Book: Закат и падение Римской империи. Том V



Закат и падение Римской империи. Том V

Эдуард Гиббон

Закат и падение Римской империи Том V


Закат и падение Римской империи. Том V

История упадка и разрушения Римской империи


Закат и падение Римской империи. Том V

Глава XLIV Очерк римской юриспруденции. – Законы царей. – Двенадцать таблиц децемвиров. – Законы, утверждавшиеся народом. – Декреты сената. – Эдикты должностных лиц и императоров. – Авторитет юристов. – Кодекс, Пандекты, Новеллы и Институции Юстиниана. – I. Личные права. –

II. Имущественные права. – III. Личные обиды и иски. – IV. Преступления и наказания.

Закат и падение Римской империи. Том V

Тщеславные титулы Юстиниана, напоминавшие о его завоеваниях, исчезли без всякого следа, но название законодателя надписано на славном и долговечном памятнике. В его правление и его стараниями гражданское законодательство было систематически изложено в трех бессмертных произведениях, – в Кодексе, в Пандектах и в Институциях государственная мудрость римлян перешла в учреждения европейских народов или незаметным образом, или через посредство ученых, и законы Юстиниана до сих пор внушают независимым народам уважение или готовность им повиноваться. Мудр или счастлив тот монарх, который связывает свою собственную славу с достоинством и с интересами такого разряда людей, без которого не может обойтись никакое цивилизованное общество. Юристы всех веков изощряли свое усердие и искусство на защиту того, кто создал их сословие. Они с благоговением вспоминают о его добродетелях, скрывают или отрицают его недостатки и не щадят тех преступных или безрассудных людей, которые осмеливаются пятнать величие императорского достоинства. Любовь, доходившая до обожания, усилила, как это обыкновенно случается, ненависть противников; личность Юстиниана стали с безрассудной горячностью осыпать то лестью, то бранью, а одна секта (антитрибонианцев) дошла в своем пристрастии до того, что не признала никаких прав на похвалы и никаких достоинств ни за монархом, ни за его министрами, ни за его законами. Не принадлежа ни к какой партии, уважая в истории лишь то, что правдиво и беспристрастно, и пользуясь указаниями самых сдержанных и самых искусных руководителей, я с основательным недоверием к моим силам приступаю к такому сюжету, которому столько ученых юристов посвятили всю свою жизнь и который наполнил столько обширных библиотек. В одной главе, которую я постараюсь сделать как можно более краткой, я прослежу историю римского законодательства от Ромула до Юстиниана, сделаю оценку трудам этого императора и затем приостановлюсь для того, чтобы вникнуть в принципы науки, столь важной для общественного спокойствия и благосостояния. Законодательство каждого народа составляет самую поучительную часть его истории, и хотя я взялся за составление летописей разрушавшейся монархии, я воспользуюсь этим случаем, чтобы подышать чистым и укрепительным воздухом республики.

Первоначальное управление Рима было составлено, не без некоторого политического искусства, из выборного царя, совета знатных людей и общего собрания народа. Война и религия находились в ведении верховного сановника, и он один предлагал законы, которые обсуждались в сенате и окончательно или утверждались, или отвергались большинством голосов в тридцати куриях, или городских собраниях. Ромул, Нума и Сервий Туллий считаются самыми древними законодателями, и каждый из них имеет право на особое место в трех отделах римской юриспруденции. Законы о брачном союзе, о воспитании детей и о родительской власти, по-видимому, истекающие из самой природы, приписываются самостоятельной мудрости Ромула. Введенные Нумой международные законы и правила религиозного культа были извлечены им из его ночных бесед с нимфой Эгерией. Гражданские законы приписываются личной опытности Сервия; он уравновесил права и состояния семи разрядов граждан и обеспечил пятьюдесятью новыми постановлениями соблюдение договоров и наказание преступлений. Государственное устройство, которому он старался дать демократический характер, было изменено последним Тарквинием в необузданный деспотизм, а когда должность царя была упразднена, патриции присвоили себе одним все выгоды свободы. Царские законы или сделались ненавистны, или вышли из употребления; их таинственный осадок втихомолку сохранялся духовенством и знатью, и по прошествии шестидесяти лет римские граждане все еще жаловались на то, что они управляются произволом должностных лиц. Тем не менее введенные царями учреждения вошли в общественные и в семейные обычаи граждан; некоторые отрывки этой почтенной юриспруденции были собраны усердными антиквариями, и более двадцати текстов до сих пор свидетельствуют о грубости Пелазгического идиома латинов.

Я не буду повторять хорошо известную историю децемвиров, запятнавших своими делами ту заслугу, что они начертили на меди, или на дереве, или на слоновой кости Двенадцать таблиц римских законов. Эти законы были проникнуты суровым и недоверчивым духом аристократии, неохотно подчинившейся справедливым требованиям народа. Но существенное содержание двенадцати таблиц было приспособлено к тогдашнему положению города и доказывает, что римляне уже вышли в ту пору из варварства, так как они были способны изучить и усвоить учреждения своих более просвещенных соседей. Мудрый эфесский уроженец Гермодор был изгнал завистниками из своей родины; прежде чем достигнуть берегов Лациума, он имел случай изучить человеческую натуру и гражданское общество в их разнообразных видах; он сообщил свои сведения римским законодателям и, чтобы увековечить его память, ему была воздвигнута статуя на форуме. Названия и подразделения медной монеты, единственной, какая была в употреблении в зарождавшемся государстве, были дорийского происхождения; жатва Кампании и Сицилии доставляла пропитание народу, который часто прерывал свои земледельческие работы для того, чтобы заниматься войнами и внутренними раздорами, а с тех пор, как завелась торговля, римские уполномоченные, отплывавшие из устьев Тибра для закупки провианта, могли привозить с собой из тех же самых портов, где они закупали этот провиант, более ценные запасы политической мудрости. Колонии Великой Греции перенесли с собой и усовершенствовали искусства своей отчизны. Кумы и Регий, Кротона и Тарент, Агригент и Сиракузы принадлежали к числу самых цветущих городов. Ученики Пифагора применяли философию к делам государственного управления; изустным законам Харонда служили пособием поэзия и музыка, а Залевк ввел у локрян республиканские учреждения, которые существовали без всяких изменений в течение более двухсот лет. Из одного и того же чувства национальной гордости и Ливий, и Дионисий готовы верить тому, что римские депутаты посетили Афины во время мудрого и блестящего Периклова управления, и что законы двенадцати таблиц были подражанием законам Солона. Если бы Афины действительно принимали такое посольство от варваров Гесперии, то римское имя было бы хорошо знакомо грекам до царствования Александра и самое слабое доказательство такого факта было бы проверено и прославлено любознательностью позднейших времен. Но афинские памятники древности ничего об этом не говорят, и едва ли можно поверить, что патриции предприняли столь длинный и опасный морской переезд для того, чтобы заимствовать самый чистый образец демократического управления. При сравнении законов Солона с законами Двенадцати Таблиц, можно найти некоторое случайное между ними сходство – некоторые постановления, внушаемые во всяком обществе природой и здравым смыслом, и некоторые доказательства общего происхождения из Египта или из Финикии. Но в том, что касается основных принципов общественного и гражданского права, законодатели римские и афинские, по-видимому, ничего не имели общего или держались противоположных точек зрения.

Каково бы ни было происхождение или достоинство двенадцати таблиц, они пользовались у римлян тем слепым и пристрастным уважением, с которым юристы всех стран относятся к своим общественным учреждениям. Цицерон советует изучать их, так как находит такое изучение и приятным, и поучительным. «Они привлекательны для ума тем, что напоминают старинные слова и рисуют старинные нравы; они внушают самые здравые принципы управления и нравственности, и я не боюсь утверждать, что это краткое произведение децемвиров превосходит своими существенными достоинствами все, чем наполнила библиотеки греческая философия». «Как удивительна, – продолжает Туллий с искренним или с притворным увлечением, – мудрость наших предков. Мы одни мастера в деле законодательства и наше превосходство будет еще более очевидным, если мы удостоим нашего внимания грубую и почти бессмысленную юриспруденцию Дракона, Солона и Ликурга». Содержание двенадцати таблиц запечатлелось в памяти юношей и в уме старцев и было переписано и объяснено трудами ученых; они уцелели от пожара, зажженного галлами, существовали во времена Юстиниана и затем были утрачены, а эта утрата была не вполне восполнена трудами новейших критиков. Однако, хотя эти почтенные памятники старины считались за основу правоведения и за источник справедливости, их затмили своим числом и разнообразием новые законы, сделавшиеся, по прошествии пяти столетий, более невыносимым злом, чем пороки граждан. В Капитолии были сложены три тысячи медных таблиц с постановлениями сената и народа, а некоторые из этих постановлений, как, например, Юлиев закон против лихоимства, заключали в себе более ста глав. Децемвиры не придали своим законам той санкции, которая так долго оберегала неприкосновенность республиканских учреждений, введенных Залевком. Каждый локриец, предлагавший введение нового закона, являлся в народное собрание с веревкой, обвернутой вокруг его шеи, и если новый закон был отвергнут, веревку немедленно затягивали на шее нововводителя.

Децемвиры были выбраны, и их законы были одобрены собранием центурий, в которых богатство имело перевес над числом. Первому классу римлян, состоявшему из тех, кто обладал ста тысячами фунтов меди, были предоставлены девяносто восемь голосов, и только девяносто пять были оставлены в пользу шести низших классов, которые были распределены коварной политикой Сервия соразмерно с состоянием. Но трибуны скоро установили более благовидное и более популярное правило, что все граждане имеют одинаковое право участвовать в составлении законов, которым они обязаны повиноваться. Вместо центурий они стали созывать трибы, и патриции, после тщетного сопротивления, стали подчиняться декретам таких собраний, в которых их голоса смешивались с голосами самых низких плебеев. Однако, пока трибы проходили одна вслед за другой через узкие мостики и подавали свои голоса вслух, за поведением каждого гражданина следили глаза и уши его друзей и земляков. Несостоятельный должник сообразовался с желаниями своего кредитора; клиент постыдился бы поступать наперекор желаниям своего патрона; примеру военачальника следовали служившие под его начальством ветераны, а образ действий важного должностного лица служил живым примером для толпы. Новый способ тайной баллотировки уничтожил влияние страха и стыда, почетных отличий и личных интересов, а злоупотребление свободой ускорило развитие анархии и деспотизма. Римляне стремились к равенству; равенство в рабстве поставило их всех на один уровень, и формальное одобрение триб или центурий стало беспрекословно утверждать все, что хотел Август. Однажды и только однажды он встретил искреннее и упорное сопротивление. Его подданные отказались от всякой политической свободы, но они вступились за свободу семейной жизни. Они с громкими протестами отвергли закон, который налагал обязанности вступать в брак и скреплял узы супружества: Проперций торжествовал в объятиях Делии эту победу свободной любви, и проект реформы был отложен до того времени, когда подрастет новое и более податливое поколение. Предусмотрительный узурпатор не нуждался в этом примере, чтобы убедиться во вреде народных собраний; втайне подготовленное Августом, их уничтожение совершилось без всякого сопротивления при вступлении на престол его преемника и прошло почти незамеченным. Шестьдесят тысяч плебейских законодателей, грозных своим числом и недоступных для страха по своей бедности, были заменены шестьюстами сенаторами, почетное положение, состояние и жизнь которых зависели от императорского милосердия. Утрата исполнительной власти облегчалась тем, что им была дарована власть законодательная и, после двухсотлетнего опыта, Ульпиан мог утверждать, что сенатские декреты имели значение и силу законов. Во времена свободы народные решения нередко внушались страстью или минутным заблуждением: законы Корнелиев, Помпеев и Юлиев были приспособлены единоличной волей к уничтожению господствовавших беспорядков; но сенат состоял, под управлением Цезарей, из должностных лиц и правоведов, которые при разрешении вопросов, касавшихся гражданского права, редко вовлекались в пристрастные решения под влиянием страха или личных интересов.

Молчание и двусмысленность законов восполнялись по мере надобности эдиктами тех должностных лиц, которые были облечены почетными государственными отличиями.

Эта старинная прерогатива римских царей перешла к консулам и диктаторам, к цензорам и преторам в том, что касалось сферы ведомства каждого из них, и такое же право было усвоено народными трибунами, эдилами и проконсулами. В Риме и в провинциях ежегодные эдикты верховного судьи, городского претора, объясняли подданным их обязанности и намерения правительства и вводили реформы в гражданском судопроизводстве. Лишь только претор впервые входил на свой трибунал, он объявлял через посредство глашатая, а впоследствии писал на белой стене, какими правилами он намеревался руководствоваться при решении спорных дел и в чем он находил справедливым облегчать точное исполнение старинных постановлений. Этим путем в республику проник личный произвол, который более свойствен монархии: искусство уклоняться от исполнения закона, не нарушая уважения к нему, было мало-помалу усовершенствовано преторами; чтобы можно было обходить самые ясные постановления децемвиров, были придуманы разные тонкости и фикции, и в тех случаях, когда цель была благотворна, средства часто были нелепы. Тайному или предполагаемому желанию умершего давали перевес над правом наследования и над составленным в законной форме завещанием, а истец, который не мог выступить в качестве наследника, с не меньшим удовольствием принимал от снисходительного претора имущество своего умершего родственника или благодетеля. Когда дело шло об удовлетворении за нарушение личных прав, денежные вознаграждения и пени заменяли устарелые строгости двенадцати таблиц; время и пространство сокращались путем фиктивных предположений, а ссылка на молодость, на подлог или на насилие уничтожала обязательную силу невыгодного договора или извиняла его неисполнение. Такое неопределенное и произвольное отправление правосудия было подвержено самым опасным злоупотреблениям; и сущность, и формы судопроизводства часто приносились в жертву предубеждению в пользу одного из тяжущихся, мотивам, вытекавшим из похвальной привязанности, и более грубым соблазнам, проистекавшим из личных интересов или из личной ненависти.

Но заблуждения или порочные увлечения каждого претора прекращались вместе с истечением годичного срока его должности; заменявший его судья заимствовал у него только те принципы, которые одобрялись рассудком и опытом; правила судопроизводства становились все более точными благодаря разрешению новых спорных вопросов, а вовлекавшие в нарушение справедливости соблазны были устранены Корнелиевым законом, который обязал преторов держаться буквы и духа их первого Эдикта. Любознательному и просвещенному уму Адриана было суждено осуществить план, задуманный гением Цезаря, и издание вечного Эдикта увековечило память о преторстве знаменитого юриста Сальвия Юлиана. Этот здраво обдуманный Кодекс был утвержден императором и сенатом; продолжительный разлад между законами и справедливостью наконец прекратился, и вечный Эдикт заменил Двенадцать Таблиц в качестве неизменной основы гражданского судопроизводства.

От Августа до Траяна скромные Цезари довольствовались тем, что издавали свои эдикты в качестве лиц, занимавших различные общественные должности; послания и речи монарха почтительно помещались в числе сенатских декретов. Адриан, как кажется, был первый император, без всякого лицемерия присвоивший себе законодательную власть во всем ее объеме. Терпеливая покорность, которой отличалось то время, и продолжительное отсутствие Адриана из центра управления благоприятствовали нововведению, которое было так приятно для его деятельного ума. Той же политики стали держаться его преемники, и, по резкому метафорическому выражению Тертуллиана, «мрачный и непроходимый лес старинных законов был прочищен топором царских приказаний и постановлений». В течение четырех столетий, протекших от Адриана до Юстиниана, и публичное, и гражданское право преобразовывалось по произволу монарха, и лишь немногим, как человеческим, так и религиозным учреждениям было дозволено оставаться на их прежнем фундаменте. Происхождение законодательной власти императоров было прикрыто невежеством того времени и страхом, который внушали военные силы деспотизма; двойная фикция была пущена в ход раболепием или, быть может, невежеством юристов, гревшихся лучами того солнца, которому поклонялись римские и византийские царедворцы. 1. По просьбам древних Цезарей народ и сенат иногда освобождали их от обязанностей и взысканий, которые налагались некоторыми особыми постановлениями, и в каждом из этих милостивых разрешений сказывалась юрисдикция республики над первым из ее граждан. Его скромная привилегия в конце концов превратилась в прерогативу тирана и латинское выражение legibus solutus (уволенный от исполнения законов), как полагали, ставило императора выше всяких человеческих стеснений и предоставляло его совести и рассудку служить священным руководством для его поведения. 2. Такая же зависимость усматривалась из сенатских декретов, которые, в каждое царствование, устанавливали титулы и права избранного монарха. Но лишь тогда, когда и понятия римлян и даже их язык совершенно извратились, фантазия Ульпиана или, что более вероятно, самого Трибониана придумала царский закон и безвозвратную уступку народных прав, и хотя власть императоров была на самом деле подложна и вела к раболепию, ей был дан в основу принцип свободы и справедливости. «Воля императора имеет силу и действие закона, так как римский народ, путем царского закона, передал своему монарху в полном объеме свою собственную власть и свое верховенство». Воле одного человека, а иногда воле ребенка стали отдавать преимущество над мудростью многих веков и над влечением миллионов людей, а выродившиеся греки с гордостью заявляли, что ему одному можно с безопасностью вверить произвольное пользование законодательной властью. «Какие личные интересы или страсти», – восклицал Феофил при дворе Юстиниана, – «могут достигать до монарха в его спокойном величии? Он и без того полный хозяин жизни и состояния своих подданных, а те, которые навлекли на себя его неудовольствие, и без того принадлежат к числу умерших». Презирающий лесть историк может согласиться с тем, что абсолютный властелин обширной империи редко доступен влиянию каких-либо личных соображений в тех вопросах, которые касаются гражданского судопроизводства. И добродетель и даже рассудок напоминают ему, что он должен быть беспристрастным блюстителем спокойствия и справедливости и что интересы всего общества неразрывно связаны с его собственными. При самом слабом и самом порочном императоре делами правосудия руководили мудрость и честность Папиниана и Ульпиана, а самые чистые материалы, вошедшие в состав Кодекса и Пандектов, подписаны именами Каракаллы и его наместников. Тот, кто был тираном для Рима, был иногда благодетелем для провинций. Кинжал положил конец преступлениям Домициана; но хотя его постановления и были отменены униженным сенатом при радостном известии о наступившем освобождении, благоразумный Нерва оставил их в силе. Тем не менее при издании рескриптов, или ответов на консультации судей, самый мудрый монарх мог быть вовлечен в заблуждение пристрастным изложением обстоятельств дела. Это злоупотребление, ставившее торопливые решения императоров на один уровень с зрело обдуманными законодательными актами, безуспешно осуждалось здравым смыслом и примером Траяна. Рескрипты императора, его пожалования и декреты, его эдикты и прагматические санкции подписывались пурпуровыми чернилами и пересылались в провинции в качестве общих или специальных законов, которые должны исполняться судьями и которым народ должен повиноваться. Но так как их число постоянно возрастало, то обязанность повиновения становилась с каждым днем более сомнительной и неясной, пока монаршая воля не была с точностью выражена и удостоверена в кодексах Григория, Гермогена и Феодосия. Два первых, от которых остались лишь некоторые отрывки, были составлены двумя юристами с целью сохранить постановления языческих императоров от Адриана до Константина. Третий, дошедший до нас вполне, был составлен в шестнадцати книгах по приказанию Феодосия Младшего с целью сохранить законы христианских монархов от Константина до его собственного царствования. Но все эти три кодекса имели одинаковый авторитет в судах, и судья мог отвергать как подложный или вышедший из употребления всякий закон, не вошедший в этот священный сборник.



У диких народов незнание азбуки восполняется, хотя и не вполне удовлетворительно, употреблением видимых знаков, которые возбуждают внимание и упрочивают воспоминание о всех публичных или частных сделках. Юриспруденция первых римлян выводила на сцену пантомиму; слова применялись к жестам, и малейшей ошибки или небрежности в исполнении формальностей судопроизводства было достаточно для того, чтобы уничтожить всю сущность самых основательных исков. Супружеская связь обозначалась необходимыми для жизни элементами – огнем и водой, а разведенная жена возвращала связку ключей, с получением которой она вступила в права хозяйки дома. Когда отпускали на свободу сына или раба, его поворачивали кругом и слегка ударяли по щеке; в знак того, что запрещалось продолжение какой-либо работы, бросали камень; чтобы прервать право давности, переламывали ветку; сжатый кулак был символом залога или вклада; правая рука обозначала верное исполнение обещания и доверие. При заключении обоюдного обязательства разрывали соломинку; при всякой уплате находились на лице весы и меры, а наследник, принимавший завещание, иногда был обязан щелкать пальцами, сбросить с себя одежду, прыгать и танцевать с искренней или с притворной радостью. Если гражданин входил в один из соседних домов, отыскивая украденные у него вещи, он прикрывал свою наготу холстяным полотенцем и закрывал свое лицо маской или сосудом, из опасения встретить взор девицы или матроны. В гражданских процессах истец касался уха своего свидетеля, схватывал своего несговорчивого противника за шею и с громкими воплями молил своих сограждан о помощи. Два соперника схватывали друг друга за руку, как будто готовясь вступить в бой перед трибуналом претора; он приказывал им представить предмет спора; они уходили, потом возвращались мерными шагами и бросали к его ногам ком земли, обозначавший поле, из-за которого они спорили. Эта сокровенная наука слов и легальных действий сделалась наследственным достоянием понтификов и патрициев. Подобно халдейским астрологам, они сообщали своим клиентам, в какие дни можно заниматься делами и в какие следует оставаться в покое; эти важные мелочи были тесно связаны с религией Нумы и, после издания законов двенадцати таблиц, римский народ все еще был рабом своего невежества в том, что касалось судопроизводства. Предательство некоторых должностных лиц из плебейского звания наконец разоблачило доходную тайну; в более просвещенном веке легальные формы были предметом насмешек, но соблюдались, и та же самая древность, которая освятила практическое применение этого первобытного языка, уничтожила и его употребление, и его смысл.

Впрочем, римские мудрецы, которых можно считать в точном смысле слова творцами гражданского законодательства, занимались и более свободным искусством. По мере того как римское наречие и римские нравы изменялись, язык двенадцати таблиц становился все более и более чуждым для новых поколений, а сомнительные выражения не вполне удовлетворительно объяснялись комментариями тех, кто посвящал себя изучению древнего законодательства. Они приняли на себя более благородную и более важную задачу разъяснять двусмысленности, обозначать пределы, за которыми прекращалось действие закона, применять принципы, выводить из них последствия и примирять действительные или кажущиеся противоречия; таким образом, вся сфера законодательной деятельности мало-помалу была захвачена теми, кто объяснял старинные постановления. Их утонченные толкования исправляли при помощи преторского правосудия тиранические постановления веков невежества: как ни странны и как ни запутанны были средства, к которым прибегала эта искусственная юриспруденция, ее цель заключалась в удовлетворении ясных требований природы и рассудка, и искусство частных людей было с пользой употреблено на то, чтобы подкопаться под основы общественных учреждений их отечества. Переворот, совершавшийся в течение почти тысячи лет, со времени появления двенадцати таблиц до царствования Юстиниана, может быть разделен на три периода, которые имеют почти одинаковую продолжительность и отличаются один от другого способом преподавания и характером правоведов. В течение первого периода гордость и невежество ограничивали науку римского права узкими пределами. В базарные дни и во время народных сходок знатоки дела прохаживались по форуму и снабжали полезными советами самых последних из своих сограждан, которые могли при случае отблагодарить их подачею в их пользу своих голосов. Когда они достигали зрелых лет и почетных должностей, они сидели дома в креслах или на троне и ожидали с терпеливой важностью посещения своих клиентов, которые приходили и из города, и из деревень и с рассвета начинали стучаться в их двери. Обыкновенным предметом этих консультаций были обязанности общественной жизни и случайные недоразумения касательно порядка судопроизводства, а словесные или письменные мнения юрисконсультов составлялись согласно с требованиями здравого смысла и законов. Они дозволяли присутствовать на этих совещаниях молодым людям, принадлежавшим к их сословию или к их семейству; их дети пользовались более приватными уроками, и род Муция долго славился знанием гражданского права, переходившим от отца к сыну. Второму периоду, который был блестящим веком юридической учености, можно уделить промежуток времени от рождения Цицерона до вступления на престол Александра Севера. Была выработана система, были основаны школы, были изданы сочинения, и как живые, так и умершие писатели способствовали образованию учащихся. Tripartite Элия Пета, прозванного Catux, хитрым, хранилось как самое древнее сочинение о юриспруденции. Слава цензора Катона сделалась еще более блестящей благодаря его трудам по части юриспруденции и трудам его сына; имя Муция Сцевола сделалось еще более славным благодаря тому, что его носили три знатока правоведения; но честь усовершенствования этой науки приписывалась их ученику и другу Туллия Сервию Сульпицию, и длинный ряд юристов, блестевших одиноким блеском во времена республики и при Цезарях, окончательно завершился почтенными именами Папиниана, Павла и Ульпиана. Эти имена, равно как разнообразные заглавия их сочинений, дошли до нас, а пример Лабеона может дать нам некоторое понятие об их трудолюбии и плодовитости. Этот замечательный юрист времен Августа разделял свое время между городской жизнью и деревенской, между деловыми занятиями и авторской деятельностью, и плодом его уединенной жизни были четыреста трактатов. Что касается собрания сочинений его соперника Капитона, то мы имеем положительное указание на двести пятьдесят девятый трактат этих сочинений, и немногие преподаватели законоведения высказывали свои мнения менее чем в одной сотне трактатов. В третьем периоде, простиравшемся от царствования Александра Севера до царствования Юстиниана, оракулы юриспруденции почти совершенно безмолвствовали. Любознательность была вполне удовлетворена; трон занимали тираны и варвары; деятельность ума была направлена на религиозные распри, и профессора Рима, Константинополя и Бейрута скромно довольствовались повторением наставлений своих более просвещенных предшественников. Из медленных успехов и быстрого упадка этих юридических занятий можно сделать тот вывод, что они требуют внутреннего спокойствия и высокого умственного развития. Громадное число плодовитых правоведов, занимающих промежуточное пространство между блеском и упадком, доказывает нам, что можно посвящать себя этим занятиям и писать такие сочинения, располагая лишь очень обыкновенной дозой здравомыслия, опытности и трудолюбия. Гений Цицерона и Вергилия стали более ценить после того, как в течение нескольких веков не появилось ни одного писателя ни похожего на них, ни равного с ними; тем не менее самые знаменитые преподаватели правоведения были уверены, что оставляют после себя таких учеников, которые равняются с ними или превзойдут их заслугами и репутацией.

Юриспруденция, грубо приспосабливавшаяся к нуждам первых римлян, была очищена и усовершенствована в седьмом столетии, после основания города, благодаря содействию греческой философии. Сцеволы черпали свои познания из практики и из опытности; но Сервий Сульпиций был первый юрист, положивший в основу своего искусства определенную и всеобщую теорию. Чтобы распознавать истину и ложь, он принимал за непреложное мерило логику Аристотеля и стоиков, возводил частные случаи в общие принципы и осветил эту бесформенную массу правильным ее распределением и своим красноречием. Его современник и друг Цицерон отклонял от себя репутацию юриста по профессии; но юриспруденция его отечества была украшена его несравненным гением, превращавшим в золото все, к чему он прикасался. По примеру Платона он придумал организацию республики и составил для этой республики трактат о законах, в котором старался доказать, что мудрость и справедливость римских учреждений имеют небесное происхождение. Согласно его возвышенной гипотезе, весь мир составляет одну громадную республику; и боги, и люди, имея одну и ту же сущность, состоят членами одного и того же общества; разум предписывает естественные и международные законы, и все положительные установления, как бы они не изменялись случайностью или обычаем, истекают из требований справедливости, которые Божество вложило в душу каждого добродетельного человека. От этих философских мистерий он мягко устраняет скептиков, которые не хотят верить, и эпикурейцев, которые не хотят действовать. Так как эти последние уклоняются от всяких забот о республике, то он советует им предаваться дремоте в их тенистых садах. Но он смиренно просит новую академию не прерывать своего молчания, так как ее смелые возражения слишком скоро разрушили бы красивую и стройную постройку его возвышенной системы. Платона, Аристотеля и Зенона он выдает за единственных руководителей, способных снабдить гражданина орудиями и познаниями для исполнения обязанностей общественной жизни. Броня стоиков признавалась самой прочной, и ее чаще всего употребляли в школах законоведения как для пользы, так и для украшения. Из наставлений, которые преподавались в Портике, знатоки гражданского права учились жить, рассуждать и умирать; но они в некоторой мере впитали в себя предрассудки секты, склонность к парадоксам, упорство в спорах и мелочную привязанность к словам и к буквальным различиям. Превосходство формы над содержанием было введено для того, чтобы охранить право собственности, а понятие о равенстве преступлений поддерживается мнением Требация, что тот, кто коснулся уха, коснулся всего тела, а тот, кто украл связку ржи или бочку вина, так же виновен, как тот, кто украл бы всю рожь или все вино.

И военное ремесло, и красноречие, и изучение права открывали гражданину путь к почетным должностям, а эти три профессии иногда приобретали особый блеск вследствие их соединения в одном и том же лице. Ученость претора, издававшего эдикт, придавала его личным мнениям особый вес и преимущества; мнение цензора или консула выслушивалось с уважением, а сомнительное истолкование закона могло находить для себя опору в добродетелях или в триумфах юриста. Ухищрения патрициев долго охранялись покровом таинственности, а в более просвещенные времена свобода исследований установила общие принципы юриспруденции. Трудные и сложные вопросы разъяснялись диспутами на форуме; правила, аксиомы и определения допускались в качестве подлинных внушений разума, и одобрение преподавателей права влияло на практику судебных трибуналов. Но эти толкователи не могли ни издавать законов, ни приводить их в исполнение; и судьи могли пренебрегать авторитетом даже таких знатоков, какими были Сцеволы, так как этот авторитет нередко бывал ниспровергнут красноречием или лжемудрствованием искусных адвокатов. Август и Тиберий были первыми императорами, превратившими науку теоретиков гражданского права в полезное для себя орудие, а раболепные усилия этих юристов приспособили старую систему к духу и целям деспотизма. Под благовидным предлогом, что нужно охранять достоинство этого искусства, право подписывать юридические мнения, имеющие действительную силу, было предоставлено лишь знатокам из сенаторского звания или из всаднического сословия, выбор которых был предварительно одобрен монархом, и эта монополия существовала до тех пор, пока Адриан не восстановил свободу этой профессии в пользу каждого гражданина, считавшего себя достаточно способным и сведущим. Тогда произволом претора стали руководить указания его наставников; судьям было приказано держаться как буквы закона, так и его истолкований, а употребление приписей к духовным завещаниям было достопамятным нововведением, которое было утверждено Августом по совету юристов.

Самая абсолютная воля может требовать от судей согласия с юристами только при том условии, чтобы сами юристы были согласны между собой. Но положительные правила часто бывают плодом привычки и предрассудка; и самые законы и язык, на котором они изложены, двусмысленны и произвольны; когда рассудок не способен разрешить сомнения, склонность к спорам разжигается от зависти соперников, от тщеславия наставников, от слепой преданности их учеников; и римская юриспруденция разделилась между двумя когда-то знаменитыми сектами прокулианцев и сабинианцев. Два знатока римского права, Атей Капитон и Антистий Лабеон, были украшением мирных времен Августа; первый из них пользовался милостями своего государя, а второй был еще более знаменит тем, что пренебрег этими милостями и оказывал упорное, хотя и бесплодное, сопротивление римскому тирану. На их трудах по части юриспруденции отразилось различие их характеров и принципов. Лабеон был привязан к формам старинного республиканского управления, а его соперник освоился с более выгодным для него характером зарождавшейся монархии. Но царедворец всегда бывает раболепен и покорен, и Капитон редко осмеливался отступать от мнений или, по меньшей мере, от заявлений своих предшественников, между тем как смелый республиканец, высказывал свои самостоятельные мнения, не опасаясь ни парадоксов, ни нововведений. Впрочем, свобода Лабеона была стеснена строгостью его собственных выводов, и он разрешал согласно букве закона те самые вопросы, для объяснения которых его снисходительный соперник, ничем не стесняясь, принимал в руководство чувство справедливости, более согласное с здравым смыслом и с влечениями человечества. Если за приобретенную вещь вместо денег давали другой равноценный предмет, Капитон считал эту сделку за легальную продажу, а при определении совершеннолетия сообразовывался со степенью физического развития, не стесняясь установленным условием двенадцати- или четырнадцатилетнего возраста. Эта противоположность взглядов высказывалась и в сочинениях, и в поучениях двух ведущих правоведов; школы Капитона и Лабеона не прекращали своей закоренелой вражды со времен Августа до времен Адриана, и эти две школы были названы по именам двух самых знаменитых своих преподавателей – Сабина и Прокулия. Тем же партиям давали названия кассианцев и пегасианцев, но в силу какого-то странного обмена ролей народные интересы очутились в руках робкого Домицианова раба Пегаса, между тем как заступником за Цезарей выступил Кассий, гордившийся своим происхождением от убийцы-патриота. Вечный Эдикт в значительной мере разрешил разномыслие школ. Для этой важной работы император Адриан предпочел вождя сабинианцев; друзья монархии взяли верх; но умеренность Сальвия Юлиана мало-помалу примирила победителей с побежденными. Подобно современным философам, юристы времен Антонинов отвергали авторитет какого-либо наставника и брали из каждой системы те теории, которые находили самыми правдоподобными. Но их сочинения были бы менее объемисты, если бы их выбор делался более единодушно. Совесть судьи приводили в замешательство многочисленность и вескость разноречивых свидетельств, и для каждого из его приговоров, внушенных страстями или личными интересами, можно было найти оправдание в санкции какого-нибудь почтенного имени. Снисходительный Эдикт Феодосия Младшего освободил его от обязанности сравнивать и взвешивать противоречивые аргументы. Пять юристов – Гай, Папиниан, Павел, Ульпиан и Модестин – были назначены оракулами юриспруденции; их решения постановлялись большинством голосов; но, в случае их разномыслия, решающий голос был предоставлен высшей мудрости Папиниана.

Когда Юстиниан вступил на престол, реформа римской юриспруденции представлялась хотя и трудной, но неизбежной задачей. В течение десяти столетий бесконечное разнообразие законов и одинаково веских юридических мнений наполнило несколько тысяч сочинений, которых самый богатый человек не был в состоянии купить и которых самый способный человек не был в состоянии изучить. Добывать книги было нелегко, и судьи, жившие бедняками среди стольких богатств, были вынуждены решать дела по своему невежественному усмотрению. Подданным, жившим в греческих провинциях, не был знаком язык законов, от которых зависели их жизнь и состояние, а варварский диалект латинов они лишь слегка изучали в академиях Бейрутской и Константинопольской. В качестве воина, жившего в иллирийских лагерях, Юстиниан был с детства хорошо знаком с этим диалектом; в своей молодости он изучал юриспруденцию и, сделавшись императором, избрал самых ученых восточных юристов для того, чтобы они помогали своему государю в задуманной реформе. Теоретическим познаниям преподавателей содействовали практика адвокатов и опытность судей, а все предприятие воодушевлялось дарованиями Трибониана. Этот необыкновенный человек, бывший предметом стольких похвал и стольких порицаний, родился в Сиде, в Памфилии, и его гений, подобно гению Бэкона, усвоил все деловые и теоретические познания того времени. Трибониан писал и в прозе, и в стихах, выбирая самые разнообразные сюжеты, отличавшиеся и своей оригинальностью, и своей неясностью; он был автором двух панегириков Юстиниану, жизнеописания философа Феодота и сочинений о свойствах счастья и об обязанностях правительства; сверх того он издал каталог Гомера и двадцать четыре стихотворных размера, астрономические формулы Птолемея, перемены Луны, жилища планет и гармоническую систему мира. Будучи хорошо знаком с греческой литературой, он при этом владел и латинским языком; произведения римских юристов хранились и в его библиотеке, и в его голове, и он усердно изучал все, что открывало путь к богатствам и отличиям. Из звания адвоката при трибунале преторианских префектов он возвысился до почетных должностей квестора, консула и государственного чиновника; его красноречию и мудрости внимали на происходивших у Юстиниана совещаниях, а зависть утихала от его вежливого и приветливого обхождения. Обвинения в нечестии и в корыстолюбии запятнали добродетели или репутацию Трибониана. При дворе, зараженном ханжеством и религиозною нетерпимостью, главного чиновника обвиняли в тайном отвращении к христианской религии и полагали, что он придерживается тех же атеистических и языческих убеждений, которые, без достаточного основания, приписывались последним греческим философам. Его корыстолюбие было более ясно доказано и сильнее давало себя чувствовать. Если при заведовании правосудием он действительно подчинялся влиянию подарков, то мы видели такой же пример на Бэконе, его достоинства не могли искупать его подлости, если он унижал святость своей профессии и если законы ежедневно издавались, изменялись или отменялись из низких расчетов на его личную денежную выгоду. Когда в Константинополе вспыхнул мятеж, громкие требования народа и, быть может, справедливое его негодование были удовлетворены удалением Трибониана от должности; но квестору скоро возвратили его прежнее официальное положение и до самой своей смерти, то есть в течение двадцати с лишком лет, он пользовался милостями и доверием императора. За свою пассивную и почтительную покорность он был удостоен похвал от самого Юстиниана, который был так тщеславен, что не замечал, как часто эта покорность переходила в самую грубую лесть. Трибониан преклонялся перед добродетелями своего милостивого повелителя, находил, что земля не достойна такого монарха, и высказывал верноподданническое опасение, что Юстиниана, подобно Илии или Ромулу, вознесут на воздух и переселят живым в обитель вечного блаженства.



Если бы Цезарь довел до конца преобразование римского законодательства, его творческий гений, просвещенный размышлением и познаниями, дал бы миру правильную и самобытную систему юриспруденции. Что бы ни говорила лесть, восточный император не осмелился сделать из своего личного мнения основу правосудия; держа в своих руках всю законодательную власть, он обращался за помощью к прошлым временам и к чужим мнениям, и составленные им с таким тщанием компиляции охраняются авторитетом древних мудрецов и законодателей. Вместо статуи, вылитой с одного слепка, сделанного рукою художника, произведения Юстиниана представляют мозаичную работу из древних и дорогих, но слишком часто неподходящих один к другому обломков. На первом году своего царствования он поручил верному Трибониану и девяти ученым сотрудникам пересмотреть постановления его предшественников, изложенные со времен Адриана в Кодексах Грегория, Гермогена и Феодосия, очистить их от ошибок и противоречий, выбросить из них все, что устарело или оказывалось излишним, и выбрать из них мудрые и благотворные законы, всего более соответствующие установившейся в судах практике и пользе его подданных. Эта работа была исполнена в четырнадцать месяцев, а новые децемвиры, издавая свой труд в форме двенадцати книг, или таблиц, быть может, желали подражать своим знаменитым предшественникам. Новый Кодекс был почтен названием Кодекса Юстиниана и утвержден императорскою подписью; с него были сняты многочисленные копии руками нотариев и переписчиков; они были разосланы судьям европейских, азиатских, а впоследствии и африканских провинций, и эти законы империи были обнародованы у входов церквей в торжественные праздничные дни. Более трудная работа еще была впереди: предстояло извлечь общий принцип юриспруденции из решений и догадок, из вопросов и споров римских юристов. Семнадцати юристам, с Трибонианом во главе, император предоставил безусловную юрисдикцию над произведениями их предшественников. Если бы они исполнили его желание в десять лет, Юстиниан был бы доволен их усердием, а быстрое составление Дигеста, или Пандекта, в три года может быть предметом похвалы или порицания, смотря по достоинству труда. Из библиотеки Трибониана они выбрали сорок самых знаменитых юристов прошлых времен: из двух тысяч трактатов было сделано сокращение, уместившееся в пятидесяти томах, и было настоятельно обращено внимание потомства на то, что три миллиона строк, или сентенций, были доведены в этом извлечении до скромной цифры ста пятидесяти тысяч. Издание этого обширного труда появилось лишь через один месяц после Институций и действительно казалось вполне основательным, что элементы римской юриспруденции должны предшествовать Дигестам. Когда император одобрил их труды, он утвердил своею законодательною властью умозрения этих частных граждан; их комментарии на законы Двенадцати Таблиц, на Вечный Эдикт, на законы, изданные народом, и на декреты Сената заменили авторитет подлинного текста, и этот текст был отложен в сторону как бесполезная, хотя и почтенная, древняя святыня. Кодекс, Пандекты и Институции были публично признаны за легальную систему гражданской юриспруденции; на них одних позволено было ссылаться в судах, и их одних стали преподавать в академиях римской, константинопольской и бейрутской. Юстиниан сообщил сенату и провинциям свои вечные оракулы, а его гордость, прикрываясь благочестием, приписала довершение этого великого предприятия поддержке и внушениям Божества.

Так как император отклонил от себя честь и опасность оригинального произведения, то мы можем требовать от него только тех скромных достоинств, которые необходимы в компиляторе, – методы, умения выбирать и точности. В разнообразном сочетании идей трудно отдать основательное предпочтение которому-нибудь из них; но так как Юстиниан придерживался различной методы в трех своих произведениях, то есть основание полагать, что все три произведения дурно составлены, а что два из них негодны, можно утверждать положительно. При выборе старинных законов он, по-видимому, относился к своим предшественникам без зависти и с одинаковым вниманием; ряд этих законов не мог восходить далее Адрианова царствования, а введенное суеверием Феодосия стеснительное различие между язычеством и христианством было упразднено с общего согласия всего человеческого рода. Но юриспруденция Пандектов вставлена в рамки столетнего периода времени, который начинается изданием Вечного Эдикта и кончается смертью Александра Севера; юристам, жившим при первых Цезарях, редко предоставляется право голоса, и только три имени принадлежат ко временам республики. Любимец Юстиниана (на это делались настоятельные указания) боялся встретиться с лучом свободы и с важностью римских мудрецов. Трибониан осудил на забвение неподдельную и прирожденную мудрость Катона, Сцеволов и Сульпиция, а между тем обращался за помощью к людям, более сходным с ним самим по складу своего ума, к тем сирийцам, грекам и африканцам, которые стекались толпами к императорскому двору для того, чтобы изучать латинский язык как совершенно им чуждый и юриспруденцию как выгодную профессию. Впрочем, на чиновников Юстиниана была возложена работа не для удовлетворения любознательности антиквариев, а для пользы его подданных. Они должны были выбирать самые полезные и самые приемлемые из римских законов, а сочинения древних республиканцев, как бы они ни были интересны или превосходны, уже не могли быть приспособлены к новой системе нравов, религии и управления. Если бы наставники и друзья Цицерона еще были живы, наше беспристрастие, быть может, заставило бы нас сознаться, что, за исключением чистоты языка, их действительные достоинства были превзойдены школами Папиниана и Ульпиана. Наука правоведения медленно зреет вместе со временем и с опытностью, и преимущества, как относительно методы, так и относительно материалов, естественно, находятся на стороне позднейших писателей. Юристы, жившие в царствование Антонинов, изучали произведения своих предшественников; их философский ум смягчал свойственную древности суровость, упрощал формы судопроизводства и стоял выше зависти и предубеждений, свойственных соперничающим школам. Выбор авторитетов, вошедших в состав Пандектов, зависел от усмотрения Трибониана, но власть его государя не могла снять с него священную обязанность быть правдивым и точным. В качестве законодателя империи Юстиниан мог отвергать постановления Антонинов или считать мятежными свободные принципы, которых держались древние римские юристы. Но прошлое не может быть уничтожено рукою деспотизма, и император совершал обман и подлог, Когда извращал подлинность их текста, ставил их почтенные имена под выражениями и идеями своего раболепного царствования и пользовался своею властью для того, чтобы уничтожать достоверные копии, в которых были выражены их мнения. Сделанные Трибонианом и его сотрудниками перемены и вставки извиняют тем, что этого требовало однообразие; но их усилия оказались недостаточными, и над встречающимися в Кодексе и в Пандектах антиномиями, или противоречиями, новейшие юристы до сих пор упражняют свою терпеливость и догадливость.

Враги Юстиниана распространили не подкрепленный никакими свидетельствами слух, будто автор Пандектов обратил в пепел всю юриспруденцию древнего Рима из тщеславного убеждения, что она уже не может иметь практического применения или сделалась излишней. Император мог бы не принимать на себя этой гнусной роли и поручить невежеству и времени исполнение такого разрушительного намерения. До изобретения книгопечатания и фабрикации бумаги только богатые люди были в состоянии покупать труд переписчиков и нужные для переписки материалы, и по имеющимся данным можно рассчитать, что в ту пору цена книг была во сто раз выше теперешней. Копии медленно размножались и с осторожностью переделывались заново; жажда барышей побуждала нечестивых переписчиков выскабливать древний шрифт, так что Софокл или Тацит бывали вынуждены уступать свой пергамент требникам, проповедям и золотой легенде. Если такова была участь самых прекрасных созданий гения, то какой долговечности можно было ожидать от скучных и бесплодных произведений устарелой учености? Книги юридического содержания были интересны для немногих, а занимательны не были ни для кого; их ценность зависела от временной необходимости справляться с ними, и они навсегда предавались забвению с той минуты, как нововведения моды, превосходство достоинств или общественная власть делали их ненужными. В эпоху внутреннего спокойствия и учености, то есть в промежуток времени между Цицероном и последним из Антонинов, уже было понесено много потерь этого рода, и некоторые юристы, бывшие светилами школы или форума, были знакомы только любознательным людям, и то лишь по преданиям и по слухам. Триста шестьдесят лет беспорядков и упадка ускорили успехи забвения, и можно с полным основанием полагать, что из числа тех сочинений, в пренебрежении к которым обвиняли Юстиниана, многих уже нельзя было отыскать в восточных библиотеках. Копии с подвергнутых реформатором опале произведений Папиниана или Ульпиана не считались достойными интересовать потомство; законы Двенадцати]таблиц и преторианские эдикты мало-помалу исчезли, а памятники древнего Рима были оставлены в пренебрежении или уничтожены завистью и невежеством греков. Даже Пандекты с трудом и с опасностью уцелели от этого всеобщего кораблекрушения, и критика решила, что имеющиеся на Западе издания и рукописи произошли от одного оригинала. Этот оригинал был списан в Константинополе в начале седьмого столетия; благодаря случайностям войны и торговли он попал сначала в Амальфи, потом в Пизу, и затем во Флоренцию, а теперь хранится как святыня в старинном дворце республики.

Всякий преобразователь прежде всего заботится о том, чтобы после него не было сделано новых преобразований. Чтобы сохранить во всей его чистоте текст Пандектов, Институций и Кодекса, было строго запрещено употребление численных знаков и сокращений, и так как Юстиниан не позабывал, что Вечный Эдикт совершенно исчез под грудой комментариев, то он объявил, что будет наказывать за подлог тех опрометчивых юристов, которые осмелятся перетолковывать или извращать волю своего государя. Ученикам Аккурсия, Бартола или Куяциуса пришлось бы сознаться во множестве преступлений, если бы они не осмелились оспаривать присвоенное императором право стеснять и власть его преемников, и прирожденную свободу человеческого ума. Но император не был в состоянии сдерживать своего собственного непостоянства, и в то время, как он хвастался тем, что, подобно Диомеду, превращает медь в золото, он пришел к убеждению, что необходимо очистить это золото от примеси менее ценной лигатуры. Не прошло шести лет со времени издания кодекса, когда он сознался в несовершенстве своего труда, приступив к новому и более тщательному изданию того же произведения, которое он обогатил двумястами изданными им самим законами и пятьюдесятью разрешениями самых неясных и самых сложных юридических вопросов. Каждый год или, по словам Прокопия, каждый день его продолжительного царствования был отмечен каким-нибудь юридическим нововведением. Многие из его постановлений были отменены им самим; многие другие были уничтожены его преемниками, а иные вышли из употребления с течением времени; но шестнадцать Эдиктов и сто шестьдесят восемь Новелл были помещены в подлинном сборнике гражданской юриспруденции. В глазах философа, стоявшего выше предрассудков своей профессии, эти беспрестанные и большею частью мелочные перемены могут быть объяснены только продажностью монарха, не стыдившегося торговать своими мнениями и своими законами. Тайный историк действительно и точен, и горяч в своих обвинениях; но он приводит только один факт, который можно приписать столько же благочестию, сколько корыстолюбию Юстиниана. Один богатый ханжа завещал все свое состояние в пользу Эмезской церкви, а ценность этого состояния очень увеличилась от того, что какой-то ловкий мошенник подписал именами самых богатых сирийцев долговые обязательства и обещания денежных уплат. Сирийцы стали ссылаться на установленную законом тридцати- или сорокалетнюю давность; но их доводы были ниспровергнуты обратно действующим законом, назначавшим для исковых взысканий в пользу церкви столетний срок; этот Эдикт мог сделаться источником стольких несправедливостей и затруднений, что он был отменен в то же царствование, после того как исполнил в приведенном случае свое назначение. Если бы беспристрастие и дозволяло оправдывать самого императора и возложить ответственность за корыстные мотивы на его жену и на его любимцев, все-таки одно подозрение в столь гнусном пороке должно пятнать достоинство его узаконений, и защитники Юстиниана должны сознаться, что, каков бы ни был мотив такого легкомыслия, оно недостойно ни законодателя, ни мужчины.

Монархи редко нисходят до того, чтобы принимать на себя роль наставников своих подданных, и Юстиниан заслуживает некоторой похвалы за то, что, по его приказанию, пространная система была обращена в краткий и элементарный трактат. Между различными Институциями римского права, Институции Гая были самыми популярными и на Востоке, и на Западе, а их кредит может быть принят за доказательство их достоинства. Именно их выбрали императорские делегаты Трибониан, Феофил и Дорофей, а свободу и нравственную чистоту века Антонинов прикрыли самыми грубыми материалами развращенного века. Этот том, подготовлявший юношество римское, константинопольское и бейрутское к постепенному изучению Кодекса и Пандектов, до сих пор дорог и для историка, и для философа, и для судьи. Юстиниановы Институции разделяются на четыре книги: они, не без некоторой правильности метода, переходят от I. Лиц к II. Вещам и от вещей к III. Действиям, а статья IV о Личных обидах заканчивается принципами Уголовного Права [1].

1. Различие рангов и лиц есть самая твердая основа смешанного и ограниченного управления. Во Франции остатки свободы охраняются мужеством, почетными отличиями и даже предрассудками пятидесяти тысяч дворян. Двести семейств, права которых переходят в прямой нисходящей линии, образуют вторую ветвь английского законодательного собрания, поддерживая конституционное равновесие между королем и общинами. Отличия, отделявшие патрициев от плебеев, иностранцев от подданных, поддерживали существование аристократии в Генуе, Венеции и древнем Риме. Полное равенство людей есть тот пункт, на котором сходятся две крайности – демократия и деспотизм, так как величие и монарха, и народа было бы унижено, если бы кто-либо возвысился над уровнем своих со-рабов или своих со-граждан. Во времена упадка римского владычества республиканские почетные отличия были мало-помалу уничтожены и Юстиниан сознательно или инстинктивно завершил переход к безыскусственным формам абсолютной монархии. Император не был в состоянии искоренить того уважения, с которым народ всегда относится к обладанию унаследованными богатствами и к памяти славных предков. Он находил удовольствие в том, что награждал своих командиров, должностных лиц и сенаторов титулами и увеличением жалованья; а его непрочное милостивое расположение переносило некоторые лучи их блестящего положения на их жен и детей. Но в глазах закона все римские граждане были равны и все подданные империи были римскими гражданами. Это когда-то неоценимое звание было унижено до того, что сделалось устарелым и пустым названием. Голос римлянина уже не участвовал в издании его законов или в назначении годичных представителей его власти; его конституционные права могли бы стеснять самовластие повелителя, и выходивших из Германии и Аравии отважных искателей приключений стали облекать той гражданскою и военною властью, которою в былые времена только граждане могли пользоваться над завоеваниями своих предков. Первые Цезари строго соблюдали различие между благородным и рабским происхождением, которое определялось общественным положением матери, и беспристрастие законов бывало удовлетворено, если можно было удостоверить, что она была свободна хоть только в течение одного мгновения между зачатием и разрешением от бремени. Рабы, отпущенные на волю великодушным владельцем, немедленно вступали в средний класс libertini, или вольноотпущенников; но они никогда не освобождались от обязанности повиновения и признательности: каковы бы ни были плоды их трудолюбия, к их патрону и к его семейству переходила по наследству третья часть их состояния и даже все состояние, если они умирали бездетными и не оставляли завещания. Юстиниан оставил неприкосновенными права патронов, но он снял клеймо с двух низших разрядов вольноотпущенников: всякий, переставши быть рабом, становился, без всяких оговорок или отсрочек, гражданином, и в конце концов всемогущество императора стало создавать или предполагать благородство происхождения, в котором отказала натура. Он окончательно отменил все ограничения касательно возраста и числа отпускаемых на волю и касательно соблюдения различных формальностей – ограничения, которые были введены в старину для того, чтобы воспрепятствовать злоупотреблениям и слишком быстрому размножению нищих римлян, и вообще дух его законов способствовал уничтожению домашнего рабства. Впрочем, в восточных провинциях во времена Юстиниана еще было множество рабов, родившихся или купленных на служение своим господам, а их цена, восходившая от десяти золотых монет до семидесяти, определялась их возрастом, крепостью телосложения и образованием. Но влияние правительства и религии постоянно уменьшало тягость этого зависимого положения, и подданный империи уже не мог гордиться своею абсолютною властью над жизнью и благосостоянием своих рабов.

Закон природы научает почти всех животных лелеять и воспитывать их детенышей. Закон рассудка внушает людям признательность и сыновнюю преданность. Но исключительное, безусловное и вечное владычество отца над его детьми составляет особенность римской юриспруденции и, как кажется, ведет свое начало с основания города. Отцовскую власть установил или подкрепил сам Ромул, и после трехсотлетнего опыта она была занесена на четвертую таблицу децемвиров. На форуме, в сенате или в лагере взрослый сын римского гражданина пользовался публичными и личными правами человека, а в доме своего отца он был не более как вещью, принадлежавшей в силу закона к одному разряду с движимостью, рогатым скотом и рабами, которых своенравный владелец мог отчуждать или уничтожать, не подвергаясь за это ответственности ни перед каким земным судилищем. Та же самая рука, которая давала ему дневное пропитание, могла обратно отбирать этот добровольный дар, и все, что сын приобретал трудом или удачей, немедленно присоединялось к собственности отца. Похищенную собственность – все равно, шла ли речь о похищении его волов или его детей – отец отыскивал одним и тем же способом, предъявлял иск о краже, а если те или другие провинились в том, что перешли за границу чужого владения, то от произвола отца зависело или уплатить вознаграждение за убытки, или уступить обиженной стороне провинившееся животное. Под влиянием нищеты или корыстолюбия глава семейства мог располагать своими детьми точно так же, как располагал своими рабами. Но положение раба было гораздо более выгодно, так как первое manumissio возвращало ему утраченную свободу; напротив того, сына возвращали в подобном случае жестокосердому отцу; он мог быть отдан в рабство и во второй и в третий раз и только после троекратной продажи и троекратного отпущения на волю он освобождался от отцовской власти, которая была столько раз употреблена во зло. За действительные или мнимые проступки своих детей отец мог наказывать их по своему усмотрению бичеванием, тюремным заключением, ссылкой или отправкой в деревню, для того чтобы они работали там в цепях вместе с самыми низкими из его слуг. Отцовское достоинство было вооружено даже правом жизни и смерти, и примеры кровавой расправы, иногда вызывавшей похвалы, но никогда не подвергавшейся наказанию, можно найти в римских летописях до времен Помпея и Августа. Ни возраст, ни ранг, ни консульское звание, ни почести триумфа не снимали с самого знаменитого гражданина уз сыновней покорности; его собственное потомство входило в состав семьи их общего предка, а усыновление давало не менее священные и не менее суровые права, чем те, которые были основаны на происхождении. Римские законодатели без всякого страха, хотя и не без опасности вызвать злоупотребления, возлагали безграничное доверие на чувства отцовской любви, а этот гнет смягчала уверенность, что каждое поколение будет в свою очередь пользоваться страшными правами отца и властелина.

Первое ограничение отцовской власти приписывают справедливости и человеколюбию Нумы, и девушка, выходя замуж за свободного человека с согласия его отца, была ограждена от позора сделаться женою раба. В первые века, когда соседние жители Лациума и Тусции теснили городское население и нередко доводили его до голода, продажа детей могла быть явлением нередким; но так как закон не дозволял римлянину покупать свободу своих сограждан, то вследствие завоеваний республики рынок этого рода должен был мало-помалу совершенно опустеть и эта торговля должна была прекратиться. Наконец, сыновьям было предоставлено неполное право собственности, и юриспруденция Кодекса и Пандектов установила его в трех видах: profecticius, adventicius и professionalis. Когда отец что-либо уделял своим детям, он предоставлял им лишь право пользования, но удерживал за собою безусловное право собственности; однако, если его имущество поступало в продажу, детская доля не шла на удовлетворение кредиторов в силу благоприятного для детей истолкования закона. Все, что приобреталось путем вступления в брак, дара или наследования в боковой линии, считалось собственностью сына; но если отец не был положительно устранен, ему принадлежало право пользования в течение всей его жизни. Было признано благоразумным и справедливым, чтобы легионер, получивший в награду за свои воинские доблести часть отнятой у неприятеля добычи, самостоятельно владел ею и отказывал ее по завещанию кому пожелает; тот же принцип был по аналогии распространен на доходы, доставляемые какой-либо либеральной профессией, на жалованье за государственную службу и на священные щедроты императора или императрицы. Жизнь гражданина была менее подвержена злоупотреблениям отцовской власти, чем его состояние. Однако его жизнь могла быть препятствием для удовлетворения личных интересов и страстей порочного отца; те же самые преступления, которые происходили от нравственной испорченности времен Августа, оскорбляли существовавшие в ту пору понятия о человеколюбии, и жестокосердый Эриксон, забивший своего сына до смерти, был спасен императором от справедливой ярости народной толпы. Римский отец был принужден отказаться от владычества над детьми как над рабами и должен был ограничиться ролью степенного и умеренного судьи. Присутствие и личное мнение Августа утвердили приговор об изгнании, постановленный над Арием за то, что он совершил преднамеренное убийство, пользуясь своею отцовскою властью. Адриан сослал на далекий остров ревнивого отца, который, подобно разбойнику, воспользовался охотой для того, чтобы убить юношу, находившегося в кровосмесительной любовной связи с своей мачехой. Юрисдикция частных людей претит духу монархии; отец еще раз снизошел с своего положения и вместо того, чтобы быть судьей, должен был удовольствоваться ролью обвинителя, а Александр Север приказал судьям выслушивать его жалобы и приводить в исполнение его приговоры. Он уже не мог лишить сына жизни, не подвергаясь обвинению и наказанию как убийца, а Константин окончательно подверг его тем наказаниям за смертоубийство, от которых он был избавлен законом Помпея. Такое же покровительство было оказано всем возрастам детей, и рассудок должен одобрять человеколюбие Павла, признавшего убийцей того отца, который удавил своего новорожденного ребенка, уморил его голодом, бросил его или принес в публичное место для того, чтобы возбудить то сострадание, которого сам не чувствовал. Впрочем, обыкновение выставлять детей в публичных местах было очень распространенным и закоренелым пороком древности; оно иногда предписывалось, часто дозволялось и почти всегда оставалось безнаказанным у тех народов, которые никогда не имели римских понятий об отцовской власти, а обращающиеся к человеческому сердцу драматические писатели равнодушно описывают народный обычай, который оправдывали ссылкой на бережливость и на сострадание. Если отец был в состоянии заглушить свои собственные чувства, он мог избежать если не порицания законов, то по меньшей мере установленного ими наказания, и Римская империя обагрялась кровью детей до тех пор, пока эти убийства не были внесены Валентинианом и его соправителями в текст и в душу Корнелиева закона. Наставления юриспруденции и христианства не были в состоянии искоренить это бесчеловечное обыкновение до тех пор, пока их мягкое влияние не было подкреплено страхом смертной казни.

Опыт доказал, что дикари обыкновенно бывают тиранами женского пола и что положение женщины улучшается по мере того, как улучшаются условия общественной жизни. Ликург отложил заключение браков до более зрелого возраста в надежде, что от этого будут родиться более здоровые дети, а Нума дозволил женщинам выходить замуж с двенадцатилетнего возраста для того, чтобы муж мог по своему вкусу воспитать непорочную и послушную девушку. По древнему обычаю, жених покупал свою невесту у ее родителей, а она совершала coemptio, то есть покупала за три медных монеты право вступить в дом жениха и пользоваться покровительством его домашних богов. Жрецы приносили в жертву богам плоды в присутствии десяти свидетелей; супруги оба садились на одну и ту же баранью кожу; они вкушали соленого пирога, сделанного из far или пшена, и эта confarreatio, свидетельствовавшая о том, чем в древности питались в Италии, служила эмблемой их мистического союза – и духовного, и телесного. Но этот союз был для женщины и тяжелым, и неравноправным, и она отказывалась от отцовского имени и от отцовских пенатов для того, чтобы поступить в новое рабство, лишь приукрашенное названием удочерения. Легальная фикция, и не остроумная, и не изящная, придавала матери семейства (таково было ее настоящее название) характер сестры ее собственных детей и дочери ее супруга или господина, который был облечен отцовскою властью во всей ее полноте. По своему усмотрению или по своему капризу он или одобрял, или порицал, или подвергал наказанию ее поступки; он имел право жизни и смерти и в случаях прелюбодеяния или пьянства мог постановлять на этом основании приговоры. Чтобы она ни приобрела или ни наследовала, все обращалось в исключительную собственность ее господина и положение женщины как вещи, а не как личности, было так ясно установлено, что в случае утраты подлинного документа на нее можно было предъявлять свои права, как и на всякую движимость, на основании продолжавшегося целый год пользования и обладания ею. Римский супруг исполнял по склонности супружеские обязанности, которые были с такой точностью определены афинскими и иудейскими законами; но так как многоженство не допускалось, то он никогда не мог разделять своего ложа с более красивой или более симпатичной подругой.

После того как Рим одержал верх над Карфагеном, римские матроны пожелали пользоваться со всеми наравне теми благами, которые доставляла свободная и богатая республика; их желания были исполнены снисходительными отцами и любовниками, и суровость цензора Катона безуспешно пыталась воспротивиться их честолюбивым замыслам. Они устранили торжественные обряды, совершавшиеся при старинных бракосочетаниях, заменили годичную давность трехдневным отсутствием и стали подписывать более выгодные и более ясные условия супружеского договора, не утрачивая ни своего прежнего имени, ни своей независимости. С мужем они разделяли пользование своим личным состоянием, но право собственности удерживали за собою; расточительный муж не мог ни отчуждать состояния жены, ни закладывать; недоверчивость законодательства запрещала супругам взаимные подарки, а дурное поведение одного из них могло служить поводом для иска о краже лишь под другим названием. При таких нестеснительных и добровольных договорах религиозные и гражданские обряды уже не имели существенного значения, а для лиц одинакового ранга их жизнь под одною кровлей считалась достаточным доказательством того, что они состояли между собою в браке. Достоинство брака было восстановлено христианами, полагавшими, что источником для всех духовных благ служат молитвы верующих и благословение священника или епископа. Происхождение этого священного установления, его законная сила и налагаемые им обязанности были регулированы традицией синагоги, правилами Евангелия и постановлениями вселенских и провинциальных соборов, а совесть христиан держали в страхе церковные декреты и кары. Однако Юстиниановы судьи не были подчинены авторитету церкви: император сообразовывался с мнениями неверующих юристов древности, и при выборе помещенных в Кодексе и в Пандектах законов о браке были приняты в руководство земные понятия о справедливости, политические соображения и природная свобода лиц обоего пола.

