Book: История упадка и крушения Римской империи [без альбома иллюстраций]
![История упадка и крушения Римской империи [без альбома иллюстраций]](https://e-reading.by/illustrations/1010/1010330-cover.jpg)
История упадка и крушения Римской империи
![История упадка и крушения Римской империи [без альбома иллюстраций]](https://e-reading.by/illustrations/1010/1010330-i_001.png)
Эдуард Гиббон
(27.04.1737-16.01.1794)
Я вовсе не намерен утомлять читателя пространным объяснением разнообразия и важности предмета, за который я взялся, так как достоинства моего выбора только обнаружили бы с большей очевидностью недостатки моего труда и сделали бы их менее извинительными. Но так как я осмеливаюсь предложить публике лишь только первую часть «Истории упадка и крушения Римской империи», то, может быть, найдут уместным, чтобы я вкратце объяснил, в чем заключается общий план моего сочинения и какие его рамки.[1]
Достопамятный ряд переворотов, который в течение почти тринадцати столетий постепенно расшатывал и наконец разрушил громадное здание человеческого величия, может быть довольно удобно разделен на следующих три периода:
I. Начало первого из этих периодов может быть отнесено к веку Траяна и Антонинов — к тому времени, когда Римская империя, достигшая своего полного развития и высшего могущества, начала клониться к упадку; а простирается он до разрушения Западной империи пришедшими из Германии и Скифии варварами — этими невежественными предками самых цивилизованных народов современной нам Европы. Этот громадный переворот, отдавший Рим в руки готского завоевателя, завершился около начала шестого столетия.
II. Начало второго периода упадка и разрушения Рима можно отнести к царствованию Юстиниана, который своими законами столько же, сколько и своими победами, временно восстановил блеск Восточной империи. Этот период обнимает собой вторжение лангобардов в Италию, завоевание азиатских и африканских провинций арабами, принявшими веру Магомета, восстание римлян против слабых константинопольских императоров и возвышение Карла Великого, создавшего в 800 г. вторую Западную, или Германскую, империю.
III. Последний и самый длинный из этих периодов вмещает в себя около шести с половиной столетий, начиная с восстановления Западной империи вплоть до взятия турками Константинополя и до пресечения выродившегося поколения монархов, не перестававших носить титулы Цезарей и Августов, после того как их владения сузились до размеров одного города, в котором уже давно были забыты и язык, и нравы древних римлян. Писатель, взявшийся за изложение событий этого периода, будет вынужден коснуться общей истории крестовых походов в той мере, в какой они содействовали падению Греческой империи, и едва ли будет в состоянии настолько сдержать свое любопытство, чтобы не заглянуть в положение города Рима во время средневекового мрака и неурядиц.
Так как я, быть может, с излишней поспешностью решился издать сочинение, заслуживающее эпитет несовершенного во всех значениях этого слова, то я считаю, что я принял на себя обязательство закончить, скорее всего, во второй части первый из этих достопамятных периодов и представить читающей публике полную историю упадка и разрушения Рима, начиная с века Антонинов и кончая падением Западной империи. Относительно следующих периодов хотя я и питаю некоторые надежды, но не беру на себя смелости давать какие-либо положительные обещания. Исполнение изложенного выше обширного плана должно связать древнюю историю мира с новой, но оно потребует многолетнего здоровья, свободного времени и терпения.
Бентинк-стрит, 1 февраля 1776 г.
Так как я только что издал полную историю упадка и крушения Западной Римской империи, то я считаю вполне исполненными мои обязательства перед публикой. Может быть, ее одобрение поощрит меня на продолжение работы, которая при всей кажущейся ее трудности составляет самое приятное для меня занятие в часы досуга.
Бентинк-стрит, 1 марта 1781 г.
Всякий автор без труда приходит к убеждению, что общественное мнение не перестает благосклонно относиться к его работе; вот почему я твердо решил продолжать мой труд до последнего периода моего первоначального плана и до последнего периода существования Римской империи, то есть до взятия турками Константинополя в 1453 г. Если самый терпеливый читатель сообразит, что в столь объемном томе изложены события только четырех столетий, он, вероятно, будет испуган длинной перспективой еще девятисот лет. Но я не имею намерения излагать историю Византии в ее мельчайших подробностях. При вступлении в этот период нам придется остановить наше внимание на царствовании Юстиниана и на магометанских завоеваниях; а последний век Константинополя (крестовые походы и турки) находится в связи с переворотами, пережитыми новейшей Европой. Темный промежуток времени между седьмым и одиннадцатым столетиями будет восполнен кратким изложением таких фактов, которые имеют или особый интерес, или особую важность.
Бентинк-стрит, 1 марта 1782 г.
Введение. — Миролюбивая система Антонинов. —
Военная система. — Общее благосостояние. —
Новые принципы управления. — Преторианская гвардия,
ее бесчинства. — Тридцать тиранов. —
Начало упадка империи
Введение
Во втором столетии христианской эры владычество Рима обнимало лучшую часть земного шара и самую цивилизованную часть человеческого рода. Границы этой обширной монархии охранялись старинной славой и дисциплинированной храбростью. Мягкое, но вместе с тем могущественное влияние законов и обычаев постепенно скрепило связь между провинциями. Их миролюбивое население наслаждалось и злоупотребляло удобствами богатства и роскоши. Внешние формы свободных учреждений охранялись с приличной почтительностью: римский сенат, по-видимому, сосредоточивал в своих руках верховную власть, а на императоров возлагал всю исполнительную часть управления. В течение счастливого периода, продолжавшегося более восьмидесяти лет, делами государственного управления руководили добродетели и дарования Нервы, Траяна, Адриана и двух Антонинов. Затем, со времени смерти Марка Антонина, раскрываются главные причины упадка и разрушения империи, то есть главные причины такого переворота, который останется памятным навсегда, которые до сих пор отзываются на всех народах земного шара.
Римская военная организация
Царствования Адриана и Антонина Пия представляют приятную картину всеобщего мира. Римское имя было уважаемо у самых отдаленных народов земного шара. Самые надменные варвары нередко обращались в своих распрях к посредничеству императоров, и один из живших в то время историков сообщает нам, что он видел тех послов, которые приезжали просить о принятии их народа в римское подданство, но получили отказ.
Страх, который внушало военное могущество Рима, придавал умеренности императоров особый вес и достоинство. Они сохраняли мир тем, что были всегда готовы к войне и, руководствуясь в своих действиях справедливостью, в то же время давали чувствовать жившим вблизи от границ империи племенам, что они так же мало расположены выносить обиды, как и причинять их. Марк Аврелий употребил в дело против парфян и германцев те военные силы, которые Адриан и старший Антонин лишь держали наготове. Нападения варваров вывели из терпения этого монарха-философа: будучи вынужден взяться за оружие для обороны империи, он частью сам, частью через своих генералов одержал несколько значительных побед на берегах Евфрата и Дуная. Здесь будет уместно изучить римскую военную организацию и рассмотреть, почему она так хорошо обеспечивала и безопасность империи, и успех военных предприятий.
Во времена республики, когда нравы были более чисты, за оружие брался тот, кого воодушевляла любовь к отечеству, кому нужно было оберегать свою собственность и кто принимал некоторое участие в издании законов, которые ему приходилось охранять ради личной пользы и по чувству долга. Но по мере того как общественную свободу поглощали обширные завоевания, военное дело постепенно возвышалось до степени искусства и постепенно унижалось до степени ремесла. Даже в то время, когда легионы пополнялись рекрутами из самых отдаленных провинций, предполагалось, что они состоят из римских граждан. Это почетное название вообще считалось или легальной принадлежностью воина, или самой приличной для него наградой; но более серьезное внимание обращалось на существенные достоинства возраста, силы и роста. При наборах рекрутов весьма основательно отдавалось предпочтение северным климатам над южными; людей, самых годных для военного ремесла, предпочтительно искали не в городах, а в деревнях, и от тех, кто занимался тяжелым кузнечным и плотничным ремеслом или охотничьим промыслом, ожидали более энергии и отваги, нежели от тех, кто вел сидячую жизнь торговца, удовлетворяющего требованиям роскоши. Даже тогда, когда право собственности перестало считаться необходимым условием для занятия военных должностей, командование римскими армиями оставалось почти исключительно в руках офицеров из хороших семейств и с хорошим образованием; но простые солдаты, подобно тем, из которых составляются наемные войска в современной нам Европе, набирались между самыми низкими и очень часто между самыми развратными классами населения.
Не одной только быстротой или обширностью завоеваний должны мы измерять величие Рима. Ведь государь, царствующий над русскими степями, имеет под своей властью еще более обширную часть земного шара. В седьмое лето после своей переправы через Геллеспонт Александр воздвигнул Македонские трофеи на берегах Гифазиса. В течение менее ста лет непобедимый Чингисхан и происходившие от одного с ним рода монгольские властители распространили свои жестокие опустошения и свое временное владычество от китайских морей до пределов Египта и Германии. Но прочное здание римского могущества и было воздвигнуто, и оберегалось мудростью многих веков. Покорные провинции Траяна и Адриана были тесно связаны между собой общими законами и наслаждались украшавшими их изящными искусствами. Им, может быть, иногда и приходилось выносить злоупотребления лиц, облаченных властью, но общие принципы управления были мудры, несложны и благотворны. Их жители могли спокойно исповедовать религию своих предков, а в том, что касается гражданских отличий и преимуществ, они постепенно приобретали одинаковые права со своими завоевателями.
Несмотря на общую всем людям склонность восхвалять прошлое и хулить настоящее, как жители провинций, так и сами римляне живо чувствовали и откровенно признавали спокойное и цветущее положение империи. «Они сознавали, что правильные принципы общественной жизни, законодательство, земледелие и науки, впервые выработанные мудростью афинян, теперь распространялись повсюду благодаря могуществу Рима, под благотворным влиянием которого самые лютые варвары соединены узами одного для всех правительства и одного для всех языка. Они утверждают, что вместе с распространением искусств стал заметным образом умножаться человеческий род. Они прославляют возрастающее великолепие городов, улыбающийся вид полей, возделанных и украшенных как громадный сад, и продолжительный праздник мира, которым наслаждаются столькие народы, позабывшие о своей прежней вражде и избавившиеся от страха будущих опасностей». Как бы ни казался подозрительным риторический и напыщенный тон приведенных выражений, их содержание вполне согласно с исторической истиной.
Глаз современника едва ли был способен заметить, что в этом всеобщем благосостоянии кроются зачатки упадка и разложения. А между тем продолжительный мир и однообразие системы римского управления вносили во все части империи медленный и тайный яд. Умы людей постепенно были доведены до одного общего уровня, пыл гения угас, и даже воинственный дух испарился. Европейцы были храбры и сильны. Испания, Галлия, Британия и Иллирия снабжали легионы превосходными солдатами и составляли настоящую силу монархии. Жители этих стран по-прежнему отличались личным мужеством, но у них уже не было того общественного мужества, которое питается любовью к независимости, чувством национальной чести, присутствием опасности и привычкой командовать. Они получали законы и губернаторов от своего государя, а их защита была вверена армии, состоявшей из наемников. Потомки их самых отважных вождей довольствовались положением граждан или подданных. Самые честолюбивые между ними поступали ко двору или под знамена императоров; провинции стали пустеть и, утратив политическое могущество и единство, постепенно погрузились в вялую безжизненность домашних интересов.
Если мы захотим обрисовать в немногих словах систему императорского управления в том виде, как она была установлена Августом и как она поддерживалась теми из его преемников, которые хорошо понимали и свои собственные интересы, и интересы народа, то мы скажем, что это была абсолютная монархия, прикрывшаяся республиканскими формами. Властелины римского мира окружали свой трон полумраком; они старались скрыть от своих подданных свое непреодолимое могущество и смиренно выдавали себя за ответственных уполномоченных сената, верховные декреты которого они сами и диктовали, и исполняли.
Если бы у кого-нибудь спросили, в течение какого периода всемирной истории положение человеческого рода было самое счастливое и самое цветущее, он должен был бы без всяких колебаний назвать тот период, который протек от смерти Домициана до восшествия на престол Коммода. Римская империя на всем своем громадном пространстве управлялась абсолютной властью, руководительницами которой были добродетель и мудрость. Армии сдерживались твердой и вместе с тем мягкой рукой четырех следовавших один за другим императоров, которые внушали невольное уважение и своим характером, и своим авторитетом. Формы гражданского управления тщательно охранялись и Нервой, и Траяном, и Адрианом, и Антонинами, которые наслаждались внешним видом свободы и находили удовольствие в том, что выдавали себя за ответственных представителей закона. Такие государи были бы достойны чести сделаться восстановителями республики, если бы римляне того времени были способны пользоваться разумной свободой.
Большая часть преступлений, нарушающих внутреннее спокойствие общества, происходит от того, что необходимое, но неравномерное распределение собственности налагает стеснения на вожделения человеческого рода, предоставляя лишь очень немногим пользование тем, к чему стремятся все. Из всех наших страстей и наклонностей жажда власти есть самая высокомерная и самая вредная для общества, так как она внушает человеческой гордости желание подчинять других своей воле. Среди сумятицы внутренних раздоров законы общества утрачивают свою силу, и редко случается, чтобы их заменяли законы человеколюбия. Горячность борьбы, гордость победы, отчаяние в успехе, воспоминание о прошлых унижениях и страх предстоящих опасностей — все это разгорячает ум и заглушает голос сострадания. Вот те причины, по которым почти каждая страница истории запятнана кровью междоусобицы; но ни одной из этих причин нельзя объяснить ничем не вызванных жестокостей Коммода, который мог наслаждаться всем и которому ничего не оставалось желать. Возлюбленный сын Марка Аврелия наследовал своему отцу при радостных приветствиях сената и армии, а при своем восшествии на престол этот счастливый юноша не видел вокруг себя ни соперников, которых нужно бы было устранить, ни врагов, которых нужно бы было побороть. На таком спокойном и высоком посту он натурально должен был бы предпочитать любовь человеческого рода его ненависти и добрую славу своих предшественников позорной участи Нерона и Домициана.
Преторианская гвардия
Влияние военной силы более ощутительно в обширных монархиях, нежели в мелких государственных единицах. По вычислениям самых компетентных политиков, всякое государство придет в конце концов в истощение, если оно будет держать более одной сотой части своих членов под ружьем и в праздности. Но если бы эта пропорция и была повсюду одинакова, все-таки влияние армии на остальную часть общества будет различно, смотря по тому, как велика ее действительная сила. Выгоды, доставляемые военной тактикой и дисциплиной, утрачиваются, если надлежащее число солдат не соединено в одно целое и если это целое не оживлено одним духом. В небольшой кучке людей такое единство не привело бы ни к каким серьезным результатам, а в неповоротливой громадной массе людей оно было бы практически неприменимо, так как сила этой машины одинаково уничтожается и от чрезмерной тонкости, и от чрезмерной тяжести ее пружин. Чтобы понять справедливость этого замечания, достаточно только сообразить, что не существует такого превосходства природных сил, искусственных орудий или упражнений приобретенной ловкости, которые сделали бы одного человека способным держать в постоянном подчинении целую сотню его собратьев; тиран одного города или небольшого округа скоро поймет, что сотня вооруженных приверженцев будет плохой для него охраной от десяти тысяч крестьян или граждан; но сто тысяч хорошо дисциплинированных солдат будут деспотически повелевать десятью миллионами подданных, а отряд из десяти или пятнадцати тысяч гвардейцев будет способен наводить ужас на многочисленное население громадной столицы.
