если отправление правосудия есть самая важная из обязанностей монарха, право миловать есть самое изысканное из его наслаждений.
Мятеж в Фессалониках приписывают более позорной причине, а его последствия были гораздо более ужасны. Этот главный город всех иллирийских провинций охраняли от опасностей войны с готами сильные укрепления и многочисленный гарнизон. У главного начальника этих войск Ботериха, который, судя по его имени, был из варваров, находился в числе его рабов красивый мальчик, возбудивший грязные желания в одном из наездников цирка. Дерзкий и грязный любовник был заключен в тюрьму по приказанию Ботериха, который сурово отверг неотступные просьбы толпы, сожалевшей в день общественных игр об отсутствии своего любимца и полагавшей, что в наезднике искусство нужнее добродетели. Старые причины неудовольствия усилили раздражение народа, а так как гарнизон был ослаблен отправкой некоторых отрядов на театр италийской войны и частыми дезертирствами, то он не был в состоянии защитить несчастного военачальника от ярости народа. Ботерих был умерщвлен вместе с несколькими из своих высших офицеров; народ тащил их обезображенные трупы по улицам, и живший в то время в Милане император был поражен известием о дерзости и жестокостях фессалоникского населения. Самый хладнокровный судья приговорил бы виновников такого преступления к строгому наказанию, а заслуги Ботериха, быть может, еще усилили в его государе чувства скорби и негодования. При горячности и вспыльчивости Феодосия ему казался слишком мешкотным обычный ход судебного производства, и он торопливо решил, что кровь его представителя должна быть искуплена кровью виновного населения. Однако он еще колебался в выборе между милосердием и мщением, а епископ почти успел вымолить у него обещание общего помилования; но льстивые подстрекания его министра Руфина снова разожгли его гнев, и когда он, после отправки гонца с кровавыми приказаниями, попытался приостановить исполнение своего приговора, уже было поздно. Наказание римского города было безрассудно предоставлено неразборчивой ярости варваров, а приготовления к нему были сделаны с коварной хитростью тайного заговора. Жители Фессалоник были вероломным образом приглашены от имени императора на игры цирка, и такова была неутолимая жажда к развлечениям этого рода, что многочисленные зрители не обратили никакого внимания на те факты, которые должны бы были внушать им опасения и подозрения. Лишь только публика оказалась в полном сборе, солдатам, поставленным в засаде вокруг цирка, был подан сигнал не к началу игр, а к общей резне. Они в течение трех часов убивали всех без разбора, не делая никакого различия между иностранцами и местными жителями, между лицами различного возраста и пола, между невинными и виновными; число убитых, по самому умеренному расчету, определяют в семь тысяч, а некоторые писатели утверждают, что для успокоения души Ботериха было принесено в жертву более пятнадцати тысяч человек. Один заезжий торговец, вероятно не принимавший никакого участия в убийстве этого военачальника, предлагал свою собственную жизнь и все свое состояние за пощаду одного из двух своих сыновей; но в то время, как нежный отец колебался в выборе, не решаясь обречь другого сына на гибель, солдаты вывели его из этого затруднения, пронзив своими мечами разом обоих беззащитных юношей. Оправдание убийц, что они были обязаны представить предписанное число голов, только усиливает ужас совершенной по приказанию Феодосия резни, придавая ей внешний вид чего-то заранее хладнокровно обдуманного. Вина императора была тем более велика, что он подолгу и часто живал в Фессалониках. И положение несчастного города, и внешний вид его улиц и зданий, и даже одежда и черты лица многих из его жителей были ему хорошо знакомы, так что он мог живо представить себе то население, которое он приказал истребить.
Из почтительной привязанности к православному духовенству император питал любовь и уважение к Амвросию, который соединял в своем лице все епископские добродетели в их высшей степени. И друзья и министры Феодосия подражали примеру своего государя, и он заметил, скорей с удивлением, чем с неудовольствием, что о всех его тайных решениях немедленно извещают архиепископа, который руководствовался похвальным убеждением, что всякое распоряжение гражданской власти имеет какое-либо соотношение со славой Божией и с интересами истинной религии. В Каллинике – незначительном городке, лежащем на границе Персии, – монахи и чернь, разгоряченные и своим собственным фанатизмом, и фанатизмом своего епископа, сожгли дом, в котором собирались валентиниане, и еврейскую синагогу. Местный судья приговорил мятежного епископа к постройке новой синагоги или к уплате всех убытков, и этот умеренный приговор был утвержден императором. Но он не был утвержден миланским архиепископом. Амвросий продиктовал послание к императору, наполненное такими порицаниями и упреками, которые были бы более уместны, если бы над Феодосием был совершен обряд обрезания и если бы он отказался от религии, принятой вместе со святым крещением. Он находил, что терпимость по отношению к иудейской вере есть то же, что гонение на христианскую религию, смело заявлял, что и сам он, и всякий истинно верующий охотно присвоили бы себе заслугу подвига, совершенного епископом города Каллиника, и его мученический венец, и высказывал в самых трогательных выражениях сожаления, что исполнение приговора будет пагубно и для репутации и для спасения души Феодосия. Так как это интимное увещание не произвело того впечатления, какого ожидал архиепископ, то он обратился к императору публично с церковной кафедры и объявил, что не будет совершать служение перед алтарем до тех пор, пока не получит от Феодосия торжественного и положительного обещания оставить безнаказанными епископа и монахов Каллиника. Отречение Феодосия от его первого решения было искреннее, а во время его пребывания в Милане его привязанность к Амвросию постоянно усиливалась вследствие привычки проводить свое время вместе с ним в благочестивых и фамильярных беседах.
Когда Амвросий узнал о фессалоникской резне, его душа наполнилась ужасом и скорбью. Он удалился в деревню, чтобы на свободе предаваться своей грусти и чтобы избежать встречи с Феодосием. Но так как архиепископ понимал, что робкое молчание сделает его сообщником преступления, он объяснил в частном письме к императору всю гнусность преступления, которое могло бы быть заглажено только слезами раскаяния. Епископская энергия Амвросия сдерживалась благоразумием, и он удовольствовался чем-то вроде косвенного отлучения от церкви, заявив императору, что вследствие полученного им в сновидении предостережения он впредь не будет совершать жертвоприношений ни от имени Феодосия, ни в его присутствии; вместе с тем он посоветовал императору ограничиваться одними молитвами и не приближаться к алтарю Христа или к св. Причастию с руками, еще запятнанными кровью невинного населения. Император был глубоко потрясен и угрызениями своей совести, и упреками своего духовного отца и, оплакав пагубные и неизгладимые последствия своей опрометчивой запальчивости, отправился, по своему обыкновению, в большой миланский собор, чтобы исполнить обряд говенья. Архиепископ, остановив его на паперти, объявил своему государю тоном и языком небесного посланца, что тайное раскаяние недостаточно для того, чтобы загладить публичное преступление и удовлетворить правосудие оскорбленного Божества. Феодосий со смирением возразил, что хотя он и провинился в человекоубийстве, но Давид, человек по сердцу Божию, провинился не только в смертоубийстве, но и в прелюбодеянии. "Вы подражали Давиду в его преступлении, подражайте же ему и в его покаянии", – отвечал непреклонный Амвросий. Суровые условия примирения и помилования были приняты, и публичное покаяние императора Феодосия внесено в летописи церкви как одно из самых славных для нее событий. В силу самых мягких правил церковного благочиния, какие были установлены в четвертом столетии, преступление человекоубийства заглаживалось двадцатилетним покаянием, а так как человеческая жизнь недостаточно продолжительна для того, чтобы можно было таким образом очиститься от всех убийств, совершенных в Фессалониках, пришлось бы не допускать убийцу до св. Причастия до самой его смерти. Но архиепископ, руководствуясь соображениями религиозной политики, обнаружил некоторую снисходительность к высокому сану кающегося, который готов был смиренно сложить к его стопам свою диадему, а назидание публики также могло считаться веским мотивом в пользу того, чтобы сократить срок наказания. Поэтому было признано достаточным, чтобы римский император, сняв с себя все внешние отличия верховной власти, появился посреди миланской церкви в плачевной позе просителя и униженно молил со вздохами и слезами о прощении его грехов.
В этом духовном врачевании Амвросий попеременно употреблял то мягкие приемы, то строгие. По прошествии почти восьми месяцев Феодосий был снова принят в общество верующих, а эдикт, устанавливавший тридцатидневный промежуток между постановлением смертного приговора и его исполнением, может считаться за ценный результат его покаяния. Потомство одобрило доблестную твердость архиепископа, и пример Феодосия может служить доказательством того, как благотворно влияние тех принципов, в силу которых монарха, не признающего над собою власти земных судей, можно заставить уважать законы и представителей невидимого Судьи. "Монарха,” – говорит Монтескье, – который подчиняется влиянию надежд и опасений, внушаемых религией, можно сравнить со львом, который знает только голос своего сторожа и послушен только ему одному". Поэтому действия царственных животных зависят от наклонностей и интересов тех людей, которые приобрели такую опасную над ними власть, и то духовное лицо, которое держит в своих руках совесть монарха, может или воспламенять, или сдерживать его кровожадные страсти. Таким образом Амвросий, с одинаковой энергией и с одинаковым успехом, отстоял и принцип человеколюбия и принцип религиозных гонений.
После поражения и смерти галльского тирана вся Римская империя оказалась во власти Феодосия. Над Востоком он властвовал по выбору Грациана, а над Западом – по праву завоевания, и проведенные им в Италии три года были с пользой употреблены на восстановление авторитета законов и на уничтожение тех злоупотреблений, которые безнаказанно совершались при узурпаторе Максиме и во время малолетства Валентиниана. Имя Валентиниана постоянно выставлялось на официальных актах, но нежный возраст и сомнительные религиозные верования сына Юстины, по-видимому, требовали от православного опекуна особой предусмотрительности и заботливости. Феодосий мог бы устранить этого несчастного юношу от управления империей и даже лишить его наследственных прав на престол, не подвергая себя опасностям борьбы и даже, быть может, не вызывая ропота неудовольствия. Если бы Феодосий принял в руководство свои личные интересы и политические расчеты, его друзья нашли бы оправдания для такого образа действий, но выказанное им в этом достопамятном случае великодушие вызвало горячее одобрение даже со стороны самых непримиримых его врагов. Он снова возвел Валентиниана на миланский престол и, ничего не требуя для самого себя ни в настоящем, ни в будущем, возвратил ему абсолютное владычество над всеми провинциями, которые были отобраны у него Максимом, прибавив к этим обширным наследственным владениям страны по ту сторону Альп, которые он отнял, вследствие успешной войны, у убийцы Грациана. Довольный той славой, которую он приобрел, отмстив за смерть своего благодетеля и освободив Запад от ига тирана, император возвратился из Милана в Константинополь и в спокойном обладании Востоком мало-помалу предался своей прежней склонности к роскоши и бездействию. Феодосий исполнил свои обязанности по отношению к брату Валентиниана и все, что внушала ему супружеская привязанность к его сестре, и потомство, восхищаясь чистым и необыкновенным блеском его царствования, должно также восхищаться беспримерным великодушием, с которым он воспользовался своей победой.
Императрица Юстина недолго пережила свое возвращение в Италию, и, хотя она была свидетельницей торжеств Феодосия, она была лишена всякого влияния на управление своего сына. Пагубная привязанность к арианской секте, впитанная Валентинианом из ее примера и ее наставлений, была скоро изглажена наставлениями более православного воспитателя. Его усиливавшееся усердие к Никейскому догмату и его сыновняя почтительность к достоинствам и авторитету Амвросия внушили католикам самое благоприятное мнение о добродетелях юного повелителя Запада. Они восхищались его целомудрием и воздержностью, его презрением к мирским развлечениям, его склонностью к деловым занятиям и его нежной привязанностью к двум его сестрам, которая, однако, оставляла неприкосновенной его беспристрастную справедливость и не вовлекала его в постановление несправедливых приговоров даже над самыми последними из его подданных. Но этот прекрасный юноша, еще не достигши двадцатилетнего возраста, сделался жертвою измены, которая снова вовлекла империю в ужасы междоусобной войны. Храбрый воин из племени франков, Арбогаст, занимал второстепенный пост на службе у Грациана. После смерти своего государя он поступил на службу к Феодосию, способствовал своей храбростью и воинскими дарованиями низвержению тирана и, после окончательной победы, был назначен главным начальником галльских армий. Его замечательные дарования и кажущаяся преданность доставили ему доверие и монарха и народа; его безграничная щедрость подкупила в его пользу войска, и в то время, как все считали его за опору государства, этот смелый и вероломный варвар втайне решился или сделаться главою Западной империи, или разрушить ее. Главные должности в армии были розданы франкам; приверженцы Арбогаста пользовались всеми отличиями и должностями гражданского управления; развитие заговора удалило от Валентиниана всех преданных ему служителей, и слабый император, будучи лишен возможности получать извне какие-либо сведения, мало-помалу низошел до зависимого и опасного положения пленника. Хотя его негодование могло бы быть приписано опрометчивости и нетерпению юности, оно происходило, скорей, от благородного мужества монарха, сознававшего, что он не недостоин престола. Он втайне пригласил миланского архиепископа принять на себя роль посредника, который был бы порукой за его искренность и за его личную безопасность. Он известил восточного императора о своем беспомощном положении и объявил, что, если Феодосий не поспешит к нему на помощь, он будет принужден спасаться бегством из своего дворца или, скорей, из своего тюремного заключения в Виенне, в Галлии, где он имел неосторожность поселиться посреди приверженцев враждебной партии. Но помощь была сомнительна, и ждать ее пришлось бы очень долго; а так как император терпел каждый день новые обиды и ни от кого не получал ни помощи, ни доброго совета, то он опрометчиво решился немедленно вступить в борьбу со своим всесильным военачальником. Он принял Арбогаста сидя на своем троне, и когда комит приблизился к нему с некоторой почтительностью, вручил ему бумагу, которая увольняла его от всех его должностей. "Моя власть, – возразил Арбогаст с дерзким хладнокровием, – не зависит от улыбки или от нахмуренных бровей монарха”, и презрительно бросил бумагу на пол. Разгневанный монарх, ухватившись за меч одного из своих телохранителей, старался вытащить его из ножен, и пришлось прибегнуть к некоторому насилию, чтобы помешать ему употребить это оружие против своего врага или против самого себя. Через несколько дней после этой необыкновенной ссоры, ясно обнаружившей и раздражительность и бессилие несчастного Валентиниана, он был найден задушенным в своей комнате, а Арбогаст постарался прикрыть свою явную виновность и распространить слух, что юный император сам с отчаяния лишил себя жизни. Тело Валентиниана было перевезено с приличной пышностью в миланский склеп, а архиепископ произнес надгробную речь, в которой восхвалял его добродетели и оплакивал его несчастья. В этом случае Амвросий из человеколюбия дозволил себе странное нарушение своей богословской системы: желая утешить плачущих сестер Валентиниана, он положительно уверял их, что их благочестивый брат без всяких затруднений допущен в жилище вечного блаженства, несмотря на то, что над ним не было совершено таинство крещения.