Кроме согласия обеих сторон, составляющего существенную принадлежность всякого правильного договора, для римского брака требовалось предварительное одобрение со стороны родителей. В силу некоторых позднейших законов отца можно было принудить давать достигшей зрелого возраста дочери средства существования; но даже его умопомешательство не всегда устраняло необходимость его согласия на ее брак. Поводы, считавшиеся у римлян достаточными для расторжения браков, не всегда были одинаковы; но обязательная сила самых торжественных брачных обрядов и даже самой confarreatio всегда могла быть уничтожена совершением обрядов противоположного направления. В первые века римской истории отец семейства мог продавать своих детей, а его жена принадлежала к числу этих детей; этот домашний верховный судья мог осуждать ее на смерть или, из милосердия, удалять ее от своего ложа и из своего дома; но рабство несчастной женщины было безысходно и вечно, если он сам не желал воспользоваться правом развода ради своего собственного удобства. Добродетель римлян была предметом самых горячих похвал, оттого что они не пользовались этим соблазнительным правом в течение пятисот с лишком лет, но этот же самый факт ясно доказывает, как были неравны условия связи, в которой раба не имела возможности отделаться от своего тирана, а тиран не имел желания выпустить на волю свою рабу. Когда римские матроны сделались равными и добровольными подругами своих мужей, были введены новые законы и брак стали расторгать, подобно всякому другому товариществу, вследствие отказа одного из соучастников. В течение трех столетий благосостояния и нравственной распущенности этот принцип получил широкое применение и вызвал пагубные злоупотребления. Страсти, личные интересы и прихоть ежедневно могли служить мотивами для расторжения браков; требование развода можно было заявить словом, телодвижением, уведомлением через посланца, письмом и устами вольноотпущенника, и самая нежная из человеческих связей была низведена до временного сожития ради денежных выгод или удовольствия. Лица обоего пола терпели унижение и вред от таких порядков; непостоянная в своих привязанностях супруга переносила свое состояние в другую семью, оставляя на руках своего последнего мужа многочисленных детей, которые, быть может, не были его собственными детьми; женщина, вступившая в семью, когда была красивой девушкой, нередко оставалась в старости и без средств существования, и без друзей; но нежелание римлян исполнять требования Августа о заключении браков служат достаточным доказательством того, что действовавшие в ту пору постановления были всего менее благоприятны для мужчин.

Для некоторых благовидных теорий служит опровержением этот свободный и всесторонний опыт, доказывающий нам, что свобода развода не доставляет счастья и не располагает к добродетели. Легкость, с которой можно расходиться, совершенно уничтожает взаимное доверие и разжигает всякую ничтожную ссору; тоща различие между мужем и посторонним мужчиной так легко уничтожается, что может быть еще легче совсем позабыто, и та матрона, которая в течение пяти лет могла восемь раз перейти из объятий одного супруга в объятия другого, должна была утратить всякое уважение к своему собственному целомудрию. Недостаточные средства исцеления выступали мешкотными и запоздалыми шагами вслед за быстрым развитием этого недуга. В древней религии римлян была особая богиня для того, чтобы выслушивать жалобы и примирять супругов; но ее название Viriplaca, укротительница мужей, слишком ясно доказывает, с которой стороны всегда ожидали покорности и раскаяния. Всякий поступок гражданина подлежал суду цензоров; от первого пожелавшего воспользоваться правом развода они требовали объяснения причин такого образа действий; а один сенатор был лишен этого звания за то, что отослал назад еще остававшуюся девственницей супругу без ведома или без одобрения своих друзей. Всякий раз, как возникал процесс из-за возвращения приданого, претор, в качестве стража справедливости, рассматривал обстоятельства дела и личные свойства тяжущихся и осторожно наклонял весы правосудия на сторону того, кто был невинен и обижен. Август, соединявший в своем лице и цензора, и претора, усвоил их различные способы сдерживать или карать своевольные разводы. Для того чтобы этот торжественный и зрело обдуманный акт имел законную силу, стали требовать присутствия семи свидетелей из римлян: если муж провинился перед женой, то вместо двухлетней отсрочки от него стали требовать возвращения приданого или немедленно, или в течение шести месяцев; если же он мог доказать, что его жена нарушила свой долг, то она искупала свою вину или ветреность утратой шестой или восьмой части своего приданого. Христианские монархи впервые установили законные мотивы для разводов между частными людьми; их постановления со времен Константина до времен Юстиниана, по-видимому, колебались в выборе между господствовавшими в империи обычаями и желаниями церкви, и автор Новелл слишком часто вносит перемены в юриспруденцию Кодекса и Пандектов. В силу самых строгих законов жена должна была выносить сожительство с игроком, пьяницей или распутником, если только он не совершал ни человекоубийства, ни отравления, ни святотатства, в каковых случаях брак, как казалось бы, мог бы быть расторгнут рукою палача. Но священное право мужа неизменно поддерживалось для того, чтобы позор прелюбодеяния не пал на его имя и на его семейство: список смертных грехов со стороны и мужа, и жены то сокращался, то расширялся последующими постановлениями, и было решено, что неизлечимая импотенция, продолжительное отсутствие и поступление в монастырь отменяют супружеские обязанности. Кто заходил за пределы того, что разрешалось законом, подвергался разнообразным и тяжелым наказаниям. У женщины отбирали ее состояние и ее украшения, не исключая даже шпилек, которые она носила в волосах; если мужчина принимал в свое брачное ложе новую невесту, то ее состояние могло быть законным образом отобрано покинутой женой. Конфискация имущества иногда заменялась денежным штрафом; к штрафу иногда присовокупляли ссылку на какой-нибудь остров или заключение в монастырь; обиженная сторона освобождалась от брачных уз, но обидчик лишался на всю жизнь или на известное число лет права снова вступать в брак. Преемник Юстиниана уступил просьбам своих несчастных подданных и восстановил свободу развода по взаимному согласию; юристы [2] были на этот счет все одного мнения; богословы расходились в своих взглядах, а двусмысленное слово, в котором выражено учение Христа, поддается под всякое толкование, какого только могла бы пожелать мудрость законодателя.

Свобода любви и брака ограничивалась у римлян и натуральными, и гражданскими препятствиями. Инстинкт, который, как кажется, можно назвать и врожденным, и всеобщим, воспрещает кровосмесительную связь между родителями и детьми во всем бесконечном ряде восходящих и нисходящих поколений. Касательно боковых линий родства натура равнодушна, рассудок молчит, а обычаи и разнообразны, и произвольны. В Египте брак между братом и сестрой допускался без колебаний и без ограничений; спартанец мог жениться на дочери своего отца, афинянин – на дочери своей матери, а брак дяди с племянницей считался в Афинах за счастливый союз между любящими друг друга родственниками. Светские законодатели римлян никогда не умножали запрещенных степеней родства под влиянием своих личных интересов или суеверий; но они непреклонно запрещали брак между сестрами и братьями, колебались на счет того, не следует ли распространить то же запрещение на браки между двоюродными братьями и сестрами, признавали отеческий характер за дядями и тетками и усматривали в свойстве и в усыновлении сходство с кровными узами. В силу гордых республиканских принципов в законный брак могли вступать только свободные граждане; для супруги сенатора требовалось знатное или, по меньшей мере, благородное происхождение; но кровь царей никогда не могла смешиваться путем законного бракосочетания с кровью римлянина, а звание иностранок низвело Клеопатру и Беренику до положения наложниц Марка Антония и Тита. Однако, как бы ни было оскорбительно такое название для достоинства этих восточных цариц, оно не могло быть применено к их нравам без некоторой снисходительности. Наложница – в том строгом смысле слова, в каком его понимали юристы, – была женщина рабского или плебейского происхождения и единственная верная подруга римского гражданина, жившего в безбрачии. Ее скромное положение было ниже почетного положения жены и выше позорного положения проститутки; оно было признано и одобрено законами, а со времен Августа до десятого столетия эти второстепенные браки были в большом ходу и на Западе, и на Востоке, и скромным добродетелям наложницы нередко оказывалось предпочтение перед пышностью и наглостью знатной матроны. Оба Антонина, эти лучшие из монархов и людей, наслаждались семейными привязанностями именно в связях этого рода, а их примеру следовали те граждане, которые тяготились безбрачием, но не желали вступать в неравные браки. Если у них являлось желание усыновить своих незаконных детей, это превращение совершалось путем бракосочетания с той подругой, плодовитость и верность которой уже были испытаны. Но родившиеся от наложницы дети отличались этим эпитетом незаконных от тех, которые были плодом прелюбодеяния, проституции и кровосмешения и за которыми Юстиниан неохотно признавал право на пропитание, и только эти незаконные дети могли получать шестую часть наследства, оставшегося после того, кто считался их отцом. По строгому смыслу закона побочные дети получали имя и положение матери и, смотря по тому, чем была мать, поступали в разряд или рабов, или иностранцев, или граждан. А тех детей, которых не принимала в свою среду никакая семья, государство принимало, без всяких порицаний, под свое попечение.

Отношения между опекуном и находящимся под опекою малолетним, или, как выражались римляне, между tutor’oм и pupillus’oм, служат содержанием для множества титулов в Институциях и в Пандектах, но по своему характеру очень несложны и однообразны. И личность, и собственность сироты всегда вверялись охране какого-нибудь надежного доброжелателя. Если отец, умирая, не сделал выбора, то агнаты, или ближайшие родственники с отцовской стороны, считались естественными опекунами; афиняне опасались отдавать ребенка под власть того, кому была бы особенно выгодна его смерть; но в римской юриспруденции признавалось за аксиому, что бремя опекунства всегда должно падать на тех, кого ожидают выгоды наследования. Если отец не назначил опекуна и не было налицо ни одного единокровного родственника, обязанного принять на себя это звание, то опекун назначался претором или наместником [3] провинции. Но тот, кого они назначали на эту общественную должность, имел законное право отказаться, ссылаясь на умопомешательство или на потерю зрения, на свое невежество или на свою неспособность, на старую вражду или на противоположность интересов, на многочисленность своих собственных детей или на принятые прежде того другие опекунские обязанности и, наконец, на льготы, установленные в пользу судей, юристов, докторов [4] и профессоров для того, чтобы они не прерывали своих полезных занятий. Пока малолетний не был в состоянии сам за себя говорить и думать, его представителем считался опекун, власть которого оканчивалась, когда опекаемый достигал совершеннолетия. Никакой акт, совершенный без согласия опекуна, не мог связывать опекаемого в ущерб его интересам, хотя и мог связывать других в том, что клонилось к его личной выгоде. Едва ли нужно к этому добавлять, что опекун нередко представлял залог и всегда подвергался отчетности и что при недостатке усердия или добросовестности он подвергался гражданской и чуть ли не уголовной ответственности за нарушение своих священных обязанностей.

Юристы непредусмотрительно определили возраст совершеннолетия четырнадцатью годами; но так как умственные способности развиваются более медленно, чем физические, то на попечителя возлагали обязанность охранять состояние римских юношей от их собственной неопытности и от их пылких страстей. Такие кураторы первоначально назначались претором для того, чтобы охранять семьи от разорения, в которое их мог вовлечь мот или безумец, а впоследствии закон стал требовать таких же порук в действительности актов, совершенных малолетними, пока эти последние не достигали двадцатипятилетнего возраста. Женщины были осуждены на вечную зависимость от своих родителей, мужей или опекунов, так как предполагалось, что пол, созданный для того, чтобы нравиться и повиноваться, никогда не достигал возраста рассудка и опытности. Таков, по крайней мере, был суровый и высокомерный дух древнего закона, который уже успел мало-помалу смягчиться до вступления на престол Юстиниана.

II. Для первоначального права собственности могут служить оправданием лишь случайность или личный труд, благодаря которым впервые произошло завладение, и философия юристов благоразумно утверждает его именно на этом фундаменте. Дикарь, выдалбливающий дерево, вставляющий заостренный камень в деревянную рукоятку или прикрепляющий тетиву к гибкому суку, становится по праву собственником челнока, лука или топора. Материалы принадлежали всем, но ему одному принадлежит та новая их форма, на которую он потратил свое время и свое нехитрое искусство. Его проголодавшиеся товарищи не могут, без сознания своей собственной несправедливости, отнять у охотника лесную дичь, которую он поймал или убил благодаря своей личной физической силе или ловкости. Если его предусмотрительная заботливость заготовляет для будущего и размножает ручных животных, способных по своей природе приучаться к послушанию, то он навсегда приобретает право распоряжаться их приплодом, который обязан своим существованием ему одному. Если он огораживает и возделывает поле для их прокормления и для своего собственного, бесплодная пустыня превращается в плодородную землю; посев, удобрение и работа создают новую ценность, и собранная в поте лица жатва служит наградой за труды целого года. При всех следующих фазах общественной жизни и охотник, и пастух, и землепашец могут отстаивать свои владения двумя мотивами, перед которыми невольно должен преклоняться человеческий рассудок, что все, чем они пользуются, есть плод их собственного трудолюбия и что тот, кто завидует их благополучию, может приобрести такие же блага, приложив к делу такое же старание. Таковы могут быть на самом деле причины свободы и достатка маленькой колонии, случайно поселившейся на плодоносном острове. Но число колонистов увеличивается, между тем как занятое ими пространство остается таким, каким было; смелые и хитрые люди захватывают те права, которые составляют общее наследственное достояние всего человеческого рода; недоверчивые владельцы окружают каждое поле и каждый лес межами, и римской юриспруденции принадлежит та заслуга, что она признала право на живущих на земле и в воде диких животных за теми, кто прежде всех завладел ими. При постепенном переходе от первоначальной справедливости к окончательной несправедливости шаги не слышны, оттенки почти не заметны и абсолютная монополия наконец утверждается на положительных законах и на искусственных доводах. Только деятельный и ненасытный принцип себялюбия способен удовлетворять требования роскоши и оплачивать труд промышленника, а лишь только вводятся гражданское управление и исключительная собственность, они делаются необходимыми для существования человеческого рода. За исключением странных спартанских учреждений, самые мудрые законодатели считали аграрный закон неосновательным и опасным нововведением. У римлян громадное неравенство состояний далеко выходило из границ, указанных сомнительной традицией и устарелым законом, той традицией, что самым бедным приверженцам Ромула было дано по два югера [5] в вечную наследственную собственность, и тем законом, что земельная собственность самого богатого гражданина не могла превышать пятисот югеров, или трехсот двенадцати акров. Вначале римская территория состояла только из нескольких миль лесов и лугов вдоль берегов Тибра, а обмен домашних продуктов ничего не мог прибавлять к этому национальному основному капиталу. Но чужое или неприятельское добро могло законным образом переходить в руки того, кто прежде всех завладел им; город стал обогащаться благодаря выгодному занятию войной, и кровь его сыновей была единственной ценой, уплаченной за взятых у Вольсков баранов, за вывезенных из Британии рабов и за драгоценные камни и золото, добытые из азиатских царств. На языке древней юриспруденции, который извратился и был позабыт до времен Юстиниана, эта добыча называлась manceps, или mancipium, то есть захваченные руками, а всякий раз, как она продавалась или эмансипировалась у покупатель требовал удостоверения, что она первоначально была собственностью врага, а не кого-либо из сограждан. Гражданин мог утратить свои права на то, что ему принадлежало, только путем явного отречения, но нелегко было предположить такое отречение от ценной собственности. Впрочем, по законам Двенадцати таблиц, давность одного года для движимого имущества и двух лет для недвижимого уничтожала права прежнего владельца, если настоящий владелец приобрел их путем правильной сделки от такого лица, которое он считал законным собственником. Членам маленькой республики лишь в редких случаях могла причинять вред такая сознательная несправедливость, в которой не было ни малейшей примеси обмана или насилия; но установленные Юстинианом разнообразные сроки трехлетней, десятилетней и двадцатилетней давности были более пригодны для обширной империи. Только при назначении сроков давности юристы делали различие между недвижимой собственностью и движимой, а их общее понятием о собственности было понятие о простом, однообразном и безусловном владении. Зависящие отсюда исключения о постоянном или временном пользовании и о сервитутах, которые налагались в пользу соседа на земли и дома, подробно изложены учеными-правоведами. А изменения, которым подвергается право собственности от смешения, разделения или перерождения веществ, исследованы с метафизической тонкостью теми же юристами.

Личное право первого собственника должно прекращаться его смертью; но оно продолжается, без всякой видимой перемены, в его детях, которые были помощниками в его трудах и участниками в приобретении его состояния. Этот натуральный порядок наследования охранялся законодателями всех стран и всех веков, и благодаря ему отец предпринимает медленные и не скоро вознаграждаемые улучшения в сладкой надежде, что длинный ряд его потомков будет пользоваться плодами его трудов. Принцип перехода собственности по наследству был признан повсюду, но порядок этого перехода изменялся сообразно с удобствами или с прихотями, с духом национальных учреждений или с каким-нибудь инцидентом, возникшим из обмана или насилия. Римская юриспруденция уклонилась от природного равенства, по-видимому, гораздо менее, чем учреждения иудейские, афинские и английские. После смерти гражданина все его потомки, еще не высвободившиеся из-под отцовской власти, призывались к наследованию его собственности. Оскорбительная привилегия первородства была неизвестна; оба пола были поставлены на одном уровне; все сыновья и все дочери имели право на равную часть отцовского достояния; а если один из сыновей не мог участвовать в разделе наследства вследствие преждевременной смерти, то оставшиеся в живых его дети считались его представителями и делили между собой его часть. Когда пресекалось потомство в прямой нисходящей линии, право наследования переходило в боковые линии. Юристы перечисляют степени родства, восходя от последнего собственника к общему прародителю и нисходя от общего прародителя к ближайшему наследнику; мой отец принадлежит к первой степени родства, мой брат – ко второй, его дети – к третьей, а остальные степени нетрудно дорисовать воображением или проследить по какой-нибудь генеалогической таблице. При этом исчислении степеней соблюдалось одно различие, имевшее существенную важность в римском законодательстве и даже в римских государственных учреждениях; агнаты, или лица, принадлежащие к мужской линии, призывались к равному участию в дележе наследства сообразно со степенью родства; но женщина не могла передавать другим никаких законных прав на наследство, и законы Двенадцати Таблиц не признавали наследственных прав за когнатами всякого разряда, считая их как бы чужеземцами и посторонними людьми и даже не делая исключения в пользу нежной привязанности, связывающей мать с сыном. У римлян одно общее имя и одни домашние обряды служили внутренней связью для gens, или рода: cognomen[6] или прозвания Сципиона или Марцелла различали одну от другой побочные ветви или семейства родов Корнелиева или Клавдиева; в случае, если не было агнатов с тем же прозванием, их заменяли родственниками, которые носили более общее название Gentiles, и бдительность законов сохраняла за теми, кто носил одно имя, постоянную наследственную передачу и религии, и собственности. Тот же самый принцип вызвал издание Вокониева закона, отнявшего у женщин право наследования. Пока девицы отдавались или продавались в жены, удочерение жены упраздняло надежды дочери. Но равноправное наследование независимых матрон поддерживало их гордость и роскошь и могло переносить в чужой дом богатства их отцов. Пока принципы Катона пользовались уважением, они клонились к обеспечению за каждым семейством честных и скромных средств существования; но женские ласки с течением времени одержали верх, и все благотворные стеснения, в безнравственном величии республики. Суровость децемвиров смягчалась справедливостью преторов. Эдикты этих последних возвращали эмансипированным и рожденным после смерти отца детям их натуральные права, а когда не было налицо агнатов, они предпочитали кровное родство когнатов названию Gentiles[7] название и характер которых были мало-помалу преданы забвению. Взаимное наследование матерей и сыновей было установлено декретами Тертуллиевым и Орфициевым благодаря человеколюбию сената. Новый и более беспристрастный порядок был введен Новеллами Юстиниана, как будто старавшегося восстановить юриспруденцию Двенадцати Таблиц. Линии мужского и женского родства были смешаны между собой: нисходящие, восходящие и боковые линии были тщательно определены, и каждая степень родства, сообразно с ее близостью по крови и по привязанности, стала участвовать в открывавшемся после римского гражданина наследстве.

Порядок наследования устанавливается самой природой или, по меньшей мере, общим и неизменным здравым смыслом законодателей; но этот порядок часто нарушается произвольными и пристрастными завещаниями, путем которых завещатель удерживает за собой право собственности даже за могилой. Это пользование или злоупотребление правами собственника редко допускалось при первоначальной безыскусственной организации гражданского общества; оно было введено в Афинах законами Солона, а законы Двенадцати таблиц также позволили отцам семейств совершать завещания. До времен децемвиров римский гражданин излагал свои желания и свои мотивы перед собранием тридцати курий, или общин, и изданный по этому поводу законодательный акт приостанавливал действие общих законов о наследовании. Децемвиры позволили каждому гражданину излагать словесно или письменно содержание его завещания в присутствии пяти граждан, которые были представителями пяти классов римского народа; шестой свидетель удостоверял их присутствие; седьмой взвешивал медную монету, которая уплачивалась воображаемым покупателем, и имущество эмансипировалось путем фиктивной продажи и немедленной передачи. Этот странный обряд, возбуждавший удивление в греках, еще был в употреблении во времена Севера; но преторы уже ввели более простые завещания, для совершения которых они требовали приложения печатей и подписи семи свидетелей, не подходивших под установленные законом исключения и нарочно созванных для совершения этого важного акта. Властелин семьи, распоряжавшийся и жизнью, и достоянием своих детей, мог распределять между ними доли наследства соразмерно с их достоинствами или привязанностью: он мог по своему усмотрению наказать недостойного сына лишением наследства и оскорбительным предпочтением постороннего лица. Но опыт доказал, что бывают такие жестокосердые отцы, которых необходимо стеснить в их правах завещателей. Сыновья и, в силу Юстиниановых законов, даже дочери уже не могли быть лишены наследства вследствие того, что отец не упомянул о них; от этого последнего стали требовать, чтобы он назвал виновного и объяснил, в чем заключалась вина, а император установил те случаи, которые могли бы оправдывать такое нарушение первых принципов природы и общественной жизни. Если детям не была предоставлена их законная четвертая часть, то они могли оспаривать «несправедливое» завещание, ссылаясь на то, что их отец был не в здравом уме вследствие болезни или старости, и могли почтительно просить беспристрастного судью об отмене сурового отцовского приговора. В римской юриспруденции признавалось существенное различие между наследованием по закону и наследованием по завещанию. Наследники, получившие все состояние или одну двенадцатую часть состояния завещателя, делались его представителями, и в гражданском, и в религиозном отношении, вступали в его права, исполняли его обязанности и уплачивали подарки, которые он из дружбы или из щедрости назначил в своем завещании. Но так как неосмотрительность или расточительность умирающего могла превысить ценность оставляемого имущества и не оставить наследнику ничего, кроме риска и труда, то этому последнему позволили удерживать до уплаты завещанных выдач Фальцидиеву, то есть четвертую часть в свою собственную пользу. Ему дали достаточно времени для того, чтобы он мог привести в ясность размер долгов и ценность имущества и решить, принимает ли он наследство или отказывается от него; а если он пользовался правом составить опись, то требования кредиторов не могли превышать ценности оставшегося имущества. Последняя воля гражданина могла быть изменена при его жизни и могла быть уничтожена после его смерти; лица, назначенные им в завещании, могли умереть прежде него, могли отказаться от наследства или могли быть устранены по каким-нибудь легальным причинам. Ввиду этих случайностей ему дозволяли назначать вторых и третьих наследников, заменять одних другими согласно с указанным в завещании порядком, а неспособность умалишенного или несовершеннолетнего распоряжаться по завещанию своей собственностью была восполнена такой же заменой одних лиц другими. Но влияние завещателя прекращалось с момента принятия наследства; каждый совершеннолетний и правоспособный римлянин делался полным хозяином того, что ему досталось в наследство, и ясность гражданских законов никогда не затемнялась длинными и сбивчивыми оговорками, которые в наше время стесняют благополучие и свободу будущих поколений.

Завоевания и установленные законом формальности ввели в употребление приписи к духовным завещаниям. Если римлянин чувствовал приближение смерти в то время, как находился в одной из отдаленных провинций империи, он обращался с коротеньким посланием к тому, кто был его наследником или по закону, или по завещанию; этот последний или честно исполнял, или безнаказанно оставлял без всякого внимания это предсмертное желание, которому судьи до времен Августа не имели права придавать законную силу. Припись могла быть сделана в какой бы то ни было форме и на каком бы то ни было языке, но требовалась подпись пяти свидетелей в удостоверение того, что этот документ был действительно написан самим завещателем. Его желания, как бы они ни были похвальны, могли быть противозаконны, и существование душеприказчиков (fidei commissa) возникло из столкновений между натуральной справедливостью и положительным законодательством. Другом или благодетелем бездетного римлянина мог быть какой-нибудь уроженец Греции или Африки; но никто, кроме его сограждан, не мог действовать в качестве его наследника. Вокониев закон, отнявший у женщин право наследовать, дозволил им получать по завещаниям не более ста тысяч сестерций, и единственная дочь была почти чужой в отцовском доме. Усердие, внушенное дружбой и родственной привязанностью, навело на мысль о следующей уловке: завещание составлялось в пользу какого-нибудь полноправного гражданина с просьбой или с требованием передать наследство тому, кому оно назначалось на самом деле. В этом затруднительном положении душеприказчики не всегда держались одного образа действий: они были связаны клятвой, что будут соблюдать законы своего отечества, но честь заставляла их нарушить эту клятву; если же они, под маской патриотизма, отдавали предпочтение своим личным интересам, они утрачивали уважение всех добродетельных людей. Декларация Августа положила конец их недоумениям, дала легальную санкцию основанным на доверии завещаниям и приписям и уничтожила формы и стеснения, наложенные республиканским законодательством. Но так как новые постановления касательно душеприказчиков подали повод к некоторым злоупотреблениям, то декреты Требеллиев и Пегасиев уполномочили душеприказчиков удерживать одну четвертую часть имущества или возлагать на настоящего наследника все долги и процессы, лежавшие на наследстве. Истолкование завещаний было строго буквальное; но способ выражения при назначении душеприказчиков и при изложении приписей не был подчинен мелочной и технической точности юристов.

III. Общие обязанности всех людей налагаются их общественными или частными сношениями, но их взаимные специфические «обязательства» могут истекать лишь 1) из обещания, 2) из благодеяния и 3) из обиды, а когда эти обязательства утверждены законом, заинтересованная сторона может принудить к их исполнению путем судебного процесса. На этом принципе юристы всех стран построили однообразную юриспруденцию, которая есть плод всеобщего разума и всеобщей справедливости.

1. Богине верности[8] (верности и в частной, и в общественной жизни) римляне поклонялись не только в ее храмах, но и во всем, что они делали, и если этой нации недоставало более привлекательных качеств – благосклонности и великодушия, зато она удивляла греков добросовестным и простодушным исполнением самых тяжелых обязательств. Однако у того же самого народа согласно со строгими правилами патрициев и децемвиров «бесформенное условие», обещание и даже клятва не создавали гражданского обязательства, если не были облечены в легальную форму договора – stipulatio. Какова бы ни была этимология этого латинского слова, с ним было связано понятие о прочном и ненарушимом договоре, которое всегда выражалось в форме вопроса и ответа. Так, например, Сей спрашивал: «Обещаете ли вы уплатить мне сто золотых монет?» Семпроний отвечал: «Обещаю». Сей мог по своему усмотрению предъявлять иск в отдельности к каждому из друзей Семпрония, поручившихся за его состоятельность и за его добросовестность, а пользование этим разделением или порядком обоюдных исков мало-помалу отклонилось от точных требований стипулации. Чтоб добровольное обещание имело законную силу, стали основательно требовать самое осмотрительное и обдуманное согласие, и тот гражданин, который мог бы добыть легальное обеспечение, но не сделал этого, возбуждал подозрение в намерении обмануть и подвергался ответственности за свою небрежность. Но изобретательность юристов сумела придать простым обязательствам форму торжественных стипулаций. Преторы, в качестве стражей общественной добросовестности, стали допускать всякое рациональное доказательство добровольного и сознательного акта, который получал перед их трибуналом законную силу обязательства, и стали давать право иска об исполнении и о вознаграждении.

2. Обязательствам второго разряда юристы дали название вещественных, так как они проистекают из вручения какой-нибудь вещи. Тот, кто оказал такую услугу, имеет право на признательность, а тот, кому доверили чужую собственность, принял на себя священную обязанность возвратить ее. Если речь идет о ссуде по дружбе, то заслуга великодушного поступка принадлежит только тому, кто ссудил; в случае отдачи чего-либо на хранение вся заслуга на стороне получателя; но в случае залога или какой-либо другой сделки, основанной на взаимных интересах, услуга вознаграждается соответствующей выгодой, а обязанность обратной отдачи видоизменяется сообразно с характером сделки. Латинский язык очень удачно выражает основное различие между commodatum[9]  и mutuum[10], между тем как бедность нашего языка смешивает эти оба понятия под одним неточным названием займа. В первом случае заемщик был обязан возвратить ту самую вещь, которою его снабдили для временного удовлетворения его нужд; во втором случае эта вещь назначалась для его потребления и он исполнял это взаимное обязательство, возвращая вместо нее цену сообразно с точным определением числа, веса и меры. В договоре о продаже, право безусловного распоряжения передается покупателю, который уплачивает за эту выгоду соответствующим количеством золота или серебра, служащего всеобщим мерилом всякой земной собственности.

Обязанности, налагаемые договором о найме, более сложны. Можно брать на определенный срок внаймы земли и дома, труд и таланты; по истечении срока самый предмет найма должен быть возвращен его владельцу вместе с вознаграждением за выгодное занятие или пользование. В этих прибыльных сделках, к которым можно причислить договоры о товариществе и комиссионерстве, юристы иногда предполагают воображаемую выдачу предмета договора, а иногда согласие сторон. Вещественный залог был мало-помалу заменен невидимыми для глаз правами ипотеки, и согласие на продажу за определенную цену переносит с этого момента шансы барыша или убытка на счет покупателя. Можно с основанием предполагать, что всякий готов подчиняться требованиям своей личной пользы и что если он получает выгоду, то обязан взять на себя расходы сделки. В этом неистощимом сюжете историк остановит свое внимание на найме земли и денег, на доходе с первой и на процентах со вторых, так как эти вопросы имеют существенную связь с успехами земледелия и торговли. Землевладелец нередко бывал вынужден давать вперед земледельческие запасы и орудия и довольствоваться частью жатвы. Если арендатор терпел убытки от какой-нибудь несчастной случайности, от заразной болезни или от неприятельского нашествия, он взывал к справедливости законов о соразмерном пособии; пять лет были обычным сроком найма, и нельзя было ожидать никаких солидных или ценных улучшений от такого фермера, который ежеминутно мог быть устранен вследствие продажи имения. Отдача денег в рост, которая была закоренелым злом во времена республики, не нашла поддержки в Двенадцати Таблицах и была уничтожена народным негодованием. Но нужды и леность народа воскресили ее; она допускалась произволом преторов и наконец была урегулирована кодексом Юстиниана. Лица высшего ранга были принуждены ограничиваться умеренным размером четырех процентов; шесть процентов были признаны за обыкновенный и легальный размер дохода; восемь дозволялись для пользы промышленников и торговцев; двенадцать можно было брать за страхование от несчастий на море, размер которых древние из благоразумия и не пытались определять; но, за исключением этих несчастных случайностей, чрезмерные проценты были строго запрещены. Духовенство и восточное, и западное осуждало взимание самых ничтожных процентов; но сознание взаимной выгоды, одержавшее верх над законами республики, оказало такое же упорное сопротивление и декретам церкви, и даже предрассудкам человечества.

3. И натура, и общество налагают неизбежную обязанность загладить причиненный вред, а тот, кто пострадал от личной обиды, приобретает особые личные права и может вчинать законное преследование. Если нашему попечению была вверена чужая собственность, то степень нашей заботливости зависит от того, как велика выгода, которую мы извлекаем из такого временного пользования; лишь в редких случаях мы можем быть подвергнуты ответственности за такую случайность, которой нельзя было избежать, но последствия добровольного недосмотра всегда должны падать на ответственность того, кто в нем провинился. Римлянин отыскивал украденные вещи путем гражданского иска; они могли перейти в чистые и невинные руки, но ничто, кроме тридцатилетней давности, не могло уничтожить его первоначального права на них. Они возвращались ему по приговору претора, и причиненный ему вред вознаграждался вдвое, втрое и даже вчетверо, смотря по тому, было ли совершено похищение втайне или с явным насилием и был ли похититель пойман на месте преступления или открыт после произведения розысков. Аквилиев закон ограждал принадлежащих гражданину рабов и рогатый скот от злонамеренности или небрежности, и за домашнее животное взыскивалась самая высокая цена, какую оно имело в какой-либо момент в том году, который предшествовал его смерти; в случае уничтожения каких-либо других ценных предметов, основанием для их оценки служил тридцатидневный период времени. Личное оскорбление бывает более или менее тяжелым, смотря по тому, каковы современные нравы и какова восприимчивость обиженного, и нелегко определить размер денежного вознаграждения за скорбь или за унижение, причиненные оскорбительным словом или нанесением удара. Грубая юриспруденция децемвиров смешала в одно все неосторожные обиды, не доходившие до повреждения какого-либо члена тела, и осудила виновного на уплату двадцати пяти ассов. Но через три столетия монета, носившая то же самое название, понизилась с одного фунта весу на пол-унции, и наглость богатого римлянина могла находить дешевое развлечение в нарушении и в удовлетворении закона Двенадцати Таблиц. Вератий бегал по улицам, нанося прохожим удары в лицо, а шедший вслед за ним с кошельком в руках слуга тотчас прекращал их жалобы, выдавая каждому законное вознаграждение в двадцать пять медных монет, то есть около одного шиллинга. Преторы на основании справедливости рассматривали и взвешивали различные свойства каждой личной жалобы. Присуждая к уплате вознаграждения, судья позволял себе принимать в соображение разнообразные условия времени и места, возраста и общественного положения, которые могли увеличивать позор или физические страдания обиженного; но если бы он дозволил себе наложить денежный штраф или какое-нибудь примерное наказание, он вторгнулся бы в сферу уголовного законодательства, хотя и восполнил бы этим путем его недостатки.

О казни диктатора Альбы, который был разорван в куски восемью лошадьми, Ливий говорит как о первом и последнем примере римского жестокосердия при наказании за самые ужасные преступления. Но этот акт правосудия или мщения был совершен над иноземным врагом в пылу победы и по приказанию одного человека. Законы Двенадцати Таблиц представляют более ясное доказательство того, каков был дух нации, так как они были составлены самыми мудрыми членами сената и были одобрены свободным народным голосованием; однако эти законы, подобно постановлениям Дракона, написаны кровью. Они утверждают бесчеловечный и несправедливый принцип возмездия и строго приказывают отнимать око за око, зуб за зуб и член тела за член тела, если виновный не купит помилования уплатой пени в триста фунтов меди. Децемвиры распределили с большой щедростью более легкие наказания бичеванием и отдачей в рабство, а следующие девять преступлений разнородного характера были признаны достойными смерти: 1. Всякий поступок, в котором обнаруживалась государственная измена или сношение с общественным врагом. Способ наказания был и мучителен, и позорен: на голову преступного римлянина накладывали покрывало, его руки связывали позади спины и после того, как ликтор наказал его плетьми, его вешали посреди форума на кресте или на зловещем дереве. 2. Ночные сходки в городе, все равно, собирались ли они под предлогом удовольствия, религии или общественной пользы.

3. Убийство гражданина, за которое, по врожденным чувствам всех людей, требуется кровь убийцы. Отрава еще более отвратительна, чем убийство мечом или кинжалом, и мы с удивлением узнаем из двух гнусных преступлений, с каких древних времен этот вид утонченного злодейства заразил чистоту республиканских нравов и скромные добродетели римских матрон. Отцеубийцу, нарушившего законы природы и признательности, бросали в мешке в реку или в море, а впоследствии было приказано класть с ним в мешок петуха, ехидну, собаку и обезьяну как самых приличных для него товарищей. В Италии не водятся обезьяны, но этого не замечали до половины шестого столетия, когда впервые случилось отцеубийство. 4. Преступление поджигателя. Его предварительно подвергали телесному наказанию, а потом сжигали, и только в этом единственном случае наш рассудок готов признать справедливость возмездия. 5. Ложная клятва на суде. Свидетеля, дававшего показания под влиянием подкупа или личного недоброжелательства, сбрасывали с Тарпейской скалы в наказание за вероломство, которое могло быть тем более пагубно, что уголовные законы были очень суровы, а письменные доказательства еще не были в употреблении. 6. Подкупность судьи, принявшего взятку для того, чтобы постановить несправедливый приговор. 7. Пасквили и сатиры, иногда нарушавшие своими резкими выходками спокойствие необразованного городского населения. Автора таких произведений били дубиной, чего он был вполне достоин; но нам неизвестно положительно, били ли его до тех пор, пока он не умирал под ударами палача. 8. Совершенное ночью повреждение или истребление зернового хлеба, принадлежащего соседу. Преступника вешали, полагая, что такая жертва будет приятна Церере. Но лесные божества были менее жестокосердны, и за уничтожение самого ценного дерева взыскивалось лишь умеренное вознаграждение в двадцать пять фунтов меди. 9. Волшебные чары, с помощью которых, по мнению латинских пастухов, можно было истощить физические силы врага, прекратить его жизнь и перенести на другое место посаженные им деревья, хотя бы эти деревья уже пустили глубокие корни. Мне остается упомянуть о жестокости, с которой законы Двенадцати Таблиц относились к несостоятельным должникам, и я позволю себе предпочесть буквальный смысл древних постановлений благовидным тонкостям новейшей критики. После того как существование долга было удостоверено на суде доказательствами или собственным признанием, римлянину давали тридцатидневную отсрочку, а затем отдавали его в руки кредитора, который держал его в заключении, давал ему ежедневно по двенадцати унций рису и мог надеть на него цепи весом в пятнадцать фунтов; сверх того этого несчастного выводили три раза на рыночную площадь для того, чтобы он мог взывать к состраданию своих друзей и соотечественников. По прошествии шестидесяти дней долг уплачивался утратой или свободы, или жизни; несостоятельного должника или лишали жизни, или продавали в рабство к иноземцам по ту сторону Тибра; но если несколько кредиторов были одинаково упорны и безжалостны, закон предоставлял им право разделить его тело на части и удовлетворить свою мстительность этим отвратительным дележом. Защитники этого варварского закона утверждали, что он удержит лентяев и мошенников от таких долгов, которых они не в состоянии уплатить; но опыт доказывает, что было бы неосновательно рассчитывать на такое полезное запугивание, так как ни один кредитор не захотел бы пользоваться таким правом, которое не доставляло ему никакой выгоды. По мере того как римские нравы стали смягчаться, уголовные законы децемвиров отменялись человеколюбием и обвинителей, и свидетелей, и судей, и в результате чрезмерной строгости оказалась безнаказанность. Законы Порциев и Валериев запретили судьям подвергать свободных граждан каким-либо уголовным или даже телесным наказаниям, и устаревшие кровожадные законы были из коварства, а может быть, и не без основания, приписаны не патрицианской, а царской тирании.

За неимением уголовных законов и при недостаточности гражданских исков спокойствие города и справедливость находили для себя не вполне удовлетворительную охрану в частной юрисдикции граждан. Преступники, которыми наполняются наши тюрьмы, принадлежат к отбросам общества, а преступления, за которые их наказывают, могут быть большей частью приписаны невежеству, бедности и животным влечениям. Совершивший такое преступление низкий плебей мог употреблять во зло священный характер члена республики и пользоваться безнаказанностью; но раба или чужеземца, уличенного или заподозренного в преступлении, распинали на кресте, а такое краткое и быстрое отправление правосудия можно было, ничем не стесняясь, применять к большинству римской черни. В каждом семействе находился домашний трибунал, который не ограничивался, подобно трибуналу претора, разбирательством одних внешних преступных деяний: добродетельные принципы и привычки внушались дисциплиной воспитания, и римский отец отвечал перед государством за нравы своих детей, так как безапелляционно распоряжался их жизнью, свободой и наследственным имуществом. В некоторых крайних случаях гражданину предоставлялось право отмщать за свои личные обиды или за обиды, причиненные всему обществу. Еврейские, афинские и римские законы единогласно дозволяли убивать ночного вора, хотя среди белого дня вора нельзя было убить, если не было налицо доказательств, что убийство совершено во избежание опасности. Кто находил прелюбодея на своем брачном ложе, тот мог давать полную волю своей мстительности; для самого жестокого оскорбления служил оправданием вызов, и только со времен Августа стали требовать от мужа, чтобы он принимал в соображение ранг оскорбителя, или от отца, чтобы он жертвовал своей дочерью вместе с ее преступным соблазнителем. После изгнания царей стали обрекать в жертву подземным богам всякого честолюбивого римлянина, осмелившегося усвоить их титул или подражать их тирании; каждый из его сограждан был вооружен мечом правосудия, и деяние Брута, как бы оно ни было противно признательности или благоразумию, было заранее одобрено во мнении его соотечественников. Римляне не были знакомы ни с варварским обычаем носить при себе оружие среди всеобщего спокойствия, ни с кровожадными принципами чести, и в течение двух самых добродетельных веков республики – со времени введения равной для всех свободы и до окончания Пунических войн – спокойствие города ни разу не нарушалось мятежом и в нем редко случались зверские преступления. Несостоятельность уголовного законодательства стала чувствоваться сильнее, когда порочные наклонности воспламенились от внутренней борьбы политических партий и от внешнего могущества. Во времена Цицерона каждый гражданин пользовался привилегией анархии, каждый сановник республики мог соблазниться надеждой достигнуть царской власти, и их добродетели достойны самых горячих похвал, так как они были продуктом или природы, или философии. После того как тиран Сицилии Веррес предавался в течение трех лет разврату, хищничеству и разным жестокостям, от него потребовали судом возврата лишь трехсот тысяч фунтов стерлингов, и такова была мягкость законов, судей и, может быть, самого обвинителя, что, возвратив тринадцатую часть награбленных им богатств, он мог удалиться в ссылку, чтобы жить на воле и в роскоши.

Первая неполная попытка восстановить соразмерность между преступлениями и наказаниями была сделана диктатором Суллой, который среди своих кровавых триумфов стремился не столько к ограничению свободы римлян, сколько к обузданию их своеволия. Он хвастался тем, что по своему личному произволу подверг проскрипции четыре тысячи семьсот граждан. Но в качестве законодателя он уважал предрассудки своего времени, и вместо того, чтобы постановлять смертный приговор над вором или убийцей, над полководцем, погубившим свою армию, или над сановником, разорившим провинцию, Сулла ограничивался тем, что к денежным взысканиям присовокуплял ссылку или, выражаясь более конституционным языком, запрещение огня и воды. Сначала Корнелиев закон, а впоследствии законы Помпеев и Юлиев ввели новую систему уголовных законов, и императоры от Августа до Юстиниана стали прикрывать их усиливавшуюся строгость именами их первоначальных составителей. Но введение и частое применение чрезвычайных наказаний исходили из желания увеличить и скрыть успехи деспотизма. При осуждении знатных римлян Сенат всегда был готов, в исполнение желаний своего повелителя, смешивать судебную власть с законодательной. На наместниках лежала обязанность охранять внутреннее спокойствие провинции путем произвольного и сурового отправления правосудия; громадность империи уничтожила свободу столицы, и тот преступный испанец, который заявил притязание на привилегии римлянина, был распят по приказанию Гальбы на более красивом и более высоком кресте. Рескрипты, исходившие по временам от верховной власти, разрешали те вопросы, которые по своей новости или важности, по-видимому, превышали власть и компетентность проконсулов. Ссылке и отсечению головы подвергали только самых почетных лиц, а менее знатных преступников или вешали, или жгли, или закапывали в рудниках, или отдавали в амфитеатр на съедение диким зверям. Тех, кто грабил с оружием в руках, преследовали и истребляли как врагов всего общества; увести чужих лошадей или чужой рогатый скот считалось уголовным преступлением; но простое воровство считалось за простое гражданское правонарушение и за личную обиду. Степени виновности и способы наказания слишком часто устанавливались произволом правителей, и подданные оставались в неведении насчет того, какой опасности они подвергали себя, совершая то или другое деяние.

Прегрешения, пороки и преступления принадлежат к ведомству теологии, этики и юриспруденции. Когда эти науки сходятся во взглядах, они подкрепляют одна другую; но когда они расходятся, осмотрительный законодатель определяет степень виновности и наказание сообразно с причиненным обществу вредом. На основании этого принципа самое дерзкое покушение на жизнь и на собственность простого гражданина считается менее ужасным преступлением, чем государственная измена или восстание, которым оскорбляется величие республики: услужливые юристы единогласно решили, что республика олицетворяется в своем высшем сановнике и лезвие Юлиева закона точилось непрерывным усердием императоров. Можно допускать свободу в любовных связях на том основании, что эти связи возникают из врожденных влечений; можно стеснять ее на том основании, что она служит источником бесчинства и разврата; но неверность жены наносит вред репутации мужа, его карьере и его семейству. Мудрость Августа, ограничив свободу мщения, подвергала эти семейные преступления законным наказаниям, и оба виновника после уплаты тяжелых штрафов и пеней осуждались на продолжительную или вечную ссылку на два различных острова. Религия одинаково осуждает и неверность мужа; но так как эта неверность не сопровождается такими же гражданскими последствиями, как неверность жены, то этой последней не дозволялось мстить за такие обиды, а различие между простым и двойным прелюбодеянием, которое так часто встречается в церковных постановлениях и играет в них такую важную роль, не было знакомо юриспруденции Кодекса и Пандектов. Есть еще более отвратительный порок, называть который не дозволяет приличие и о котором даже противно подумать; поэтому я коснусь его неохотно и по возможности вкратце. Древние римляне заразились примером этрусков и греков; в безумном упоении от счастья и могущества они считали всякое невинное наслаждение пошлым, и Скатиниев закон, издание которого было вызвано насилием, был мало-помалу устранен течением времени и огромным числом преступников. В силу этого закона изнасилование или, быть может, обольщение простодушного юноши вознаграждалось как личная обида, уплатой небольшой суммы в десять тысяч сестерций, или в восемьдесят фунт, ст.; целомудренному юноше дозволялось убить насилователя при сопротивлении или из мщения, и я готов верить тому, что в Риме и в Афинах тот, кто добровольно отказывался ради разврата от своего пола, лишался почетных отличий и прав гражданина. Но общественное мнение не клеймило этот порок с той строгостью, какой он заслуживал: этот неизгладимый позор ставили на один уровень с более извинительными пороками блуда и прелюбодея, и развратный любовник не подвергался тому же бесчестию, какому он подвергал своих сообщников мужского и женского пола. Начиная с Катулла и кончая Ювеналом поэты то нападали на разврат своего времени, то воспевали его; рассудок и авторитет юристов делали лишь слабые попытки преобразовать нравы до тех пор, пока самый добродетельный из Цезарей не признал противоестественный порок преступлением против общества.

Вместе с религией Константина возник в империи и новый дух законодательства, достойный уважения даже в своих заблуждениях. Законы Моисея были признаны за божественный образец справедливости, и их уголовные постановления были приспособлены христианскими монархами к различным степеням нравственной и религиозной испорченности. Прежде всего прелюбодеяние было признано уголовным преступлением; слабости лиц обоего пола были поставлены на один уровень с отравлением и убийством, с колдовством и отцеубийством; одни и те же наказания грозили и тому, кто был виновником мужеложества, и тому, кто был его жертвой, и всех преступников, все равно, были ли они по своему происхождению свободными людьми или рабами, стали или бросать в воду, или обезглавливать, или сжигать живьем. Прелюбодеев щадило общее сочувствие человеческого рода; но любителей своего собственного пола преследовало общее и благочестивое негодование; грязные нравы греков еще господствовали в азиатских городах, и порочные влечения разжигались вследствие безбрачия монахов и духовенства. Юстиниан ослабил наказание по меньшей мере женской неверности; провинившаяся супруга осуждалась только на уединение и покаяние, а по прошествии двух лет сжалившийся над ней супруг мог снова призвать ее в свои объятия. Но тот же самый император выказал себя непримиримым врагом противоестественного сладострастия, жестокость его постановлений едва ли может быть оправдана чистотою его мотивов. Наперекор всем принципам справедливости он распространил действие своих эдиктов не только на будущие, но и на прошедшие преступления, назначив непродолжительную отсрочку, чтобы дать время для осознания своей вины и для испрошения помилования. Смертная казнь преступника была очень мучительна, так как у него отсекали тот член, который был орудием преступления, или втыкали острые иглы в проходы, одаренные самой нежной чувствительностью, а Юстиниан защищал такое жестокое наказание тем, что если бы эти люди были уличены в святотатстве, то у них отсекли бы обе руки. Именно в таком позорном состоянии и в таких предсмертных страданиях влачили по улицам Константинополя двух епископов, Исайю Родосского и Александра Диосполийского, между тем как голос глашатая приглашал их собратьев воспользоваться этим страшным уроком и не осквернять святость своего звания. Быть может, эти духовные особы были невинны. К смертной казни и к публичному позору нередко присуждали на основании поверхностных и подозрительных свидетельских показаний ребенка или прислуги; судья предрешал виновность членов партии зеленых, богачей и врагов Феодоры, и мужеложество сделалось преступлением тех, кого нельзя было уличить ни в каком другом преступлении. Один французский философ осмелился заметить, что все, что тайно, должно считаться сомнительным и что нашим врожденным отвращением к пороку можно злоупотреблять, делая из него орудие тирании. Но снисходительное мнение того же писателя, что законодатель может полагаться на вкус и на здравый смысл человеческого рода, опровергается тем, что нам известно о древних нравах и об обширных размерах упомянутого зла.

Свободные афинские и римские граждане пользовались той неоценимой привилегией, что во всех уголовных делах подлежали суду своих сограждан. 1. Отправление правосудия издревле считалось обязанностью монарха; римские цари исполняли ее, а Тарквиний употребил ее во зло; он самовольно постановлял свои приговоры, не справляясь с законами и не спрашивая ничьего мнения. Первые консулы унаследовали эту царскую прерогативу; но священное право апелляции отменило юрисдикцию судей, и верховный народный трибунал стал разрешать все тяжбы. Однако необузданная демократия, пренебрегающая формами правосудия, нередко пренебрегает и его существенными принципами: плебейская зависть подливала яду к гордости деспотизма, и афинские герои в иных случаях могли превозносить благополучие перса, судьба которого зависела от прихоти только одного тирана. Некоторые благотворные стеснения, наложенные народом на его собственные страсти, были в одно и то же время и причиной и последствием степенности и сдержанности римлян. Право обвинения было предоставлено одним должностным лицам. Тридцать пять триб могли налагать денежный штраф путем подачи голосов; но в силу основного закона все уголовные преступления судили в собрании центурий, в котором всегда имели перевес личные влияния и богатство. Неоднократные прокламации и отсрочки были введены для того, чтобы предубеждения и личное недоброжелательство имели время охладеть; все судопроизводство могло быть уничтожено каким-нибудь предзнаменованием или оппозицией трибуна, и такие народные суды были не столько страшны для невинных, сколько благоприятны для виновных. Но при таком сочетании властей судебной и законодательной было трудно решить, был ли обвиняемый помилован или оправдан, а ораторы римские и афинские, защищая какого-нибудь знаменитого клиента, обращались со своими аргументами столько же к политике и к милосердию своего государя, сколько к его справедливости. 2. Обязанность созывать граждан для суда над преступником становилась более трудной по мере того, как возрастало число и граждан, и преступников, и пришлось прибегнуть к простому средству – к передаче народной юрисдикции обыкновенным судьям или экстраординарным инквизиторам[11]. В древние времена разбирательства этого рода были редки и случайны. В начале седьмого столетия со времени основания Рима они сделались постоянными; на четырех преторов стали ежегодно возлагать обязанность решать важные дела об измене, вымогательствах, присвоении общественной собственности и взяточничестве, а Сулла увеличил число преторов и расширил сферу их ведомства теми преступлениями, которые более непосредственно грозят безопасности частных людей. Эти инквизиторы подготавливали и направляли судебное разбирательство; но они могли постановлять приговоры не иначе как по большинству голосов судей, которых иные сравнивали с английскими присяжными не без некоторого основания, но и не без большой натяжки. Для исполнения этой важной, хотя и обременительной, обязанности претор ежегодно составлял список старинных и уважаемых граждан. После продолжительной борьбы между различными органами власти они выбирались в равном числе из членов Сената, из всадников и из народа; для каждого разряда дела они назначались в числе четырехсот пятидесяти, а различные списки, или декурии, таких судей должны были заключать в себе имена нескольких тысяч римлян, олицетворявших судебную государственную власть. В каждом особом деле их имена вынимались в достаточном количестве из урны; а их беспристрастию была порукой принесенная ими клятва; способ, которым они подавали мнения, обеспечивал их самостоятельность; подозрение в пристрастии устранялось отводом по требованию обвинителя или защитника, а во время суда над Милоном отвод пятнадцати судей с каждой стороны уменьшил до пятидесяти одного число голосов или табличек, в которых высказывалось или оправдание обвиняемого, или его осуждение, или благоприятное для него недоумение. В своей гражданской юрисдикции римский претор был настоящим судьей и почти законодателем; но после того, как он установил, какой закон должен быть применен к данному случаю, он нередко поручал делегату удостоверение факта. Суд центумвиров, в котором он председательствовал, приобретал более веса и известности по мере того, как увеличивалось число судебных разбирательств. Но все равно, действовал ли он по личному усмотрению или сообразно с мнениями своих советников, самые абсолютные права могли быть вверяемы такому должностному лицу, которое ежегодно избиралось народным голосованием. Правила и предосторожности, введенные при политической свободе, требовали от нас некоторых объяснений; но порядки, введенные деспотизмом, были не сложны и безжизненны. До вступления на престол Юстиниана или, может быть, до вступления на престол Диоклетиана декурии римских судей утратили свое прежнее значение и превратились в пустое название; почтительные мнения асессоров можно было принимать в соображение и можно было оставлять без внимания, и в каждом трибунале разбирательством гражданских и уголовных дел занималось одно должностное лицо, назначение и увольнение которого зависели от произвола императора.

Римлянин, обвиненный в каком бы то ни было уголовном преступлении, мог избежать законного наказания добровольным изгнанием или самоубийством. Пока его виновность не была законным образом доказана, предполагалось, что он невинен, и он пользовался полной свободой; пока голоса последней центурии не были сочтены и пока результат голосования не был объявлен, он мог спокойно удалиться в один из союзных городов Италии, Греции или Азии. Такая гражданская смерть оставляла неприкосновенными – по меньшей мере для его детей, – и его честное имя, и его состояние, и он еще мог пользоваться всеми умственными и чувственными наслаждениями, если его честолюбие и привычка к шумной римской жизни могли уживаться с однообразием и спокойствием, которые он находил на Родосе или в Афинах. Чтоб спастись от тирании Цезарей, требовалось более неустрашимости; но с такой неустрашимостью успели свыкнуться благодаря принципам стоиков, примеру самых храбрых римлян и легальному поощрению самоубийств. Трупы казненных преступников выставлялись на публичный позор, и – что было более существенным злом, – их дети ввергались в нищету вследствие конфискации их собственности. Но если жертв Тиберия и Нерона предупреждали постановление смертного приговора императором или сенатом, то их мужество и торопливое прекращение собственной жизни вознаграждались общим одобрением, приличными похоронными почестями и тем, что их завещания получали законную силу. Утонченная жадность и жестокость Домициана, как кажется, отняли у несчастных это последнее утешение, и в нем отказало им даже милосердие Антонинов. Добровольная смерть, случившаяся во время уголовного процесса, в промежутке между обвинением и приговором, считалась за сознание виновности, и безжалостная государственная казна забирала все, что оставалось после умершего. Однако юристы всегда уважали природное право гражданина располагать своей жизнью, а посмертный позор, который был придуман Тарквинием с целью сдерживать отчаяние его подданных, никогда не вызывал подражания со стороны властвовавших после него тиранов. Действительно, над тем, кто решился умереть, бессильны все земные власти, и один только религиозный страх будущей жизни способен удержать его руку. Вергилий причислял самоубийц скорее к разряду несчастных, чем к разряду преступников, а поэтические вымыслы о блуждающих в аде тенях не могли иметь серьезного влияния на людские верования или обычаи. Но правила евангелия или церкви наконец наложили узду благочестия на умы христиан и заставили их безропотно ожидать смерти от болезни или от руки палача.

Уголовные постановления занимают очень небольшое место в шестидесяти двух книгах Кодекса и Пандектов, и вся судебная процедура разрешает вопросы о жизни или смерти гражданина с меньшей осмотрительностью и с меньшими проволочками, чем самые обыденные вопросы о договорах или о наследовании. Хотя это странное различие и может быть иногда оправдываемо необходимостью как можно скорее предохранить общество от нарушения внутреннего спокойствия, но оно, в сущности, истекает из самого характера уголовного и гражданского законодательства. Наши обязанности по отношению к государству просты и однообразны; закон, осуждающий преступника, написан не только на меди или на мраморе, но также в его собственной совести, и его виновность обыкновенно доказывается удостоверением только одного факта. Но наши отношения одних к другим разнообразны до бесконечности: наши обязанности создаются, отменяются и видоизменяются оскорблениями, благодеяниями и обещаниями, а истолкование добровольно подписанных договоров и завещаний, нередко продиктованных обманом или невежеством, требует от прозорливости судьи продолжительного и тяжелого напряжения. Житейские заботы становятся более сложными от расширения торговли и владычества, а пребывание тяжущихся в отдаленных провинциях империи влечет за собой недоразумения, отсрочки и обращение к верховному судье с жалобами на местного судью. Царствовавший в Константинополе и на Востоке греческий император Юстиниан был законным преемником того родившегося в Лациуме пастуха, который поселил колонию на берегах Тибра. В течение тринадцати столетий законы как бы поневоле приспособлялись к переменам в управлении и в нравах, а похвальное желание согласовать старинные названия с новейшими учреждениями уничтожило гармонию и увеличило сложность неясной и неправильной системы управления. Законы, дозволяющие тому, кто им подчинен, не знать их содержания, тем самым сознают свою негодность; гражданская юриспруденция, в том виде, как она была сокращена Юстинианом, оставалась таинственной наукой и выгодным ремеслом, а трудность изучить ее удесятерялась вследствие того, что люди, занимавшиеся ее практическим применением, старались сгущать покрывавший ее мрак. Расходы на ведение процесса иногда превышали ценность иска, и обиженные отказывались от своих самых бесспорных прав по бедности или из благоразумия. Такая дорогостоящая юстиция может ослабить наклонность к сутяжничеству, но ее неравномерное давление лишь усиливает влияние людей богатых и бедственное положение бедняков. Такое затянутое и дорогостоящее ведение судебных дел доставляет богатому тяжущемуся более верные выгоды, чем те, которых он мог бы ожидать от случайного подкупа судьи. Кому приходится испытать на самом себе это зло, от которого мы не вполне ограждены в нашем веке и в нашем отечестве, тот способен, в минуту благородного негодования, высказать опрометчивое желание, чтобы наше сложное судопроизводство было заменено безыскусственными и краткими декретами турецких кади. При более спокойном размышлении мы убеждаемся, что такие формальности и такая медлительность необходимы для ограждения личности и собственности гражданина, что произвол судьи есть главное орудие тирании и что законы свободного народа должны предусматривать и разъяснять всякий вопрос, который может возникнуть при пользовании нашими способностями и при усложнении нашей предприимчивости. Но управление Юстиниана соединяло в себе все, что есть дурного и в свободе, и в рабстве, и римляне страдали в одно и то же время и от многочисленности своих законов, и от произвола своего повелителя.

Глава XLV Царствование Юстина Младшего. – Посольство от авар. – Их поселение на Дунае. – Завоевание Италии лангобардами. – Усыновление Тиберия и его царствование. – Царствование Маврикия. – Положение Италии под властью лангобардов и равеннских экзархов. – Бедственное положение Рима. – Характер и правление папы Григория 1-го.

Закат и падение Римской империи. Том V

В последние годы царствования Юстиниана его одряхлевший ум витал в небесных пространствах и пренебрегал делами этого мира. Его подданные с нетерпением ожидали конца его продолжительной жизни и продолжительного царствования; однако те из них, которые были способны здраво мыслить, опасались, что с момента его смерти в столице вспыхнет мятеж, а в империи междоусобная война. Семь племянников бездетного монарха – сыновья или внуки его брата и сестры были воспитаны в царской роскоши; провинции и армии видели их на самых высоких постах; их личные качества были всем известны; их приверженцы были деятельны, а так как недоверчивый старик медлил выбором своего преемника, то каждый из них имел одинаковое основание надеяться, что будет наследником своего дяди. Юстиниан испустил дух в своем дворце после тридцативосьмилетнего царствования, и этой решительной минутой воспользовались друзья сына Вигиланции Юстина. В полночь его прислугу разбудила шумная толпа людей, громко стучавшихся в двери; оказалось, что это были самые влиятельные члены Сената, и им позволили войти. Эти депутаты сообщили ему важную тайну о смерти императора, передали ему или, быть может, выдумали, что перед смертью его выбор пал на самого любимого и самого достойного из его племянников и умоляли Юстина предотвратить беспорядки, которые неминуемо возникнут, если на рассвете народ узнает, что он остался без повелителя. Выразив приличные в таком случае удивление, скорбь и застенчивость, Юстин, по совету своей жены Софии, подчинился воле Сената. Его поспешно и без шума отвезли во дворец; гвардейцы отдали честь своему новому государю, и затем были торопливо исполнены воинские и религиозные обряды коронования. Офицеры, на которых специально лежала эта обязанность, надели на него императорские украшения – красные полусапожки, белую тунику и пурпуровую мантию. Один счастливый солдат, которого Юстин немедленно возвел в звание трибуна, надел на его шею воинское ожерелье; четверо здоровых юношей подняли его на щит; он стоял на этом щите твердо и прямо, принимая изъявления преданности от своих подданных, а выбор этих последних был освящен благословением патриарха, возложившего диадему на голову православного монарха. Ипподром уже был наполнен бесчисленными зрителями, и лишь только император воссел на своем троне, голоса и синих, и зеленых смешались в одних и тех же верноподданнических возгласах. В речах, с которыми Юстин обратился к Сенату и к народу, он обещал прекратить злоупотребления, позорившие старость его предшественника, держаться принципов справедливого и милостивого управления и с наступлением приближавшихся январских календ воскресить в своем собственном лице и название, и щедрость римских консулов. Немедленная уплата долгов его дяди была солидным ручательством за его добросовестность и великодушие; целый ряд носильщиков с наполненными золотом мешками выступил в самую середину ипподрома, и утратившие всякую надежду Юстиниановы кредиторы приняли эту справедливую уплату за добровольный дар. По прошествии почти трех лет императрица София последовала его примеру и даже превзошла его, избавив многих бедных граждан от тяжести долгов и чрезмерных процентов, – это было такого рода благодеяние, которое дает полное право на признательность, облегчая самую тяжелую нужду, но которое доставляет расточительным и нечестным людям случай употреблять во зло добросердечие монарха. В седьмой день своего царствования Юстин давал аудиенцию послам от авар, и эта церемония была обставлена необыкновенной пышностью, рассчитанной на то, чтобы внушить варварам и удивление, и уважение, и страх. Начиная от входа во дворец на всех обширных площадках и во всех длинных портиках блестели высокие шлемы и позолоченные щиты выстроившихся рядами гвардейцев, которые салютовали своими копьями и секирами с такой самоуверенностью, какой едва ли можно было ожидать от них на поле сражения. Офицеры, занимавшие высокие должности или состоявшие при особе монарха, нарядились в самые богатые одеяния и разместились сообразно с тем, к какому рангу военной или гражданской иерархии они принадлежали. Когда занавес святилища открылся, послы узрели восточного императора, восседавшего на троне под балдахином, или куполом, который поддерживали четыре колонны и на вершине которого находилась крылатая фигура Победы. Под впечатлением возбужденного в них удивления они подчинились тому, чего требовал от них установленный при византийском дворе обряд поклонения; но лишь только они встали на ноги, начальник посольства Таргеций заговорил вольным и гордым языком варвара. Он превозносил устами состоявшего при нем переводчика величие кагана, милосердию которого южные царства обязаны своим существованием и который владычествует над непобедимыми подданными, перешедшими через замерзшие реки Скифии и в настоящее время покрывшими берега Дуная своими бесчисленными палатками. Покойный император поддерживал ежегодными и дорогими подарками дружеские сношения с их признательным монархом, и враги Рима уважали союзников авар. Такое же благоразумие должно побудить Юстинианова племянника подражать щедрости его дяди и купить благодеяния мира у непобедимого народа, который отличается необыкновенным искусством в военных упражнениях, составляющих его наслаждение. Император отвечал в таком же тоне высокомерной угрозы и объявил, что его самоуверенность основана на покровительстве Бога христиан, на древней славе Рима и на недавних триумфах Юстиниана. «В империи, – сказал он, – достаточно людей, лошадей и оружия, чтобы защитить наши границы и наказать варваров. Вы предлагаете вашу помощь и грозите войной; мы презираем и вашу вражду, и вашу помощь. Нашего союза ищут победители авар; неужели же мы будем бояться их дезертиров и изгнанников? Милости моего дяди были вызваны вашим бедственным положением и вашими смиренными мольбами. Что же касается меня, то я окажу вам более важное одолжение – я познакомлю вас с вашим собственным бессилием. Удалитесь от моих глаз; жизнь послов не подвергнется никакой опасности, если же вы возвратитесь для того, чтобы молить о прощении, то, быть может, вы испытаете на себе мое милосердие». По донесениям своих послов каган убоялся наружной непоколебимости римского императора, с характером и ресурсами которого был вовсе не знаком. Вместо того чтобы привести в исполнение свои угрозы против Восточной империи, он направился в бедные и варварские страны Германии, находившиеся в ту пору под владычеством франков. После двух нерешительных сражений он согласился отступить, а австразийский король облегчил господствовавшую в его лагере нужду немедленной доставкой хлеба и скота. Эти неоднократные разочарования охладили заносчивость авар, и все их могущество, вероятно, расплылось бы по сарматским степям, если бы союз с королем лангобардов Альбоином не направил их оружие на новую цель и не прикрепил их истощенную фортуну к прочному поселению.