Численный состав преторианской гвардии, неистовства которой были первым симптомом и главной причиной упадка Римской империи, едва ли достигал последней из вышеупомянутых цифр. Она вела свое начало от времен Августа. Этот хитрый тиран, понимавший, что законы могут только приукрасить незаконно захваченную им власть, но что одна только вооруженная сила может ее поддержать, организовал этот сильный отряд гвардейцев, всегда готовый охранять его особу, внушать страх сенату и предупреждать или подавлять всякую попытку восстания. Он отличил эти привилегированные войска от остальной армии двойным жалованьем и высшими правами, а так как их страшный вид мог встревожить и раздражить жителей Рима, то он оставил в столице только три когорты, а остальные разместил по соседним городам. Но по прошествии пятидесяти лет мира и рабства Тиберий отважился на решительную меру, навсегда заклепавшую кандалы его отечества. Под благовидным предлогом освобождения Италии от тяжелого бремени военного постоя и введения более строгой дисциплины между гвардейцами он собрал их в Риме и поместил в постоянном лагере, который был укреплен с искусным старанием и по своему положению господствовал над городом.
Император Север
Имея в виду редкие дарования Севера и его блестящий успех, один изящный историк сравнивал его с первым и величайшим из Цезарей. Но это сравнение, по меньшей мере, не полно. Разве можно отыскать в характере Севера то душевное величие, то благородное милосердие и тот обширный ум, которые умели согласовать и соединять склонность к удовольствиям, жажду знания и пыл честолюбия? Этих двух людей можно сравнивать между собой только в том, что касается быстроты их военных движений и побед, одержанных в междоусобных войнах. Менее чем в четыре года Север подчинил себе и богатый Восток, и воинственный Запад. Он осилил двух славившихся своими дарованиями соперников и разбил многочисленные армии, так же хорошо вооруженные и так же хорошо дисциплинированные, как его собственная. В то время искусство фортификации и правила тактики были хорошо знакомы всем римским генералам, а потому постоянное превосходство Севера было превосходством артиста, пользовавшегося теми же орудиями, как и его соперники, но с большим искусством и с большей предприимчивостью. Я не имею намерения подробно описывать эти военные операции; так как обе междоусобные войны — и та, которую он вел против Нигера, и та, которую он вел против Альбина, — сходны между собой и по способу их ведения, и по выдающимся фактам, и по их последствиям, то я ограничусь соединением в одно целое тех интересных обстоятельств, которые всего лучше уясняют и характер победителя, и положение империи. Хотя вероломство и неискренность кажутся несовместимыми с достоинством государственного управления, однако в этой сфере они возмущают нас менее, нежели в частной жизни. В этой последней они свидетельствуют о недостатке мужества, а в государственных делах они служат лишь признаком бессилия; но так как даже самый даровитый государственный человек не имеет достаточной личной силы, чтобы держать в повиновении миллионы подчиненных ему существ и миллионы врагов, то ему как будто с общего согласия разрешается употреблять в дело лукавство и притворство под общим названием политики. Тем не менее хитрости Севера не могут быть оправданы даже самыми широкими привилегиями, обыкновенно предоставляемыми ведению государственных дел. Он давал обещания только для того, чтобы погубить, и, хотя ему случалось связывать себя клятвами и договорами, его совесть, повиновавшаяся велениям его интересов, всегда освобождала его от бремени стеснительных обязательств.
Новые принципы управления
Истинные интересы абсолютного монарха обыкновенно совпадают с интересами его подданных. Их число, богатство, спокойствие и безопасность составляют лучшую и единственную основу его настоящего величия, и, если бы даже он не был одарен никакими личными достоинствами, одно благоразумие могло бы заменить их и заставить его держаться этой точки зрения. Север смотрел на Римскую империю как на свою собственность и лишь только упрочил обладание ею, тотчас занялся разработкой и улучшением столь драгоценного приобретения. Полезные законы, исполнявшиеся с непоколебимой твердостью, скоро исправили большую часть злоупотреблений, заразивших после смерти Марка Аврелия все отрасли управления. В отправлении правосудия решения императора отличались вниманием, разборчивостью и беспристрастием; если же ему случалось уклониться от строгих правил справедливости, он делал это обыкновенно в интересах бедных и угнетенных не столько из чувства человеколюбия, сколько из свойственной деспотам наклонности унижать гордость знати и низводить всех подданных до общего им всем уровня абсолютной зависимости. Его дорогие постройки и траты на великолепные зрелища, а главным образом беспрестанные и щедрые раздачи хлеба и провизии служили для него самым верным средством для приобретения привязанности римского народа. Бедствия, причиненные внутренними раздорами, были позабыты; провинции снова стали наслаждаться спокойствием и благоденствием, и многие города, обязанные своим возрождением щедротам Севера, приняли название его колоний и засвидетельствовали публичными памятниками о своей признательности и о своем благосостоянии. Слава римского оружия была восстановлена этим воинственным и счастливым во всех предприятиях императором, и он имел полное основание похвастаться тем, что, когда он принял империю, она страдала под гнетом внешних и внутренних войн, но что он прочно установил в ней всеобщий, глубокий и согласный с ее достоинством мир.
Хотя раны, нанесенные междоусобной войной, по-видимому, совершенно зажили, их нравственный яд еще тек в жилах конституции. Север был в значительной мере одарен энергией и ловкостью, но для того чтобы сдерживать наглость победоносных легионов, едва ли было бы достаточно отваги первого Цезаря или глубокой политической мудрости Августа. Из чувства ли признательности, или из ошибочных политических соображений, или вследствие кажущейся необходимости Север ослабил узы дисциплины. Он потворствовал тщеславию своих солдат, дозволяя им носить в знак отличия золотые кольца, и заботился об их удобствах, позволяя им жить в лагерях в праздности вместе с женами. Он увеличил их жалованье до небывалых размеров и приучил их ожидать, а вскоре вслед за тем и требовать подарков всякий раз, как государству угрожала какая-нибудь опасность или совершалось какое-нибудь публичное празднество. Возгордившись своими отличиями, изнежившись от роскоши и возвысившись над общим уровнем подданных благодаря своим опасным привилегиям, они скоро сделались неспособными выносить трудности военной службы, обратились в бремя для страны и перестали подчиняться справедливым требованиям субординации. Их офицеры заявляли о превосходстве своего звания еще более расточительной и изящной роскошью. До нас дошло письмо Севера, в котором он жалуется на распущенность армии и советует одному из своих генералов начать необходимые реформы с самих трибунов, потому что, как он основательно замечает, офицер, утративший уважение своих солдат, не может требовать от них повиновения. Если бы император продолжил нить этих размышлений, он пришел бы к тому заключению, что эту всеобщую испорченность нравов следует приписать если не примеру, то пагубной снисходительности верховного начальника.
Преторианцы, умертвившие своего императора и продавшие империю, понесли справедливое наказание за свою измену, но необходимое, хотя и опасное, учреждение гвардии было восстановлено Севером по новому образцу, а число гвардейцев было увеличено вчетверо против прежнего числа. Первоначально эти войска пополнялись итальянскими уроженцами, а когда соседние провинции постепенно усвоили себе изнеженность столицы, их стали пополнять жителями Македонии, Норика и Испании. Взамен этих изящных войск, более способных придавать блеск двору, нежели годных для войны, Север решил, что во всех пограничных легионах будут выбирать солдат, отличающихся силой, мужеством и верностью, и будут переводить их в знак отличия и награды на более выгодную службу в гвардии. Вследствие этого нововведения итальянская молодежь стала отвыкать от военных занятий, и множество варваров стало наводить ужас на столицу и своим внешним видом, и своими нравами. Но Север льстил себя надеждой, что легионы будут смотреть на этих отборных преторианцев как на представителей всего военного сословия и что, всегда имея наготове пятьдесят тысяч человек, более опытных в военном деле и более щедро оплачиваемых, нежели какие-либо другие войска, он навсегда оградит себя от восстаний и обеспечит престол за собой и за своим потомством.
Командование этими привилегированными и страшными войсками скоро обратилось в самый высший пост в империи. Так как система управления извратилась в военный деспотизм, то преторианский префект, вначале бывший не более как простым капитаном гвардии, был поставлен не только во главе армии, но также во главе финансов и даже юстиции. В каждом отделе администрации он являлся представителем императора и пользовался его властью. Любимый министр Севера Плавтиан был первый префект, облеченный и злоупотреблявший этой громадной властью. Его владычество продолжалось около десяти лет, пока брак его дочери со старшим сыном императора, по-видимому долженствовавший упрочить его положение, не сделался причиной его гибели. Дворцовые интриги, раздражавшие честолюбие Плавтиана и внушавшие ему опасения, грозили взрывом революции; тогда Север, все еще любивший его, был вынужден согласиться на его казнь. После гибели Плавтиана многосторонние обязанности преторианского префекта были возложены на знаменитого законоведа Папиниана.
До Севера все добродетельные и даже просто здравомыслящие императоры отличались если не искренней преданностью, то наружным уважением к сенату, и относились с почтительной деликатностью к нежной ткани политических убеждений, введенных Августом. Но Север провел свою молодость в лагерях, где привык к безусловному повиновению, а в более зрелом возрасте в качестве военачальника освоил лишь деспотизм военной власти. Его надменный и непреклонный ум не мог понять или не хотел сознаться, что для него было бы выгодно поддержать такую власть, которая могла бы быть посредницей между императором и армией, хотя бы она и была только воображаемой. Он не хотел унижаться до того, чтобы выдавать себя за покорного слугу такого собрания, которое ненавидело его и трепетало при малейшем выражении его неудовольствия; он давал приказания, когда простая просьба с его стороны имела бы точно такую же силу; он держал себя и выражался как властелин и победитель и открыто пользовался всеми правами как законодательной, так и исполнительной верховной власти.
Победа над сенатом была нетрудна и не доставляла никакой славы. Все внимание было устремлено на верховного сановника, который располагал военными силами государства и его казной и от которого зависели интересы каждого, тогда как сенат, не находивший для себя опоры ни в народном избрании, ни в военной охране, ни в общественном мнении, пользовался лишь тенью власти, основанной на непрочном и расшатанном фундаменте старых привычек. Прекрасная теория республиканского правления постепенно улетучивалась, уступая место более натуральным и более насущным влечениям, находящим для себя удовлетворение при монархической форме правления. Так как свобода и права римских граждан сделались со временем достоянием жителей провинций, или вовсе незнакомых со старой системой управления, или вспоминавших о ней с отвращением, то республиканские традиции постепенно предавались забвению. Греческие историки, писавшие в век Антонинов, с злорадством замечают, что хотя римские государи и не называли себя королями из уважения к устарелым предрассудкам, но тем не менее пользовались всеми прерогативами королевской власти. В царствование Севера сенат наполнился образованными и красноречивыми уроженцами восточных провинций, объяснявшими свою льстивую покорность теоретическими принципами рабства. Когда эти новые защитники императорских прерогатив проповедовали обязанность пассивного повиновения и объясняли неизбежность пагубных последствий свободы, при дворе их слушали с удовольствием, а среди народа с терпением. Законоведы и историки также поучали, что верховная власть не была вверена сенатом на время, а была безвозвратно передана императору, что император не обязан стесняться законами, что жизнь и имущество его подданных находятся в его безотчетной власти и что он может располагать империей как своей частной собственностью. Самые знаменитые законоведы, и в особенности Папиниан, Павл и Ульпиан, процветали при императорах из рода Севера, а римская юриспруденция, вступившая в тесную связь с монархической системой, как полагают, достигла в этот период времени своего полного развития и совершенства.
Современники Севера, наслаждавшиеся спокойствием и славой его царствования, простили ему те жестокости, путем которых он доставил им эти блага. Но потомство, познакомившееся на опыте с пагубными последствиями его принципов и указанного им примера, основательно считало его главным виновником упадка Римской империи.
И распутная тирания Коммода, и внутренние раздоры, вызванные его смертью, и новые принципы управления, установленные государями из дома Севера, — все способствовало усилению опасного могущества армии и уничтожению еще не совсем изгладившихся в душе римлян слабых следов уважения к законам и к свободе. Мы постарались с возможной последовательностью и ясностью объяснить причины этой внутренней перемены, расшатавшей коренные основы империи. Личный характер императоров, их победы, законы, безрассудства и судьба могут интересовать нас только в той мере, в какой они находятся в связи с общей историей упадка и разрушения монархии. Но, несмотря на то что все наше внимание сосредоточено на этом важном предмете, мы не можем пройти мимо чрезвычайно важного эдикта Антонина Каракаллы, предоставлявшего всем свободным жителям империи название и привилегии римских граждан. Впрочем, эта безмерная щедрость не была внушена великодушием, а была результатом гнусной алчности; чтобы убедиться в этом, необходимо сделать краткий обзор состояния римских финансов с блестящих времен республики до царствования Александра Севера.
С тех пор как Ромул с небольшой кучкой пастухов и разбойников укрепился на холмах подле Тибра, уже прошло десять столетий. В течение первых четырех столетий римляне приобрели в школе труда и бедности способность к войне и к управлению; благодаря энергическому применению этих способностей к делу и при помощи счастья, они в течение следующих трех столетий достигли абсолютного господства над многими странами Европы, Азии и Африки. Остальные триста лет протекли среди внешнего благоденствия и внутреннего разложения. Нация, состоявшая из солдат, должностных лиц и законодателей, делившихся на тридцать пять триб, исчезла в общей массе человеческого рода и смешалась с миллионами раболепных провинциалов, получивших право называться римлянами, но нисколько не проникнувшихся духом этого народа. Продажная армия, набранная из подданных и пограничных варваров, представляла единственный класс людей, сохранивший свою самостоятельность и употреблявший ее во зло. Благодаря ее мятежным избраниям сириец, гот или араб возводился на римский престол и получал деспотическую власть и над завоеваниями Сципионов, и над их родиной.
Границы Римской империи все еще простирались от Западного океана до Тигра и от гор Атласа до Рейна и Дуная. В глазах толпы Филипп был такой же могущественный монарх, как Адриан или Август. Форма была все та же, но в ней уже не было прежнего здоровья и энергии. Длинный ряд угнетений ослабил в народе дух предприимчивости и истощил его силы. После того как исчезли всякие другие добродетели, дисциплина легионов была единственной опорой государственного величия; но и она была поколеблена честолюбием или ослаблена малодушием императоров. Безопасность границ, которую обеспечивали не столько укрепления, сколько воинские доблести, постепенно сделалась ненадежной, и самые лучшие провинции сделались жертвой алчности или честолюбия варваров, скоро приметивших упадок римского могущества.