Арбогаст предусмотрительно подготовил успех своих честолюбивых замыслов, и провинциальные жители, в груди которых угасло всякое чувство патриотизма и преданности, ожидали со смиренной покорностью нового повелителя, который будет возведен, по выбору франка, на императорский престол. Возвышению самого Арбогаста препятствовали сохранившиеся в его душе предрассудки, и этот здравомыслящий варвар нашел более удобным властвовать от имени какого-нибудь покорного римлянина. Он возложил императорскую мантию на ритора Евгения, которого он уже прежде того возвысил из звания своего домашнего секретаря в звание министра двора. И состоя на частной службе при комите и занимая государственную должность, Евгений умел заслужить его одобрение своей преданностью и своими дарованиями; его ученость и красноречие в соединении с чистотою его нравов внушали к нему уважение в народе, а то, что он, по-видимому, неохотно вступил на престол, могло считаться за доказательство его душевных качеств и умеренности. Послы от нового императора были немедленно отправлены к Феодосию, чтобы сообщить ему с притворной скорбью о неожиданно приключившейся смерти Валентиниана; не называя имени Арбогаста, они просили восточного императора признать своим законным соправителем почтенного гражданина, единогласно призванного на престол и западными армиями и западными провинциями. Феодосий был основательно возмущен вероломством варвара, в один момент уничтожившего плоды его усилий и одержанной перед тем победы, а слезы страстно любимой супруги побуждали его отмстить за смерть ее несчастного брата и еще раз восстановить силою оружия попранное величие императорского престола. Но так как вторичное завоевание Запада было делом трудным и опасным, то он отпустил Евгеньевых послов с великолепными подарками и с двусмысленным ответом и затем употребил почти два года на приготовления к междоусобной войне. Прежде чем принять какое-либо окончательное решение, благочестивый император пожелал узнать волю небес, а так как распространение христианства наложило печать молчания на прорицалища Дельфийское и Додонское, то он обратился за советом к одному египетскому монаху, который славился тем, что творил чудеса и предсказывал будущее. Один из любимых евнухов Константинопольского дворца, Евтропий, отправился морем в Александрию, а оттуда поднялся вверх по Нилу до города Ликополя, или города волков, внутрь Фиваиды. Неподалеку от этого города, на вершине высокой горы, святой Иоанн построил собственными руками скромную келью, в которой прожил более пяти лет, ни разу не отворив своей двери, ни разу не видев ни одной женщины и ни разу не поев такой пищи, которая готовится на огне или каким-либо другим искусственным способом. Пять дней в неделе он проводил в молитвах и размышлениях, но по субботам и воскресеньям он отворял небольшое окно и давал аудиенцию толпе просителей, стекавшихся туда со всех концов христианского мира. Феодосиев евнух почтительно подошел к этому окну, предложив вопросы касательно исхода междоусобной войны, и скоро возвратился в Константинополь с благоприятным предсказанием, воодушевившим императора уверенностью в кровопролитной, но неминуемой победе. Исполнению этого предсказания способствовали все средства, какие только может подготовить человеческая предусмотрительность. Деятельность двух высших военачальников, Стилихона и Тимазия, была направлена на пополнение римских легионов рекрутами и на восстановление в них дисциплины. Сильные отряды варваров приготовились к выступлению под знаменами своих национальных вождей. Иберы, арабы и готы, с удивлением поглядывавшие друг на друга, стали под знамена одного и того же монарха, и знаменитый Аларих приобрел в школе Феодосия те военные познания, которые он впоследствии употребил на разрушение Рима.
Западный император или, правильнее говоря, его полководец Арбогаст знал по ошибкам и по неудачам Максима, как опасно растягивать линию обороны перед искусным противником, который может по своему произволу усиливать или приостанавливать свои нападения, направлять их на один пункт или разом на несколько пунктов. Арбогаст занял позицию на границе Италии; войскам Феодосия он дозволил без сопротивления занять Паннонские провинции до подножия Юлийских Альп и даже оставил незащищенными горные проходы или по небрежности, или, быть может, с коварным расчетом. Спустившись с гор, Феодосий не без удивления увидел сильную армию из галлов и германцев, покрывавшую своими палатками равнину, которая простирается до стен Аквилеи и до берегов Фригида, или Холодной реки. На узком театре войны, окаймленном Альпами и Адриатическим морем, не было достаточно места для искусных военных эволюций; Арбогаст был слишком горд, чтобы просить помилования; его преступление не допускало надежды на примирение, а Феодосий горел нетерпением поддержать свою военную славу и наказать убийц Валентиниана. Не взвесив естественных и искусственных препятствий, которые ему приходилось преодолеть, восточный император немедленно напал на укрепления своего противника и, предоставив готам самый опасный пост, считавшийся вместе с тем и самым почетным, втайне желал, чтобы кровопролитная битва уменьшила и заносчивость и число этих завоевателей. Десять тысяч варварских союзников, вместе с предводителем иберов Бакурием, храбро пали на поле битвы. Но их кровь не дала победы; галлы удержались на своих позициях, и наступившая ночь прикрыла беспорядочное бегство или отступление Феодосиевых войск. Император удалился на соседние горы, где провел тревожную ночь без сна, без провизии и без всякой надежды на успех, кроме той, которую дает решительным людям в самые критические минуты презрение к фортуне и к жизни. Победа Евгения праздновалась в его лагере с дерзким и разнузданным весельем, между тем как деятельный и бдительный Арбогаст втайне отрядил значительный отряд войск с приказанием занять горные проходы в тылу у восточной армии с целью окружить ее со всех сторон. На рассвете Феодосий понял, как опасно и безвыходно его положение; но его опасения рассеялись с получением от начальника этих войск уведомления, что они не желают дальше служить под знаменем тирана. Император без всяких колебаний согласился на все те почетные и выгодные отличия, которые они выговорили себе в награду за свое вероломство, а так как трудно было достать чернил и бумаги, то он утвердил этот договор подписью в своей собственной записной книжке. Это благовременное подкрепление ободрило его солдат, и они с уверенностью снова напали на лагерь тирана, на права и военные успехи которого, по-видимому, не полагались высшие из его военачальников. В то время как битва была в самом разгаре, внезапно поднялась с востока одна из тех свирепых бурь, которые так часты в Альпах. Феодосиева армия занимала такую позицию, что была защищена от ярости ветра, который нес облака пыли в лицо неприятеля, расстраивал его ряды, вырывал из его рук оружие и отбрасывал в сторону или назад его дротики. Этим случайным преимуществом искусно воспользовался Феодосий; суеверный страх галлов увеличил в их глазах свирепость бури, и они не краснея преклонились перед невидимой небесной силой, по-видимому, ратовавшей за благочестивого императора. Его победа была решительна, а смерть двух его соперников соответствовала различию их характеров. Ритор Евгений, едва не достигший всемирного владычества, был вынужден молить императора о пощаде, и в то время, как он лежал распростертым у ног Феодосия, безжалостные солдаты отрубили ему голову. Арбогаст, проиграв сражение, в котором он исполнял обязанности и солдата и предводителя, бродил несколько дней по горам. Но когда он убедился, что его дело окончательно проиграно и что нет возможности спастись бегством, этот неустрашимый варвар последовал примеру древних римлян и вонзил свой меч в свою собственную грудь. Судьба империи была решена в небольшом уголке Италии; законный представитель Валентинианова рода обнял миланского архиепископа и милостиво принял от западных провинций изъявления покорности. Эти провинции участвовали в преступном восстании, между тем как один только неустрашимый Амвросий не признавал власти счастливого узурпатора. Он отверг подарки Евгения с такой смелостью, которая была бы гибельна для всякого другого, не захотел вступать с ним ни в какие сношения и удалился из Милана, чтобы избежать отвратительного лицезрения тирана, падение которого он предсказывал в сдержанных и двусмысленных выражениях. Заслуги Амвросия были оценены по достоинству победителем, которому союз с церковью обеспечивал преданность народа, и милосердие Феодосия приписывают человеколюбивому посредничеству миланского архиепископа.
После поражения Евгения и заслуги и власть Феодосия были охотно признаны всеми жителями Римской империи. Все, что он до тех пор сделал, внушало самые приятные надежды на будущее, а возраст императора, еще не перешедший за пятьдесят лет, по-видимому, расширял перспективу общего благополучия. Поэтому его смерть, приключившаяся лишь через четыре месяца после его победы, считалась за неожиданное и пагубное событие, одним разом разрушившее надежды подраставшего поколения. Зародыш болезни втайне развивался от его склонности к удобствам жизни и к роскоши. Он не был в состоянии вынести внезапного и резкого перехода от дворцовой жизни к лагерной, и усиливавшиеся симптомы водяной предвещали скорый конец императора. Мнения, а может быть, и интересы публики одобряли разделение империи на Восточную и Западную, и два царственных юноши, Аркадий и Гонорий, уже получившие от своего отца титул Августа, должны были занять престолы константинопольский и римский. Эти принцы не принимали никакого участия ни в опасностях междоусобной войны, ни в доставленной ею славе, но лишь только Феодосий восторжествовал над своим недостойным соперником, он призвал своего младшего сына к пользованию плодами победы, и Гонорий получил из рук своего умирающего отца скипетр Запада. Прибытие Гонория в Милан праздновалось великолепными играми в цирке, и хотя сам император сильно страдал от постигшей его болезни, он захотел содействовать своим присутствием общему веселью. Но его силы окончательно истощились от сделанного им усилия, чтобы присутствовать на утреннем представлении. В течение остальной части дня Гонорий занимал место своего отца, а в следовавшую затем ночь великий Феодосий испустил дух. Несмотря на вражду, возбужденную недавней междоусобицей, его смерть оплакивали все. Варвары, которых он победил, и духовенство, которое подчинило его своему влиянию, превозносили в громких и искренних похвалах те достоинства покойного императора, которые были самыми ценными в их глазах. Римлян пугала перспектива слабого и обуреваемого раздорами управления, и все печальные события, случившиеся в царствование Аркадия и Гонория, напоминали им о понесенной ими невозвратимой утрате.
Отдавая полную справедливость добродетелям Феодосия, мы вместе с тем не скрывали и его недостатков – его склонности к лени и того жестокосердого деяния, которое омрачило славу одного из величайших римских монархов. Но тот историк, который постоянно старался запятнать репутацию Феодосия, преувеличил и его недостатки и их вредные последствия; он смело утверждает, что все классы подданных подражали изнеженности своего государя; что всякого рода разврат пятнал и общественную и частную жизнь и что слабых преград, устанавливаемых законами и приличиями, было недостаточно для того, чтобы сдерживать развитие нравственной распущенности, приносившей, не краснея, в жертву все требования долга и личной пользы для удовлетворения низкой склонности к праздности и к чувственным наслаждениям. Жалобы писателей на происшедшее в их время усиление роскоши и безнравственности обыкновенно служат выражением их собственного характера и положения. Немного таких наблюдателей, которые смотрят на общественные перевороты ясным и широким взглядом и которые способны раскрыть тонкие и тайные пружины, дающие однообразное направление слепым и причудливым страстям множества отдельных личностей. Если действительно есть основание утверждать, что сластолюбие римлян было более постыдно и безнравственно в царствование Феодосия, нежели во времена Константина или Августа, то эту перемену нельзя приписывать каким-либо полезным улучшениям, мало-помалу увеличившим сумму национального богатства. Длинный период общественных бедствий и упадка должен был приостановить развитие промышленности и уменьшить народное богатство, и безнравственная роскошь могла быть лишь последствием той отчаянной беспечности, которая наслаждается настоящим, устраняя от себя заботу о будущем. Необеспеченность собственности отнимала у подданных Феодосия охоту браться за те трудные предприятия, которые требуют немедленных расходов, но доставляют выгоды лишь в более или менее отдаленном будущем. Частые случаи гибели и разорения побуждали их не заботиться о сбережении наследственного достояния, которое ежеминутно могло сделаться добычей хищных готов. Безрассудная расточительность, которой люди предаются среди общего смятения, возбуждаемого кораблекрушением или осадой, может служить объяснением развития роскоши среди бедствий и тревог приходившей в упадок нации.