В то время как Альбоин служил под знаменем своего отца, он столкнулся в одном сражении против гепидов с сыном их короля и пронзил его своим копьем. Восхищавшиеся храбростью юноши-лангобарды стали единогласно требовать от его отца, чтобы геройский сын, разделявший с ним опасности битвы, был допущен к участию в пиршестве, устроенном по случаю победы. «Вы, конечно, не позабыли, – возразил непреклонный Аудоин, – мудрых обычаев наших предков. Каковы бы ни были заслуги сына короля, он не может сесть за стол вместе со своим отцом, пока не получит своего оружия из рук иноземного короля». Альбоин почтительно подчинился законам своего отечества, собрал сорок товарищей и смело отправился ко двору короля гепидов Туризинда, который, исполняя долг гостеприимства, обнял убийцу своего сына и обошелся с ним любезно. За пиром, во время которого Альбоин занимал место убитого им юноши, в душе Туризинда заговорили трогательные воспоминания о прошлом. «Как мило мне это место и как ненавистен мне тот, кто теперь его занимает» — таковы были слова, вырвавшиеся вместе со вздохом из груди негодующего отца. Его скорбь расшевелила национальную ненависть гепидов, и оставшийся в живых его сын Кунимунд, разгорячившись от вина или от грусти по брату, увлекся жаждой мщения. «Лангобарды, – сказал грубый варвар, – похожи и наружностью, и запахом на кобыл с наших сарматских степей». Это был оскорбительный намек на белые перевязки, которыми были обвернуты их ноги. «Прибавь еще одно сходство, – возразил смелый лангобард, – ведь вам известно, как они лягаются. Побывай на Асфельдской равнине и поищи костей твоего брата: они смешались с костями самых низких животных». Гепиды, отличавшиеся свойственной воинственным народам храбростью, вскочили со своих мест, а Альбоин и его сорок товарищей схватились за свои мечи. Смятение было прекращено вмешательством почтенного Туризинда. Он сохранил и свою собственную честь, и жизнь своего гостя и, по исполнении торжественных обрядов усыновления на оружии[12], отпустил чужеземца в окровавленных доспехах своего сына, которые были подарком от огорченного отца. Альбоин с торжеством возвратился домой, а превозносившие его беспримерную неустрашимость лангобарды были вынуждены отдать справедливость добродетелям их врага. Во время этого необыкновенного посещения Альбоин, вероятно, имел случай видеть дочь Кунимунда, вскоре после того вступившего на престол гепидов. Она носила имя Розамунды, которым выражается понятие о женской красоте и которое нередко встречается в нашей истории и в наших романах при описании любовных приключений. Король лангобардов (отца Альбоина уже не было в живых) был помолвлен с внучкой Хлодвига; но узы чести и политики не устояли против желания достигнуть обладания прекрасной Розамундой и нанести оскорбление ее семейству и ее нации. Он безуспешно пытался действовать путем убеждений, и нетерпеливый влюбленный наконец достиг своей цели силой и хитростью. Последствием этого была война, которую он предвидел и которой желал; но лангобарды не были в состоявши долго отражать яростные нападения гепидов, которых поддерживала римская армия. А так как предложение вступить в брак с Розамундой было презрительно отвергнуто, то Альбоин нашелся вынужденным отказаться от захваченной им добычи и разделить с семейством Кунимунда нанесенное этому последнему бесчестие.

Когда национальную вражду разжигают личные оскорбления, то всякий удар, который не смертелен или не решителен, ведет лишь к непродолжительному перемирию, во время которого потерпевшая неудачу сторона точит свое оружие для новой борьбы. Силы Альбоина оказались недостаточными для удовлетворения его любовного влечения, его честолюбия и его мстительности; поэтому он низошел до того, что обратился с просьбой о помощи к кагану, а аргументы, которые он употребил в дело, знакомят нас с хитрыми приемами и с политикой варваров. Его нападение на гепидов, – говорил он, – было вызвано благоразумным желанием истребить народ, который, вступив в союз с Римской империей, сделался врагом всех народов и личным недругом кагана. Если военные силы авар и лангобардов будут действовать в этой славной борьбе сообща, то победа будет несомненна, а награда неоценима; тогда Дунай, Гебр[13], Италия и Константинополь ничем не будут защищены от их победоносных армий. Если же они будут колебаться и не поспешат предотвратить исполнение коварных замыслов римлян, то авар будет преследовать до самых крайних земных пределов та же самая политика, которая подвергала их до сих пор оскорблениям. Эти благовидные доводы были выслушаны каганом с равнодушием и с пренебрежением: он задержал лангобардских послов в своем лагере, стал тянуть переговоры и попеременно ссылаться то на свое нежелание пускаться на такое важное предприятие, то на недостаточность своих средств. Наконец, он объявил послам, какой ценой может быть куплен его союз: он потребовал, чтобы лангобарды немедленно уступили ему десятую часть своего рогатого скота, чтобы добыча и пленники делились поровну, но чтобы земли гепидов перешли в исключительную собственность авар. Действовавший под влиянием своих страстей, Альбоин охотно принял эти тяжелые условия, а так как римляне были оскорблены неблагодарностью и вероломством гепидов, то Юстин перестал интересоваться судьбой этого безнравственного народа и остался спокойным зрителем этой неравной борьбы. В своем отчаянном положении Кунимунд был деятельным и опасным противником. Его уведомили, что авары перешли границу его владений; но, будучи уверен, что после поражения лангобардов ему нетрудно будет справиться с этими пришельцами, он устремился навстречу непримиримому врагу его рода и его семьи. Однако неустрашимость гепидов доставила им лишь почетную смерть. Самые храбрые воины этого народа легли на поле сражения; король лангобардов с наслаждением смотрел на отрубленную голову Кунимунда, а из черепа убитого был сделан кубок, для того чтобы насытить ненависть победителя или, быть может, для того чтобы не нарушать варварского обычая его соотечественников. После этой победы ничто не препятствовало дальнейшим успехам союзников, и они в точности исполнили условия своего соглашения. Прекрасные страны Валахии, Молдавии, Трансильвании и той части Венгрии, которая лежит по ту сторону Дуная, были без всякого сопротивления заняты новой скифской колонией, и владычество каганов над Дакией с блеском продержалось в течение более двухсот тридцати лет. Народ гепидов исчез; но при дележе пленников те, которые поступили в рабство к аварам, были менее счастливы, чем те, которые достались лангобардам, так как великодушие заставляло этих последних усыновлять храбрых врагов, а их любовь к свободе была несовместима с хладнокровной и предумышленной тиранией. Половина добычи внесла в лагерь Альбоина такие богатства, которым варвары едва ли были в состоянии определить цену. Прекрасную Розамунду убедили и принудили признать права ее победоносного любовника, и дочь Кунимунда, по-видимому, простила те преступления, которые можно было приписать непреодолимому влиянию ее собственных прелестей.

Разрушение могущественного королевства упрочило славу Альбоина. Во времена Карла Великого и бавары, итаксы, и другие племена, говорившие на тевтонском языке, еще повторяли песнопения, в которых описывались геройские доблести, храбрость, щедрость и счастье короля лангобардов. Но его честолюбие еще не было насыщено, и победитель гепидов обратил свои взоры от берегов Дуная к более богатым берегам По и Тибра. Еще не прошло пятнадцати лет с тех пор, как его подданные познакомились, в качестве союзников Нарсеса, с прекрасным климатом Италии; о ее горах, реках и больших дорогах они еще сохраняли живые воспоминания, а рассказы об их военных успехах и, может быть, вид вывезенной ими оттуда добычи возбуждали в подраставшем поколении соревнование и дух предприимчивости. Своим мужеством и красноречием Альбоин разжигал эти влечения и, как рассказывают, постарался повлиять на чувственные наклонности своих подданных, познакомив их за королевской трапезой с самыми красивыми и самыми вкусными плодами, какие зреют на открытом воздухе в этом саде здешнего мира. Лишь только он объявил о походе, отважное германское и скифское юношество увеличило военные силы лангобардов.

Здоровые поселяне Норика и Паннонии снова усвоили нравы варваров, и названия гепидов, болгар, сарматов и баваров оставили в итальянских провинциях ясно распознаваемые воспоминания. Старинные союзники лангобардов саксы приняли приглашение Альбоина и прислали ему двадцать тысяч воинов вместе с их женами и детьми. Храбрость этих союзников способствовала его успехам, но его армия была так многочисленна, что их присутствие или отсутствие было бы не очень заметно. Всякому было дозволено исповедовать такую религию, какую желал. Король лангобардов был воспитан в арианской ереси; но католикам, при отправлении их богослужения, он позволял молиться о его обращении в истинную веру, а более упорные варвары могли приносить в жертву богам своих предков козу или, быть может, пленников. Лангобардов связывала с их союзниками общая привязанность к вождю, отличавшемуся всеми добродетелями и пороками варварского героя, а предусмотрительный Альбоин заготовил для экспедиции огромные запасы всякого рода оружия. Лангобарды везли с собой всю свою движимость, а свои земли охотно уступили аварам вследствие данного этими последними торжественного обещания, которое было и дано и принято без усмешки, что, если лангобардам не удастся завоевать Италию, этим добровольным изгнанникам будет возвращена их прежняя земельная собственность.

Они, вероятно, и не имели бы успеха, если бы им пришлось иметь дело с Нарсесом, а заслуженные воины, когда-то участвовавшие в победах римского полководца над готами, неохотно шли бы против врага, которого и боялись и уважали. Но слабость византийского двора была благоприятна для варваров, и лишь ко вреду Италии император в первый раз внял жалобам своих подданных. Доблести Нарсеса были запятнаны корыстолюбием, и он накопил в течение пятнадцатилетнего управления такие сокровища из золота и серебра, которые далеко превышали размер состояний, приличный для честных людей. Его управление было тягостно и непопулярно, и римские послы выразили без всяких стеснений общее неудовольствие. Они смело заявили перед троном Юстина, что их рабство под готским владычеством было более сносно, чем деспотизм греческого евнуха, и что, если их тиран не будет немедленно удален, они будут руководствоваться при выборе нового повелителя требованиями своего собственного благополучия. К опасениям восстания присоединился голос зависти и клеветы, так еще недавно восторжествовавший над заслугами Велисария. Новый экзарх по имени Лонгин был назначен преемником завоевателя Италии, а низкие мотивы этой отставки обнаружились в оскорбительном письме императрицы Софии. Она приказывала Нарсесу «предоставить мужчинам занятие военными делами и возвратиться на свое настоящее место среди дворцовых служанок, где ему снова дадут в руки прялку». «Я впряду ей такую нитку, которую она не скоро выдернет!» — таков был, как рассказывают, ответ, вызванный из уст героя негодованием и сознанием своих заслуг. Вместо того чтобы явиться у входа в византийский дворец в качестве раба или жертвы, он удалился в Неаполь, откуда (если можно верить тому, что рассказывалось в его время) пригласил лангобардов наказать и монарха, и народ за их неблагодарность. Но народные страсти столько же изменчивы, сколько они свирепы, и римляне скоро вспомнили о заслугах своего победоносного главнокомандующего или убоялись его мщения. Они раскаялись и получили прощение через посредство папы, предпринимавшего для этой цели благочестивое странствование в Неаполь; тогда Нарсес принял более мягкий вид, стал выражаться более приличным для верноподданного языком и согласился избрать постоянным местом своего пребывания Капитолий. Хотя смерть и постигла его в последнем периоде старости, она была и несвоевременна, и преждевременна, так как только его гений был способен загладить последнюю и пагубную ошибку его жизни. Действительное или мнимое существование заговора обезоружило и разъединило италийцев. Солдаты были раздражены опалой своего главнокомандующего и оплакивали его смерть. Они не были знакомы со своим новым экзархом, а Лонгин, со своей стороны, не был знаком с положением армии и страны. В предшествовавшем году Италия была опустошена мировой язвой и голодом, и недовольный народ приписывал эти ниспосланные природой бедствия вине и безрассудству своих правителей.

Каковы бы ни были причины его самоуверенности, Альбоин полагал, что ему не придется померятся с римской армией на поле сражения, и это ожидание оправдалось на деле. Он поднялся на Юлийские Альпы и оттуда с презрением и с жадностью окинул взором плодоносные равнины, за которыми его победа навсегда закрепила название Ломбардии. Избранный отряд под начальством надежного герцога был поставлен в Forum Julii, теперешнем Фриуле, для того чтобы охранять горные проходы. Лангобарды не попытались завладеть сильно укрепленной Павией и вняли мольбам жителей Тревизо; медленно подвигаясь вперед во главе обремененной обозом массы людей, Альбоин занял дворец Вероны и самый город и через пять месяцев после своего выступления из Паннонии осадил Милан, восстававший в ту пору из своих развалин. Его приближение повсюду наводило ужас; он повсюду или находил, или оставлял после себя печальную пустыню, а малодушные италийцы считали его непобедимым, не пытаясь проверить это предубеждение на опыте. Объятые страхом жители искали убежища среди озер, утесистых гор и болот, унося с собой самые ценные пожитки и только отсрочивая момент своего порабощения. Патриарх Аквилеи Павлин перевез все свои сокровища, и церковные и мирские, на остров Градо, и его преемников усыновила юная Венецианская республика, которую постоянно обогащали общественные бедствия. Занимавший кафедру св. Амвросия, Гонорат легкомысленно принял вероломное предложение капитуляции, и коварный Альбоин принудил архиепископа вместе с миланским духовенством и миланской знатью искать убежища за более надежными стенами Генуи. Вдоль морского побережья мужество жителей поддерживалось тем, что они легко добывали съестные припасы, не утрачивали надежды на скорую помощь и могли в крайнем случае спастись бегством; но внутренними итальянскими провинциями, от возвышенностей Триента до ворот Равенны и Рима, лангобарды завладели, не дав ни одного сражения и не предприняв ни одной осады. Покорность населения побудила варвара принять на себя роль законного государя, а беспомощный экзарх ограничился исполнением той обязанности, что известил императора Юстина о быстрой и непоправимой утрате его провинций и городов. Только один старательно укрепленный готами город оказал сопротивление завоевателю, и в то время, как летучие отряды лангобардов покоряли Италию, королевский лагерь был в течение трех с лишком лет раскинут перед западными воротами Тицина, или Павии. То же самое мужество, которое внушает уважение цивилизованному врагу, возбуждает ярость в варварах, и выведенный из терпения Альбоин связал себя страшной клятвой, что при общей резне не будет оказано пощады ни возрасту, ни полу, ни личным достоинствам. При помощи голода он наконец получил возможность исполнить свой кровожадный обет; но в то время, как он въезжал в городские ворота, его лошадь споткнулась, упала, и ее никак не могли поднять. Кто-то из его свиты, движимый состраданием или благочестием, заметил, что этот факт есть признак гнева небес; завоеватель призадумался и смягчился: он вложил в ножны свой меч, расположился для отдыха во дворце Теодориха и объявил объятому страхом населению, что оно должно жить и повиноваться. Восхищаясь положением города, который стал тем более дорог для его гордости, что достался ему нелегко, он отнесся с пренебрежением к древнему величию Милана, и Павия пользовалась при нескольких поколениях почетом столицы Итальянского королевства.

Царствование основателя этого королевства было блестяще и непродолжительно, и прежде чем Альбоин успел ввести порядок во вновь завоеванных землях, он сделался жертвой домашней измены и женского мщения. В одном дворце подле Вероны, построенном вовсе не для варваров, он угощал своих ратных товарищей; опьянение служило наградой за храбрость, и сам король, из склонности к вину или из тщеславия, вышел из обычных границ своей невоздержанности. Осушив несколько больших кубков рецийского и фалернского вина, он приказал принести череп Кунимунда, служивший самым гордым и самым ценным украшением для его столовой посуды. Сидевшие за столом вожди лангобардов выразили свирепый восторг при виде этой чаши победы. «Налейте еще раз эту чашу, – воскликнул безжалостный завоеватель, – налейте ее до краев, поднесите ее королеве и попросите ее от моего имени повеселиться вместе с ее отцом». Задыхавшаяся от скорби и от гнева Розамунда имела достаточно присутствия духа, чтобы ответить: «Воля моего господина да будет исполнена», и, прикоснувшись к чаше губами, дала в глубине своей души клятву, что смоет это оскорбление кровью Альбоина. В качестве оскорбленной дочери она могла бы иметь некоторое право на снисходительность, если бы она не нарушала обязанностей жены. Непримиримая в своей ненависти и непостоянная в своих любовных привязанностях, королева Италии спустилась с высоты престола в объятия подданного, и королевский оруженосец Гельмигис сделался тайным орудием и ее наслаждений, и ее мщения. На приглашение убить короля Гельмигис уже не мог возражать ссылкой на долг верности или признательность; но он трепетал при мысли как о преступности, так и об опасности предприятия, так как ему были хорошо известны необыкновенная физическая сила и неустрашимость воина, при котором он так часто находился на полях сражений. По его настоятельной просьбе ему дали в помощники одного из самых храбрых лангобардских бойцов; но от великодушного Передея не могли добиться ничего другого, кроме обещания хранить тайну, а способ, которым Розамунда вовлекла его в преступление, доказывает, до какого бесстыдства она доходила и в делах чести, и в делах любовных. Она легла в постель одной из прислужниц Передея, с которой тот находился в любовной связи, и под разными предлогами не зажигала огня и не говорила ни слова до тех пор, пока не получила права объявить своему компаньону, что он насладился королевой лангобардов и что это изменническое прелюбодеяние должно иметь последствием, или его собственную смерть, или смерть Альбоина. Он предпочел быть сообщником, а не жертвой Розамунды, которая была одарена такой неустрашимостью, что не была доступна ни для страха, ни для угрызений совести. Она стала выжидать благоприятную минуту и скоро нашла ее: король, встав из-за стола с отяжелевшей от вина головой, лег по своему обыкновению вздремнуть. Его вероломная супруга, по-видимому, заботившаяся о его здоровье и спокойствии, приказала запереть дворцовые ворота и унести оружие, распустила прислугу и, убаюкавши мужа своими нежными ласками, отворила дверь спальни и потребовала от заговорщиков, чтобы они немедленно привели в исполнение свой кровавый замысел. Услышав шум, воитель вскочил со своего ложа; он схватился за свой меч, но не мог обнажить его, потому что он был прикреплен к ножнам рукою Розамунды, а небольшой стул, который был единственным попавшимся ему под руку оружием, не мог долго защищать его от вооруженных копьями убийц. Дочь Кунимунда улыбнулась, когда он упал мертвым; его похоронили под лестницей, которая вела во дворец, и признательное потомство лангобардов долго чтило гробницу и память их победоносного вождя.

Честолюбивая Розамунда желала царствовать от имени своего любовника; и в городе Вероне, и в тамошнем дворце все боялись ее могущества, а преданный ей отряд ее соотечественников-гепидов был готов рукоплескать мщению своей королевы и содействовать исполнению ее желаний. Но вожди лангобардов, обратившиеся в бегство в первые минуты общего смятения и беспорядка, снова ободрились и собрались с силами, а весь народ, вместо того чтобы подчиниться владычеству Розамунды, стал единогласно требовать наказания преступной супруги и убить короля. Розамунда нашла убежище у врагов своей родины, и себялюбивая политика экзарха оказала покровительство такой преступнице, которая должна была внушать отвращение всему человеческому роду. Вместе со своей дочерью, наследницей трона лангобардов, вместе с двумя своими любовниками, со своими верными гепидами и с вывезенной из веронского дворца добычей Розамунда спустилась по рекам Адидже и По и затем переехала на греческом корабле в Равеннскую гавань. Лонгин пришел в восторг от прелестей и от сокровищ вдовы Альбоина; ее положение и ее прежнее поведение могли служить оправданием для самых бесстыдных предложений, и она охотно удовлетворила любовную страсть экзарха, который, даже при упадке империи, пользовался почетом наравне с королями. Ей не стоило большого труда принести ему в жертву ревнивого любовника, и Гельмигис, выйдя из бани, принял отравленный напиток из рук своей любовницы. И вкус напитка, и его быстрое действие, и приобретенное на опыте знакомство с характером Розамунды убедили его, что он отравлен; он приставил свой меч к ее груди, принудил ее выпить до дна все, что оставалось в чаше, и через несколько минут после того испустил дух в утешительной уверенности, что она не переживет его и не будет наслаждаться плодами своего преступления. Дочь Альбоина и Розамунды была отправлена морем в Константинополь вместе с самой богатой добычей лангобардов; необычайная физическая сила Передея сначала забавляла императорский двор, а потом стала наводить на всех страх, а его слепота и мщение отчасти напоминали приключения Самсона. На созванном в Павии собрании свободный выбор народа возвел одного из самых знатных вождей по имени Клеф в преемники Альбоина. Не прошло и восемнадцати месяцев, как престол был снова запятнан смертоубийством; Клеф был заколот одним из своих служителей; во время малолетства его сына Автари, в течение десяти с лишним лет, исполнение королевских обязанностей было приостановлено, и аристократия из тридцати герцогов поделила Италию и угнетала ее.

Когда племянник Юстиниана вступил на престол, он объявил о наступлении новой эры благоденствия и славы. Но летописи царствования Юстина Второго отмечены внешним позором и внутренними бедствиями. На Западе римское могущество пострадало от потери Италии; Африка была опустошена, а персы расширяли свои завоевания. Несправедливость господствовала и в столице, и в провинциях; богатые дрожали за свою собственность, бедные – за свою личную безопасность; судьи были несведущи или продажны; средства, которыми иногда пытались исцелить это зло, отличались произволом или насилием, и народных жалоб уже нельзя было заглушить блестящими названиями законодателя и завоевателя. Историк может поддерживать как серьезную истину или как благотворный предрассудок то мнение, что монарх всегда виновен в общественных бедствиях своего времени. Тем не менее есть некоторое основание предполагать, что намерения Юстина были чисты и благотворны и что он мог бы с честью занимать свой высокий пост, если бы умственные способности не пострадали от недуга, который лишил его употребления обеих ног и принудил его никогда не покидать дворца, так что он ничего не знал ни о жалобах народа, ни о недостатках своего управления. Запоздалое сознание своего бессилия побудило его сложить с себя бремя верховной власти, а в выборе достойного заместителя он обнаружил некоторые признаки прозорливости и даже великодушия. Единственный сын Юстина и Софии умер в детстве; их дочь Арабия была в супружестве за Бадуарием, который сначала занимал должность главного смотрителя дворца, а потом должность главного начальника италийских армий и тщетно желал подкрепить свои супружеские права теми правами, которые давало усыновление. В то время, когда Юстин еще только мечтал об императорском престоле, он привык относиться к своим родным и двоюродным братьям с недоверием и с ненавистью, так как видел в них своих соперников, и он не мог рассчитывать на признательность родственников, которые приняли бы от него императорское звание не как дар, а как восстановление их законных прав. Между этими соискателями престола один был устранен изгнанием и вслед за тем смертью, а другому император нанес такие жестокие оскорбления, что должен бы был или опасаться мщения, или презирать его за терпеливость. Эта семейная вражда навела Юстина на великодушное намерение найти себе преемника не в своем семействе, а в государстве, и коварная София обратила его внимание на преданного ей начальника императорской гвардии Тиберия, добродетель и блестящую фортуну которого император мог бы считать за плод своего благоразумного выбора. Обряд возведения Тиберия в звание Цезаря, или Августа, был совершен в портике дворца в присутствии патриарха и Сената. Юстин собрал остатки своих умственных и физических сил; но ходившее в народе мнение, будто его речь была внушением Божества, доказывает, какое низкое понятие имели! в ту пору и о самом императоре, и той эпохе. «Вы видите перед собой, – сказал император, – внешние отличия верховной власти. Вы сейчас примете их не из моих рук, а из рук Божьих. Воздавайте им честь, и вы извлечете из них честь для вас самих. Уважайте императрицу, вашу мать; теперь вы ее сын, а до сих пор были ее слугой. Не ищите наслаждения в пролитии крови; воздерживайтесь от мщения; избегайте тех деяний, которые навлекли на меня общую ненависть, и руководствуйтесь опытностью вашего предшественника, а не его примером. Как человек, я грешил; как грешник, я был строго наказан даже в этой жизни; но эти служители, – и он указал на своих министров, – злоупотреблявшие моим доверием и разжигавшие мои страсти, предстанут вместе со мной перед трибуналом Христа. Я был ослеплен блеском диадемы: будьте мудры и скромны и не забывайте, чем вы были прежде и что вы теперь. Вы видите вокруг нас ваших рабов и ваших детей; вместе с властью над ними примите на себя и отеческую нежность. Любите ваш народ, как самого себя; старайтесь внушить армии преданность и поддерживайте в ней дисциплину; охраняйте собственность богатых людей и помогайте нуждам бедняков». Присутствовавшие молча и в слезах восхищались наставлениями своего государя и были тронуты его раскаянием; патриарх произнес церковные молитвы; Тиберий принял диадему, стоя на коленях, и Юстин, выказавший себя более всего достойным верховной власти в то время, как отказался от нее, обратился к новому монарху со следующими словами: «Я буду жить, если вы дозволите; я умру, если вы прикажете: молю Отца небесного и земного, чтобы он вложил в ваше сердце все то, что я оставил без внимания или позабыл». Последние четыре года своей жизни Юстин провел в безмятежной неизвестности; его совесть уже не мучили воспоминания о тех обязанностях, которых он не был в состоянии исполнить, и его выбор был оправдан сыновним уважением и признательностью Тиберия.

Между добродетелями Тиберия его красота (он был один из самых высоких ростом и самых красивых римлян), быть может, и была именно та, которая доставила ему милостивое расположение Софии, так как вдова Юстина была убеждена, что она сохранит и свое высокое положение, и свое влияние под верховной властью второго и более молодого супруга. Но если честолюбивое желание достигнуть престола вовлекло Тиберия в лесть и в притворство, он не был в состоянии оправдать ожидания Софии или исполнить свои обещания. Партии ипподрома требовали с некоторым нетерпением, чтобы им назвали имя их новой императрицы, и как народ, так и сама София были поражены удивлением, когда услышали имя Анастасии, – хотя и тайной, но законной супруги Тиберия. Преданность усыновленного ею человека щедро доставила вдовствующей императрице все, что могло смягчить ее досаду, – и почести, и великолепный дворец, и многочисленный придворный штат; в важных случаях он сопровождал вдову своего благодетеля и обращался к ней за советами; но ее честолюбие гнушалось пустым призраком верховной власти, и почтительное название матери не смягчало, а разжигало ярость оскорбленной женщины. В то время как она принимала и вознаграждала ласковой улыбкой непритворные изъявления уважения и доверия, она вступила в тайный союз со своими старыми врагами, и сын Германа Юстиниан был избран орудием ее мщения. Гордость царствующего дома неохотно преклонялась перед владычеством чужеземца; юный Юстиниан был популярен и был этого достоин; после смерти Юстина его имя было произнесено партией недовольных, а то, что он в ту пору с покорностью преклонил свою голову и предложил отобрать его состояние в шестьдесят тысяч фунт, ст., может считаться за доказательство его виновности или, по меньшей мере, его страха. Юстиниан получил великодушное помилование и главное начальство над восточной армией. Персидский монарх был обращен им в бегство, и радостные возгласы, сопровождавшие его триумф, объявили его достойным престола. Его коварная покровительница выбрала тот месяц, когда происходит сбор винограда, так как в эту пору император обыкновенно наслаждался в сельском уединении такими же удовольствиями, какими наслаждались его подданные. При первом известии о ее замыслах он возвратился в Константинополь, и заговор был подавлен благодаря его личному присутствию и твердости. От роскоши и почестей, которые она употребила во зло, София должна была перейти к скромному образу жизни; Тиберий распустил ее штат, приказал перехватывать ее письма и поручил доверенному лицу держать ее в заключении. Но этот превосходный государь не счел заслуги Юстиниана за усиливающие его виновность обстоятельства и после мягких упреков простил ему его измену и неблагодарность, а в обществе сложилось убеждение, что император намеревался заключить двойственный союз с этим претендентом на его престол. Голос ангела (как рассказывали в то время) поведал императору, что он всегда будет торжествовать над своими домашними врагами; но Тиберий более полагался на невинность и великодушие своего собственного сердца.

К ненавистному имени Тиберий он присоединил более популярное имя Константин и принял за образец самые чистые добродетели Антонинов. После того как мы описывали пороки и безрассудства стольких римских монархов, нам приятно остановиться на минуту на таком характере, который отличался человеколюбием, справедливостью, умеренностью и твердостью, и приятно посмотреть на такого монарха, который был приветлив в своем дворце, благочестив в церкви, беспристрастен в качестве верховного судьи и победоносен в войне с персами – хотя бы благодаря дарованиям своих военачальников. Самым блестящим его трофеем была масса пленников, которых Тиберий содержал, выкупал на волю и отпускал на родину с милосердием христианского героя. Заслуги или несчастья его собственных подданных имели еще более прав на его благотворительность, и он соразмерял свои щедроты не с тем, чего у него просили, а со своим собственным достоинством. Хотя такой принцип опасен, если его придерживается тот, кому вверено народное достояние, но ему служил противовесом принцип человеколюбия и справедливости, заставлявший Тиберия с отвращением смотреть на извлекаемое из слез народа золото как на самый низкопробный металл. Всякий раз как его подданные страдали от ниспосылаемых природой общественных бедствий или от неприятельских нашествий, он спешил сложить с них недоимки или уменьшить размеры налогов; он решительно отвергал предложения своих министров, придумывавших такие источники доходов, которые становились вдесятеро более обременительными вследствие способа их взыскания, и мудрые, справедливые законы Тиберия сделались предметом похвал и сожалений для следующих веков. В Константинополе все были уверены, что император нашел сокровище; но его настоящее сокровище заключалось в благородной бережливости и в презрении ко всем тщеславным и излишним тратам. Восточные римляне были бы счастливы, если бы самый лучший дар небес – любящий свое отечество монарх – никогда не покидал этого мира. Но не прошло и четырех лет по смерти Юстина, как его достойного преемника постигла смертельная болезнь, и Тиберий едва успел возложить свою диадему – точно так же, как сам получил ее, – на самого достойного из своих сограждан. Он выбрал Маврикия, и этот выбор был ценнее самой короны; патриарх и Сенат были приглашены к постели умирающего монарха; он передал Маврикию и свою дочь, и империю, а его последний совет был торжественно выражен устами квестора. Тиберий высказал надежду, что добродетели его сына и преемника будут служить для него самым благородным надгробным памятником. Память о нем была увековечена общей горестью; но самая искренняя скорбь испаряется среди суматохи нового царствования, и как взоры, так и приветствия человеческого рода скоро обратились к восходящему солнцу.

Император Маврикий происходил от древнего римского рода, но его родители имели постоянное жительство в Арабиссе, в Каппадокии, и на их долю выпало то редкое счастье, что они еще были в живых и могли созерцать и разделять блестящую судьбу своего августейшего сына. Свою молодость Маврикий провел в занятиях военным ремеслом; Тиберий поручил ему главное начальство над вновь организованным и любимым легионом из двенадцати тысяч союзников; он отличился своей храбростью и своим поведением в персидской войне и по возвращении в Константинополь получил в награду за свои заслуги императорскую корону. Маврикий вступил на престол в зрелом, сорокатрехлетнем возрасте и царствовал двадцать с лишним лет, и над Востоком, и над самим собою, изгоняя из своей души необузданную демократию страстей и утверждая в ней (по изысканному выражению Эвагрия) полнейшую аристократию рассудка и добродетели. Однако свидетельство подданного внушает некоторое недоверие, хотя он и заявляет, что его тайные похвалы никогда не дойдут до слуха его государя, а некоторые ошибки Маврикия заставляют думать, что его характер не мог равняться с более безупречными достоинствами его предшественника. Его холодное и сдержанное обхождение могло быть приписано высокомерию; его справедливость иногда отзывалась жестокосердием, его милосердие иногда походило на малодушие, а его строгая бережливость слишком часто навлекала на него упреки в жадности. Но благоразумные желания абсолютного монарха должны клониться к тому, чтобы доставлять счастье своему народу; Маврикий имел достаточно прозорливости и мужества, чтобы достигнуть этой цели, и в своем управлении он руководствовался принципами и примером Тиберия. Малодушие греков ввело такое полное различие между обязанностями монарха и обязанностями полководца, что человек военного звания, достигший своими заслугами престола, или редко показывался во главе своих армий, или никогда. Впрочем, император Маврикий прославил себя тем, что восстановил персидского монарха на его трон; его полководцы вели с сомнительным успехом войну с жившими на Дунае аварами, а на униженное и бедственное положение своих италийских провинций он взирал с состраданием, которое было совершенно бесплодно.

Из Италии императора беспрерывно докучали жалобами на бедственное положение и просьбами о помощи, вынуждавшими их на унизительное признание в их собственном бессилии. Издыхавшее величие Рима обнаруживалось лишь в свободе и энергии, с которыми он излагал свои жалобы. «Если вы не способны, – говорили римляне, – избавить нас от меча лангобардов, то, по крайней мере, спасите нас от голода». Тиберий извинил этот упрек и помог нужде: запасы хлеба были перевезены из Египта к устью Тибра, и жители Рима, взывая не к Камиллу, а к св. Петру, отразили варваров от своих стен. Но помощь была случайна, а опасность была непрерывна и настоятельна; поэтому духовенство и Сенат собрали остатки своих прежних богатств – сумму в три тысячи фунтов золота – и отправили патриция Памфрония с поручением положить их подарок к подножию византийского трона и изложить их жалобы. И внимание двора, и военные силы Востока были в ту пору заняты войной с персами; но справедливый Тиберий употребил привезенную ему субсидию на оборону города и, отпуская патриция, не мог дать лучшего совета, как тот, чтобы римляне попытались подкупить лангобардских вождей или купить помощь франкских королей. Несмотря на то, что этот вновь придуманный способ доставил некоторое облегчение, положение Италии не улучшилось, Рим был снова осажден, а находившееся только в трех милях от Равенны предместье Класс было разграблено и занято войсками простого герцога Сполетского. Маврикий дал аудиенцию второй депутации, состоявшей из лиц духовного звания и сенаторов; в письмах от римского первосвященника с энергией говорилось о долге, налагаемом религией, и произносились от ее имени угрозы, а папский посол диакон Григорий был уполномочен взывать к властям и небесным и земным. Император прибегнул к мерам своего предшественника, но с более блестящим успехом: нескольких варварских вождей убедили принять сторону римлян, а один из них, отличавшийся особенной мягкостью характера и преданностью, провел и окончил свою жизнь на службе при экзархе; альпийские проходы были отданы в руки франков, и папа поощрял их нарушить без всяких угрызений совести клятвы и обещания, данные неверующим. Правнуку Хлодвига, Хильдеберту, заплатили пятьдесят тысяч золотых монет, с тем чтобы он вторгся в Италию, а когда король Австразии прельстился видом византийских монет, весом в один фунт золота, он потребовал, чтобы несколько таких почтенных монет были включены в полученную им сумму, для того чтобы сделать подарок еще более достойным принятия. Лангобардские герцоги раздражали своих могущественных галльских соседей своими частыми нашествиями.

Лишь только им стало грозить заслуженное возмездие, они отказались от своей самостоятельности, которая была причиной слабости и неурядицы, единогласно сознали выгоды, доставляемые королевским управлением, – единство, сдержанность и энергию, и подчинились сыну Клефа Автарису, уже успевшему приобрести репутацию хорошего воина. Под знаменем своего нового короля завоеватели Италии отразили три следовавшие одно вслед за другим нашествия, из которых одно было предпринято под начальством самого Хильдеберта – последнего из Меровингских королей, переходившего через Альпы. Первая экспедиция не имела успеха по причине взаимной зависти и вражды между франками и аллеманнами. Во вторую экспедицию побежденные в кровопролитной битве франки понесли такие потери и такой позор, каких еще не испытывали со времени основания их монархии. В нетерпении отмстить за это поражение, они возвратились в третий раз с более многочисленными силами, и Автари не устоял против ярости этого потока. Войска и сокровища лангобардов были размещены по обнесенным стенами городам, лежащим между Альпами и Апеннинами. Будучи более способными бороться с опасностями войны, чем выносить усталость и проволочки, франки скоро стали роптать на безрассудство своих двадцати вождей, а от нагретого итальянским солнцем воздуха стали развиваться болезни между людьми, которые привыкли к иному климату и здоровье которых уже было потрясено частыми переходами от голода к невоздержанности. Но военные силы, недостаточные для завоевания страны, были более чем достаточны для ее опустошения, а объятые ужасом жители не были в состоянии различать своих врагов от своих защитников. Если бы армия меровингов соединилась с императорской армией в окрестностях Милана, она, быть может, ниспровергла бы владычество лангобардов; но франки тщетно ожидали в течение шести дней условного сигнала – пожара одной деревни, а греческая армия тем временем бесполезно тратила свои силы на взятие Модены и Пармы, которые были отняты у нее после отступления ее заальпийских союзников. Победоносный Автари заявил притязания на владычество над всей Италией. У подножия Ретийских Альп он овладел уединенным островом на Комском озере и захватил спрятанные там сокровища. На крайней оконечности Калабрии он прикоснулся своим копьем к колонне, стоявшей на берегу моря близ Регия, и объявил, что это старинное сооружение будет неподвижным пределом его владений.

В течение двухсот лет Италия была неравномерно разделена между королевством лангобардов и Равеннским экзархатом. Снисходительность Юстиниана стала снова соединять в одном лице те должности и профессии, которые были отделены одна от другой недоверчивостью Константина, и во время упадка империи восемнадцать экзархов были один за другим облечены всеми остатками гражданской, военной и даже церковной власти, какими еще могли располагать царствовавшие в Византии императоры. Их непосредственная юрисдикция, впоследствии освященная названием церковной области, обнимала теперешнюю Романью, болота и равнины Феррары и Комаккьо, пять приморских городов между Римини и Анконой и другие пять внутренних городов между берегами Адриатического моря и возвышенностями Апеннин. Три провинции – римская, венецианская и неаполитанская, отделенные от равеннского дворца неприятельскими владениями, признавали над собой верховную власть экзарха и в мирное, и в военное время. Римское герцогство, как кажется, заключало в себе завоевания, сделанные Римом в первые четыреста лет его существования в Этрурии, в земле сабинов и в Лациуме, а границами для него, очевидно, служили морское побережье от Чивитавеккии до Террачины и течение Тибра от Америи и Нарни до порта Остии. Многочисленные острова между Градо и Хиоццой составляли первоначальные владения Венеции; но более доступные города, которыми она владела на континенте, были разрушены лангобардами, с бессильной яростью взиравшими на то, как из морских волн вставала новая столица. Владения неаполитанских герцогов граничили заливом и соседними островами, находившейся в руках неприятеля территорией Капуи и римской колонией Амальфи, трудолюбивые граждане которой, изобретя компас для моряков, сняли завесу, скрывавшую от наших глаз поверхность земного шара. Три острова, Сардиния, Корсика и Сицилия, еще входили в состав империи, а приобретение самой отдаленной части Калабрии отодвинуло границу владений Автари от берегов Регия к перешейку Консенции. В Сардинии дикие горцы сохраняли свободу и религию своих предков; но сицилийские земледельцы были прикованы к своей богатой и хорошо возделанной почве. Рим страдал под железной властью экзархов, и какой-нибудь грек или даже евнух мог безнаказанно издеваться над развалинами Капитолия. Но Неаполь скоро приобрел право выбирать своих герцогов; независимость, которой пользовалась колония Амальфи, была плодом торговли, а добровольная привязанность Венеции была в конце концов облагорожена равноправным союзом с Восточной империей. На географической карте Италии экзархат занимал небольшое место, но на его стороне были преимущества богатства, трудолюбия и многолюдности. Самые верные и самые ценные подданные империи спаслись от ига варваров, и эти новые обитатели Равенны выставляли в занимаемых ими кварталах знамена Павии и Вероны, Милана и Падуи. Остальная Италия была во власти лангобардов, и их владычество простиралось от королевской резиденции Павии на восток, север и запад до пределов владений авар, бавар и господствовавших в Австразии и в Бургундии франков. На язык новейшей географии в состав их королевства входили: Terra Firma Венецианской республики, Тироль, миланская провинция, Пьемонт, Генуэзский берег, Мантуя, Парма, Модена, великое герцогство Тосканское и значительная часть папских владений от Перуджи до Адриатического моря. Герцоги Беневентские, впоследствии носившие титул князей, пережили монархию лангобардов и поддержали их славу. От Капуи до Тарента они в течение почти пятисот лет владели большой частью теперешнего Неаполитанского королевства.

При сравнении числа победителей с числом побежденных самым надежным указанием служат перемены, происшедшие в их языке. Прилагая это мерило, мы находим, что итальянские лангобарды и испанские вестготы были менее многочисленны, нежели франки или бургунды, а завоеватели Галлии должны, в свою очередь, уступить в этом отношении первенство саксам и англам, которые почти совершенно искоренили британские диалекты. Новейший итальянский язык образовался мало-помалу, под влиянием различных наций: неумение варваров владеть склонениями и спряжениями принудило их употреблять предлоги и вспомогательные глаголы, а многие из новых понятий были выражены старогерманскими словами. Однако главный запас технических и самых употребляемых слов оказывается латинского происхождения, и если бы мы были достаточно хорошо знакомы с устарелыми деревенскими и городскими диалектами древней Италии, мы могли бы отыскать происхождение многих слов, которые, быть может, были бы отвергнуты классической чистотой римских писателей. Многочисленная армия составляла лишь небольшую нацию, а военные силы лангобардов скоро уменьшились вследствие удаления двадцати тысяч саксов, которые гнушались своего зависимого положения и после многих отважных и опасных похождений возвратились к себе на родину. Лагерь Альбоина имел широкие размеры, но всякий лагерь легко может уместиться внутри городских стен, а его воинственные обитатели могли бродить по обширной завоеванной стране лишь незначительными отрядами. Когда Альбоин спускался с Альп, он поручил верховную власть над Фриулем и над местным населением своему племяннику, который был первым герцогом Фриульским; но осторожный Гизульф принял эту опасную должность лишь с тем условием, что ему будет дозволено выбрать между лангобардской знатью достаточное число семейств, чтобы организовать колонию солдат и подданных. При расширении завоеваний нельзя было давать такого же права герцогам Брешии или Бергамо, Павии или Турина, Сполето или Беневента; но каждый из этих герцогов и каждый из их товарищей поселял в отведенном ему округе отряд приверженцев, которые становились под его знамя в случае войны и обращались к его трибуналу в мирное время. Зависимость этих поселенцев была добровольная и почетная: они могли возвратить все, что было ими получено в виде дара или привилегий, и могли переселиться вместе со своими семьями в округ другого герцога; но их удаление из пределов королевства считалось за военное дезертирство и наказывалось смертью. Потомство первых завоевателей пустило более глубокие корни в ту почву, которую его заставляли защищать и личные интересы, и чувство чести. Лангобард был от самого рождения солдатом своего короля и своего герцога, и гражданские народные собрания развертывали знамена регулярной армии и носили ее название. Жалование и награды этой армии извлекались из завоеванных провинций, а распределение завоеванных земель, состоявшееся лишь после смерти Альбоина, было запятнано несправедливостью и хищничеством. Многие из самых богатых италийцев были убиты или изгнаны; остальные были разделены в качестве данников между иноземцами, и на них была наложена обязанность (прикрытая названием гостеприимства) отдавать лангобардам третью часть земных продуктов. Менее чем через семьдесят лет эта искусственная система была заменена более простой и более прочной ленной зависимостью. Или римского землевладельца выгонял его сильный и наглый гость, или ежегодная уплата трети продуктов заменялась более справедливой сделкой – уступкой соответствующей части земельной собственности. Под управлением этих иноземных повелителей возделыванием хлебных полей и разведением винограда и оливковых деревьев занимались рабы и туземные жители с меньшим против прежнего искусством и старанием; а склонным к праздности варварам более нравились занятия пастушеской жизни. На роскошных лугах венецианской провинции они снова развели и улучшили породу лошадей, которыми когда-то славилась эта местность, и италийцы с удивлением смотрели на незнакомую им породу быков или буйволов.

Уменьшение народонаселения в Ломбардии и увеличение лесов доставляли большой простор для занятия охотой. Изобретательность греков и римлян никогда не доходила до того удивительного искусства, которое учит летающих в воздухе птиц распознавать голос своего господина и исполнять его приказания. В Скандинавии и в Скифии водились самые смелые и самые послушные соколы: их приучали и дрессировали жители этих стран, беспрестанно рыскавшие по полям то верхом, то пешком. Эта любимая забава наших предков была введена варварами в римских провинциях, а по италийским законам меч и сокол имели одинаковое достоинство и важность в руках знатного лангобарда.

Влияние климата и примера соседей было так быстро, что четвертое поколение лангобардов смотрело с удивлением и с отвращением на изображения своих диких предков. Их головы были выбриты на затылке, но их косматые пряди волос падали им на глаза и на губы, и их длинные бороды были выражением имени и характера нации. Их одежда состояла, по примеру англосаксов, из просторного полотняного платья, украшенного, смотря по вкусу, широкими разноцветными каймами. Их голени и ноги были одеты в длинные чулки и в открытые сандалии, а верный меч всегда висел у них на поясе даже в мирное время. Впрочем, под этим странным костюмом и свирепой внешностью нередко скрывались кротость и великодушие, и лишь только утихало вызванное битвой ожесточение, человеколюбие победителей иногда поражало удивлением и пленников и подданных. Пороки лангобардов происходили от их страстей, невежества и склонности к пьянству, а их добродетели тем более достойны похвалы, что на них нисколько не влияло лицемерие общественных нравов и что они не были плодом строгих стеснений, налагаемых законами и воспитанием. Я не побоялся бы уклониться от моего сюжета, если бы был в состоянии обрисовать домашнюю жизнь завоевателей Италии; но я с удовольствием расскажу любовное приключение Автари, которое отзывается настоящим духом рыцарства и романтизма.

После смерти Меровингской принцессы, своей невесты, он стал искать руки дочери короля Баварского, и Гарибальд согласился на родственный союз с итальянским монархом. Выведенный из терпения медленностью переговоров, пылкий любовник покинул свой дворец и посетил баварский двор в свите своего собственного посла. На публичной аудиенции этот никому не знакомый чужеземец приблизился к трону и сообщил Гарибальду, что посол действительно был государственный министр, но что он один пользовался личной дружбой Автари, который возложил на него деликатное поручение доставить ему верное описание прелестей его будущей супруги. От Теоделинды потребовали, чтобы она подвергла себя этому важному осмотру; простояв минуту в безмолвном восторге, Автари приветствовал ее титулом королевы Италии и смиренно попросил, чтобы согласно обычаям нации она поднесла кубок вина первому из своих новых подданных. По приказанию отца она исполнила эту просьбу; Автари взял, в свою очередь, кубок и, возвращая его принцессе, тайно прикоснулся к ее руке и затем приложил свой палец к своему лицу и к губам. Вечером Теоделинда рассказала своей кормилице о нескромной фамильярности чужеземца и была утешена уверением, что такую смелость мог дозволить себе только король, ее будущий супруг, который по своей красоте и своему мужеству, по-видимому, был достоин ее любви. Послы отправились в обратный путь, и, лишь только они достигли границы Италии, Автари привстал на своих стременах и пустил свою боевую секиру в дерево с необыкновенной силой и ловкостью. «Вот, – сказал он удивленным баварам, – какие удары наносит король лангобардов». При приближении франкской армии Гарибальд и его дочь укрылись во владениях своего союзника, и брак был совершен в Веронском дворце. По прошествии одного года он был расторгнут смертью Автари; но своими добродетелями Теоделинда снискала любовь нации и ей дозволили отдать вместе с ее рукой скипетр итальянского королевства.

Из этого факта и из других ему подобных, несомненно явствует, что лангобарды имели право выбирать своего монарха, но что у них было достаточно здравого смысла, чтобы воздерживаться от частного пользования этой опасной привилегией. Источником государственных доходов были возделанные земли и отправление правосудия. Когда самостоятельные герцоги изъявили свое согласие на то, чтобы Автари вступил на престол своего отца, они уделили по меньшей мере половину своих доходов на покрытие королевских расходов. Самая гордая знать искала чести служительских должностей при особе своего государя; он награждал преданность своих вассалов[14] по своему усмотрению денежными пенсиями и бенефициями и старался загладить бедствия войны основанием богатых монастырей и церквей. Он исполнял обязанности судьи в мирное время и обязанности главнокомандующего во время войны, но никогда не присваивал себе прав единственного и самовластного законодателя. Король Италии созывал народные собрания в Павийском дворце или, всего вероятнее, на полях вблизи от столицы; его высший совет состоял из лиц самого знатного происхождения и самого высокого звания; но законная сила и исполнение их постановлений зависели от одобрения верного народа и счастливой армии лангобардов. Лет через восемьдесят после завоевания Италии их традиционные обычаи были записаны на тевтонском латинском языке и утверждены согласием монарха и народа; при этом были введены некоторые новые постановления, соответствующие их новому положению; примеру Ротари следовали самые мудрые из его преемников, и из всех варварских кодексов законы лангобардов считались менее всех несовершенными. Находя в своем мужестве достаточное обеспечение для своей свободы, эти грубые и легкомысленные законодатели не были способны уравновешивать законное влияние различных органов верховной власти или обсуждать замысловатые теории государственного управления. Преступления, направленные против жизни государя или против безопасности государства, они признали достойными смертной казни; но их внимание было главным образом сосредоточено на охране личности и собственности подданных. Согласно со странной юриспруденцией того времени, преступное пролитие крови могло быть искуплено денежной пеней[15]; впрочем, огромная пеня в девятьсот золотых монет, назначенная за убийство простого гражданина, доказывает, как высоко ценилась человеческая жизнь. Менее отвратительные преступления – нанесение раны, перелом кости, удар, оскорбительное слово – были оценены с самой тщательной и доходившей до смешного точностью, и законодатель поддерживал позорное обыкновение променивать честь и мщение на денежное вознаграждение. Невежество лангобардов, и до и после их обращения в христианство, внушало им слепую веру в коварные и вредные проделки колдунов; но судьи семнадцатого столетия могли бы найти полезное поучение и заслуженное порицание в мудрых законах Ротари, который насмехался над этими нелепыми суевериями и оказывал покровительство несчастным жертвам народной или судейской жестокости. Такую же мудрость законодателя, стоящего выше своего века и умственного развития своей страны, мы находим у Лиутпранда, который, хотя и допускал, но подвергал наказаниям нечестное и застарелое обыкновение драться на поединках и замечал, по собственному опыту, что над самым справедливым делом нередко брали верх удача и сила. Каковы бы ни были достоинства, усматриваемые нами в лангобардских законах, они во всяком случае были неподдельным плодом здравого смысла варваров, которые никогда не допускали итальянских епископов к участию в своих законодательных собраниях. Но целый ряд их королей отличался добродетелями и дарованиями; описанные в их летописях смуты прерывались длинными промежутками спокойствия, порядка и внутреннего благоденствия, и италийцы пользовались таким мягким и справедливым управлением, какого не знало ни одно из королевств, основанных на развалинах Западной империи.

Среди завоеваний лангобардов и под деспотизмом греков Рим был доведен к концу шестого столетия до последней степени унижения. Вследствие перенесения императорской столицы и постепенной утраты провинций источники общественного и частного богатства иссякли; величественное дерево, под тенью которого искали отдыха все народы, лишилось своих листьев и ветвей, а его бессочный ствол лежал на земле и сох. Исполнители правительственных распоряжений и вестники побед уже не встречались на Аппиевой, или на Фламиниевой, дороге, а приближение лангобардов часто чувствовалось и всегда наводило страх. Жители большой и мирной столицы, прогуливающиеся без всяких тревожных мыслей по окружающим ее садам, едва ли в состоянии представить себе, как было бедственно положение римлян; они дрожащей рукой запирали и отворяли двери своих домов; с высоты городских стен они видели пламя, уничтожающее их загородные жилища и слышали вопли своих собратьев, которых связывали попарно, как собак, и уводили в рабство за моря и горы. При таких непрерывных тревогах нельзя было думать об удовольствиях, и приходилось прекращать сельские работы, и римская Campagna[16] скоро превратилась в бесплодную пустыню, в которой земля ничего не производила, воды были нечисты, а воздух был заразен. Любопытство и честолюбие уже не привлекали в столицу мира толпы пришельцев; если же случайность или необходимость направляла туда стопы странствующего иноземца, он с ужасом взирал на эту обширную пустыню и мог бы спросить: где же Сенат? где же народ? Во время сильных дождей Тибр вышел из своих берегов и устремился с непреодолимой яростью в долины семи холмов. От стоячих вод возникла заразная болезнь, и ее успехи были так быстры, что восемьдесят человек умерли в течение одного часа среди торжественной процессии, устроенной для умилостивления небес. В обществе, которое поощряет браки и отличается трудолюбием, скоро заглаживаются потери, причиняемые случайными бедствиями моровой язвы или войны; но так как большинство римлян было обречено на безвыходную нищету и на безбрачие, то уменьшение населения было непрерывно и заметно, а мрачное воображение энтузиастов предвидело предстоящее пресечение человеческого рода. Однако число жителей все еще было слишком велико в сравнении со средствами существования; им поставляли ничем не обеспеченное пропитание плодоносные поля Сицилии и Египта, а часто случавшийся неурожай доказывает, как невнимательны были императоры к нуждам этой отдаленной провинции. Такому же разрушению и упадку подверглись римские здания; наводнения, бури и землетрясения легко разрушали разваливающиеся сооружения, а занявшие самые выгодные места монахи злобно радовались исчезновению памятников старины. Существует общее убеждение, что папа Григорий I не щадил римские храмы и уродовал статуи, что, по приказанию этого варвара, Палатинская библиотека была обращена в пепел и что история Ливия была избранной жертвой его нелепого и зловредного фанатизма. Сочинения самого Григория обнаруживают его непримиримую ненависть к произведениям классических писателей, и он подверг самым строгим порицаниям светскую ученость того епископа, который преподавал грамматику, изучал латинских поэтов и произносил одним и тем же голосом похвалы Юпитеру и похвалы Христу. Но свидетельства о его разрушительной ярости сомнительны и появились в более позднюю эпоху; рука времени медленно разрушала храм Мира и театр Марцелла, а формальное запрещение размножило бы списки произведений Вергилия и Ливия в тех странах, которые не были подчинены этому духовному диктатору.

Рим, быть может, был бы стерт с лица земли подобно Фивам, Вавилону или Карфагену, если бы его не одушевлял жизненный принцип, возвративший ему и почет и владычество. Существовало смутное предание, что два иудейских проповедника, из которых один делал палатки, а другой был рыбаком, были когда-то казнены в цирке Нерона, а по прошествии пятисот лет их действительные или мнимые мощи стали чтить, как Палладиум христианского Рима. Пилигримы стали стекаться с Востока и с Запада на порог этого святилища; но доступ к раке апостолов охраняли чудеса и незримые ужасы, и благочестивый католик не без страха приближался к предмету своего поклонения. Прикосновение к телам святых вело к гибели, и даже смотреть на них было опасно, а те, которые осмеливались из самых безупречных мотивов нарушить спокойствие святилища, приходили в ужас от видений или были наказаны внезапной смертью. Неблагоразумное требование одной императрицы, пожелавшей отнять у римлян их священное сокровище, голову св. Павла, было отвергнуто с самым глубоким негодованием, а папа утверждал, – по всей вероятности, с достаточным основанием, – что холстина, освященная близостью тела святого или колец его цепей (которые иногда было легко достать, а иногда невозможно), была в равной степени одарена чудотворной силой. Но как добродетели, так и власть апостолов сохраняли свою живучую энергию в душе их преемников, и престол св. Петра был занят, в царствование Маврикия, первым и самым великим из пап, носившим имя Григория. Его дед Феликс сам был папой, а так как в ту пору епископы уже были подчинены закону безбрачия, то его возведению в папское достоинство должна была предшествовать смерть его жены. Родители Григория, Сильвия и Гордиан, принадлежали к одной из самых знатных сенаторских семей и были из числа самых благочестивых членов римской церкви; между его родственницами было много святых и девственниц, а его собственное изображение вместе с изображениями его отца и матери можно было в течение почти трехсот лет видеть на фамильном портрете, который был подарен им монастырю св. Андрея. Рисунок и колорит этого портрета служат доказательством того, что италийцы с успехом занимались в шестом столетии живописью; но об их вкусе и знании дают самое низкое понятие и послания Григория, и его проповеди, и его диалоги, которые были произведениями такого человека, которому не было никого равного по учености между его современниками; благодаря знатности своего происхождения и своим дарованиям он возвысился до звания городского префекта, и ему принадлежит та заслуга, что он отказался от блеска и суеты здешнего мира. Свое большое наследственное состояние он употребил на основание семи монастырей — одного в Риме и шести на Сицилии и постоянно обнаруживал желание жить в этом мире в неизвестности и приобрести славу только в загробной жизни. Тем не менее его благочестие, которое, быть может, было искренне, вело его по такой дороге, которую избрал бы хитрый и честолюбивый государственный человек. Благодаря своим дарованиям и блеску, с которым совершалось его удаление от мира, он сделался дорогим и полезным для церкви: ведь он был обязан исполнять данные ему приказания, так как слепое повиновение всегда считалось главной обязанностью монаха. Лишь только Григорий получил звание диакона, его послали к византийскому двору в качестве нунция, или папского посла, и он присвоил себе там право говорить от имени св. Петра с такой самостоятельностью и с таким достоинством, которые были бы преступны и опасны в самых знатных из мирян. Он возвратился в Рим с репутацией еще более прежнего блестящей и после непродолжительного промежутка времени, посвященного на добродетели монашеской жизни, был принужден покинуть монастырь и вступить на папский престол по единодушному желанию духовенства, Сената и народа. Он один протестовал или делал вид, что протестует, против своего возвышения, а его униженная просьба, чтобы Маврикий соблаговолил не одобрять выбора римлян, могла лишь возвысить его личность в глазах императора и публики. Когда было обнародовано роковое повеление императора, Григорий упросил каких-то преданных ему торговцев отправить его спрятанным в корзине за ворота Рима, и в течение нескольких дней укрывался в лесах и горах, пока его убежище не было открыто, как рассказывали, благодаря падавшему на него с небес свету.

Управление Григория Великого, продолжавшееся тринадцать лет шесть месяцев и десять дней, составляет один из самых назидательных периодов в истории церкви. Его добродетели и даже его пороки, представлявшие странную смесь добродушия и лукавства, гордости и смирения, здравого смысла и склонности к суевериям, были очень удачно приспособлены и к его положению, и к характеру его времени. В своем сопернике, патриархе Константинопольском, он осуждал противохристианский титул всемирного епископа, которого по гордости преемник св. Петра не мог никому уступить, но которого по слабости он не мог присвоить самому себе, – и церковная юрисдикция Григория ограничилась тройственной ролью римского епископа, италийского примаса и распространителя христианства на Западе. Он часто всходил на церковную кафедру и своим, хотя грубым, но трогательным, красноречием разжигал врожденные страсти своих слушателей, объяснял и применял поучения иудейских пророков и направлял умы подавленного своим бедственным положением народа к надеждам и наказаниям невидимого мира. Своими наставлениями и примером он установил образцовую римскую литургию, распределение приходов, календарь праздничных дней, порядок процессий, службу священников и диаконов, разнообразие и перемены священнических облачений. До последних дней своей жизни он сам совершал богослужение, продолжавшееся более трех часов, и ввел так называемый Григорианский напев, в котором сохранилась исполнявшаяся на театре вокальная и инструментальная музыка, а грубые голоса варваров старались подражать мелодии римской школы. Опыт убедил его, что торжественные и пышные обряды облегчают страдания, укрепляют веру, смягчают свирепость и заглушают мрачное исступление простого народа, и он охотно извинял этому народу его готовность подчиниться владычеству духовенства и суеверий. Епископы Италии и соседских островов признавали римского первосвященника за своего высшего духовного начальника. Даже существование епископских должностей, их соединение в одном лице или перенесение из одного места в другое, безусловно, зависели от его усмотрения, а его успешные вторжения в церковное управление Греции, Испании и Галлии впоследствии служили поддержкой для более гордых притязаний следующих пап. Он вмешивался в народные выборы с целью предотвратить их злоупотребления, с бдительной заботливостью охранял чистоту верований и церковного благочестия и в качестве заменявшего апостолов пастыря усердно наблюдал за верованиями и поведением подчиненного ему духовенства. В его управление итальянские и испанские ариане примирились с католической церковью, а подчинение Британии покрыло имя Григория I более блестящей славой, чем имя Цезаря. Вместо шести легионов на этот отдаленный остров были отправлены морем сорок монахов, и первосвященник скорбел о том, что его суровый долг не дозволяет ему разделять с ними опасности священной войны. Менее чем через два года он мог сообщить архиепископу Александрийскому, что эти монахи окрестили Кентского короля вместе с десятью тысячами подвластных ему англосаксов и что римские миссионеры, подобно миссионерам первобытной церкви, действовали только духовным и сверхъестественным оружием. Из легковерия или из благоразумия Григорий всегда был готов подкреплять истины религии ссылкой на видения, чудеса и воскресение мертвых, а потомство отплатило его памяти такой же данью, какую он щедро уплачивал добродетелям своих современников и прошлого поколения. Папы щедро осыпали его небесными почестями, но Григорий был последний римский первосвященник, которого они осмелились внести в календарь святых.

Их светская власть мало-помалу разрасталась от общественных бедствий того времени, и римские епископы, впоследствии затопившие Европу и Азию в человеческой крови, были принуждены властвовать в качестве представителей милосердия и мира. 1. Римская церковь, как уже было замечено ранее, была наделена богатыми поместьями в Италии, на Сицилии и в более отдаленных провинциях, а ее агенты, обыкновенно выбиравшиеся из поддиаконов, приобрели над своими арендаторами и землепашцами право суда не только в гражданских, но и в уголовных делах. Преемник св. Петра управлял своими наследственными вотчинами с заботливостью бдительного и скромного землевладельца, и послания Григория наполнены полезными наставлениями избегать сомнительных и придирчивых процессов, оберегать правильность весов и мер, соглашаться на всякие благоразумные требования отсрочки в платежах и уменьшать подушную подать тех прикрепленных к земле рабов, которые уплатили произвольно наложенную на них пеню за право вступления в брак. Ренту, или доход, с этих поместьев доставляли к устью Тибра на риск папы и на его счет, а в расходовании этих сумм он действовал как верный эконом церкви и бедных и щедро тратил на их нужды те неистощимые средства, которые извлекал из своей воздержанности и аккуратности. Многотомные счета о его доходах и расходах сохранялись более трехсот лет в Латеранском дворце как образец христианской бережливости.