От Столетних игр, отпразднованных Филиппом (в 248 г.), до смерти императора Галлиена прошло двадцать лет, полных позора и бедствий. В течение этого злосчастного периода каждая минута приносила с собой новую беду, и каждая провинция страдала от вторжения варваров и от деспотизма военных тиранов, так что разоренная империя, казалось, была близка к моменту своего окончательного распада. Как царившая в ту пору безурядица, так и бедность исторических сведений ставят в затруднение историка, который желал бы придать своему рассказу ясность и последоватальность. Имея под рукой лишь отрывочные сведения, всегда краткие, нередко сомнительные, а иногда и противоречащие одно другому, он вынужден делать между ними выбор, сравнивать их между собой и высказывать догадки; но хотя он и не должен был бы ставить эти догадки в один ряд с достоверными фактами, однако, зная, какое влияние производят разнузданные страсти на человеческую натуру, он в некоторых случаях может восполнять недостатки исторического материала.
В то время как Деций боролся с настигшей его грозой, его ум, остававшийся спокойным и осмотрительным среди военных тревог, доискивался общих причин, так сильно поколебавших могущество Рима со времен Антонинов. Он скоро убедился, что нет возможности восстановить это могущество на прочном фундаменте, не восстановив общественных добродетелей, старинных принципов и нравов и уважения к законам. Чтобы исполнить эту благородную, но трудную задачу, он решился прежде всего восстановить устарелую должность цензора, — ту должность, которая так много содействовала прочности государства, пока она сохраняла свою первобытную чистоту, но которую Цезари противозаконно себе присвоили и затем постепенно довели до всеобщего пренебрежения. Будучи убежден, что личное расположение государя может облекать властью, но что одно только общее уважение может придавать этой власти авторитет, он предоставил назначение цензора беспристрастному выбору сената. Единогласным решением сенаторы признали, что всех достойнее этого высокого отличия Валериан, — тот самый, который был впоследствии императором, а в ту пору с отличием служил в армии Деция. Лишь только император получил уведомление об этом избрании, он собрал в своем лагере верховный совет и, прежде чем утвердить избранного цензора в его звании, объяснил ему трудности и важное значение его высоких обязанностей. «Счастливый Валериан, — сказал монарх, обращаясь к своему знаменитому подданному, — вы заслужили общее одобрение сената и Римской республики! Примите цензорство над человеческим родом и будьте судьей над нашими нравами. Вы укажете тех, которые достойны оставаться членами сената, вы возвратите сословию всадников его прежний блеск, вы увеличите государственные доходы, стараясь вместе с тем уменьшить тяжесть налогов. Вы разделите разнородную и громадную массу граждан на правильные разряды и тщательно вникнете во все, что имеет связь с военным могуществом Рима, с его богатством, добродетелями и денежными средствами. Ваши решения будут иметь силу законов. И армия, и дворец, и органы правосудия, и высшие должностные лица империи — все будет подчинено вашему трибуналу. Никто не будет исключен, кроме обыкновенных консулов, городского префекта, верховного жреца и старшей из девственных весталок (пока она сохраняет свою девственность). И эти немногие, хотя и не будут опасаться строгости римского цензора, будут старательно искать его уважения».
Должностное лицо, облеченное столь широкими полномочиями, по-видимому, походило не столько на министра своего государя, сколько на его сотоварища. Валериан основательно опасался назначения, которое могло навлечь на него столько зависти и подозрений. Он отговаривался, скромно указывая на чрезмерно широкие полномочия, на свою собственную неспособность и на неизлечимую испорченность нравов того времени. Он ловко намекнул на то, что звание цензора нераздельно с императорским достоинством и что слабые силы подданного не в состоянии выносить такое громадное бремя забот и власти. Военные события скоро положили конец попытке осуществить проект, столь благовидный, но вместе с тем неисполнимый, и, предохранив Валериана от опасности, избавили императора Деция от разочарования, которое, вероятно, было бы результатом его усилий. Цензор может поддержать чистоту нравов, но не в силах восстановить ее. Такое должностное лицо может употреблять в дело свою власть с пользой для общества или даже с каким-либо успехом только в том случае, если оно найдет для себя опору в сердцах граждан, проникнутых чувствами чести и добродетели, в надлежащем уважении к общественному мнению и во множестве полезных предрассудков, поддерживающих национальные нравы. В такое время, когда эти принципы уничтожены, цензорская юрисдикция неизбежно должна или снизойти до исполнения пустых формальностей, или превратиться в пристрастное орудие угнетения и деспотизма. Легче было победить готов, нежели искоренить общественные пороки, однако даже в первом из этих предприятий Деций лишился и своей армии, и своей жизни.
Валериан, руководствуясь лишь чувством отцовской привязанности или тщеславием, немедленно разделил верховную власть со своим сыном Галлиеном — молодым человеком, до тех пор скрывавшим свои порочные наклонности во мраке частной жизни. Совместное управление отца и сына продолжалось около семи лет, а управление одного Галлиена около восьми. Но весь этот период времени был непрерывным рядом беспорядков и общественных бедствий. Так как Римская империя в одно и то же время подвергалась со всех сторон яростным нападениям внешних врагов и страдала от честолюбивых покушений внутренних узурпаторов, то мы ради правильности и последовательности повествования будем придерживаться в распределении исторических событий не порядка времени, а более натуральной группировки по сюжетам. Самыми опасными врагами Рима в царствования Валериана и Галлиена были франки, алеманны, готы и персы.
Тридцать тиранов
Нет ничего удивительного в том, что когда бразды правления находились в таких слабых руках, в провинциях появлялось множество узурпаторов, не признававших над собой власти Валерианова сына. Число их доводится в «Истории эпохи Цезарей» до знаменитого числа тридцать, вероятно, из желания придать более интереса рассказу сопоставлением тридцати римских тиранов с тридцатью афинскими. Но такое сравнение во всех отношениях произвольно и неосновательно. Разве можно найти какое-нибудь сходство между советом из тридцати членов, соединившихся между собой для того, чтобы угнетать один только город, и неопределенным числом самостоятельных честолюбцев, то возвышавшихся, то погибавших без всякой правильной преемственности на обширном пространстве громадной империи? И даже чтобы достигнуть цифры тридцать, пришлось бы включить в число тиранов тех женщин и детей, которые были удостоены императорского титула. В царствование Галлиена, как оно ни было богато внутренними смутами, было только девятнадцать претендентов на престол: Кириад, Макриан, Балиста, Оденат и Зенобия на Востоке; Постумий, Лоллиан, Викторин и его мать Виктория, Марий и Тетрик в Галлии и в западных провинциях; Ингенуй, Регалиан и Авреол в Иллирии и на дунайской границе, Сатурнин в Понте, Требеллиан в Исаврии, Пизон в Фессалии, Валент в Ахайи, Эмилиан в Египте и Цельс в Африке. Если бы мы захотели изложить малоизвестные подробности о жизни и смерти каждого из этих претендентов, мы взяли бы на себя тяжелый труд, который не доставил бы нам ни пользы, ни удовольствия. Поэтому мы ограничимся изложением тех характеристических особенностей, которые всего ярче обрисовывают условия того времени, а также нравы узурпаторов, их притязания, их мотивы, их судьбу и пагубные последствия их узурпации.
Отвратительное название «тиран», как известно, нередко употреблялось в древности для обозначения противозаконного захвата верховной власти, но под ним вовсе не подразумевалось злоупотребление этой властью. Многие из претендентов, поднявших знамя бунта против императора Галлиена, были блестящими образцами добродетели, и почти все они обладали в значительной мере и энергией, и талантами. Благодаря своим личным достоинствам они приобрели расположение Валериана и благодаря тем же достоинствам возвысились до самых важных должностей в империи. Генералы, принявшие титул Августа, или приобрели уважение своих войск искусными распоряжениями и строгой дисциплиной, или действовали на их воображение храбростью и военными успехами, или были любимы за свою щедрость и великодушие. Их нередко провозглашали императорами на том самом поле сражения, на котором была одержана победа, и даже самый ничтожный из всех этих кандидатов на престол, оружейный мастер Марий, отличался неустрашимой храбростью, необычайной физической силой и грубой честностью. Только что покинутое им низкое ремесло, правда, придавало его избранию вид чего-то смешного и странного, но его происхождение не могло быть более низко, чем происхождение большей части его соперников, которые родились в крестьянском звании и поступили в армию простыми солдатами. В эпохи внутренних неурядиц всякий деятельный ум находит для себя то место, которое указано ему самой природой, а среди смут, порождаемых всеобщей войной, военные заслуги есть тот путь, который ведет к славе и могуществу. Из девятнадцати тиранов только один Тетрик был сенатором, и только один Пизон был знатного происхождения. Кровь Нумы текла через двадцать восемь последовательных поколений, в жилах Кальпурния Пизона, который, будучи связан родством с самыми знатными родами путем брачных союзов, имел право украшать свой дом изображениями Красса и великого Помпея. Его предки неоднократно удостаивались всех тех отличий, какие могла дать республика, и из всех древних римских родов только род Кальпурниев пережил тиранию Цезарей. Личные качества Пизона придавали новый блеск его роду. Узурпатор Валент, по приказанию которого он был лишен жизни, признавался с глубоким раскаянием в душе, что даже враг должен был бы уважать святость Пизона, и несмотря на то, что он умер, сражаясь против Галлиена, сенат с великодушного разрешения императора декретировал триумфальные почести в память столь добродетельного мятежника.
Наместники Валериана, искренно привязанные к отцу, которого они уважали, не хотели служить его недостойному сыну, проводившему время в праздной роскоши. Так как власть римских императоров не имела опоры в чувстве династической преданности, то измену такому недостойному монарху можно было в некоторой мере оправдывать патриотизмом. Однако, если мы внимательно рассмотрим поведение этих узурпаторов, мы найдем, что они были вовлечены в мятежи не столько своим честолюбием, сколько страхом. Они боялись подозрительности и жестокости Галлиена, но не менее боялись своенравия своих войск и их склонности к насилиям. Если опасная преданность армии необдуманно провозглашала их достойными престола, они были обречены на верную гибель; в таком случае даже благоразумие требовало, чтобы они, не дожидаясь смерти от руки палача, присвоили себе хоть на короткое время верховную власть и попытались удержать ее в своих руках силой оружия. Когда эти жертвы солдатского насилия были против своей воли облечены в императорское достоинство, они нередко втайне скорбели об ожидавшей их участи. «Вы лишились, — сказал Сатурнин в день своего провозглашения императором, — полезного начальника и сделали из меня очень жалкого императора».
Опасения Сатурнина оправдывались результатами происходивших на его глазах восстаний. Из девятнадцати тиранов, поднявших знамя бунта в царствование Галлиена, ни один не наслаждался спокойной жизнью и ни один не умер естественной смертью. Лишь только они были облечены в обагренную кровью императорскую мантию, они внушали своим приверженцам точно такие же опасения и такие же честолюбивые надежды, какие послужили мотивом для их собственного восстания. Окруженные домашними заговорами, военными бунтами и междоусобной войной, они с трепетом едва удерживались на краю той пропасти, в которую неизбежно должны были пасть после более или менее продолжительных тревог. Хотя армии и провинции, повиновавшиеся этим недолговечным императорам, воздавали им все должные почести, их основанные на мятеже права никогда не получали законной санкции и не заносились на страницы истории. Италия, Рим и сенат постоянно стояли за Галлиена, так как он один считался повелителем империи. Впрочем, этот государь признал военные заслуги Одената, который был достоин этого почетного отличия, потому что всегда относился с уважением к сыну Валериана. С общего одобрения римлян и с согласия Галлиена сенат дал храброму пальмирцу титул Августа и этим как бы закрепил за ним управление восточными провинциями, которыми он и без того уже заведовал с такой самостоятельностью, что передал их как частную собственность по завещанию своей знаменитой жене Зенобии. Такие быстрые и беспрестанно возобновлявшиеся переходы от хижины к престолу, а от престола к могиле могли бы казаться забавными для равнодушного философа, если бы только философ мог оставаться равнодушным при виде общих бедствий человеческого рода. И избрание этих недолговечных императоров, и их владычество, и их смерть оказывались одинаково пагубными и для их подданных, и для их приверженцев. В награду за свое возвышение они немедленно выдавали войскам громадные денежные суммы, которые вымогались из кармана и без того уже истощенного народа. Как бы ни был благороден их характер, как бы ни были чисты их намерения, они не могли избежать печальной необходимости поддерживать свою узурпацию беспрестанными актами хищничества и жестокости. Когда они гибли, они вовлекали в свою гибель и армии, и провинции. До нас дошел варварский указ, посланный Галлиеном к одному из его министров после падения Ингенуя, провозгласившего себя императором в Иллирии. «Недостаточно, — писал этот изнеженный, но бесчеловечный государь, — чтобы вы истребляли тех, кто выступал с оружием в руках; случайности войны могли бы доставить мне такую же выгоду. Мужское население всякого возраста должно быть вырвано с корнем с тем только условием, что, подвергая смертной казни детей и стариков, вы должны найти средства, чтобы спасти нашу репутацию. Пусть умирает всякий, кто проронил хоть одно слово, кто возымел хоть какую-нибудь мысль против меня, — против меня, сына Валериана, отца и брата стольких принцев. Не забывайте, что Ингенуй был сделан императором; терзайте, убивайте, рвите на куски. Я пишу вам собственноручно и желал бы внушить вам мои собственные чувства». В то время как военные силы государства бесполезно расходовались на личные раздоры, беззащитные провинции были легкой добычей для всякого, кто хотел напасть на них. Самые храбрые из узурпаторов были вынуждаемы трудностями своего положения заключить с общим врагом унизительные мирные договоры, покупать нейтралитет или услуги варваров обременительными для народа данями и вводить независимые и враждебные племена в самое сердце римской монархии.
Таковы были варвары, и таковы были тираны, которые в царствования Валериана и Галлиена расчленили провинции и довели империю до такого унижения и разорения, от которых, казалось, она никогда не будет в состоянии поправиться. Мы постарались изложить главные события этого бедственного периода в порядке и с последовательностью, насколько это возможно при скудности исторического материала.