Изнеженность и сластолюбие, развратившие нравы при дворе и в городах, влили тайный и пагубный яд в лагеря легионов, на распущенность которых указывает военный писатель, тщательно изучивший основные принципы старинной римской дисциплины. Вегеций делает основательное и важное замечание, что со времен основания Рима до царствования императора Грациана пехота всегда носила латы. Вследствие ослабления дисциплины и отвычки от военных упражнений солдаты утратили и способность и охоту выносить лишения военной службы; они стали жаловаться на тяжесть лат, которые редко надевали, и мало-помалу добились разрешения отложить в сторону и свои кирасы и свои шлемы. Тяжелое оружие их предков – коротенький меч и страшный pilum, подчинивший им весь мир, – выпало из их слабых рук. Так как с употреблением лука несовместимо пользование щитом, то они неохотно выходили на поле битвы; им приходилось или выносить страдания от множества ран, или избегать их постыдным бегством, и они всегда были расположены отдавать предпочтение тому, что было всего более позорно. Кавалерия готов, гуннов и аланов поняла выгоды панцирей и ввела их у себя в употребление, а так как она отличалась необыкновенной ловкостью в употреблении метательного оружия, то она легко одерживала верх над обнаженными и дрожащими от страха легионными солдатами, у которых голова и грудь ничем не были защищены от стрел варваров. Потеря армий, разрушение городов и унижение римского имени тщетно напоминали преемникам Грациана о необходимости возвратить пехоте шлемы и панцири. Изнеженные солдаты пренебрегали и своей собственной обороной и защитой своего отечества; их малодушную небрежность можно считать за непосредственную причину разрушения империи.
Глава XXVIII Окончательное уничтожение язычества. – Христиане вводят у себя поклонение святым и мощам. 378-420 г. н. э.

Уничтожение язычества в век Феодосия представляет едва ли не единственный пример совершенного искоренения древних и общепринятых суеверий, а потому должно считаться за весьма замечательное явление в истории человеческого ума. Христиане, и в особенности христианское духовенство, с нетерпением выносили безжалостные проволочки Константина и равную для всех веротерпимость старшего Валентиниана; они не могли считать свое торжество полным и обеспеченным, пока их противникам еще было дозволено существовать. Влияние, которое было приобретено Амвросием и его собратьями на юность Грациана и на благочестие Феодосия, было употреблено на то, чтобы влить принципы религиозного гонения в душу их царственных приверженцев. Они установили следующие два благовидных принципа религиозной юриспруденции, из которых сделали прямой и немилосердный вывод, направленный против тех подданных империи, которые не переставали держаться религиозных обрядов своих предков: что судья в некоторой степени виновен в тех преступлениях, которые он не старается запрещать или наказывать; и что идолопоклонническое поклонение баснословным богам и настоящим демонам есть самое ужасное преступление против верховного величия Создателя. Духовенство необдуманно и, может быть, ошибочно применяло законы Моисея и примеры из иудейской истории к кроткому и всемирному господству христианства. Оно внушило императорам желание поддержать и свое собственное достоинство и достоинство Божества, и римские храмы были разрушены почти через шестьдесят лет после обращения Константина в христианскую веру.
Со времен Нумы до царствования Грациана у римлян непрерывно сохранялись различные коллегии жреческого сословия. Верховной юрисдикции пятнадцати Понтификов были подчинены все предметы и лица, посвященные на служение богам, и этот священный трибунал разрешал разнообразные вопросы, беспрестанно возникавшие в такой религиозной системе, которая не имела точной определенности и основывалась лишь на традициях. Пятнадцать важных и ученых авгуров наблюдали за течением планет и направляли деятельность героев сообразно с полетом птиц. Пятнадцать хранителей Сивиллиных книг (их название Quindecimvir происходило от их числа) иногда читали в этих книгах историю будущего и, как кажется, совещались с ними насчет таких событий, в которых главную роль играла случайность. Шесть весталок посвящали свою девственность на охрану священного огня и никому не известных залогов прочного существования Рима, которых ни один смертный не мог созерцать безнаказанно. Семь эпулонов приготовляли столы для богов, руководили торжественной процессией и наблюдали за обрядами ежегодного празднества. Три фламина Юпитера, Марса и Квирина считались специальными служителями трех самых могущественных богов, пекшихся о судьбе Рима и вселенной. Царь жертвоприношений был представителем Нумы и его преемников при исполнении тех религиозных обязанностей, которые могут быть совершаемы не иначе как царственными руками. Братства салиев, луперкалов и др. исполняли, с полной уверенностью заслужить милость бессмертных богов, такие обряды, которые не могли не вызывать улыбки на устах всякого здравомыслящего человека. Приобретенное римскими жрецами влияние на дела государственного управления мало-помалу исчезло с утверждением монархии и с перенесением столицы в другое место. Но достоинство их священного характера еще охранялось местными законами и нравами; в столице, а иногда и в провинциях они, – и в особенности те из них, которые принадлежали к коллегии понтификов, – по-прежнему пользовались правами своей церковной и гражданской юрисдикции. Их пурпуровые одеяния, парадные колесницы и роскошные пиры возбуждали удивление в народе; освященные земли и государственная казна доставляли им достаточные средства и для роскоши, и для покрытия всех расходов религиозного культа.
Так как служба перед алтарями не была несовместима с командованием армиями, то римляне, после своего консульства и после своих триумфов, искали звания понтификов или авгуров; места Цицерона и Помпея были заняты в четвертом столетии самыми влиятельными членами сената, а знатность их происхождения придавала новый блеск их жреческому званию. Пятнадцать священнослужителей, составлявших коллегию понтификов, пользовались более высоким рангом, потому что считались товарищами своего государя, а императоры все еще снисходили до того, что облекались в одеяния, присвоенные званию верховного понтифика. Но когда на престол вступил Грациан, потому ли, что он был добросовестнее своих предместников, или потому, что был просвещеннее их, он решительно отказался от этих символов нечестия, стал употреблять доходы жрецов и весталок на нужды государства или на нужды церкви, отменил их почетные отличия и привилегии и окончательно разрушил старинное здание римских суеверий, которое поддерживали убеждения и привычки одиннадцати столетий. Язычество все еще было государственной религией для сената. Залы или храмы, где он собирался, были украшены статуей и алтарем Победы, – величественной женщины, которая стояла на шаре в развевающемся одеянии, с распущенными крыльями и с лавровым венком в протянутой вперед руке. Сенаторы давали на алтаре этой богини клятву, что будут соблюдать законы императора и империи, и приносили ей в жертву вино и ладан, прежде чем приступать к публичным совещаниям. Удаление этого древнего монумента было единственной обидой, нанесенной Констанцием суеверию римлян. Алтарь Победы был восстановлен Юлианом; Валентиниан выносил его присутствие, но Грациан из религиозного усердия снова приказал вынести его из сената. Однако император все еще щадил статуи богов, которые служили предметом поклонения для народа; для удовлетворения народного благочестия еще существовали четыреста двадцать четыре храма или капеллы, и не было в Риме такого квартала, в котором деликатность христиан не была бы оскорблена дымом идолопоклоннических жертвоприношений.
Но в римском сенате христиане составляли самую малочисленную партию и только своим отсутствием могли выражать свое неодобрение хотя и легальным, но нечестивым решениям большинства. В этом собрании последняя искра свободы на минуту ожила и разгорелась под влиянием религиозного фанатизма. Четыре депутации были посланы одна вслед за другой к императорскому двору с поручением изложить жалобы жрецов и сената и просить о восстановлении алтаря Победы. Руководство этим важным делом было возложено на красноречивого Симмаха, – богатого и знатного сенатора, соединявшего в своем лице священный характер понтифика и авгура с гражданскими должностями африканского проконсула и городского префекта. Симмаха воодушевляло самое пылкое усердие к интересам умиравшего язычества, и его религиозные противники сожалели о том, что он тратил понапрасну свой гений и ронял цену своих добродетелей. До нас дошла петиция, которую подал императору Валентиниану этот оратор, хорошо сознававший трудность и опасность принятого им на себя поручения. Он тщательно старается не касаться таких предметов, которые могли бы иметь какую-нибудь связь с религией его государя, смиренно заявляет, что его единственное оружие просьбы и мольбы, и искусно заимствует свои аргументы скорей из школы риторики, чем из школ философии. Симмах старается пленить воображение юного монарха описанием атрибутов богини Победы: он намекает на то, что конфискация доходов, посвященных на служение богам, была мерой недостойной его великодушия и бескорыстия, и утверждает, что римские жертвоприношения утратят свою силу и влияние, если не будут совершаться и на счет республики и от ее имени. Оратор находит опору для суеверия даже в скептицизме. Великая и непостижимая тайна вселенной, говорит он, не поддается человеческим исследованиям.
Но там, где разум не в состоянии руководить нами, следует брать в руководители обычай; оттого-то каждая нация, по-видимому, удовлетворяет требованиям благоразумия, неизменно придерживаясь тех обрядов и убеждений, которые уже освящены веками. Если эти века были увенчаны славой и благоденствием, если благочестивые люди нередко получали те блага, которых они просили у алтарей богов, то тем более представляется уместным твердо держаться таких же благотворных обычаев и не подвергать себя неизвестным опасностям, которые могут быть последствием всякого опрометчивого нововведения. Доказательства, основанные на древности и на успехе, красноречиво говорили в пользу той религии, которая была установлена Нумой, а затем оратор выводит на сцену самый Рим или тот небесный гений, который был его хранителем, и заставляет его защищать свое собственное дело перед трибуналом императоров: «Великие государи и отцы отечества! Пожалейте и пощадите мои преклонные лета, которые до сих пор непрерывно текли в благочестии. Так как я в этом не раскаиваюсь, то позвольте мне не отказываться от моих старинных обрядов. Так как я родился свободным, то позвольте мне наслаждаться моими домашними учреждениями. Моя религия подчинила весь мир моей власти. Мои обряды удалили аннибала от стен города и галлов из Капитолия. Неужели моим седым волосам будет суждено выносить такое ужасное унижение? Мне неизвестно новое учение, которое меня заставляют принять, но я хорошо знаю, что тот, кто берется исправлять старость, принимает на себя неблагодарный и бесславный труд». Опасения народа добавили к этой речи то, о чем оратор умолчал из осторожности, и те бедствия, которые постигли разрушавшуюся империю или угрожали ей в будущем, единогласно приписывались язычниками новой религии Христа и Константина.
Решительное и искусное противодействие миланского архиепископа расстроило планы Симмаха и предохранило императоров от обманчивого красноречия римского оратора. В этой полемике Амвросий снисходил до того, что говорил языком философа и спрашивал с некоторым презрением, почему находят нужным приписывать победы римлян воображаемой и невидимой силе, тогда как для них служат удовлетворительным объяснением храбрость и дисциплина легионов. Он основательно подсмеивается над нелепым уважением к старине, которое клонится лишь к тому, чтобы отнять всякую охоту к улучшениям и чтобы снова ввергнуть человеческий род в его первоначальное варварство. Мало-помалу переходя от этих соображений к более возвышенному богословскому стилю, он объявляет, что одно христианство есть учение истинное и ведущее к вечному спасению и что все виды политеизма влекут их обманутых последователей путями заблуждения в пропасть вечной погибели.
Эти аргументы оказались в устах любимого прелата достаточно убедительными для того, чтобы предотвратить восстановление алтаря Победы, но в устах завоевателя они оказались гораздо более сильными и успешными, и богам древности пришлось цепляться за колеса триумфальной колесницы Феодосия. В полном собрании сената император, согласно с древними республиканскими порядками, предложил на разрешение важный вопрос: поклонение ли Юпитеру или поклонение Христу должно быть религией римлян? Допущенная им с виду свобода мнений была уничтожена надеждами и опасениями, которые внушало его личное присутствие, а самоправная ссылка Симмаха служила предостережением, что было бы опасно противиться желаниям монарха. После отобрания голосов оказалось, что Юпитер был осужден и низложен очень значительным большинством, и можно только удивляться тому, что нашлись такие смелые сенаторы, которые заявили своими речами и подачей своих голосов о своей привязанности к интересам уволенного божества. Торопливый переход сената в новую веру следует приписать или сверхъестественным причинам, или низким личным расчетам, и многие из этих невольных новообращенных обнаруживали, при всяком удобном случае, свое тайное желание сбросить с себя маску гнусного лицемерия. Но по мере того, как судьба древней религии становилась все более и более безнадежной, они мало-помалу укреплялись в новых верованиях; они преклонялись перед авторитетом императора, следовали за модой того времени и сдавались на просьбы своих жен и детей, совестью которых руководили римские священники и восточные монахи. Назидательному примеру рода Анициев скоро последовала и остальная знать; Басси, Павлины, Гракхи приняли христианскую веру, а "светила мира, члены почтенного собрания Катонов (таковы высокопарные выражения Пруденция), горели нетерпением снять с себя свои жреческие одеяния и сбросить с себя кожу древнего змия для того, чтобы облечься в белые как снег одеяния невинности, готовой принять крещение, и для того, чтобы унизить гордость консульских fasces перед гробницами мучеников".