В четыре больших церковных праздника он раздавал за четверть года деньги на содержание духовенства, своей прислуги, монастырей, церквей, кладбищ, богаделен, римских госпиталей и других учреждений своей епархии. В первый день каждого месяца он раздавал бедным, смотря по времени года, определенное количество хлеба, вина, сыра, овощей, оливкового масла, рыбы, свежих провизий, одежды и денег; и кроме того, из его казны беспрестанно отпускались суммы на непредвиденные требования нужды или личной заслуги. Не терпящие отлагательства нужды больных и беспомощных людей, иностранцев и пилигримов удовлетворялись ежедневными и ежечасными подаяниями, и первосвященник сам не садился за свой скромный обед до тех пор, пока не отнесут несколько блюд с его собственного стола каким-нибудь достойным сострадания беднякам. Бедствия того времени довели римскую знать и римских матрон до того, что они не краснея принимали церковные подаяния: три тысячи девственниц получали от своего благодетеля пищу и одежду, и многие из спасшихся от варваров итальянских епископов находили гостеприимство в Ватикане. Григория основательно называли отцом его страны, и такова была необыкновенная щекотливость его совести, что он сам наложил на себя на несколько дней запрещение исполнять свои первосвященные обязанности за то, что один нищий умер на улице. II. Бедствия Рима вовлекли заменявшего апостолов пастыря в занятие и мирными делами, и военными, и он едва ли отдавал сам себе отчет в том, что побуждало его заменять своего отсутствующего государя – благочестие или честолюбие. Григорий пробуждал императора из продолжительного усыпления, обращал его внимание на неправильные действия или на неспособность экзарха или его чиновников, жаловался на то, что ветеранов вывели из Рима для защиты Сполето, поощрял италийцев охранять свои города и алтари, и в минуту крайней опасности согласился назначить трибунов местной армии и руководить ее военными действиями. Но колебания, вызванные человеколюбием и религией, сдерживали воинственный пыл папы; он осуждал всякого рода подати, даже те, которые налагались для покрытия военных расходов, так как считал их гнусными и обременительными, и в то же время защищал против императорских Эдиктов благочестивую трусость солдат, отказывавшихся от военной службы для поступления в монахи. Если верить заявлениям самого Григория, он мог бы без большого труда истребить лангобардов при помощи их внутренних раздоров, и истребить так, что не осталось бы в живых ни короля, ни какого-либо герцога или графа, способного спасти этот несчастный народ от мщения его врагов. Но в качестве христианского епископа он предпочел благотворные заботы о внутреннем спокойствии; благодаря его посредничеству стихла военная тревога; но он был слишком хорошо знаком с хитростью греков и с раздражительностью лангобардов, чтобы поручиться за исполнение условий перемирия. Обманувшись в своей надежде достигнуть заключения повсеместного и прочного мира, он осмелился спасти свое отечество, не испросив на то согласия императора или экзарха. Неприятельский меч висел над Римом, но был отклонен мягким красноречием и благовременными подарками первосвященника, умевшего внушать уважение и еретикам и варварам. К заслугам Григория византийский двор отнесся с упреками и оскорблениями, но папа нашел в преданности признательного населения самую благородную награду гражданина и самое лучшее право на верховную власть.

Глава XLVI Перевороты в Персии после смерти Хосрова, или Ануширвана. – Его сын, тиран Ормузд, свергнут с престола. – Узурпация Бахрама. – Бегство Хосрова II и его вторичное вступление на престол. – Его признательность к римлянам. – Аварский каган. – Восстание армии против Маврикия. – Его смерть. – Тирания Фоки. – Возведение на престол Ираклия. – Персидская война. – Хосров завоевывает Сирию, Египет и Малую Азию. – Персы и авары осаждают Константинополь. – Персидские экспедиции. – Победы и триумф Ираклия.

Закат и падение Римской империи. Том V

Борьба между Римом и Персией продолжалась со смерти Красса до царствования Ираклия. Семисотлетний опыт мог бы убедить обе соперничавшие нации в невозможности сохранять их завоевания по ту сторону роковых границ, указанных Тигром и Евфратом. Но честолюбие Траяна и Юлиана было возбуждено трофеями Александра, а персидские цари питали надежду восстановить империю Кира. Такие чрезвычайные усилия могущества и мужества всегда будут останавливать на себе внимание потомства; но события, от которых в судьбе народов не произошло существенных перемен, оставляют после себя слабый отпечаток на страницах истории, и мы истощили бы терпение читателя, описывая похожие одни на другие военные действия, которые предпринимались без причины, велись без блестящих успехов и оканчивались без всяких последствий. Византийские монархи тщательно упражнялись в искусстве вести переговоры, с которым не было знакомо безыскусственное величие Сената и Цезарей, а отчеты их беспрестанных посольств, написанные с однообразным многословием языком лжи и декламации, отзываются дерзостью варваров и раболепием греков. Сожалея о бесплодном изобилии материалов, я постарался изложить эти неинтересные события в сжатом виде; но справедливого Ануширвана до сих пор выдают за образец восточных царей, а честолюбие его внука Хосрова подготовило Восток к перевороту, который был быстро совершен оружием и религией преемника Мухаммеда.

Во время тех бесплодных пререканий, которые обыкновенно предшествуют окончательной ссоре между монархами и как бы служат для нее оправданием, греки и варвары обвиняли одни других в нарушении мирного договора, заключенного между двумя империями почти за четыре года до смерти Юстиниана. Повелитель Персии и Индии желал присоединить себе провинцию Йемен, или Счастливую Аравию – ту отдаленную родину мирры и ладана, которая не подпала под власть восточных завоевателей скорее благодаря случайности, чем вследствие оказанного ею сопротивления. После поражения Абрахи под стенами Мекки раздоры его сыновей и братьев содействовали успеху персидского нашествия; персы прогнали утвердившихся в Абиссинии иноземцев за Чермное море, и принц, происходивший от древних гомеритов, был возведен на престол в качестве вассала, или вице-короля великого Ануширвана. Но племянник Юстиниана объявил, что намерен отомстить за оскорбления, нанесенные его христианскому союзнику, абиссинскому монарху, так как они доставляли ему благовидный предлог, чтобы прекратить уплату ежегодной дани, тщетно прикрывавшейся названием пенсии. Христианские церкви Персидской Армении страдали под гнетом не терпевших иноверия магов: они втайне обратились за помощью к покровителю христиан, и мятежники, после благочестивого умерщвления своих сатрапов, стали действовать открыто и нашли себе поддержку в качестве единоверцев и подданных римского императора. Жалобы Ануширвана были оставлены византийским двором без внимания; Юстин склонился на настояния турок, предлагавших ему союз против общего врага, и персидской монархии стали одновременно угрожать военные силы Европы, Эфиопии и Скифии. Восьмидесятилетний восточный монарх, может быть, предпочел бы спокойно наслаждаться своей славой и величием; но лишь только война сделалась неизбежной, он выступил в поход с пылом юноши, между тем как его соперник дрожал от страха в константинопольском дворце. Ануширван, или Хосров, лично вел осаду Дары, и хотя эта важная крепость была оставлена без войск и без магазинов, храбрость ее жителей сопротивлялась в течение пяти с лишним месяцев стрелкам, слонам и военным машинам великого царя. Тем временем один их его военачальников, Адарман, выступил из Вавилона, перешел через степь, переправился через Евфрат, опустошил предместья Антиохии, обратил город Апамею в пепел и сложил собранную в Сирии добычу к стопам своего повелителя, который благодаря своим упорным усилиям в самой середине зимы наконец овладел оплотом Востока. Но эти потери, возбудив удивление в провинциях и при дворе, имели то благотворное последствие, что возбудили в душе Юстина раскаяние и желание отречься от престола; в правительственных сферах Византии повеяло другим духом, и благоразумный Тиберий добился трехлетнего перемирия. Этот промежуток времени был употреблен на приготовления к войне, и голос молвы поведал всему миру, что императорская кавалерия была усилена стапятьюдесятью тысячами солдат, пришедших из отдаленных альпийских и прирейнских стран, из Скифии, Мезии, Паннонии, Иллирии и Исаврии. Однако персидский царь, не испугавшись этих слухов или не поверивши им, решил предупредить неприятельское нападение, снова перешел через Евфрат и, отпуская Тибериевых послов, высокомерно дал им приказание ожидать его прибытия в главном городе каппадокийских провинций Кесарии. Две армии сошлись и вступили в бой при Мелитене; варвары, омрачая воздух тучей стрел, растянули свою боевую линию и развернули свои фланги поперек равнины, а выстроившиеся глубокими и густыми колоннами римляне ожидали боя на более близком расстоянии, рассчитывая на то, что им доставит перевес тяжесть их мечей и пик. Один из скифских вождей, командовавший их правым крылом, внезапно обошел фланг персов, напал на их арьергард в присутствии Хосрова, проник в центр их лагеря, разграбил царскую палатку, оскорбил их благочестивое уважение к вечному огню, навьючил на верблюдов азиатскую добычу, проложил себе дорогу сквозь массы персов и возвратился с победными возгласами к своим ратным товарищам, которые провели весь день в единоборствах или в бесплодных стычках. Пользуясь ночной темнотой и тем, что римские войска расположились отдельными лагерями, персидский монарх отомстил за эту неудачу и совершенно уничтожил один из этих лагерей благодаря быстроте и стремительности своего нападения. Но приведение в ясность понесенных потерь и сознание своего опасного положения заставили Хосрова торопливо отступить; он сжёг лежавший на пути и совершенно покинутый жителями город Мелитену и, не заботясь о безопасности своей армии, отважно переплыл Евфрат верхом на слоне. После этой неудачной кампании недостаток магазинов, а может быть, и нашествие турок заставили его распустить или разделить его войска; победа осталась за римлянами, а их полководец Юстиниан, двинувшись на помощь к мятежникам Персидской Армении, водрузил свое знамя на берегах Аракса. Великий Помпей когда-то остановился в трех днях пути от Каспия; неприятельская эскадра впервые появилась на этом внутреннем море, и семьдесят тысяч пленников были переселены из Гиркании на остров Кипр. С наступлением весны Юстиниан спустился в плодоносные равнины Ассирии; пламя войны стало приближаться к резиденции Ануширвана; разгневанный монарх сошел в могилу, а его последний Эдикт запретил его преемникам рисковать своей особой в сражениях с римлянами. Однако воспоминание об этом временном унижении исчезло в блеске продолжительного царствования, а увлекшиеся мечтами о завоеваниях враги Ануширвана снова пожелали на время отдохнуть от бедствий войны.

На престол Хосрова Ануширвана вступил старший и самый любимый из его сыновей Ормузд, или Ормизд. Вместе с царствами Персидским и Индийским он получил в наследство славу и пример своего отца, преданность искусных и храбрых офицеров всякого ранга и административную систему, которую время и государственная мудрость согласовали с благополучием монарха и народа. Но на долю царственного юноши выпало еще более ценное благо – преданность мудреца, руководившего его воспитанием и всегда предпочитавшего честь своего воспитанника его интересам, а его интересы его наклонностям. В споре с греческими и индийскими философами Бузург однажды утверждал, что самое тяжелое из постигших нас в жизни несчастий – старость без воспоминаний о добродетелях, и мы позволяем себе думать, что именно этот принцип побудил его руководить в течение трех лет управлением Персидской империи. Его усердие было награждено признательностью и покорностью Ормузда, сознававшего, что он обязан своему наставнику более, чем своему родителю; но когда старость и труд ослабили физические силы и, может быть, умственные способности этого благоразумного советника, он удалился от двора и предоставил юного монарха его собственным страстям и страстям его любимцев. Вследствие роковой неустойчивости всего, что создается человеческими руками, в Ктесифоне повторились те же сцены, свидетелями которых был Рим после смерти Марка Антонина. Удаленные отцом льстецы и развратники были восстановлены сыном в прежних должностях и стали пользоваться его доверием; их владычество упрочилось от опалы и ссылки друзей Ануширвана, и добродетель была мало-помалу изгнана из сердца Ормузда, из его дворца и из государственного управления. Честные правительственные агенты, назначавшиеся для того, чтобы служить для своего государя глазами и ушами, уведомляли его, что беспорядок усиливается, что губернаторы провинций устремляются на свою добычу с львиной и орлиной свирепостью и что их хищничества и несправедливости способны внушить самым верным его подданным отвращение к имени и власти их государя. За такие добросовестные советы стали наказывать смертью; к ропоту городских жителей относились с пренебрежением, а их восстания подавляли при помощи военных экзекуций; должностные лица, служившие посредниками между верховной властью и народом, были уволены, и ребяческое тщеславие Ормузда, заставлявшего его никогда не показываться иначе, как с диадемой на голове, побудило его объявить, что он один будет как повелителем, так и судьей в своих владениях. В каждом слове, в каждом поступке сын Ануширвана обнаруживал, что ему совершенно чужды добродетели его отца. Его жадность подвергла солдат лишениям; его завистливое своенравие унижало сатрапов; дворец, трибуналы и воды Тигра были обагрены кровью невинных, и тиран радовался страданиям и казни тринадцати тысяч жертв. Он иногда снисходил до оправдания своих жестокостей тем, что опасения персов могут породить ненависть; а их ненависть может привести их к восстанию; но он забывал, что его собственная вина и его собственное безрассудство внушали те чувства, которыми он был недоволен, и подготавливали тот взрыв, которого он основательно опасался. Выведенные из терпения продолжительными угнетениями и не предвидевшие конца своим страданиям, города Вавилон, Суза и Кармания подняли знамя восстания, а владетели Аравии, Индии и Скифии отказали недостойному преемнику Ануширвана в уплате обычной дани. Римляне опустошали пограничные округа Месопотамии и Ассирии, то предпринимая медленную осаду городов, то вторгаясь внутрь страны; один из их военачальников воображал, что он идет по стопам Сципиона, а солдат воодушевлял чудотворный образ Христа, кроткий лик которого никогда бы не следовало выставлять перед фронтом армий. В то же самое время на восточные провинции Персии напал великий хан, перешедший через Оке во главе трех- или четырехсот тысяч турок. Неосторожный Ормузд принял вероломное предложение их опасной помощи; городам Хорасана или Бактрианы было приказано отворять перед ними свои ворота; движением варваров к горам Гиркании обнаружилось тайное соглашение между турецкими и римскими армиями, а совокупное действие этих армий могло ниспровергнуть трон Сасанидов.

Персию погубил царь; ее спас герой. После восстания Варана, или Бахрама, сын Ормузда заклеймил его названием неблагодарного раба; но в этом укоре сказалась лишь гордость деспота, так как Бахрам происходил от древних князей Реев, то есть от одного из тех семи родов, которые по своим блестящим и существенным прерогативам стояли выше всей остальной персидской знати. При осаде Дары Бахрам выказал свою храбрость на глазах Ануширвана и как от этого царя, так и от его сына получал повышения по службе, состоя то в звании главного начальника армий, то в звании наместника Мидии, то в должности главного начальника дворцового управления. Народное предсказание, что он будет спасителем Персии, могло быть вызвано его прежними победами и его необыкновенной наружностью; в данном ему прозвище Гиубина выражались свойства сухого дерева; он был гигант по своей физической силе и по своему росту, а его физиономию сравнивали мордой дикой кошки. В то время как народ трепетал от страха, Ормузд прикрывал свой ужас под названием подозрений, а его служители скрывали свою нелюбовь под маской испуга, один Бахрам выказывал свое непреклонное мужество и свою мнимую преданность, и лишь только он убедился, что может выступить против неприятеля во главе лишь двенадцати тысяч солдат, он из хитрости объявил, что именно этому роковому числу предназначены небесами почести триумфа. Крутой и узкий спуск с Пуле Рудбара, или Гирканского утеса, был единственным проходом, по которому неприятельская армия могла проникнуть на территорию Реев и в равнины Мидии. С господствовавших над этим проходом высот кучка энергичных бойцов могла засыпать камнями и стрелами мириады турок: персидские стрелы поразили насмерть турецкого императора и его сына, а обратившийся в бегство неприятель, оставшись и без начальников, и без провианта, сделался жертвой озлобленных жителей. Для патриотизма персидского главнокомандующего служила стимулом его привязанность к городу его предков; в момент победы каждый крестьянин обратился в солдата и каждый солдат в героя, а их воинственный пыл был возбужден привлекательным зрелищем сделанных из массивного золота кроватей, тронов и столов, которые были заграблены неприятелем в Азии и служили украшением для его лагеря. И не такой завистливый монарх, как Ормузд, нелегко простил бы своего благодетеля, а тайную ненависть персидского царя еще усилил злобный донос, будто Бахрам удержал в свою пользу самые ценные плоды своей победы. Но приближение римской армии со стороны Аракса заставило безжалостного тирана выразить улыбкой свое одобрение, и Бахрам был награжден за свои труды дозволением сразиться с новым врагом, который по своему военному искусству и по своей дисциплине был более грозен, чем скифские орды. Возгордившийся своим недавним успехом, Бахрам послал в римский лагерь глашатая с высокомерным требованием назначить день битвы и решить, сами ли римляне перейдут через реку или же предоставят свободный через нее переход войскам великого царя. Наместник императора Маврикия отдал предпочтение тому, что было более безопасно, и выбор места битвы, вместо того чтобы усилить победу персов, сделал их поражение более кровопролитным, а их отступление более трудным. Но гибель подданных Ормузда и опасность, угрожавшая его владениям, перевешивались в его душе желанием унизить его личного врага, и лишь только Бахрам вновь собрал свои силы и сделал им смотр, царский посланец привез ему оскорбительный подарок, состоящий из прялки, прядильного станка и полного женского одеяния. Исполняя волю своего государя, он появился перед солдатами в этом унизительном костюме; они приняли это оскорбление за свое собственное; по всем рядам раздались мятежные возгласы, и главнокомандующий принял от них клятву, что они будут ему верны и отомстят за него. Второй посланец, которому было приказано привести мятежника закованным в цепи, был растоптан ногами слона, и вслед за тем повсюду были разосланы манифесты, приглашавшие персов отстаивать их свободу против ненавистного и презренного тирана. Измена быстро распространилась повсюду; преданные Ормузду рабы сделались жертвами народной ярости; войска перешли под знамя Бахрама, и провинции снова приветствовали в нем спасителя страны.

Так как все сообщения были прерваны, то Ормузд мог считать своих врагов по угрызениям своей совести и по ежедневному удалению тех царедворцев, которые или пользовались его бедственным положением для отмщения за свои обиды, или не хотели помнить оказанных им благодеяний. Он с высокомерием окружал себя блеском царского величия; но город Модэн и находившийся там царский дворец уже были не во власти тирана. К числу жертв его жестокосердия принадлежал один принц из рода Сасанидов, по имени Биндоэс, которого он приказал заключить в темницу; цепи заключенного были разорваны благодаря усердию и мужеству его брата, и он предстал перед царем во главе тех сторожей, которые были избраны орудиями его тюремного заключения и, может быть, его смертной казни. Испуганный внезапным появлением и смелыми упреками своего пленника, Ормузд тщетно искал вокруг себя совета и помощи; он убедился, что вся его сила заключалась в повиновении других и без сопротивления уступил усилиям одного Биндоэса, который стащил его с трона и повлек в ту самую темницу, в которой так еще недавно сам был заключен. Старший сын Ормузда, Хосров, убежал из города в самом начале мятежа; он согласился возвратиться вследствие настоятельной и дружеской просьбы Биндоэса, который обещал ему возвести его на отцовский престол и рассчитывал, что сам будет царствовать от имени неопытного юноши. В основательной уверенности, что его сообщники не могут ни миловать, ни сами ожидать помилования и что каждый перс будет неумолим в своем приговоре против тирана, Биндоэс подверг Ормузда публичному суду, для которого нельзя было найти прецедента или примера в летописях Востока. Сын Ануширвана, пожелавший быть своим собственным защитником, был как преступник введен в полное собрание аристократов и сатрапов. Его слушали с приличным вниманием, пока он говорил о пользе порядка и повиновения, об опасности нововведений и о неизбежных раздорах между теми, которые поощряли друг друга попирать ногами власть своего законного и наследного монарха. Трогательным воззванием к их человеколюбию он возбудил то сострадание, в котором редко отказывают падшему величию царей, а в то время, как они взирали на униженную позу и нищенскую наружность пленника, на его слезы, его цепи и следы позорного бичевания, они невольно вспоминали, как еще недавно они преклонялись перед божественным блеском его диадемы и царского одеяния. Но в собрании раздался гневный ропот, когда он осмелился оправдывать свое поведение и хвастаться одержанными в его царствование победами. Персидские аристократы презрительно улыбались, когда он стал определять обязанности царя; они пришли в негодование, когда он осмелился унижать характер Хосрова, а своим неосторожным предложением отказаться от престола в пользу своего второго сына он подписал свой собственный приговор и обрек своего невинного любимца на неизбежную гибель. Обезображенные трупы этого мальчика и его матери были выставлены перед глазами народа; Ормузду выкололи глаза раскаленной иглой, а вслед за наказанием отца состоялось коронование его старшего сына. Хосров вступил на престол без преступления и из сыновней преданности попытался облегчить страдания низвергнутого монарха: он приказал перевезти Ормузда из темницы в один из дворцовых апартаментов, ничего не жалел, чтобы доставить ему некоторое утешение в чувственных наслаждениях, и терпеливо выносил яростные взрывы его гнева и отчаяния. Он мог пренебрегать мстительностью слепого и непопулярного тирана, но корона не могла твердо держаться на его голове, пока он не подчинил своей власти или не приобрел дружбы всесильного Бахрама, упорно отказывавшегося признать законность переворота, который был совершен без согласия настоящих представителей Персии – его самого и его солдат. На предложение всеобщей амнистии и второго ранга в империи Бахрам отвечал письмом, в котором называл себя другом богов, победителем людей, врагом тиранов, сатрапом из сатрапов, главнокомандующим персидских армий и принцем, украшенным одиннадцатью добродетелями. Он приказывал сыну Ормузда Хосрову избегать примера и участи его отца, заключить в темницу изменников, с которых сняли цепи, положить незаконно присвоенную им диадему на хранение в какое-нибудь священное место и принять от своего снисходительного благодетеля прощение своих заблуждений и управление одной провинцией. Эта переписка привела лишь к тому результату, что обнаружила высокомерие бунтовщика, и в особенности смирение царя; но первый сознавал свою силу, а второй так хорошо сознавал свое бессилие, что скромные выражения его ответного письма еще не уничтожали надежды на сделку и примирение. Хосров выступил в исходе во главе дворцовых рабов и столичной черни; эти воины пришли в ужас при виде знамен испытанной в боях армии; они были окружены и захвачены в расплох благодаря искусным маневрам Бахрама, и низложившие Ормузда сатрапы или были наказаны за свое восстание, или загладили свою первую измену вторым, и еще более преступным, предательством. Жизнь и свобода Хосрова были пощажены, но он был поставлен в необходимость искать помощи или пристанища у чужеземцев, а безжалостный Биндоэс, горя нетерпением обеспечить за ним бесспорное право на верховную власть, поспешно возвратился во дворец и с помощью тетивы от лука положил конец бедственному существованию Ануширванова сына.

В то время как Хосров торопливо готовился к отъезду, он обсуждал с оставшимися при нем друзьями, что следует ему делать – скрываться ли в долинах Кавказских гор или укрыться под палатками турок, или же просить покровительства у императора. Ввиду продолжительного соперничества между преемниками Артаксеркса и Константина ему очень не хотелось появляться просителем при неприятельском дворе; но он взвесил военное могущество римлян и благоразумно сообразил, что близость Сирии облегчит его бегство, а помощь римлян будет самой надежной. В сопровождении только своих наложниц и отряда из тридцати телохранителей он тайно удалился из столицы, пробрался вдоль берегов Евфрата, переехал через степь и остановился на расстоянии десяти миль от Цирцезия. При третьем ночном обходе римского префекта известили о его прибытии, и на рассвете он впустил царственного иноземца внутрь крепости. Оттуда царь Персии был отправлен в более почетную резиденцию, в город Гиераполь, а когда к Маврикию прибыли письма и послы от Ануширванова внука, он скрыл свою гордость и выказал свою благосклонность. Послы униженно напоминали ему о превратностях фортуны и об общих для всех монархов интересах, преувеличивали неблагодарность распространителя вредных принципов Бахрама и в особенности настаивали на том, что интересы самих римлян требуют существования двух монархий, которые держат мир в равновесии и служат двумя великими светилами, оживотворяющими и украшающими землю своим благотворным влиянием. Душевная тревога Хосрова скоро стихла, так как император объявил, что вступится за интересы справедливости и царской власти; но Маврикий из благоразумия отклонил расходы и отсрочки, с которыми было бы сопряжено его бесполезное прибытие в Константинополь. Бесприютному монарху была поднесена от имени его великодушного благодетеля богатая диадема вместе с неоценимым подарком из драгоценных камней и золота; на границах Сирии и Армении была собрана сильная армия под начальством храброго и верного Нарсеса, а к этому главнокомандующему, который по своему происхождению принадлежал к одной с Хосровом нации и был назначен по его выбору, было приказано перейти через Тигр и не вкладывать своего меча в ножны, пока Хосров не вступит на престол своих предков. Это блестящее предприятие было не так трудно, как могло бы казаться. Персы уже раскаивались в пагубной опрометчивости, с которой они предпочли честолюбивого подданного законному представителю рода Сасанидов, а смелый отказ магов освятить узурпацию Бахрама заставил этого последнего взять в свои руки скипетр наперекор законам и предрассудкам нации. Во дворце стали возникать заговоры, в столице мятежи, в провинциях восстания, а безжалостная казнь виновных и внушавших подозрения персов вместо того, чтобы заглушать общее неудовольствие, лишь усиливала его. Лишь только внук Ануширвана развернул по ту сторону Тигра свое собственное знамя рядом со знаменами римлян, к нему стали присоединяться ежедневно увеличивающиеся толпы аристократии и народа, и по мере того, как он подвигался вперед, он с радостью со всех сторон принимал ключи от своих городов и головы своих врагов. Когда Моден избавился от присутствия узурпатора, преданные Хосрову жители подчинились первому требованию Мебода, имевшего под своим начальством только две тысячи всадников, и Хосров принял священные и драгоценные дворцовые украшения как залог их верности и как предзнаменование скорого успеха. После сосредоточения императорских войск, которому Бахрам тщетно пытался воспрепятствовать, спор разрушился двумя битвами: одной на берегах Заба, а другой – на границах Мидии. Римляне вместе с верными персидскими подданными составляли шестидесятитысячную армию, а все силы узурпатора не превышали сорока тысяч человек: оба главнокомандующих выказали свое мужество и искусство, но победа в конце концов осталась за теми, на чьей стороне были численное превосходство и дисциплина. С остатками разбитой армии Бахрам бежал в восточные провинции, омываемые Оксом; вражда к Персии примирила его с турками; но его жизнь сократил яд, быть может, самый сильный из всех ядов – угрызения совести, отчаяние и горькое воспоминание о прошлом величии. Тем не менее новейшие персы до сих пор еще вспоминают о подвигах Бахрама, а несколько изданных им прекрасных законов продлили его бурное и случайное царствование.

Восшествие Хосрова на престол сопровождалось празднествами и смертными казнями, и музыку, игравшую на царских банкетах, нередко прерывали стоны умиравших или изувеченных преступников. Общее помилование доставило бы утешение и спокойствие стране, потрясенной последними переворотами; но прежде чем порицать кровожадные наклонности Хосрова, мы должны справиться, не были ли персы приучены впадать в одну из двух крайностей – или бояться жестокости своего государя, или презирать его слабость. Руководствуясь или мщением, или справедливостью, победитель подверг заслуженному наказанию и восстание Бахрама, и заговор сатрапов; заслуги самого Биндоэса не могли смыть с его рук царскую кровь, а сын Ормузда желал доказать свою невинность и поддержать уважение к священной неприкосновенности монархов. В то время как могущество Рима было в полном цвете, несколько монархов были обязаны своим возведением на персидский престол оружию и влиянию первых Цезарей. Но их подданным скоро внушали отвращение и пороки, и добродетели, усвоенные ими в чужой стране, а непрочность их владычества послужила поводом для народного поверья, что прихотливое легкомыслие восточных рабов с одинаковым увлечением и просило римлян о выборе для них царя, и протестовало против такого выбора. Но славе Маврикия придало новый блеск продолжительное и благополучное царствование его сына и союзника. Отряд из тысячи римлян, состоявших при Хосрове в качестве телохранителей, свидетельствовал о его доверии к преданности иноземцев; когда его власть укрепилась, он нашел возможным отпустить этих непопулярных защитников, но он всегда относился к усыновившему его императору с одинаковой признательностью и уважением, и до самой смерти Маврикия мир и союз между двумя империями оставались нерушимыми. Однако продажная дружба римского императора была куплена дорогими и важными подарками; ему были возвращены крепости Мартирополь и Дара, а жители персидской Армении с радостью перешли в подданство империи, восточные пределы которой расширились до берегов Аракса и до соседних с Каспийским морем стран, чему еще не было примера в прежние времена. Благочестивые люди питали надежду, что не только государство, но и церковь извлекут для себя пользу из этого переворота; но если Хосров с искренним сочувствием внимал советам христианских епископов, эти впечатления были сглажены усердием и красноречием магов, а если он был вооружен философским равнодушием к религии, он приспособлял свои верования или, скорее, публичное выражение своих верований к разнообразным требованиям своего положения то в качестве изгнанника, то в качестве монарха. Мнимое обращение персидского монарха в христианство ограничивалось местным и суеверным поклонением одному из антиохийских святых Сергию, который внимал его молитвам и являлся ему в сновидениях; он обогатил раку этого святого приношениями золота и серебра и приписывал своему незримому покровителю успехи своего оружия и беременность любимой своей жены Сиры, которая была ревностной христианкой. Красота Сиры, или Схирины, ее остроумие и музыкальные дарования до сих пор славятся в истории Востока или, вернее, в восточных сказках; ее собственное имя означает на персидском языке нежность и грацию, а прозвище Парвиз заключает в себе намек на прелести ее царственного любовника. Однако Сира никогда не разделяла страсти, которую внушала, и счастье Хосрова было отравлено ревнивым подозрением, что в то время, как он обладал ее особой, ее сердце принадлежало менее знатному избраннику.

В то время как величие римского имени воскресало на Востоке, – в Европе положение дел приняло менее удовлетворительный и менее блестящий оборот. С удалением лангобардов и гибелью гепидов уничтожалось на Дунае равновесие двух сил, и авары прочно утвердили свое владычество от подножия Альп до берегов Эвксинского моря. Царствование Баяна было самой блестящей эпохой их монархии; их каган, живший в деревенском дворце Аттилла, по-видимому, принял за образец характер и политику этого завоевателя; но так как давно знакомые нам сцены стали тогда повторяться на менее обширном пространстве, то подробное описание копии не имело бы ни величия оригинала, ни его новизны. Гордость Юстина II, Тиберия и Маврикия была унижена надменным варваром, который едва ли мог опасаться для самого себя тех бедствий войны, которым подвергал других, и всякий раз, как Азии угрожала опасность со стороны Персии, Европе приходилось страдать от нашествий аваров или от их дорого стоившей дружбы. Когда римские послы просили у кагана личного свидания, им приказывали подождать у входа в его палатку и проходило десять-двенадцать дней, прежде нежели он соглашался принять их. Если содержание или тон данного им поручения был оскорбителен для его слуха, он с действительным или с притворным гневом оскорблял их достоинство и достоинство их государя, отдавал их обоз на произвол грабителей и щадил их жизнь только в том случае, если они обещали привезти более дорогие подарки и впредь выражаться более почтительно. Но его собственные послы пользовались и злоупотребляли в Константинополе самой неограниченной свободой: они назойливо требовали увеличения подати или возвращения пленников и дезертиров, и достоинство империи почти одинаково унижалось и от позорной уступчивости, и от тех лживых и трусливых оправданий, с помощью которых устранялись их дерзкие притязания. Каган никогда не видывал слонов, и его любопытство было возбуждено странным и, быть может, преувеличенным описанием этого удивительного животного. По его приказанию самый большой слон из императорских конюшен был одет в великолепную сбрую и в сопровождении многочисленной прислуги отведен в находившуюся на равнинах Венгрии царскую деревню. Осмотр громадного животного внушил ему удивление, отвращение и, может быть, страх, и он осмеял бесплодное усердие римлян, отправлявшихся на край земли и моря отыскивать такую бесполезную редкость.

Он выразил желание уснуть на золотой кровати на счет императора. Богатства Константинополя и искусное трудолюбие его художников были немедленно употреблены в дело для удовлетворения этой прихоти; но когда работа была окончена, каган презрительно отверг подарок, недостойный величия могущественного царя. Это были случайные взрывы его высокомерия, но его жадность была более постоянной и более легко удовлетворимой страстью; богатые и регулярно доставлявшиеся запасы шелковых одеяний, мебели и посуды внесли в палатки скифов грубые зачатки искусств и роскоши, индийский перец и корица возбуждали аппетит варваров ежегодная субсидия, или дань, была увеличена с восьмидесяти тысяч золотых монет до ста двадцати, а после всякого перерыва ее уплаты вследствие войны первым условием нового мирного договора всегда было внесение недоимки с громадными процентами. Принимая тон варвара, непривычного ко лжи, аварский монарх делал вид, будто он оскорблен недобросовестностью греков; однако и сам он не уступал самым цивилизованным нациям в искусстве притворяться и обманывать. В качестве преемника лангобардов он заявил свои права на важный город Сирмий, издревле служивший оплотом для иллирийских провинций. Равнины Нижней Венгрии покрылись аварской конницей, а в Герцинском лесу был построен флот из больших шлюпок с целью спуститься по Дунаю и перевезти на Саву материалы, необходимые для постройки моста. Но так как господствовавший над слиянием двух рек сильный гарнизон Сингидуна мог воспрепятствовать этому плаванию и разрушить замыслы кагана, то этот последний разогнал все опасения, дав торжественную клятву, что он ничего не замышляет ко вреду империи. Он клялся символом бога войны, своим мечом, что намеревался строить мост через Саву не для того, чтобы напасть на римлян. «Если я нарушу мою клятву, – продолжал неустрашимый Баян, – пусть и я сам, и мой народ погибнет от меча; пусть небеса и небесное божество огонь обрушат на наши головы! Пусть леса и горы погребут нас под своими развалинами! И пусть Сава потечет вспять наперекор законам природы и поглотит нас в своих разгневанных волнах!» Произнеся это проклятие, он спокойно спросил, какая клятва считалась у христиан самой священной и ненарушимой и какое клятвопреступление было всего более опасно нарушать. Епископ Сингидуна подал ему евангелие, которое каган принял с благоговением, став на колена.

«Клянусь, – сказал он, – тем Богом, который выразил свою волю в этой священной книге, что у меня нет ни лжи на языке, ни коварства в душе». Лишь только он встал, он стал торопиться постройкой моста и отправил посланца, чтобы возвестить о том, чего не желал долее скрывать. «Известите императора, – сказал вероломный Баян, – что Сирмий окружен со всех сторон. Посоветуйте ему удалить оттуда граждан, вывезти их имущество и отказаться от обладания городом, которому уже нельзя оказать ни помощи, ни защиты». Оборона Сирмия продолжалась более трех лет без всякой надежды на помощь извне; городские стены еще были невредимы; но внутри их голод свирепствовал до тех пор, пока полунагие и голодные жители не сдались на капитуляцию с правом удалиться, куда пожелают. Находившийся в пятидесяти милях оттуда Сингидун постигла более жестокая участь: его здания были срыты до основания, а его жители были осуждены на рабство и изгнание. Однако от развалин Сирмия не осталось никаких следов, а выгодное положение Сингидуна скоро привлекло туда новую колонию склавинов[17], и слияние Савы с Дунаем до сих пор охраняется укреплениями Белграда, или Белого Города, обладание которым так часто и так упорно оспаривали друг у друга христиане и турки. Белград отделен от стен Константинополя расстоянием в шестьсот миль; все это пространство было опустошено огнем и мечом; кони аваров купались попеременно то в Эвксинском море, то в Адриатическом, и напуганный приближением более свирепого врага, римский первосвященник дошел до того, что стал смотреть на лангобардов как на защитников Италии. Один пленник, доведенный до отчаяния тем, что его соотечественники отказались внести за него выкуп, познакомил аваров с искусством строить и употреблять в дело военные машины; но первые попытки аваров в этом деле были неудачны, и в том, что касалось сооружения машин, и в том, что касалось их употребления, а сопротивление Диоклетианополя и Береи, Филиппополя и Адрианополя скоро истощило и искусство, и терпение осаждающих. Баян вел войну по-татарски; тем не менее он был доступен человеколюбию и великодушию: он пощадил город Анхиал за то, что местные целебные воды восстановили здоровье самой любимой из его жен, и сами римляне признавались, что их измученная голодом армия была накормлена и спасена благодаря великодушию врага. Его власть простиралась на Венгрию, Польшу и Пруссию от устьев Дуная до устьев Одера, а его недоверчивая политика заставляла его разделять и переселять его новых подданных. Восточные страны Германии, оставшиеся незанятыми вследствие удаления вандалов, были заселены славянскими колонистами; те же самые племена мы находим в соседстве с Адриатическим и с Балтийским морями, а в самом центре Силезии встречаются вместе с именем самого Баяна названия иллирийских городов Нейсса и Лиссы. Каган так распределил и свои войска, и свои провинции, что первый натиск неприятеля обрушивался на его данников, жизнью которых он вовсе не дорожил; поэтому неприятельский меч уже успевал притупиться, прежде чем имел дело с врожденной храбростью авар.

Благодаря союзу с Персией оказалось возможным употребить находившиеся на Востоке войска на защиту Европы, и Маврикий, десять лет выносивший дерзости кагана, объявил, что лично поведет свою армию против варваров. В течение двух столетий ни один из преемников Феодосия не появлялся на полях сражений; они беспечно проводили свою жизнь в константинопольском дворце так, что греки совершенно позабыли о том, что название император в своем первоначальном смысле означало начальника республиканских армий. Воинственный пыл Маврикия встретил противодействие в низкой лести Сената, в трусливых суевериях патриарха и в слезах императрицы Константины; все они умоляли его возложить трудности и опасности скифской компании на одного из своих военачальников. Не обращая внимания на их советы и просьбы, император отважно выступил в поход и удалился от столицы на расстояние семи миль; перед фронтом было развернуто священное знамя креста, и Маврикий с гордым сознанием своего могущества сделал смотр многочисленным ветеранам, сражавшимся и побеждавшим по ту сторону Тигра. Анхиал был окончательным пределом его наступательного движения и на море, и на суше: он безуспешно ожидал чуда в ответ на свои ночные молитвы; его душа была потрясена смертью любимой лошади, встречей с кабаном, бурей с ветром и дождем и рождением уродливого ребенка, и он совершенно позабыл о том, что самое лучшее из всех предзнаменований – решимость обнажить свой меч на защиту своего отечества. Под предлогом приема персидских послов император возвратился в Константинополь, заменил заботы о войне заботами о благочестии и обманул общие ожидания как своим приездом, так и выбором своих заместителей. Слепое пристрастие родственной привязанности могло бы служить оправданием для назначения главнокомандующим его брата Петра, который уже был известен тем, что обращался в бегство с одинаковым позором, и перед варварами, и перед своими солдатами, и перед жителями одного римского города. Этот город – если мы не введены в заблуждение сходством названий и характера жителей – был знаменитый Азимунций, один устоявший против нашествия Аттилы. Мужество, с которым в ту пору защищалось его воинственное юношество, перешло по наследству к следующим поколениям, и жители получили от первого и от второго Юстина почетную привилегию браться за оружие лишь для защиты своей родины. Брат Маврикия попытался нарушить эту привилегию и присоединить отряд этих патриотов к служившим в его армии наемникам; они удалились в церковь, но он не побоялся нарушить святость этого убежища; народ вступился за них, запер городские ворота, появился на городском валу с оружием в руках, и трусость Петра оказалась равной с его наглостью и несправедливостью. Военные заслуги Комменциола могут служить сюжетом скорее для сатиры или для комедии, чем для серьезной истории, так как он не обладал даже столь обыкновенным достоинством личной храбрости. Его торжественные совещания, странные эволюции и секретные распоряжения всегда имели целью доставить ему предлог для бегства или для проволочек. Если он выступал на встречу к неприятелю, красивые долины Гемских гор представлялись для него непреодолимым препятствием; но во время отступления он с бесстрашной любознательностью отыскивал неудобопроходимые и заглохшие тропинки, о существовании которых позабыли даже местные старожилы. Единственная кровь, которую он проливал, текла из-под ланцета хирурга по случаю действительной или мнимой его болезни, а его здоровье, отличавшееся необыкновенной способностью предчувствовать приближение варваров, всегда восстанавливалось от спокойствия и безопасности зимнего сезона. Монарх, который был способен назначить на высшую должность и поддерживать этого недостойного фаворита, не имеет никаких прав на славу, которую стяжал назначенный им в помощники к Комменциолу Приск. В пяти сражениях, которые, как кажется, были проведены с искусством и с энергией, семнадцать тысяч двести варваров были взяты в плен; около шестидесяти тысяч, вместе с четырьмя сыновьями кагана, были убиты; римский военачальник застал врасплох мирный округ гепидов, полагавшихся на покровительство авар, а свои последние трофеи он стяжал на берегах Дуная и Тиссы. Со смерти Траяна римские армии не проникали так глубоко внутрь древней Дакии; однако военные успехи Приска оказались бесследными и бесплодными: он был отозван вследствие опасения, что неустрашимый Баян готовится со свежими силами отомстить за свое поражение под стенами Константинополя.

В лагерях Юстиниана и Маврикия теория военного искусства была не менее хорошо знакома, чем в лагерях Цезаря и Траяна. Византийские мастеровые еще не разучились придавать самый крепкий закал железу, которое добывалось из Тосканы или из Понта. Магазины были наполнены всякого рода оружием и для нападения и для обороны. В том, что касалось постройки и употребления кораблей, военных машин и укреплений, варвары удивлялись необыкновенной изобретательности народа, над которым они так часто одерживали верх на полях сражений. Тактика, военный устав, военные эволюции и употреблявшиеся в древности военные хитрости изучались по греческим и римским писателям. Но обезлюдевшие или выродившиеся провинции уже не были в состоянии доставлять таких людей, которые были бы способны владеть этим оружием, охранять эти стены, плавать на этих кораблях и применять с отвагой и с успехом к делу теорию военного искусства. Гений Велисария и Нарсеса развился без наставников и не оставил учеников. Ни честь, ни патриотизм, ни благородные суеверия не могли воодушевлять бездушные толпы рабов и иностранцев, унаследовавшие почетное название легионов; только в лагерях император должен бы был повелевать с деспотической властью и только в лагерях не подчинялись этой власти и оскорбляли ее; золотом он и сдерживал, и усиливал своеволие войск; но их пороки были неизбежным последствием их организации, их победы были случайностью, а их дорого стоившее содержание истощало государство, которого они не были способны защищать. После продолжительной и пагубной снисходительности Маврикий задумал излечить это закоренелое зло; но его опрометчивая попытка, навлекшая гибель на его собственную голову, лишь усилила общественный недуг. Преобразователь должен быть чист от всяких подозрений в личном интересе и должен пользоваться доверием и уважением тех, кого он намеревается исправить. Маврикиевы войска, быть может, вняли бы голосу победоносного вождя; они пренебрегли увещаниями политиков и софистов, а когда они получили Эдикт, приказывавший удерживать из их жалованья расходы на их вооружение и обмундирование, они стали проклинать жадность монарха, не умевшего ценить опасности и лишения, от которых он сам был избавлен. И в азиатских, и в европейских лагерях стали вспыхивать частые и неистовые мятежи; рассвирепевшие эдесские солдаты преследовали своих дрожавших от страха командиров упреками, угрозами и побоями; они ниспровергли статуи императора, бросали камни в чудотворную икону Христа и частью сбросили с себя иго всех гражданских и военных законов, частью ввели добровольную субординацию, которая могла быть опасным примером для будущего. Монарх, который всегда был далеко от места мятежа и часто был вводим в заблуждение насчет его мотивов, не мог ни делать уступок, ни настаивать на своих приказаниях сообразно с требованиями минуты. Но из опасения общего восстания он слишком охотно принимал всякий военный подвиг и всякое изъявление покорности за искупление вины; новая реформа была отменена так же торопливо, как она была опубликована, и войска были приятно удивлены тем, что вместо наказаний и стеснений им милостиво обещали льготы и награды. Но солдаты приняли без признательности запоздалые и вынужденные императорские милости; их наглость усилилась, когда они убедились в его слабости и в своей собственной силе, и взаимная ненависть дошла до того, что уже не было ни желания загладить прошлое, ни надежды на примирение. Историки того времени усвоили ходивший в народе слух, будто Маврикий замышлял истребление той армии, которую старался преобразовать; этому злобному замыслу приписывали дурное поведение Коммендиола и милостивое к нему расположение императора, и все века должны клеймить бесчеловечие или скупость монарха, который мог бы предотвратить умерщвление находившихся в руках кагана двенадцати тысяч пленников, если бы внес за них ничтожный выкуп в шесть тысяч золотых монет. В пылу справедливого негодования император приказал дунайской армии не трогать находившихся в провинции запасов и прозимовать на подвластной Аварам неприятельской территории. Тогда ее неудовольствие дошло до крайних границ: она объявила, что Маврикий не достоин верховной власти, прогнала или умертвила верных его приверженцев и под предводительством простого центуриона Фоки возвратилась усиленным маршем к окрестностям Константинополя. После длинного ряда императоров, вступавших на престол легальным путем, возобновились солдатские бесчинства третьего столетия; но такова была необычайность предприятия, что мятежники были испуганы своей собственной смелостью. Они не решались возвести своего фаворита на вакантный престол, и между тем как они отказывались от всяких переговоров с самим Маврикием, они поддерживали дружелюбные отношения с его сыном Феодосием и с тестем царственного юноши Германом. Прежнее общественное положение Фоки было так низко, что император не был знаком ни с именем, ни с характером своего соперника; но когда он узнал, что центурион был смел на мятеж, но робел при виде опасности, он с отчаянием воскликнул: «Увы! Если он трус, он наверняка сделается убийцей».

Однако, если бы жители Константинополя не утратили мужества и преданности, Фоке пришлось бы истощить всю свою ярость в нападениях на городские стены, а благоразумие императора мало-помалу довело бы мятежную армию или до истощения ее сил, или до изъявления покорности. Во время зрелищ цирка, устроенных им с необычайной пышностью, Маврикий скрыл под самоуверенной улыбкой свою душевную тревогу, снизошел до того, что стал заискивать одобрения партий, и старался польстить их гордости тем, что принял от их трибунов списки девятисот синих и тысяча пятисот зеленых, делая вид, будто считает тех и других за надежные опоры своего престола. Их вероломные или вялые усилия обнаружили его слабость и ускорили его падение; партия зеленых была тайной сообщницей мятежников, а синие советовали обходиться с их восставшими соотечественниками снисходительно и мягко. Суровые добродетели Маврикия и его бережливость давно уже лишили его любви подданных: в то время как он шел босиком во главе церковной процессии, в него стали бросать камнями, и его телохранители были принуждены взяться за свои железные палицы, чтобы защитить его от нападения. Какой-то фанатичный монах бегал по улицам с обнаженным мечом, объявляя, что гнев Божий обрек императора на гибель, а народная толпа, посадив на осла какого-то низкого плебея, подражавшего императору и осанкой, и одеждой, преследовала его своими проклятиями. Маврикий питал недоверие к Герману, умевшему снискать расположение и солдат, и граждан; он трепетал от страха, грозил, но откладывал казнь: патриций укрылся в церковном святилище; народ вступился за него; стража покинула городские стены, и с наступлением ночи беззащитный город сделался жертвой пламени и грабежа. Несчастный Маврикий сел на небольшую барку вместе с женой и девятью детьми с целью переехать на азиатский берег; но сильный ветер принудил его высадиться на берег у церкви св. Автонома, вблизи от Халкедона, откуда он поспешил отправить своего старшего сына Феодосия к персидскому монарху с просьбой доказать ему свою признательность и дружбу. Сам он не пожелал искать спасения в бегстве; его мучили физические страдания от седалищной ломоты; его ум ослабел от суеверий; он терпеливо выжидал исхода революции и публично обращался к Всевышнему с горячими мольбами, чтобы наказание за его прегрешения было наложено на него в этой жизни, а не в будущей. После отречения Маврикия от престола партии синих и зеленых стали оспаривать одна у другой право выбирать императора; но любимец синих был отвергнут их завистливыми противниками, и сам Герман был увлечен народной толпой, которая устремилась к находившемуся в семи милях от столицы Гебдомонскому дворцу для того, чтобы преклониться перед величием центуриона Фоки. Скромное намерение Фоки уступить престол более знатному и более достойному претенденту – Герману встретило со стороны этого последнего еще более упорное и одинаково искреннее сопротивление; Сенат и духовенство подчинились требованиям Германа, и лишь только патриарх убедился в православии религиозных верований центуриона, он дал счастливому узурпатору свое благословение в церкви св. Иоанна Крестителя.

На третий день после того Фока совершил свой торжественный въезд в столицу на колеснице, запряженной четырьмя белыми конями, среди радостных приветствий безрассудного населения; мятеж войск был награжден щедрыми подарками, и новый монарх после посещения своего дворца любовался со своего трона играми ипподрома. По случаю спора двух партий о старшинстве его ригор обнаружил его пристрастное расположение к зеленым. «Не забывайте, что Маврикий еще жив», – раздалось с противоположной стороны, и этот неосторожный возглас синих послужил предостережением для тирана и стимулом для его жестокости. В Халкедон были отправлены исполнители смертной казни; они силой вытащили императора из святилища, в котором он укрылся, и пять сыновей Маврикия были умерщвлены один вслед за другим на глазах их несчастного отца. При каждом ударе убийц, проникавшем до глубины его сердца, он находил достаточно сил, чтобы повторять благочестивые восклицания: «Ты правосуден, о Боже, и твои приговоры справедливы». И такова была в последние минуты его жизни непреклонная любовь к правде и справедливости, что он разоблачил перед солдатами обман кормилицы, из преданности заменившей царского ребенка своим собственным. Эта трагическая сцена закончилась смертью самого императора на двадцатом году его царствования и на шестьдесят третьем году его жизни. Трупы отца и его пяти сыновей были брошены в море; их головы, выставленные напоказ в Константинополе, вызывали оскорбления или сострадание толпы, и только при появлении признаков гниения Фока дозволил частным образом предать земле их смертные останки. В этой могиле общественное мнение похоронило ошибки и заблуждения Маврикия. В памяти осталась лишь его плачевная участь, и по прошествии двадцати лет рассказ о ней Феофилакта вызывал слезы слушателей.

Такие слезы, должно быть, проливались втайне, так как эти выражения соболезнования были бы преступны в царствование Фоки, который был без сопротивления признан императором и восточными, и западными провинциями. Изображения императора и его супруги Леонтии были выставлены в Латеране на поклонение римского духовенства и Сената и потом сложены во дворце Цезарей вместе с изображениями Константина и Феодосия. И в качестве подданного, и в качестве христианина Григорий обязан был признать установленную правительственную власть; но радостные поздравления, которыми он приветствовал возвышение убийцы, запятнали характер этого святого неизгладимым позором. Преемник апостолов мог бы с приличной твердостью объяснить Фоке преступность его действий и необходимость покаяния; вместо этого он праздновал освобождение народа и гибель притеснителя, радовался тому, что за свое благочестие и человеколюбие Фока возведен по воле провидения на императорский престол, воссылал молитвы о том, чтобы небо ниспослало ему достаточно силы для преодоления всех его врагов, и высказывал надежду или, быть может, предсказание, что после продолжительного и славного царствования он променяет свое временное царство на вечное. Я уже описал весь ход переворота, которым, по мнению Григория, все были так довольны и на небесах, и на земле; но Фока так же гнусно пользовался своей властью, как гнусно приобрел ее. Один беспристрастный историк описал наружность этого чудовища – его маленький рост и безобразную фигуру, его щетинистые брови, сросшиеся вместе, его рыжие волосы, безволосый подбородок и широкий уродливый рубец на щеке. Не имея никакого понятия ни о литературе, ни о законах, ни даже о военном искусстве, он пользовался своим высоким положением для того, чтобы удовлетворять свою склонность к сладострастию и пьянству, и его грубые наслаждения были или оскорблением для его подданных, или позором для него самого. Отказавшись от профессии солдата, он не принял на себя обязанностей монарха, и царствование Фоки ознаменовалось для Европы позорным миром, для Азии опустошительной войной. Его свирепый нрав воспламенялся от гнева, ожесточался от страха и раздражался от сопротивления или упреков. Бегство Феодосия в Персию было приостановлено, или вследствие быстроты преследования, или вследствие того, что он был введен в заблуждение ложным известием; он был обезглавлен в Никее и в последние часы своей жизни нашел облегчение в утешениях, доставляемых религией, и в сознании своей невинности. Однако его призрак нарушал покой узурпатора; на Востоке ходил слух, что сын Маврикия еще жив; народ ожидал появления мстителя, а вдова и дочери покойного императора охотно признали бы самого низкого самозванца за своего сына и брата. При избиении членов императорского семейства Фока из сострадания или, вернее, из осторожности пощадил этих несчастных женщин, которые содержались приличным образом в одном частном доме. Но императрица Константина, еще не позабывшая о судьбе, которая постигла ее отца, ее мужа и ее сыновей, мечтала о свободе и мщении. Воспользовавшись ночной тишиной, она бежала в святилище св. Софии; но ее слезы и золото ее сообщника Германа не могли вызвать восстания. Ее смерть должна была удовлетворить и мстительность императора, и даже требования правосудия; но патриарх испросил ее помилование, дав клятву, что ручается за нее; местом ее заключения назначили один монастырь, а вдова Маврикия воспользовалась этой снисходительностью убийцы ее мужа и употребила ее во зло.

Ее уличили или только заподозрили в новом заговоре; тогда Фока счел себя свободным от данного обещания, и гнев закипел в нем с новой яростью. Женщину, которая имела право на общее уважение и сострадание и которая была дочерью, женой и матерью императоров, пытали, как низкую преступницу, для того чтобы вынудить от нее сознание ее замыслов и указание ее сообщников, и затем императрица Константина была обезглавлена в Халкедоне вместе со своими тремя невинными дочерьми на том самом месте, которое было окрашено кровью ее мужа и пяти сыновей. После этого было бы излишне перечислять имена и страдания менее знатных жертв. Их осуждению редко предшествовали формальности судопроизводства, а их казнь сопровождалась разными утонченными жестокостями: у них выкалывали глаза, вырывали языки, отрезали руки и ноги; одни из них умирали под плетью, других сжигали живьем, третьих пронзали стрелами, а простая и скорая смерть считалась милостью, которая была редким исключением. Ипподром, этот священный приют римских забав и римской свободы, был осквернен видом отрубленных голов и членов тела и грудой обезображенных трупов, а старые товарищи Фоки ясно видели, что ни его милостивое расположение, ни их собственные заслуги не могут защитить их от ярости тирана, который был достойным соперником тиранов первого столетия империи – Калигулы и Домициана. У Фоки не было других детей, кроме дочери, вышедшей замуж за патриция Криспа, а царственные бюсты новобрачных были по неосторожности выставлены в цирке рядом с бюстом императора. Как отец Фока должен был желать, чтобы его потомство унаследовало плоды его преступлений; но как монарх он был оскорблен этим преждевременным и приятным для народа соучастием в почестях, оказываемых верховной власти; трибуны зеленой партии, свалившие всю вину на желавших прислужиться скульпторов, были осуждены на немедленную смертную казнь; их помиловали по просьбе народа; но Крисп имел полное основание опасаться, что недоверчивый узурпатор не позабудет и не простит его недобровольного соперничества. Фока оттолкнул от себя партию зеленых своей неблагодарностью и тем, что отнял у нее все привилегии; во всех провинциях империи созрела готовность к восстанию, а африканский экзарх Ираклий уже два года упорно отказывался от уплаты податей и от повиновения центуриону, позорившему константинопольский престол. Тайные посланцы, отправленные к независимому экзарху Криспом и Сенатом, убеждали его спасти государство и взять в свои руки верховную власть; но его честолюбие охладело от старости, и он предоставил это опасное предприятие своему сыну Ираклию и сыну своего друга и помощника Григория, Никите. Два отважных юноши собрали все военные силы, какими располагала Африка; они условились, что один из них отправится с флотом из Карфагена в Константинополь, а другой поведет армию через Египет и Азию, и что императорская корона будет наградой тому, кто скорее достигнет цели. Слух об их замыслах дошел до Фоки; жена и мать молодого Ираклия были задержаны в качестве заложниц за его преданность; но коварный Крисп убедил императора, что нет основания опасаться таких несбыточных замыслов; оборонительные меры или вовсе не принимались, или откладывались до другого времени, и тиран беспечно дремал до той минуты, когда африканский флот стал на якоре у берегов Геллеспонта.

К военным силам Ираклия присоединились в Абидосе жаждавшие мщения беглецы и изгнанники; его корабли, украшенные выставленными на высоких мачтах священными символами религии, торжественно проплыли по Пропонтиде, и Фока видел из окон своего дворца приближение той бури, от которой он неизбежно должен был погибнуть. Закупленная подарками и обещаниями, партия зеленых оказала слабое и бесплодное сопротивление высадке африканцев; но своевременная измена Криспа увлекла за собой народ и даже телохранителей, и тиран был арестован одним личным врагом, проникнувшим в опустевший дворец. С него сорвали диадему и императорскую мантию; его одели в платье людей самого низкого звания, заковали в цепи и перевезли в маленькой шлюпке на императорскую галеру Ираклия, который стал упрекать его в преступлениях столь отвратительного царствования. «А разве ты будешь лучше царствовать?» — были последние слова потерявшего всякую надежду на спасение Фоки. После того как его подвергли всякого рода оскорблениям и пыткам и отрубили ему голову, его обезображенный труп был брошен в огонь, и точно так же было поступлено со статуями тщеславного узурпатора и с мятежным знаменем зеленой партии. И духовенство, и Сенат, и народ приглашали Ираклия вступить на престол, с которого он только что смыл нравственную грязь и позор; после непродолжительных и неупорных колебаний он уступил их настояниям. Его коронование сопровождалось коронованием его жены Евдокии, а их потомство царствовало над Восточной империей до четвертого поколения. Морской переезд Ираклия совершился легко и благополучно, а Никита достиг цели своего утомительного похода уже тогда, когда вопрос был решен; но он безропотно преклонился перед счастливой судьбой своего друга и за свое похвальное поведение был награжден конной статуей и рукой императорской дочери. Было более опасно полагаться на верность Криспа, который за оказанные незадолго перед тем услуги был награжден главным начальством над каппадокийской армией. Своим высокомерием он скоро навлек на себя и, по-видимому, оправдывал нерасположение своего нового государя. Зять Фоки был осужден в присутствии Сената на заточение в монастырь, и этот приговор был оправдан веским замечанием Ираклия, что тот, кто изменил своему отцу, не будет верен своему другу.

Даже после смерти Фоки республика страдала от его преступлений, заставивших самого грозного из его врагов вступиться с оружием в руках за правое дело. Согласно с установленными дружескими и равноправными формами отношений между дворами византийским и персидским, Фока известил персидского монарха о своем вступлении на престол и выбрал послом того самого Лилия, который привез ему головы Маврикия и его сыновей и потому мог лучше всякого другого рассказать подробности трагического происшествия. Но как ни старался Лилий приукрасить свой рассказ вымыслами и софизмами, Хосров с отвращением отвернулся от убийцы, приказал заключить в тюрьму мнимого посла, не захотел признавать узурпатора императором и объявил, что отомстит за смерть своего отца и благодетеля. В этом случае персидский царь действовал и под влиянием скорби, которая внушается человеколюбием, и под влиянием жажды мщения, которую внушало чувство чести; а национальные и религиозные предрассудки магов и сатрапов еще усиливали его раздражение. С коварной лестью, прикрывавшейся языком свободы, и те, и другие позволяли себе порицать его чрезмерную признательность и дружбу к грекам, с которыми, по их словам, было опасно вступать в мирные или союзные договоры, которые были заражены суевериями, заглушавшими в них понятия о правде и справедливости, и которые были не способны ни к каким добродетелям, так как могли совершить самое ужасное из преступлений – нечестивое умерщвление своего государя. Нация, которую угнетал честолюбивый центурион, была наказана за его преступление бедствиями войны, а через двадцать лет после того такие же бедствия обрушились с удвоенной силой на персов вследствие желания римлян отомстить за прошлое.

Полководец, возвративший Хосрову престол, еще начальствовал над восточными армиями, и грозное имя Нарсеса произносилось в Ассирии матерями, желавшими напугать своих детей. Нет ничего неправдоподобного в том, что человек, родившийся персидским подданным, поощрял своего повелителя и друга освободить азиатские провинции от римского владычества и присоединить их к своим владениям; еще более правдоподобно то, что Хосров воодушевлял свои войска уверениями, что меч, которого они всего более опасались, или останется в своих ножнах, или будет обнажен в их пользу. Герой не мог полагаться на честь тирана, а тиран сознавал, как мало он имел прав на покорность героя. Нарсес был удален от должности; он водрузил знамя независимости в сирийском городе Гиераполе, но имел неосторожность положиться на лживые обещаниями его сожгли живым на константинопольской базарной площади. Когда войска, одерживавшие под его начальством победы, лишились единственного начальника, который был способен внушать им страх и уважение, их ряды были два раза прорваны кавалерией варваров, растоптаны ногами слонов и пронизаны неприятельскими стрелами, и множество пленников было обезглавлено на поле сражения по приговору победителя, не без основания считавшего этих мятежных наемников за виновников смерти Маврикия или за сообщников его убийц. В царствование Фоки персидский монарх поочередно осадил, взял и разрушил укрепленные города Мердин, Дару, Амиду и Эдессу; он перешел через Евфрат, занял сирийские города Гиераполь, Халкиду и Берею, или Алеппо, и вскоре вслед за тем окружил своими победоносными войсками Антиохию. Его быстрые военные успехи обнаружили упадок империи, неспособность Фоки и нелюбовь его подданных, и Хосров доставил этим последним благовидный предлог или для выражения их верноподданнической преданности, или для мятежа, приютив в своем лагере самозванца, который выдавал себя за Маврикиева сына и за законного наследника престола.

Первое известие, полученное с Востока Ираклием, заключалось в том, что Антиохия находится в руках неприятеля; но эту старинную метрополию так часто разрушали землетрясения и так часто грабили неприятельские армии, что персам почти нечего было оттуда уносить и почти некого там убивать. Они с такой же легкостью, но с большей выгодой разграбили столицу Каппадокии Кесарию, и по мере того, как они продвигались вперед по ту сторону пограничных укреплений, до тех пор служивших пределом для военных операций, они встречали менее упорное сопротивление и собирали более обильную добычу. Привлекательная долина Дамаска была издревле украшена царственным городом, который процветал в неизвестности и потому до сих пор не останавливал на себе внимания историка Римской империи; но Хосров дал своим войскам время отдохнуть в райских садах Дамаска, прежде чем взбираться на холмы Ливана или нападать на города, лежавшие вдоль берегов Финикии. Завоевание Иерусалима, которое только замышлял Ануширван, было приведено в исполнение предприимчивостью и алчностью его внука; религиозная нетерпимость магов настоятельно потребовала уничтожения самых величественных памятников христианства, и Хосрову удалось навербовать для этой священной войны армию из двадцати шести тысяч евреев, которые в некоторой мере восполнили недостаток храбрости и дисциплины своим свирепым фанатизмом. Иерусалим был взят приступом после завоевания Галилеи и стран по ту сторону Иордана, как кажется, замедливших своим сопротивлением гибель столицы. Гробница Христа и великолепные церкви Елены и Константина были уничтожены или, по меньшей мере, повреждены пожаром; святотатство отобрало в один день благочестивые приношения, стекавшиеся туда в течение трехсот лет; патриарх Захария был отправлен в Персию вместе с подлинным крестом, а избиение девяноста тысяч христиан приписывалось евреям и арабам, усиливавшим те бесчинства, которыми сопровождалось наступательное движение персидской армии. Палестинские беглецы нашли приют в Александрии благодаря милосердию местного архиепископа Иоанна, выделявшегося из массы святых данным ему прозванием ншцелюбивого; он возвратил и церковные доходы, и сокровище в триста тысяч фунтов стерлингов их настоящим собственникам – беднякам всех стран и всяких наименований. Но сам Египет, который был единственной провинцией, не подвергавшейся со времен Диоклетиана ни внешним войнам, ни междоусобицам, был снова покорен преемниками Кира. Пелусий, который был входными воротами в эту недоступную страну, был взят врасплох персидской кавалерией; она безнаказанно перебралась через бесчисленные каналы Дельты и прошла по длинной равнине Нила от Мемфисских пирамид до границы Эфиопии. В Александрию можно было бы доставить подкрепления морем, но архиепископ и префект отплыли на Кипр, и Хосров вступил во второй город империи, еще сохранявший блестящие остатки прежней промышленности и торговли. Со стороны Запада пределом его победного шествия были не стены Карфагена, а окрестности Триполи; греческие колонии Кирены были окончательно стерты с лица земли, и шедший по стопам Александра завоеватель с торжеством возвратился через пески Ливийской степи. В ту же самую кампанию другая персидская армия прошла от берегов Евфрата до Фракийского Боспора; Халкедон сдался после продолжительной осады, и персидский лагерь был раскинут в течение десяти с лишком лет в виду Константинополя. Берега Понта, город Анкира и остров Родос были последними завоеваниями великого царя, и если бы Хосров имел в своем распоряжении какие-нибудь морские силы, его безграничное честолюбие распространило бы рабство и опустошение по европейским провинциям империи.