Бедствия римского населения
Человечество так привыкло считать свою судьбу тесно связанной с законами, управляющими Вселенной, что этому мрачному периоду истории приписывали разные наводнения, землетрясения, появления необыкновенных метеоритов, сверхъестественные затмения и массу вымышленных или преувеличенных чудес. Но продолжительный и всеобщий голод оказался серьезным бедствием. Он был неизбежным последствием хищничества и угнетений, которые уничтожали и находившиеся налицо земные продукты, и надежды на будущую жатву. Вслед за голодом почти всегда появляются эпидемические болезни, возникающие от недостаточности и недоброкачественности пищи. Впрочем, вероятно, были и другие причины, содействовавшие распространению страшной моровой язвы, которая свирепствовала без перерыва с 250 по 265 г. во всех римских провинциях, во всех городах и почти во всех семьях. В течение некоторого времени в Риме умирало ежедневно по пять тысяч человек, и многие города, спасшиеся от нашествия варваров, совершенно опустели. Нам достоверно известен один интересный факт, из которого можно извлечь некоторую пользу, когда приходится подводить итоги бедствиям человечества. В Александрии аккуратно велся список всех граждан, имевших право пользоваться даровой раздачей зернового хлеба. Оказывается, что прежнее число просителей в возрасте от сорока до семидесяти лет равнялось числу всех тех просителей в возрасте от четырнадцати до восьмидесяти лет, которые остались в живых после царствования Галлиена. Применяя этот достоверный факт к самым аккуратным спискам смертности, мы, очевидно, должны прийти к тому заключению, что в Александрии вымерло более половины ее населения; если же мы позволим себе судить по аналогии о том, что должно было происходить в других провинциях, то мы должны будем допустить, что войны, моровая язва и голод истребили в несколько лет половину человеческого рода.
Общий план этого сочинения не позволяет нам входить в подробное рассмотрение действий каждого императора после их вступления на престол и еще менее позволяет нам подробно описывать их жизнь за то время, когда они были еще частными людьми.
Поведение армии и сената после смерти Аврелиана. — Царствование Тацита, Проба, Кара и его сыновей. (275–285 гг.)
Поведение армии и сената после смерти Аврелиана. — Царствование Тацита, Проба, Кара и его сыновей. (275–285 гг.)
Странный спор между армией и сенатом
Таково было несчастное положение римских императоров, что, каков бы ни был их образ действий, их участь всегда была одна и та же. Все равно, проводили ли они жизнь в наслаждениях или в трудах на пользу общества, все равно, были ли они взыскательны или снисходительны, беспечны или славны своими подвигами, — их всех одинаково ожидала преждевременная могила, и почти каждое царствование оканчивалось одной и той же отвратительной сценой измены и убийства. Впрочем, смерть Аврелиана особенно замечательна по своим необыкновенным последствиям. Легионы были глубоко преданы своему победоносному вождю; они скорбели о его смерти и отомстили за него. Обман коварного секретаря был открыт и наказан. Введенные в заблуждение заговорщики присутствовали на погребении своего оклеветанного государя с раскаянием, которое, по-видимому, было искренним, и подписались под единогласным решением военного сословия, выраженным в следующем послании: «Храбрые и счастливые армии к римскому сенату и народу. Преступление одного и заблуждение многих лишили нас покойного императора Аврелиана. Уважаемые отцы-сенаторы, благоволите причислить его к богам и назначьте ему такого преемника, который, по вашему мнению, достоин императорского звания! Ни один из тех, чья вина или заблуждение были причиной понесенной нами утраты, никогда не будет царствовать над нами». Римских сенаторов вовсе не удивило известие, что еще один император был убит в своем лагере; они втайне радовались падению Аврелиана; но когда в полном собрании сената консул сообщил им содержание скромного и почтительного послания легионов, они были приятно поражены. Памяти своего умершего государя они стали щедро расточать все почести, какие только мог вынудить от них страх, а может быть, и чувство уважения; вместе с тем они выразили самую искреннюю признательность верным армиям республики, обнаружившим столь правильный взгляд на легальный авторитет сената в вопросе о выборе императора. Однако, несмотря на столь лестное для сената приглашение, самые осторожные из его членов не захотели ставить свою безопасность и свое достоинство в зависимость от каприза вооруженной толпы. Конечно, сила легионов была залогом их искренности, так как тот, кто может повелевать, редко бывает доведен до необходимости притворяться; но разве можно было ожидать, что внезапное раскаяние уничтожит закоренелые восьмидесятилетние привычки? Если же солдаты снова вовлеклись бы в привычные для них мятежи, то их дерзость могла бы унизить достоинство сената и оказаться пагубной для предмета его выбора. Эти и другие подобные им мотивы заставили сенат издать декрет, в силу которого избрание нового императора предоставлялось военному сословию.
Возникшее отсюда препирательство представляет одно из самых достоверных и вместе с тем самых невероятных событий в истории человеческого рода. Войска, как будто пресытившиеся властью, которой они до тех пор пользовались, снова умоляли сенат возложить императорское звание на одного из его членов. Сенат упорствовал в своем отказе, а армия — в своем требовании. Обоюдное предложение было сделано и отвергнуто, по меньшей мере, три раза, а между тем, пока настойчивая скромность сената и армии непременно хотела получить повелителя от противной стороны, незаметно протекло восемь месяцев. Это был приводящий в изумление период спокойной анархии, в течение которого римский мир оставался без монарха, без узурпаторов и без мятежей. Назначенные Аврелианом генералы и должностные лица по-прежнему исполняли свои обязанности, и проконсул Азии был единственным из высших сановников, удаленным от должности в течение всего междуцарствия.
Подобное, но гораздо менее достоверное событие, как полагают, случилось после смерти Ромула, который и по своей жизни, и по своему характеру имел некоторое сходство с Аврелианом. Престол оставался вакантным в течение двенадцати месяцев, пока не был избран сабинский философ, а тем временем общественное спокойствие охранялось благодаря точно такому же единодушию между различными государственными сословиями. Но во времена Нумы и Ромула авторитет патрициев сдерживал самовластие народа, а в маленькой и добродетельной республике было не трудно сохранять надлежащее равновесие между свободными учреждениями. А римское государство уже было не таким, каким было в своем детстве, и его упадок происходил при таких условиях, которые не дозволяли ожидать от междуцарствия ни общей покорности, ни общего единодушия; такой покорности и единодушию препятствовали и громадность шумной столицы, и огромный объем империи, и раболепное равенство перед деспотизмом, и армия из четырехсот тысяч наемников, и привычки к беспрестанным переворотам. Однако несмотря на все эти источники беспорядка, воспоминание об Аврелиане и введенная им дисциплина сдерживали и мятежные наклонности войск, и пагубное честолюбие их вождей. Цвет легионов оставался в своем лагере на берегах Босфора, а развевавшееся над ними императорское знамя внушало страх менее сильным лагерям, расположенным в Риме и в провинциях. Военное сословие, по-видимому, было воодушевлено благородным, хотя и преходящим энтузиазмом, и следует полагать, что кучка истинных патриотов старалась поддержать возрождавшееся согласие между армией и сенатом как единственное средство возвратить республике ее прежнее величие и силу.
Консул созывает сенат
25 сентября, то есть почти через восемь месяцев после умерщвления Аврелиана, консул созвал сенат и обратил его внимание на шаткое и опасное положение империи. Он слегка намекнул на то, что ненадежная верность солдат может каждую минуту поколебаться, так как она зависит от разных случайностей, и с убедительным красноречием указывал на различные опасности, могущие возникнуть от дальнейшей отсрочки выбора императора. Уже получено известие, говорил он, что германцы перешли через Рейн и овладели несколькими из самых сильных и самых богатых городов Галлии. Честолюбие персидского монарха постоянно держит в страхе Восток; Египет, Африка и Иллирия легко могут сделаться жертвой внешних или внутренних честолюбцев, а легкомысленные сирийцы всегда готовы предпочесть святости римских законов даже царствование женщины. Затем консул обратился к старшему из сенаторов, Тациту, и просил его высказать свое мнение по важному вопросу о выборе достойного кандидата для замещения вакантного престола.
Если нам будет дозволено отдать предпочтение личным достоинствам пред тем величием, которое зависит от случайности, то мы должны будем признать происхождение Тацита более знатным, чем происхождение королей. Он вел свой род от того историка-философа, сочинения которого будут служить поучением для самых отдаленных поколений человеческого рода. Сенатору Тациту было в то время семьдесят пять лет. Его продолжительная, безупречная жизнь была украшена богатством и почестями. Он был два раза возводим в консульское звание и в пользовании своим большим состоянием в два или три миллиона фунтов стерлингов выказывал вкус и умеренность. Опытность, приобретенная им при стольких хороших и дурных императорах в промежуток времени, начинавшийся с безрассудных выходок Гелиогабала и кончавшийся полезной строгостью Аврелиана, научила его ясно понимать обязанности, опасности и искушения их высокого звания. А из тщательного изучения сочинений своего бессмертного предка он извлек знакомство с римской конституцией и с человеческой натурой. Голос народа уже указывал на Тацита как на такого гражданина, который всех более достоин императорского звания. Когда слух об этом дошел до его сведения, он из желания уклониться от такой чести, удалился в одну из своих вилл в Кампании. Проведя два месяца в приятном уединении в Байях, он подчинился требованию консула, приглашавшего его снова занять свое почетное место в сенате и помочь своими советами республике в столь важном случае.
Он встал, чтобы говорить, когда со всех сторон сената раздались возгласы, приветствовавшие его именами Августа и императора. «Тацит Август, да сохранят тебя боги! Мы избираем тебя нашим государем и вверяем твоим попечениям республику и весь мир. Прими верховную власть из рук сената. Тебе дают на нее право и твое высокое звание, и твое поведение, и твои нравы». Лишь только стих шум приветствий, Тацит попытался отклонить опасную честь и выразил свое удивление по поводу того, что в преемники воинственному и энергическому Аврелиану выбирают человека преклонных лет и удрученного немощами. «Разве эти ноги, отцы-сенаторы, способны выносить тяжесть вооружения или участвовать в лагерных военных упражнениях? Разнообразие климатов и лишения военной жизни скоро разрушат слабое здоровье, которое поддерживается только самым внимательным уходом. Мои ослабевшие силы едва ли достаточны для исполнения моих сенаторских обязанностей; насколько же они окажутся недостаточными для тяжелых трудов, требуемых войной и государственным управлением? Неужели вы надеетесь, что легионы будут уважать слабого старика, жизнь которого протекала в спокойствии и уединении, неужели вы желаете, чтобы я сожалел о благоприятном для меня мнении сената?»
Отказ Тацита, вероятно, вполне искренний, вызвал со стороны сенаторов настойчивые изъявления преданности. Пятьсот голосов одновременно повторяли среди общего шума, что величайшие римские монархи Нума, Траян, Адриан и Антонины вступили на престол в преклонных летах, что сенаторы выбирали ум, а не физическую силу, монарха, а не солдата, и что они ожидают от него только одного — чтобы его мудрость руководила храбростью легионов. Эти настоятельные и шумные просьбы были поддержаны более правильным изложением общих желаний в речи, которую произнес Меций Фалконий, занимавший после Тацита первое место на скамье консуляров. Он напомнил сенату о тех бедствиях, в которые вовлекали Рим пороки безрассудных и своенравных юношей, поздравил его с избранием добродетельного и опытного сенатора и затем со смелой развязностью, которая, быть может, была результатом личных расчетов, увещевал Тацита припомнить причины своего избрания и найти себе преемника не в своем собственном семействе, а в республике. Речь Фалкония вызвала общее одобрение. Тогда вновь избранный император подчинился желанию своего отечества и принял от своих бывших сотоварищей добровольные уверения в подданнической преданности. Выбор сената был утвержден римским народом и преторианской гвардией.
Управление Тацита соответствовало всей его жизни и его принципам. Он был признательным слугой сената и считал это национальное собрание источником законов, а самого себя их исполнителем. Он старался залечить раны, нанесенные конституции гордостью императоров, внутренними раздорами и солдатскими насилиями, и воскресить хотя бы подобие древней республики в том виде, как оно поддерживалось политикой Августа и добродетелями Траяна и Антонинов. Считаем не лишним перечислить самые важные права, которые, как кажется, были возвращены сенату вследствие избрания Тацита:
1. Возлагать на одного из своих членов вместе с титулом императора главное начальство над армиями и управление пограничными провинциями.
2. Устанавливать список, или, как тогда выражались, коллегию консулов. Всех консулов было двенадцать, и они попарно исполняли консульские обязанности в течение двух месяцев и поддерживали достоинство этого древнего звания. Сенат пользовался при избрании консулов такой независимостью и свободой, что не уважил неосновательной просьбы императора о своем брате Флориане. «Сенат, — воскликнул Тацит с честной радостью патриота, — хорошо знает характер избранного им государя».
3. Назначать проконсулов и президентов провинций и возлагать на всех должностных лиц их гражданскую юрисдикцию.
4. Принимать через посредство городского префекта апелляции от всех трибуналов империи.
5. Придавать своими декретами силу закона тем императорским эдиктам, которые им одобрены.
6. К этим различным отраслям власти мы можем прибавить некоторые права по надзору за финансовым управлением, так как даже в царствование строгого Аврелиана сенаторы нашли возможность похитить некоторую часть доходов, которые должны были идти на удовлетворение государственных нужд.
Всем главным городам империи — Триру, Милану, Аквилее, Фессалонике, Коринфу, Афинам, Антиохии, Александрии и Карфагену — были посланы письма с требованием их покорности и с уведомлением о счастливом перевороте, возвратившем римскому сенату его прежнее значение. Два из этих посланий дошли до нас. Мы также имеем два интересных отрывка из частной корреспонденции сенаторов по этому случаю. В них видна чрезвычайная радость и проглядывают самые безграничные надежды. «Отбросьте вашу лень, — пишет один сенатор своему приятелю, — откажитесь от вашей уединенной жизни в Байях или в Путеоли. Живите в городе, посещайте сенат. Рим расцвел, и вся республика расцвела. Благодаря римской армии, которая поистине римская, мы наконец восстановили наш законный авторитет и тем достигли цели всех наших желаний. Мы здесь отправляем правосудие, назначаем проконсулов, создаем императоров; может быть, нам удастся даже ограничить их власть, — впрочем, умному человеку достаточно и легкого намека». Но в этих блестящих ожиданиях пришлось разочароваться, да и нельзя было ожидать, чтобы армии и провинции долгое время повиновались изнеженной и вовсе не воинственной римской аристократии. Это непрочное здание ее гордости и могущества не имело фундамента и развалилось при самом легком к нему прикосновении. Издыхавший сенат внезапно ожил, на минуту засиял необыкновенным блеском и затем навсегда испустил дух.
Все, что до сих пор совершилось в Риме, было бы не более как театральным представлением, если бы не было одобрено более существенным авторитетом легионов. Предоставив сенаторам вволю предаваться их мечтам о свободе и честолюбии, Тацит отправился во фракийский лагерь и был представлен преторианским префектом собравшимся войскам как тот самый государь, которого они сами просили у сената и которого сенат им даровал. Лишь только префект умолк, император сам обратился к солдатам с речью, которая была красноречива и пристойна. Он удовлетворил их алчность щедрой раздачей денег под видом жалованья и подарков. Он также сумел внушить им уважение своим благородным заявлением, что хотя его преклонные лета не позволяют ему подавать им пример воинской доблести, его советы всегда будут достойны римского военачальника, который заменил храброго Аврелиана.