И граждане, жившие плодами своего труда, и чернь, жившая общественными подаяниями, стали наполнять церкви Латерана и Ватикана беспрестанным наплывом усердных новообращенных. Сенатские декреты, которыми воспрещалось поклонение идолам, были утверждены общим согласием римлян; блеск Капитолия угас, и пустые языческие храмы были обречены на разрушение и пренебрежение. Рим преклонился перед Евангелием, а его пример увлек за собою завоеванные им провинции, еще не утратившие уважения к его имени и авторитету.
В своих стараниях изменить религию Вечного города императоры, из сыновней преданности, действовали с некоторой осторожностью и мягкостью. Но к предрассудкам провинциальных жителей эти абсолютные монархи не относились с такой же деликатностью. Усердие Феодосия снова с энергией принялось за благочестивые труды, которые были прерваны в течение почти двадцати лет со смерти Констанция, и довело их до конца. В то время как этот воинственный государь еще боролся с готами не для славы, а для спасения республики, он позволил себе оскорбить значительную часть своих подданных такими деяниями, которые, быть может, доставляли ему покровительство Небес, но которые, с точки зрения человеческого благоразумия, должны казаться опрометчивыми и неуместными. Успех его первой попытки против язычников поощрил благочестивого императора возобновить и усилить его эдикты о гонениях: те же самые законы, которые сначала были обнародованы в восточных провинциях, были распространены, после поражения Максима, на всю Западную империю, и каждая из побед православного Феодосия содействовала торжеству христианской и католической веры. Он напал на суеверия в самом их основании, запретив употребление жертвоприношений, которое он признавал столько же преступным, сколько гнусным, и хотя его эдикты особой строгостью осуждали лишь нечестивую любознательность, которая рассматривает внутренности жертв, но все его дальнейшие разъяснения клонились к тому, чтобы отнести к тому же разряду преступлений общее употребление закланий, составлявшее сущность языческой религии.
Так как храмы были воздвигнуты для совершения жертвоприношений, то на хорошем монархе лежала обязанность удалить от своих подданных опасный соблазн, который мог вовлекать их в нарушение изданных им законов. На восточного преторианского префекта Цинегия, а впоследствии и на двух высших должностных лиц Западной империи, Иовия и Гаоденция, было возложено поручение закрывать храмы, отбирать или уничтожать орудия идолопоклонства, отменять привилегии жрецов и конфисковать освященную собственность в пользу императора, церкви или армии. На этом пункте могло бы остановиться дело разрушения, и обнаженные здания, уже более не употреблявшиеся на поклонение идолам, могли бы быть защищены от разрушительной ярости фанатизма. Многие из этих храмов были самыми великолепными памятниками греческой архитектуры, и сам император был заинтересован в том, чтобы его города не утрачивали своего прежнего блеска и чтобы его собственность не уменьшалась в цене. Эти величественные здания могли бы быть оставлены неприкосновенными как прочные трофеи торжества христианства. При упадке искусств они могли бы быть с пользою превращены в лавки, в мастерские или в места публичных собраний, а после того как их стены были бы очищены священными обрядами, в них можно бы было допустить поклонение истинному Божеству, чтобы загладить грехи идолопоклонства. Но пока они существовали, язычники ласкали себя тайной надеждой, что какой-нибудь счастливый переворот, какой-нибудь новый Юлиан восстановит алтари богов, а настоятельные просьбы, с которыми они беспрестанно обращались к императору, усиливали усердие, с которым христианские реформаторы безжалостно вырывали самые корни суеверий. Законы, издававшиеся императорами, обнаруживают некоторые признаки более мягких чувств, но их хладнокровных и вялых усилий было недостаточно для того, чтобы остановить поток энтузиазма и хищничества, ярость которого направляли или, скорей, усиливали духовные начальники церкви. В Галлии турский епископ св. Мартин, став во главе своих преданных монахов, уничтожал идолы, храмы и освященные деревья в своей обширной епархии, а здравомыслящий читатель сам в состоянии решить, совершал ли Мартин эту тяжелую работу при помощи какой-нибудь чудотворной силы или при помощи земных орудий.
В Сирии божественный и восхитительный Марцелл, – как называет его Феодорит, – воодушевясь апостольским рвением, решился срыть до основания великолепные храмы в диоцезе Апамеи. Искусство и прочность, с которыми был построен храм Юпитера, сначала не поддавались его усилиям; это здание стояло на возвышении; с каждой из четырех его сторон высокие своды поддерживались пятнадцатью массивными колоннами, имевшими в окружности по шестнадцати футов, а огромные камни, из которых были сложены эти колонны, были крепко связаны между собою свинцом и железом. Чтобы разрушить храм, были безуспешно употреблены в дело самые крепкие и самые острые орудия. Наконец нашли нужным подвести подкоп под колонны, которые разрушились, лишь только были уничтожены огнем временные деревянные подпорки в вырытом подземелье, а трудности этого предприятия описаны в аллегорическом рассказе о мрачном демоне, который замедлял работы христианских инженеров, но не был в состоянии им воспрепятствовать. Возгордившись этой победой, Марцелл лично выступил на бой с силами ада; многочисленный отряд солдат и гладиаторов шел под знаменем епископа и разрушал один вслед за другим деревенские храмы в диоцезе Апамеи. Всякий раз как встречалось сопротивление или угрожала опасность, этот поборник религии, не бывший в состоянии, по причине своей хромоты, ни сражаться, ни спасаться бегством, укрывался в таком месте, до которого не долетали стрелы. Но именно такая предусмотрительность и была причиной его смерти: он был застигнут врасплох и убит отрядом доведенных до отчаяния поселян, а провинциальный собор без всяких колебаний решил, что святой Марцелл пожертвовал своею жизнью на служение Богу. Монахи, с неистовым бешенством стремившиеся из своих пустынь для участия в этой работе, отличились и своим усердием и своей исправностью. Они навлекли на себя ненависть язычников, а некоторые из них подверглись заслуженным упрекам в корыстолюбии и невоздержности, – в корыстолюбии, которое они удовлетворяли благочестивым грабежом, и в невоздержности, которой они предавались на счет населения, безрассудно восхищавшегося лохмотьями, в которые они были одеты, их громким пением псалмов и искусственной бледностью. Только немногие храмы уцелели благодаря или опасениям, или продажности, или изящному вкусу, или благоразумию гражданских и церковных правителей. Храм небесной Венеры в Карфагене, занимавший вместе с отведенной для него освященной почвой окружность в две мили, был благоразумно превращен в христианскую церковь, и такое же посвящение спасло от разрушения величественное здание римского Пантеона. Но почти во всех римских провинциях армия фанатиков без авторитета и дисциплины нападала на мирных жителей, и развалины самых красивых памятников древности до сих пор свидетельствуют об опустошениях, причиненных теми варварами, которые одни только имели время и желание совершать опустошения, требовавшие стольких усилий.
Окидывая взором эту обширную картину разрушения, зритель останавливает свое внимание на развалинах храма Сераписа в Александрии. Серапис, как кажется, не принадлежал к числу туземных богов или чудовищ, выросших из плодородной почвы суеверного Египта. Первый из Птолемеев получил в сновидении приказание перевезти этого таинственного иностранца с берегов Понта, где он долго служил предметом поклонения для жителей Синопа; но понятия о его атрибутах и власти были так неточны, что возник спор о том, что он изображал, блестящее ли светило дня или же мрачного повелителя подземных стран. Египтяне, будучи упорно привязаны к религии своих предков, не захотели впускать это чужеземное божество внутрь своих городов. Но услужливые жрецы, прельстившись щедрыми подарками Птолемеев, без сопротивления признали над собою власть понтийского бога; они снабдили его почетной и национальной генеалогией, и этот счастливый узурпатор занял свое место на престоле и в ложе Осириса, супруга Изиды и небесного египетского монаха. Александрия, заявлявшая притязания на особое с его стороны покровительство, гордилась названием города Сераписа. Его храм, соперничавший своим великолепием и роскошью с Капитолием, был воздвигнут на широкой вершине искусственного холма, возвышавшегося на сто шагов над уровнем соседних частей города, а пустое пространство внутри холма охранялось прочными арками и разделялось на склепы и подземные апартаменты. Освященное здание было окружено четырехугольным портиком; великолепные залы и изящные статуи свидетельствовали об успехах искусств; а сокровища древней учености хранились в знаменитой Александрийской библиотеке, восставшей из пепла с новым блеском. После того как языческие жертвоприношения были строго запрещены эдиктами Феодосия, они все еще дозволялись в городе и храме Сераписа, а эта странная снисходительность опрометчиво приписывалась суеверному страху самих христиан, будто бы опасавшихся уничтожения тех старинных обрядов, которые одни могли обеспечивать разлитие Нила, плодородие Египта и снабжение Константинополя хлебом.
В эту пору архиепископский престол Александрии был занят постоянным врагом спокойствия и добродетели Феофилом; это был дерзкий и злой человек, руки которого пачкались попеременно то в золоте, то в крови. Почести, которые воздавались Серапису, возбудили в нем благочестивое негодование, а оскорбления, которые он нанес старинной капелле Бахуса, убедили язычников, что он замышляет более важное и более опасное предприятие. В шумной столице Египта самого незначительного повода было достаточно для того, чтобы вызвать междоусобную войну. Приверженцы Сераписа, которые были гораздо слабее и малочисленнее своих противников, взялись за оружие по наущению философа Олимпия, убеждавшего их пожертвовать своею жизнью для защиты алтарей богов. Эти языческие фанатики засели в храме или, вернее, в крепости Сераписа, отразили осаждающих смелыми вылазками и энергическим сопротивлением и нашли в своем отчаянном положении утешение в том, что совершали страшные жестокости над своими христианскими пленниками. Благодаря благоразумным усилиям местных властей было заключено перемирие до получения от Феодосия ответа, который должен был решить судьбу Сераписа. Обе партии собрались безоружными на главной площади, и там был публично прочитан рескрипт императора. Когда был объявлен приговор о разрушении александрийских идолов, христиане стали громко выражать свою радость, а несчастные язычники, перешедшие от ярости к упадку духом, торопливо и молча удалились и стали искать в бегстве и в неизвестности средства укрыться от мстительности своих врагов. Феофил приступил к разрушению храма Сераписа, не встречая никаких других препятствий, кроме тех, которые находил в тяжести и прочности материалов, из которых был выстроен храм; однако эти препятствия оказались до такой степени непреодолимыми, что он нашел вынужденным оставить в целости фундамент и довольствоваться обращением верхней части здания в груду развалин, которые вскоре после того были частью свезены для того, чтобы очистить место для церкви, воздвигнутой в честь христианских мучеников. Драгоценная александрийская библиотека была частью расхищена, частью уничтожена, и лет через двадцать после того вид пустых полок возбуждал сожаление и негодование в тех посетителях, у которых ум еще не был совершенно омрачен религиозными предрассудками.
Произведения древних писателей, частью погибшие безвозвратно, конечно, могли бы быть изъяты из гибели язычества для наслаждения и назидания потомства, а религиозное усердие или корыстолюбие архиепископа могло бы удовольствоваться богатой добычей, которая была наградой за его победу. Между тем как золотые и серебряные изображения богов и сосуды обращались в слитки, а менее ценные предметы с презрением разбивались в куски и выбрасывались на улицу, Феофил старался вывести наружу плутни и пороки служителей идолов, их ловкость в употреблении магнита, их тайные способы вводить людей внутрь пустой статуи и их скандальное злоупотребление доверием благочестивых мужей и легковерием женщин. Обвинения этого рода, по-видимому, заслуживают некоторого доверия, так как их нельзя назвать несовместимыми с коварным и корыстным духом суеверия. Но тот же самый дух одинаково склонен к низкой привычке оскорблять павшего врага и клеветать на него, и наше доверие естественным образом сдерживается тем соображением, что гораздо легче сочинить скандальную историю, чем обманывать людей постоянно повторяющейся плутней. Колоссальная статуя Сераписа была вовлечена в гибель его храма и его религии. Множество искусственно прикрепленных одна к другой досок из различных металлов составляли величественную фигуру божества, с обеих сторон прикасавшегося стен святилища. Внешний вид Сераписа, его сидячее положение и скипетр, который он держал в левой руке, представляли большое сходство с обыкновенными изображениями Юпитера. Он отличался от Юпитера тем, что у него на голове была корзина или хлебная мера, и тем, что он держал в правой руке аллегорическое чудовище, имевшее голову и туловище змея с тремя хвостами, на конце которых были головы собачья, львиная и волчья. Существовало общее убеждение, что, если бы чья-либо нечестивая рука осмелилась оскорбить величие этого бога, и небо и земля мгновенно превратились бы в первобытный хаос. Один неустрашимый солдат, воодушевясь религиозным усердием и вооружившись тяжелой боевой секирой, взлез по лестнице, и даже собравшаяся толпа христиан с тревогой ожидала исхода этой борьбы.