От берегов Тигра и Евфрата, так долго бывших театром борьбы между двумя империями, владычество Ануширванова внука внезапно распространилось до старинных пределов Персидской монархии – Геллеспонта и Нила. Но провинции, успевшие в течение шестисотлетней покорности свыкнуться и с хорошими, и с дурными сторонами римского управления, неохотно подчинялись игу варваров. Идея республиканского управления еще жила в государственных учреждениях или, по меньшей мере, в произведениях греческих и римских писателей, и подданные Ираклия были воспитаны так, что умели произносить слова «свобода» и «закон». Но гордость и политика восточных монархов всегда заключались в том, что они выставляли напоказ титулы и атрибуты своего полновластия, приучали своих подданных называться рабами и жить в рабском уничижении и усиливали строгость своих самовластных повелений жестокими и наглыми угрозами. Восточные христиане были скандализованы поклонением огню и нечестивым учением о двух принципах; маги не уступали епископам в религиозной нетерпимости, а мученическая смерть нескольких персидских уроженцев, отказавшихся от религии Зороастра, была принята за прелюдию свирепого и всеобщего религиозного гонения.

Притеснительные законы Юстиниана сделали из врагов церкви врагов государства, совокупные усилия иудеев, несториан и яковитов содействовали успехам Хосрова, а его пристрастное милостивое расположение к сектантам внушало католическому духовенству и ненависть, и страх. Сознавая, что он ничего не может внушать этому духовенству, кроме ненависти и страха, персидский завоеватель управлял своими новыми подданными с железным скипетром в руках и, как будто не полагаясь на прочность своего владычества, истощал их денежные средства громадными налогами и самовольными хищническими захватами, обирал или разрушал восточные церкви и перевозил из азиатских городов внутрь своих наследственных владений золото, серебро, драгоценные мраморы, произведения искусства и самих художников. В этой мрачной картине постигших империю несчастий нелегко распознать личность самого Хосрова, – нелегко отделить его действия от действий его заместителей и указать, какие были среди этого блеска славы и великолепия его личные достоинства. Наслаждаясь плодами победы, он с чванством выставлял их напоказ и нередко менял лишения походной жизни на дворцовую роскошь. Но из суеверия или из злопамятства он в течение двадцати четырех лет ни разу не приближался к воротам Ктесифона, и его любимая резиденция, Артемита, или Дастагерд, находилась по ту сторону Тигра, почти в шестидесяти милях к северу от столицы. Соседние пастбища были покрыты стадами крупного и мелкого скота; земной рай или парк был наполнен фазанами, павлинами, страусами, косулями и кабанами, а благородные звери – львы и тигры выпускались на волю, когда царю приходило желание развлечься более опасной охотой. Девятьсот шестьдесят слонов содержались для службы или для великолепия великого царя. Его палатки и обоз следовали за ним во время похода на двенадцати тысячах крупных верблюдов и на восьми тысячах мелких, а в царских конюшнях стояли шесть тысяч мулов и лошадей, между которыми Схебдиз и Барид славились быстротой бега и красотой. Шесть тысяч гвардейцев поочередно стояли на карауле у ворот дворца; службу во внутренних апартаментах несли двенадцать тысяч рабов, а между составлявшими его сераль тремя тысячами девушек, самых красивых во всей Азии, вероятно, нашлась какая-нибудь счастливая наложница, которая была способна утешить его в том, что Сира была немолода или холодна. Его сокровища, состоявшие из золота, серебра, драгоценных камней, шелковых тканей и благовонных веществ, хранились в ста подвалах, а в комнате Бадаверд хранился случайный подарок ветров, которые занесли флот Ираклия в один из сирийских портов, находившихся во власти его противника. Голос лести и, быть может, вымысла не стыдился насчитывать тридцать тысяч украшавших стены богатых занавесок, сорок тысяч поддерживавших купол колонн, сделанных из серебра или, вероятнее, из мрамора и из накладного серебра, и тысячу золотых шаров, привешенных к куполу в подражание движениям планет и блеску Зодиака.

В то время как персидский монарх созерцал чудеса, созданные его искусством и могуществом, он получил от одного незнатного жителя Мекки послание с приглашением признать Мухаммеда за ниспосланного Богом пророка. Он отверг приглашение и разорвал послание. «Точно так, — воскликнул арабский пророк, — Бог разорвет на части царство Хосрова и отвергнет его мольбы». Живя неподалеку от границ двух великих восточных империй, Мухаммед с тайной радостью следил за тем, как они взаимно разрушали одна другую, и в самую пору персидских триумфов осмелился предсказать, что по прошествии немногих лет победа снова перейдет под знамя римлян.

В то время, когда, как рассказывают, было сделано это предсказание, трудно было поверить, чтобы оно могло когда-либо осуществиться, так как первые двенадцать лет Ираклиева царствования были таковы, что можно было ожидать скорого распада империи. Если бы мотивы, которыми руководствовался Хосров, были бескорыстны и честны, он прекратил бы войну со смертью Фоки и стал бы считать за самого надежного из своих союзников того счастливого африканца, который так благородно отомстил за смерть его благодетеля Маврикия. Продолжение военных действий выказало характер варвара в настоящем свете, и он отвечал или презрительным молчанием, или наглыми угрозами на послания, в которых Ираклий взывал к его милосердию, умоляя его пощадить невинных, принять уплату дани и заключить мир. В то время как персы завоевывали Сирию, Египет и азиатские провинции, Европу, от пределов Истрии до длинной Фракийской стены, опустошали авары, еще не насытившиеся убийствами и грабежами во время своего нашествия на Италию. Они хладнокровно умертвили на священном поле Паннонии всех попавшихся им в плен мужчин; женщин и детей они обращали в рабство, а девушек из самых знатных семейств обрекали на удовлетворение сладострастия солдат. Влюбчивая Ромульда, отворившая перед аварами ворота Фриуля, провела непродолжительную ночь в объятиях своего царственного любовника; на следующую ночь ее принудили удовлетворить сладострастие двенадцати авар, а на третий день эту лангобардскую герцогиню посадили на кол на виду всего лагеря, и каган заметил с безжалостной усмешкой, что такой супруг был самой приличной наградой за ее распутство и вероломство. Эти непримиримые враги со всех сторон оскорбляли и теснили Ираклия так, что от Римской империи уцелели только стены Константинополя, остатки владений в Греции, Италии и Африке и несколько приморских городов на азиатском берегу между Тиром и Трапезундом. После утраты Египта столица стала страдать от голода и от моровой язвы, а неспособный к сопротивлению и ниоткуда не ожидавший помощи император решился перенести свою резиденцию и центр управления в Карфаген, полагая, что там найдет более обеспеченную безопасность. Его корабли уже были нагружены вынесенными из дворца сокровищами; но его бегству воспрепятствовал патриарх, который для защиты своего отечества употребил в дело свою духовную власть, привел Ираклия к алтарю св. Софии и принудил его дать торжественную клятву, что будет жить и умрет среди того народа, который был вверен его попечениям самим Богом. Каган стоял лагерем на фракийских равнинах; но он скрывал свои коварные замыслы и пригласил императора на свидание вблизи от города Гераклеи. Их примирение было отпраздновано конными скачками; Сенат и народ присутствовали в самых богатых своих одеяниях на этом мирном празднике, а авары с завистью и жадностью поглядывали на эту выставку римской роскоши.

Ипподром был внезапно окружен скифской кавалерией, которая втайне пробралась туда ночью форсированным маршем; наводивший ужас свист кагановой плети подал сигнал к нападению, и Ираклий, привязав к руке свою диадему, спасся лишь благодаря быстроте своего коня. Авары так горячо преследовали римлян, что едва не проникли вместе с толпами беглецов в константинопольские Золотые ворота; наградой за их вероломство было разграбление константинопольских предместий, и они отвели за Дунай двести семьдесят тысяч пленных. На Халкедонском берегу император имел более безопасное свидание с более достойным врагом, который, не дожидаясь выхода Ираклия из галеры на берег, с уважением и соболезнованием приветствовал в его лице главу империи. Дружелюбное предложение персидского военачальника Саина доставить римским послам свидание с великим царем было принято с самыми горячими выражениями признательности, и мольбы римлян о помиловании и о заключении мира были смиренно выражены преторианским префектом, городским префектом и одним из высших духовных лиц патриаршей церкви. К несчастью, Саин ошибся насчет намерений своего повелителя. «Он должен был, – воскликнул азиатский тиран, – привести к подножию моего трона не послов, а закованного в цепи самого Ираклия. Я никогда не заключу мира с римским императором, если он не отречется от своего распятого на кресте Бога и не станет поклоняться солнцу». С Саина содрали кожу согласно с бесчеловечным обычаем его страны, а послы были подвергнуты одиночному тюремному заключению с нарушением и международных законов, и формального условия. Однако шестилетний опыт в конце концов убедил персидского монарха в невозможности овладеть Константинополем, и он установил следующий размер ежегодной дани, или выкупа, с Римской империи: тысяча талантов золота, тысяча талантов серебра, тысяча шелковых одежд, тысяча коней и тысяча девушек. Ираклий согласился на эти унизительные условия; но промежуток времени, который был ему дан на собирание этих сокровищ с обедневшего Востока, был деятельно употреблен на приготовления к отважному и отчаянному нападению.

Между монархами, игравшими видную роль в истории, Ираклий отличается чрезвычайной странностью и непоследовательностью своего характера. И в первые, и в последние годы своего продолжительного царствования император был рабом лени, наслаждений или суеверий и с беззаботным бессилием взирал на общественные бедствия. Но в промежутке между утренними и вечерними туманами блестит полуденное солнце: тот, кто был вторым Аркадием внутри дворца, превратился в военном лагере во второго Цезаря, и честь как Рима, так и самого Ираклия восстановили подвиги и трофеи шести отважных кампаний. На византийских историках лежала обязанность объяснить нам причины и его усыпления, и его пробуждения. Будучи отделены от той эпохи громадным промежутком времени, мы можем только догадываться, что он был одарен не столько политической твердостью, сколько личным мужеством, что его приковывали к себе прелести и, может быть, хитрости его племянницы Мартины, с которой он вступил после смерти Евдокии в кровосмесительный брак, и что он подчинялся влиянию низких советников, уверявших его, что один из основных законов империи не дозволяет императору подвергать свою жизнь опасности на полях сражений.

Быть может, его пробудили из усыпления последние оскорбительные требования персидского завоевателя; но в ту минуту, как Ираклий воодушевился мужеством героя, единственные надежды римлян были основаны на превратности фортуны, которая могла изменить возгордившемуся своими успехами Хосрову и перейти на сторону тех, кто был доведен до крайнего унижения. Император должен был прежде всего позаботиться о денежных средствах на покрытие военных расходов и обратился к восточным провинциям с приглашением оказать ему содействие. Но прежние источники доходов иссякли; кредит самовластного монарха обыкновенно подрывается его собственным могуществом, и мужество Ираклия впервые обнаружилось в том, что он осмелился взять взаимообразно церковные капиталы, предварительно связав себя торжественной клятвой, что возвратит с лихвой все, что найдет вынужденным издержать на пользу религии и империи. Само духовенство, как кажется, скорбело о постигших государство бедствиях, и осторожный александрийский патриарх отдал в распоряжение своего государя сокровище, найденное им при помощи сверхъестественного или своевременного внушения свыше, но сделал при этом оговорку, что такое святотатство не должно служить прецедентом для будущего. Из числа солдат, бывших сообщниками Фоки, только двое уцелели от руки времени и от меча варваров; утрату даже таких мятежных ветеранов не вполне восполнили набранные Ираклием новые рекруты, и взятое из церковных святилищ золото собрало в одном лагере уроженцев Востока и Запада, отличавшихся друг от друга и национальными названиями, и вооружением, и языком. Ираклий постарался склонить авар к соблюдению нейтралитета, и его дружеская просьба, чтобы каган действовал не как недруг империи, а как ее защитник, сопровождалась красноречивым подарком в двести тысяч золотых монет. Через два дня после празднования Пасхи император переменил свою пурпуровую мантию на простое одеяние кающегося и воина и подал сигнал к отъезду. Он поручил своих детей народной преданности; власть гражданская и военная была отдана в самые достойные руки, а патриарх и Сенат были уполномочены по своему усмотрению оборонять или сдать столицу в случае, если бы в его отсутствие она была подавлена превосходством неприятельских сил.

Окружающие Халкедон высоты покрылись палатками и солдатами; но если бы молодых рекрутов тотчас повели в атаку, победа, одержанная персами в виду Константинополя, вероятно, отметила бы последний день существования Римской империи. Точно так же было бы неблагоразумно проникать внутрь азиатских провинций, так как это дало бы бесчисленной неприятельской кавалерии возможность перехватывать обозы и беспрерывно тревожить своими нападениями усталый арьергард. Но греки еще были хозяевами на море; в гавани был собран флот, состоявший из галер, транспортных судов и нагруженных провиантом барок; служившие в армии Ираклия варвары согласились на отплытие; благоприятный ветер перенес их через Геллеспонт: влево от них тянулись западные и южные берега Малой Азии; мужество их вождя впервые выказало себя по случаю бури, и даже находившиеся в свите Ираклия евнухи терпеливо выносили физические страдания и работали, увлекаясь примером своего государя. Он высадил свои войска на границах Сирии и Киликии, в Скандерунском заливе, там, где береговая линия внезапно поворачивает к югу, и выбором этого важного пункта доказал свою прозорливость. Гарнизоны, разбросанные по приморским городам и горам, могли со всех сторон скоро и безопасно присоединиться к императорской армии.

Воздвигнутые самой природой укрепления Киликии охраняли и даже скрывали от глаз неприятеля Ираклиев лагерь, который был раскинут подле Исса на том самом месте, где Александр разбил армию Дария. Один из углов занятого императором треугольника глубоко врезался в обширный полукруг азиатских, армянских и сирийских провинций, и на какой бы пункт этой окружности он ни пожелал направить свое нападение, ему нетрудно было скрыть свои движения и помешать движениям неприятеля. В лагере подле Исса римский полководец старался искоренить склонность ветеранов к праздности и своеволию и знакомил новобранцев в теории и на практике с воинскими доблестями. Указывая им на чудотворную икону Христа, он убеждал их отомстить за поруганные поклонниками огня священные алтари и называя их нежными именами сыновей и братьев, со скорбью описывал им общественные и частные бедствия, постигшие республику. Подданных абсолютного монарха он умел убедить, что они сражались за дело свободы, и таким же энтузиазмом воодушевились иноземные наемники, которые должны были относиться с одинаковым равнодушием и к интересам Рима, и к интересам Персии. Сам Ираклий с искусством и терпением простого центуриона преподавал правила тактики, а солдаты постоянно упражнялись в умении владеть оружием и маневрировать в открытом поле. Пехота и кавалерия, и легкая, и тяжелая, были разделены на две части; трубачи стояли в центре и подавали сигналы к наступлению, к нападению, к отступлению, к преследованию, к построению в прямой или косвенной линии, к сжатому или развернутому строю, и все операции настоящей войны исполнялись на мнимом поле сражения. Ираклий подвергал самого себя всем тем лишениям, которых требовал от своих войск; их работы, пища, сон были подчинены непреклонным требованиям дисциплины, и они приучились, не пренебрегая врагом, вполне полагаться на свою собственную храбрость и на благоразумие своего вождя. Киликия скоро была окружена персидскими армиями; но персидская кавалерия не осмеливалась проникать в ущелья Тавра, пока не была обманута маневрами Ираклия, который незаметным образом зашел к ней в тыл в то время, как его фронт был, по-видимому, развернут в боевом порядке. При помощи фальшивого маневра, угрожавшего Армении, он вовлек неприятеля в генеральное сражение, которого тот не желал. Персов ввел в соблазн кажущийся беспорядок Ираклиева лагеря; но когда они двинулись на бой, им оказались неблагоприятны и условия местности, и солнечные лучи, и их собственные обманутые ожидания, и основательная самоуверенность неприятеля; римляне с успехом повторили на поле сражения свои военные упражнения, и исход битвы возвестил всему миру, что персы не были непобедимы и что императорская корона лежала на голове героя. Ободренный этой победой и приобретенной славой, Ираклий смело поднялся на высоты Тавра, перешел через равнины Каппадокии и поставил свои войска на зимние квартиры в безопасной и плодоносной местности на берегах реки Галис. Его душа не могла унизиться до тщеславного желания блеснуть в Константинополе своим неполным триумфом; но возвращение императора было необходимо для того, чтобы сдержать беспокойных и хищных авар.

Со времен Сципиона и Ганнибала никто не задумывал более смелого предприятия, чем то, которое привел в исполнение Ираклий для спасения империи. Он на время дозволил персам угнетать восточные провинции и безнаказанно угрожать столице, а между тем совершил опасный переезд через Черное море, проложил себе путь сквозь горы Армении, проник внутрь Персии и принудил великого царя отозвать свои армии для защиты их собственного отечества. С отборным отрядом из пяти тысяч солдат Ираклий отплыл из Константинополя в Трапезунд, собрал войска, стоявшие на зимних квартирах в Понтийских странах, и стал призывать своих подданных и союзников, от устьев Фазиса до берегов Каспийского моря, к выступлению в поход вместе с Константиновым преемником под надежным и победоносным знаменем креста. Когда легионы Лукулла и Помпея в первый раз перешли через Евфрат, они стыдились своей легкой победы над армянскими туземцами. Но благодаря опыту, вынесенному из продолжительных войн, этот изнеженный народ окреп и душой и телом; он выказал свое усердие и всю храбрость, защищая разваливавшуюся империю; узурпация Сасанидов внушала ему и отвращение и страх, а его благочестивую ненависть к врагам Христа усиливали воспоминания о вынесенных религиозных гонениях. Пределы Армении – в том виде, как она была уступлена императору Маврикию, – простирались до Аракса; эта река с негодованием подчинялась постройке моста, и Ираклий, идя по стопам Марка Антония, достиг города Тавриса, или Гандзаки, который с древнейших времен и до сих пор служит столицей для одной из мидийских провинций. Сам Хосров возвратился с сорокатысячной армией из какой-то дальней экспедиции для того, чтобы остановить наступление римлян; но при приближении Ираклия он отступил, отклонив великодушное предложение выбора между заключением мира и битвой. Вместо полумиллионного населения, которое приписывали Таврису во время владычества Софиев, этот город заключал в себе не более трех тысяч домов; но ценность хранившихся там царских сокровищ считалась очень значительной, так как предание гласило, что они состояли из добычи, отбитой у Креза и перевезенной Киром из Сардской цитадели. Быстрые завоевания Ираклия были приостановлены только наступлением зимы; благоразумие или суеверие побудило его отступить вдоль берегов Каспийского моря в Албанию, и его шатры, по всему вероятию, были раскинуты на равнинах Могана, которые служили для восточных монархов любимым местом их лагерных стоянок. Во время этого удачного вторжения он выказал приличные христианскому императору религиозное усердие и мстительность: по его приказанию солдаты гасили огонь, служивший предметом поклонения для магов, и разрушали их храмы; статуи Хосрова, заявлявшего притязания на божеские почести, были преданы огню, а разрушение Тебармы, или Ормии, бывшей месторождением самого Зороастра, в некоторой мере загладило оскорбления, нанесенные гробу Господню. Более правильное понимание религии сказалось в помощи, которая была оказана пятидесяти тысячам пленных и в том, что этим пленным была дарована свобода. Наградой Ираклия были их слезы и радостные выражения признательности; но эта благоразумная мера, распространив повсюду слух о его милосердии, вызвала со стороны персов ропот на высокомерие и упорство их собственного государя.

Среди блестящих триумфов следующей компании Ираклий почти совершенно исчезает из наших глаз и из глаз византийских историков. Покинув обширные и плодоносные равнины Албании, император, как кажется, прошел вдоль цепи Гирканских гор, спустился в провинцию Мидию, или Ирак, и достиг в своем победоносном наступлении царских резиденций Казвина и Исфагана, к которым еще никогда не приближался ни один из римских завоевателей. Встревожившись опасностью, которая угрожала его владениям, Хосров отозвал свои войска с берегов Нила и Боспора, и три сильных армии окружили императорский лагерь, раскинутый в дальней неприятельской стране. Находившиеся в числе Ираклиевых союзников уроженцы Колхиды готовились покинуть его знамя, а грустное молчание самых храбрых ветеранов скорее выражало, чем скрывало овладевший ими страх. «Не пугайтесь, – сказал им неустрашимый Ираклий, – многочисленности ваших врагов. С помощью Божьей один римлянин может одолеть тысячу варваров. Если же мы пожертвуем нашей жизнью для спасения наших братьев, мы получим венец мученичества, а Бог и потомство воздадут нам за это вечную награду». С этим благородством чувств соединилась энергия в делах. Он отразил троекратно нападение персов, искусно воспользовался раздорами их вождей и благодаря хорошо задуманным эволюциям, отступлениям и удачным сражениям принудил их отказаться от борьбы в открытом поле и укрыться в укрепленных городах Мидии и Ассирии. В суровую зимнюю пору Сарбараза укрылся за стенами Салбана и был уверен, что ему не может угрожать никакая опасность; его застиг врасплох деятельный Ираклий, разделивший свои войска и совершивший среди ночной тишины трудный переход. Гарнизон с бесплодным мужеством оборонялся на плоских крышах домов против неприятеля, который осыпал его метательными снарядами и освещал себе путь факелами: сатрапы и персидские аристократы вместе с женами, детьми и цветом воинственной молодежи были частью убиты, частью взяты в плен. Персидский главнокомандующий спасся торопливым бегством, но его золотые латы достались победителю, и солдаты Ираклия насладились достатком и отдыхом, на которые имели полное право. С наступлением весны император перешел в семь дней через горы Курдистана и переправился, без всякого сопротивления, через быстрые воды Тигра. Обремененная добычей и пленниками, римская армия остановилась под стенами Амиды, и Ираклий известил константинопольский Сенат о безопасности своего положения и о своем успехе, последствия которого уже чувствовала на себе столица, так как осаждавший ее неприятель нашел вынужденным отступить. Мосты на Евфрате были разрушены персами; но лишь только император отыскал брод, они торопливо отступили, чтобы защищать берега Сара в Киликии. Эта река отличалась быстротой своего течения и имела около трехсот футов в ширину; мост был защищен укрепленными башнями, а вдоль берега были расставлены стрелки. После кровопролитного боя, продолжавшегося до вечера, римляне одержали верх, а один перс гигантского роста был убит и брошен в Сар рукой самого императора. Неприятель рассеялся в разные стороны и упал духом; Ираклий продолжал свое наступление до Себаста, в Каппадокии, и те же самые берега Эвксинского моря, от которых он выступил в поход, приветствовали, по прошествии трех лет, его возвращение из продолжительной и успешной экспедиции. Каждый из двух монархов, состязавшихся из-за обладания Востоком, не довольствовался легкими стычками на границах своих владений, а старался нанести решительный удар в самое сердце своего противника. Военные силы Персии были истощены двадцатилетними походами и сражениями, а многие из ветеранов, уцелевших от неприятельского меча и от перемен климата, были заперты в египетских крепостях. Но мстительный и честолюбивый Хосров расходовал свои последние ресурсы, и из новых рекрут, набранных между подданными, иностранцами и рабами, организовал три сильных армии. Первая из этих армий состояла из пятидесяти тысяч человек, которым было дано блестящее название золотых пик, потому что они носили оружие из этого металла; она должна была двинуться навстречу Ираклию; второй армии было приказано не допускать его соединения с войсками его брата Феодора, а третья должна была осаждать Константинополь и содействовать военным операциям кагана, с которым персидский царь заключил договор о союзе и разделе того, что будет приобретено войной. Начальник третьей армии, Сарбар, проник сквозь азиатские провинции до хорошо известного Халкедонского лагеря и забавлялся разрушением священных и несвященных зданий в азиатских предместьях Константинополя, с нетерпением ожидая появления своих скифских союзников на противоположном берегу Боспора. Тридцать тысяч варваров, составлявших авангард авар, прорвались 29 июня сквозь Длинную стену и загнали внутрь Константинополя толпу испуганных поселян, граждан и солдат. Под знаменем кагана шла восьмидесятитысячная армия, в состав которой входили, кроме его природных подданных, вассальные племена гепидов, руссов, болгар и словенцев; целый месяц прошел в передвижениях войск и в переговорах, но с 31 июля весь город был окружен неприятелем от предместий Перы и Галаты до Влахерн и семи Башен, и жители с ужасом смотрели на сигнальные огни, сверкавшие и на европейском, и на азиатском берегу. Между тем константинопольские власти неоднократно пытались купить отступление кагана деньгами; но их послы подвергались оскорблениям и возвращались без успеха, и каган дошел до того, что заставил патрициев объясняться стоя перед его троном, между тем как персидские послы сидели в шелковых одеяниях рядом с ним. «Вы видите, – сказал им надменный варвар, – доказательства моего полного единомыслия с великим царем, а его представитель готов прислать в мой лагерь избранный отряд из трех тысяч воинов. Не пытайтесь соблазнять вашего повелителя уплатой неудовлетворительного выкупа: ваши богатства и ваш город – единственные подарки, достойные того, чтобы я их принял. Что же касается вас самих, то я позволю вам возвратиться домой в нижнем платье и в сорочке, а мой друг Сарбар не откажется, по моей просьбе, дать вам свободный пропуск сквозь свои окопы. Ваш отсутствующий монарх, или находящийся в настоящее время в плену, или скрывающийся как беглец, предоставил Константинополь его участи, и вы только в том случае могли бы не попасть в руки авар и персов, если бы могли взлететь на воздух подобно птицам или погрузиться в волны подобно рыбам». В течение десяти дней столица отражала приступы авар, сделавших некоторые успехи в искусстве осаждать города; они или подводили под стены подкопы, или разрушали их под прикрытием непроницаемой черепахи; их машины непрестанно метали тучи камней и стрел, а двенадцать высоких деревянных башен подымали осаждающих на одну высоту с городским валом. Но Сенат и народ были воодушевлены мужеством Ираклия, приславшего к ним на помощь отряд из двенадцати тысяч кирасир; они с большим искусством и успехом употребили в дело огонь и разные механические приспособления для защиты города; их галеры в два и в три ряда весел господствовали на Боспоре и принудили персов быть праздными свидетелями поражения их союзников. Авары были отражены; флот из славянских судов был истреблен внутри гавани; вассалы кагана стали грозить ему, что покинут его; когда его запасы истощились, он сжег свои военные машины и подали сигнал к отступлению, которое совершил медленно и грозно. Это славное освобождение римляне из благочестия приписывали Деве Марии; но матерь Христа, без сомнения, осудила бы их за бесчеловечное умерщвление персидских послов, которых должны бы были охранять если не международные законы, то, по меньшей мере, правила человеколюбия.

После разделения своей армии Ираклий благоразумно отступил к берегам Фазиса, откуда вел оборонительную войну против пятидесяти тысяч персидских золотых пик. Его тревожные опасения рассеялись при известии об освобождении Константинополя; его надежды на успех окрепли благодаря победе, одержанной его братом Феодором, а союзу Хосрова с аварами римский император противопоставил полезный и почетный союзный договор, заключенный им с турками. По его приглашению, сопровождающемуся щедрыми обещаниями, орда хазар перенесла свои палатки с приволжских равнин к горам Грузии; Ираклий встретил этих союзников в окрестностях Тифлиса; хан и его свита сошли с коней и, – если верить греческим писателям, – став на колена, преклонились перед величием Цезаря. Такое добровольное изъявление преданности и такая важная помощь были достойны самой горячей признательности, и император, сняв с себя диадему, надел ее на голову турецкого государя, которого при этом нежно обнял и назвал своим сыном. После роскошного банкета он подарил Зибелу посуду, украшения, вещи из золота и драгоценных каменьев и шелковые ткани, бывшие в употреблении за императорским столом, и затем собственноручно раздал своим новым союзникам богатые украшения и серьги. На тайном свидании он показал варвару портрет своей дочери Евдокии, снизошел до того, что польстил варвара надеждой, что он может сделаться обладателем прекрасной и августейшей невесты, немедленно получил подкрепление из сорока тысяч всадников и завел переговоры о сильной диверсии турецких войск со стороны Окса. Персы, в свою очередь, торопливо отступили; в лагере подле Эдессы Ираклий сделал смотр своей армии, состоявшей из семидесяти тысяч римлян и чужеземцев и с успехом употребил несколько месяцев на то, чтобы снова завладеть городами Сирии, Месопотамии и Армении, укрепления которых были исправлены не вполне. Сарбар еще занимал важную позицию близ Халкедона; но или выражения недоверия со стороны Хосрова, или коварные внушения Ираклия побудили этого могущественного сатрапа отказаться от служения царю и своему отечеству. Был перехвачен посланец, везший кадаригану, или главному помощнику главнокомандующего, действительное или вымышленное приказание немедленно прислать к подножию трона голову виновного или несчастливого начальника. Депеши были поданы самому Сарбару, и лишь только он прочел свой собственный смертный приговор, он очень искусно вставил туда имена четырехсот офицеров, собрал военный совет и обратился к кадаригану с вопросом, намерен ли он исполнить приказания тирана. Персы единогласно объявили, что Хосров лишается престола; они заключили особый договор с константинопольским правительством, и хотя требования чести или политические соображения не позволили Сарбару стать под знамя Ираклия, император все-таки мог быть уверенным, что с этой стороны он не встретит препятствий ни для дальнейших военных предприятий, ни для заключения мира.

Несмотря на то, что Хосров потерял самого могущественного из своих приверженцев и утратил уверенность в преданности своих подданных, его величие было грозно даже в период своего упадка. Впрочем, громадная цифра пятисот тысяч людей, лошадей и слонов, будто бы собранных в Мидии и в Ассирии для того, чтобы воспротивиться вторжению Ираклия, может быть принята за восточную метафору. Она не помешала римлянам смело перейти от берегов Аракса к берегам Тигра, а трусливый и осторожный Рацат довольствовался тем, что следовал за ними форсированным маршем по опустошенной местности, пока не получил положительного приказания поставить судьбу Персии в зависимость от исхода решительной битвы. К Востоку от Тигра, на конце Мосульского моста, была некогда построена знаменитая Ниневия; уже давно исчезли следы не только самого города, но даже его развалин, и его порожнее место представляло обширное поле для военных действий обеих армий. Но византийские историки оставили эти военные действия без внимания и, подобно сочинителям эпических поэм и романов, приписали одержанную победу не военному искусству воспеваемого героя, а его личной храбрости. Сев на своего любимого коня Фалла, Ираклий превзошел в этот достопамятный день самых храбрых меж своими воинами: его губа была проколота копьем; его конь был ранен в бедро, но этот конь все-таки пронес своего седока невредимым и победоносным сквозь тройную фалангу варваров. В разгар битвы трое храбрых неприятельских вождей были один вслед за другим поражены мечом и копьем императора; в числе их находился сам Рацат; он погиб смертью воина, но при виде его отрубленной головы скорбь и отчаяние овладели колеблющимися рядами персов. Его латы из чистого и цельного золота, его щит, состоявший из ста двадцати пластинок, его меч и перевязь, седло и кираса украсили триумф Ираклия, и если бы император не был верен Христу и его матери, он мог бы, в качестве поборника за Рим, принести Юпитеру Капитолийскому в жертву четвертую часть той добычи, которая называлась spolia opima[18]. В сражении при Ниневии, продолжавшемся с большим ожесточением от рассвета до одиннадцатого часа, у персов было отбито двадцать восемь знамен, кроме тех, которые были изломаны или разорваны; большая часть их армии была разбита наголову, и победители, стараясь скрыть свои собственные потери, провели ночь на поле битвы. Они признавались, что в этом случае им было менее трудно убивать Хосровых солдат, чем обращать их в бегство; персидская кавалерия держалась до седьмого часа вечера на своем посту среди трупов своих товарищей и на расстоянии не более двойного полета стрелы от неприятеля; около восьмого часа она отступила в свой уцелевший лагерь, собрала свой обоз и рассеялась в разные стороны не столько по недостатку мужества, сколько по неимению начальнических распоряжений. Не менее было удивительно уменье, с которым Ираклий воспользовался победой; его авангард прошел сорок восемь миль в двадцать четыре часа и занял мосты на большом и малом Забе; тогда ассирийские города и дворцы впервые отворились перед римлянами. Чем далее они подвигались, тем великолепнее было открывавшееся перед их глазами зрелище; наконец они проникли в царскую столицу Дастагерд, и хотя значительная часть находившихся там сокровищ была или вывезена, или истрачена, то, что они там нашли, по-видимому, превзошло их ожидания и даже насытило их жадность. Все, что было неудобно для перевозки, было предано огню для того, чтобы Хосров испытал на самом себе те страдания, которым он так часто подвергал провинции, империи, и это возмездие могло бы считаться справедливым, если бы опустошение ограничилось предметами царской роскоши, если бы национальная ненависть, военное своеволие и религиозное усердие не разоряли с такой же яростью жилищ и храмов невинных персидских подданных. Отбитие трехсот римских знамен и освобождение многочисленных пленников, содержавшихся в Эдессе и в Александрии, покрыли Ираклия более безупречной славой. Из Дастагердского дворца он продолжал свое наступательное движение и приблизился на расстояние пяти миль к Модэну или Ктесифону, но был остановлен на берегах Арбы трудностями переправы, суровым временем года и, может быть, тем, что укрепления столицы считались неприступными. Возвращение императора оставило после себя след в новейшем названии города Шерхзура; он благополучно перешел гору Зару перед тем, как пошел снег, непрерывно падавший в течение тридцати четырех дней, и граждане Гандзаки, или Тавриса, были вынуждены содержать его солдат и лошадей с гостеприимной любезностью.

Когда честолюбие Хосрова должно было ограничиться защитой его наследственных владений, он должен бы был из любви к славе или даже во избежание позора сразиться со своим соперником в открытом поле. В битве при Ниневии он мог бы или воодушевить персов своим мужеством и научить их побеждать, или мог бы с честью пасть от копья римского императора. Но преемник Кира предпочел ожидать исхода войны на безопасном расстоянии, собрал все, что уцелело от поражения, и стал медленно отступать перед подвигавшимся вперед Ираклием, пока со вздохом не увидел своего любимого Дастагердского дворца. И друзья и враги Хосрова были убеждены, что он намеревался похоронить себя под развалинами города и дворца, а так как и те и другие могли бы воспротивиться его бегству, то повелитель Азии спасся вместе с Сирой и тремя наложницами сквозь скважину в городской стене за девять дней до прибытия римлян. Вслед за медленным и величественным шествием, в котором он предстал перед глазами падавшей ниц толпы, состоялся его торопливый и тайный отъезд, и он провел первую ночь в избе крестьянина, с трудом согласившегося отворить для великого царя ворота своего скромного жилища. Его склонность к суевериям уступила место страху: на третий день он с радостью укрылся за укреплениями Ктесифона, но тогда только стал считать себя вне всякой опасности, когда река Тигр оградила его от преследования римлян. Известие о его бегстве возбудило ужас и смятение в Дастагердском дворце, во всем городе и в лагере; сатрапы не знали, кого им следует более опасаться – своего государя или неприятеля, а женщины его гарема с удивлением и с удовольствием смотрели на пестрые толпы людей, пока ревнивый супруг трех тысяч жен не запер их снова в более отдаленной крепости. По его приказанию дастагердская армия отступила в новый лагерь: ее фронт был прикрыт Арбой и выстроенными в линию двумястами слонами; войска беспрестанно прибывали из отдаленных провинций, и самые низкие служители царя и сатрапов поступали в солдаты для окончательной борьбы в защиту престола. Хосров еще мог бы заключить мир на благоразумных условиях, а посланцы от Ираклия неоднократно убеждали его пощадить жизнь его подданных и избавить человеколюбивого завоевателя от прискорбной необходимости опустошать огнем и мечом самые красивые страны Азии. Но гордость перса еще не низошла до одного уровня с его фортуной; его на время ободрило известие об отступлении императора; он от бессильной ярости проливал слезы над развалинами своих ассирийских дворцов и слишком долго пренебрегал постоянно усиливавшимся ропотом народа, который был выведен из терпения упорством старика, не щадившего ни жизни, ни собственности своих подданных. Этот несчастный старик сам изнемог от мучительных душевных и физических страданий и, чувствуя приближение смерти, решился возложить царскую корону на голову самого любимого из своих сыновей, Мердазы. Но воля Хосрова уже не встречала прежней почтительной покорности, и гордившийся рангом и достоинствами своей матери Сиры Шируйэ вошел в соглашение с недовольными с целью отстоять свои права первородства и воспользоваться ими, прежде чем откроется наследство. Двадцать два сатрапа, которые сами называли себя патриотами, соблазнились ожидавшими их при новом царствовании богатствами и почестями; солдатам наследник Хосрова обещал увеличение жалованья, христианам – свободное исповедование их религии, пленникам – свободу и денежные награды, а народу – немедленное заключение мира и уменьшение налогов. Заговорщики решили, что Шируйэ появится в лагерь с внешними отличиями царского звания, а на случай, если бы попытка не удалась, приготовили ему убежище при императорском дворе. Но нового монарха встретили единодушные радостные возгласы; Хосров был задержан в своем бегстве (хотя трудно понять, куда мог бы он бежать), его восемнадцать сыновей были умерщвлены в его присутствии и его заключили в темницу, где на пятый день он испустил дух. И греческие, и новейшие персидские писатели подробно рассказывают, как оскорбляли, морили голодом и пытали Хосрова по приказанию бесчеловечного сына, который далеко превзошел жестокосердие своего отца; но во время его смерти чей язык стал бы рассказывать историю отцеубийцы? чей глаз мог бы проникнуть в башню забвения? Религия и милосердие его врагов-христиан низвергли его без всякой надежды на спасение в пропасть еще более глубокую, и, конечно, нельзя отрицать, что на такое адское жилище всех более имеют права тираны всех веков и всяких школ. Слава Сасанидов померкла вместе с жизнью Хосрова; его бесчеловечный сын пользовался плодами своих преступлений только в течение восьми месяцев, а затем в течение четырех лет царский титул присваивали себе девять претендентов, оспаривавшие друг у друга с помощью меча или кинжала обломки разоренной монархии. Каждая персидская провинция и каждый персидский город сделались сценами самовластия, раздоров и кровопролития, и анархия господствовала в течение еще почти восьми лет, пока все партии не смолкли и не примирились под общим игом арабских халифов.

Лишь только сделались проходимы дороги, которые вели через горы, император получил приятные известия об успехе заговора, о смерти Хосрова и о восшествии его старшего сына на персидский престол. Виновники переворота, желая похвастаться своими заслугами при находившемся в Таврисе дворе и в тамошнем лагере, опередили послов Шируйэ, которые привезли от своего повелителя письма к его брату, римскому императору. На языке, которым выражались узурпаторы всех веков, Шируйэ приписывал божеству свои собственные преступления и, не роняя своего достоинства, предлагал прекратить продолжительную распрю между двумя народами путем заключения мирного и союзного договора, более прочного, чем медь или железо. Условия договора были установлены без большого труда и добросовестно исполнены. В подражание Августу император потребовал возвращения захваченных персами знамен и пленников; заботливость обоих монархов о национальном достоинстве была воспета поэтами их времени, но упадок дарований может быть измерен расстоянием между Горацием и Георгием Писидийским; подданные и ратные товарищи Ираклия были избавлены от угнетений, от рабства и от изгнания; но, по настоятельным требованиям Константинова преемника, вместо римских орлов ему было возвращено подлинное древо от настоящего Креста Господня. Победитель не имел желания расширять пределы обессиленной империи, а сын Хосрова без сожалений отказался от завоеваний своего отца; персы, очистившие города Сирии и Египта, были с почетом препровождены до границы, и война, подточившая жизненные силы двух монархий, не произвела никакой перемены ни в их внешнем положении, ни в том, которое они прежде занимали одна по отношению к другой. Возвращение Ираклия из Тавриса в Константинополь было непрерывным триумфом, и после подвигов шести блестящих кампаний для него наконец настал день субботний, и он мог спокойно насладиться отдыхом от своих трудов. Долго сдерживавшие свое нетерпение Сенат, духовенство и народ вышли навстречу своему герою со слезами и с радостными приветствиями, с масличными ветвями и с бесчисленными светильниками; он въехал в столицу на колеснице, запряженной четырьмя слонами, и лишь только отделался от шумных выражений общей радости, нашел более естественное удовлетворение в объятиях своей матери и своего сына.

Следующий год ознаменовался торжеством совершенно иного рода – возвращением Гробу Господню подлинного креста. Ираклий сам отправился на поклонение к святым местам; осмотрительный патриарх проверил подлинность святыни, и в память этой внушительной церемонии было установлено ежегодное празднование Воздвижения Честнаго Креста. Прежде чем вступить на почву, освященную смертью Христа, император был приглашен сложить с себя диадему и пурпуровую мантию, напоминавшие о мирском величии и тщеславии; но, по мнению его духовенства, гонение иудеев было гораздо легче согласовать с евангельскими правилами. Он снова воссел на трон для принятия поздравлений от послов франкского и индийского, и в мнении народа необыкновенные заслуги и слава великого Ираклия помрачили славу Моисея, Александра и Геркулеса. Тем не менее избавитель Востока был беден и слаб. Из собранной в Персии добычи самая ценная часть была истрачена на войну, роздана солдатам или потоплена бурей в волнах Эвксинского моря. Совесть императора мучило принятое им на себя обязательство возвратить суммы, которые он занял у духовенства для его же защиты; чтобы удовлетворить этих неумолимых кредиторов, нужно было внести денежный фонд на вечные времена; провинции, уже истощенные войной и жадностью персов, были принуждены вторично внести уже уплаченные подати, а недоимка, лежавшая на простом гражданине, который служил казначеем в Дамаске, была заменена пеней в сто тысяч золотых монет. Потеря двухсот тысяч солдат, павших на полях сражений во время этой продолжительной и опустошительной войны, была менее пагубна, чем упадок искусств и земледелия и уменьшение народонаселения, и хотя под знаменем Ираклия сформировалась победоносная армия, от этого сверхъестественного усилия, по-видимому, скорей истощились, чем развились силы империи. В то время как император торжествовал свою победу в Константинополе или в Иерусалиме, случилось происшествие, которое само по себе было бы очень обыкновенным и ничтожным, если бы не служило прелюдией для громадного переворота, – сарацины ограбили один небольшой городок на границах Сирии и разбили наголову отряд войск, шедший защищать его. Эти грабители были апостолы Мухаммеда; их фанатическое мужество вызвало их из глубины степей, и в последние восемь лет Ираклиева царствования арабы отняли у него все те провинции, которые он вырвал из рук персов.

Глава XLVII Богословская история учения о воплощении. – Человеческая и божественная натура Христа. – Вражда между патриархами Александрийским и Константинопольским. – Св. Кирилл и Несторий. – Третий вселенский собор в Эфесе. – Евтихиева ересь. – Четвертый вселенский собор в Халкидоне. – Гражданские и церковные раздоры. – Религиозная нетерпимость Юстиниана. – Три главы. – Споры с монофелитами. – Положение восточных школ. – I. Несториане. – II. Яковиты. – III. Марониты. – IV. Армяне. – У. Копты и абиссинцы.

Закат и падение Римской империи. Том V

После искоренения язычества христиане могли бы наслаждаться в мире и благочестии победой, которая оставила их без соперников; но в их среде еще не иссяк источник раздоров, и они позаботились не столько об исполнении правил, преподанных основателем их религии, сколько об исследовании его свойств. Я уже имел случай заметить, что вслед за спорами о Троице возникли споры о Воплощении, которые были не менее первых позорны для церкви и пагубны для государства, но были еще более мелочны в своем происхождении и более живучи в своих последствиях. Я намереваюсь описать в этой главе двухсотпятидесятилетнюю религиозную борьбу, обрисовать церковный и политический раскол, созданный восточными школами, и предпослать их шумным или кровавым распрям скромное исследование учений первобытной церкви.

1. Из похвальной заботливости о чести первых новообращенных христиане питали соответственную их надеждам и желаниям уверенность, что евиониты или, по меньшей мере, назареи отличались от них только своей упорной привязанностью к обрядам Моисеевой религии. Церкви этих сектантов исчезли; их книги были преданы забвению; их скромная свобода давала простор их религиозным мнениям, а усердие или благоразумие трех столетий могло отливать в различные формы их неустановившиеся верования. Однако даже самая снисходительная критика должна отказать им в каких-либо понятиях о настоящей и врожденной божественности Христа. Так как они воспитаны в школе иудейских пророчеств и предрассудков, то их никогда не учили заходить в своих надеждах далее ожидания, что появится мессия с человеческой натурой и с мирскими целями. Хотя у них и достало мужества на то, чтобы приветствовать их царя, когда он появился перед ними под видом плебея, но по грубости своих понятий они не были способны распознать их Бога, старательно скрывшего свою божественную натуру под именем и личностью простого смертного. Товарищи Иисуса Назаретского обходились с ним как с другом и соотечественником и, судя по всем проявлениям его умственной и животной жизни, можно было полагать, что он принадлежит к одному с ними разряду существ. Его развитие от детского возраста до юношества и до возмужалости выражалось в постепенном увеличении роста и мудрости, и после мучительной душевной и телесной агонии, он испустил дух на кресте. Он жил и умер для пользы человечества; но жизнь и смерть Сократа также были посвящены делу религии и справедливости, и хотя стоик или герой мог бы относиться с пренебрежением к скромным добродетелям Иисуса, слезы, которые этот последний проливал над судьбой своего друга и своей страны, могут считаться за самое несомненное доказательство его человеколюбия. Евангельские чудеса не могли удивлять народ, упорно веривший в более блестящие чудеса книг Моисеевых. Древние пророки исцеляли недуги, воскрешали мертвых, разделяли моря на две части, останавливали Солнце и подымались на небеса на огненной колеснице; а на метафорическом языке евреев название Сына Божия могло быть дано святому и мученику.

Однако в неполных верованиях назареев и евионитов заметны лишь слабые следы различия между еретиками, полагавшими, что рождение Христа совершилось согласно с общими законами природы, и менее преступными раскольниками, чтившими девственность его матери и устранявшими участие земного отца. Неверие первых находило для себя опору в видимых подробностях его рождения, в законном бракосочетании его мнимых родителей Иосифа и Марии и в предъявлении его прав на царство Давида и на наследие Иуды, основанных на родстве по прямой линии. Но тайная и достоверная история была изложена в нескольких копиях Евангелия св. Матфея, которое эти сектанты долго сохраняли в еврейском подлиннике как единственное свидетельство в пользу их верований. Естественные подозрения мужа, сознававшего свое собственное целомудрие, были рассеяны уверением (полученным во сне), что беременность его супруги была делом Святого Духа, а так как историк не мог быть личным свидетелем этого семейного чуда, совершившегося на далеком от него расстоянии, то он, должно быть, внимал тому же голосу, который подсказал Исайе будущее зачатие девы. Сын девы, рожденный неисповедимым действием Святого Духа, был созданием беспримерным или не имевшим себе подобных и во всех своих душевных и телесных атрибутах был выше потомков Адама. С тех пор как иудеи познакомились с греческой или халдейской философией, они стали верить в предсуществование, переселение и бессмертие душ, а в оправдание Провидения предполагали, что душу запирали в ее земной тюрьме для того, чтобы она очистилась от нравственной грязи, которой запятнала себя в своем прежнем положении. Но степени и нравственной чистоты, и нравственной испорченности почти неизмеримы. Можно было основательно предполагать, что в сыне, рожденном от Марии и от Святого Духа, жила самая возвышенная и самая добродетельная человеческая душа, что его унижение было добровольное и что его миссия имела целью искупить не его собственные грехи, а грехи всего мира. По возвращении на свои родные небеса он был награжден за свое повиновение тем вечным царствием Мессии, которое неясно предвещали пророки в материальном виде мира, завоевания и земного владычества. Всемогущество Божие могло расширить человеческие способности Христа до такого размера, который соответствовал бы небесному сану. На языке древних титул Бога не был исключительным достоянием верховного Отца, и несравненный исполнитель Его воли, Его единородный Сын, мог без самонадеянности требовать от подвластного ему мира религиозного, хотя и второстепенного, поклонения.

И. Семена веры, медленно всходившие на каменистой и неблагодарной почве Иудеи, были перенесены в полной зрелости в более благоприятный климат языческих стран, а жившие в Риме или в Азии чужеземцы, никогда не видевшие человеческого образа Христа, были охотнее расположены признавать его божественность. Политеисты и философы, греки и варвары привыкли к мысли о длинной преемственности, о бесконечном ряде ангелов, демонов, божеств, эонов, эманаций, исходивших от престола света. И не могло казаться ни странным, ни неправдоподобным, что первый из этих эонов, Логос, или Слово Божие, имевший одинаковую сущность с Отцом, сошел на землю для того, чтобы избавить человеческий род от пороков и заблуждений и руководить им как в этой жизни, так и на пути к бессмертию. Но первобытные восточные церкви были заражены господствовавшим в ту пору учением о вечности и о врожденной испорченности материи. Многие из обращенных в христианство язычников отказывались верить, что небесный дух, составлявший нераздельную часть первоначальной сущности, лично соединился с массой нечистой и оскверненной плоти и в своей заботливости о божественности Христа благочестиво отвергали его человечность. В то время как его кровь еще дымилась на Голгофе, многочисленная и ученая азиатская школа докетов придумала фантастическую систему, которую впоследствии распространяли маркиониты, манихеи и гностики различных наименований. Они отрицали истину и подлинность евангелий в том, что касается зачатия Марии, рождения Христа и тридцатилетней жизни, предшествовавшей исполнению его миссии. Они утверждали, что он впервые появился на берегах Иордана в полной возмужалости, но что это была лишь форма без материи, – человеческая фигура, созданная рукой Всемогущего для того, чтобы подражать людским способностям и делам и постоянно вводить в заблуждение чувственные органы друзей и врагов. Членораздельные звуки голоса звучали в ушах его учеников, но внешность, которая отпечатывалась на их зрительных нервах, не допускала более надежного удостоверения путем осязания, и они наслаждались духовным, а не телесным присутствием Сына Божия. Иудеи бесплодно изливали свою ярость на бесчувственный призрак, и мистические сцены страданий и смерти Христа, его воскресения и вознесения были исполнены на иерусалимском театре для блага человечества. Если докетам доказывали, что такая идеальная пантомима и такое непрерывное притворство были недостойны Бога истины, они ссылались на то, что очень многие из их православных собратьев считали дозволительным обман с благочестивой целью. По системе гностиков, Иегова Израилев, создавший этот низший мир, был дух мятежный или, по меньшей мере, невежественный. Сын Божий низошел на землю для того, чтобы уничтожить его храмы и его законы, и для достижения этой благотворной цели искусно перенес на самого себя ожидание и предсказание мирского Мессии.

Один из самых лукавых последователей манихейского учения настоятельно указывал на то, как опасно и неприлично предполагать, что Бог христиан принял вид человеческого зародыша и по прошествии девяти месяцев вышел из женского чрева. Благочестивый ужас его противников побудил их отвергнуть все плотские условия зачатия и разрешения от бремени и утверждать, что божественность проникла в чрево Марии, как луч солнца проникает сквозь шлифованное стекло, и что девственность Марии оставалась ненарушимой даже в ту минуту, когда она сделалась матерью Христа. Но опрометчивость этих уступок вызвала более умеренные мнения тех докетов, которые стали утверждать, что Христос не был призраком, а носил бесчувственную и нетленную телесную оболочку. Согласно с самой православной системой, он действительно приобрел такую оболочку со времени своего воскресения, и он всегда должен бы был ее иметь для того, чтобы быть способным проникать без сопротивления или без повреждений сквозь встречавшиеся на пути плотные тела. Будучи лишена самых существенных своих свойств, эта оболочка могла быть также лишена плотских атрибутов и немощей. И зародыш, который мог развиться из невидимой сущности до полной зрелости, и ребенок, который мог достигнуть физических размеров зрелого возраста, не получая никакого питания из обычных источников, могли продолжать свое существование, не пополняя ежедневной траты сил ежедневным потреблением питательных веществ. Иисус мог участвовать в трапезе своих учеников, не чувствуя ни жажды, ни голода, а его девственная чистота никогда не была запятнана невольными влечениями к чувственной похоти. Возникал вопрос, каким способом и из каких материалов было первоначально создано так странно организованное тело, и нашу более здравую теологию приводит в содрогание ответ, который давали не одни только гностики, – что и форма и содержание проистекали из божественной сущности.

Идея о чистом и абсолютном духе представляет усовершенствование, до которого дошла новейшая философия; бестелесная сущность, которую древние приписывали человеческой душе, небесным существам и даже самому божеству, не исключает понятия об обширном пространстве, и их воображение было удовлетворено утонченными свойствами воздуха, огня и эфира, несравненно более совершенными, чем грубый материальный мир. Если мы определяем место, занимаемое божеством, мы должны описать и наружность божества. Наш опыт, а может быть, и наше тщеславие представляют нам могущество разума и добродетели в человеческой форме. Последователи учения о человеческом виде божества, которых было так много между египетскими монахами и африканскими католиками, могли ссылаться на положительное удостоверение Священного Писания, что человек был сотворен по образу своего Создателя. Один из святых, живших в Нитрийской пустыне, почтенный Серапион, со слезами отказался от дорогого его сердцу предрассудка и плакал, как ребенок, переходя в такую веру, которая отнимала у него его Бога и оставляла его душу без всякого видимого предмета веры или поклонения.

III. Таковы были неустановившиеся верования докетов. Более удовлетворительная, хотя и более сложная, гипотеза была придумана азиатом Керинфом, осмелившимся противоречить последнему из апостолов. Живя на границе между миром иудейским и миром языческим, он попытался примирить гностиков с евионитами тем, что признал в одном и том же Мессии сверхъестественное соединение человека с Богом, и это мистическое учение было усвоено с разными причудливыми усовершенствованиями еретиками египетской школы Карпократом, Василидом и Валентином. В их глазах Иисус Назаретский был простой смертный и законный сын Иосифа и Марии; но он был лучший и мудрейший из всех людей и был избран достойным орудием для водворения на земле поклонения истинному и верховному Божеству. В то время как он крестился в Иордане, первый из эонов, сын самого Бога, Христос, низошел на Иисуса в форме голубя для того, чтобы жить в его душе и руководить его действиями в течение всего времени, назначенного для исполнения его миссии. Когда Мессия был предан в руки иудеев, Христос – существо бессмертное и чуждое всяких страданий, – покинул свою земную обитель в pleroma, или в мире духов, и оставил Иисуса в одиночестве страдать, скорбить и умирать. Но в высшей степени сомнительно, было ли справедливо и великодушно такое удаление, а участь невинного мученика, который сначала получал от своего божественного сообщника поощрение, а потом был покинут им, способна возбудить в мирянине сострадание и негодование. Вызванный этими предположениями ропот старались различными способами заглушить те сектанты, которые усвоили и видоизменили двойственную систему Керинфа. Они говорили, что когда Иисус был пригвожден к кресту, он оказался одаренным сверхъестественной душевной и телесной апатией, благодаря которой не чувствовал кажущихся страданий. Также утверждали, что за эти мимолетные, хотя и действительные, мучения он будет с избытком вознагражден тысячелетним земным владычеством, предназначенным для Мессии в его Новоиерусалимском царстве. Наконец, намекали на то, что если он действительно страдал, то заслуживал страданий, что человеческая натура никогда не бывает безусловно совершенна и что мучительная смерть на кресте могла считаться искуплением за легкие прегрешения Иосифова сына прежде его таинственного соединения с Сыном Божьим.

VI. Всякий, кто придерживался привлекательного и возвышенного учения, что душа бесплотна, должен вынести из своего собственного опыта убеждение, что соединение души с материей недоступно нашему пониманию. Нельзя сказать, чтобы такое соединение было несовместимо с гораздо более высокой или даже с самой высокой степенью умственного развития, а воплощение самого совершенного из сотворенных духов, эона или архангела, не заключает себе никакой резкой несообразности или нелепости. В эпоху религиозной свободы, закончившуюся Никейским собором, каждый составлял себе понятие о свойствах Христа сообразно с неясными указаниями или Священного Писания, или рассудка, или традиции. Но когда его абсолютная и настоящая божественность утвердилась на развалинах арианства, оказалось, что верования католиков держатся на краю пропасти, с которого не было возможности отступить, на котором было опасно стоять и с которого было нетрудно упасть, а различные неудобства их символа веры еще увеличивались от возвышенного характера их теологии. Они не решались установить, что сам Бог – второе лицо равной и единосущной Троицы – явился во плоти; что существо, наполняющее собой всю вселенную, было заключено в чреве Марии; что его вечное существование было отмечено днями, месяцами и годами его земного существования; что Всемогущий был подвергнут бичеванию и распятию на кресте; что его бесстрастная натура испытала физические страдания и душевную скорбь; что при своем всеведении он мог чего-либо не знать и что источник жизни и бессмертия испустил дух на Голгофе. Епископ Лаодикейский Аполлинарий, который был одним из светил церкви, отстаивал эти тревожные выводы с непоколебимой наивностью. Он был сын ученого-грамматика и был очень сведущ в науках, которые преподавались в Греции, а в своих сочинениях посвящал на служение религии и свое красноречие, и свою философию. Будучи достойным другом Афанасия и достойным противником Юлиана, он храбро спорил с арианами и с политеистами, и хотя он заявлял притязание на геометрическую точность своих доводов, он в своих комментариях принимал Священное Писание то в буквальном смысле, то в аллегорическом. Его сбившееся с настоящего пути усердие облекло в техническую форму ту мистерию, которая долго плавала в тумане народных верований, и он впервые произнес достопамятные слова: Одно естество, воплотившееся во Христе, которые до сих пор раздаются как боевой клич в церквях азиатских, египетских и эфиопских. Он утверждал, что Божество соединилось или смешалось с телом мужчины и что Логос, или вечная Премудрость, занимал в плотской оболочке место человеческой души и исполнял ее функции. Однако так как сам глубокомысленный наставник пришел в ужас от своей собственной неосмотрительности, то он пробормотал несколько слабых извинений и объяснений. Он допустил установленное греческими философами старинное различие между разумной душой человека и его чувственной душой, для того чтобы предоставить Логосу умственные функции, а второстепенный человеческий элемент употреблять на низшие отправления животной жизни. Вместе с самыми умеренными из докетов он чтил в Марии скорей духовную, чем плотскую матерь Христа, тело которого или снизошло с небес бесстрастным и чистым, или же было поглощено божественной сущностью так, что преобразовалось в нее. Против системы Аполлинария горячо восставали арианские и сирийские богословы, чьи школы были прославлены именами Василия, Григория и Златоуста и запятнаны именами Диодора, Феодора и Нестория. Но никто не посягал на личность, репутацию и достоинство престарелого епископа Лаодикеи, а его противники, которых, конечно, нельзя заподозрить в малодушной наклонности к веротерпимости, быть может, были поражены новизной его аргументов и не знали, каково будет окончательное решение католической церкви. Ее приговор в конце концов склонился в их пользу; ересь Аполлинария была осуждена, и его последователям было запрещено императорскими законами устраивать отдельные конгрегации. Но его принципов не переставали втайне придерживаться египетские монастыри, а его враги испытали на себе ненависть Феофила и Кирилла, которые были один вслед за другим александрийскими патриархами.

V. И низкие понятия евионитов, и фантастические теории докетов были отвергнуты и преданы забвению, а усердие, выказанное католиками в борьбе с заблуждениями Аполлинария, побудило их с виду одобрить учение Керинфа о двойственном естестве. Но вместо временного соединения они установили, а мы до сих пор принимаем действительное, неразрывное и вечное соединение совершенного Бога с совершенным человеком – второго лица Троицы с разумной душой и человеческой плотью. В начале пятого столетия единство двух естеств было господствующим учением церкви. Со всех сторон высказывалось признание, что способ их существования недоступен для нашего понимания и не может быть выражен на нашем языке. Однако тайное и непримиримое разномыслие существовало между теми, кто всего более опасался смешать божественное естество Христа с человеческим, и теми, кто всего более опасался отделить эти естества одно от другого. Религиозное исступление заставляло и тех, и других с отвращением отвергать заблуждение противников, которое обоюдно считалось пагубным и для истины, и для спасения души. Обе стороны заботливо охраняли и защищали и соединение, и различие двух естеств и старались придумать такие формы выражения, такие догматы, которые были бы всего менее доступны для сомнения или двусмысленного истолкования. Бедность идей и языка заставляла их отыскивать в искусстве и в природе все, что могло бы доставить повод для уподобления, а всякое уподобление, направленное к разъяснению такой мистерии, которая не имеет ничего себе подобного, вовлекало их фантазию в новые заблуждения. В микроскопе полемизаторов атом принимает размеры чудовища, и каждая из двух партий искусно преувеличивала нелепые или нечестивые выводы, к которым могли привести принципы ее противников. В старании увернуться одна от другой они блуждали по разным темным и извилистым тропам, пока не были поражены ужасом при виде призраков Керинфа и Аполлинария, охранявших противоположные выходы из богословского лабиринта. Лишь только они усматривали в требованиях здравого смысла мерцание ереси, они вздрагивали, отступали мерными шагами назад и снова погружались в мрак непроницаемой ортодоксии. Чтобы устранить от себя вину или упрек в пагубном заблуждении, они отрекались от своих выводов, объясняли свои принципы, извинялись в своих неосторожных выходках и единогласно заявляли о единодушии и взаимном доверии. Однако под пеплом полемики еще таилась едва заметная для глаз искра; дуновение предрассудков и страстей быстро раздуло ее в громадное пламя, и словопрения восточных школ потрясли основы и церкви, и государства.

Имя Кирилла Александрийского занимает видное место в истории религиозных распрей, а данный ему титул святого служит доказательством того, что в конце концов его мнения и его партия одержали верх. В доме своего дяди архиепископа Феофила он впитал в себя принципы православия, внушавшие религиозное рвение и стремление к господству, и с пользой провел пять лет своей молодости в соседних монастырях Нитрийской пустыни. Под руководством игумена Серапиона он занялся изучением богословия с таким неутомимым рвением, что в течение одной бессонной ночи прочел все четыре евангелия, католические Послания и Послание к римлянам. К Оригену он чувствовал отвращение; но сочинения Климента и Дионисия, Афанасия и Василия беспрестанно были у него в руках; изучая спорные вопросы и в теории, и на практике, он укрепил свою веру и изощрил свой ум; он окружил свою келью паутиной схоластического богословия и задумал план тех наполненных аллегориями и метафизикой сочинений, остатки которых, собранные в семи многоречивых фолиантах, теперь спокойно дремлют рядом со своими противниками. Кирилл молился и постился в пустыне; но его помыслы (этот упрек сделан одним из его друзей все еще были обращены на здешний мир, и честолюбивый отшельник охотно исполнил желание Феофила, который приглашал его променять его уединение на суматоху городской жизни и соборов. С одобрения своего дяди он принял на себя обязанности проповедника и скоро приобрел популярность. Его привлекательная наружность была украшением церковной кафедры; его гармоничный голос звенел внутри собора; его друзья занимали такие места, откуда можно было всего удобнее вызывать или поддерживать рукоплескания конгрегации, а писцы торопливо записывали его проповеди, которые могли равняться с речами афинских ораторов если не по своей композиции, то по впечатлению, которое они производили. Смерть Феофила открыла более широкое поле для честолюбивых ожиданий его племянника и способствовала их осуществлению. Александрийское духовенство разделилось на партии; солдаты вместе со своим военачальником поддерживали архидиакона; но неодолимая народная толпа отстояла с помощью криков и насилий интересы своего любимца, и Кирилл вступил на архиепископский престол, который был занят за тридцать девять лет перед тем Афанасием.