В то время как покойный император готовился к второй экспедиции на Восток, он вступил в переговоры со скифским народом — аланами, раскинувшими свои палатки неподалеку от Меотийского залива. Эти варвары прельстились обещанием подарков и субсидий и обещали вторгнуться в Персию с многочисленным отрядом легкой кавалерии. Они сдержали слово, но, когда они прибыли к римской границе, Аврелиана уже не было в живых, война с Персией была, по меньшей мере, отложена на неопределенное время, а генералы, пользовавшиеся во время междуцарствия весьма непрочным авторитетом, не приготовились ни принять их, как следовало, ни отразить их. Оскорбленные таким образом действий, в котором они видели насмешку и коварство, аланы решили отомстить за эту обиду и добыть оружием ту плату, в которой им отказывали; а так как они двигались с обычной между татарами быстротой, то скоро проникли в провинции Понт, Каппадокию, Киликию и Галатию. Легионы, которые с противоположных берегов Босфора почти могли видеть пламя горевших городов и селений, настоятельно просили своего главнокомандующего, чтобы он повел их против неприятеля. Тацит поступил так, как и следовало при его летах и в его положении. Он доказал варварам как добросовестность, так и могущество империи. Значительная часть аланов удовлетворилась точным исполнением обещаний, данных им Аврелианом, отдала назад добычу и пленных и спокойно удалилась в свои степи по ту сторону Фасиса. А против тех из них, которые отказались от мирного соглашения, император предпринял успешный поход. Имея в своем распоряжении храбрых и опытных ветеранов, он в несколько недель избавил азиатские провинции от ужасов скифского нашествия.
Но слава и жизнь Тацита были недолговечны. Когда ему пришлось переселиться среди зимы из мягкого климата Кампании к подножию Кавказских гор, ему оказались не по силам непривычные для него лишения военной жизни. Физическая усталость усиливалась от душевных тревог. Влечение к гражданским доблестям лишь на короткое время заглушило в солдатах их страсти и себялюбие, которые скоро проявились наружу с удвоенной силой и не только в лагере, но даже и в палатке престарелого императора. Кротость и приветливость Тацита не возбуждали ничего, кроме презрения, и его постоянно мучили внутренними раздорами, которых он не был в состоянии укротить, и требованиями, которых не было возможности удовлетворить. Он скоро убедился, что напрасно обманывал себя надеждой положить конец общественной неурядице и что своеволие армии нисколько не стеснялось бессильными требованиями закона. Душевные страдания и разочарования ускорили приближение смерти. Неизвестно с достоверностью, омочили ли солдаты свои руки в крови этого ни в чем не виновного государя, но положительно известно, что их наглость была причиной его смерти. Он испустил дух в Тиане, в Каппадокии, после царствования, продолжавшегося всего шесть месяцев и почти двадцать дней.
Лишь только Тацит навеки закрыл глаза, его брат Флориан, не дожидаясь согласия сената, захватил верховную власть, доказывая этой поспешностью, что он не был достоин ее. Уважение к римской конституции было еще достаточно сильно и в армии, и в провинциях, чтобы вызвать неодобрение торопливости Флориана, но оно не было достаточно сильно, чтобы вызвать сопротивление. Общее неудовольствие, вероятно, ограничилось бы бессильным ропотом, если бы командовавший на Востоке храбрый генерал Проб не взялся отомстить за неуважение к сенату. Впрочем, силы двух соперников, по-видимому, были неравны: даже самый способный генерал, находясь во главе изнеженных египетских и сирийских войск, едва ли мог рассчитывать на успех в борьбе с непобедимыми европейскими легионами, стоявшими на стороне Тацитова брата. Но счастье и предприимчивость Проба восторжествовали над всеми препятствиями. Отважные ветераны его противника, привыкшие к холодному климату, заболевали и умирали от душной жары в Киликии, где лето было в том году особенно вредно для здоровья. Их число постоянно уменьшалось от частых побегов; горные проходы были слабо защищены; Тарс отворил свои ворота перед Пробом; тогда солдаты Флориана, дозволившие ему пользоваться императорским титулом около трех месяцев, избавили империю от междоусобной войны, охотно пожертвовав таким государем, которого они презирали.
Беспрестанные смены императоров до такой степени искоренили всякую мысль о наследственных правах на престол, что родственники погибшего императора не возбудили в его преемниках ни малейших опасений. Оттого-то детям Тацита и Флориана и было дозволено жить частными людьми и смешаться с общей массой подданных. К тому же их бедность служила добавочной охраной их невинности. Когда Тацит был избран сенатом в императоры, он отдал все свое огромное состояние в государственную казну; по-видимому, это был акт великодушия, но под ним скрывалось намерение передать верховную власть потомству. Единственным утешением для его обедневших родственников служило воспоминание об их мимолетном величии и основанная на каком-то предсказании надежда, что по прошествии тысячи лет взойдет на престол император из рода Тацита, который будет покровителем сената, восстановит могущество Рима и завоюет весь мир.
Иллирийские крестьяне, уже давшие разрушавшейся империи таких императоров, как Клавдий и Аврелиан, приобрели новое право на всемирную известность вследствие возвышения Проба. Лет с лишком за двадцать перед тем император Валериан со своей обычной прозорливостью заметил особые дарования в этом молодом солдате и произвел его в трибуны, несмотря на то, что он еще далеко не достиг того возраста, который требовался для этой должности военными уставами. Трибун скоро оправдал это отличие тем, что одержал победу над многочисленным отрядом сарматов и спас в этом сражении жизнь одного из близких родственников Валериана; за это он получил из рук императора ожерелье, браслет, копье, знамя, венки, стенной и гражданский, и все те почетные отличия, которыми награждал Древний Рим за удачу и храбрость. Проб получил командование сначала третьим, а потом десятым легионом и при каждом новом повышении доказывал, что он способен занимать еще более высокие должности. Африка и Понт, Рейн, Дунай, Евфрат и Нил поочередно доставляли ему случай выказать самым блестящим образом свое личное мужество и свои воинские дарования. Аврелиан был обязан ему завоеванием Египта и еще более обязан тем, что он с честным бесстрашием нередко сдерживал жестокость своего повелителя. Тацит, желая восполнить недостававшие ему самому военные дарования талантами своих генералов, поручил Пробу главное начальство над всеми восточными провинциями, увеличил его жалованье в пять раз, обещал ему консульство и дал ему право рассчитывать на почести триумфа. Когда Проб вступил на престол, ему было около сорока четырех лет; он пользовался в ту пору заслуженной славой, любовью армии и достигшими полной зрелости умственными и физическими силами.
Благодаря всеми признанным личным достоинствам и благодаря успеху военных действий против Флориана, он не имел ни врагов, ни соперников. Однако, если верить его собственным словам, он вовсе не желал верховной власти и принял ее с самым непритворным отвращением. «Но теперь уже не в моей власти, — говорил Проб в одном частном письме, — отказаться от титула, который навлечет на меня зависть и опасности: я вынужден исполнять ту роль, которую возложили на меня солдаты». Его почтительное послание к сенату было полно таких чувств или, по меньшей мере, таких выражений, какие приличны римскому патриоту: «Отцы-сенаторы! Когда вы выбрали одного из членов вашего сословия в преемники императору Аврелиану, вы поступили согласно с вашей справедливостью и мудростью, так как вы законные повелители мира, и власть, которую вы получили от ваших предков, перейдет к вашему потомству. То было бы большое счастье, если бы Флориан, вместо того чтобы незаконно присвоить себе, точно частное наследство, звание своего брата, дождался вашего верховного решения или в его пользу, или в пользу кого-либо другого. Благоразумные солдаты наказали его за эту опрометчивость. Мне предложили они титул Августа. Но я предоставляю на ваше милостивое усмотрение и мои притязания, и мои заслуги». Когда это почтительное послание было прочитано консулом, сенаторы не были в состоянии скрыть своего удовольствия по поводу того, что Проб снизошел до такой униженной просьбы о скипетре, который уже находился в его руках. Они стали превозносить с самой горячей признательностью его добродетели, военные подвиги и главным образом его скромность. Немедленно был издан без протеста с чьей-либо стороны декрет, который утверждал выбор восточных армий и возлагал на их вождя все различные атрибуты императорского достоинства: имена Цезаря и Августа, титул отца отечества, право делать в один и тот же день три предложения сенату, звание верховного первосвященника, трибунскую власть и проконсульскую власть. Эта форма инвеституры хотя, по-видимому, и увеличивала объем императорской власти, в сущности была выражением конституции древней республики. Царствование Проба соответствовало этому прекрасному началу. Сенаторам было предоставлено заведывание делами гражданского управления. Их верный генерал поддерживал честь римского оружия и нередко клал к их стопам плоды своих многочисленных побед — золотые короны и отнятые у варваров трофеи. Однако в то время как он льстил их тщеславию, он не мог не чувствовать втайне презрения к их беспечности и бессилию. Хотя они могли, когда только им вздумается, отменить унизительный для них эдикт Галлиена, эти гордые потомки Сципионов спокойно выносили свое исключение из всех военных должностей. Но их сыновья узнали на опыте, что тот, кто отказывается от меча, должен отказаться и от скипетра.
Победы Проба над варварами
Военное могущество Аврелиана повсюду восторжествовало над врагами Рима, но после его смерти их ярость и даже их число как будто увеличились. Они были снова побеждены деятельным и энергичным Пробом, который в свое короткое царствование, продолжавшееся около шести лет, сравнялся славой с древними героями и восстановил спокойствие и порядок во всех римских провинциях. Границы Реции он так хорошо оградил, что покинул их без малейшего опасения новых варварских нашествий. Он рассеял бродячие шайки сарматов и навел на этих варваров такой страх, что они возвратили награбленную добычу. Готская нация искала союза с таким воинственным императором. Он напал на исавров в их горных убежищах, осадил и взял некоторые из их самых сильных укрепленных замков и льстил себя надеждой, что он навсегда уничтожил внутреннего врага, независимость которого была таким глубоким оскорблением для величия империи. Смуты, возбужденные в Верхнем Египте узурпатором Фирмом, еще не были совершенно прекращены, а города Птолемаида и Коптос, опиравшиеся на союз с блеммиями, все еще были в восстании. Наказание этих городов и помогавших им южных дикарей, как утверждают, встревожило персидское правительство, и великий король тщетно искал дружбы с Пробом. Многие из военных предприятий, ознаменовавших царствование этого императора, были окончены с успехом благодаря его личной храбрости и опытности, так что историк, описавший его жизнь, удивляется, как мог один человек в столь короткое время вести столько войн на таких громадных расстояниях. Некоторые менее важные экспедиции он поручал своим генералам, благоразумный выбор которых составляет немалую долю его славы. Кар, Диоклетиан, Максимиан, Констанций, Галерий, Асклепиодат, Ганнибалиан и множество других генералов, впоследствии или занимавших императорский престол, или служивших ему подпорой, изучали военное ремесло в суровой школе Аврелиана и Проба.
Но самой важной из всех услуг, оказанных Пробом республике, было освобождение Галлии и взятие семидесяти цветущих городов, которые находились во власти германских варваров, безнаказанно опустошавших эту обширную провинцию после смерти Аврелиана. В этой разнохарактерной массе свирепых опустошителей мы можем с некоторой ясностью различить три большие армии или, скорее, три большие нации, которые были одна вслед за другой побеждены храбрым Пробом. Он прогнал франков назад в их болота, из чего мы можем заключить, что конфедерация, известная под благородным названием вольных людей, уже занимала в то время плоскую приморскую страну, пересекаемую и почти затопляемую стоячими водами Рейна и что к этому союзу примкнули некоторые племена фризов и батавов. Он победил бургундов — значительное племя вандальской расы. Они бродили в поисках добычи от берегов Одера до берегов Сены. Они считали себя счастливыми тем, что возвратом награбленного могли купить себе позволение беспрепятственно отступить. Они попытались уклониться от исполнения этой статьи договора, и наказание их было немедленно и ужасно. Но из всех опустошителей Галлии самыми грозными были лигии — народ, владевший обширными землями на границах Польши и Силезии. В лигийской нации арии занимали первое место по своей многочисленности и свирепости. «Арии (как они описаны энергическим слогом Тацита) стараются с помощью разных ухищрений усилить ужас, внушаемый их варварством. У них щиты черного цвета, а их тела также выкрашены в черный цвет. Они выбирают для сражения самый темный час ночи. Когда их войско выступает на бой, оно будто покрыто похоронным покрывалом, и они редко находят такого врага, который способен устоять против такого странного и адского зрелища, так как в битве прежде всего бывают побеждены глаза». Однако оружие и дисциплина римлян без большого труда рассеяли эти страшные призраки. Лигии были разбиты в генеральном сражении, а самый знаменитый из их вождей Семно попал живым в руки Проба. Этот благоразумный император, не желая доводить храбрый народ до отчаяния, согласился на почетные для них условия капитуляции и дозволил им безопасно возвратиться на родину. Но потери, понесенные ими во время похода, в битве и во время отступления, до того ослабили их, что имя лигиев уже более не упоминается ни в истории Германии, ни в истории Римской империи. Рассказывают, что освобождение Галлии стоило жизни четыремстам тысячам варваров; если это правда, то римлянам пришлось много поработать, а императору пришлось издержать много денег, потому что он платил по золотой монете за каждую голову варвара. Но так как слава полководцев основана на истреблении человеческого рода, то весьма естественно, что в нас зарождается подозрение, не была ли эта цифра преувеличена жадностью солдат, и не была ли она принята без строгой проверки щедрым и тщеславным Пробом.
Со времени экспедиции Максимина римские генералы ограничивали свое честолюбие оборонительной войной против германских народов, постоянно придвигавшихся к границам империи. Более смелый Проб, пользуясь одержанными в Галлии победами, перешел через Рейн и водрузил свои победоносные орлы на берегах Эльбы и Неккара. Он был вполне убежден, что варвары не будут расположены жить в мире с римлянами до тех пор, пока не испытают бедствий войны на своей собственной стране. Германия, истощившая свои силы вследствие неудачного исхода последнего нашествия, была поражена его появлением. Девять самых значительных германских князей явились в его лагерь и пали к его стопам. Они смиренно приняли все мирные условия, каких пожелал победитель. Он потребовал аккуратного возвращения всей добычи и всех пленников, забранных ими в провинциях, и заставил их собственных судей подвергать наказанию непокорных грабителей, пытавшихся удержать в своих руках какую бы то ни было часть добычи. Значительных размеров дань, состоявшая из зернового хлеба, рогатого скота и лошадей, — единственного богатства, которым обладали варвары, — была назначена на содержание гарнизонов, которые были поставлены Пробом на границах их территории. Он даже питал надежду, что заставит германцев отказаться от употребления оружия, предоставить свои споры рассмотрению римских судов и вверить охрану своей безопасности могуществу Рима. Но для достижения этих благородных целей было, безусловно, необходимо постоянное присутствие императорского наместника, опирающегося на многочисленную армию. Поэтому Проб счел за лучшее отложить до другого времени исполнение такого широкого плана, который в сущности едва ли мог принести большую пользу. Если бы Германия была доведена до положения римской провинции, римляне достигли бы ценой огромных усилий и расходов только того, что им пришлось бы защищать более обширные границы против более свирепых и более предприимчивых скифских варваров.