Солдат направил сильный удар в щеку Сераписа; щека, отвалившись, упала, но гром не грянул, и как на небесах, так и на земле все оставалось в прежнем порядке и спокойствии. Победоносный солдат повторил удары; громадный идол упал и разбился в куски, и его члены народ с позором потащил по улицам Александрии. Его изуродованный остов был сожжен в амфитеатре при радостных криках черни, и многие язычники обратились в христианство от того, что убедились в бессилии своего бога-покровителя. Самые популярные религии, доставляющие народу видимые и материальные предметы для поклонения, имеют то достоинство, что они приспособляются к чувствам человеческого рода и усваивают их себе; но это достоинство находит противовес в разнообразных и неизбежных случайностях, которым подвергается вера идолопоклонника. Почти невозможно, чтобы при всяком расположении ума он сохранял свое безотчетное уважение к идолам или к мощам, которых нельзя отличать ни зрением, ни осязанием от самых обыкновенных произведений искусства или природы; если же в минуту опасности их тайная и чудотворная сила не в состоянии спасти их самих, он не обращает никакого внимания на пустые оправдания священнослужителей и сам смеется и над предметом своей суеверной привязанности и над своим собственным безрассудством. После гибели Сераписа язычники еще питали надежду, что Нил откажет нечестивым повелителям Египта в ежегодном разлитии своих вод, а чрезвычайное замедление этого разлития, по-видимому, свидетельствовало о гневе речного бога. Но вслед за этим замедлением последовало быстрое возвышение воды. Она внезапно поднялась до такой необыкновенной высоты, что недовольная партия с радостью ожидала наводнения; но вода мало-помалу снова понизилась до того уровня, который необходим для оплодотворения почвы, – то есть до шестнадцати локтей или почти до тридцати английских футов.
Языческие храмы во всей Римской империи или были покинуты, или были разрушены, но изобретательное суеверие язычников все еще старалось уклоняться от исполнения тех законов Феодосия, которыми строго запрещались все жертвоприношения. Деревенские жители, пользуясь тем, что они были далеко от глаз недоброжелателей и любопытных, скрывали свои религиозные сходки под видом увеселительных собраний. В дни торжественных праздников они собирались в большом числе под широкой тенью каких-нибудь освященных деревьев; там убивались и жарились овцы и быки, и эти деревенские удовольствия освящались курением фимиама и пением гимнов в честь богов. Но так как при этом никакая часть животных не сжигалась, так как тут не было алтаря, чтобы принимать кровь жертв, не было ни предварительного принесения в жертву соленых пирогов, ни заключительной церемонии возлияний, то язычники утверждали, что, присутствуя на таких празднествах, они не заслуживают ни упрека, ни наказания за совершение запрещенных жертвоприношений.
Но какова бы ни была достоверность этих фактов или основательность приводимых в их пользу аргументов, все эти пустые отговорки должны были умолкнуть перед последним эдиктом Феодосия, который нанес суеверию язычников смертельный удар. Этот запретительный закон изложен в самых безусловных и ясных выражениях. "Нам желательно и угодно, – говорит император, – чтобы никто из наших подданных, – все равно, будь он должностное лицо или простой гражданин, будь он высокого или самого низкого ранга и положения, – не дозволял себе в городах или в каких-либо других местах поклоняться неодушевленным идолам, закалывая в их честь невинные жертвы". Совершение жертвоприношений и гадание по внутренностям жертв были признаны (каков бы ни был их мотив) государственными преступлениями, которые может загладить только смерть преступника. Те из языческих обрядов, которые казались менее кровавыми и менее отвратительными, были запрещены как в высшей степени оскорбительные для истины и чести религии; в особенности осуждались освещение храмов, гирлянды, курение ладана и возлияния вина, и такое же строгое запрещение было наложено на безвредные притязания домашних гениев и пенатов. Совершение которого-либо из этих нечестивых и противозаконных обрядов подвергало виновного отобранию дома или имения, где они были совершены; если же он, для избежания конфискации, выбирал чужую собственность театром своих нечестивых дел, с него безотлагательно взыскивали тяжелую пеню в двадцать пять фунтов золота или более чем в тысячу фунтов стерлингов. Не менее значительная пеня налагалась за потворство тайным врагам христианской религии, которые небрежно исполняли свою обязанность обнаруживать или наказывать тех, кто провинился в идолопоклонстве. Таким-то духом нетерпимости были проникнуты законы Феодосия, которые нередко применялись со всей строгостью его сыновьями и внуками при громких и единодушных одобрениях всех христиан.
При таких жестоких императорах, как Деций и Диоклетиан, христианство преследовалось как восстание против древней и наследственной религии империи, а неразрывное единство и быстрые успехи кафолической церкви усиливали неосновательные подозрения, что это была тайная и опасная политическая партия. Но для оправдания тех христианских императоров, которые нарушали и законы человеколюбия и законы евангельские, нельзя ссылаться на такие же опасения и такое же невежество. Опыт многих веков уже обнаружил и бессилие и безрассудство язычества; свет разума и веры уже доказал большей части человеческого рода негодность идолов, и тем, кто еще не отказывался от приходившей в упадок секты, можно бы было дозволить наслаждаться в спокойствии и неизвестности исполнением религиозных обрядов их предков. Если бы язычники были воодушевлены таким же непреклонным рвением, каким отличались первые верующие, то торжествующей церкви пришлось бы запятнать себя кровью, а мученики Юпитера и Аполлона, быть может, воспользовались бы удобным случаем, чтобы со славою принести у подножия их алтарей в жертву и свою жизнь и свое состояние. Но такое непреклонное рвение не было свойственно развязному и беспечному характеру политеизма. Жестокие удары, которыми православные монархи не раз поражали язычество, оказывались бесполезными вследствие мягкости и податливости тех, в кого они были направлены, и готовность язычников к повиновению предохранила их от уголовных наказаний и денежных штрафов, установленных кодексом Феодосия. Вместо того чтобы заявлять, что власть их богов выше власти императора, они с жалобным ропотом отказывались от тех священных обрядов, которые были осуждены их государем. Если в порыве страсти или в надежде, что их никто не выдаст, они увлекались желанием удовлетворить свое любимое суеверие, их смиренное раскаяние обезоруживало строгость христианских судей, и, чтобы загладить свою опрометчивость, они редко отказывались подчиниться правилам Евангелия, хотя и делали это с тайным отвращением.
Церкви стали наполняться все увеличивавшимися толпами таких недостойных новообращенных, принявших господствующую веру из мирских побуждений, а в то время, как они благочестиво подражали позам верующих и читали одни с ними молитвы, они удовлетворяли свою совесть молчаливым и искренним взыванием к богам древности. Если у язычников не было достаточно терпения, чтобы страдать, то у них также не было достаточно мужества, чтобы сопротивляться, и рассеянные по империи миллионы людей, оплакивавших разрушение своих храмов, преклонились без борьбы перед фортуной своих противников. Имени императора и его авторитета было достаточно для того, чтобы смирить сирийских крестьян и александрийскую чернь, возбужденных к восстанию яростью нескольких фанатиков. Западные язычники не принимали никакого участия в возведении на престол Евгения, но их пристрастная привязанность к этому узурпатору причинила ему вред, возбудив отвращение к его личности. Духовенство горячо напало на него за то, что к преступлению восстания он присовокупил преступление вероотступничества, что он дозволил восстановить алтарь Победы и что он выставил на поле битвы идолопоклоннические символы Юпитера и Геркулеса напротив непобедимого знамения креста. Но тщетные надежды язычников были скоро разрушены поражением Евгения, и они сделались жертвами гнева победителя, который старался заслужить милость небес искоренением идолопоклонства. Нация рабов всегда готова восхвалять милосердие своего повелителя, если в злоупотреблении абсолютною властью он не доходит до крайних пределов несправедливости и угнетения. Феодосий, бесспорно, мог предложить своим языческим подданным выбор между крещением и смертью, и красноречивый Либаний восхвалял умеренность монарха, который никогда не предписывал своим подданным положительным законом принять и исповедовать религию своего государя.
Исповедование христианства не считалось необходимым условием для пользования гражданскими правами, и не было наложено никаких особых стеснений на тех, кто легковерно принимал вымыслы Овидия и упорно отвергал чудеса Евангелия. И дворец, и школы, и армия, и сенат были наполнены явными и усердными язычниками; они безразлично удостаивались всех как гражданских, так и военных отличий.
Феодосий доказал свое благородное уважение к добродетели и гению тем, что возвел Симмаха в консульское звание, питал личную привязанность к Либанию и от этих двух красноречивых защитников язычества никогда не требовал ни того, чтобы они изменили свои религиозные убеждения, ни того, чтобы они их скрывали. Язычники пользовались самой неограниченной свободой в устном и письменном выражении своих мнений; дошедшие до нас отрывки исторических и философских сочинений Евнапия, Зосима и фанатических проповедников Платонова учения содержат самые яростные нападки на убеждения и образ действий их победоносных противников. Если эти смелые пасквили пользовались публичностью, то мы должны рукоплескать здравому смыслу христианских монархов, смотревших с презрительной улыбкой на эти последние усилия суеверия и отчаяния. Но императорские законы, запрещавшие совершение языческих жертвоприношений и обрядов, приводились в исполнение с суровой строгостью, и с каждым часом ослабевало влияние религии, опиравшейся скорее на обычаи, чем на аргументы. Благочестие поэта или философа может втайне питаться молитвами, размышлениями и научными занятиями, но публичное богослужение, по-видимому, служит единственным прочным фундаментом для религиозных чувств народа, извлекающих свою силу из подражания и из привычки. Прекращение этого публичного богослужения может, в течение нескольких лет, совершить трудное дело национального перерождения. Воспоминание о прежних богословских мнениях не может долго сохраняться без искусственной помощи священнослужителей, храмов и священных книг. Невежественная народная масса, постоянно волнуемая безотчетными надеждами и опасениями суеверия, легко поддается влиянию своих начальников, которые советуют ей обращаться со своими мольбами к богам нового времени, и она мало-помалу проникается пылким усердием к поддержанию и распространению нового учения, которое она сначала приняла лишь из настоятельной потребности в какой-нибудь религии. Поколение, выросшее после издания императорских законов, было привлечено в лоно кафолической церкви, и падение язычества совершилось так быстро и так спокойно, что только через двадцать восемь лет после смерти Феодосия его слабые и ничтожные остатки уже не были заметны для глаз законодателя.
Софисты описывают гибель языческой религии как страшное и поразительное чудо, которое покрыло землю мраком и восстановило древнее господство хаоса и ночи. Они рассказывают торжественным и патетическим слогом, что храмы превратились в гробницы и что святые места, украшенные статуями богов, были осквернены мощами христианских мучеников. "Монахи, – эта раса грязных животных, которым Евнапий хотел бы отказать в названии людей, – были творцами нового богослужения, которое заменило постигаемые умом божества самыми низкими и презренными рабами. Посоленные и маринованные головы этих гнусных негодяев, подвергшихся за свои многочисленные преступления заслуженной и позорной смертной казни, их тела, еще носящие на себе следы плетей и пыток, которым они подвергались по приговорам судей, – таковы те боги, которых производит земля в наше время, таковы те мученики и высшие посредники, передающие Божеству наши молитвы и просьбы; их гробницы считаются теперь священными предметами народного поклонения". Не сочувствуя злорадству софиста, мы все-таки находим естественным его удивление при виде переворота, вследствие которого эти низкие жертвы римских законов были возведены в звание небесных и невидимых покровителей Римской империи. Время и успех превратили признательное уважение христиан к мученикам за веру в религиозное поклонение, и такие же почести воздавались самым знаменитым святым и пророкам. Через сто пятьдесят лет после славной смерти св. Петра и св. Павла, могилы или, верней, трофеи этих религиозных героев украшали Ватикан и дорогу в Остию. В том веке, который следовал за обращением Константина в христианство, и императоры, и консулы, и начальники армий с благочестием посещали могилы людей, из которых один делал палатки, а другой был рыбак, а кости этих людей были почтительно сложены под алтарями Христа, на которых епископы царственного города постоянно совершали бескровные жертвоприношения. Новая восточная столица, у которой не было своих собственных старинных трофеев, присвоила себе те, которые нашла в подчиненных ей провинциях. Тела св. Андрея, св. Луки и св. Тимофея, покоившиеся в неизвестности в течение почти трехсот лет, были с торжественной пышностью перевезены в церковь Апостолов, построенную Константином на берегу Фракийского Босфора. Почти через пятьдесят лет после того те же берега были удостоены присутствия израильского судьи и пророка Самуила. Его прах, положенный в золотую вазу и прикрытый шелковым покрывалом, переходил из рук одних епископов в руки других. Народ встретил его мощи с такой же радостью и почтительностью, с какой встретил бы самого пророка, если бы он был жив; толпа зрителей образовала непрерывную процессию от Палестины до ворот Константинополя, и сам император Аркадий, во главе самых знатных членов духовенства и сената, выехал навстречу к своему необыкновенному гостю, всегда заявлявшему основательное притязание на царские почести. Пример Рима и Константинополя укрепил верования и правила благочиния кафолической церкви. Поклонение святым и мученикам, после слабого и бесплодного ропота со стороны нечестивого рассудка, утвердилось повсюду, и во времена Амвросия и Иеронима сложилось убеждение, что для святости христианских церквей всегда будет чего-то недоставать, пока они не будут освящены какой-нибудь частицей мощей, способных укреплять и воспламенять благочестие верующих.
В длинный тысяча двухсотлетний период времени, протекший с воцарения Константина до реформации Лютера, поклонение святым и мощам исказило чистую и цельную простоту христианской религии, и некоторые признаки нравственной испорченности можно заметить даже в первых поколениях, усвоивших и лелеявших это вредное нововведение.