Такая награда не была недостойна его честолюбия. Пользуясь тем, что императорский двор был далеко и что ему была подчинена громадная столица, александрийский патриарх (таков был принятый им титул) мало-помалу присвоил себе и официальное положение, и власть светского сановника. И общественная, и частная благотворительность подчинялась его произволу; его голос или воспламенял, или укрощал страсти народной толпы; его приказания слепо исполнялись многочисленными фанатиками (parabolani)[19], освоившимися при ежедневном исполнении своих обязанностей со сценами убийства, и светское могущество таких христианских первосвященников стало пугать и раздражать египетских префектов. Из желания скорей искоренить ересь, Кирилл начал свое царствование тем, что стал притеснять самых невинных и самых безвредных сектантов – новациан. Запрещение совершать их религиозные обряды казалось ему делом справедливым и похвальным, и он конфисковал их священные сосуды, не опасаясь навлечь на себя обвинение в святотатстве. Размножившиеся до сорока тысяч евреи пользовались веротерпимостью и даже некоторыми привилегиями, которые были обеспечены законами Цезарей и Птолемеев и продолжительной давностью семисот лет, протекших со времени основания Александрии. Без всякого легального приговора, без всякого императорского повеления патриарх повел на рассвете мятежную толпу в атаку против синагог. Безоружные и захваченные врасплох евреи не могли оказать никакого сопротивления; их молитвенные дома были срыты до основания и после того, как воинственный епископ наградил свои войска ограблением еврейских богов, он выгнал из города уцелевшие остатки неверующего народа. Он, вероятно, мог бы ссылаться в свое оправдание на наглость, с которой евреи пользовались своими богатствами, и на их непримиримую ненависть к христианам, кровь которых они незадолго перед тем проливали среди уличных беспорядков, или возбужденных с коварным умыслом, или случайно возникших. Светская власть не должна была оставлять такие преступления безнаказанными, а при этом беспорядочном нападении невинных не отличали от виновных, и Александрия обеднела, лишившись богатой и трудолюбивой колонии. За свое усердие Кирилл должен бы был подвергнуться наказанию, установленному Юлиевым законом; но при слабом правительстве и в век суеверий он был уверен в безнаказанности и даже ожидал одобрения. Египетский префект Орест подал жалобу; но его справедливые сетования были слишком скоро позабыты чиновниками Феодосия и слишком глубоко засели в памяти иерея, который притворно примирился с префектом, но в душе не переставал ненавидеть его. В то время как Орест проезжал по городским улицам, на его колесницу напал отряд из пятисот нитрийских монахов; его стража спаслась от этих диких степных зверей бегством; на его протесты, что он христианин и католик, нападающие отвечали градом камней, и по его лицу потекла кровь. Честные александрийские граждане поспешили к нему на помощь; он немедленно удовлетворил и требования справедливости, и свою жажду мщения на том монахе, который нанес ему рану, и Аммоний испустил дух под рукой ликтора. По приказанию Кирилла тело казненного было поднято с земли и перенесено с торжественной процессией в собор; Аммоний был переименован в Фавмазия, чудесного; его гробница была украшена трофеями мученичества, и патриарх с церковной кафедры восхвалял душевное величие убийцы и мятежника. Такие почести могли внушить верующим желание сражаться и умереть под знаменем святого, а Кирилл, вскоре вслед за тем, вызвал или одобрил гибель девственницы, исповедовавшей религию греков и находившейся в дружеских сношениях с Орестом. Дочь математика Теона Ипатия принимала участие в ученых занятиях своего отца; ее ученые комментарии уяснили геометрию Аполлония и Диофанта, и она публично преподавала и в Афинах, и в Александрии философию Платона и Аристотеля. Скромная девушка, соединявшая с полным расцветом красоты умственную зрелость, отвергала все любовные ухаживания и заботилась только о пользе учащихся; самые знатные и самые достойные люди посещали женщину-философа, и Кирилл с завистью смотрел на богатые экипажи и кучи рабов, стоявшие у входа в ее академию. Между христианами распространился слух, что дочь Теона была единственным препятствием для примирения префекта с архиепископом, и это препятствие было торопливо устранено. Во время Великого Поста Ипатию стащили с ее колесницы, раздели догола и потащили к церкви; чтец Петр вместе с кучкой диких и бесчеловечных фанатиков безжалостно били ее, сдирали с ее костей мясо устричными раковинами и бросили ее трепещущее тело в огонь. Благовременная раздача денежных подарков приостановила производство следствия и избавила виновных от заслуженного наказания; но умерщвление Ипатии запятнало неизгладимым позором и личность, и религию Кирилла Александрийского.

Суеверие, быть может, охотнее извинило бы умерщвление молодой девушки, чем изгнание святого, и Кирилл отправился вместе со своим дядей на неправедный Дубский собор. Когда имя Златоуста было очищено от нареканий и освящено церковью, племянник Феофила, стоявший во главе умирающей церковной партии, все еще отстаивал справедливость произнесенного над Златоустом приговора и подчинился решению всего католического мира лишь после продолжительных отсрочек и после упорного сопротивления. Его вражда к византийским первосвященникам была результатом сознания его личных интересов, а не гневной вспышки: он завидовал их блестящему положению при императорском дворе и опасался их честолюбия, которое налегало тяжелым гнетом на европейских и азиатских митрополитов, вторгалось в церковное управление Антиохии и Александрии и старалось придать их епархии размеры империи. Продолжительное управление Аттика, умеренно пользовавшегося званием, отнятым у Златоуста, прекратило вражду между восточными патриархами; но Кирилла наконец вывело из терпения возвышение соперника, более достойного и его уважения, и его ненависти. После непродолжительного и беспокойного управления константинопольского епископа Зизинния император прекратил распри духовенства и народа тем, что сам назначил ему преемника, приняв в этом случае в соображение голос общественного мнения и не стеснившись тем, что высшие достоинства были на стороне чужеземца. Уроженец Германикеи, антиохийский монах Несторий обратил на себя внимание своим суровым образом жизни и красноречием своих проповедей; но в первом христианском поучении, произнесенном в присутствии благочестивого Феодосия, он обнаружил всю язвительность и несдержанность своего религиозного рвения. «Дай мне, о Цезарь! – воскликнул он, – дай мне землю, очищенную от еретиков, и я дам тебе в замен царство небесное. Истреби вместе со мною еретиков, и я истреблю вместе с тобою персов». Считая такое соглашение окончательно вступившим в силу, константинопольский патриарх – на пятый день после того – открыл тайное сборище ариан и напал на них врасплох; они предпочли покорности смерть; пламя, которое было зажжено их отчаянием, быстро перешло на соседние дома, и торжество Нестория было омрачено данным ему прозвищем зажигателя. Его епископское усердие ввело по обеим сторонам Геллеспонта суровые формулы верований и благочиния, а за хронологическую ошибку касательно празднования Пасхи он наказал как за преступление против церкви и государства. Он омыл кровью упорных квартодециманов Лидию и Карию, Сарды и Милет, а Эдикт императора или, верней, Эдикт патриарха перечислил двадцать три степени или названия подлежащих наказанию еретических заблуждений. Но меч гонения, которым Несторий поражал с такой яростью, скоро был направлен в его собственную грудь. Религия была предлогом епископской борьбы, но, по мнению одного святого современника, честолюбие было настоящим ее мотивом.

В сирийской школе Несторий получил отвращение к смешению двух естеств и научился точно различать человечность своего наставника Христа от божественности Господа Иисуса. Благословенную Деву он чтил как матерь Христа, но его слух оскорбляло неосмотрительное и недавнее название матери Божией, которое мало-помалу вошло в обыкновение со времени возникновения арианского учения. Один из друзей патриарха, а впоследствии и сам патриарх неоднократно восставали с константинопольской церковной кафедры против употребления или неправильного применения такого слова, которое не было знакомо апостолам, не было одобрено церковью и могло лишь тревожить людей боязливых, вводить в заблуждение людей простодушных, забавлять мирян и путем кажущегося сходства оправдывать старинную генеалогию олимпийских богов. В минуты более спокойного размышления Несторий признавался, что это название можно допускать или извинять вследствие соединения двух естеств и обоюдного сообщения их свойств; но раздражившись от вызванных им возражений, он стал отвергать поклонение новорожденному и малолетнему Богу, стал основывать свои неудовлетворительные уподобления на сравнениях с супружеским сожитием или с гражданским сотовариществом и стал считать человечность Христа за оболочку, орудие и обитель его божественности. От такого богохульства затрясся фундамент святилища. Потерпевшие неудачу соперники Нестория дали волю своей ненависти, которая была внушена благочестием или завистью; византийское духовенство было втайне недовольно тем, что в его среду проник чужеземец; все, что носит на себе печать суеверия и безрассудства, имеет право на покровительство монахов, а народ был заинтересован величием своей девственной заступницы.

Мятежные крики стали прерывать проповеди архиепископа и служение перед алтарем; некоторые конгрегации стали отвергать его авторитет и его учение; дух партий стал разносить по всей империи семена религиозной распри, и голоса бойцов стали долетать с этого звучного театра до палестинских и египетских монашеских келий. На Кирилле лежала обязанность просветить усердие и невежество подчиненных ему бесчисленных монахов; в александрийской школе он познакомился с учением о воплощении одного естества и усвоил это учение, и преемник Афанасия только из высокомерия и из честолюбия восстал против нового Ария, который был еще более грозен и более преступен, так как занимал второй пост в церковной иерархии. После непродолжительной переписки, в которой два соперника прикрывали свою взаимную ненависть притворными выражениями уважения и смирения, александрийский патриарх заявил государю и народу, Востоку и Западу о пагубных заблуждениях византийского первосвященника. С Востока, и в особенности из Антиохии, он получил в ответ двусмысленные советы держаться веротерпимости и молчать – советы, которые были обращены к обеим сторонам и были благоприятны для Нестория. Но Ватикан принял египетских посланцев с распростертыми объятиями. Тщеславие Целестина было польщено тем, что его призывали в судьи, и сделанное монахом пристрастное истолкование текста установило религиозные верования папы, который вместе со своим латинским духовенством не имел никакого понятия ни о греческом языке, ни о греческих искусствах, ни о греческой теологии. В качестве председателя собора, составленного из итальянских епископов, Целестин взвесил доводы обеих сторон, одобрил верования Кирилла, осудил мнения и действия Нестория, лишил еретика епископского сана, назначил ему десятидневный срок для отречения от его мнений и для раскаяния и возложил на его противника исполнение этого неосмотрительного и противозаконного приговора. Но в то время как александрийский патриарх метал небесные громы, он обнаружил заблуждения и страсти простого смертного, и его двенадцать анафем до сих пор приводят в отчаяние тех рабских приверженцев православия, которые хотели бы сохранить уважение к памяти святого, не нарушая своей преданности постановлениям Халкидонского собора. Эти смелые положения носят на себе неизгладимую окраску еретических мнений Аполлинария, а серьезные и, быть может, искренние мнения Нестория удовлетворяют самых благоразумных и самых беспристрастных богословов нашего времени.

Однако ни император, ни восточный первосвятитель не были расположены подчиняться повелениям итальянского иерея, и со всех сторон было заявлено требование созвать собор из представителей католического или, верней, греческого духовенства как единственное средство прекратить или разрешить церковную распрю. Эфес, доступный со всех сторон и с моря, и с суши, был избран местом собрания, а время открытия собора было назначено на Троицын день; всем митрополитам были разосланы приглашения, и была поставлена стража для того, чтобы охранять и держать взаперти отцов церкви, пока они не разрешат небесных тайн и не установят земных верований. Несторий появился не как преступник, а как судья; он рассчитывал не столько на многочисленность преданных ему прелатов, сколько на их влияние, а его сильные рабы из Зевксинских бань были вооружены на всякий случай и для нападения, и для обороны. Но его соперник Кирилл умел лучше его владеть и светским, и духовным оружием. В нарушение если не буквы, то по меньшей мере смысла императорского приглашения он взял с собой пятьдесят египетских епископов, которые ждали, чтобы их патриарх объяснил им легким наклонением головы, в чем заключается воля Святою Духа. Он вступил в тесный союз с Эфесским епископом Мемноном. Этот деспотический азиатский примас мог располагать горячей поддержкой тридцати или сорока епископских голосов; в город была приведена толпа находившихся в рабской зависимости от церкви крестьян для того, чтобы они поддержали метафизические аргументы насилиями и криками, а народ горячо вступился за честь Девы, тело которой покоилось внутри Эфесских стен. Флот, который перевез Кирилла из Александрии, был нагружен египетскими богатствами; он высадил на сушу многочисленный отряд матросов, рабов и фанатиков, ставших под знамя св. Марка и Матери Божией с готовностью на слепое повиновение. Эти воинственные приготовления наводили страх не только на отцов церкви, но даже на соборную стражу; противники Кирилла и Марии подвергались оскорблениям на улицах и угрозам внутри своих жилищ; красноречие и щедрость Кирилла ежедневно увеличивали число его приверженцев, и этот египтянин скоро довел дело до того, что мог рассчитывать на преданность и на голоса двухсот епископов. Но автор двенадцати анафем ожидал и боялся сопротивления Иоанна Антиохийского, который медленно приближался из отдаленной столицы Востока в сопровождении немногочисленной, но внушавшей уважение свиты из митрополитов и богословов. Раздраженный отсрочками, которые он клеймил названиями самовольных и преступных, Кирилл объявил, что собор откроется через шестнадцать дней после празднования Троицына дня. Рассчитывавший на скорое прибытие своих восточных друзей, Несторий решительно отвергал – подобно своему предшественнику Златоусту юрисдикцию своих врагов и не являлся на их приглашения; они поторопились разбирательством дела, а его обвинитель председательствовал на суде. Шестьдесят восемь епископов, и в том числе двадцать два митрополита, предъявляли в его защиту скромные и сдержанные протесты; они были устранены от совещаний. Кандидиан потребовал от имени императора четырехдневной отсрочки; этот светский сановник подвергся оскорблениям и был выгнан из собрания святых. Все эти важные события совершились в течение одного летнего дня; каждый из епископов отдельно изложил свое мнение, но однообразие слога обнаруживает влияние или руку повелителя, которого обвиняли в фальсификации их актов и подписей. Ни один голос не протестовал против их решения, что послания Кирилла согласны с Никейским символом и с учением отцов церкви; но чтение неверных извлечений из писем и проповедей Нестория было прервано бранью и проклятиями, и еретик был лишен епископского сана и духовного звания. Приговор, в котором его называли новым Иудой, был публично объявлен в Эфесе и выставлен на перекрестках; в то время, как измученные прелаты выходили из церкви Матери Божией, их приветствовали как ее защитников, и ее победа была отпразднована среди ночной суматохи иллюминацией и пением.

Состоявшееся на пятый день после того прибытие восточных епископов и их негодование омрачили это торжество. Иоанн Антиохийский остановился в гостинице в одной комнате и, прежде чем успел стряхнуть пыль со своих ног, принял в аудиенции императорского министра Кандидиана, который рассказал ему о своих тщетных усилиях предотвратить совершенное египтянином опрометчивое насилие или уничтожить его последствия. С такой же опрометчивостью и с таким же насилием собор из пятидесяти восточных епископов лишил Кирилла и Мемнона их епископских должностей, осудил в двенадцати анафемах самый чистый яд Аполлинариевой ереси и изобразил Александрийского первосвятителя чудовищем, родившимся и воспитывавшимся на пагубу церкви. До его трона было далеко, и потому он был недосягаем; но было решено, по крайней мере немедленно облагодетельствовать эфесскую паству дарованием ей надежного пастыря. Предусмотрительный Мемнон приказал запереть церкви, а соборная церковь была занята сильным гарнизоном. Войска двинулись под предводительством Кандидиана на приступ; внешняя стража была частью обращена в бегство, частью перебита, но укрепленный вход в церковь оказался неприступным; осаждающие отступили; их с энергией преследовали осажденные; они лишились своих лошадей, и многие из их солдат были опасно ранены палицами и камнями. Город Святой Девы Эфес сделался сценой неистовости, мятежа и кровопролития; соперничавшие соборы метали из своих духовных военных машин анафемы и отлучения церкви, а правительство Феодосия, получая от приверженцев двух партий, сирийской и египетской, противоречивые донесения, не знало, кому верить. Чтобы прекратить эту церковную распрю, император употреблял в течение трех месяцев всевозможные средства, кроме самого действенного из всех – равнодушия и презрения. Он попытался удалить или застращать вожаков постановлением такого приговора, который оправдывал или осуждал их всех без различия партий; он дал своим представителям в Эфесе обширные полномочия и предоставил в их распоряжение значительные военные силы; он вызвал от каждой партии по восьми избранных депутатов для свободных и откровенных совещаний вблизи от столицы и вдалеке от заразного влияния народного исступления. Но восточные епископы отказались исполнить это требование, а рассчитывавшие на свою многочисленность и на своих латинских союзников католики отвергли все условия, на которых им предлагали соглашение или допущение веротерпимости. Терпение кроткого Феодосия истощилось, и он с гневом закрыл шумное собрание епископов, которое представляется нам теперь, по прошествии тринадцати столетий, в почтенном виде третьего вселенского собора. «Бог тому свидетель, – сказал благочестивый император, – что не я был виновником этих смут. Провидение распознает виновных и накажет их. Возвращайтесь в ваши епархии и постарайтесь загладить вашими личными добродетелями то зло и тот скандал, которые вы учинили на вашем сборище». Они действительно разъехались по своим провинциям, но те же страсти, которые волновали Эфесский собор, разлились по всему Востоку. После трех упорных и нерешительных кампаний Иоанн Антиохийский и Кирилл Александрийский согласились объясниться и обняться; но их наружное примирение следует приписать скорей благоразумию, чем сознательному убеждению, скорей обоюдному утомлению, чем христианскому милосердию.

Своими нашептываниями византийский первосвященник внушил императору пагубное предубеждение против личности и поведения своего египетского соперника. Вместе с приказанием снова отправиться в Эфес Кирилл получил наполненное угрозами и бранью письмо с обвинениями, что он пронырливый, наглый и завистливый епископ, вносящий путаницу в несложные религиозные верования, нарушающий спокойствие церкви и государства и своими коварными и тайными обращениями к супруге и к сестре Феодосия старающийся посеять и распространить в императорском семействе семена раздора. В исполнение непреклонной императорской воли Кирилл отправился в Эфес; местные власти, действовавшие в интересах Нестория и восточных епископов, вступили с ним в борьбу, стали осыпать его угрозами и наконец подвергли аресту, а для того, чтобы сдерживать фанатичную и своевольную свиту патриарха, собрали войска из Лидии и Ионии. Не дождавшись императорского ответа на свои жалобы, Кирилл вырвался из рук своих стражников, поспешно сел на корабль, покинув еще не закрывшийся собор, и удалился в свою епископскую крепость, где нашел безопасность и независимость. Его ловкие эмиссары, рассеявшись при дворе и по столице, успели заглушить недовольство императора и расположить его в пользу Кирилла. Слабый сын Аркадия подчинялся влиянию то своей жены и сестры, то дворцовых евнухов и женщин; господствующими страстями тех и других были суеверие и корыстолюбие, и вождь православных деятельно старался застращать первых и удовлетворить последних. Константинополь и его предместья были освящены учреждением многочисленных монастырей, а святые игумены Далмаций и Евтих посвятили свое усердие и свою преданность интересам Кирилла, поклонению Марии и учению о единстве естества во Христе. С момента своего вступления в монастырь, они ни разу не мешались в мирские дела и ни разу не ставили ноги на мирскую почву столицы. Но в момент столь грозной опасности для церкви они отказались от данного обета для того, чтобы исполнить более высокий и более необходимый долг. Они выступили из своих монастырей и направились ко дворцу во главе длинного ряда монахов и отшельников, которые несли в руках зажженные светильники и распевали молитвы к матери Божией. Это необычайное зрелище подействовало назидательным образом на народ и воспламенило его, а испуганный монарх внял мольбам и заклинаниям святых людей, решительно заявлявших, что тот, кто не вступится за личность и верования православного Афанасиева преемника, лишит себя всякой надежды на вечное блаженство. В то же самое время все подходы к императорскому престолу были взяты приступом с помощью золота. Под благовидными названиями одобрений и благословений царедворцы обоего пола получили взятки соразмерно с влиянием и жадностью каждого. Но для удовлетворения их беспрестанно возобновлявшихся денежных требований пришлось бы совершенно обобрать святилища константинопольские и александрийские, и авторитет патриарха не был в состоянии заглушить основательного ропота духовенства на то, что уже был сделан долг в 60 000 фунт. ст. для покрытия расходов этого позорного подкупа. Пульхерия, избавившая своего брата от бремени управления, была самым твердым столпом православия, и так тесна была связь между громами собора и придворными интригами, что Кирилл мог рассчитывать на успех при том условии, чтобы ему удалось заменить одного из любимых евнухов Феодосия другим. Тем не менее, египтянин не мог похвастаться блестящей или решительной победой. Император с непривычной твердостью держался данного им обещания охранять невинность восточных епископов, и прежде чем Кириллу удалось вполне удовлетворить свою ненависть к несчастному Несторию, он был вынужден смягчить свои анафемы и признать в двусмысленных выражениях двойственное естество Христа.

Прежде чем закрылся собор, опрометчивый и настойчивый Несторий изнемог в борьбе с Кириллом; при дворе он нашел измену, а его восточные друзья оказали ему слабую помощь. Из страха или из негодования он решился, пока еще не ушло время, присвоить себе честь добровольного отречения; его желание, или по меньшей мере его просьбу, исполнили с готовностью; его с почестями отправили из Эфеса в его прежний антиохийский монастырь, и вскоре вслед за тем его преемники Максимиан и Прокл были назначены константинопольскими епископами. Но низложенный патриарх уже не мог довольствоваться в своем келейном уединении блаженной беззаботностью простого монаха. Прошлое возбуждало в нем сожаление, настоящим он не был доволен, а будущее внушало ему основательные опасения: восточные епископы стали один вслед за другим отступаться от человека, не пользовавшегося популярностью, и с каждым днем стало уменьшаться число раскольников, считавших Нестория за поборника истинной веры. По прошествии четырех лет, проведенных им в Антиохии, Феодосий издал Эдикт, в котором ставил Нестория наряду с Симоном Волхвом, осуждал его учение и его последователей, приказывал предать его сочинения пламени, а его самого сослал сначала в Петру, что в Аравии, и наконец в Оазис – один из островов Ливийской степи. В отдалении и от церкви, и от света, изгнанник все, еще увлекался яростью ханжества и борьбы. Одно бродячее племя блеммиев и нубийцев вторглось в его уединенное жилище; во время своего отступления они отпустили на волю Нестория вместе с другими бесполезными пленниками; но лишь только Несторий достиг берегов Нила, он убедился, что рабская зависимость от дикарей менее тягостна, чем жизнь в римском и православном городе. За свое бегство он был наказан как за новое преступление: египетские власти, как светские, так и церковные, воодушевлялись усердием патриарха; и должностные лица, и солдаты, и монахи из благочестия терзали того, кто был врагом и Христа, и св. Кирилла; они то волочили еретика до самых пределов Эфиопии, то возвращали назад, пока его старческие силы не надломились от лишений, сопряженных с этими непрерывными переездами. Однако он все еще был самостоятелен и бодр душою; своими пастырскими посланиями он навел страх на презида Фиваиды; он пережил католического тирана Александрии и после того, как он провел в ссылке шестнадцать лет, Халкидонский собор был, по-видимому, расположен возвратить ему если не почетный духовный сан, то, по меньшей мере, право духовного общения с церковью. Смерть не позволила Несторию исполнить приятное для него требование явки, которое он получил от собора, а болезнь, от которой он умер, придала некоторое правдоподобие позорным слухам, будто орган его богохульства – язык был выеден червями. Он был погребен в верхнем Египте, в городе, известном под названиями Хеммиса, или Панополя, или Акмима; но ненависть яковитов была так непримирима, что в течение нескольких столетий они забрасывали камнями его могилу и распространяли нелепое предание, будто небесный дождь, безразлично падающий и на праведников, и на безбожников, никогда не омывал ее. Человеколюбие, быть может, проронить слезу над участью, которая постигла Нестория; но справедливость не может не заметить, что он пострадал от гонения, после того как сам стал возбуждать гонения и своими поучениями, и своим примером.

Когда александрийский первосвятитель умер, после тридцати двухлетнего владычества, католики стали увлекаться своим религиозным рвением и злоупотреблять своей победой. Учение монофизитов (о едином воплощенном естестве) преподавалось с большою строгостью в египетских церквах и в восточных монастырях; первоначальные верования Аполлинария охранялись святостью Кирилла, и имя его почтенного друга Евтихия было дано секте, которая относилась к сирийской ереси Нестория более враждебно, чем все другие. Евтихий был игумен или архимандрит и имел под своим начальством триста монахов; но мнения скромного и необразованного отшельника, вероятно, умерли бы в стенах кельи, в которой он продремал более семидесяти лет, если бы раздражительность или нескромность византийского первосвященника Флавиана не разоблачила этого скандала перед глазами всего христианского мира. Флавиан тотчас созвал местных епископов на собор, который запятнал свою деятельность ссорами и интригами и поймал престарелого еретика на неискреннем признании, что тело Христа образовалось не из естества Девы Марии. Евтих потребовал, чтобы их пристрастное решение было пересмотрено на вселенском соборе, и за него горячо вступились его крестник, властвовавший во дворце евнух Хрисафий и его сообщник Диоскор, унаследовавший от Феофилова племянника патриарший престол, верования, дарования и пороки. По разосланным от Феодосия приглашениям в состав второго Эфесского собора вошли по десяти митрополитов и по десяти епископов от каждой из шести восточных епархий; некоторые исключения в пользу фаворитов и в пользу лиц, отличавшихся особыми достоинствами, увеличили это число до ста тридцати пяти, а сириец Барсума был приглашен в качестве начальника и представителя монахов участвовать в заседаниях и подавать голос вместе с преемниками апостолов. Но свобода прений была снова подавлена деспотизмом александрийского патриарха; из египетских арсеналов были добыты прежние духовные и светские орудия борьбы; состоявший из стрелков отряд азиатских ветеранов находился в распоряжении Диоскора, а вход в соборную церковь осаждали еще более грозные монахи, которые не были доступны ни для здравого смысла, ни для сострадания. И военачальник, и отцы церкви, по-видимому, подававшие свои голоса без всякого давления извне, приняли верования и даже анафемы Кирилла, и еретическое учение о двух естествах было формально осуждено в лице и в сочинениях самых ученых представителей восточного духовенства. «Да будут те, которые рассекают Христа, сами рассечены мечом, да будут они изрублены в куски, да будут они сожжены живьем!» —таковы были человеколюбивые желания христианского собора. Невинность и святость Евтихия были признаны без колебаний; но прелаты, в особенности те, которые занимали церковные должности во Фракии и в Азии, не желали низлагать своего патриарха ни за то, что он пользовался своей законной юрисдикцией, ни даже за то, что он ею злоупотреблял. Они обнимали колена Диоскора, с грозным видом стоявшего у подножия своего трона, и умоляли его простить обиды, нанесенные его собратом, и не унижать его достоинства. «Уж не намереваетесь ли вы возбудить мятеж? – воскликнул безжалостный тиран. – Где стражники?» При этих словах свирепая толпа монахов и солдат ворвалась в церковь с палками, мечами и цепями; испуганные епископы укрылись за алтарем или под скамейками, а так как их не вдохновляла готовность к мученичеству, то они один вслед за другим подписали чистый лист бумаги, на котором было впоследствии вписано осуждение византийского первосвятителя. Флавиан был немедленно отдан на съедение диким зверям этого духовного амфитеатра; Барсума поощрял монахов голосом и примером мстить за оскорбления, нанесенные Христу; александрийский патриарх, как рассказывают, осыпал своего константинопольского собрата ругательствами, бил его по щекам, колотил и топтал ногами; достоверно то, что его жертва, не успевши добраться до места своей ссылки, испустила на третий день дух от ран и побоев, полученных в Эфесе. Этот второй Эфесский собор основательно заклеймен названием шайки разбойников и убийц; впрочем обвинители Диоскора, быть может, преувеличивали совершенные им насилия для того, чтобы оправдать низость и непоследовательность своего собственного поведения.

Египетские верования одержали верх; но за побежденную партию вступился тот самый папа, который не побоялся борьбы с такими свирепыми противниками, как Аттила и Гейзерих. Теология Льва, изложенная в его книге или послании о тайне воплощения, была оставлена Эфесским собором без внимания; и его собственный авторитет, и авторитет латинской церкви были оскорблены в лице его легатов, спасшихся от рабства и смерти для того, чтобы рассказать печальную историю тирании Диоскора и мученичества Флавиана. Созванный им провинциальный собор отменил неправильные постановления собора Эфесского; но так как этот образ действий также был неправилен, то он потребовал созвания вселенского собора в свободных и православных итальянских провинциях. С высоты своего независимого престола римский епископ говорил и действовал как глава христиан, не подвергая себя никакой опасности, а его постановления беспрекословно одобрялись Плацидией и ее сыном Валентинианом, который обратился к восточному монарху с приглашением восстановить спокойствие и единство церкви. Но призраком императорского величия на Востоке руководила с неменьшей ловкостью рука евнуха, и Феодосий без колебаний отвечал, что одолевшая своих врагов церковь уже наслаждается внутренним спокойствием и что недавно вспыхнувшее пламя уже потушено справедливым наказанием несториан. Быть может, греки были бы навсегда вовлечены в ересь монофизитов, если бы лошадь императора; к счастью, не споткнулась; Феодосий испустил дух; его православная сестра Пульхерия вступила на престол вместе со своим номинальным супругом; Хрисафий был сожжен, Диоскор впал в немилость, ссыльным позволили возвратиться, и под книгой Льва подписались восточные епископы. Но папа был раздражен неудачей своего любимого проекта созвать собор из латинских епископов; он не захотел председательствовать на соборе из греческих епископов, который был торопливо созван в Никее, в Вифинии; его легаты решительно потребовали присутствия самого императора, и скромные отцы церкви были перевезены в Халкидон для того, чтобы Маркиан и константинопольский Сенат могли иметь над ними непосредственный надзор. Церковь св. Евфемии была воздвигнута на расстоянии четверти мили от Фракийского Боспора, на высоком, но вместе с тем отлогом холме; ее трехэтажная постройка считалась за чудо искусства, а открывавшийся оттуда вид на неизмеримые пространства земель и морей мог возвышать душу сектанта до размышления о величии Творца вселенной. Шестьсот тридцать епископов разместились в середине церкви в надлежащем порядке; но восточные патриархи уступили право старшинства легатам, между которыми третий был простой священник, а почетные места были предоставлены двадцати мирянам консульского или Сенаторского ранга. В центре было разложено на самом видном месте евангелие; но правила веры были установлены папскими и императорскими уполномоченными, которые руководили тринадцатью заседаниями Халкидонского собора. Их пристрастное вмешательство сдерживало гневные возгласы и проклятия, унижавшие епископское достоинство; но вследствие предъявленного легатами формального обвинения Диоскор был вынужден оставить свой трон в разряде преступников, заранее осужденных в мнении судей. Восточные епископы, питавшие к Несторию менее сильную вражду, нежели к Кириллу, смотрели на римлян как на своих освободителей; Фракия, Понт и Азия ненавидели убийцу Флавиана, а вновь назначенные патриархи Константинопольский и Антиохийский сохранили свои места тем, что принесли в жертву своего благодетеля. Епископы Палестины, Македонии и Греции были привязаны к верованиям Кирилла, но во время соборных заседаний в самом разгаре борьбы их вожаки перешли вместе со своими послушными приверженцами с правой стороны на левую и этим дезертирством решили исход борьбы. Из семнадцати викарных епископов, прибывших из Александрии, четверо вовлеклись в измену своему патриарху, а остальные тринадцать пали ниц перед членами собора, стали молить их, со вздохами и слезами, о пощаде и сделали трогательное заявление, что, если они согласятся на уступки, они будут умерщвлены по возвращении в Египет негодующим народом. Запоздалое раскаяние сообщников Диоскора было принято за искупление их вины или заблуждений, но все их прегрешения обрушились на голову его одного; он и не просил и не ожидал помилования, а умеренные требования тех, которые желали всеобщей амнистии, были заглушены возгласами победителей, жаждавших мщения, Чтобы выгородить тех, кто лишь незадолго перед тем примкнул к его последователям, были искусно подысканы такие преступления, за которые ответственность должна была падать на него одного, – то, что он неосмотрительно и противозаконно отлучил от церкви папу, и то, что он упорно отказывался от явки на собор (в то время, как находился под арестом). Были приведены свидетели, рассказавшие различные подробности о его высокомерии, жадности и жестокосердии, и отцы церкви с отвращением узнали, что церковные подаяния щедро тратились на танцовщиц, что его дворец и даже его баня были открыты для александрийских проституток и что гнусная Пансофия, или Ирина, публично была наложницей патриарха.

За эти позорные преступления собор низложил Диоскора, а император приказал отправить его в ссылку; но чистота его верований была признана в присутствии отцов церкви и с их молчаливого одобрения. Они из предосторожности скорей предположили, чем решили, что Евтихий еретик, и никогда не призывали его к своему трибуналу; они сидели безмолвными и сконфуженными, когда один смелый монофизит, бросив к их ногам одну из написанных Кириллом книг, обратился к ним с вызовом предать в его лице анафеме учение этого святого. Если мы внимательно прочтем акты Халкидонского собора в том виде, как они изложены православной партией, мы найдем, что значительное большинство епископов приняло учение о едином естестве Христа, а под двусмысленной уступкой, что он состоял или происходил из двух естеств, можно было подразумевать или их предварительное существование, или их последующее смешение, или какой-нибудь опасный промежуток времени между зачатием человека и тем моментом, когда этот человек усвоил свойства Божества. Более положительная и более точная римская теология усвоила самое оскорбительное для слуха египтян выражение, что Христос существовал в двух естествах, а эта многозначительная частица речи (которую легче удержать в памяти, чем в уме), едва не возбудила раскола между католическими епископами. Они почтительно и, быть может, искренно признали учение, изложенное в книге Льва, но в двух следующих заседаниях заявили протест, что было бы и неудобно, и незаконно выходить из священных пределов, которые были установлены в Никее, Константинополе и Эфесе согласно со Священным Писанием и с традицией. Они наконец подчинились докучливым требованиям своих начальников; но после того как их непогрешимое решение было утверждено сознательной подачей голосов и шумными выражениями одобрения, оно было отменено в следующем заседании вследствие оппозиции легатов и их восточных друзей. Тщетно епископы повторяли хором: «Постановление отцов церкви православно и неизменно! Теперь ясно, кто на стороне еретиков! Анафема несторианам! Пусть они удалятся из собора! Пусть они отправляются в Рим!». Легаты прибегли к угрозам; император был непреклонен, и комитет из восемнадцати епископов приготовил новое постановление, которое было подписано собравшимися против воли. От имени четвертого вселенского собора всему христианскому миру было объявлено, что Христос единоличен, но в двух естествах; между ересью Аполлинария и учением св. Кирилла была проведена незаметная грань, и искусная рука богословского артиста перекинула через пропасть узкий, как острие бритвы, мостик, через который вела дорога в рай. В течение десяти столетий невежества и рабства Европа получала свои религиозные верования от ватиканского оракула, и то же самое учение, уже покрывшееся ржавчиной старины, было без возражений внесено в верования тех реформаторов, которые отказались признавать верховенство римского первосвященника. Халкидонский собор до сих пор владычествует над протестантскими церквами; но вызванное спорами брожение умов утихло, и самые благочестивые христиане нашего времени сами не знают или не стараются узнать, в чем заключаются их собственные верования касательно тайны воплощения.

Совершенно иначе были настроены греки и египтяне под православным управлением Льва и Маркиана. Эти благочестивые императоры охраняли символ своей веры оружием и Эдиктами, и пятьсот епископов объявили по совести и по чести, что для поддержания декретов Халкидонского собора дозволяется даже проливать кровь. Католики с удовольствием заметили, что этот собор был ненавистен и несторианам, и монофизитам; но несториане были менее заносчивы или менее влиятельны, и Восток сделался сценой раздоров, возбужденных упорным и кровожадным фанатизмом монофизитов. Толпа монахов овладела Иерусалимом; они стали грабить, жечь и убивать во имя одного воплощенного естества; Гроб Господень запятнался кровью, а городские ворота охраняла против императорских войск шумная толпа мятежников. После того как Диоскор впал в немилость и был сослан, египтяне все еще жалели о своем духовном пастыре и ненавидели узурпацию его преемника, назначенного членами Халкидонского собора. Трон Протерия охраняла стража из двух тысяч солдат; он в течение пяти лет вел борьбу с жителями Александрии и при первом известии о смерти Маркиана сделался жертвой их фанатизма. За три дня до праздника Пасхи патриарх был осажден в соборной церкви и умерщвлен в церковном приделе, где совершалось крещение. Его обезображенный труп был предан пламени, и его прах был рассеян по ветру; это преступление было совершено по внушению мнимого ангела – честолюбивого монаха, который под именем Тимофея Кошки занял место Диоскора и усвоил его религиозные верования. Это пагубное суеверие перешло в ожесточение вследствие того, что обе стороны старались выместить одна на другой свои обиды; из-за метафизического спора несколько тысяч людей были убиты, и христиане всех званий лишились как существенных наслаждений общественной жизни, так и невидимых даров крещения и св. Причастия. До нас дошла написанная в ту пору нелепая сказка, которая, быть может, была ничто иное, как аллегорическое изображение фанатиков, которые терзали и друг друга, и самих себя. «Во время консульства Венанция и Целера, – говорит один важный епископ, – жителями Александрии и Египта овладело странное и дьявольское бешенство: старые и малые, рабы и вольные люди, монахи и лица духовного звания – одним словом, все местные уроженцы, недовольные постановлениями Халкидонского собора, лишились языка и рассудка, лаяли, как собаки, и грызли собственными зубами свои руки». Продолжавшиеся тридцать лет раздоры наконец побудили императора Зинона издать знаменитый Энотикон[20], который в его царствование и в царствование Анастасия был подписан всеми восточными епископами, рисковавшими лишиться своего сына и быть отправленными в ссылку в случае, если бы они не приняли или нарушили этот благотворный и основной закон. Духовенство может находить смешной или достойной сожаления самонадеянность мирянина, который берется устанавливать религиозные догматы; однако, когда монарх нисходит до такой унизительной для него роли, его ум бывает менее заражен предрассудками и личными расчетами, а его авторитет может опираться лишь на одобрение народа. Зинон является всего менее достойным презрения в истории церкви, и я не усматриваю никаких манихеевских и евтиховских заблуждений в благородных словах Анастасия, что преследование поклонников Христа и римских граждан недостойно императора. Энотикон был всего более приятнее египтянам; однако самые недоверчивые и даже самые желчные из наших православных ученых не могли подметить в нем ни малейшего пятна, и он верно изображал католические верования о воплощении, и не усваивая, и не отвергая особых терминов и мнений враждовавших сект. В нем формально предавались анафеме учения Нестория, Евтихия и всех еретиков, которые разделяли или смешивали два естества Христа или же превращали его в призрак. Не пытаясь определить, должно ли слово естество употребляться в единственном или во множественном числе, он почтительно одобрял чистое учение св. Кирилла и догматы, установленные на соборах Никейском, Константинопольском и Эфесском; но вместо того, чтобы преклоняться перед декретами Четвертого вселенского собора, он уклонялся от этого предмета, высказывая порицание всех противоположных учений, если таковые проповедовались в Халкидоне или где-либо.

С этим двусмысленным выражением могли безмолвно согласиться и приверженцы, и недруги последнего собора. Самые здравомыслящие христиане одобряли этот способ введения веротерпимости; но их рассудок был слаб и легко поддавался посторонним влияниям, а их пылкие собратья относились с презрением к их покорности, называя ее трусостью и раболепием. Нелегко было держаться строгого нейтралитета по отношению к такому предмету, на котором сосредоточивались, и людские мысли и людские толки; книга, проповедь, молитва снова разжигали пламя полемики, а личная вражда между епископами то разрывала, то снова скрепляла узы, связывавшие верующих. Промежуток между Несторием и Евтихием был наполнен тысячью оттенков языка и мнений; одинаково мужественные, но неодинаково сильные египетские акефалы, и римские первосвященники стояли на двух противоположных концах богословской лестницы. Акефалы, у которых не было ни царя, ни епископа, держались в течение трехсот с лишним лет в стороне от александрийских патриархов, которые приняли константинопольское вероисповедание, не требуя формального осуждения Халкидонского собора. Папы предали константинопольских патриархов анафеме за то, что они приняли александрийское вероисповедание, не выразив формального одобрения постановлениям того же собора. Их непреклонный деспотизм вовлек в эту духовную заразу самые православные из греческих церквей, стал отвергать или подвергать сомнению законность их таинств и в течение тридцати пяти лет поддерживал раскол между Востоком и Западом, пока не подвергнул окончательному осуждению память четырех византийских первосвятителей, осмелившихся не признавать над собой верховной власти св. Петра. До истечения этого периода времени непрочное перемирие между Константинополем и Египтом было нарушено усердием соперничавших прелатов. Македоний, которого подозревали в привязанности к Несториевой ереси, защищал постановления Халкидонского собора, находясь в опале и в изгнании, между тем как преемник Кирилла пытался купить осуждение этого собора взяткой в две тысячи фунтов золота.

При лихорадочном состоянии умов того времени смысл или, вернее, звук одного слова мог нарушить спокойствие империи. Трисагион[21] «Свят, свят, свят Господь Бог бранных сил!» был, по мнению греков, тот самый гимн, который с начала веков пели ангелы и херувимы перед престолом Божьим и который был поведан константинопольской церкви путем откровения в половине пятого столетия. Жители Антиохии из благочестия прибавили к нему слова: «который был распят за нас»; это признательное обращение или к одному Христу, или ко всем лицам св. Троицы могло быть оправдано установленными богословием правилами, и оно было мало-помалу усвоено католиками, и восточными, и западными. Но оно было придумано одним монофизитским епископом; этот подарок врага был сначала отвергнут как ужасное и опасное богохульство, а император Анастасий едва не поплатился за такое опрометчивое нововведение троном и жизнью. Жители Константинополя не имели понятия ни о каком разумном принципе политической свободы, но они считали за законный повод к восстанию изменение цвета ливреи на тех, кто участвовал в скачках, или изменение оттенков в таинственных учениях, которые преподавались в школах. Два соперничавших хора пели в соборной церкви Трисагион с вышеупомянутой предосудительной прибавкой и без нее, а когда у певчих истощались голосовые средства, они прибегали к более солидным аргументам – к палкам и к каменьям; император наказал зачинщиков, а патриарх защищал их, и судьба короны и митры была поставлена в зависимость от исхода этой важной борьбы. На улицах внезапно появились бесчисленные толпы мужчин, женщин и детей; легионы выстроившихся в боевом порядке монахов руководили этим сборищем, поощряли его своими возгласами и сами сражались во главе его: «Христиане! Настал день мученичества; будем защищать нашего духовного пастыря; анафема манихейскому тирану; он недостоин престола».

Таков был боевой клич католиков, и галеры Анастасия стояли перед дворцом готовыми к отплытию, пока патриарх не простил раскаявшегося императора и не успокоил взволнованную толпу. Торжество Македония было непродолжительно, так как он вскоре после того был отправлен в ссылку; но фанатизм его паствы снова разгорелся по поводу того же вопроса: «Было ли одно из лиц св. Троицы распято на кресте?». Ради столь важного дела партии синих и зеленых на время прекратили свои раздоры и своими совокупными усилиями парализовали деятельность властей гражданской и военной. Ключи от городских ворот и знамена городской стражи были сложены на форуме Константина, который был главным местом стоянки и лагерем верующих. День и ночь они были постоянно заняты или тем, что распевали гимны в честь своего Бога, или тем, что грабили и убивали служителей своего государя. Они носили на пике голову монаха, который был любимцем императора и которого они называли другом врага Святой Троицы, а от зажигательных снарядов, пущенных ими в еретические строения, неразборчивое пламя охватило самые православные здания. Статуи императора были разрушены, а он сам скрывался в одном из предместий до тех пор, пока не осмелился просить своих подданных о пощаде. Анастасий появился на поставленном в цирке троне без диадемы на голове и в позе просителя. Католики пропели в его присутствии свой настоящий Трисагион, с радостью приняли сделанное им через посредство глашатая предложение отречься от престола, выслушали кем-то сделанное им замечание, что так как все не могут царствовать, то необходим предварительный выбор нового монарха, и получили обещание казни двух непопулярных чиновников, которых император без колебаний отдал на съедение львам. Для таких неистовых, но скоротечных восстаний служил поощрением успех Виталиана, который с армией из гуннов и болгар, большей частью исповедовавших языческую религию, объявил себя поборником католической веры. Во время этого благочестивого восстания он опустошил Фракию, осадил Константинополь, истребил шестьдесят пять тысяч своих христианских единоверцев, пока наконец не добился возвращения изгнанных епископов, исполнения требований папы и утверждения постановлений Халкидонского собора; этот православный договор был против воли подписан умиравшим Анастасием и более точно исполнялся дядей Юстиниана. Таков был исход первой из тех религиозных войн, которые велись от имени Бога Мира его последователями.

Мы уже видели, каков был Юстиниан в качестве монарха, завоевателя и законодателя; нам остается оценить его как богослова; но уже не в его пользу говорит тот факт, что его склонность к богословским занятиям составляет очень выдающуюся черту в его характере. Он разделял суеверное уважение своих подданных к живым и к умершим святым; в своем Кодексе, и в особенности в своих Новеллах, он подтвердил и расширил привилегии духовенства, а всякий раз, как возникали споры между монахами и мирянами, этот пристрастный судья склонялся к тому мнению, что истина, невинность и справедливость всегда находятся на стороне церкви. И перед публикой, и дома благочестие императора было ревностно и примерно; он молился, бдел и постился, как монах, на которого наложена строгая епитимия; его фантазия увлекалась надеждой или уверенностью, что он вдохновлен свыше; он обеспечил за собой покровительство Святой Девы и святого архангела Михаила, а свое исцеление от опасной болезни приписывал чудесной помощи святых мучеников Козьмы и Демьяна. Столица и восточные провинции были украшены памятниками его религии, и хотя самая большая часть этих дорогих сооружений может быть приписана его личным вкусам или тщеславию, однако усердие царственного архитектора, вероятно, усиливалось от искренней любви и признательности к его невидимым благодетелям. Между всеми титулами, украшавшими его императорское величие, титул Благочестивого был самый приятный для его слуха; защита мирских и духовных интересов церкви была серьезным занятием его жизни, и его обязанности отца отечества нередко приносились в жертву обязанностям защитника веры. Религиозные споры того времени соответствовали его характеру и складу его ума, а профессора богословия могли в глубине души насмехаться над усердием постороннего человека, который изучал их ремесло, оставляя в пренебрежении свое собственное. «Чего могли бы мы бояться от вашего впавшего в ханжество тирана?» — говорил один смелый заговорщик, обращаясь к своим сообщникам. Он просиживает без сна и безоружным целые ночи в своем кабинете, совещаясь с почтенными седобородыми старцами и перевертывая страницы духовных сочинений. Плоды этих ночных занятий обнаруживались на конференциях, на которых Юстиниан мог блестеть звучностью своего голоса и вкрадчивостью своих аргументов, а также в проповедях, которые под названием Эдиктов и посланий знакомили империю с богословскими мнениями ее повелителя.

В то время как варвары опустошали провинции, а легионы одерживали победы под предводительством Велисария и Нарсеса, никогда не показывавшийся в лагере преемник Траяна довольствовался теми победами, которые он одерживал во главе соборов. Если бы он пригласил на эти соборы человека беспристрастного и рассудительного, он мог бы узнать от него, что «религиозные споры проистекают из высокомерия и безрассудства, что истинное благочестие выражается самым похвальным образом в молчании и покорности, что человек, будучи мало знаком со своей собственной натурой, не должен сметь исследовать натуру своего Бога и что нам достаточно знать, что высшее могущество и благость составляют атрибуты Божества».

Веротерпимость не принадлежала к числу добродетелей того времени, а снисходительность к бунтовщикам редко встречалась между добродетелями монархов. Но когда монарх унижается до участия в мелочных и раздражительных богословских спорах, он легко доходит до того, что восполняет избытком своей власти недостаточность своих аргументов и безжалостно карает упорное ослепление тех, кто добровольно закрывает свои глаза перед светом его доводов. Царствование Юстиниана представляет хотя и однообразную, но пеструю картину религиозных гонений, и он, по-видимому, превзошел своих беспечных предшественников и в искусстве придумывать новые уголовные законы, и в строгости, с которой эти законы исполнялись. Он назначил всем еретикам короткий трехмесячный срок, по истечении которого они должны были или обратиться в истинную веру, или отправляться в ссылку, и хотя он смотрел сквозь пальцы на их случайные уклонения от буквы закона, они были лишены, под его железным ярмом, не только всех выгод общественной жизни, но даже тех прав, которые принадлежат от рождения каждому человеку и каждому христианину. После четырехсотлетнего существования фригийские монтанисты все еще были воодушевлены тем бешеным энтузиазмом, который внушал им влечение к совершенствованию и к пророчествам и который они впитали от своих апостолов мужского и женского пола, говоривших устами св. Духа. При приближении католических священников и солдат они охотно шли на мученическую смерть; дома, в которых они собирались, делались жертвами пламени; но эти фанатики не вымерли и через триста лет после смерти их тирана. Под покровительством своих готских союзников арианская церковь в Константинополе не боялась строгости законов; ее духовенство не уступало Сенату в богатстве и в пышности, а Юстиниан, отбирая у него жадной рукой золото и серебро, мог бы предъявить свои права на эти сокровища, как на добычу, собранную в римских провинциях и как на трофеи варварских завоевателей. Остатки язычества, еще таившиеся, и в самых образованных и в самых низких классах общества, возбуждали негодование в христианах, быть может опасавшихся, что посторонние люди сделаются свидетелями их раздоров. На одного из епископов были возложены обязанности сыщиками его усердие скоро отыскало и при дворе, и в городском населении судей, юристов, докторов и софистов, еще сохранявших привязанность к суевериям греков.

Им было грозно объявлено, что они должны безотлагательно сделать выбор между немилостью Юпитера и немилостью Юстиниана и что им не дозволят долее скрывать их отвращение к евангелию под постыдной маской равнодушия или нечестия. Патриций Фотий был едва ли не единственный из них, решившийся и жить, и умереть по примеру своих предков; ударом кинжала он спас себя от рабства и предоставил своему тирану жалкое утешение выставить с позором безжизненное тело беглеца. Более малодушные его единоверцы подчинились воле своего земного монарха, согласились принять крещение и своим необыкновенным усердием постарались изгладить подозрение в язычестве или загладить свою виновность в этом преступлении. В отечестве Гомера и на театре Троянской войны еще таились последние лучи греческой мифологии; стараниями того же епископа семьдесят тысяч язычников был отысканы в Азии, Фригии, Лидии и Карии и обращены в христианство; для новообращенных было построено девяносто шесть церквей, а полотняные одежды, библии, богослужебные книги, золотые и серебряные сосуды были доставлены благочестивой щедростью Юстиниана. Иудеи, у которых мало-помалу отняли все их привилегии, должны были подчиниться тираническому закону, обязывавшему их праздновать Пасху в тот же день, когда ее праздновали христиане. Они тем более имели право жаловаться на это стеснение, что сами католики не соглашались с астрономическими вычислениями своего государя: жители Константинополя откладывали начало Великого Поста на целую неделю позже, чем как было установлено властями, и за тем имели удовольствие поститься в течение семи дней, между тем как на рынке мясо продавалось по приказанию императора. Палестинские самаритяне[22] представляли разношерстное сборище людей и двусмысленную школу: язычники считали их за иудеев, иудеи за еретиков, а христиане за идолопоклонников. На их священной Гаризимской горе[23] уже ранее того был водружен крест, внушавший им такое сильное отвращение, но гонение, которому их подверг Юстиниан, не оставляло им другого выбора, как крещение или восстание. Они предпочли последнее: они встали с оружием в руках под знамя одного бесстрашного вождя и выместили свои обиды на жизни, собственности и храмах беззащитного населения. Самаритяне были в конце концов подавлены восточными армиями; из них двадцать тысяч были убиты, двадцать тысяч были проданы арабами персидским и индийским язычникам, а остатки этой несчастной нации загладили свою преступную измену грехом лицемерия. Полагают, что сто тысяч римских подданных погибли в Самаритянской войне, превратившей когда-то плодородную провинцию в покрытую развалинами и пеплом пустыню. Но, по религии Юстиниана, умерщвление неверующих не считалось за преступление, и он благочестиво старался восстановить единство христианских верований при помощи огня и меча.

При таком образе мыслей он, по меньшей мере, должен бы был никогда не впадать в противоречия. В первый год своего управления он высказал свое усердие в качестве приверженца и покровителя православия: благодаря примирению греков с латинами было признано, что книга св. Льва заключает в себе верования императора и империи; в несториан и в евтихиан был с обеих сторон направлен обоюдоострый меч гонения, и постановления четырех соборов Никейского, Константинопольского, Эфесского и Халкидонского были утверждены кодексом католического законодателя. Но в то время как Юстиниан старался поддержать единство верований и обрядов, его жена Феодора, пороки которой не были несовместимы с благочестием, подпала под влияние монофиситских проповедников; тогда явные и тайные враги церкви ожили и стали размножаться от одной ласковой улыбки своей милостивой покровительницы. Религиозный раздор нарушил внутреннее спокойствие столицы, дворца и императорской опочивальни; однако так сомнительна была искренность царственных супругов, что многие приписывали их кажущееся разномыслие тайному и злобному замыслу, направленному против религии и благоденствия их подданных. Знаменитый спор о трех главах, не стоивший стольких строк, сколько он наполнил томов, носил на себе глубокий отпечаток именно такого лукавства и недобросовестности. Уже прошло триста лет с тех пор, как труп Оригена был съеден червями; его душа, которую он считал одаренной предсуществованием, была в руках его Создателя, но его сочинения жадно читались палестинскими монахами. В этих сочинениях прозорливый взор Юстиниана отыскал более десяти метафизических заблуждений, и этого учителя первобытной церкви духовенство обрекло вместе с Пифагором и Платоном на горение в вечном адском огне, существование которого он осмеливался отвергать. Под прикрытием этого прецедента был нанесен изменнический удар Халкидонскому собору. Отцы церкви терпеливо выслушивали похвалы Феодору Мопсуэстийскому, а благодаря их справедливости или их снисходительности снова были приняты в лоно церкви и Феодорит Киррский, и Ива Эдесский. Но имена этих восточных епископов были запятнаны обвинениями в ереси; первый из них был наставником, а двое последних были друзьями Нестория; самые подозрительные места их сочинений были изобличены под названием трех глав, а осуждение их памяти затрагивало честь собора, название которого произносилось всем католическим миром или с искренним, или с притворным уважением. Если эти епископы, независимо от того, были ли они невинны или виновны, уже заснули вечным сном, то их, вероятно, не могли разбудить громкие обвинения, раздававшиеся над их могилой через сто лет после их смерти. Если они уже находились в когтях у демонов, то их страдания не могли быть ни увеличены, ни облегчены человеческими усилиями. Если же они наслаждались в обществе святых и ангелов наградой за свое благочестие, то им должна была казаться смешной бессильная ярость богословских насекомых, еще ползавших по земной поверхности. Главное из этих насекомых – император римлян – поражало их своим жалом и обливало своим ядом, быть может, не примечая настоящих мотивов Феодоры и преданной ей церковной партии. Жертвы его ненависти уже не подчинялись его власти, и запальчивый тон его Эдиктов мог только провозгласить их осуждение на вечное мучение и пригласить восточное духовенство к участию в хоре проклятий и анафем. Восток не без некоторых колебаний подчинился воле своего государя; в Константинополе был созван Пятый вселенский собор из трех патриархов и ста шестидесяти пяти епископов, и как авторы, так и защитники трех глав были устранены от духовного общения со святыми и торжественно преданы сатане. Но латинские церкви более дорожили честью Льва и Халкидонского собора, и если бы они по-прежнему выступили на бой под знаменем Рима, они могли бы отстоять требования здравого смысла и человеколюбия. Но их глава была пленником в руках врага, а опозоренный святокупством престол св. Петра был занят малодушным Вигилием, который после непродолжительной и непоследовательной борьбы преклонился перед деспотизмом Юстиниана и перед лжемудрствованием греков. Его вероотступничество возбудило негодование в латинах, и только два епископа согласились рукоположить его диакона и преемника Пелагия. Тем не менее настойчивость пап мало-помалу перенесла на их противников прозвище еретиков; власти светская и церковная угнетали церкви иллирийские, африканские и итальянские не без некоторого содействия со стороны военной силы; жившие вдалеке варвары придерживались верований Ватикана, и по прошествии ста лет еретические три главы окончили свое существование в глухом уголке венецианской провинции. Но религиозное неудовольствие италийцев уже оказало содействие военным успехам лангобардов, а сами римляне приучились не доверять религиозным верованиям своего византийского тирана и ненавидеть его управление.

Юстиниан не был ни стоек, ни последователен в том, что предпринимал с целью прочно установить и свои собственные шаткие верования, и верования своих подданных. В своей молодости он возмущался малейшим уклонением от православного учения; в своей старости он выходил за пределы умеренных еретических заблуждений, и яковиты были не менее католиков скандализованы его заявлением, что тело Христа было нетленно и что его человеческая натура никогда не знала никаких нужд и немощей, унаследованных от нашей бренной плоти. Это фантастическое мнение было сообщено во всеобщее сведение в последних Эдиктах Юстиниана, а в ту минуту, когда так кстати его похитила смерть, духовенство отказывалось подписаться под его верованиями, монарх был готов поддерживать их с помощью гонений, а народ был расположен или подчиниться им против воли, или оказать им сопротивление. Епископ Трирский, полагаясь на то, что он был недосягаем для восточного императора, стал увещать его тоном авторитета и преданности: «Всемилостивейший Юстиниан, вспомните о вашем крещении и о символе вашей веры! Не позорьте ваших седых волос ересью. Возвратите отцов вашей церкви из ссылки и спасите ваших приверженцев от вечной гибели. Вам не может быть безызвестно, что Италия и Галлия, Испания и Африка уже оплакивают ваше заблуждение и проклинают ваше имя. Если вы немедленно не откажетесь от того, чему поучали, и не объявите во всеуслышание – я ошибался, я согрешил, анафема Несторию, анафема Евтихию, – вы предадите вашу душу тому же пламени, в котором те будут вечно гореть». Он умер без всяких признаков раскаяния. Его смерть в некоторой мере восстановила внутреннее спокойствие церкви, а царствования четырех его преемников, Юстина, Тиберия, Маврикия и Фоки, отличались тем, что составляли редкий и благотворный пробел в церковной истории Востока.

Наши чувства и наш разум всего менее способны направлять свою деятельность на самих себя; нам всего труднее видеть наши собственные глаза и мыслить о нашей собственной душе; тем не менее мы думаем и даже чувствуем, что для разумного и способного к самосознанию существа необходим один принцип деятельности, необходима одна воля. Когда Ираклий возвратился из персидского похода, он, в качестве православного героя, обратился к епископам с вопросом: Христос, которого он чтил в одном лице, но в двух естествах, имел ли одну волю или две. Они отвечали в единственном числе, и император предался надежде, что египетские и сирийские яковиты согласятся с таким учением, которое, очевидно, безвредно и которое, по всему вероятию, истинно, так как его проповедовали даже несториане. Эта попытка не имела успеха, и как робкие, так и заносчивые католики осудили все, что имело внешний вид отступления перед коварным и отважным противником. Православная, то есть господствовавшая в ту пору партия придумала новые способы выражения, новые аргументы и новые объяснения: каждому из двух естеств Христа она приписала свойственную лишь ему особую энергию; но это различие сделалось совершенно незаметным, когда было допущено, что воля и человеческая, и божественная неизменно была одна и та же. Этот духовный недуг сопровождался обычными симптомами; но представители греческого духовенства, как бы насытившись бесконечными спорами о воплощении, внушили спасительную мысль и монарху, и народу. Они объявили себя монофелитами[24]; но, считая эти слова новыми, а вопрос излишним, посоветовали воздерживаться от всяких религиозных споров, так как этот образ действий всего более согласен с евангельской мудростью и с евангельским милосердием.

Этот закон молчания был установлен сначала в эктезисе или изложении Ираклия, а потом в типе или в образце его внука Констанса, а императорские Эдикты были частью с рвением, частью против воли подписаны четырьмя патриархами – Римским, Константинопольским, Александрийским и Антиохийским. Но Иерусалимский патриарх и тамошние монахи забили тревогу: латинские церкви усмотрели тайную ересь не только в выражениях греков, но даже в их молчании, а изъявленная папой Гонорием готовность подчиниться воле его государя встретила со стороны более смелых и более невежественных его преемников протест и порицание. Они осудили отвратительную и ужасную ересь монофелитов, которая воскрешала заблуждения Манеса, Аполлинария, Евтиха и др.; они подписали на гробнице св. Петра приговор об отлучении от церкви; они примешали к чернилам вино, употреблявшееся для причастия, то есть кровь Христа, и не опустили ни одного церковного обряда, способного навести ужас или страх на людей суеверных. В качестве представителей западной церкви папа Мартин и его Латеранский собор предали проклятию коварное и преступное молчание греков; сто пять итальянских епископов, большей частью принадлежавших к числу подданных Констанса, не побоялись отвергнуть его зловредный тип и нечестивый эктезис его деда, а авторов этих постановлений вместе с их приверженцами причислить к тем явным еретикам, которые в числе двадцати одного отступили от веры и сделались орудиями дьявола. Даже при самом кротком императоре такое оскорбление не могло бы остаться безнаказанным. Папа Мартин окончил свою жизнь на негостеприимных берегах Таврического Херсонеса, а его оракул, аббат Максим, был бесчеловечно наказан отсечением языка и правой руки.

Но их упорство перешло к их преемникам, и торжество латинов отомстило за их поражение и загладило позор так называемых трех глав. Постановления римских соборов были утверждены Шестым вселенским собором, заседавшим в Константинополе во дворце и в присутствии нового Константина, принадлежавшего к числу потомков Ираклия. Византийский первосвятитель и большинство епископов усвоили новые верования императора; несогласные вместе со своим вождем Макарием Антиохийским подверглись духовным и светским наказаниям, налагаемым на еретиков; Восток внял поучениям Запада, и вслед за тем был окончательно утвержден догмат, заставивший католиков всех веков верить, что в лице Христа соединяются две воли или две силы. Представителями папы и римского собора были два священника, один диакон и три епископа; но у этих неважных латинских богословов не было ни оружия, чтобы влиять путем насилия, ни сокровищ, чтобы влиять путем подкупа, ни красноречия, чтобы влиять путем убеждения, и мне неизвестно, каким способом они успели склонить гордого греческого императора к отречению от верований его детства и к преследованию религии его предков. Быть может, монахи, и жители Константинополя питали расположение к латеранскому догмату, который на самом деле самый неразумный из двух, и эта догадка подтверждается необычайной скромностью греческого духовенства, обнаружившего в этой борьбе сознание своего бессилия. В то время как собор был занят прениями, один фанатик, чтобы скорее разрешить спор, предложил воскресить мертвого; два прелата присутствовали при этой попытке, но сознание ее неудачи может считаться за доказательство того, что страсти и предрассудки толпы не были на стороне монофелитов. При следующем поколении, когда сын Константина был низложен и убит последователем Макария, монофелиты удовлетворили и свою мстительность, и свое стремление к господству: кумир или памятник Шестого вселенского собора был разрушен, а подлинные акты собора были преданы пламени. Но в следующем году их покровитель был свергнут с престола, восточные епископы освободились от обязанностей, наложенных на них случайно выраженным согласием, римский догмат был более прочно установлен православными преемниками Вардана, а более популярный и более наглядный спор о почитании икон заставил позабыть утонченные вопросы, касавшиеся воплощения.