Вместо того чтобы низводить воинственные германские народы до положения римских подданных, Проб удовольствовался более скромной мерой — он воздвигнул оплот против их вторжений. Страна, образующая в настоящее время Швабский округ, оставалась во времена Августа незаселенной вследствие того, что ее прежние жители перекочевали в другое место. Плодородие почвы скоро привлекло туда новых поселенцев из соседних галльских провинций. Толпы авантюристов, привыкших к бродячей жизни и не имевших никаких средств существования, заняли эту местность, не составлявшую ничьей бесспорной собственности, и стали уплачивать Риму десятую часть своих доходов, признавая этим свою зависимость от империи. Чтобы охранять этих новых подданных, римляне поставили целый ряд пограничных гарнизонов, растянувшийся от Рейна до Дуная. Этот способ защиты стал входить в употребление около времени царствования Адриана; тогда для прикрытия гарнизонов и для облегчения их взаимных сношений были устроены крепкие окопы из деревьев и палисад. Взамен таких грубых укреплений император Проб построил довольно высокую каменную стену и придал ей еще большую прочность тем, что устроил на ней башни, расположенные на самом удобном одна от другой расстоянии. От окрестностей Нюштадта и Ратисбонна на Дунае она шла через холмы, равнины, реки и болота до Вимпфена на Неккаре и наконец была доведена до берегов Рейна; ее извилистая линия имела в длину около двухсот миль. Эта сильная оборонительная линия, соединявшая между собой две огромные реки, которые считались оплотом европейских провинций, по-видимому, заграждала то пустое пространство, через которое варвары, и в особенности алеманны, могли всего легче проникать в самое сердце империи. Но опыт всех стран, начиная с Китая и кончая Британией, доказал, как тщетны все попытки укрепить границы страны на очень длинном протяжении. Деятельный неприятель, имеющий возможность выбирать и изменять по своему усмотрению пункты нападения, в конце концов непременно отыщет какое-нибудь слабое место или уловит момент оплошности. Ни силы, ни внимание защитников не могут быть сосредоточены на одном пункте, а бессознательное чувство страха так сильно действует даже на самые мужественные войска, что они почти немедленно покидают оборонительную линию, которую удалось неприятелю прорвать только в одном пункте. Судьба, которая постигла выстроенную Пробом стену, может служить подтверждением этого общего правила. Через несколько лет после его смерти она была разрушена алеманнами. Ее разбросанные развалины, обыкновенно приписываемые какой-то дьявольской силе, лишь возбуждают в наше время удивление швабских поселян.
Поселения варваров внутри империи
В числе мирных условий, наложенных Пробом на побежденных германцев, было также обязательство поставить для римской армии шестнадцать тысяч рекрутов, выбранных между самой храброй и самой сильной германской молодежью. Император рассылал этих рекрутов по всем провинциям и, разделив их на большие группы в пятьдесят или шестьдесят человек, распределял эти опасные подкрепления между римскими войсками, руководствуясь тем благоразумным правилом, что помощь, которую государство получает от варваров, должна быть ощутима, но не должна бросаться в глаза. А эта помощь была в ту пору очень нужна. Слабое, изнеженное от роскоши население Италии и внутренних провинций уже не было в состоянии выносить тяжести военной службы. Прирейнские и придунайские пограничные провинции еще доставляли бодрых духом и телом людей, которые были годны для военного ремесла, но число их постоянно уменьшалось от непрерывных войн. Браки стали редки, земледелие пришло в совершенный упадок, а отсутствие этих главных условий размножения не только ослабляло тогдашнее население, но и не позволяло рассчитывать на силы будущих поколений. Благоразумие Проба внушило ему широкий и благотворный план оживления истощенных пограничных провинций: он стал заводить там колонии из пленных или беглых варваров, которым раздавал земли, рогатый скот, земледельческие орудия и которых он всячески поощрял на то, чтобы они разводили расу воинов, готовых служить республике. В Британию и, как кажется весьма вероятным, в Камбриджешир он переселил значительный отряд вандалов. Невозможность бежать оттуда заставила их примириться со своим положением, и во время смут, впоследствии возникших на этом острове, они оказались самыми верными слугами римского государства. Множество франков и гепидов было поселено на берегах Дуная и Рейна. Сто тысяч бастарнов, изгнанных из своего отечества, охотно поселились на предложенных им во Фракии землях и скоро усвоили себе нравы и чувства римских подданных. Но ожидания Проба слишком часто оказывались обманчивыми. Неусидчивые и склонные к праздности варвары не были годны для земледельческих работ. Их непреодолимая любовь к свободе не могла уживаться с деспотизмом и толкала их на необдуманные восстания, которые были пагубны как для них самих, так и для населенных ими провинций, так что, несмотря на усилия многих следовавших за Пробом императоров, эта искусственная помощь не возвратила пограничным галльским и иллирийским провинциям их прежней природной силы.
Из всех варваров, покидавших свои новые поселения и нарушавших общественное спокойствие, лишь очень немногие возвращались на свою родину. В течение некоторого времени они бродили по империи с оружием в руках, но в конце концов они неизбежно гибли от руки воинственного императора. Только одна смелая попытка франков имела такие достопамятные последствия, что мы не можем обойти ее молчанием. Они были поселены Пробом на побережье Понта для того, чтобы охранять эту пограничную провинцию от нашествий аланов. Флот, стоявший в одной из гаваней Эвксинского Понта, попал в их руки, и они решились пуститься в незнакомые им моря с целью пробраться от устьев Фасиса к устьям Рейна. Они без затруднений переплыли Босфор и Геллеспонт и, продолжая свое плавание по Средиземному морю, удовлетворяли свою жажду мщения и грабежа частыми высадками на берега Азии, Греции и Африки. Богатый город Сиракузы, в гавани которого когда-то были потоплены флоты Афин и Карфагена, был разграблен кучкой варваров, перебивших большую часть испуганного населения. От острова Сицилия франки направились к Геркулесовым столбам, не побоялись выйти в открытый океан, обогнули берега Испании и Галлии и, пройдя Британский канал, наконец достигли цели своего удивительного странствования, высадившись на берегах, населенных батавами и фризами. Их пример, раскрывший в глазах их соотечественников выгоды морских поездок и убедивший их в ничтожности сопряженных с этими поездками опасностей, указал этим предприимчивым народам новый путь к богатству и славе.
Несмотря на бдительность и деятельность Проба, он не был в состоянии удерживать в повиновении в одно и то же время все части своих обширных владений. Чтобы разорвать свои цепи, варвары воспользовались удобным случаем, который им представляла междоусобная война. Перед тем как выступить на защиту Галлии, император поручил Сатурнину главное начальство над восточными армиями. Этот способный и опытный генерал был вовлечен в восстание отсутствием своего государя, легкомыслием александрийского населения, настоятельными увещаниями своих друзей и своими личными опасениями; но с той минуты, как он был провозглашен императором, он потерял всякую надежду на сохранение не только императорского достоинства, но даже жизни. «Увы! — воскликнул он. — Республика лишилась полезного слуги, и опрометчивость одной минуты уничтожила многолетние заслуги. Вы не знаете, как жалок тот, в чьих руках находится верховная власть; над нашей головой постоянно висит меч. Мы боимся даже наших телохранителей, мы не можем положиться даже на самых близких к нам людей. Мы не можем ни действовать, ни отдыхать, когда этого хотим; и нет ни такого возраста, ни такого характера, ни такого поведения, которые могли бы предохранить нас от порицаний, внушаемых завистью. Возводя меня на престол, вы обрекли меня на тревожную жизнь и на преждевременную смерть. В утешение мне остается только одна уверенность, что я не погибну в одиночестве». Первую часть его предсказания оправдало его поражение, но вторая часть не сбылась благодаря милосердию Проба. Этот добрый монарх даже пытался защитить несчастного Сатурнина от ярости солдат. Он не раз убеждал узурпатора отнестись с доверием к великодушию государя, который так высоко ценил его дарования, что подвергнул наказанию доносчика, который прежде всех сообщил ему неправдоподобное известие об его измене. Может быть, Сатурнин и принял бы это великодушное предложение, если бы его не удержало упорное недоверие его приверженцев. Они были более виновны, чем их опытный вождь, и более его были уверены в успехе восстания. Лишь только было подавлено восстание Сатурнина на востоке, новые смуты возникли на Западе вследствие восстаний Боноза и Прокула в Галлии. Главные отличительные достоинства этих двух генералов заключались в том, что первый из них прославился своими подвигами на службе у Бахуса, а второй — на службе у Венеры; впрочем, у них обоих не было недостатка ни в храбрости, ни в дарованиях, оба они с честью поддерживали достоинство того сана, который приняли на себя из страха наказания, и оба пали перед военным гением Проба. Император воспользовался победой со своей обычной сдержанностью и пощадил жизнь и состояние невинных родственников этих двух бунтовщиков.
Триумф императора Проба. 281 г.
Воинские дарования Проба наконец уничтожили всех внешних и внутренних врагов государства. Его кроткое, но твердое управление содействовало восстановлению общественного спокойствия, и в провинциях уже не осталось ни одного тирана и даже ни одного грабителя, которые могли бы напоминать о прежней неурядице. Тогда настало для императора время возвратиться в Рим и отпраздновать свои собственные подвиги и общее благополучие. Триумф, приличный заслугам Проба, был устроен с таким великолепием, какое соответствовало его блестящим успехам, и народ, еще так недавно восхищавшийся трофеями Аврелиана, с неменьшим удовольствием глазел на трофеи его геройского преемника. Мы не можем не упомянуть по этому случаю об отчаянной храбрости почти восьмидесяти гладиаторов, которые вместе с шестьюстами другими гладиаторами были назначены для бесчеловечных забав амфитеатра. Не желая проливать свою кровь для забавы черни, они перебили своих сторожей, вырвались из места своего заключения и наполнили римские улицы сценами убийства и мятежа. После упорного сопротивления они были истреблены регулярными войсками, но, по крайней мере, они умерли с честью, удовлетворив справедливую жажду мщения.
Военная дисциплина, господствовавшая в лагерях Проба, была менее жестока, чем при Аврелиане, но она была так же сурова и взыскательна. Последний из этих двух императоров наказывал дурное поведение солдат с немилосердной строгостью, а первый из них старался предотвратить такое поведение, употребляя легионы на постоянные и полезные работы. Когда Проб командовал в Египте, он соорудил немало больших зданий для украшения и для пользы этой богатой страны. Для плавания по Нилу, которое имело большую важность для самого Рима, было сделано немало улучшений; храмы, мосты, портики и дворцы были построены руками солдат, которые исполняли обязанности то архитекторов, то инженеров, то земледельцев. Рассказывают, будто Ганнибал, желая предохранить свои войска от пагубных последствий праздности, заставлял их заводить большие плантации оливковых деревьев вдоль берегов Африки. Руководствуясь тем же самым принципом, Проб занимал свои войска разведением виноградников на холмистых местностях Галлии и Паннонии, и нам рассказывают о двух значительных пространствах земли, которые были возделаны солдатами и засажены деревьями. Одно из этих мест, известное под именем горы Альмо, находилось подле Сирмия — местности, которая была родиной Проба, к которой он всегда сохранял особенную любовь и признательность которой он постарался приобрести тем, что превратил значительное пространство нездоровой болотистой почвы в пахотную землю. Армия, так хорошо употреблявшая свое свободное время, составляла едва ли не самую полезную и самую лучшую часть римских подданных. Но даже самые достойные люди при исполнении любимой задачи иногда до того бывают ослеплены честностью собственных намерений, что выходят из границ умеренности; и сам Проб не принял достаточно во внимание выносливости и характера гордых легионных солдат. Опасности военной профессии, как кажется, вознаграждаются лишь приятной и праздной жизнью; но если к обязанностям солдата постоянно будут прибавлять труды, свойственные земледельцам, то он, наконец, или падет под тяжестью такого бремени, или с негодованием сбросит его с себя. Неосторожность Проба, как рассказывают, воспламенила в его войсках чувства неудовольствия. Помышляя более об интересах человеческого рода, чем об интересах армии, он выразил напрасную надежду, что водворение всеобщего мира скоро избавит его от необходимости содержать постоянную армию из наемников. Эти неосторожные слова сделались причиной его гибели. В один из самых жарких летних дней он с особенной строгостью понуждал солдат, работавших над осушением вредных для здоровья болот Сирмия; изнемогавшие от усталости солдаты внезапно побросали свои рабочие инструменты, взялись за оружие и подняли страшный бунт. Сознавая угрожавшую ему опасность, император укрылся в высокой башне, выстроенной для надзора за ходом работ. Солдаты тотчас ворвались в башню, и тысяча мечей пронзили грудь несчастного Проба. Ярость солдат утихла, лишь только она была удовлетворена; тогда они стали сожалеть о своей пагубной торопливости, позабыли о строгости императора, которого они убили, и поспешили увековечить воспоминание о его добродетелях и победах, воздвигнув ему приличный памятник.
Избрание Кара
Когда легионы удовлетворили и чувство мести, и чувство раскаяния, они единогласно признали, что преторианский префект Кар всех более достоин императорского престола. Все подробности касательно этого государя представляются неясными и сомнительными. Он гордился званием римского гражданина и сравнивал чистоту своей крови с чужестранным и даже варварским происхождением предшествовавших императоров; однако те из его современников, которые делали по этому поводу самые тщательные розыски, нисколько не одобряют его притязаний и расходятся во мнениях на счет того, был ли он родом из Иллирии, из Галлии или из Африки. Хотя по своей профессии он был солдат, он был очень хорошо образован; хотя он был сенатор, он был облечен в высшее военное звание, и в таком веке, когда профессии гражданскую и военную стали резко отделять одну от другой, Кар соединял их вместе в своем лице. Несмотря на то что он подвергнул строгому наказанию убийц Проба, милостям и уважению которого он был обязан своим возвышением, он не мог избежать подозрения в содействии преступлению, открывшему для него путь к престолу. По крайней мере, до своего провозглашения императором он считался человеком добродетельным и способным; но суровость его характера постепенно перешла в угрюмость и жестокосердие, так что посредственные историки, занимавшиеся его жизнеописанием, недоумевают, не следует ли отнести его к числу римских тиранов. Когда Кар облекся в императорскую мантию, ему было около шестидесяти лет, а двое его сыновей, Карин и Нумериан, уже достигли зрелого возраста.
Влияние сената прекратилось вместе с жизнью Проба, а раскаяние солдат не выразилось в том почтительном преклонении перед гражданской властью, какое мы видели после смерти несчастного Аврелиана. Избрание Кара было решено, не дожидаясь одобрения сената, и новый император ограничился тем, что в холодном официальном письме уведомил это собрание о своем восшествии на вакантный престол. Поведение, столь противоположное любезной вежливости его предшественника, не позволяло ожидать чего-либо хорошего от нового царствования, и лишенные влияния и свободы римляне заявили мятежным ропотом о своих нарушенных правах. Однако лесть не осталась безмолвной, и до нас дошла эклога, написанная по случаю восшествия Кара на престол; несмотря на то что ее содержание возбуждает к ней презрение, ее все-таки можно прочесть с удовольствием. Два пастуха, желая укрыться от полуденного зноя, зашли в пещеру Фавна. На широко раскинувшем свои ветви буковом дереве они видят недавно написанные слова. Деревенское божество описало в пророческих стихах благополучие, ожидающее империю в царствование столь великого государя. Фавн приветствует героя, который, приняв на свои плечи тяжесть распадающегося римского мира, должен положить конец войнам и внутренним раздорам и восстановить нравственную чистоту и счастье золотого века.