I. Духовенство знало по опыту, что мощи святых были более ценны, чем золото и драгоценные каменья; поэтому оно старалось размножать эти церковные сокровища. Без всякого уважения к правде или к правдоподобию оно стало придумывать имена для скелетов и подвиги для имен. Славу апостолов и святых людей, подражавших их добродетелям, оно омрачило религиозными вымыслами. К непобедимому сонму настоящих и первобытных мучеников оно присовокупило мириады мнимых героев, которые существовали только в воображении лукавых или легковерных составителей легенд, и есть основание подозревать, что не в одной только Турской епархии поклонялись праху преступника, принимая его за прах какого-то святого. Суеверное обыкновение, клонившееся к тому, чтобы умножать соблазны для плутов и для людей легковерных, мало-помалу затмило в христианском мире и свет истории и свет разума.
II. Но распространение суеверий было бы менее быстро и менее успешно, если бы духовенство не прибегало, для укрепления веры в народе, к помощи видений и чудес, удостоверявших подлинность и чудотворную силу самых подозрительных мощей. В царствование Феодосия Младшего Лукиан, бывший пресвитером в Иерусалиме и священником в деревне Кафаргамал, почти в двадцати милях от города, рассказал странный сон, который заглушил в нем все сомнения, повторившись кряду три субботы. Среди ночной тишины перед ним предстал почтенный старец с длинной бородой, в белом одеянии и с золотым посохом в руке; он назвал себя Гамалиелем и поведал удивленному пресвитеру, что его собственное тело было втайне погребено на соседнем поле вместе с телами его сына Абиба, его друга Никодима и первого христианского мученика – знаменитого Стефана. К этому он присовокупил с некоторым нетерпением, что пора освободить и его самого и его товарищей из их мрачной тюрьмы, что их появление облегчит постигшие мир бедствия и что они поручают Лукиану известить иерусалимского епископа об их положении и желаниях. Сомнения и затруднения, замедлявшие исполнение этого важного предприятия, были мало-помалу устранены новыми видениями, и указанное место было взрыто епископом в присутствии бесчисленного множества зрителей. Гробы Гамалиеля, его сына и его друга найдены один подле другого; но когда был вынут четвертый гроб, заключавший в себе смертные останки Стефана, земля затряслась и распространился запах, похожий на тот, который бывает в раю и мгновенно излечивший различные недуги, которыми страдали семьдесят три из присутствовавших.
Товарищей Стефана оставили в их мирной резиденции в Кафаргамале, но мощи первого мученика были перенесены с торжественной процессией в церковь, построенную в честь его на горе Сион, а мельчайшим частицам этих мощей, каплям крови или оскребкам костей стали приписывать почти во всех римских провинциях божественную и чудотворную силу. Серьезный и ученый Августин, в оправдание которого, ввиду превосходства его ума, едва ли можно ссылаться на легковерие, удостоверил бесчисленные чудеса, которые совершались в Африке мощами св. Стефана, и этот удивительный рассказ вставлен в тщательно обработанное сочинение Гиппонского епископа "О Граде Божием", которое должно было служить прочным и бессмертным доказательством истины христианства. Августин торжественно заявляет, что он выбрал только те чудеса, которые были публично удостоверены или теми, кто испытал на самих себе чудотворную силу мученика, или теми, кто видел ее собственными глазами. Многие из чудес были опущены или позабыты, а на долю Гиппона их досталось менее, нежели на долю других провинциальных городов. Тем не менее епископ перечисляет более семидесяти чудес, из которых три заключались в воскрешении мертвых, происшедшем в течение двух лет в пределах его собственной епархии. Если бы мы приняли в расчет все епархии и всех святых христианского мира, нам было бы нелегко подвести итог всем вымыслам и заблуждениям, вытекавшим из этого неисчерпаемого источника. Но нам, конечно, будет дозволено заметить, что в этом веке суеверий и легковерия чудеса утрачивали право и на это название и на какое-либо достоинство, так как совершались слишком часто и потому едва ли могли считаться за уклонения от общих неизменных законов природы.
III. Бесчисленные чудеса, для которых постоянно служили театром могилы мучеников, разоблачали в глазах благочестивого верующего действительное положение и устройство невидимого мира, и его религиозные теории, по-видимому, были построены на прочном фундаменте фактов и опыта. Каково бы ни было положение, в котором находились души обыкновенных смертных в длинный промежуток времени между разложением и воскресением их тел, для всякого было очевидно, что более возвышенные души святых и мучеников не проводят этот период своего существования в безмолвном и бесславном усыплении. Для всякого было очевидно, что эти святые и мученики наслаждаются живым и деятельным сознанием своего блаженства, своих добродетелей и своего могущества и что они уже уверены в получении вечной награды (хотя при этом не осмеливались с точностью обозначать ни место их пребывания, ни характер их блаженства). Обширность их умственных способностей превосходила все, что доступно для человеческого воображения, так как было доказано на опыте, что они были способны слышать и понимать различные просьбы своих многочисленных поклонников, которые, в один и тот же момент, но из самых отдаленных одна от другой частей света, взывали о помощи к Стефану или к Мартину. Доверие тех, кто обращался к ним с мольбами, было основано на убеждении, что святые, царствовавшие вместе с Христом, взирали с состраданием на землю, что они были горячо заинтересованы в благополучии католической церкви и что всякий, кто подражал им в вере и благочестии, был для них предметом самой нежной заботливости. Правда, иногда случалось, что их доброжелательство бывало внушено соображениями менее возвышенными: они с особенной любовью взирали на те места, которые были освящены их рождением, их пребыванием, их смертью, их погребением или обладанием их мощами.
Такие низкие страсти, как гордость, корыстолюбие и мстительность, казалось бы, должны быть недоступны для небесных духов; тем не менее сами святые снисходили до того, что с признательностью одобряли щедрые приношения своих поклонников и грозили самыми страшными наказаниями тем нечестивцам, которые что-нибудь похищали с их великолепных рак или не верили в их сверхъестественную силу. Действительно, со стороны этих людей было бы ужасным преступлением и вместе с тем весьма странным скептицизмом, если бы они упорно отвергали доказательства такой божественной силы, которой были вынуждены подчиняться все элементы, все виды животного царства и даже едва уловимые и невидимые для глаз движения человеческой души. И молитвы и оскорбления имели, по убеждению христиан, немедленные и даже мгновенные последствия; это служило для них вполне достаточным доказательством милостей и авторитета, которыми пользовались святые перед лицом верховного Бога, и, по-видимому, было бы совершенно излишним допытываться, были ли они обязаны всякий раз ходатайствовать перед престолом Всеблагого, или же им было дозволено пользоваться вверенною им властью по внушениям своей собственной благости и справедливости. Воображение, достигшее путем тяжелых усилий до созерцания и обожания Всеобщей Причины, с жадностью ухватилось за более низкие предметы обожания, так как они более соразмерны с грубостью его понятий и с ограниченностью его способностей. Возвышенное и безыскусное богословие первых христиан мало-помалу извратилось, и небесная монархия, уже опутанная разными метафизическими тонкостями, была обезображена введением популярной мифологии, клонившейся к восстановлению многобожия.
VI. Так как предметы религиозного поклонения мало-помалу низводились до одного уровня с воображением, то были введены такие обряды и церемонии, которые всего сильнее действовали на чувства толпы.
Если бы в начале пятого столетия Тертуллиан и Лактанций могли восстать из мертвых и присутствовать при праздновании какого-нибудь популярного святого или мученика, они были бы поражены удивлением и негодованием при виде тех нечестивых зрелищ, которые заменили чистое и духовное богослужение христианских конгрегаций. Лишь только растворились бы церковные двери, они были бы поражены курением ладана, ароматом цветов и блеском лампад и восковых свеч, разливавших, среди белого дня, роскошный, вовсе не нужный и, по их мнению, святотатственный свет. Если бы они направились к балюстраде алтаря, им пришлось бы проходить сквозь распростертую толпу молящихся, состоявшую большею частью из чужеземцев и пилигримов, которые приходили в город накануне праздников и уже находились в состоянии опьянения от фанатизма, а может быть, и от вина. Эти благочестивые люди осыпали поцелуями стены и пол священного здания, а их горячие мольбы, независимо от того, какие слова произносились в ту минуту священнослужителями, были обращены к костям, к крови или праху святого, по обыкновению прикрытым от глаз толпы полотняным или шелковым покрывалом. Христиане посещали могилы мучеников в надежде получить, благодаря их могущественному заступничеству, разного рода духовные, но в особенности мирские блага. Они молили о сохранении их здоровья или об исцелении их недугов, о том, чтобы их жены народили им детей, или о том, чтобы их дети были здоровы и счастливы. Когда они пускались в далекое или опасное странствование, они просили святых мучеников быть их руководителями и покровителями во время пути, а если они возвращались домой, не претерпев никаких бед, они снова спешили к могилам мучеников для того, чтобы выразить свою признательность мощам этих небесных патронов. Стены были увешаны символами полученных ими милостей, – сделанными из золота или серебра глазами, руками и ногами, а назидательные произведения живописи, которые неизбежно должны были скоро сделаться предметами неблагоразумного или идолопоклоннического поклонения, представляли фигуру, атрибуты и чудеса святого. Один и тот же первообразный дух суеверия должен был наводить, в самые отдаленные один от другого века и в самых отдаленных одна от другой странах, на одни и те же способы обманывать людей легковерных и действовать на чувства толпы; но следует чистосердечно сознаться, что священнослужители католической церкви подражали тому нечестивому образцу, который они старались уничтожить. Самые почтенные епископы пришли к тому убеждению, что невежественные поселяне охотнее откажутся от языческих суеверий, если найдут какое-нибудь с ними сходство и какую-нибудь за них замену в христианских обрядах. Религия Константина менее чем в одно столетие довершила завоевание всей Римской империи, но сами победители были мало-помалу порабощены коварством своих побежденных соперников.
Глава XXIX Окончательное разделение Римской империи между сыновьями Феодосия. – Царствование Аркадия и Гонория. – Управление Руфина и Стилихона. – Восстание и поражение Гильдона в Африке. 386-398 г. н. э.

Гений Рима умер вместе с Феодосием, который был последним из преемников Августа и Константина, появлявшихся на полях брани во главе своих армий, и власть которого была всеми признана на всем пространстве империи. Однако память о его доблестях некоторое время охраняла слабую и неопытную юность двух его сыновей. После смерти своего отца Аркадий и Гонорий были провозглашены, с единодушного одобрения всего мира, законными императорами Востока и Запада, и клятва в верности была с жаром принесена лицами всех званий: и сенаторами старого и нового Рима, и духовенством, и судьями, и солдатами, и народом. Аркадий, которому было в ту пору почти восемнадцать лет, родился в Испании, в скромном жилище частного человека. Но он получил царское воспитание в константинопольском дворце, и вся его бесславная жизнь прошла в этой мирной и великолепной столице, из которой он, по-видимому, царствовал над Фракией, Малой Азией, Сирией и Египтом, от Нижнего Дуная до пределов Персии и Эфиопии. Его младший брат Гонорий принял на одиннадцатом году от рождения номинальное управление Италией, Африкой, Галлией, Испанией и Британией, а войска, охранявшие границы его владений, имели дело, с одной стороны, с каледонцами, а с другой, с маврами. Обширная и населенная воинственным народом иллирийская префектура была разделена между двумя братьями; провинции Норик, Паннония и Далмация по-прежнему входили в состав Западной империи, но два больших округа, дакийский и македонский, охрана которых была поручена Грацианом Феодосию, были навсегда присоединены к Восточной империи. Граница Европы немногим отличалась от той, которая отделяет в настоящее время германцев от турок, и при этом окончательном и неизменном разделении Римской империи были добросовестно взвешены и уравновешены выгоды территории, богатства, населенности и военной силы. Наследственный скипетр сыновей Феодосия, по-видимому, принадлежал им и по праву рождения и по воле их отца; и полководцы и министры уже привыкли чтить в лице двух царственных юношей императорское достоинство, а опасный пример нового избрания не напоминал армии и народу об их правах и могуществе. Ни неспособность Аркадия и Гонория к делам управления, ни общественные бедствия их царствования не могли заглушить в сердцах их подданных глубоко запечатлевшиеся чувства преданности. Римские подданные, не переставая чтить личность или, скорей, имена своих государей, обратили свою ненависть на бунтовщиков, восстававших против верховной власти, и на министров, которые ею злоупотребляли. Феодосий омрачил блеск своего царствования возвышением Руфина – отвратительного фаворита, который даже в веке гражданских и религиозных раздоров заслужил от всех партий обвинение во всевозможных преступлениях. Движимый сильным честолюбием и корыстолюбием, Руфин покинул свою родину в глухом уголке Галлии, чтобы искать счастия в столице Востока; будучи одарен бойким и находчивым красноречием, он с успехом подвигался на адвокатском поприще, а успех в этой профессии открыл ему доступ к самым почетным и важным государственным должностям. Он достиг шаг за шагом до звания министра двора.