Прежде конца седьмого столетия догмат воплощения – в том виде, как он был установлен в Риме и в Константинополе, – однообразно проповедовался на отдаленных островах Британском и Ирландском, и все христиане, у которых богослужение совершалось на греческом или на латинском языке, придерживались одинаковых понятий или, вернее, повторяли одни и те же слова. Их многочисленность и внешние признаки могущества давали им некоторое право называть себя католиками; но на Востоке им давали менее почетное название мельхитов, или роялистов, то есть таких людей, верования которых основывались не на Священном Писании, не на рассудке и не на традиции, а были установлены и поддерживались произвольной властью светского монарха. Их противники могли ссылаться на слова членов Константинопольского собора, объявивших себя рабами государя, и могли с злобной радостью рассказывать, как декреты Халкидонского собора были внушены и переделаны императором Маркианом и его целомудренной супругой. Понятно, что господствующая партия старается внушать принципы покорности, а несогласные предъявляют и отстаивают требования свободы. Под бичом гонителей несториане и монофиситы превратились в мятежников и в перебежчиков; таким образом, самые старые и самые полезные союзники Рима приучились считать императора не за начальника христиан, а за их врага. Язык, составляющий главную причину сближения или разъединения племен и народов, скоро придал восточным сектантам особое и неизгладимое отличие, уничтожившее международные сношения и всякую надежду на примирение. Продолжительное владычество греков, их колонии и, главным образом, их красноречие распространили употребление их языка, который, бесспорно, был самым совершенным из всех, какие были придуманы людьми. Однако и в Сирии, и в Египте большинство населения еще говорило на своих национальных наречиях, впрочем, с тем различием, что коптский язык был в употреблении лишь между грубыми и необразованными крестьянами, жившими по берегам Нила, тогда как сирийский язык[25] был языком поэзии и диалектики на всем пространстве между горами Ассирии и Чермным морем. Армения и Абиссиния были заражены языком или ученостью греков, а их варварские диалекты, воскресшие в трудах новейших европейских ученых, были непонятны для жителей Римской империи. Языки сирийский и коптский, армянский и эфиопский освящены тем, что на них совершается богослужение в местных церквах, а теологию этих народов обогатили переводы и Священного Писания, и произведений самых популярных отцов церкви. По прошествии тысячи трехсот шестидесяти лет пламя религиозной вражды, впервые зажженное проповедью Нестория, еще не угасло в недрах Востока, и враждующие между собой христианские общины до сих пор еще придерживаются верований и правил церковного благочиния, установленных их основателями. Несториане и монофиситы, несмотря на то, что живут в самом низком невежестве, бедности и рабстве, отвергают религиозное верховенство Рима и очень дорожат веротерпимостью своих турецких повелителей, которая дозволяет им предавать анафеме, с одной стороны, св. Кирилла и Эфесский собор, а с другой – папу Льва и Халкидонский собор. Содействие, оказанное ими падению Восточной империи, останавливает на себе наше внимание, и читатель найдет некоторый интерес в разнообразных подробностях относительно I. несториан, II.   яковитов, III. маронитов, IV. армян, V. коптов и VI. абиссинцев. Первые три секты употребляли сирийский язык, а каждая из трех остальных выражалась на своем национальном диалекте. Однако новейшие уроженцы Армении и Абиссинии не могли бы вступать в разговор со своими предками, а отвергнувшие арабскую религию египетские и сирийские христиане усвоили арабский язык. Время оказало содействие ухищрениям духовенства, и как на Западе, так и на Востоке к Божеству обращаются на устарелом языке, который незнаком большинству верующих.

1. Еретические учения Нестория были скоро позабыты и на его родине, и даже в его бывшей епархии. Восточные епископы, открыто сопротивлявшиеся на Эфесском соборе высокомерию Кирилла, смягчились ввиду его запоздалых уступок. Те же самые прелаты или их преемники подписались, не без ропота, под декретами Халкидонского собора; влияние монофиситов[26] примирило их с католиками, с которыми их соединяли одни и те же страсти, интересы, а с течением времени и верования, и они с прискорбием испустили свой последний вздох, отстаивая три главы. Те из их единоверцев, которые не хотели идти по тому же пути, потому что были или более умеренны, или более искренни, были подавлены уголовными законами, и уже со вступления на престол Юстиниана было трудно найти хоть одну церковь несториан в пределах Римской империи. Вне этих пределов они открыли новый мир, в котором могли найти свободу и удовлетворить свои влечения к владычеству. В Персии, несмотря на сопротивление магов, христианство пустило глубокие корни, и под его благотворной сенью отдыхали восточные народы. Католикос, или примас, имел постоянное местопребывание в столице: его митрополиты, епископы и духовенство выказывали на соборах и в своих епархиях пышность и порядок правильно организованной иерархии; они радовались увеличению числа новообращенных, которые меняли Зендавесту на Евангелие и светскую жизнь на монашескую, а для их усердия служило стимулом присутствие коварного и сильного врага. Христианская церковь в Персии была основана сирийскими миссионерами, а их язык, правила церковного благочиния и учение были тесно связаны с ее первоначальной организацией. Католикосов избирали и рукополагали их собственные викарии, но об их сыновней зависимости от антиохийских патриархов свидетельствуют уставы восточной церкви. В персидской школе, в Эдессе, новые поколения верующих осваивались с их богословским языком, изучали в сирийском переводе десять тысяч томов Феодора Мопсуэстийского и чтили апостольские верования и святое мученичество его ученика Нестория, с личностью и с языком которого были совершенно незнакомы народы, жившие по ту сторону Тигра. Первые неизгладимые поучения Эдесского епископа Ивы внушили им ненависть к египтянам, которые нечестиво смешали на Эфесском соборе оба естества Христовы. Бегство преподавателей и учеников, которых два раза изгоняли из Сирийских Афин, рассеяло по разным местам толпу миссионеров, воодушевлявшихся двойным усердием, и религиозным, и тем, которое истекает из жажды возмездия. Строгое единство, которого придерживались монофиситы, завладевшие епископскими должностями на Востоке в царствование Зенона и Анастасия, побудило живших в свободной стране их противников признать скорее нравственное, нежели физическое, единство двух естеств Христа. Со времени появления первых христианских проповедников цари из рода Сасанидов относились с недоверием к чужеземцам и вероотступникам, которые приняли религию наследственных врагов их отечества и, может быть, стали бы действовать с этими последними заодно. Царские Эдикты нередко воспрещали их опасные сношения с сирийским духовенством; успехи раскола были приятны завистливому высокомерию Пероза, и он внял красноречивым убеждениям одного коварного прелата, который уверял его, что Несторий друг Персии, и советовал ему, чтобы обеспечить преданность его христианских подданных, оказать им заслуженное предпочтение перед жертвами и врагами римского тирана. Несториане составляли значительное большинство и в среде духовенства, и в среде населения; они находили поощрения в ласковых улыбках деспотизма и опирались на его меч; однако многие из их более слабых единоверцев не решились оторваться от общения со всем христианским миром, и кровь семи тысяч семисот монофиситов или католиков установила единство догматов и обрядов в персидских церквах. Их религиозные учреждения отличались тем, что удовлетворяли либеральным требованиям разума или, по меньшей мере, политики: суровость монастырской жизни была ослаблена и мало-помалу позабыта; в богадельнях были устроены школы для воспитания сирот и найденышей; закон безбрачия, который так настойчиво вводился у греков и латинов, был оставлен персидским духовенством в пренебрежении, и число избранных увеличивалось благодаря явным и неоднократным бракам священников, епископов и даже самого патриарха. Под это знамя натуральной и религиозной свободы стали стекаться из всех провинций Восточной империи массы перебежчиков; за свое тупоумное ханжество Юстиниан был наказан выселением самых трудолюбивых его подданных; они перенесли в Персию знание военного дела и мирные искусства, а те из них, которые оказывались достойными милостей прозорливого монарха, получали повышения на государственной службе. Те несчастные сектанты, которые должны были скрывать свои убеждения, живя на своей родине в восточных городах, помогали и советами, и деньгами, и войсками военным предприятиям Ануширвана и еще более опустошительным предприятиям его внука; за свое усердие они были награждены тем, что в их распоряжение были отданы католические церкви, но когда Ираклий снова завладел теми городами и церквами, их явное участие в измене и в ереси заставило их искать убежища во владениях их чужеземного союзника. Но кажущееся спокойствие несториан часто подвергалось опасностям, а иногда и нарушалось. Им также приходилось страдать от тех зол, которые были порождением восточного деспотизма; их вражду к Риму не всегда искупала их привязанность к евангелию, и колонии из трехсот тысяч яковитов, взятых в плен в Апамее и в Антиохии, было дозволено воздвигнуть враждебный алтарь на глазах у католикоса и под покровительством двора. В свой последний мирный договор Юстиниан внес некоторые условия, клонившиеся к расширению и к упрочению веротерпимости, которой пользовались в Персии христиане. Император, не имевший никакого понятия о правах совести, не мог питать ни сострадания, ни уважения к еретикам, отвергавшим авторитет святых соборов, но он льстил себя надеждой, что они мало-помалу убедятся в материальных выгодах, доставляемых общением с империей и с римской церковью, и что если он не внушит им чувства признательности, он возбудит недоверие к ним в их государе. В более поздние времена суеверие и политика христианнейшего короля в одно и то же время жгли лютеран в Париже и оказывали им покровительство в Германии.

Желание приобретать для Бога верующих, а для церкви подданных возбуждало во все времена рвение в христианском духовенстве. После того как оно утвердилось в Персии, оно распространило свои духовные завоевания на Севере, на Востоке и на Юге, а простота евангельского учения приспособилась к сирийскому богословию и окрасилась в его цвет. По словам одного несторианского путешественника, в шестом столетии христианство с успехом проповедовалось у бактриан, гуннов, персов, индийцев, персармян, мидян и эламитов; на пространстве между Персидским заливом и Каспийским морем число варварских церквей было почти бесконечно, а их привязанность к новой вере обнаруживалась в многочисленности и в святости их монахов и мучеников. Богатый перцем берег Малабара и острова океана Сокотра и Цейлон были населены постоянно возраставшими толпами христиан, а епископы и духовенство этих отдаленных стран получали рукоположение от вавилонского католикоса. В следующем столетии усердие несториан проникло за пределы, которыми ограничивались честолюбие и любознательность и греков, и персов. Вышедшие из Балха и из Самарканда миссионеры бесстрашно шли по стопам кочующих татар и проникали в лагеря, раскинутые в долинах Имауса и на берегах Селинги. Они поучали этих невежественных пастухов метафизическими догматами и старались внушить этим кровожадным воинам чувства человеколюбия и склонность к спокойной жизни. Впрочем, один хан, могущество которого они преувеличивали из тщеславия, как рассказывают, принял от них крещение и даже посвящение в духовный сан, и слава священника или пресвитера Иоанна долго вводила в заблуждение легковерных европейцев. Царственный новообращенный получил дозволение иметь при себе передвижной алтарь, но он отправил к патриарху посольство с вопросом, каким способом мог бы он воздерживаться во время Великого Поста от мясной пищи и как мог бы он совершать евхаристию в пустыне, которая не производит ни пшеницы, ни вина. Во время своих морских и сухопутных странствований несториане проникли в Китай через Кантонский порт и через северную императорскую резиденцию Сиган. В противоположность римским Сенаторам, с улыбкой на устах исполнявшим обязанности жрецов и авгуров, мандарины обнаруживают перед публикой рассудительность философов, а у себя дома придерживаются всяких народных суеверий. Они признавали и смешивали богов Палестины и Индии; но распространение христианства возбудило подозрения в правительстве и после того, как эта иноземная секта в течение непродолжительного времени то была в милости, то подвергалась гонениям, она исчезла в неизвестности и в забвении. Под управлением халифов несториане распространились от Китая до Иерусалима и Кипра, а их церкви вместе с церквами яковитов, как полагают, были более многочисленны, нежели церкви греческие и латинские. Двадцать пять митрополитов или архиепископов составляли их иерархию, но некоторые из них, ввиду огромных расстояний и сопряженных с переездами опасностей, были освобождены от обязанности личного служения с тем необременительным условием, что раз в каждые шесть лет они должны засвидетельствовать о своих верованиях и о своей покорности перед католикосом или патриархом Вавилона (это было неопределенное название, под которым разумели разные царские резиденции – то Селевкию, то Ктесифон, то Багдад). Эти отдаленные ветви с тех пор давно завяли, а старый патриархальный ствол разделен теперь между живущими в Мосуле илиями, которые происходят почти в прямой нисходящей линии от патриархов первобытной церкви, иосифами, которые живут в Амиде и примирились с римской церковью, и Симеонами, которые живут в Ване или Ормии и которые взбунтовались в шестнадцатом столетии во главе сорока тысяч семейств по наущению персидских софиев. В настоящее время насчитывают триста тысяч несториан, которых смешивают под названиями халдейцев и ассириян с самым ученым и с самым могущественным из древних восточных народов.

Одна старинная легенда гласит, что св. Фома проповедовал евангелие в Индии. В конце девятого столетия раку этого святого, быть может, находившуюся неподалеку от Мадраса, с благочестием посетили посланцы Альфреда, а привезенный ими оттуда груз жемчуга и пряностей вознаградил религиозное усердие английского монарха, замышлявшего самые широкие проекты по части торговли и открытий. Когда португальцы открыли морской путь в Индию, христиане св. Фомы уже прожили целые века на Малабарском берегу, а то, что они отличались от туземцев и характером, и цветом лица, свидетельствовало о примеси чужеземной расы. Они возвышались над туземным населением Индостана и знанием военного дела, и мирными искусствами, и, быть может, добродетелями; земледельцы разводили пальмовые деревья, купцы обогащались от торговли перцем, солдаты пользовались первенством перед наирами, или Малабарскими дворянами, а их наследственные привилегии уважались из признательности или из страха и королем Кохинским, и самим Заморином. Они признавали туземного владетеля, но даже в светских делах управлялись епископом Ангамальским. Этот епископ еще пользовался прежним титулом митрополита Индии, но его действительная юрисдикция обнимала тысячу четыреста церквей, и на нем лежала забота о двухстах тысячах душах. По своей религии христиане св. Фомы могли бы сделаться самыми надежными и самыми искренними союзниками португальцев; но инквизиторы скоро усмотрели в них ересь и раскол, которые считались преступлением непростительным. Вместо того чтобы признавать себя подданными духовного и светского главы всего земного шара, римского первосвященника, они, подобно своим предкам, подчинялись несторианскому патриарху, а епископы, которых этот патриарх рукополагал в Мосуле, должны были подвергаться опасностям морского переезда и сухопутного странствования, чтобы достичь своей епархии на Малабарском берегу. В своей литургии на сирийском языке они с благочестием упоминали имена Феодора и Нестория; в Христе они чтили два естества; титул матери Божией был оскорбителен для их слуха, и они очень скупились на почести Деве Марии, которую суеверие латинов почти возвысило до ранга богини. Когда ее изображение было в первый раз представлено последователям св. Фомы, они с негодованием воскликнули: «Мы христиане, а не идолопоклонники!», и их безыскусственное благочестие удовольствовалось поклонением кресту. Живя в совершенном отдалении от Запада, они ничего не знали, ни об улучшениях, ни об искажениях, происшедших в тысячелетний период времени, так что их привязанность к верованиям и к обрядам пятого столетия должна оскорблять предрассудки и папистов, и протестантов. Представители Рима начали с того, что запретили им всякие сношения с несторианским патриархом, а затем многие из их епископов окончили свою жизнь в тюрьмах инквизиции. Оставшаяся без пастыря паства подпала под влияние могущества португальцев, происков иезуитов и усердия жившего в Гоа архиепископа Алексея Менезеса, лично посетившего Малабарский берег. Собор, созванный в Диампере под его председательством, довершил благочестивое дело объединения и строго обязал держаться учения и правил благочиния римской церкви, не позабыв и исповеди на ухо священнику, которая была самым страшным орудием церковных пыток. Учение Феодора и Нестория было признано негодным, и Малабар подчинился папе, примасу и иезуитам, которые забрали в свои руки епархию Ангамалы или Кранганора. Несториане с терпением выносили в течение шестидесяти лет и рабство и лицемерие; но лишь только могущество португальцев было потрясено мужеством и предприимчивостью голландцев, они с энергией и с успехом вступились за религию своих предков. Иезуиты были не в состоянии удержать в своих руках власть, которую они употребляли во зло; сорок тысяч христиан восстали с оружием в руках против своих обессилевших тиранов, и один индийский архидиакон исполнял обязанности епископа, пока не прибыл от вавилонского патриарха свежий запас епископов и сирийских миссионеров. Со времени изгнания португальцев несторианская религия свободно исповедовалась на Малабарском берегу. Торговые компании голландские и английские держатся принципа веротерпимости; но если угнетения менее оскорбительны, чем презрение, то христиане св. Фомы имеют основание сетовать на холодное и безмолвное равнодушие своих европейских собратьев.

И. История монофиситов менее богата событиями и менее интересна, чем история несториан. Под управлением Зенона и Анастасия их хитрые вожаки сумели снискать расположение монарха, захватили в свои руки епископские должности на Востоке и раздавили сирийскую школу на ее родной почве. Догматы монофиситов были установлены с самым изысканным старанием антиохийским патриархом Севером; он осудил слогом Генотикона враждебные ереси Нестория и Евтихия, отстоял против последнего реальность тела Христова и заставил греков допустить, что он был лжец, говоривший правду. Но сближение идей не могло ослабить пыла страстей; каждая партия более прежнего удивлялась ослеплению своих противников, споривших из-за такого ничтожного различия; сирийский тиран прибегнул к насилию для поддержания своего догмата, и его владычество запятнало себя кровью трехсот пятидесяти монахов, которые были умерщвлены под стенами Апамеи, быть может, не без вызова со своей стороны и не без сопротивления. Преемник Анастасия снова водрузил на Востоке знамя православия; Север бежал в Египет, а его друг, красноречивый Ксенайя, спасшийся от персидских несториан, был задушен в своем изгнании Пафлагонийскими мельхитами. Пятьдесят четыре епископа были отставлены от своих должностей; восемьсот лиц духовного звания были заключены в тюрьмы и, несмотря на двусмысленное милостивое расположение Феодоры, лишенные своих пастырей восточные церкви должны бы были мало-помалу погибнуть по недостатку духовной пищи или вследствие отравы, внесенной в их учения. В этой беде издыхавшая партия ожила, собралась с силами и окрепла благодаря усилиям одного монаха, и имя Якова Барадея сохранилось в названии яковитов, от которого, быть может, содрогнется английский читатель, так хорошо с ним знакомый. От святых исповедников, содержавшихся в Константинопольской тюрьме, он получил звание эдесского епископа и восточного апостола, а назначение восьмидесяти тысяч епископов, священников и диаконов исходило из того же неистощимого источника. Успехам усердного миссионера содействовала быстрота дромадеров, которых доставлял ему один преданный арабский вождь; учение яковитов и их правила церковного благочиния втайне утверждались во владениях Юстиниана, и каждый яковит был обязан нарушать законы и ненавидеть римского законодателя. В то время как преемники Севера скрывались в монастырях или в деревнях, в то время, как они, спасаясь от смертного приговора, находили убежище в пещерах пустынников и в палатках сарацинов, они не переставали предъявлять, точно так же, как и теперь они предъявляют, свое неотъемлемое право на титул, на ранг и на прерогативы антиохийского патриарха; под более мягким игом неверующих они жили в одной миле от Мердина, в привлекательном Зафаранском монастыре, который они украсили кельями, водопроводами и плантациями. Хотя и почетное, но второстепенное место было занято мафрианом, который, живя в самом Мосуле, вел оттуда борьбу с несторианским католикосом из-за первенства на Востоке. Число лиц, занимавших в яковитской церкви в различные эпохи под управлением патриарха и мафриана должности архиепископов и епископов, доходило, как полагают, до ста пятидесяти; но правильная организация их церковной иерархии частью ослабла, частью разрушилась, и большая часть их приходов ограничивается окрестностями Евфрата и Тигра. В городах Алеппо и Амид, часто посещаемых патриархом, есть несколько богатых торговцев и искусных ремесленников; но большинство населения живет ежедневными заработками и по бедности или из суеверия налагает на себя тяжелые посты, которые возобновляются пять раз в году и во время которых и духовенство, и миряне воздерживаются не только от мяса и яиц, но даже от вина, оливкового масла и рыбы. В настоящее время они насчитывают от пятидесяти до восьмидесяти тысяч последователей, составляющих остатки многолюдной церкви, которая в течение двенадцати столетий постоянно приходила в упадок от гонений. Однако в этот продолжительный период времени несколько отличавшихся личными достоинствами иноземцев обратились в монофиситскую веру, и один иудей был отцом восточного примаса Абульфараджа, столь замечательного, и своей жизнью, и своей смертью. Он писал изящные сочинения на языках сирийском и арабском, был поэтом, доктором, историком, глубокомысленным философом и умеренным в своих убеждениях богословом. Когда он умер, на его похоронах присутствовал его соперник, несторианский патриарх, со свитою из греков и армян, позабывших свои распри и проливших свои слезы над могилой врага. Однако, несмотря на то, что эта школа была возвеличена добродетелями Абульфараджа, она, как кажется, стояла на более низком уровне, чем ее несторианские собратья. Суеверия яковитов более гнусны, их посты более суровы,их внутренние распри более часты, а их наставники (насколько я в состоянии измерять степени безрассудства) более далеки от требований разума. Причину этого, как кажется, следует искать в суровости монофиситской теологии и, главным образом, в чрезмерном влиянии монашеского сословия. И в Сирии, и в Египте, и в Эфиопии яковитские монахи всегда отличались суровостью своего образа жизни, и после их смерти в них чтят любимцев Божества; только их почтенные руки считаются достойными держать посох епископа и патриарха, и они берутся управлять людьми в то время, как сами еще заражены монастырскими привычками и предрассудками.

III. На языке восточных христиан монофелиты всех веков обозначались названием маронитов, которое было мало-помалу перенесено с отшельника на монастырь, а с монастыря на целый народ. Святой или дикарь пятого столетия Марон проявлял свое религиозное сумасбродство в Сирии: города Апамея и Эмеза соперничали из-за обладания его мощами; на его могиле была сооружена великолепная церковь, и шестьсот его учеников выстроили свои кельи на берегах Оронта. В спорах о воплощении они аккуратно держались православной колеи, проведенной между школами Нестория и Евтихия; но несчастный вопрос об одной воле или об одном влиянии в двух естествах Христа был порожден их досужей любознательностью. Их последователь, император Ираклий в качестве маронита не был допущен внутрь Эмезы; он нашел убежище в монастыре своих единоверцев, а за их богословские поучения наградил их обширными и богатыми поместьями. С названием и с учением этой почтенной школы стали знакомиться греки и сирийцы, а как было сильно ее рвение, видно из заявления, сделанного на константинопольском соборе антиохийским патриархом Макарием, что он скорее дозволит разрубить себя на части и бросить в море, чем признать во Христе две воли. Или именно такой, или более мягкий способ гонения скоро заставил мирных жителей равнины принять истинное учение, между тем как отважные туземцы Ливанских гор гордились названием мардаитов, или бунтовщиков. Один из самых ученых и самых популярных монахов, по имени Иоанн Марон, присвоил себе звание антиохийского патриарха, а его племянник Авраам защищал во главе маронитов их гражданскую и религиозную свободу против восточных тиранов. Сын православного Константина с благочестивой ненавистью преследовал воинственное население, которое могло бы служить для империи оплотом против общих врагов Христа и Рима. Греческая армия вторглась в Сирию; монастырь св. Марона сделался жертвой пламени; самые храбрые вожди были выданы изменникам и умерщвлены, а двенадцать тысяч их приверженцев были переселены на отдаленные границы Армении и Фракии. Тем не менее, смиренная секта маронитов пережила империю Константина, и они до сих пор пользуются, под властью своих турецких повелителей, религиозной свободой и сносным рабством. Их местные правители избираются между представителями старинного дворянства; живущий в своем Канобинском монастыре, патриарх все еще воображает, что он восседает на троне Антиохийского патриарха; девять епископов составляют его синод, а попечение о спасении ста тысяч душ возложено на сто пятьдесят священников, сохранивших за собой право вступать в брак. Их отечество простирается от хребта Ливанских гор до берегов Триполи, а эта постепенная покатость представляет на узкой полосе земли всевозможные виды почвы и климата, начиная со священных кедров, не сгибающих своей головы под тяжестью снегов, и кончая растущими в равнине виноградниками, тутовыми и оливковыми деревьями. В двенадцатом столетии марониты, отказавшись от монофелитских заблуждений, примирились с латинскими церквами антиохийской и римской, а честолюбие пап и бедственное положение сирийцев нередко возобновляли тот же самый союз. Но есть основание сомневаться в том, что их единение всегда было полным и искренним, а принадлежавшие к римской коллегии ученые-марониты тщетно старались очистить своих предков от обвинений в ереси и в расколе.

IV. Со времен Константина армяне отличались привязанностью и к религии христиан, и к их империи. Внутренние раздоры и незнание греческого языка помешали их духовенству присутствовать на Халкидонском соборе, и они в течение восьмидесяти четырех лет жили в равнодушии или в нерешимости, пока их неустановившиеся верования не подпали под влияние миссионеров Юлиана Галикарнасского, который, живя в Египте в ссылке вместе со своим соперником, монофиситским патриархом Антиохии Севером, был побежден его аргументами или авторитетом. Одни армяне придерживаются во всей его чистоте учения Евтихия – этого несчастного прародителя, от которого отказалось большинство его духовного потомства Они одни не изменяют убеждению, что человеческая натура Христа была создана или, не будучи созданной, состояла из божественной и нетленной субстанции. Их противники упрекают их в поклонении призраку, а они отражают это обвинение тем, что осмеивают или проклинают богохульство яковитов, которые приписывают божеству низкие плотские недуги и даже натуральные последствия питания и пищеварения. Религию Армении не могли прославить ни ученость, ни могущество ее жителей. У них царское достоинство было упразднено одновременно с возникновением раскола, а их христианские цари, основавшие в тринадцатом столетии недолговечную монархию на границах Киликии, были клиентами латинов и подвластными жившего в Иконии турецкого султана. Этой беспомощной нации редко дозволяли наслаждаться спокойствием рабства. С древнейших времен и до настоящего времени Армения была театром беспрестанных войн; земли, лежащие между Тавризом и Эриванью, были опустошены безжалостной политикой Софиев, и множество христианских семейств было переселено в отдаленные персидские провинции, где они частью погибли, частью размножились. Под бичом гонителей религиозное усердие армян было пылко и неустрашимо; они нередко отдавали предпочтение венцу мученичества перед белой чалмой мусульман; они питают благочестивую ненависть к заблуждениям и к идолопоклонству греков, а в их временном примирении с латинами так же мало правды, как в рассказе о тысяче епископов, будто бы приведенных их патриархом к стопам римского первосвященника. Армянский католикос, или патриарх, живет в Эчмядзинском монастыре, в трех милях от Эривани. Он рукополагает сорок семь архиепископов, каждому из которых подчинены четыре или пять викарных епископов; но это большей частью лишь номинальные прелаты, придающие блеск его скромному двору своим присутствием и исполнением своих служебных обязанностей. По окончании литургии они занимаются садоводством, и нашим епископам покажется удивительным тот факт, что суровость их образа жизни увеличивается соразмерно с высотой их ранга. В восьмидесяти тысячах городах или деревнях, составляющих его духовные владения, патриарх собирает незначительную и добровольную подать с каждого жителя, перешедшего за пятнадцатилетний возраст; но ежегодный доход в шестьсот тысяч крон недостаточен для покрытия расходов на вспомоществование бедным и на уплату дани светскому правительству. С начала прошлого столетия армяне стали принимать значительное и выгодное участие в восточной торговле; возвращающиеся из Европы караваны обыкновенно останавливаются в окрестностях Эривани; алтари обогащаются плодами этой предприимчивости, а верования Евтихия проповедуются в конгрегациях, недавно основанных армянами в Берберии и в Полыпе.

V. В остальных провинциях Римской империи деспотизм монарха мог искоренять или заставлять умолкнуть приверженцев предосудительных верований. Но упорный нрав египтян не подчинялся постановлениям Халкидонского собора, и политика Юстиниана низошла до выжидания благоприятной минуты, когда можно было воспользоваться их внутренними раздорами. Монофиситскую церковь в Александрии раздирала распря между испорченными и неиспорченными и, по смерти патриарха, каждая их двух партий стала поддерживать своего собственного кандидата. Гайян был ученик Юлиана, а Феодосий воспитывался под руководством Севера; притязания первого поддерживались монахами и сенаторами, городскими и провинциальными жителями, а второй опирался на старшинство своего посвящения, на милостивое расположение императрицы Феодоры и на военные силы евнуха Нарсеса, который мог бы употребить их в дело для более славной борьбы. Ссылка популярного кандидата сначала в Карфаген, а потом в Сардинию усилила волнение в Александрии, и через сто семьдесят лет после возникновения раскола гаяниты все еще чтили память и учение основателя их школы. Борьба между численным превосходством бунтовщиков и дисциплиной регулярных войск была упорна и кровопролитна; улицы покрывались телами убитых граждан и солдат; благочестивые женщины, взобравшись на крыши домов, бросали на головы врагов все, что могли найти в своей домашней утвари острого или тяжелого, а своей окончательной победой Нарсес был обязан тому, что предал пламени третью столицу римского мира. Но наместник Юстиниана не хотел, чтобы плодами его победы воспользовался еретик; Феодосий был удален очень скоро, хотя и без особых насилий, и на престол Афанасия был возведен православный монах, Павел Танисский. Чтобы он мог удержаться на своем посту, ему дали самые широкие полномочия; он получил право назначать и смещать египетских наместников (военачальников) и трибунов; установленная Диоклетианом раздача хлеба была прекращена; церкви были заперты, и у раскольников была отнята как духовная, так и телесная пища. В свою очередь жители из религиозного усердия и из жажды возмездия отлучили от церкви своего тирана, и никто, кроме рабски преданных ему мельхитов, не хотел признавать за ним прав человека, христианина и епископа. Но так велико ослепление честолюбцев, что, когда Павел был прогнан вследствие обвинения в убийстве, он предложил взятку в семьсот фунтов золота, чтобы снова получить тот пост, на котором он ничего не приобрел, кроме ненависти и позора. Его преемник Аполлинарий вступил в Александрию в облачении воина одинаково готовым и для вознесения молитв, и для битвы. Его войска были расставлены по улицам в боевом порядке; у входа в собор была поставлена стража, а на церковных хорах был помещен избранный отряд для того, чтобы в случае надобности защищать своего вождя. Аполлинарий стал на своем троне и, сбросив с себя верхнее воинское одеяние, внезапно предстал перед толпой в облачении александрийского патриарха. Присутствующие безмолвствовали от удивления, но лишь только Аполлинарий начал читать книгу св. Льва, на этого ненавистного исполнителя воли императора и постановлений собора посыпались проклятия, ругательства и каменья. Преемник апостолов тотчас подал сигнал к атаке; солдаты ходили в крови по колена и, как рассказывают, двести тысяч христиан пали под ударами меча; но эта цифра была бы неправдоподобна даже в том случае, если бы ею определили число погибших не в течение одного дня, а в течение всех восемнадцати лет Аполлинариева владычества. Два следующих патриарха, Евлогий и Иоанн, старались обратить еретиков при помощи такого оружия и таких аргументов, которые были более достойны их священной профессии. Богословские познания Евлогия обнаружились в нескольких томах, написанных с целью преувеличить заблуждения Евтихия и Севера и примирить двусмысленные выражения св. Кирилла с православными верованиями папы Льва и отцов Халкидонского собора. Нищелюбивый Иоанн руководствовался при раздаче щедрых подаяний или суевериями, или чувством сострадания, или политическими расчетами. На его счету содержались семь тысяч пятьсот нищих; при своем вступлении в должность он нашел в церковном казнохранилище восемь тысяч фунтов золота; он собрал еще десять тысяч благодаря щедрости верующих; тем не менее он мог похвастаться в своем завещании, что оставляет не более трети самой маленькой из серебряных монет. Александрийские церкви были отданы в распоряжение католиков, религию монофиситов было запрещено исповедовать в Египте, и был снова введен закон, устраняющий местных уроженцев от почетных и доходных государственных должностей.

Чтобы довести это дело до конца, нужно было одержать более важную победу – одолеть патриарха, который был оракулом и главой египетской церкви. Феодосий устоял и против угроз, и против обещаний Юстиниана с мужеством апостола или с мужеством энтузиаста. «Таковы были, – отвечал патриарх, – предложения искусителя, когда он указывал на земные царства. Но моя душа гораздо для меня дороже, чем жизнь или владычество. Церкви находятся во власти монарха, который может убивать тело, но моя совесть принадлежит мне одному, и все равно, буду ли я жить в ссылке, в бедности или в цепях, я буду твердо держаться верований моих святых предшественников Афанасия, Кирилла и Диоскора. Анафема книге Льва и Халкидонскому собору; анафема всем, кто исповедует их учение! Анафема им и теперь, и во веки! Нагим вышел я из чрева моей матери, и нагим сойду я в могилу! Пусть те, которые любят Бога, следуют за мною и спасают свою душу». Ободрив своих единоверцев, он отплыл в Константинополь и на шести свиданиях выдержал почти непреодолимый напор личных императорских настояний. К его мнениям относились благоприятно и во дворце, и в столице; влияние Феодоры обеспечивало ему и безопасное возвращение, и почетную отставку, и хотя он кончил свою жизнь не на троне, он кончил ее на своей родине. При известии о его смерти Аполлинарий предался непристойной радости и задал пир дворянству и духовенству; но его веселье было нарушено известием об избрании нового патриарха, и в то время, как он предавался роскоши в Александрии, его соперники господствовали в монастырях Фиваиды и жили добровольными подаяниями прихожан. Из праха Феодосия возник непрерывный ряд патриархов, а сходство верований и общее название яковитов упрочили связь между монофиситскими церквами, находившимися в Сирии и в Египте. Но те же самые верования, которые сначала были исключительным достоянием немногочисленных сирийских сектантов, впоследствии распространились между египтянами, или коптами, почти единогласно отвергавшими декреты Халкидонского собора. Уже прошло целое тысячелетие с тех пор, как Египет перестал быть независимым царством, а завоеватели азиатские и европейские стали попирать ногами народ, мудрость и могущество которого заходят за пределы исторических сведений. Столкновение между религиозным фанатизмом и религиозным гонением вызвало наружу некоторые проблески их национального мужества. Вместе с чужеземной ересью они отвергли нравы и язык греков; в их глазах каждый мельхит был иноземцем, а каждый яковит гражданином; они считали за смертный грех вступать с этими врагами в брак или исполнять по отношению к ним долг человеколюбия; туземное население отказалось от принесенной императору верноподданнической присяги, а приказания жившего вдали от Александрии монарха исполнялись лишь под давлением вооруженной силы. Если бы египтяне сделали энергичную попытку отстоять свою религию и свою свободу, из их шестисот монастырей могли бы выйти мириады святых борцов, для которых смерть была бы тем менее страшна, что жизнь не давала им ни комфорта, ни наслаждений. Но опыт доказал, какая разница между активным мужеством и пассивным: фанатик, который способен без стона вынести истязания и мученическую смерть, задрожал бы от страха и обратился бы в бегство при виде вооруженного неприятеля.

Малодушие египтян рассчитывало лишь на перемену повелителя; армии Хосрова опустошили страну; тем не менее яковиты пользовались под его владычеством непродолжительной и непрочной свободой. С торжеством Ираклия гонения возобновились и усилились, и патриарх снова бежал из Александрии в степь. Во время его бегства Вениамина ободрял голос, приказывавший ему ожидать, по прошествии десяти лет, помощи от иноземного народа, отличающегося, подобно самим египтянам, исполнением старинного обряда обрезания. Мы увидим далее, каковы были эти освободители и каков был способ освобождения, а покуда я должен перешагнуть через промежуток времени в одиннадцать столетий, чтобы описать теперешнее бедственное положение египетских яковитов. Многолюдный город Каир служит резиденцией или, вернее, убежищем для их нуждающегося патриарха и для десяти оставшихся при своих должностях епископов; сорок монастырей уцелели от нашествия арабов, а успехи рабства и вероотступничества довели коптов до незначительного числа двадцати пяти или тридцати тысяч семейств и превратили их в расу безграмотных бедняков, для которых единственным утешением служит еще более бедственное положение греческого патриарха и его малочисленной паствы.

IV. То бунтуя против Цезарей, то живя в рабской зависимости от халифов, коптский патриарх все еще гордился сыновней покорностью царей Нубии и Эфиопии. Он отплачивал за их преданность тем, что превозносил их величие и смело утверждал, что они могут вывести в поле сто тысяч всадников с таким же числом верблюдов, что они могут разливать или удерживать воды Нила и что спокойствие и плодородие Египта зависят от ходатайства патриарха даже перед этими земными властителями. В то время как Феодосий жил в Константинополе в ссылке, он советовал своей покровительнице позаботиться об обращении в христианство черных обитателей Нубии от тропика Рака до границы Абиссинии. Император, заподозрив ее намерения и будучи более ее предан православию, вступил с ней в соревнование. Два миссионера-соперника, из которых один был мельхит, а другой яковит, отплыли в одно и то же время; но императрица – вследствие ли того, что ее более боялись, или вследствие того, что ее более любили, – нашла более готовности к исполнению ее желаний, и католический священник был задержан президом Фиваиды, между тем как царь Нубии вместе со своим двором был торопливо окрещен в религию Диоскора. Запоздавший посланец Юстиниана был принят и отпущен с почетом; но когда он стал обвинять египтян в ереси и в измене, новообращенных негров уже научили отвечать на это, что они никогда не выдадут принявших истинную веру собратьев докучливым агентам Халкидонского собора. В течение многих веков нубийские епископы назначались и посвящались яковитским патриархом Александрии; христианская религия преобладала там до двенадцатого столетия, а некоторые из ее обрядов и ее остатков до сих пор встречаются в варварских городах Сеннаара и Донголы. Но в конце концов нубийцы привели в исполнение свою угрозу возвратиться к поклонению идолам; климат требовал такой религии, которая дозволяла бы многоженство, и они кончили тем, что предпочли торжество Корана унижению Креста. Метафизическая религия, быть может, была слишком утонченна для умственных способностей негритянской расы; однако негра, точно так же, как и попугая, можно бы было приучить к произнесению слов Халкидонского или монофиситского символа веры.

Христианство пустило более глубокие корни в Абиссинии, и Александрийская церковь держала эту колонию в постоянной опеке, несмотря на то, что сношения между ними иногда прекращались на семьдесят и на сто лет. Эфиопский синод когда-то состоял из семи епископов; если бы их число доходило до десяти, они могли бы выбрать самостоятельного первосвятителя, а один из их царей намеревался возвести своего родного брата в звание главы церкви. Но такой результат нетрудно было предвидеть, и потому в увеличении числа епископов было отказано; епископские обязанности были мало-помалу сосредоточены в лице абуны[27], который был главой абиссинского духовенства и посвящал в духовное звание; когда его должность оказывается вакантной, патриарх замещает ее одним из египетских монахов, который благодаря тому, что он чужеземец, внушает более уважения народу и менее опасений монарху. В шестом столетии, когда Египет окончательно впал в раскол, соперничавшие вожаки, опиравшиеся на своих покровителей Юстиниана и Феодору, постарались опередить один другого в завоевании этой отдаленной и независимой провинции. И на этот раз предприимчивость императрицы одержала верх, и благочестивая Феодора ввела в этой уединенной церкви верования и правила благочиния яковитов. Окруженные со всех сторон врагами своей религии, эфиопы дремали в течение почти тысячи лет, позабыв об остальном мире, который также позабыл о них. Их пробудили из усыпления португальцы, которые, обогнув южную оконечность Африки, появились в Индии и в Чермном море, точно будто спустившись на землю с какой-нибудь отдаленной планеты. В первые минуты своего сближения подданные Рима и подданные Александрии были поражены скорее сходством, чем различием своих верований, и каждая из двух наций ожидала важных выгод от союза со своими христианскими единоверцами. Благодаря полному отчуждению от остального мира эфиопы снова стали жить жизнью дикарей. Их корабли, когда-то возившие товары на Цейлон, едва осмеливались плавать по африканским рекам; развалины Аксума были покинуты жителями; вся нация рассеялась по деревням, а ее начальник, носивший пышный титул императора, не имел ни в мирное, ни в военное время другой резиденции, кроме подвижного лагеря. Из сознания своего собственного упадка абиссинцы составили разумный проект ввести у себя европейские искусства и промышленность и отправили в Рим и в Лиссабон послов с поручением привести им оттуда кузнецов, плотников, кровельщиков, каменщиков, типографщиков, хирургов и докторов. Но вскоре вслед за тем общественная опасность заставила их просить немедленной помощи оружием и солдатами для защиты мирного населения от варваров, опустошавших внутренность страны, и от турок и арабов, приближавшихся с морского побережья с более грозными силами. Эфиопию спасли четыреста пятьдесят португальцев, выказавших на поле битвы прирожденное европейцам мужество и созданное искусством могущество мушкетов и пушек. Под влиянием испуга император дал обещание перейти вместе со своими подданными в католическую религию; представителем папского верховенства был назначен латинский патриарх; фантазия, преувеличивавшая действительные размеры Абиссинской империи вдесятеро, предполагала, что в недрах этой страны более золота, чем в американских копях, а корысть и религиозное усердие построили на добровольном подчинении африканских христиан самые сумасбродные проекты.

Но исторгнутые во время болезни обещания были нарушены с возвращением здоровья. Абиссинцы стали отстаивать учение монофиситов с непоколебимой твердостью; их вялая привязанность к этому учению воспламенилась от упражнений в религиозных диспутах; они стали клеймить латинов названиями ариан и несториан, а тех, кто разделял две натуры Христа, стали обвинять в поклонении четырем богам. Иезуитским миссионерам была назначена местом их богослужения или, вернее, их ссылки Фремона. Их опытность в свободных и в механических искусствах, их богословские познания и их добрые нравы внушали бесплодное уважение; они не были одарены способностью творить чудеса и тщетно просили о присылке им в подкрепление европейских солдат. По прошествии сорока лет их терпеливость и ловкость наконец нашли более благосклонных слушателей, и два абиссинских императора убедились в том, что Рим способен обеспечить своим приверженцам и земное благополучие и вечное блаженство. Первый из этих двух новообращенных лишился и короны, и жизни, а мятежная армия получила благословение от абуны, который предал вероотступника анафеме и освободил его народ от верноподданнической присяги.

За гибель Заденгеля отомстил мужественный и счастливый в своих предприятиях Сусней, вступивший на престол под именем Сегведа и взявшийся с должной энергией за исполнение благочестивого замысла своего родственника. После нескольких диспутов между иезуитами и необразованным абиссинским духовенством император объявил себя приверженцем Халкидонского собора в полной уверенности, что его священники и подданные немедленно перейдут в религию своего государя. Вместо того чтобы предоставить им свободу выбора, он издал закон, предписывавший под страхом смертной казни верить, что в Христе было два естества; абиссинцам было приказано работать и веселиться в субботние дни, и Сигвед отказался перед лицом Европы и Африки от всяких сношений с александрийской церковью. Католический патриарх Эфиопии, иезуит Альфонс Мендец, принял от имени Урбана VIII изъявления покорности новообращенного и его отречение от прежних заблуждений. «Я признаю, – сказал император, став на колени, – что папа наместник Христа, преемник св. Петра и властелин всего мира. Я клянусь, что всегда буду ему повиноваться, и повергаю к его стопам и самого себя, и мои владения». Такая же клятва была принесена его сыном, его братом, всеми лицами духовного звания, дворянством и даже придворными дамами; латинского патриарха осыпали почестями и богатствами, а его миссионеры стали строить церкви или цитадели в самых выгодных местах. Сами иезуиты оплакивают теперь пагубную опрометчивость своего начальника, который, позабыв евангельскую кротость и политические правила своего ордена, стал с неосмотрительным насилием вводить римскую литургию и португальскую инквизицию. Он запретил исполнять старинный обряд обрезания, который был введен в Эфиопии не столько из суеверия, сколько из необходимости предохранять здоровье от вредного влияния климата. Он стал требовать от туземцев нового крещения и нового посвящения в духовный сан, и местные жители пришли в ужас, когда этот иноземец приказал вырывать из могил самых святых между их предками и стал отлучать от церкви самых знаменитых между их соотечественниками. Абиссинцы восстали с оружием в руках на защиту своей религии и свободы, но их отчаянные усилия не увенчались успехом. Пять восстаний были потушены в крови бунтовщиков; два абуны пали в сражениях; целые легионы были истреблены на полях битв или задохнулись в своих пещерах, и ни личные достоинства, ни высокое общественное положение, ни пол не могли спасти врагов Рима от позорной смерти. Но над победоносным монархом наконец одержало верх упорство его подданных, его матери, его сына и самых верных его друзей. Сегвед внял голосу сострадания, рассудка и, может быть, страха, и изданный им Эдикт о свободе совести тотчас обнаружил и тиранию, и бессилие иезуитов. После смерти своего отца Василид изгнал латинского патриарха и согласно с желаниями нации восстановил египетские верования и правила церковного благочиния. Церкви монофиситов огласились торжественными гимнами, в которых говорилось, что «эфиопские овцы наконец избавились от западных гиен», и доступ в это отдаленное царство навсегда закрылся для искусств, наук и фанатизма европейцев.

Глава XLVIII План остальных частей этого сочинения. – Порядок вступления на престол и характер греческих императоров, царствовавших в Константинополе со времен Ираклия до взятия города латинами.

Закат и падение Римской империи. Том V

Я уже проследил непрерывный ряд римских императоров от Траяна до Константина и от Константина до Ираклия и верно изложил как счастливые, так и несчастные события их царствований. Перед нашими глазами уже протекли пять веков упадка и разрушения империи; но от конца моих трудов, от взятия турками Константинополя, меня все еще отделяет с лишком восьмисотлетний период времени. Если бы я стал излагать дальнейшие события с прежней подробностью, мне пришлось бы наполнить много томов мелочными фактами, и читатель не был бы вознагражден за свое терпение ни поучительностью, ни интересом рассказа. По мере того как я стал шаг за шагом следить за упадком и разрушением империи, летописи каждого нового царствования налагали бы на меня все более и более неблагодарную, все более и более печальную задачу. Из этих летописей я извлек бы скучное и однообразное описание все того же бессилия и все тех же бедствий; естественная связь между причинами и проистекавшими от них событиями часто нарушалась бы переходами от одного предмета к другому, а накопление мелочных подробностей ослабило бы ясность и эффект тех общих очерков, в которых заключается и польза, и украшение истории отдаленных времен. Со времен Ираклия театр византийских событий и сужается, и омрачается; пределы империи, установленные законами Юстиниана и победами Велисария, со всех сторон исчезают перед нашими глазами; римское имя, составляющее настоящий предмет наших исследований, сокращается до размеров небольшого уголка Европы, до размеров предместий, окружающих Константинополь, и судьба Греческой империи становится похожей на судьбу Рейна, воды которого теряются в песках, прежде чем смешаться с водами океана. Отдаленность времени и места уменьшает в наших глазах размеры могущества, а эту убыль внешнего величия не восполняют более благородные дары добродетели и гения.

Константинополь, без сомнения, был более богат и многолюден в последние минуты существования империи, нежели Афины в самую цветущую свою эпоху, когда скромная сумма в шесть тысяч талантов, или в один миллион двести тысяч фунтов стерлингов, составляла итог богатств, принадлежавших двадцать одной тысяче взрослых граждан мужского пола. Но каждый из этих граждан был свободным человеком, не боявшимся пользоваться свободой и в своих мыслях, и в словах, и в действиях; его личность и собственность охранялись беспристрастными законами, и он имел право голоса в делах государственного управления. Резко выдававшиеся и разнообразные черты их характера как будто увеличивали их число; под эгидой свободы, на крыльях соревнования и тщеславия, каждый афинянин старался возвыситься до одного уровня с национальным достоинством; с этой высоты некоторые избранные умы заносились за пределы того, что доступно взорам толпы, и судя по тому, как велико бывает число замечательных людей в больших, многолюдных государствах, можно бы было подумать, что в Афинской республике жили миллионы граждан. Территории Афин, Спарты и союзных с ними государств не превышали своими размерами какой-нибудь французской или английской провинции; но после победы при Саламине и Платее эти маленькие республики разрастаются в нашем воображении до гигантских размеров Азии, которую победоносные греки попирали своими ногами. Напротив того, подданные Восточной империи, усваивавшие и бесчестившие названия греков и римлян, представляют безжизненное однообразие гнусных пороков, для которых нельзя найти оправдания в свойственных человеческой натуре слабостях и в которых не видно даже той энергии, которая воодушевляет выдающихся преступников.

Свободные люди древности могли с благородным энтузиазмом повторять слова Гомера, что «с первого дня своего поступления в рабство пленник утрачивает половину своих благородных качеств». Но поэту были знакомы только последствия гражданского или домашнего рабства и он не мог предвидеть, что вторая половина человеческих достоинств может быть уничтожена тем духовным деспотизмом, который сковывает не только действия, но даже мысли распростертого ниц поклонника. Этим двойным игом греки были подавлены при преемниках Ираклия, а в силу неизменного закона справедливости сами тираны пришли в изнеможение от порочности своих подданных, так что мы напрасно стали бы искать на троне, в лагерях и в школах таких имен и таких характеров, которые стоят того, чтобы их спасли от забвения. И нельзя сказать, чтобы бедность самого сюжета восполнялась искусством живописцев и разнообразием их красок. В восьмисотлетием промежутке времени первые четыре столетия покрыты туманом, сквозь который изредка проникают слабые и надломленные лучи исторического света; в биографических сведениях об императорах от Маврикия до Алексея мы находим, что только жизнь Василия Македонянина была сюжетом особого сочинения, а ненадежный авторитет позднейших компиляторов не вознаграждает нас за отсутствие, утрату или неполноту современных свидетельств. Четыре последних столетия не заслуживают упрека в бедности исторических памятников: с воцарением Комнинов в Константинополе снова ожила муза истории; но ее внешность носит отпечаток жеманства, а ее движения лишены изящества и грации. Священники и царедворцы идут один вслед за другим все по одной и той же тропе, проложенной рабством и суеверием; их взгляды узки, их суждения слабы или неверны, и мы дочитываем наполненный бесплодными подробностями том, не получив никакого понятия о причинах событий, о характерах действующих лиц и о нравах того времени, которое там описано или с похвалами, или с сетованиями. Замечание, что энергия меча переходит и на перо, было сделано по отношению к отдельным личностям, но его можно применить и к целому народу, а опыт доказывает нам, что тон исторического произведения возвышается или понижается вместе с духом времени, в которое оно написано.

По этим причинам я должен бы был без сожалений отказаться и от греческих рабов, и от их раболепных историков, если бы меня не остановило то соображение, что судьба Византийской монархии пассивно связана с самыми яркими и самыми важными из переворотов, изменявших положение мира. В утраченных провинциях тотчас поселялись колонии и возникали новые царства; и мирные, и военные доблести переходили от побежденных народов к победителям; поэтому в происхождении и в завоеваниях этих победителей, в их религии и системе управления мы и должны доискиваться причин и последствий упадка и разрушения Восточной империи. И нельзя сказать, чтобы такая цель сочинения, чтобы богатство и разнообразие таких материалов не допускали единства в плане и в изложении. Подобно тому, как живущий в Фесе или в Дели мусульманин обращается в своих ежедневных молитвах лицом к Мекке, и взор историка будет постоянно обращен к Константинополю; хотя путь, которого он будет держаться, и охватит степи Аравии и Татарии, но он образует круг, который, мало-помалу уменьшаясь в своих размерах, наконец совпадет с постоянно уменьшающимся объемом Римской империи.

В этих видах я и устанавливаю следующий план для остальных частей этого сочинения. Первая глава будет заключать в себе последовательный ряд императоров, царствовавших в Константинополе в течение шестисотлетнего периода времени, со смерти Ираклия до взятия Константинополя латинами; этот очерк будет краток, но я заявляю, что вообще буду держаться последовательности и текста оригинальных историков. В этом введении я ограничусь описанием происходивших на императорском престоле переворотов, замены одних царственных родов другими, личного характера греческих монархов, их образа жизни и смерти, принципов и влияния их внутреннего управления и тех обстоятельств, которые ускоряли или замедляли падение Восточной империи. Этот хронологический обзор будет служить иллюстрацией для тех соображений, которые будут высказаны в следующих главах, а каждая подробность из богатой событиями истории варваров будет сама собой прилаживаться к тому месту, которое ей следует занимать в византийских летописях. Две отдельные главы будут посвящены описанию внутреннего положения империи и опасной ереси павликиан, которая потрясла Восток и просветила Запад; но эти исследования должны быть отложены до тех пор, пока мы не познакомим читателя с тем, как жили другие народы в девятом и десятом столетиях христианской эры. Сообразно с такой системой изложения византийской истории следующие народы будут один вслед за другим проходить перед нашими глазами и занимать в этом изложении такое место, на которое им дают право или их величие, или их особые достоинства, или их более или менее тесная связь с римским миром и с нашим временем. I. Франки; под это общее название подходят все жившие во Франции, в Италии и в Германии варвары, которые были соединены в одно целое мечом и скипетром Карла Великого. Гонение на иконы и на их поклонников отделило Рим и Италию от византийского престола и подготовило восстановление Римской империи на Западе. II. Арабы, или сарацины. Три большие главы будут посвящены этому оригинальному и интересному сюжету. В первой, после описания страны и ее жителей, я постараюсь обрисовать личность самого Мухаммеда, а затем его характер, религию и успехи как пророка. Во второй я поведу арабов на завоевание провинций Римской империи – Сирии, Египта и Африки, и не остановлю их победоносного наступления до тех пор, пока они не ниспровергнут монархий Персидской и Испанской. В третьей я рассмотрю, каким образом роскошь и искусства, раздоры и упадок империи халифов спасли Константинополь и Европу. Одна глава будет посвящена III. болгарам, IV. венграм и V. русским, нападавшим и с моря, и с сухого пути на провинции империи и на ее столицу; но последний из этих трех народов достиг в настоящее время такого могущества, что мы пожелаем познакомиться с его происхождением и младенческим возрастом. VI. Норманны, или, верней, принадлежавшие к этому воинственному народу выходцы, которые основали могущественное королевство в Апулии и на Сицилии, потрясли константинопольский престол, выказали настоящую рыцарскую отвагу и почти осуществили чудеса, описываемые в романах. VII. Латины, или подвластные папе западные народы, которые стали под знамя Креста для того, чтобы отнять или освободить Гроб Господень.

Мириады пилигримов, шедших на Иерусалим с Готфридом Бульонским, сначала навели на греческих императоров ужас, а потом послужили опорой для их власти. Участники второго и третьего Крестовых походов шли по стопам первых крестоносцев; Азия и Европа втянулись в священную войну, которая длилась двести лет, а Саладин и египетские Мамлюки сначала оказали христианам упорное сопротивление, а потом окончательно их прогнали. Во время этих достопамятных походов флот и армия французов и венецианцев уклонились от пути, который вел в Сирию, и завернули во Фракийский Боспор; они взяли приступом столицу империи, ниспровергли греческую монархию и возвели на престол Латинскую династию, которая царствовала в Константинополе около шестидесяти лет. VIII. На самих греков следует смотреть в течение этого периода зависимости и изгнания как на чужеземную нацию; они сделались врагами Константинополя, а потом снова утвердили в нем свое владычество. Несчастье вызвало некоторые проблески их национального мужества, и с той минуты, как они возвратили утраченную власть, до взятия Константинополя турками в их императорах обнаруживается некоторое личное достоинство. IX. Монголы и татары. Военные подвиги Чингисхана и его преемников потрясли земной шар от пределов Китая до границ Польши и Греции; султаны были свергнуты со своих престолов; халифы пали, а Цезари трепетали от страха на своих тронах. Победы Тимура замедлили с лишком на пятьдесят лет окончательное разрушение Византийской империи. X. Я уже упоминал о первом появлении турок; две династии, царствовавшие одна вслед за другой над этим народом, внезапно вышедшим в одиннадцатом столетии из скифских степей, различались именами своих основателей Сельджука и Османа; первый из них основал могущественное и великолепное государство на пространстве от берегов Окса до Антиохии и Никеи, а оскорбление, которое он нанес иерусалимской святыне, и опасность, которой он угрожал Константинополю, были поводом первого Крестового похода. Не отличавшиеся блеском своего происхождения Османы сделались бичом и ужасом христианства. Мухаммед II осадил и взял Константинополь, и его торжество уничтожило не только последние остатки Восточной Римской империи, но даже самую тень ее существования, даже ее официальное название. История возникшего у греков раскола будет рассказана в связи с их окончательным упадком и с возрождением наук на Западе. От порабощения нового Рима я перейду к развалинам старого, а это почтенное имя и этот интересный сюжет освятят лучом славы конец моего труда.

Закат и падение Римской империи. Том V

Император Ираклий наказал тирана и вступил на его престол, а его царствование ознаменовалось временным завоеванием и непоправимой утратой восточных провинций. После смерти своей первой жены Евдокии он оказал неповиновение патриарху и нарушил законы, вторично вступив в брак со своей племянницей Мартиной, а суеверные греки считали и недуги отца, и уродство его детей за свыше ниспосланное наказание. Однако подозрение в незаконности рождения могло отклонить выбор народа и ослабить его готовность к повиновению; честолюбие Мартины разгорелось от материнской привязанности и, может быть, от зависти к пасынку, а ее престарелый супруг был не в силах устоять против коварных жениных ухаживаний. Его старший сын Константин, уже достигший зрелого возраста, пользовался титулом Августа; но слабость его сложения требовала соправителя и опекуна, и он со скрытым неудовольствием согласился на раздел империи. Сенаторы были созваны во дворец для того, чтобы утвердить или засвидетельствовать назначение сына Мартины Ираклеона соправителем; возложение на него диадемы патриарх освятил своими молитвами и благословением; сенаторы и патриции преклонились перед величием могущественного императора и его сотоварищей, а лишь только растворились двери, трех монархов приветствовали шумные, но влиятельные голоса солдат. Торжественные обряды, составлявшие всю сущность византийского государственного устройства, были через пять месяцев после того совершены в соборной церкви и ипподроме; в доказательство того, что два брата жили в полном согласии, младший из них опирался на руку старшего, а возгласы запуганного или подкупленного народа присоединяли к именам Константина и Ираклеона имя Мартины. Ираклий пережил это соглашение почти двумя годами; его последнее завещание объявляло его двух сыновей равноправными наследниками Восточной империи и приказывало им чтить в его вдове Мартине мать и государыню.

Когда Мартина появилась в первый раз на троне с титулом и с атрибутами верховной власти, она встретила хотя и почтительное, но решительное сопротивление, а внушенные суеверием предрассудки раздули еще таившиеся под пеплом искры свободы. «Мы чтим мать наших монархов, – восклицали граждане, – но только этим монархам обязаны мы повиновением, а старший из двух императоров, Константин, уже достиг такого возраста, что его собственные руки могут выдерживать тяжесть скипетра. Сама природа устранила лиц вашего пола от правительственных забот. Если бы варвары приблизились к столице, как могли бы вы сражаться с ними, если бы их намерения были враждебны, и что могли бы вы отвечать им, если бы их намерения были дружественны? Да избавит небо Римскую республику от такого национального унижения, которого не вынесли бы даже живущие в рабстве персы». Мартина с негодованием спустилась с трона и укрылась в отведенных для женщин дворцовых апартаментах. Царствование Константина III продолжалось только сто три дня; он умер на тридцатом году от рождения, и хотя вся его жизнь была непрерывной болезнью, однако возник слух, что яд был причиной, а его жестокосердая мачеха виновницей этой преждевременной кончины.

Мартина действительно извлекла из его смерти свою личную пользу и взяла в свои руки бразды правления от имени оставшегося в живых императора; но за ее кровосмесительный брак с Ираклием ее все ненавидели; в народе возникли подозрения, и оставшиеся от Константина двое сирот сделались предметом общей заботливости. Сын Мартины, которому было только пятнадцать лет, тщетно объявил себя, по наущению своей матери, опекуном своих племянников, у одного из которых он был крестным отцом; тщетно клялся он над подлинным Крестом Господним, что будет защищать этих племянников от всех врагов. Незадолго перед своей смертью покойный император отправил надежного служителя с поручением приготовить восточные войска и восточные провинции к защите его беспомощных детей; красноречие и щедрость Валентина имели успех, и из своего лагеря близ Халкидона он смело потребовал наказания убийц и возведения на престол законного наследника. Так как своевольные солдаты опустошали виноградники и погреба, принадлежавшие на азиатском берегу константинопольским жителям, то эти последние восстали против виновников таких бедствий, и храм св. Софии огласился не молитвами и не гимнами, а криками и проклятиями рассвирепевшей толпы. По ее настоятельному требованию Ираклеон взошел на церковную кафедру вместе со старшим из царственных сирот; толпа приветствовала титулом римского императора одного Константа, и с благословения патриарха на его голову был надет золотой венок, снятый с могилы Ираклия. Но среди суматохи, вызванной выражениями то негодования, то радости, храм был ограблен, святилище было осквернено иудеями и варварами, а креатура императрицы, монофелит Пирр, спасся бегством от религиозного рвения католиков, предварительно бросив протест на алтарь. Более серьезная и более кровожадная роль была предоставлена Сенату, который приобрел временное влияние благодаря сочувствию солдат и народа. Дух римской свободы ожил в напоминавшем старину суде над тиранами, и царственные преступники были низложены и осуждены как виновники смерти Константина. Но строгость Сенаторов запятнала себя тем, что карала без разбора и невинных, и виновных; Мартина была присуждена к отсечению языка, Ираклеон к отсечению носа, и после того, как над ними был приведен в исполнение этот жестокий приговор, они провели остаток жизни в изгнании и в забвении. Те из греков, которые были способны вникать в смысл совершавшихся перед их глазами событий, могли бы найти некоторое утешение для своего раболепного положения в наблюдении, до каких злоупотреблений доходит власть, если она хоть на минуту попадает в руки аристократии.