Поход на Восток
Более чем вероятно, что такие изящные безделушки никогда не доходили до слуха заслуженного генерала, который готовился с согласия легионов к исполнению долга, отлагавшегося в сторону плана войны с Персией. Перед своим отъездом в эту далекую экспедицию Кар возвел в звание Цезарей обоих своих сыновей, Карина и Нумериана; первому из них он дал власть, почти равную со своей собственной, и поручил ему сначала подавить некоторые волнения, возникшие в Галлии, а потом поселиться на постоянное жительство в Риме и вступить в управление западными провинциями. Безопасность Иллирии была обеспечена достопамятной победой над сарматами; шестнадцать тысяч этих варваров легли на поле битвы, а число пленных доходило до двадцати тысяч. Престарелый император, воодушевленный славой и надеждой новой победы, продолжал среди зимы свое наступательное движение через Фракию и Малую Азию и наконец вместе со своим младшим сыном Нумерианом достиг границ персидской монархии. Расположившись лагерем на вершине высокого холма, он указал оттуда своим войскам на богатую, погруженную в роскошь страну, которая должна сделаться их добычей.
Преемник Артаксеркса Варан (или Барам), хотя и одержал победу над одним из самых воинственных народов Верхней Азии сегестанами, однако был встревожен приближением римлян и попытался остановить их дальнейшее движение мирными переговорами. Его послы прибыли в римский лагерь при солнечном закате в то время, когда войска удовлетворяли свой голод умеренным ужином. Они изъявили желание быть представленными римскому императору. Их подвели к одному солдату, который сидел на траве. Кусок несвежего мяса и сухой горох составляли его ужин. Сшитая из грубой шерстяной материи пурпуровая мантия была единственным признаком его высокого звания. Совещание велось с таким же пренебрежением к внешней обстановке. Кар снял с головы шапку, которую он носил для прикрытия своей плешивой головы, и объявил послам, что если верховенство Рима не будет признано их повелителем, на персидской территории в самом непродолжительном времени не останется ни одного дерева точно так, как на его голове не осталось ни одного волоса. Несмотря на то что в этой сцене можно усмотреть некоторые признаки искусственной подготовки, она все-таки знакомит нас с привычками Кара и со строгой простотой, которую успели ввести в римских лагерях воинственные императоры, занимавшие престол после Галлиена. Послы великого короля пришли в ужас и удалились.
Победы Кара и его внезапная смерть. 282 г.
Угрозы Кара не остались тщетными. Он опустошил Месопотамию, преодолел все преграды, какие встречались на пути, овладел важными городами Селевкией и Ктезифоном (который, как кажется, сдался без сопротивления) и проник в своем победоносном шествии по ту сторону Тигра. Он выбрал для нашествия очень благоприятную минуту. Персидское правительство было раздираемо внутренними распрями, и большая часть персидских войск была задержана у пределов Индии. Рим и восточные провинции с восторгом узнали о таких важных успехах. Лесть и надежда уже изображали самыми яркими красками падение Персии, завоевание Аравии, покорение Египта и прочную безопасность от вторжений скифских народов. Но царствованию Кара было суждено доказать неосновательность этих предсказаний. Лишь только они были сделаны, их опровергла смерть самого Кара. Сведения об этом происшествии очень сбивчивы, поэтому мы и ограничимся тем, что рассказывает о нем собственный секретарь императора в письме к городскому префекту: «Наш дражайший император Кар лежал по болезни в постели, когда над лагерем разразилась страшная гроза. Небо покрылось таким густым мраком, что мы не могли узнавать друг друга, а беспрестанный блеск молнии лишал нас способности видеть все, что происходило среди общего беспорядка. Немедленно вслед за чрезвычайно сильным ударом грома мы внезапно услышали крик, что император умер! Затем мы узнали, что его придворные, придя в исступление от скорби, зажгли императорскую палатку, отчего и возник слух, будто Кар убит молнией. Но, насколько мы были в состоянии доискаться истины, его смерть была натуральным следствием его болезни».
Хотя престол и оказался вакантным, беспорядков никаких не произошло. Честолюбие тех генералов, которые втайне мечтали о верховной власти, сдерживалось естественно возникавшими в их уме опасениями, и юный Нумериан вместе с его отсутствующим братом Карином были единогласно признаны римскими императорами. Все ожидали, что преемник Кара пойдет по стопам своего отца и, не давая персам времени оправиться от наведенного на них страха, дойдет с мечом в руке до дворцов Сузы и Экбатаны. Но как ни были сильны легионы и своим числом, и своей дисциплиной, они впали в уныние от самого низкого суеверного страха. Несмотря на все старания скрыть причину смерти последнего императора, оказалось, что нет возможности изменить мнение, которое составил себе о ней народ; а сила мнений непреодолима. На то место и на того человека, которые были поражены молнией, древние народы смотрели с благочестивым ужасом и считали их жертвой божеского гнева. Вспоминали также об одном оракуле, указавшем на Тигр как на предназначенный самой судьбой предел римских завоеваний. Войска, напуганные смертью Кара и ожидавшими их самих опасностями, стали настоятельно требовать от юного Нумериана, чтобы он подчинился воле богов и увел их с этого зловещего театра войны. Слабохарактерный император не был в состоянии осилить их закоренелого предрассудка, и персы были весьма поражены, узнав о неожиданном отступлении победоносного врага.
Весть о таинственной смерти императора быстро долетела от границ Персии до Рима, и как сенат, так и провинции одобрили возведение сыновей Кара на престол. Впрочем, этим счастливым юношам было совершенно чуждо то сознание превосходства рождения или заслуг, которое одно только и делает обладание верховной властью легким и, так сказать, натуральным. Они оба родились и воспитывались частными людьми и внезапно возвысились до ступеней трона благодаря избранию их отца в императоры, а случившаяся почти через шестнадцать месяцев после того смерть Кара неожиданно дала им в наследство обширную империю. Чтобы воспользоваться с умеренностью столь быстрым возвышением, нужно было иметь недюжинные личные достоинства и благоразумие, но их-то именно и недоставало старшему из двух братьев — Карину. Во время галльской войны он выказал в некоторой мере личную храбрость, но с первой минуты своего прибытия в Рим он предался столичным удовольствиям и стал злоупотреблять дарами фортуны. Он был слаб характером, но вместе с тем жесток; он любил развлечения, но вовсе не имел вкуса, и хотя был очень чувствителен ко всему, что затрагивало его тщеславие, не придавал никакой цены общественному о нем мнению. В течение нескольких месяцев он девять раз вступал в брак и девять раз разводился, почти каждый раз оставляя своих жен беременными, и, несмотря на столько законных брачных уз, находил еще время для удовлетворения множества других страстей, покрывая позором и самого себя, и самые знатные римские семьи. В нем возникла непримиримая ненависть ко всякому, кто напоминал о его скромном прошлом или осуждал его теперешнее поведение. Он отсылал в изгнание или наказывал смертью друзей и советников, которым поручил его отец руководить его неопытной юностью, и преследовал с самой низкой злобой школьных друзей и товарищей, не оказавших надлежащего уважения к будущему императору. С сенаторами Карин обращался гордо и повелительно и нередко говорил им о своем намерении раздать их имения римской черни. Среди самых подонков этой черни он выбирал своих фаворитов и даже своих министров. Не только во дворце, но даже за императорским столом можно было видеть певцов, танцовщиков, публичных женщин и представителей всякого рода пороков и дурачеств. Одному из своих привратников он поручил управление городом. На место преторианского префекта, которого он казнил, Карин назначил одного из тех людей, которые помогали ему в его распутных наслаждениях. Другой из таких людей, имевший еще более позорные права на его признательность, был возведен им в консульское звание. Один из его личных секретарей, умевший с необыкновенной ловкостью подделываться под чужой почерк, избавил ленивого императора, конечно, с его собственного согласия от скучной необходимости подписывать свое имя.
Когда император Кар решился предпринять войну с Персией, он частью из отцовской привязанности, частью из политических расчетов обеспечил положение своего семейства тем, что оставил в руках своего старшего сына и западные армии, и западные провинции. Полученные им вскоре вслед за тем сведения о поведении Карина возбудили в нем стыд и скорбь; он не скрывал своего намерения успокоить республику строгим актом справедливости и взамен недостойного сына усыновить храброго и добродетельного Констанция, который был в то время губернатором Далмации. Но возвышение Констанция было отложено на некоторое время, и лишь только смерть отца освободила Карина от всяких стеснений, какие налагало на него чувство страха или приличия; римлянам пришлось выносить тиранию императора, соединявшего с сумасбродством Гелиогабала жестокосердие Домициана.
Единственная заслуга этого монарха, которая стоит того, чтобы быть занесенной на страницы истории или быть воспетой поэтами, заключалась в необыкновенном блеске, с которым он устроил, — от своего имени и от имени брата, — римские игры в театре, цирке и амфитеатре. Более чем через двадцать лет после того, когда царедворцы Диоклетиана указывали своему бережливому монарху на славу и популярность его расточительного предшественника, он соглашался с тем, что царствование Карина было поистине веселым царствованием. Но эта тщеславная расточительность могла внушать лишь отвращение благоразумному Диоклетиану, а в римском народе она возбуждала удивление и восторг. Старики, еще не забывшие публичных зрелищ старого времени, — триумфальных въездов Проба и Аврелиана и Столетних игр императора Филиппа, — признавали, что Карин превзошел их всех своим великолепием.
Римские зрелища
Чтобы составить себе ясное понятие о зрелищах, которые были устроены Карином, мы должны познакомиться с дошедшими до нас подробностями о тех зрелищах, которые устраивались при его предшественниках. Если мы ограничимся одними травлями диких зверей, то, как бы нам ни казались достойными порицания и основная мысль такой забавы, и жестокосердие тех, кто приводил ее в исполнение, мы все-таки должны будем сознаться, что ни прежде, ни после римлян не было потрачено столько искусства и столько денег для увеселений народа. По приказанию Проба множество деревьев были вырваны с корнем и пересажены в середину цирка. Этот обширный и тенистый лес был немедленно наполнен тысячью страусов, тысячью ланей, тысячью оленей, тысячью кабанов, и вся эта разнообразная дичь была отдана на произвол бушующей народной толпе. Трагедия следующего дня заключалась в избиении ста львов, такого же числа львиц, двухсот леопардов и трехсот медведей. Коллекция, которая была заготовлена младшим Гордианом для своего триумфа и которая фигурировала в Столетних играх, устроенных его преемником, была замечательна не столько числом животных, сколько их оригинальностью. Двадцать зебр поражали взоры римского народа изящными формами своего тела и красотой своей кожи. Десять лосей и столько же жирафов — самых высоких и самых безобидных животных между всеми, какие бродят по степям Сарматии и Эфиопии, — представляли резкий контраст с тридцатью африканскими гиенами и десятью индийскими тиграми, принадлежащими к числу самых свирепых обитателей жаркого пояса. Безвредной физической силе, которой природа наделила самых больших четвероногих, публика удивлялась, глядя на носорога, на нильского гиппопотама и на величественную группу из тридцати двух слонов. В то время как чернь глазела с глупым изумлением на эту великолепную выставку, для натуралиста, конечно, представлялся удобный случай изучать внешний вид и особенности стольких различных пород, доставленных в римский амфитеатр со всех концов Древнего мира. Но случайная польза, которую наука могла извлекать из безрассудства, конечно, не могла служить достаточным оправданием для такой неразумной траты государственных доходов. Впрочем, во время первой Пунической войны был один случай, когда сенат сумел согласовать народную забаву такого рода с интересами государства. Слоны, захваченные римлянами в значительном числе при поражении карфагенской армии, были приведены в цирк несколькими рабами, которые не имели в руках никакого другого оружия, кроме тупых дротиков. Это зрелище принесло ту пользу, что внушило римским солдатам справедливое презрение к этим неуклюжим животным и они перестали их бояться, когда видели их в рядах неприятельской армии.
Травля или выставка диких зверей устраивались с великолепием, приличным для такого народа, который сам себя называл властителем мира; здание, приспособленное для этих забав, также соответствовало величию Рима. Потомство до сих пор удивляется и еще долго будет удивляться громадным развалинам амфитеатра, который был построен Титом и к которому так хорошо подходил эпитет «колоссальный». Это здание имело эллиптическую форму; в длину оно имело пятьсот шестьдесят четыре фута, а в ширину — четыреста шестьдесят семь; оно поддерживалось восемьюдесятью арками и возвышалось четырьмя этажами до высоты ста сорока футов. Внешняя сторона здания была обложена мрамором и украшена статуями; вдоль внутренней стороны стен были расставлены шестьдесят или восемьдесят рядов стульев, сделанных из мрамора и покрытых подушками; на них могли удобно умещаться более восьмидесяти тысяч зрителей. Шестьдесят четыре vomitoria (этим именем очень удачно обозначались двери) служили выходом для громадной толпы народа, а входы, проходы и лестницы были устроены так искусно, что каждый посетитель, — все равно, будь это сенатор, всадник или плебей, — направлялся к своему месту без всякой помехи или замешательства. Не было оставлено без внимания ничто из того, что могло бы доставлять зрителям удобства или удовольствие. От солнечных лучей и от дождя их охранял огромный навес, который развертывался над их головами в случае надобности. Воздух постоянно освежался фонтанами и был наполнен благоуханием ароматов. Находившаяся в центре здания арена или сцена была усыпана самым мелким песком и по мере надобности могла принимать самые разнообразные формы. Она то поднималась из земли, как сад Гесперид, то изображала утесы и пещеры Фракии. Проведенные под землей трубы служили неистощимыми запасами воды, и местность, только что имевшая внешний вид гладкой поверхности, могла внезапно превращаться в обширное водное пространство, покрытое вооруженными судами и наполненное множеством морских чудовищ. В украшениях сцены римские императоры выказывали свое богатство и свою щедрость, и нам нередко случается читать, что все украшения амфитеатра были сделаны из серебра, или из золота, или из янтаря. Поэт, который описал устроенные Карином зрелища, назвавшись пастухом, привлеченным в столицу слухом об их великолепии, утверждает, что сети для защиты от диких зверей были из золотой проволоки, что портики были позолочены и что перегородки, отделявшие ряды зрителей один от другого, были украшены дорогими мозаиками из самых красивых камней.
Среди этой блестящей роскоши уверенный в своей фортуне император Карин наслаждался восторженными возгласами народа, лестью своих царедворцев и песнями поэтов, которые за недостатком других, более существенных достоинств должны были ограничиваться тем, что прославляли божественные прелести его особы. В это же самое время, но только на расстоянии девятисот миль от Рима его брат испустил дух, и это внезапное событие передало в руки чужестранца скипетр, принадлежавший семейству Кара.