При исполнении своих разнообразных обязанностей, столь существенно связанных со всей системой гражданского управления, он приобрел доверие монарха, который скоро заметил его усердие и деловые способности, но долго ничего не знал о его гордости, злости и сребролюбии. Эти пороки были скрыты под маской глубокого лицемерия; его страсти умолкали лишь для того, чтобы потакать страстям его повелителя; однако при страшном избиении жителей Фессалоник, жестокосердый Руфин разжигал гнев Феодосия, но не последовал примеру императора и не раскаялся. Он смотрел на все человечество с высокомерным презрением и никогда не прощал самой легкой обиды; а тот, кто был его личным врагом утрачивал в его мнении все права, приобретенные своими заслугами. Главный начальник пехоты Промот спас империю от вторжения остготов, но Руфин с негодованием выносил первенство соперника, к характеру и убеждениям которого он питал презрение, и в публичном заседании совета выведенный из терпения воин нанес фавориту удар в наказание за его непристойное высокомерие. Об этом акте насилия было доложено императору как о таком оскорблении, которого он не мог простить из уважения к собственному достоинству. Промот подвергся опале и ссылке; ему было приказано немедленно отправиться на службу на берега Дуная, а смерть этого военачальника (хотя он был убит в стычке с варварами) приписывалась коварству Руфина. Принесением в жертву героя Руфин удовлетворил свою жажду мщения, а отличия консульского звания еще более раздули его тщеславие; но его могущество было и неполно и непрочно, пока важные должности префектов восточного и константинопольского были заняты Татианом и его сыном Прокулом, которые своим совокупным влиянием некоторое время сдерживали притязания и влияние министра двора. Оба префекта были обвинены в хищничестве и лихоимстве во время заведования министерствами юстиции и финансов. Суд над этими высокими преступниками император поручил особой комиссии; несколько судей были назначены для того, чтобы можно было разделить между ними виновность и порицания в несправедливости, но право постановить приговор было предоставлено одному председателю комиссии, а этим председателем был сам Руфин. Отставленный от должности восточного префекта отец был заключен в тюрьму; но его сын спасся бегством, зная, что не много найдется министров, способных доказать свою невинность, когда судьей над ними назначен их недруг; тогда Руфин, не довольствуясь гибелью того из двух министров, который был менее для него ненавистен, прибегнул к самым низким и неблагородным хитростям. Следствие производилось, по-видимому, с таким беспристрастием и такой мягкостью, что Татиан льстил себя надеждой на благоприятный исход дела; его уверенность была усилена формальными заявлениями и вероломными клятвами председателя, который дозволил себе замешать в это дело священное имя самого Феодосия, и несчастный отец наконец склонился на убеждения вызвать частным письмом бежавшего сына. Прокул был тотчас арестован и с такой торопливостью подвергнут допросу, осужден и обезглавлен в одном из константинопольских предместий, что не успел прибегнуть к милосердию императора. Без всякого сострадания к сенатору-консуляру жестокосердные судьи Татиана заставили его присутствовать при казни сына; на его собственную шею была надета роковая веревка, но в ту минуту, когда он ждал и, может быть, желал смерти, чтобы скорей избавиться от своих страданий, ему было дозволено провести остальные годы старости в бедности и в изгнании.
Для наказания двух префектов, быть может, и нашлось бы какое-нибудь оправдание в их собственных ошибках или заблуждениях, а неприязнь, которую питал к ним Руфин, можно приписать свойственной всем честолюбцам зависти и недоверчивости. Но Руфин обнаружил мстительность, несовместимую ни с благоразумием, ни со справедливостью, когда лишил их родину Ликию ранга римской провинции, заклеймил позором ее невинное население и объявил, что соотечественники Татиана и Прокула всегда будут считаться неспособными занимать какие-либо почетные или выгодные должности под императорским управлением. Впрочем, самые преступные предприятия не могли отвлечь нового восточного префекта (так как Руфин тотчас заменил своего соперника в его почетных должностях) от исполнения религиозных обязанностей, которое считалось в ту пору существенно необходимым для спасения души. В одном из предместий Халкидона, прозванном "Дубом", он построил роскошную виллу и рядом с нею великолепную церковь, которая была освящена во имя апостолов св. Петра и св. Павла и в которой правильно организованное общество монахов постоянно занималось молитвами и покаянием. Почти все восточные епископы были созваны для того, чтобы торжественно совершить и освящение церкви и крещение ее основателя. Эта двойная церемония отличалась необыкновенной пышностью, и когда Руфин очистился в купели от всех совершенных им до той поры преступлений, какой-то почтенный египетский отшельник опрометчиво предложил высокомерному и честолюбивому министру принять на себя обязанности его крестного отца. Личные достоинства Феодосия налагали на его министра обязанность лицемерить, которая иногда прикрывала, а иногда и сдерживала злоупотребление властью, и Руфин опасался вывести из усыпления нерадивого монарха, который еще был способен проявить те дарования и добродетели, которым он был обязан императорским престолом. Но сначала отсутствие, а потом смерть императора укрепили абсолютную власть Руфина над личностью и владениями Аркадия – слабого юноши, к которому надменный префект относился не как к своему государю, а как к своему воспитаннику. Не обращая никакого внимания на общественное мнение, он с тех пор стал предаваться своим страстям без угрызений совести и без всякого с чьей-либо стороны сопротивления, а его злобная и корыстолюбивая душа была недоступна для тех страстей, которые могли бы содействовать его собственной славе или счастию народа. Его алчность, по-видимому, преобладавшая в его развратной душе над всеми другими чувствами, притягивала в его руки богатства Востока при помощи разнообразных вымогательств, как частных, так и общих, – при помощи притеснительных налогов, позорных взяток, чрезмерных денежных штрафов, несправедливых конфискаций, принудительных или подложных завещаний, отнимавших законное наследство у детей чужеземцев или его личных врагов, и заведенной им в константинопольском дворце публичной продажи правосудия и милостей. Честолюбец жертвовал большею частью своего наследственного состояния, чтобы купить этой ценой почетную и выгодную должность управляющего какой-нибудь провинции; жизнь и состояние несчастных жителей предоставлялись произволу того, кто давал высшую цену, а чтобы успокоить общее раздражение, иногда приносился в жертву какой-нибудь непопулярный преступник, наказание которого было выгодно только для его сообщника и его судьи – восточного префекта. Если бы алчность не была самая слепая из всех человеческих страстей, мотивы такого образа действий Руфина могли бы возбудить в нас любопытство, и мы постарались бы доискаться, с какой целью он нарушал все принципы человеколюбия и справедливости, накопляя такие громадные богатства, которых он не мог бы истратить на себя, если б не совершал никаких безрассудств, и которых он не мог бы сохранить, не подвергаясь опасности. Быть может, он воображал, что делает это для пользы своей единственной дочери, которую он намеревался выдать замуж за своего царственного воспитанника и сделать восточной императрицей. Быть может, он обманывал самого себя, думая, что его алчность доставит ему средства для удовлетворения его честолюбия. Он желал утвердить свое высокое положение на таком прочном и самостоятельном фундаменте, который не зависел бы от прихоти юного императора, а между тем он не старался приобрести любовь солдат и народа щедрой раздачей тех сокровищ, которые он накопил таким трудом и такими преступлениями.
Чрезмерная бережливость Руфина лишь навлекла на него зависть и обвинения в том, что его богатства нечестно нажиты; его подчиненные служили ему без преданности, и общая к нему ненависть сдерживалась лишь раболепным страхом. Участь, постигшая Лукиана, дала знать всему Востоку, что хотя его префект стал менее усердно заниматься делами, он еще был неутомим в удовлетворении своей мстительности. Сын префекта Флоренция, тирана Галлии и Юлианова врага, Лукиан употребил значительную часть своего наследственного состояния, нажитого хищничеством и лихоимством, на то, чтобы купить дружбу Руфина и важную должность восточного комита. Но новый сановник имел неосторожность уклониться от принципов двора и того времени; он оскорбил своего благодетеля контрастом справедливой и воздержной администрации и не захотел совершить одной несправедливости, которая могла бы доставить выгоды дяде императора. Аркадия было нетрудно убедить, что ему нанесено оскорбление, которое нельзя оставлять безнаказанным, и восточный префект решился лично привести в исполнение жестокое отмщение, которое он задумал против неблагодарного делегата, которому он уделил часть своей власти. Он проехал, не останавливаясь, семь или восемь сотен миль, отделяющих Константинополь от Антиохии, прибыл в столицу Сирии во время мертвой ночной тишины и навел страх на жителей, не знавших цели его приезда, но хорошо знавших его характер. Комита пятнадцати восточных провинций притащили, как самого низкого преступника, на суд к Руфину. Несмотря на самые ясные доказательства его бескорыстия и несмотря на то, что не нашлось ни одного человека, который обвинил бы его в противном, Лукиан был приговорен, почти без всякого судебного разбирательства, к жестокому и позорному наказанию. По приказанию и в присутствии тирана исполнители его воли били Лукиана по шее кожаными ремнями, на конце которых был прикреплен свинец, а когда этот несчастный упал от боли в обморок, его унесли на закрытых носилках для того, чтобы негодующее население не могло видеть его агонии. Лишь только Руфин совершил этот бесчеловечный поступок, который был единственной целью его поездки, он возвратился из Антиохии в Константинополь, сопровождаемый тайными и безмолвными проклятиями испуганного народа, а его торопливость была усилена надеждой, что можно будет немедленно приступить к бракосочетанию его дочери с императором Востока.
Но Руфин скоро узнал по опыту, что предусмотрительный министр должен постоянно опутывать своего царственного пленника крепкими, хотя и не заметными для глаз узами привычки и что его достоинства, а тем более оказанное ему милостивое доверие, очень скоро изглаживаются в его отсутствие из памяти слабого и своенравного государя. В то время как префект удовлетворял в Антиохии свою жажду мщения, заговор любимых евнухов, под руководством главного придворного Евтропия, поколебал его влияние в константинопольском дворце. Заговорщики убедились, что Аркадий не чувствовал любовного влечения к дочери Руфина, которая была избрана ему в невесты без его согласия, и постарались заменить ее прекрасной Евдокией, дочерью состоявшего на римской службе франкского военачальника Бото, которая воспитывалась, после смерти своего отца, в семействе сыновей Промота. Юный император, целомудрие которого строго охранялось заботливыми попечениями его воспитателя Арсения, с жадностью прислушивался к лукавым и льстивым описаниям прелестей Евдокии: он с пылом страсти любовался на ее портрет и понимал необходимость скрывать свои любовные замыслы от министра, так сильно заинтересованного в том, чтобы они не были приведены в исполнение. Вскоре после возвращения Руфина о предстоящей церемонии императорского бракосочетания было объявлено жителям Константинополя, которые приготовились приветствовать возвышение дочери префекта притворными выражениями радости. Блестящие ряды евнухов и придворных вышли со свадебной пышностью из ворот дворца, неся на руках диадему, одеяния и драгоценные украшения будущей императрицы. Торжественная процессия шла по улицам, которые были украшены гирляндами и наполнены зрителями; но когда она поравнялась с домом сыновей Промота, главный евнух почтительно вошел в него, надел на прекрасную Евдокию императорские одеяния и с торжеством проводил ее до дворца и до спальни Аркадия. Тайна и успех, с которыми был веден этот заговор против Руфина, сделались неисчерпаемым источником насмешек над министром, который не сумел уберечься от обмана, находясь на таком посту, где искусство обманывать и притворяться считается за самое выдающееся достоинство. С негодованием и страхом смотрел он на торжество честолюбивого евнуха, втайне снискавшего милостивое расположение его государя, а унижение его дочери, интересы которой были неразрывно связаны с его собственными, оскорбляло отцовскую нежность или, по меньшей мере, гордость Руфина. В ту самую минуту, когда он надеялся сделаться родоначальником длинного ряда монархов, посторонняя девушка, воспитанная в доме его непримиримых врагов, делается супругой императора; к тому же Евдокия скоро проявила такой здравый смысл и такую энергию, которые упрочили влияние ее красоты на ум ее молодого и влюбленного супруга. Император, конечно, скоро стал бы ненавидеть, бояться и стараться погубить могущественного подданного, которого он оскорбил, а сознание своих преступлений лишало Руфина надежды найти безопасность или спокойствие в уединенной жизни частного человека. Однако в его руках еще была такая сила, что он мог бы отстоять свое достоинство и даже раздавить своих врагов. Префект еще пользовался неограниченной властью над гражданским и военным управлением Востока, а если бы он решился употребить в дело свои сокровища, они могли бы доставить ему надлежащие средства для исполнения самых преступных замыслов, какие только могут быть внушены доведенному до отчаяния министру гордостью, честолюбием и желанием отомстить за себя. Характер Руфина, по-видимому, придавал вероятие обвинениям, что он замышлял гибель своего государя с целью занять после его смерти вакантный престол и что он втайне поощрял гуннов и готов вторгнуться в империю, чтобы этим усилить внутреннюю неурядицу. Хитрый префект, проведший всю свою жизнь в дворцовых интригах, отражал коварные происки евнуха Евтропия таким же оружием, но он совершенно оробел при известии о приближении более грозного соперника – военачальника или, скорей, повелителя Западной империи великого Стилихона.
Высокое счастье быть воспетым поэтом, способным прославлять подвиги героев, выпало на долю Ахилла и возбуждало зависть в Александре, а Стилихон наслаждался им в такой мере, которой едва ли можно было ожидать при упадке творческого гения и искусства. Преданная ему муза Клавдиана всегда была готова клеймить вечным позором его врагов Руфина и Евтропия и описывать самыми блестящими красками победы и доблести своего могущественного благодетеля. При обзоре такого периода, который беден достоверными источниками, мы вынуждены освещать летописи царствования Гонория сатирами или панегириками современного писателя; но так как Клавдиан, как кажется, пользовался самыми широкими привилегиями и поэта и царедворца, то мы должны прибегнуть к помощи критики, чтобы перевести язык вымысла и преувеличения на правдивую и безыскусственную историческую прозу. Его молчание касательно рода Стилихона может быть принято за доказательство того, что его патрон и не мог и не желал хвастаться длинным рядом знаменитых предков, а легкое упоминание о том, что отец Стилихона был офицером варварской кавалерии, находившейся на службе у Валента, по-видимому, подтверждает мнение, что полководец, так долго командовавший римскими армиями, происходил от дикого и вероломного племени вандалов.