Читая речь, которую Констант II произнес на двенадцатом году своей жизни перед византийским Сенатом, можно бы было подумать, что мы перенеслись за пятьсот лет назад в век Антонинов. Выразив свою благодарность за справедливое наказание убийц, отнявших у народа самые лучшие надежды прошлого царствования, юный император сказал: «По воле Божеского Провидения и в силу вашего справедливого приговора Мартина свергнута с престола вместе с исчадием своей кровосмесительной связи. Благодаря вашему высокому влиянию и вашей мудрости римское государственное устройство не превратилось в необузданную тиранию. Поэтому я приглашаю и прошу вас быть советниками и судьями во всем, что касается общественное безопасности». Сенаторы остались довольны почтительными словами и щедрыми подарками своего государя; но эти раболепные греки не были достойны свободы и вовсе о ней не заботились, а в уме императора мимолетное влияние этой поучительной случайности было скоро заглажено предрассудками того времени и привычкой к деспотизму. Он вынес отсюда лишь недоверчивое опасение, чтобы Сенат или народ когда-нибудь не вздумали нарушить право первородства и посадить рядом с ним на престол его брата Феодосия. Внук Ираклия был рукоположен в духовный сан и потому не мог предъявлять никаких прав на престол; но совершение этого обряда, по-видимому обнаруживавшее неуважение к таинствам церкви, не было достаточно для того, чтобы успокоить недоверчивого тирана, и только смерть диакона Феодосия могла загладить преступность его царственного происхождения. За это убийство отомстили проклятия народа, и находившийся на вершине своего могущества убийца нашелся вынужденным покинуть свою столицу и добровольно отправиться в вечное изгнание. Констант отплыл в Грецию и, как будто желая выразить такое же отвращение, какое навлек на себя, он, как рассказывают, плюнул со своей императорской галеры в стену своего родного города. Проведя зиму в Афинах, он отплыл в Тарент, в Италию, посетил Рим и закончил это позорное и ознаменовавшееся святотатственным хищничеством странствование тем, что избрал для своей резиденции Сиракузы. Но если Констант и мог убежать от своих подданных, он не мог убежать от самого себя. Угрызения его совести создали призрак, который преследовал его и на суше, и на море, и днем, и ночью; воображаемый Феодосий подносил к его устам чашу крови и говорил или как будто говорил: «Пей, брат, пей»; это был верный намек на то увеличивавшее вину Константа обстоятельство, что он принимал из рук диакона таинственную чашу с кровью Христовой. Будучи ненавистен и самому себе, и всему человечеству, Констант погиб в главном городе Сицилии или от домашней измены, или, быть может, от заговора епископов. Сопровождавший его в баню служитель, налив ему на голову горячей воды, нанес ему сильный удар сосудом. Ошеломленный ударом и задыхавшийся от горячей воды, Констант повалился на пол; когда лица его свиты, долго и напрасно ожидавшие его выхода из бани, подошли к нему, они с равнодушием убедились, что их император испустил дух. Стоявшие на Сицилии войска облекли в императорское одеяние одного незнатного юношу, отличавшегося такой бесподобной красотой, которой не были в состоянии изобразить (и этому нетрудно поверить) находившиеся в упадке живопись и скульптура того времени.

Констант оставил в византийском дворце трех сыновей, из которых старший еще в детстве был возведен в императорское звание. Когда отец потребовал, чтобы они приехали к нему на Сицилию, греки не захотели выпустить из своих рук этих драгоценных заложников и решительно объявили Константу, что его дети принадлежат государству. Известие о его смерти долетело почти со сверхъестественной быстротой от Сиракуз до Константинополя, и старший из его сыновей, Константин, унаследовал его престол, не унаследовав общей к нему ненависти. Его подданные с усердием и с жаром помогли ему наказать самонадеянную провинцию, присвоившую себе права Сената и народа; юный император отплыл из Геллеспонта во главе сильного флота, и под его знаменем собрались в сиракузской гавани легионы римские и карфагенские. Победить сицилийского тирана было нетрудно; его казнь была справедлива, и его красивая голова была выставлена на ипподроме; но я не могу восхвалять милосердие такого монарха, который в числе множества жертв осудил сына одного патриция за то, что он горько оплакивал казнь добродетельного отца. Юношу, носившего имя Германа, оскопили; он пережил эту операцию, а благодаря тому, что он впоследствии был возведен в звание патриарха и причислен к лику святых, сохранилось до сих пор воспоминание об этой непристойной жестокости императора. Совершив это кровавое возлияние над могилой своего отца, Константин возвратился в свою столицу, а так как во время его поездки на Сицилию у него стали расти волосы на бороде, то данное ему фамильярное прозвище Погоната возвестило всему греческому миру об этом событии. Но его царствование, подобно царствованию его предшественника, было запятнано братскими раздорами. Он дал титул Августа двум своим братьям, Ираклию и Тиберию; но этот титул не давал им никаких прав, так как они по-прежнему томились внутри дворца в своем уединении, не неся никаких обязанностей и не пользуясь никакой властью. По их тайному подстрекательству стоявшие в анатолийской феме, или провинции, войска приблизились к столице со стороны Азии: они потребовали в пользу двух братьев Константина раздела верховной власти или участия в управлении и поддерживали свои мятежнические притязания богословским аргументом. Мы христиане, говорили они, и православные католики; мы искренне веруем в святую и нераздельную Троицу. Так как на небесах три равных одно другому лица, то они полагали, что и на земле должно быть столько же. Император пригласил этих искусных богословов на дружеское совещание, на котором они могли бы изложить свои аргументы перед Сенаторами; они приняли это предложение, но при виде их трупов, висевших на виселице в Галатском предместье, их единомышленники примирились с единоличностью Константинова владычества. Он простил своих братьев, и их имена по-прежнему произносились в публичных приветствиях; но когда они или снова совершили такое же преступление, или возбудили подозрение, что намереваются его совершить, они были лишены своих титулов и своих носов в присутствии католических епископов, съехавшихся в Константинополь на Шестой вселенский собор. В конце своей жизни Погонат заботился только о том, чтобы обеспечить права первородства: волосы двух его сыновей Юстиниана и Ираклия были положены на раку св. Петра как символ их духовного усыновления папой, но только старший был возведен в звание Августа и был назначен наследником престола.

После смерти своего отца Юстиниан II унаследовал верховную власть над римским миром, и имя знаменитого законодателя было запятнано пороками мальчишки, подражавшего своему тезке лишь в дорогостоящей роскоши построек. Его страсти были сильны, его рассудок был слаб, и он с легкомысленной гордостью превозносил свое происхождение, подчинившее его власти миллионы людей, среди которых самая маленькая община не выбрала бы его ни на какую местную должность. Его любимыми придворными чиновниками были два существа, по своей профессии всех менее доступные для человеколюбия – евнух и монах: одному он поручил дворец, а другому финансы; первый из них наказывал мать императора плетью, а второй вешал несостоятельных плательщиков податей головой вниз над медленно горевшим и испускавшим большой дым огнем. Со времен Коммода и Каракаллы жестокосердие римских монархов большей частью происходило от страха; но Юстиниан, который был в некоторой мере одарен энергией характера, находил наслаждение в страданиях своих подчиненных и издевался над их озлоблением в течение почти десяти лет, пока он не превзошел всякой меры в своих преступлениях и не истощил терпения страдальцев. Пользовавшийся хорошей репутацией военачальник Леонтий томился более трех лет в мрачной темнице вместе с несколькими из самых знатных и самых достойных патрициев; он был неожиданно выпущен на свободу и назначен правителем Греции, а это повышение оскорбленного человека было со стороны монарха выражением скорее презрения, чем доверия. Направляясь к гавани в сопровождении своих друзей, Леонтий сказал им со вздохом, что он был жертвой, которую украшали перед закланием, и что его ожидает неминуемая казнь. Они осмелились на это ответить, что величие и могущество могут быть наградой за великодушную решимость, что все классы населения питают отвращение к владычеству чудовища и что двести тысяч патриотов лишь ожидают появления вождя. Для исполнения своего замысла они выбрали ночное время, и лишь только заговорщики приступили к делу, префект был убит и двери тюрем были взломаны; эмиссары Леонтия кричали на всех улицах: «Христиане, спешите в храм св. Софии!», а избранный патриархом текст: «Настал день Господень!», послужил прелюдией для проповеди, которая воспламенила все умы. По выходе из церкви народ назначил местом следующей сходки ипподром; ни один меч не обнажился для защиты Юстиниана; его притащили силой на суд шумной толпы, и громкие крики потребовали немедленной казни тирана. Но Леонтий, уже надевший на себя императорскую мантию, почувствовал сострадание при виде распростертого у его ног сына его благодетеля и потомка стольких императоров. Жизнь Юстиниана была пощажена; ему не вполне отрезали нос и, быть может, язык; на гибком греческом языке ему дали прозвище Ринотмета (Безносого). Изуродованного тирана сослали в Крымскую Татарию, в город Херсон, в такое глухое место, где хлеб, вино и оливковое масло были предметами ввоза и считались за роскошь.

Живя на границах скифской степи, Юстиниан все еще ласкал себя горделивым сознанием своего высокого происхождения и надеждой снова вступить на престол. После трехлетней ссылки он был обрадован известием, что новый переворот отомстил за него и что Леонтий в свою очередь был свергнут с престола и изуродован мятежником Апсимаром, принявшим более почтенное имя Тиберия. Но плебейского узурпатора все еще пугали притязания, основанные на правах происхождения, а его подозрения усилились вследствие жалоб и обвинений, которые исходили от херсонитов, усматривавших в поведении изгнанного монарха пороки тирана. С кучкой приверженцев, привязанных к нему одними и теми же надеждами или одним и тем же отчаянием, Юстиниан бежал с негостеприимного берега к хазарам, раскинувшим свои палатки между Танаисом и Борисфеном. Хан принял царственного просителя с состраданием и с уважением и назначил ему резиденцией когда-то богатый город Фанагорию, на южном берегу Меотийского озера, а Юстиниан, отложив в сторону все римские предрассудки, вступил в брак с сестрой варвара, которая – судя по тому, что носила имя Феодоры, – вероятно, была окрещена в христианскую веру. Но вероломный хазар был скоро вовлечен в соблазн константинопольским золотом, и если бы супружеская привязанность Феодоры не разоблачила бы его замыслов, Юстиниан или был бы убит, или был бы отдан в руки своих врагов. Задушив своими собственными руками двух ханских эмиссаров, Юстиниан отослал свою жену к ее брату и поплыл по Эвксинскому морю в поисках новых и более надежных союзников. Его корабль застигла сильная буря; тогда один из его благочестивых спутников посоветовал ему заслужить милость небес принесением обета, что, если он снова вступит на престол, он помилует всех своих врагов. «Помиловать? – возразил неустрашимый тиран. – Пусть я погибну сию же минуту, пусть Всемогущий низвергнет меня в морскую пучину, если я соглашусь пощадить голову хоть одного из моих врагов!» Он пережил эту нечестивую угрозу, направился к устьям Дуная, не побоялся проникнуть в деревню, где жил болгарский царь Тервель, и купил содействие этого языческого завоевателя обещанием дать ему в супружество свою дочь и уделить значительную часть римских сокровищ. Болгарское царство простиралось до пределов Фракии, и два монарха подошли к стенам Константинополя во главе пятнадцати тысяч всадников. Апсимар оробел при внезапном появлении соперника, голову которого ему обещал прислать хазар и о бегстве которого он ничего еще не знал. После десятилетнего отсутствия Юстиниана о его преступлениях сохранилось лишь очень слабое воспоминание; происхождение и несчастья наследного монарха возбуждали сострадание толпы, всегда недовольной теми, кто ею управляет, и благодаря деятельному усердию своих приверженцев он проник в город и во дворец Константина.

Тем, что Юстиниан наградил своих союзников и вызвал к себе жену, он доказал, что ему были в некоторой мере доступны чувства чести и признательности, а Тервель удалился с грудами золотых монет, объем которых он отмерил длиной своей скифской плети. Но никогда еще ни один обет не был так точно выполнен, как та священная клятва мщения, которую Юстиниан принес среди бури на Эвксинском море. Двух узурпаторов (так как название тирана должно быть предоставлено победителю) притащили на ипподром – одного из тюрьмы, а другого из дворца. Перед своей казнью Леонтий и Апсимар были брошены в цепях к подножию императорского трона, и Юстиниан, поставив ноги на шею каждого из них, смотрел более часа на бег колесниц, между тем как непостоянный народ громко повторял слова псалмопевца: «На аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия». Общая измена, от которой он когда-то пострадал, могла бы заставить его повторить желание Калигулы, чтобы у всего римского народа была одна голова. Однако я позволю себе заметить, что такое желание недостойно изобретательного тирана, так как его мстительность и жестокосердие были бы удовлетворены одним ударом, а не теми медленными и разнообразными пытками, которым Юстиниан подвергал тех, кто его прогневил. Наслаждения этого рода были неистощимы: ни семейные добродетели, ни государственные заслуги не могли загладить преступности деятельного или даже пассивного повиновения установленному правительству, и в течение шести лет своего нового царствования он считал секиру, веревку и палача за единственные орудия верховной власти.

Но предметом самой непримиримой его ненависти были херсониты, которые оскорбляли его во время ссылки и нарушили законы гостеприимства. Благодаря своей отдаленности они могли найти некоторые средства для обороны или, по меньшей мере, для спасения, и жители Константинополя были обложены тяжелым налогом для сооружения флота и вооружения армии. «Они все виновны, и все должны погибнуть» — таково было решение Юстиниана, и эта кровавая экзекуция была поручена его любимцу Стефану, снискавшему его благосклонность своим прозвищем Свирепого. Однако даже свирепый Стефан не вполне исполнил намерения своего государя. Медлительность его нападения дала большинству населения время бежать внутрь страны, и исполнитель императорского мщения удовольствовался тем, что обратил в рабство молодых людей обоего пола, изжарил живыми семерых из самых знатных граждан, потопил двадцать из них в море, а сорока двух заковал в цепи для того, чтобы они услышали свой приговор из уст Юстиниана. На обратном пути эскадра села на мель на утесистых берегах Анатолии, и Юстиниан радовался услужливости Эвксинского моря, поглотившего в одном и том же кораблекрушении столько тысяч и его подданных, и его врагов; но тиран еще не насытил своей жажды крови и, чтобы искоренить остатки обреченной на гибель колонии, стал готовить вторую экспедицию. В этот непродолжительный промежуток времени херсониты возвратились в свой город и приготовились умереть с оружием в руках; хазарский хан отказался помогать своему гнусному зятю; изгнанники собрались из всех провинций в Таврисе, и Вардан был возведен в звание императора под именем Филиппика. Императорские войска, и не желавшие, и не видевшие возможности исполнить задуманный Юстинианом проект отмщения, избежали его гнева, отказавшись от своей верноподданнической присяги; флот под предводительством нового государя пустился в обратный путь и благополучно достиг Синопа и затем Константинополя; все голоса требовали смерти тирана, все руки были готовы исполнить над ним смертный приговор. Друзей у него не было, а его стража, состоявшая из варваров, покинула его, и нанесенный ему убийцей смертельный удар все считали за акт патриотизма и римской доблести. Его сын Тиберий укрылся в церкви; его престарелая бабка защищала входную дверь, а невинный юноша, надев на свою шею самые святые мощи, ухватился одной рукой за алтарь, а другой за подлинный Крест Господень. Но когда народная ярость осмеливается попирать ногами суеверия, она бывает недоступна для человеколюбия – и род Ираклия пресекся после столетнего владычества.

Короткий шестилетний промежуток времени между падением Ираклиевой династии и возвышением династии Исаврийской разделяется на три царствования. Вардан, или Филиппик, был принят в Константинополе как герой, освободивший свое отечество от тирана, и мог насладиться несколькими минутами счастья среди первых восторженных выражений искренней и всеобщей радости. После Юстиниана остались большие сокровища, которые были плодом его жестокосердия и хищничества; этот капитал мог бы быть употреблен с пользой, но он был скоро и безрассудно растрачен преемником Юстиниана. В день своего рождения Филиппик потешал народную толпу играми на ипподроме; оттуда он торжественно прошел по улицам с тысячью знаменами и тысячью трубачами; потом, освежившись в банях Зевксиппа, он возвратился во дворец, где был приготовлен для знати роскошный банкет. Упившись лестью и вином, он удалился после обеда во внутренние апартаменты и совершенно позабыл о том, что его пример сделал каждого из его подданных честолюбцем и что каждый из его честолюбивых подданных был его тайным врагом. Среди суматохи пиршества смелые заговорщики проникли внутрь дворца, захватили врасплох дремавшего императора, связали его, выкололи ему глаза и свергли его с престола, прежде нежели он успел сознать опасность своего положения. Впрочем, эти изменники не могли воспользоваться плодами своего преступления, так как свободный выбор Сената и народа возвел Артемия с должности секретаря в звание императора; он принял имя Анастасия II и в свое непродолжительное и смутное царствование выказал свои дарования и в мирное, и в военное время. Но с тех пор как пресекся императорский род, обязанность повиновения не соблюдалась, и каждая перемена сеяла семена новых переворотов. Во время вспыхнувшего на флоте мятежа один незнатный сборщик податей был против воли возведен в звание императора; после нескольких месяцев морской войны Анастасий отказался от скипетра, а его победитель Феодосий III, в свою очередь, подчинился преобладающему влиянию военачальника и императора восточных войск Льва. Двум предшественникам Льва было дозволено вступить в духовное звание; беспокойный нрав Анастасия вовлек его в изменническое предприятие, которое стоило ему жизни, а Феодосий провел остаток своих дней с достоинством и в безопасности. По его приказанию на его гробнице было надписано простое и многозначительное слово здоровье, которое было выражением доверия к философии или к религии, а воспоминание о его чудесах долго сохранялось между жителями Эфеса. Таким образом, церковь, укрывая в своих недрах низвергнутых монархов, могла иногда располагать победителей к милосердию; но едва ли можно утверждать, что, уменьшая для честолюбцев опасность, сопряженную с неудачей, она трудилась для общей пользы.

Я долго останавливался на падении тирана; теперь я кратко опишу основателя новой династии, который известен потомству по оскорбительным отзывам его врагов и жизнь которого, как общественная, так и частная, тесно связана с историей иконоборцев. Однако, несмотря на протесты суеверов, в пользу характера Льва Исавра говорят незнатность его происхождения и продолжительность его царствования. I. В века мужества приманка императорской короны может воспламенять в умах всю их энергию и порождать толпы соискателей, столько же достойных верховной власти, сколько сильно их желание ее достигнуть. Даже среди нравственной испорченности и расслабленности новейших греков возвышение плебея с низшей общественной ступени на высшую заставляет предполагать в нем такие качества, которые возвышают его над уровнем толпы. Он может быть незнаком с научными умозрениями и может не придавать им никакой цены; а в преследовании своей честолюбивой цели он, может быть, не стал бы подчиняться требованиям милосердия и справедливости; но в его характере мы непременно найдем такие полезные добродетели, как благоразумие и твердость, найдем знание человеческого сердца и важное искусство внушать людям доверие и руководить их страстями. Все согласны в том, что Лев был уроженец Исаврии и что его первоначальное имя было Конон. По словам сочинителей тех неуклюжих сатир, которые могут служить для него похвалой, он странствовал пешком по местным ярмаркам в сопровождении осла, нагруженного разными дешевыми товарами; к этому они присовокупляют нелепый рассказ о том, как он повстречался с евреями-гадальщиками и как эти евреи обещали ему римскую корону с тем условием, что он уничтожит поклонение идолам. По другим, более правдоподобным рассказам, его отец переселился из Малой Азии во Фракию, занялся там выгодным ремеслом – откармливанием скотины на продажу и, вероятно, нажил хорошее состояние, так как в уплату за помещение своего сына на службу доставил в императорский лагерь пятьсот баранов. Лев начал свою службу в гвардии Юстиниана и скоро обратил на себя внимание тирана, а вслед за тем навлек на себя его подозрение. Он выказал свое мужество и искусство в войне, которая велась в Колхиде; от Анастасия он получил командование стоявшими в Анатолии легионами, а по выбору солдат был возведен в звание императора с общего одобрения всего римского мира. II. Лев III удержался на этом опасном посту несмотря на зависть своих сверстников, на нерасположение могущественной партии и на нападения внешних и внутренних врагов. Католики, нападая на его религиозные нововведения, вынуждены сознаться, что эти нововведения были задуманы с хладнокровием и вводились с твердостью. Их молчание оставляет незапятнанными мудрость его управления и чистоту его нравов. После двадцатичетырехлетнего царствования он спокойно кончил жизнь в константинопольском дворце, и приобретенная им порфира переходила по наследству к его потомкам до третьего поколения.

В течение своего продолжительного тридцатичетырехлетнего царствования сын и преемник Льва, Константин V, прозванный Копронимом, нападал с менее сдержанным рвением на церковные иконы, которые он считал за идолов. Их поклонники излили всю свою религиозную желчь, изображая этого императора покрытым пятнами барсом, родившимся от семени змия антихристом и крылатым драконом, и утверждая, что он превзошел своими пороками Элагабала и Нерона. Его царствование было продолжительным избиением самых знатных, самых святых и самых невинных людей в его империи. Император лично присутствовал при совершении казней над своими жертвами, наблюдал за их предсмертными страданиями, прислушивался к их стонам и, удовлетворяя свою жажду крови, никак не мог ее насытить; блюдо с отрезанными носами было для него приятным приношением, и он нередко бичевал или уродовал своих служителей своими царскими руками. Его прозвище происходит от того, что он осквернил купель в то время, как его крестили. Его возраст служил для него в этом случае оправданием; но наслаждения, которым предавался Копроним в своих зрелых летах, низводили его ниже уровня животных; его сладострастие не признавало различий пола и породы, и он, по-видимому, извлекал какое-то противоестественное наслаждение из таких предметов, которые возбуждают в людях самое сильное отвращение. По своей религии иконоборец был и еретиком, и иудеем, и мусульманином, и язычником, и атеистом, а его вера в невидимую силу обнаруживалась лишь в обрядах чародейства, в избиении людей в ночных жертвоприношениях Венере и демонам древности. Его жизнь была запятнана самыми противоположными пороками, а покрывшие его тело язвы заставили его еще до смерти испытать адские мучения. Из этих обвинений, аккуратно списанных мной с чужих слов, некоторые опровергаются нелепостью своего собственного содержания, и вообще во всем, что касается подробностей частной жизни монархов, для лжи открывается тем более широкий простор, что ее нелегко выводить наружу. Не придерживаясь вредного правила, что тот, кого обвиняют во многом, хоть в чем-нибудь да виновен, я все-таки прихожу к убеждению, что Константин V был распутен и жестокосерд. Клевета более склонна к преувеличениям, чем к выдумкам, а ее несдержанный язык в некоторой мере обуздывается опытом того века и той страны, на свидетельство которых она ссылается. Число пострадавших в его царствование епископов и монахов, военачальников и должностных лиц указано с точностью; их имена были известны, их казнь была публична, их изувечения были видимы и неизлечимы. Католики ненавидели и особу Копронима, и его управление; но эта самая ненависть служит доказательством того, что они подвергались угнетениям. Они умалчивают о тех оскорблениях, которые могли служить извинением или оправданием его чрезвычайной строгости; но эти самые оскорбления должны были усиливать его озлобление и укоренять в нем склонность к деспотизму и к его злоупотреблениям. Впрочем, в характере Константина V были и некоторые хорошие стороны, и его управление не всегда было достойно проклятий или презрения греков. Его враги признают, что он исправил один старинный водопровод, что он выкупил две тысячи пятьсот пленных, что в его время народ пользовался необычайным достатком и что он заселил новыми колониями Константинополь и фракийские города. Они невольно восхваляют его деятельность и мужество; армия видела его верхом на коне во главе легионов, и хотя фортуна не всегда благоприятствовала его военным предприятиям, он одерживал победы и на море, и на суше, и на Евфрате, и на Дунае, и в междоусобных войнах, и в войнах с варварами. Похвалы еретиков должны быть также брошены на весы, чтобы служить противовесом против оскорбительных нападок православных. Иконоборцы чтили добродетели этого монарха и через сорок лет после его смерти не переставали молиться у его гробницы как у гробницы святого. Благодаря фанатизму или обману был пущен в ход слух о чудесном видении: этот христианский герой будто бы появлялся на белом, как молоко, коне и размахивал своим копьем на болгарских язычников. «Это нелепый вымысел, – говорит католический историк, – так как Копроним вместе с демонами сидит на цепи в преисподней».

Сын Константина V и отец Константина VI, Лев IV, был слаб и умом, и телом, и главной заботой его царствования был выбор его преемника. Услужливое усердие его подданных настаивало на том, чтобы юный Константин был назначен соправителем, и сознававший упадок своих сил император исполнил, после некоторых колебаний, их единодушное желание. Царственный ребенок, которому было в ту пору пять лет, был коронован вместе со своей матерью Ириной, а чтобы закрепить народное одобрение, при короновании были совершены все пышные и торжественные обряды, какими можно было ослепить греков и связать их совесть. Различные государственные сословия приносили присягу на верноподданство и во дворце, и в церкви, и на ипподроме; они клялись Сыном Божиим и Матерью Божией. «Да будет Христос порукой того, что мы будем пектись о безопасности сына Льва, Константина, что не будем щадить нашей жизни для его пользы и что будем верными подданными и его самого, и его потомства». Они клялись над древом подлинного Креста Господня, а документ, в котором было изложено принятое ими обязательство, был положен на алтаре св. Софии. Прежде всех принесли эту клятву и прежде всех ее нарушили пять сыновей Копронима от второго брака, а история этих кесарисов и оригинальна, и трогательна. Право первородства устраняло их от престола; несправедливость их старшего брата лишила их наследства почти в два миллиона фунт, стерл.; они не считали данные им громкие титулы достаточным вознаграждением за богатства и власть и неоднократно составляли заговоры против своего племянника и до, и после смерти его отца. Их первую изменническую попытку им простили; за вторую их заставили вступить в духовное звание, а за третью старший из них и всех более виновный, Никифор, был лишен зрения, и четверо его братьев – Христофор, Никита, Анфим и Евдоким – были присуждены к отсечению языка, которое считалось более мягким наказанием. После пятилетнего заключения в тюрьме они спаслись бегством и, укрывшись в Софийском соборе, представили народу трогательное зрелище. «Соотечественники и христиане, – воскликнул Никифор за себя и за своих лишенных языка братьев, – посмотрите на сыновей вашего императора, если вы еще можете признать их лица в этом ужасном положении. Злоба наших врагов не оставила нам ничего, кроме жизни, и какой жизни! Она теперь в опасности, и мы взываем к вашему состраданию». Усиливавшийся ропот толпы мог бы окончиться государственным переворотом, если бы он не был сдержан присутствием одного чиновника, который при помощи лести и обещаний успел смягчить раздражение несчастных братьев и затем препроводил их из святилища во дворец. Их поспешно отправили в Грецию и назначили Афины местом их ссылки. В этом спокойном уединении и в этом беспомощном положении Никифора и его братьев все еще мучила жажда власти, и они соблазнились предложениями одного славянского вождя, обещавшего освободить их из заключения, облечь в императорскую порфиру и силой проложить им путь к воротам Константинополя. Но афинское население, всегда усердно отстаивавшее интересы Ирины, не доставило ей случая выказать ее справедливость или ее жестокосердие, и пять сыновей Копронима погрузились в вечный мрак и в вечное забвение.

Для самого себя этот император выбрал жену из среды варваров, вступив в брак с дочерью хана хазарского; но для женитьбы сына он предпочел афинскую девушку, семнадцатилетнюю сироту, все богатство которой заключалось в ее личных совершенствах. Бракосочетание Льва с Ириной было отпраздновано с царской пышностью; она скоро снискала любовь и доверие слабого супруга, и он возложил на нее в своем завещании опеку над римским миром и над своим сыном Константином VI, которому было не более десяти лет. Во время малолетства этого сына Ирина искусно и усердно исполняла в делах государственного управления свои материнские обязанности, а рвение, с которым она поддерживала поклонение иконам, доставило ей титул и почести святой, которые до сих пор сохранились за ней в греческом календаре. Но император наконец достиг совершеннолетия; он стал тяготиться материнским игом и стал внимать советам фаворитов одного с ним возраста, которые разделяли с ним его забавы и желали бы разделить с ним власть. Их доводы убедили его, что он имеет право царствовать; их лесть убедила его, что он обладает нужными для того способностями, и он согласился наградить заслуги Ирины вечной ссылкой на остров Сицилию. Но ее бдительность и прозорливость без большого труда разрушили эти опрометчивые замыслы; заговорщики и их подстрекатели были подвергнуты или такому же наказанию, какому хотели подвергнуть Ирину, или еще более строгому, а неблагодарного сына Ирина наказала так, как наказывают детей. После этого столкновения мать и сын стали во главе двух дворцовых партий, а вместо того, чтобы влиять на сына кротостью и стараться внушить ему добровольную покорность, она стала держать его в оковах, как пленника и врага. Императрица погубила себя тем, что стала злоупотреблять своей победой; клятва в верноподданстве, которой она стала требовать для одной себя, приносилась неохотно и с ропотом, а смелый отказ армянской гвардии вызвал свободное и общее заявление, что законный император римлян – Константин VI. Под этим титулом он вступил на наследственный престол и обрек Ирину на одиночество и покой. Но ее высокомерие не помешало ей снизойти до притворства: она стала льстить епископам и евнухам, снова пробудила в сердце монарха сыновнюю привязанность, снова снискала его доверие и воспользовалась его легковерием. Константин не был лишен ни ума, ни мужества; но его воспитание было с предвзятым намерением оставлено в пренебрежении, и его честолюбивая мать старалась навлекать общее порицание на те пороки, которые она сама в нем развивала, и на те поступки, которые сама втайне ему присоветовала; его развод и вторичный брак оскорбили предрассудки духовенства, а вследствие своей неблагоразумной взыскательности он утратил преданность армянской гвардии. Составился могущественный заговор с целью возвратить Ирине престол, и хотя эта тайна была вверена очень большому числу лиц, она верно хранилась в течение восьми с лишним месяцев; наконец император стал подозревать, что ему грозит серьезная опасность и бежал из Константинополя с намерением обратиться за помощью к провинциям и к армиям.

Его торопливое удаление оставило императрицу на краю пропасти; однако, прежде чем молить сына о пощаде, Ирина обратилась к тем друзьям, которыми его окружила, с тайным посланием, в котором грозила, что, если они не довершат своей измены, она их выдаст. Овладевший ими страх сделал их неустрашимыми; они схватили императора на азиатском берегу и перевезли его во дворец, в тот Порфирный апартамент, где он появился на свет. В душе Ирины честолюбие заглушило все чувства, внушаемые человеколюбием и природой, и на происходившем у нее совещании было принято кровожадное решение сделать Константина неспособным царствовать: ее эмиссары бросились на спавшего императора и вонзили свои кинжалы в его глаза с такой силой и торопливостью, что можно бы было подумать, что они исполняют над ним смертный приговор. Одно двусмысленное место у Феофана убедило церковного летописца в том, что смерть была немедленным последствием этого злодейства. Католиков ввел в заблуждение или поработил авторитет Барония, а протестанты из религиозного усердия повторяли слова кардинала, по-видимому, желавшего услужить покровительнице икон. Однако лишенный зрения сын Ирины прожил еще несколько лет, терпя угнетения при дворе и будучи позабыт остальным миром; Исаврийская династия пресеклась без всякого шума, а о Константине вспомнили только по случаю бракосочетания его дочери Евфросинии с императором Михаилом II.

Даже самое фанатичное православие основательно гнушалось матери, которая была так бесчеловечна, что в истории преступлений едва ли найдется ей подобная. Ее страшному злодеянию суеверие приписывало наступивший вслед за тем семнадцатидневный мрак, во время которого корабли сбивались с пути в середине дня, – как будто такой обширный и такой отдаленный огненный шар, как солнце, может согласовать свои движения с атомами обращающейся вокруг него планеты. На земле преступление Ирины оставалось в течение пяти лет безнаказанным; ее царствование было увенчано внешним блеском, и если она была в состоянии заглушить голос своей собственной совести, то людские упреки не долетали до ее слуха, и она не обращала на них внимания. Римский мир подчинился управлению женщины, и когда она проезжала по улицам Константинополя, четыре патриция шли пешком перед ее золотой колесницей, держа в руках поводья четырех белых, как молоко, коней. Но эти патриции были большей частью евнухи, и их черная неблагодарность оправдала ненависть и презрение, которые они внушали народу. Несмотря на то, что они возвысились, обогатились и занимали самые важные должности империи, благодаря милостям императрицы они составили заговор против своей благодетельницы; главный казначей Никифор был втайне облечен в порфиру; преемник Ирины поселился во дворце, и подкупленный патриарх короновал его в Софийском соборе. На своем первом свидании Ирина с достоинством перечислила перевороты, происходившие в ее жизни, слегка упрекнула Никифора за вероломство, намекнула на то, что он обязан своей жизнью ее доверчивой благосклонности, а взамен престола и сокровищ, от которых отказывалась, просила дать ей пристойное и почетное убежище. Его жадность отказала ей в этом скромном вознаграждении, и императрица, живя в ссылке на острове Лесбос, добывала скудные средства существования своей прялкой.

Не подлежит сомнению, что было немало коронованных тиранов, еще более жестокосердых, чем Никифор; но едва ли найдется между ними такой, который внушал своим подданным более глубокое и более всеобщее отвращение. Его характер пятнали три отвратительных порока – лицемерие, неблагодарность и скупость; отсутствие добродетелей не искупалось никакими выдающимися дарованиями, а отсутствие дарований – никакими привлекательными качествами. Так как он был и несведущ в военном деле, и несчастлив в своих военных предприятиях, то он был побежден сарацинами и убит болгарами, а его смерть всеми считалась за такое благополучие, которое с избытком вознаграждало за гибель Римской армии. Его сын и преемник Ставракий бежал, смертельно раненный, с поля сражения; однако и проведенных в предсмертной агонии шести месяцев было достаточно для того, чтобы опровергнуть его непристойное, хотя и приятное для народа, заявление, что он во всем будет избегать подражания своему отцу. Ввиду его скорой кончины и придворные, и горожане остановили свой выбор на главном дворцовом управителе Михаиле, который был женат на сестре Ставракия Прокопии и который встретил противодействие только со стороны своего завистливого шурина. Желая удержать скипетр, который уже сам собой выпадал из его рук, Ставракий задумал умертвить своего будущего преемника и увлекся мечтой о замене императорского управления демократическим. Но эти незрелые замыслы лишь разожгли усердие народа и заглушили колебания Михаила: он принял императорское звание, а сын Никифора, прежде чем сойти в могилу, молил своего нового государя о пощаде. Если бы Михаил вступил на престол по праву наследования в эпоху внутреннего спокойствия, его, вероятно, и любили бы при жизни, и оплакивали бы после смерти как истинного отца своих подданных; но его кроткие добродетели подходили к требованиям скромной жизни частного человека, и он не был в состоянии ни сдерживать честолюбие своих сверстников, ни оказывать сопротивление победоносным болгарам. Между тем как его неспособность и неудачи навлекали на него презрение солдат, мужество его жены Прокопии возбуждало в них негодование. Даже греки девятого столетия были оскорблены дерзостью женщины, осмеливавшейся становиться впереди их знамен, руководить их военными упражнениями и возбуждать в них мужество, и своими шумными протестами они предупредили эту новую Семирамиду, что она должна относиться с уважением к величию римского лагеря. После одной неудачной кампании император оставил на зимних квартирах во Фракии дурно к нему расположенную армию под начальством своих врагов, а коварное красноречие этих врагов убедило солдат положить конец владычеству евнухов, низвергнуть с престола мужа Прокопии и восстановить право армии выбирать императоров. Они двинулись к столице; но духовенство, Сенат и константинопольское население стояли за Михаила, а при помощи находившихся в Азии войск и сокровищ можно бы было продолжить бедствия междоусобной войны на неопределенное время. Но из человеколюбия (которое честолюбцы назовут малодушием) Михаил заявил, что ни одна капля христианской крови не должна быть пролита в его личной распре, и его посланцы вручили победителям ключи от города и от дворца. Его невинность и покорность обезоружили его врагов; его не лишили ни жизни, ни зрения, и он вступил в монастырь, где провел в наслаждениях уединением и религией тридцать два с лишним года после того, как его лишили императорского звания и разлучили с женой.

Бунтовавший в царствование Никифора знаменитый и несчастный Вардан однажды вздумал, как рассказывают, обратиться за советом к одному азиатскому пророку, который, предупредив его об ожидавшей его самого неудаче, предсказал блестящую будущность трем главным его командирам – Льву Армянину, Михаилу Фригийцу и Фоме Каппадокийцу, присовокупив, что двое первых будут царствовать один вслед за другим, а третий предпримет неудачное дело, которое окончится его гибелью. Эти предсказания оправдались или, верней, были плодом совершившихся событий. Через десять лет после того, когда фракийские войска не захотели признавать мужа Прокопии императором, корона была предложена вышеупомянутому Льву, который занимал в ту пору самый высокий пост в армии и был тайным зачинщиком мятежа. Так как он выразил притворную нерешительность, то его ратный товарищ Михаил обратился к нему со следующими словами: «Этим мечом я растворю ворота Константинополя и подчиню столицу вашей императорской власти; если же вы будете упорствовать в отказе исполнить справедливые желания ваших сотоварищей, я немедленно вонжу этот меч в вашу грудь».

За свою уступчивость армянин был награжден императорским престолом и процарствовал семь с половиной лет под именем Льва V. Будучи воспитан в военном лагере и не имея никакого понятия ни о законах, ни о литературе, он ввел в свое гражданское управление строгость и даже жестокость военной дисциплины; но если его взыскательность и была иногда опасна для невинных, она всегда была страшна для виновных. За его религиозное непостоянство ему дали прозвище хамелеона; тем не менее католики признали устами одного святого и нескольких исповедников, что жизнь иконоборца была полезна для республики. Его товарищ Михаил был награжден за свое усердие богатствами, почестями и назначением на важную военную должность, а второстепенные дарования Михаила император с успехом употребил на общую пользу. Однако фригиец остался недоволен тем, что ему уделяют в виде милости ничтожную частицу той власти, которую он доставил своему равному, и его неудовольствие, иногда испарявшееся в опрометчивых разговорах, наконец стало выражаться в угрозах, направленных против монарха, которого он выдавал за жестокосердого тирана. Однако этот тиран неоднократно уличал, предостерегал и прощал своего старого боевого товарища, пока страх и раздражение не заглушили чувства признательности. После того как поступки и замыслы Михаила были подвергнуты расследованию, он был уличен в государственной измене и осужден на сожжение живьем в печи одной частной бани. Благочестивое человеколюбие императрицы Феофаны оказалось гибельным и для ее супруга, и для ее семейства. Так как казнь была назначена на двадцать пятое декабря, то она стала настаивать на том, что не следует осквернять день рождения Спасителя таким ужасным зрелищем, а Лев неохотно согласился на такую отсрочку, какая ему казалась более удобной. Но накануне праздника его душевная тревога, отнимавшая у него сон, побудила его посетить среди ночной тишины комнату, в которой содержался его противник; он застал Михаила без цепей и спящим глубоким сном на постели его тюремщика. Льва встревожили эти доказательства самоуверенности и тайного соглашения с тюремной стражей; но хотя он удалился тихими шагами, его приход и уход был подмечен одним рабом, спрятавшимся за углом тюрьмы. Под видом просьбы о присылке ему духовника Михаил уведомил заговорщиков, что их жизнь зависит от его произвола и что они могут располагать лишь несколькими часами для того, чтобы позаботиться и о своей собственной безопасности, и о спасении их друга, и их отечества. В большие праздники отборный хор из священников и певчих имел право входить через особые двери внутрь дворца для того, чтобы петь в придворной капелле заутреню, а Лев, подчинивший этот хор такой же строгой дисциплине, какую ввел в военных лагерях, редко отсутствовал при этом утреннем богослужении. Заговорщики, одевшись в священническое платье и спрятав под ним свои кинжалы, примкнули к процессии, спрятались в углах капеллы и ожидали, чтобы император запел первый псалом, что было условленным сигналом для нападения. Он едва не спасся благодаря полумраку и тому, что был одет, как все другие. Заговорщики сначала бросились на одного священника, но, заметив свою ошибку, со всех сторон окружили свою жертву. Не имея при себе ни оружия, ни друзей, император схватил тяжелый крест и стал обороняться от нападающих; но когда он стал просить пощады, ему безжалостно ответили: «Это час мщения, а не помилования». Метко направленный удар меча отсек от его тела руку с крестом, и Лев Армянин был вслед за тем умерщвлен у подножия алтаря,.

Замечательную превратность фортуны представляет судьба Михаила II, прозванного Косноязычным вследствие какого-то недостатка в органе речи,. Вместо того чтобы попасть в растопленную печь, он попал на императорский престол, а так как среди суматохи нескоро отыскали слесаря, то его ноги оставались закованными в цепи в течение нескольких часов после того, как он вступил на трон Цезарей. Купленное пролитием царской крови возвышение Михаила не принесло никакой пользы государству; он сохранил на престоле низкие пороки своего происхождения и терял свои провинции с беспечным равнодушием, как будто они составляли наследство, полученное от предков. Его права на престол стал оспаривать Фома Каппадокиец – последний член того триумвирата, к которому относились предсказания, сделанные Вардану. С берегов Тигра и Каспийского моря Фома перевел в Европу восемьдесят тысяч варваров, с которыми предпринял осаду Константинополя; но для защиты столицы были употреблены в дело все и духовные, и мирские средства обороны; болгарский царь напал на лагерь восточных войск, и Фома был так несчастлив или так малодушен, что отдался живым в руки победителя. У бунтовщика отрубили руки и ноги; его посадили на осла, и в то время, как чернь осыпала его оскорблениями, его возили по улицам, которые он обрызгивал своей кровью. До какой степени дошли варварство и испорченность нравов того времени, видно из того факта, что сам император присутствовал на этом зрелище. Михаил не внял мольбам своего бывшего ратного товарища и настоятельно требовал, чтобы были отысканы сообщники мятежника, пока его любознательность не вызвала следующего возражения со стороны одного или честного, или замешанного в преступлении чиновника: «Разве вы поверите обвинениям, которые будет возводить недруг на самых преданных вам друзей?» После смерти своей первой жены император по просьбе Сената вступил в брак с жившей в монастыре дочерью Константина VI Евфросинией. Из уважения к ее высокому происхождению в брачный договор было включено условие, что ее дети будут царствовать вместе с их старшим братом на равных правах. Но брак Михаила с Евфросинией был бездетен, и она удовольствовалась титулом матери Михайлова сына и наследника Феофила.

Личность Феофила представляет нам редкий пример того, что религиозное рвение признавало и даже, быть может, преувеличивало добродетели еретика и гонителя. Его враги нередко испытывали на себе его мужество, а подданные империи – его справедливость; но мужество Феофила было опрометчиво и бесплодно, а его справедливость была и прихотлива, и жестокосерда. Он развернул знамя креста для борьбы с сарацинами; но его пять экспедиций окончились решительной неудачей; родина его предков Аморий был стерт с лица земли, а его военные труды не доставили ему ничего, кроме прозвания Несчастливого. Монарх обнаруживает свою мудрость в издании законов и в выборе должностных лиц, и в то время, как он, по-видимому, бездействует, его гражданское управление движется вокруг него, как вокруг своего центра, с безмолвием и правильностью планетной системы. Но в своем правосудии Феофил походил на восточных деспотов, которые при личном и прихотливом выражении своей воли руководствуются или минутным благоразумием, или минутным страстным увлечением, не заботясь о том, чтобы приговор был согласен с законами, а наказание было соразмерно с преступлением. Одна бедная женщина бросилась к ногам императора с жалобой на своего могущественного соседа, брата императрицы, который построил такой высокий дворец, что ее скромное жилище лишилось и света, и воздуха! Когда основательность жалобы была проверена, монарх не ограничился – как то сделал бы обыкновенный судья – присуждением в пользу обиженной достаточного или даже щедрого вознаграждения, а приказал предоставить в ее пользование и дворец, и землю. Феофил не удовольствовался и этим чрезмерным вознаграждением; его усердие превратило нарушение прав недвижимой собственности в уголовное преступление, и несчастный патриций был подвергнут телесному наказанию на константинопольской публичной площади. За какую-нибудь незначительную вину, за послабление или недосмотр главные должностные лица, префекты, квесторы и начальники гвардии или отправлялись в ссылку, или изувечивались, или обваривались растопленной смолой, или сжигались живыми на ипподроме; а так как эти страшные наказания иногда бывали последствием ошибки или каприза, то они неизбежно должны были устранять от государственной службы самых благоразумных граждан. Но гордости монарха льстила такая выставка его могущества, или, как он соображал, его добродетелей, а народ, живя в безопасности благодаря своему ничтожеству, радовался опасному положению и унижению тех, кто был выше его. Для такой необычайной взыскательности служили в некоторой мере оправданием ее благотворные последствия, так как после производившихся в течение семнадцати дней расследований не было найдено ни при дворе, ни в городе ни одного повода для жалоб и ни одного злоупотребления. Можно бы было сослаться и на то, что управлять греками могла только железная рука и что общая польза должна служить мотивом и руководящим правилом для деятельности верховного судьи. Однако этот судья оказывается более всякого другого легковерным и пристрастным, когда дело идет о государственной измене или только о подозрении в совершении этого преступления.

Феофил подверг запоздалому наказанию тех, кто убил Льва и спас жизнь его собственного отца; но он пользовался плодами их преступления, а его недоверчивая тирания принесла в жертву его будущей безопасности мужа его сестры и члена царствующего дома. Один перс из рода Сасанидов умер в Константинополе в бедности и в изгнании, оставив единственного сына, прижитого в браке с плебейкой. Когда этот сын, называвшийся Феофобом, достиг двенадцатилетнего возраста, впервые обнаружилась тайна его знатного происхождения, а по своим личным качествам он не был недостоин такого происхождения. Он получил в византийском дворце воспитание христианина и воина, быстрыми шагами продвигался вперед на поприще блеска и славы, вступил в брак с сестрой императора и был назначен начальником тех тридцати тысяч персов, которые, подобно его отцу, спаслись бегством от магометанских завоевателей. Эти войска, заразившиеся, и пороками фанатиков, и пороками наемников, вздумали восстать против своего благодетеля и водрузить знамя своего наследственного царя; но честный Феофоб отверг их предложения, расстроил их замыслы и, вырвавшись из их рук, укрылся в лагере или во дворце своего царственного шурина. Если бы Феофил отнесся к нему с великодушным доверием, он мог бы запастись надежным и способным опекуном для своей жены и для малолетнего сына, которому должен был во цвете лет оставить в наследство империю. Но зависть и физические недуги усилили его недоверчивость; его пугала мысль, что добродетели Феофоба могут быть как поддержкой, так и пагубой для малолетства и слабости, и император потребовал перед смертью казни персидского принца. Он обнаружил дикую радость, когда увидел так хорошо ему знакомое лицо его родственника: «Ты уже более не Феофоб!» – воскликнул он и затем, опускаясь на свое ложе, присовокупил едва слышным голосом: «Скоро, слишком скоро и я уже не буду Феофилом!»

Русские, заимствовавшие от греков большую часть своих гражданских и церковных учреждений, придерживались до прошедшего столетия странного способа женить своих царей. Они собирали не девушек всякого ранга и из всяких провинций – что было бы и бесполезно, и романтично, – а дочерей самых знатных дворян и заставляли их ожидать во дворце выбора их государя. Такой же методы придерживались, как уверяют, при бракосочетании Феофила. С золотым яблоком в руке, он медленно прохаживался между двумя рядами соперничавших красавиц; его взоры остановились на прелестях Иказии, но не зная, с чего начать разговор, смутившийся Феофил ограничился замечанием, что в этом мире женщины причинили много зла: «И конечно, Ваше Величество, – живо возразила Иказия, – они также сделали немало добра». Это неуместное желание блеснуть остроумием не понравилось императору; он с отвращением отошел в сторону; Иказия скрыла свою скорбь в монастыре, а скромное молчание Феодоры было награждено золотым яблоком. Она снискала любовь своего властелина, но не избежала его взыскательности. Из прилегавшего к дворцу сада он увидел нагруженный доверху корабль, направлявшийся к гавани; узнав, что этот дорогой груз состоял из предметов сирийской роскоши и принадлежал его жене, он приказал сжечь корабль, а к жене обратился со строгим упреком за то, что своей жадностью она унизила достоинство императрицы и низошла на степень торговки. Тем не менее он перед смертью поручил ей опеку над империей и над ее сыном Михаилом, оставшимся сиротой на пятом году от роду. Благодаря тому, что она восстановила поклонение иконам и окончательно искоренила иконоборство, ее имя сделалось дорого для благочестивых греков; но при своем пылком религиозном рвении она с признательностью относилась к памяти своего мужа и заботилась о спасении его души. После тринадцати лет благоразумного и бережливого управления она заметила, что ее кредит стал падать; но эта вторая Ирина подражала лишь добродетелям своей предшественницы. Вместо того чтобы покушаться на жизнь или на власть своего сына, она без борьбы, хотя и не без ропота, удалилась в уединение домашней жизни, оплакивая неблагодарность, пороки и неизбежную гибель недостойного юноши.

Между преемниками Нерона и Элагабала мы до сих пор не встречали ни одного, который подражал бы порочным наклонностям этих двух императоров, не нашли ни одного, который смотрел бы на удовольствие как на цель своей жизни, а на добродетель как на врага удовольствий. Как бы ни были велики материнские заботы Феодоры о воспитании Михаила III, несчастья ее сына происходили от того, что он сделался монархом, еще не сделавшись мужчиной. Хотя эта честолюбивая мать и старалась сдерживать развитие его ума, она не была в состоянии охладить вспышки его страстей и за свою себялюбивую политику была справедливо наказана пренебрежением и неблагодарностью неподатливого юноши. Когда ему минуло восемнадцать лет, он не захотел признавать ее авторитета, не сознавая своей неспособности управлять империей и самим собой. Вместе с удалением Феодоры при дворе исчезло все, что отзывалось степенностью и благоразумием; там стали попеременно господствовать то порок, то безрассудство, и не было никакой возможности снискать или сохранить милостивое расположение императора, не утратив вместе с тем общего уважения. Миллионы, накопленные золотом и серебром на государственные потребности, были безрассудно истрачены на самых недостойных людей, потакавших страстям Михаила III и разделявших его удовольствия, и в свое тринадцатилетнее царствование самый богатый из всех монархов довел себя до того, что был вынужден обращать в деньги самые ценные украшения дворца и церквей. Подобно Нерону, он всего более любил театральные представления и огорчался, если кто-либо превосходил его в таких талантах, от обладания которыми он должен бы был краснеть. Однако в занятиях Нерона музыкой и поэзией были заметны некоторые проблески изящного вкуса, а постыдные наклонности Феофилова сына ограничивались бегом колесниц на ипподроме. Четыре партии, когда-то нарушавшие спокойствие столицы, все еще служили развлечением для ее досуга; для себя самого император избрал синюю одежду; три остальных цвета он раздал своим любимцам, и среди этих низких, хотя и горячих, состязаний он забывал и о своем личном достоинстве, и о безопасности своих владений. Он приказал молчать курьеру, который привез ему известие о неприятельском нашествии, осмелившись отвлечь его внимание в самую критическую минуту скачки, и по его приказанию были погашены докучливые сигнальные огни, слишком часто распространявшие тревогу от Тарса до Константинополя. Самые искусные возничие занимали первое место в его доверии и уважении; их заслуги щедро награждались; они угощали императора у себя на дому, и он крестил их детей, а между тем как он хвастался своей популярностью, он делал вид, будто порицает холодную и величавую сдержанность своих предшественников. Противоестественное сладострастие, которым позорил себя Нерон даже в зрелых летах, уже не находило подражателей; тем не менее Михаил истощал свои силы, удовлетворяя свои любовные влечения и свою склонность к крепким напиткам. На своих ночных пирушках, когда страсти разгорались от вина, он давал самые кровожадные приказания, а если в нем пробуждалось чувство человеколюбия, он, придя в себя, одобрял благотворное неповиновение своих служителей. Но самой странной чертой в характере Михаила была его нечестивая склонность к насмешкам над религией его отечества.

Суеверия греков действительно могли бы вызвать улыбку на устах философа, но его улыбка была бы рассудительна и сдержанна и он осудил бы невежественное безрассудство юноши, оскорблявшего предметы публичного поклонения. Придворный шут надевал на себя облачение патриарха; его двенадцать митрополитов, в числе которых находился и сам император, облекались в священнические одеяния; они совершали разные богохульства над взятыми с алтаря священными сосудами и во время напоминавших вакханалии пирушек приобщались Св. Тайн отвратительной смесью уксуса с горчицей. И эти нечестивые зрелища не скрывались от глаз горожан. В один большой праздник император и его епископы или шуты, проезжая на ослах по улицам, повстречались с настоящим патриархом, шедшим во главе своего духовенства, и своими дерзкими возгласами, своими неприличными жестами нарушили торжественность христианской процессии. Набожность Михаила проявлялась лишь в каких-нибудь нарушениях здравого смысла и благочестия; он принимал свои театральные венки от статуи св. Девы и вскрыл могилу Константина Иконоборца для того, чтобы сжечь его кости. Этими сумасбродствами сын Феофила навлек на себя не только общую ненависть, но и общее презрение; все с нетерпением желали избавиться от него, и даже его фавориты стали опасаться, чтобы минутная прихоть не отняла у них того, что было дано той же прихотью. На тринадцатом году царствования, в минуту опьянения и усыпления, Михаил III был умерщвлен в своей постели основателем новой династии, которого он облек равным с ним рангом и равной с ним властью.

Родословная Василия Македонянина (если только она не была продуктом гордости и лести) представляет наглядный пример переворотов, происходивших в судьбе самых знаменитых родов. Соперники Рима, Аршакиды, держали в своих руках скипетр Востока в течение почти четырехсот лет; младшая линия этих парфянских царей и после того еще царствовала в Армении, а ее царственные потомки пережили раздел и порабощение этой древней монархии. Двое из этих потомков, Артабан и Хлиен, бежали или удалились ко двору Льва I, который из великодушия дал им безопасное и гостеприимное пристанище в Македонской провинции; их постоянным местопребыванием был впоследствии назначен Адрианополь. В течение нескольких поколений они поддерживали достоинство своего происхождения, а их римский патриотизм отвергал соблазнительные предложения персидских и армянских уполномоченных, приглашавших их возвратиться в отечество. Но время и бедность мало-помалу помрачили их прежний блеск, и отец Василия был доведен до того, что собственными руками возделывал маленькую усадьбу, в которой заключалось все его состояние; тем не менее он не хотел унижать потомство Аршакидов браком с плебейкой, женился на одной адрианопольской вдове, причислявшей великого Константина к числу своих предков, и родившийся от этого брака сын был связан с Александром Македонским узами какого-то дальнего родства или национального происхождения. Лишь только родился этот сын, названный Василием, и его колыбель, и его семейство, и город Адрианополь сделались жертвами болгарского нашествия; он воспитывался на чужбине в рабстве и благодаря строгости дисциплины приобрел ту отвагу и ту гибкость ума, которые впоследствии много способствовали его возвышению. Еще будучи юношей или только что достигнув возмужалости, он присоединился к тем римским пленникам, которые смело разорвали свои оковы, прошли через Болгарию до берегов Эвксинского моря, разбили две варварские армии, сели на корабли, которые были заранее для них приготовлены, и возвратились в Константинополь, откуда их разослали по домам. Но свобода не дала Василию средств существования; его усадьба была разорена вызванными войной опустошениями; после смерти своего отца он не был в состоянии содержать осиротевшее семейство трудами своих рук или своей службой и решился искать более блестящего театра деятельности, на котором и всякая добродетель, и всякий порок могли проложить путь к величию. По прибытии в Константинополь этот измученный странник, не имевший ни друзей, ни денег, провел первую ночь на пороге церкви св. Диомида; какой-то случайно встретившийся гостеприимный монах накормил его, и затем он поступил на службу к двоюродному брату и тезке императора Феофила – маленькому человечку, за которым всегда следовала толпа рослых и красивых служителей. Василий сопровождал своего патрона, когда тот отправился наместником в Пелопоннес, затмил своими личными достоинствами знатность и высокое положение Феофила и вступил в выгодную связь с одной богатой и благотворительной патрасской матроной. Из духовной или из плотской склонности она привязалась к молодому искателю приключений и усыновила его.

Даниэлис подарила ему тридцать рабов, и плоды ее щедрот Василий употребил на пособие своим братьям и на приобретение значительных имений в Македонии. Из признательности или из честолюбия он не покидал службы при Феофиле, а одна счастливая случайность обратила на него внимание двора. Один знаменитый борец, состоявший при свите болгарских послов, вызвал во время императорского застолья на бой самого смелого и самого сильного из греков. Василий был известен своей физической силой; он принял вызов, и варвар был побежден при первом натиске. Одной красивой лошади, которая была с норовом, было решено подрезать подколенную жилу; служитель Феофила благодаря своей ловкости и отваге объездил ее и был за это награжден почетной должностью при императорских конюшнях. Но не было никакой возможности снискать доверие Михаила, не потворствуя его порочным наклонностям, и его новый фаворит возвысился до звания главного дворцового комита и удержался на этом посту благодаря позорному вступлению в брак с одной из императорских любовниц и благодаря бесчестию своей сестры, заменившей эту любовницу. Дела государственного управления были предоставлены брату и недругу Феодоры, Цезарю Вардасу; коварные женские наветы убедили Михаила, что его дядя человек и гнусный, и опасный; Вардаса вызвали из Константинополя под предлогом приготовлений к Критской экспедиции, и он был заколот главным комитом в присутствии императора, в палатке, где ему была дана аудиенция. Не прошло месяца после этого деяния, как Василий получил титул Августа и управление империей. Он выносил положение неравноправного соправителя до тех пор, пока не нашел для себя опоры в уважении народа. Прихоть императора подвергла его жизнь опасности, а его достоинство было унижено назначением второго соправителя, который когда-то служил гребцом на галерах. Тем не менее его нельзя не осудить за умерщвление его благодетеля, которое было делом и человека неблагодарного, и изменника, а церкви, которые он строил во имя св. Михаила, были жалким и ничтожным искуплением его преступления.

Различные эпохи в жизни Василия I имеют некоторое сходство с различными эпохами жизни Августа. По своему положению грек не мог в своей ранней молодости напасть на свою родину во главе армии или подвергнуть проскрипции самых благородных ее сынов; но его честолюбие унижалось до хитростей, приличных рабу; он скрыл свое честолюбие и даже свои добродетели и окровавленными руками убийцы захватил империю, которой он впоследствии управлял с отеческой предусмотрительностью и заботливостью. Интересы частного человека могут не сходиться с его обязанностями, но только вследствие отсутствия здравого смысла или мужества самодержавный монарх может отделять свое благополучие от своей славы или свою славу от общественного благоденствия. Правда, жизнеописание или панегирик Василия был написан и выпущен в свет под продолжительным владычеством его потомков; но даже прочность их владычества должна быть приписана высоким достоинствам их предка. При описании его характера его внук Константин попытался нарисовать портрет монарха, обладающего всеми совершенствами; но если бы этот слабый монарх не старался подражать невымышленному образцу, он не мог бы подняться так высоко над уровнем своего собственного поведения и своих собственных идей. Но самой солидной похвалой Василия служит сравнение между той разоренной монархией, которую он вырвал из рук Михаила, и той цветущей монархией, которую он оставил в наследство Македонской династии. Он искусной рукой исправлял злоупотребления, освященные временем и привычкой, и воскресил если не национальное мужество, то, по меньшей мере благоустройство и величие Римской империи. Его трудолюбие было неутомимо, его нрав был хладнокровен, его ум был энергичен и решителен, а на практике он выказал ту редкую и благотворную умеренность, которая удерживает каждую добродетель на одинаковом расстоянии от двух противоположных ее крайностей. Его военная служба ограничивалась внутренностью дворца, и он не был одарен мужеством и талантами полководца. Однако в его царствование римские армии снова сделались страшны для варваров. Лишь только он успел создать новую армию введением дисциплины и военных упражнений, он лично появился на берегах Евфрата, смирил гордость сарацин и подавил опасное, хотя и справедливое, восстание манихеев. В негодовании против мятежника, долго увертывавшегося от его преследований, он молил у Бога одной милости – чтобы ему удалось вонзить три стрелы в голову Хрисохира. Эта ненавистная голова была добыта скорей изменой, чем храбростью; ее повесили на дереве, и коронованный стрелок три раза испытал над ней свое искусство, – это было низкое мщение мертвому человеку, более достойное того века, чем характера Василия. Но его главная заслуга заключалась в управлении финансами, в его законодательной деятельности. Чтоб снова наполнить истощенную государственную казну, ему предложили отобрать подарки, которые его предшественник так щедро раздавал недостойным людям; он был так благоразумен, что уменьшил этот возврат наполовину и таким способом немедленно добыл сумму в 1 200 000 фунт, ст., которая дала ему возможность удовлетворить самые настоятельные государственные нужды и зрело подготовить реформы в государственном хозяйстве.

В числе различных проектов, составленных с целью улучшения финансов, ему предложили новый способ поголовного обложения, который ставил плательщиков в слишком большую зависимость от личного произвола сборщиков податей. Комит представил ему список честных и способных агентов; но при тщательном рассмотрении этого списка Василий нашел, что только на двоих можно безопасно возложить такие широкие полномочия, а эти избранники оправдали его уважение тем, что не захотели воспользоваться его доверием.

Но серьезное и успешное усердие императора мало-помалу установило равновесие между собственностью и налогами, между доходами и расходами; для каждой отрасли государственного управления был назначен особый источник доходов, и твердо установленная система обеспечила и интересы монарха, и собственность народа. Уменьшив роскошь императорского стола, Василий назначил доходы с двух родовых имений на то, чтобы в его дворце был приличный достаток; налоги, собиравшиеся с его подданных, употреблялись на их защиту, а все, что оставалось, шло на украшение столицы и провинций. Хотя склонность к постройкам обходится дорого, она может быть в некоторых случаях похвальной и может находить много мотивов для своего оправдания; она возбуждает предприимчивость, поощряет искусства и в некоторой мере доставляет обществу пользу или удовольствие; польза большой дороги, водопровода или госпиталя очевидна и бесспорна, а сотня церквей, воздвигнутых по приказанию Василия, удовлетворяла благочестие того времени. В качестве верховного судьи Василий был и рачителен, и беспристрастен; он старался спасать виновных, но и не боялся карать их; кто угнетал народ, тот подвергался строгим наказаниям, но личные враги императора, прощать которых было бы небезопасно, лишались зрения и должны были проводить остальную жизнь в уединении и в покаянии. Перемены, происшедшие и в языке, и в нравах, требовали пересмотра устарелой Юстиниановой юриспруденции: объемистые тома его Институций, Пандектов, Кодекса и Новелл были переделаны на греческий язык под сорока титулами, и исправленные и дополненные сыном и внуком императора «Василики» должны считаться за самобытное произведение основателя их династии. Этому славному царствованию положило конец несчастье, случившееся на охоте. Рассвирепевший олень зацепил своими рогами за перевязь императора и стащил его с лошади; Василия спас один из его служителей, обрезавший перевязь и убивший зверя; но от падения или от лихорадки силы престарелого монарха истощились, и он испустил дух во дворце среди плача и своих родственников, и своих подданных. Если правда, что он приказал отрубить голову верному служителю, осмелившемуся занести свой меч над особой своего государя, то следует полагать, что гордость деспота, которую он сдерживал в течение своей жизни, ожила в нем в последние минуты, когда уже не оставалось никакой надежды и когда он уже не нуждался в общественном мнении или уже не придавал ему никакого значения.

Из четырех сыновей императора старший, называвшийся Константином, умер прежде своего отца, который нашел утешение для своей скорби и для своего легковерия в лести наглого лицемера и в мнимом видении. Младший из его сыновей, по имени Стефан, удовольствовался почестями патриарха и святого; двое остальных, Лев и Александр, были возведены в императорское звание, но правительственная власть находилась в руках одного старшего брата. Имя Льва VI было украшено прозвищем Философа, а сочетание достоинств монарха с достоинствами мудреца, дарований практического деятеля с дарованиями философа действительно могло бы считаться за высшее совершенство человеческой натуры. Но Лев едва ли имел право заявлять притязания на такие идеальные превосходства. Подчинял ли он свои страсти и влечения верховенству разума? Он провел свою жизнь в роскоши дворца и в обществе своих жен и наложниц, и даже милосердие, которое он иногда выказывал, и мир, который он старался поддерживать, должны быть приписаны мягкости и беспечности его характера. Умел ли он одерживать верх над своими собственными предрассудками и над предрассудками своих подданных? Его ум был заражен самыми ребяческими суевериями; своими законами он поддерживал влияние духовенства и заблуждения народа, а его прорицания, разоблачавшие пророческим слогом будущие судьбы империи, были основаны на астрологии и на ворожбе. Если бы мы стали доискиваться, почему этому императору было дано прозвание Философа, то мы не нашли бы никакой другой причины, кроме той, что сын Василия был менее несведущ, чем большая часть его современников, и из среды духовенства, и из среды мирян, что его воспитанием руководил ученый Фотий и что им было написано или было издано под его именем несколько сочинений по разным научным предметам как светского, так и духовного содержания. Но его репутация как философа и как человека религиозного была пок