Если бы Стилихон на самом деле и не обладал внешними отличиями физической силы и высокого роста, самый льстивый бард не осмелился бы утверждать, в присутствии стольких тысяч очевидцев, что он был выше древних полубогов и что, когда он величаво проходил по улицам столицы, удивленная толпа сторонилась перед чужеземцем, который, будучи частным человеком, держал себя с величием героя. С ранней молодости он посвятил себя военному ремеслу; он скоро отличился на поле битвы своим благоразумием и мужеством; восточные всадники и стрелки из лука восхищались его необыкновенной ловкостью, и при каждом повышении его по службе общее мнение предупреждало и одобряло выбор монарха. Феодосий возложил на него заключение мирного договора с персидским монархом; при исполнении этого важного поручения он поддержал достоинство римского имени, а когда он возвратился в Константинополь, его заслуги были награждены близким родственным союзом с императорским семейством. Феодосий, из братской привязанности, принял на себя обязанности родного отца по отношению к дочери своего брата Гонория; красота и совершенства Серены были предметом общих похвал при раболепном дворе, и Стилихон был предпочтен всем соперникам, из честолюбия добивавшимся руки принцессы и милостивого расположения ее приемного отца. Уверенность, что муж Серены будет верным слугой монарха, принявшего его в свое родство, побудила императора возвысить положение Стилихона и употребить в дело его благоразумие и неустрашимость. Пройдя должности начальника кавалерии и главы дворцовой прислуги, Стилихон возвысился до звания главного начальника всей кавалерии и пехоты римской или, по меньшей мере, Западной империи, и даже его враги признавались, что он никогда не продавал на вес золота наград, принадлежавших заслугам, и никогда не присваивал жалованья и денежных раздач, которые назначались солдатам. Мужество и искусство, с которыми он впоследствии защищал Италию от нападений Алариха и Радагайса, оправдали славу его ранних подвигов и в таком веке, который был менее нашего взыскателен в вопросах чести и личного достоинства, римские полководцы могли охотно уступить первенство ранга превосходству гения. Стилихон оплакивал смерть своего соперника и друга Промота и отомстил за нее, а умерщвление нескольких тысяч спасавшихся бегством бастарнов выдается поэтом за кровавую жертву, которую римский Ахилл принес манам другого Патрокла. Доблести и победы Стилихона навлекли на него ненависть Руфина, и клевета, быть может, достигла бы своей цели, если бы нежная и бдительная Серена не оберегала своего супруга от внутренних врагов в то время, как он побеждал на поле битвы врагов империи. Феодосий не переставал поддерживать недостойного министра, усердию которого он поручил управление дворцом и всем Востоком; но когда он выступил в поход против тирана Евгения, он захотел разделить с своим преданным полководцем труды и трофеи междоусобной войны, а в последние минуты своей жизни умирающий монарх возложил на Стилихона заботу о своих сыновья и о республике. Ни честолюбие, ни дарования Стилихона не были ниже такой важной задачи, и он заявил притязание на звание регента обеих империй на время малолетства Аркадия и Гонория. Первые дела его управления или, верней, его царствования обнаружили энергию и предприимчивость человека, достойного верховой власти. Он перешел через Альпы среди зимы, спустился по Рейну от крепости Базеля до болот Батавии, осмотрел положение гарнизонов, сдержал предприимчивость германцев и, утвердив вдоль берегов реки прочный и почетный мир, возвратился с невероятной быстротой в миланский дворец. И личность и двор Гонория подчинялись главному начальнику Запада, а европейские армии и провинции без колебаний повиновались законной власти, которой Стилихон пользовался от имени их юного государя. Только два соперника не признавали прав Стилихона и вызывали его на мщение. В Африке мавр Гильдон удерживал надменную и опасную независимость, а константинопольский министр присвоил себе такую же власть над восточным императором и Восточной империей, какая принадлежала Стилихону на Западе.
Беспристрастие, которого желал держаться Стилихон в качестве опекуна над обоими монархами, заставило его поровну разделить оставшиеся после покойного императора оружие, драгоценные каменья, мебель и великолепный гардероб. Но самую важную часть наследства составляли многочисленные легионы, когорты и римские или варварские эскадроны, соединившиеся под знаменем Феодосия вследствие успешного окончания междоусобной войны.
Эти разнохарактерные отряды европейцев и азиатов, еще так недавно воспламенявшиеся взаимной враждой, преклонились перед авторитетом одного человека, а введенная Стилихоном строгая дисциплина оберегала граждан от хищничества своевольных солдат. Однако, желая как можно скорее избавить Италию от присутствия этих страшных гостей, которые могли бы сделаться полезными лишь на границах империи, он уважил основательные требования Аркадиева министра, объявил о своем намерении лично отвести на место восточные войска и ловко воспользовался слухами о мятеже готов, чтобы скрыть свои тайные замыслы, внушенные и честолюбием и жаждой мщения. Преступная душа Руфина была встревожена приближением воина и соперника, ненависть которого он вполне заслужил; его страх все усиливался; он соображал, как мало времени ему остается жить и наслаждаться своим величием, и прибегнул, как к последнему средству спасения, к вмешательству императора Аркадия. Стилихон, как кажется, подвигавшийся вперед вдоль берегов Адриатического моря, уже был недалеко от города Фессалоники, когда получил безусловные приказания императора, который отзывал восточные войска и объявлял ему, что, если он сам приблизится к столице, византийский двор сочтет это за неприязненное действие. Поспешное и неожиданное повиновение западного военачальника убедило всех в его преданности и умеренности, а так как он уже заручился привязанностью восточных войск, то он поручил им исполнение своего кровавого замысла, который мог быть осуществлен в его отсутствие с меньшей опасностью и, быть может, с меньшим позором. Стилихон передал главное начальство над восточными войсками готу Гайне, на преданность которого он твердо полагался, и был, по меньшей мере, уверен, что смелый варвар не откажется от своего намерения из страха или от угрызений совести. Солдат было не трудно склонить к наказанию того, кто был врагом Стилихона и Рима, и такова была общая ненависть, которую внушил к себе Руфин, что роковая тайна, вверенная тысячам солдат, хранилась в продолжение длинного перехода от Фессалоник до ворот Константинополя.
Лишь только они решились убить Руфина, они стали льстить его гордости; честолюбивый префект увлекся надеждой, что эти могущественные союзники, быть может, согласятся возложить на его голову диадему, а сокровища, которые он стал раздавать слишком поздно и не совсем охотно, принимались этими негодующими людьми скорей за оскорбление, чем за подарок. Войска остановились на расстоянии одной мили от столицы, на Марсовом поле, перед Гебдомонским дворцом, и, согласно с старинным обыкновением, император появился в сопровождении своего министра для того, чтобы почтительно приветствовать силу, поддерживавшую его трон. В то время как Руфин проезжал вдоль рядов, скрывая под притворной приветливостью свое врожденное высокомерие, правое и левое крыло мало-помалу сомкнулись, так что обреченная на смерть жертва оказалась окруженной со всех сторон. Руфин еще не успел сообразить, как опасно его положение, когда Гайна подал сигнал к убийству; один из самых смелых и на все готовых солдат вонзил свой меч в грудь преступного префекта; Руфин со стоном упал к ногам испуганного императора и испустил дух. Если бы минутные предсмертные страдания могли искупать преступления всей жизни или если бы оскорбления, наносимые бездыханному трупу, могли возбуждать в нас сострадание, наше человеколюбие, быть может, было бы возмущено отвратительными сценами, которыми сопровождалось умерщвление Руфина. Его изуродованное тело было предоставлено зверской ярости жителей обоего пола, которые толпами стеклись из всех частей города для того, чтобы попирать ногами бренные останки надменного министра, так еще недавно наводившего на них страх одним своим взглядом. Его правую руку отрезали и в насмешку несли по улицам Константинополя как будто для сбора пожертвований в пользу алчного тирана, голова которого была надета на длинное копье и выставлена перед публикой. По бесчеловечным правилам, существовавшим в греческих республиках, его невинное семейство должно бы было понести вместе с ним наказание за его преступления. Но жена и дочь Руфина были обязаны своим спасением влиянию религии. Ее святилище охранило их от яростного бешенства народа, и им было дозволено провести остальную жизнь в делах христианского благочестия в мирном убежище Иерусалима.
Раболепный панегирист Стилихона превозносит со свирепым восторгом отвратительное дело, которое хотя, быть может, и удовлетворяло требования справедливости, но нарушало все законы природы и общества, унижало величие монарха и снова подавало опасный пример солдатского своеволия. Созерцание порядка и гармонии, господствующих во всей вселенной, убедило Клавдиана в существовании Божества, но безнаказанность, порока, по-видимому, была несовместима с нравственными атрибутами этого Божества, и одна только гибель Руфина была способна рассеять религиозные сомнения поэта. Но если умерщвление префекта и могло считаться отмщением за честь Провидения, оно не много содействовало благосостоянию народа. Менее чем через три месяца после того принципы нового управления сказались в странном эдикте, который отбирал в государственную казну все состояние Руфина и, под страхом строгих наказаний, запрещал подданным Восточной империи предъявлять какие-либо иски к имуществу грабившего их тирана. Даже Стилихон не извлек из умерщвления своего соперника той пользы, какую ожидал, и хотя он удовлетворил свою жажду мщения, он обманулся в своих честолюбивых расчетах. Слабому Аркадию нужен был властелин, носящий название фаворита; но он, естественно, предпочитал раболепное ухаживание евнуха Евтропия, успевшего внушить ему доверие, в том, что касалось его домашней жизни, а суровый гений чужеземного полководца внушал императору страх и отвращение. Меч Гайны и прелести Евдокии поддерживали влияние главного камергера до тех пор, пока их не разъединила борьба из-за власти; вероломный гот, получив главное военное командование на Востоке, изменил, без угрызений совести, интересам своего благодетеля, и те же самые войска, которые незадолго перед тем убили Стилихонова врага, стали защищать против того же Стилихона самостоятельность константинопольского престола. Фавориты Аркадия стали вести тайную и непримиримую войну против грозного героя, который хотел быть правителем и защитником обеих римских империй и обоих сыновей Феодосия. Путем тайных и коварных интриг они постоянно старались лишить его доверия монарха, уважения народа и дружбы варваров. На жизнь Стилихона не раз покушались наемные убийцы, а константинопольский сенат склонился на убеждения издать декрет, который объявлял его врагом государства и приказывал конфисковать его обширные поместья в восточных провинциях. В такое время, когда разрушение Римской империи могло бы быть приостановлено лишь прочным согласием и взаимным содействием всех народов, мало-помалу вошедших в ее состав, подданные Аркадия и Гонория научились от своих правителей относиться друг к другу безучастно и даже враждебно, научились радоваться бедствиям одни других и считать своими верными союзниками варваров, которых они подстрекали к вторжению на территорию своих соотечественников.
Итальянские уроженцы делали вид, будто презирают раболепных и изнеженных византийских греков, которые усвоили себе одеяние и незаконно присвоили звание римских сенаторов, а греки, со своей стороны, еще не позабыли, с какой ненавистью и каким презрением долго относились их образованные предки к грубым жителям Запада. Разъединение между двумя правительствами, которое скоро привело к разъединению между двумя нациями, дает мне право приостановить на время изложение византийской истории и описать, без перерыва, постыдное, но достопамятное царствование Гонория.
Осторожный Стилихон, вместо того чтобы навязываться со своим покровительством к монарху и к народу, которые отталкивали его от себя, благоразумно оставил Аркадия на произвол его недостойных фаворитов, а его нежелание вовлекать две империи в междоусобную войну свидетельствует о сдержанности министра, так часто выказывавшего в блестящем свете свое мужество и свои воинские дарования. Но если бы Стилихон долее оставлял безнаказанным восстание Африки, он рисковал бы безопасностью столицы и унизил бы величие западного императора перед своенравной наглостью мавританского бунтовщика. Брат тирана Фирма Гильдон получил в награду за свою притворную преданность огромное состояние, которое было отобрано у его семейства в наказание за измену; продолжительная и полезная служба в римских армиях возвысила его до звания военного комита; близорукая политика Феодосиева двора усвоила вредный принцип опираться на интересы влиятельных семейств для того, чтобы поддерживать легальное правительство, и брат Фирма был назначен главным начальником войск в Африке. Из честолюбия он присвоил себе безотчетное и бесконтрольное заведование юстицией и финансами и в течение своего двенадцатилетнего управления удерживал за собою должность, с которой нельзя было его сместить, не подвергаясь опасностям междоусобной войны. В течение этих двенадцати лет африканская провинция стонала под владычеством тирана, по-видимому, соединявшего в себе бесчувственность иностранца с пристрастием и мстительностью, которые бывают последствием внутренних раздоров. Исполнение законов часто заменялось употреблением яда, а если дрожащие от страха гости, приглашенные к столу Гильдона, позволяли себе обнаружить свои опасения, такая дерзкая подозрительность лишь разжигала его ярость и он громко призывал палачей.
Гильдон удовлетворял попеременно то свое корыстолюбие, то свои похоти, и если его дни были страшны для богачей, его ночи были не менее страшны для мужей и отцов семейств. Самые красивые из их жен и дочерей, удовлетворив страсть тирана, делались жертвами отряда свирепых варваров и убийц, набранных между черными или смуглыми жителями пустыни, которых Гильдон сч