Сыновья Кара ни разу не виделись после смерти своего отца. Их новое положение требовало взаимного соглашения, которое, вероятно, было отложено до возвращения младшего брата в Рим, где обоих императоров ожидали почести триумфа в награду за блестящий успех в персидской войне. Неизвестно, намеревались ли они разделить между собой управление провинциями, но едва ли можно поверить, чтобы согласие между ними могло быть продолжительным и прочным. Противоположность их характеров неминуемо возбудила бы между ними соперничество из-за власти. Карин был недостоин жизни даже в самые развращенные эпохи, а Нумериан был бы достоин престола даже в самые лучшие времена. Его приветливое обращение и симпатичные личные качества доставили ему общее уважение и привязанность; он был одарен поэтическими и ораторскими способностями, которые возвышают и украшают людей, как самых незнатных, так и самых высокопоставленных. Его красноречие хотя и вызывало одобрение сената, было не столько по образцу Цицерона, сколько по образцу новейших декламаторов; однако в таком веке, когда поэтические дарования не были редкостью, он состязался из-за премии с самыми знаменитыми из своих соотечественников и все-таки оставался другом своих соперников, — а это обстоятельство служит доказательством или доброты его сердца, или превосходства его ума. Но дарования Нумериана располагали его скорей к созерцательной, нежели к деятельной жизни. Когда возвышение его отца заставило его отказаться от уединенной жизни частного человека, тогда стало ясно, что ни по своему характеру, ни по своим познаниям он не годился для командования армиями. Его слабое сложение пострадало от лишений, испытанных во время персидской войны, а от чрезмерной жары у него так разболелись глаза, что во время продолжительного отступления он был принужден укрываться от дневного света или внутри своей палатки, или внутри закрытых носилок. Заведывание всеми делами, как гражданскими, так и военными, было возложено на преторианского префекта Аррия Апера, который при своей важной должности пользовался еще особым почетом в качестве Нумерианова тестя. Он поручил самым верным из своих приверженцев охрану императорской палатки и в течение многих дней передавал армии мнимые приказания ее невидимого государя.
Римская армия, возвращавшаяся медленными переходами от берегов Тигра, достигла берегов Фракийского Босфора не прежде, как через восемь месяцев после смерти Кара. Легионы остановились в Халкедоне, на азиатской территории, а двор переехал в Гераклею, на европейский берег Пропонтиды. Но в лагере скоро распространился слух, что император умер и что его самонадеянный и честолюбивый министр пользовался верховной властью от имени государя, которого уже не было в живых. От тайных перешептываний дело дошло до громких выражений неудовольствия, и солдаты, наконец, уже не были в состоянии долее оставаться в недоумении. Из желания удовлетворить свое любопытство они ворвались в императорскую палатку и нашли там лишь труп Нумериана. Постепенный упадок его физических сил мог бы заставить их поверить, что его смерть была естественная; но старание скрыть эту смерть считалось за доказательство преступления, а принятые Апером меры с целью обеспечить свое избрание в императоры сделались непосредственным поводом к его гибели. Однако даже среди своих порывов ярости и гнева войска не уклонились от регулярного образа действий, что доказывает, как тверда была дисциплина, восстановленная воинственным преемником Галлиена.
Избрание императора Диоклетиана. 284 г.
В Халкедоне была собрана вся армия для совещания, и Апер был приведен в цепях как преступник. Посреди лагеря был воздвигнут трибунал и был составлен военный совет из генералов и трибунов. Они вскоре объявили армии, что их выбор пал на начальника телохранителей Диоклетиана, как на такого человека, который более всех способен отомстить за возлюбленного императора и быть его преемником. Судьба этого кандидата зависела столько же от всяких случайностей, сколько и от его собственного поведения. Сознавая, что должность, которую он занимал, могла навлечь на него подозрения, Диоклетиан взошел на трибунал и, обратив свои глаза к солнцу, торжественно поклялся в своей невиновности перед лицом этого всевидящего божества. Затем, принимая тон монарха и судьи, он приказал привести Апера в цепях к подножию трибунала. «Этот человек, — сказал он, — убийца Нумериана». И не давая Аперу времени что-либо сказать в свое оправдание, вынул свой меч и вонзил его в грудь несчастного префекта. Обвинение, подкрепленное таким решительным доказательством, было принято без возражений, и легионы признали многократными возгласами и справедливость, и власть императора Диоклетиана.
Прежде чем приступить к описанию достопамятного царствования этого государя, мы должны покончить с недостойным братом Нумериана. Карин имел в своем распоряжении такие военные силы и такие сокровища, которых было вполне достаточно для поддержания его законного права на престол, но его личные пороки уничтожали все выгоды его рождения и положения. Самые преданные слуги отца презирали неспособность сына и опасались его жестокосердного высокомерия. Сердца народа были расположены в пользу его соперника, и даже сенат был готов предпочесть узурпатора тирану. Хитрости, к которым прибегал Диоклетиан, разжигали общее чувство неудовольствия, и зима прошла в тайных интригах и в явных приготовлениях к междоусобной войне. Весной военные силы Востока и Запада встретились на равнинах небольшого города Мезии Марга неподалеку от Дуная. Войска, еще так недавно возвратившиеся из персидского похода, покрыли себя славой в ущерб своему здоровью и своим численным силам и не были в состоянии выдержать борьбу со свежими силами европейских легионов. Их ряды были прорваны, и в течение некоторого времени Диоклетиан испытывал страх и за свою корону, и за свою жизнь. Но успех, доставленный Карину храбростью его солдат, был мгновенно уничтожен изменой его офицеров. Один трибун, жену которого соблазнил Карин, воспользовался удобным случаем для мщения и одним ударом потушил пламя междоусобной войны в крови прелюбодея.
Царствование Диоклетиана и его трех сотоварищей, Максимиана, Галерия и Констанция. — Восстановление всеобщего порядка и спокойствия. — Персидская война, победа и триумф. — Новая форма управления. — Отречение и удаление Диоклетиана и Максимиана. (285–313 гг.)
Возвышение Диоклетиана
Насколько царствование Диоклетиана было более славно, чем царствование кого-либо из его предшественников, настолько же его происхождение было более низко и незнатно. Притязания, опирающиеся на личные достоинства или на грубую силу, нередко одерживали верх над идеальными прерогативами знатности рождения, но до той поры все еще сохранялось резкое различие между свободной частью человеческого рода и той, которая жила в рабстве. Родители Диоклетиана были рабами в доме римского сенатора Аннулина, и сам он не носил другого имени, кроме того, которое было заимствовано от небольшого городка в Далмации, из которого была родом его мать. Впрочем, весьма вероятно, что его отец приобрел свободу и вскоре вслед за тем получил должность писца, которая была обыкновенным уделом людей его звания. Благоприятные предсказания или скорее сознание высших достоинств пробудили честолюбие в его сыне и внушили ему желание искать фортуны на военном поприще. Очень интересно проследить и его заслуги, и случайности, которые дали ему возможность оправдать те предсказания и выказать те достоинства перед глазами всего мира. Диоклетиан был назначен губернатором Мезии, потом был возведен в звание консула и наконец получил важную должность начальника дворцовой стражи. Он выказал свои дарования в персидской войне, а после смерти Нумериана бывший раб по решению его соперников был признан всех более достойным императорского престола. Злоба религиозных фанатиков, не щадившая необузданного высокомерия его сотоварища Максимиана, старалась набросить тень сомнения на личное мужество императора Диоклетиана. Нас, конечно, нелегко уверить в трусости счастливого солдата, умевшего приобрести и сохранить как уважение легионов, так и доверие стольких воинственных государей. Однако даже клевета достаточно рассудительна для того, чтобы нападать именно на самые слабые стороны характера. Диоклетиан всегда имел то мужество, какого требовали его обязанности или обстоятельства, но он, как кажется, не обладал той отважной и геройской неустрашимостью, которая ищет опасности и славы, никогда не прибегает к хитростям и заставляет всех невольно преклоняться перед собой. У него были скорее полезные, чем блестящие способности: большой ум, просвещенный опытом и знанием человеческого сердца; ловкость и прилежание в деловых занятиях; благоразумное сочетание щедрости с бережливостью, мягкости со строгостью; глубокое лицемерие, скрывавшееся под личиной воинского прямодушия; упорство в преследовании своих целей; гибкость в выборе средств, а главным образом великое искусство подчинять как свои собственные страсти, так и страсти других людей интересам своего честолюбия и умение прикрывать свое честолюбие самыми благовидными ссылками на требования справедливости и общественной пользы. Подобно Августу, Диоклетиан может считаться за основателя новой империи. Подобно тем, кто был усыновлен Цезарем, он был более замечателен как государственный человек, нежели как воин; а ни один из этих государей не прибегал к силе, когда мог достигнуть своей цели политикой.
Диоклетиан воспользовался своим торжеством с необычайной мягкостью. Народ, привыкший превозносить милосердие победителя, когда обычные наказания смертью, изгнанием и конфискацией налагались хотя бы с некоторой умеренностью и справедливостью, смотрел с самым приятным удивлением на тот факт, что пламя междоусобной войны потухло на самом поле битвы. Диоклетиан оказал свое доверие главному министру семейства Кара, Аристобулу, пощадил жизнь, состояние и служебное положение своих противников и даже оставил при своих должностях большую часть служителей Карина. Нет ничего неправдоподобного в том, что не одно только человеколюбие, но также и благоразумие руководило действиями хитрого Диоклетиана: одни из этих служителей купили милостивое расположение тайной изменой, других он уважал за признательную преданность их несчастному повелителю. Благодаря благоразумной прозорливости Аврелиана, Проба и Кара различные гражданские и военные должности занимались людьми достойными, удаление которых причинило бы вред государству, но не принесло бы никакой пользы самому императору. Такой образ действий внушал всем римским подданным самые светлые надежды на новое царствование, а император постарался поддержать это благоприятное настроение умов, объявив, что из всех добродетелей его предшественников он будет всего более стараться подражать гуманной философии Марка Антонина.
Первое значительное дело его царствования, по-видимому, служило доказательством как его искренности, так и его умеренности. По примеру Марка он избрал себе сотоварища в лице Максимиана, которому он дал сначала титул Цезаря, а впоследствии и титул Августа. Но и мотивы его образа действий, и предмет его выбора нисколько не напоминали его славного предшественника.
Возводя развратного юношу в императорское звание, Марк уплатил долг личной признательности ценой общественного благополучия. А выбирая в сотоварищи друга и сослуживца в минуту общественной опасности, Диоклетиан имел в виду оборону Востока и Запада от неприятеля. Максимиан родился крестьянином и, подобно Аврелиану, был уроженцем Сирмия. Он не получил никакого образования, относился с пренебрежением к законам и, даже достигнув самого высокого общественного положения, напоминал своей грубой наружностью и своими грубыми манерами о незнатности своего происхождения. Война была единственная наука, которую он изучал. В течение своей долгой военной карьеры он отличался на всех границах империи, и хотя по своим военным способностям он был более годен для исполнения чужих приказаний, чем для командования, хотя он едва ли когда-либо мог стать в один ряд с лучшими генералами, он был способен выполнять самые трудные поручения благодаря своей храбрости, стойкости и опытности. Пороки Максимиана были не менее полезны для его благодетеля. Будучи недоступен для чувства сострадания и никогда не опасаясь последствий своих деяний, он был всегда готовым орудием для совершения всякого акта жестокости, на какой только угодно было хитрому Диоклетиану подстрекнуть его. В этих случаях Диоклетиан ловко отклонял от себя всякую ответственность. Если политические соображения или жажда мщения требовали кровавых жертв, Диоклетиан вовремя вмешивался в дело, спасал жизнь немногих остальных, которых он и без того не был намерен лишать жизни, слегка журил своего сурового сотоварища и наслаждался сравнениями золотого века с железным, которые обыкновенно применялись к их противоположным принципам управления. Несмотря на различие своих характеров, оба императора сохранили на престоле ту дружбу, которую они питали друг к другу, будучи частными людьми. Высокомерие и заносчивость Максимиана, оказавшиеся впоследствии столь пагубными и для него самого, и для общественного спокойствия, почтительно преклонялись перед гением Диоклетиана, признавая превосходство ума над грубой силой. Из гордости или из суеверия два императора присвоили себе титулы — первый Юпитерова сына (Jovius), а второй — Геркулесова сына (Herculius). В то время как движение мира (так выражались продажные ораторы того времени) направлялось всевидящей мудростью Юпитера, непобедимая рука Геркулеса очищала землю от чудовищ и тиранов.
Два Цезаря — Галерий и Констанций. 292 г.
Но даже могущества сыновей Юпитера и Геркулеса не было достаточно для того, чтобы выносить бремя государственного управления. Диоклетиан скоро убедился, что со всех сторон атакованная варварами империя требовала повсюду большой армии и личного присутствия императора. По этой причине он решился еще раз разделить свою громадную власть и возложить на двух самых достойных генералов вместе с менее важными титулами Цезарей одинаковую долю верховной власти. Галерий, прозванный Арментарием, потому что был сначала пастухом, и Констанций, которого прозвали Хлором по причине его бедности, — те два генерала, которые были облечены второстепенными отличиями императорского достоинства. То, что мы говорили о родине, происхождении и нравах Геркулия, может быть отнесено и к Галерию, которого нередко называли Максимианом Младшим, хотя он и по своим личным достоинствам, и по своим познаниям во многих отношениях был выше Максимиана Старшего. Происхождение Констанция не было так низко, как происхождение его сотоварищей. Его отец, Евтропий, принадлежал к числу самых знатных семейств Дардании, а его мать была племянница императора Клавдия. Хотя Констанций провел свою молодость в занятиях военным ремеслом, он был одарен мягким и симпатичным характером, и голос народа давно уже признавал его достойным того ранга, которого он, наконец, достиг. С целью скрепить политическую связь родственными узами каждый из императоров принял на себя звание отца одного из Цезарей: Диоклетиан сделался отцом Галерия, а Максимиан — отцом Констанция; сверх того, каждый из Цезарей должен был развестись со своей прежней женой и жениться на дочери того императора, который его усыновил. Эти четыре монарха разделили между собой обширную империю. Защита Галлии, Испании и Британии была возложена на Констанция; Галерий расположился лагерем на берегах Дуная, чтобы охранять иллирийские провинции; Италия и Африка считались уделом Максимиана, а Диоклетиан оставил на свою долю Фракию, Египет и богатые азиатские провинции. Каждый из них был полным хозяином на своей территории; но их совокупная власть простиралась на всю монархию, и каждый из них был готов помогать своим сотоварищам своими советами или личным присутствием. Цезари при своем высоком положении не переставали чтить верховную власть императоров, и все три младших монарха, обязанные своим положением Диоклетиану, всегда относились к нему с признательностью и покорностью. Между ними вовсе не было соперничества из-за власти, и это редкое согласие сравнивали с хором, в котором единство и гармония поддерживаются искусством главного артиста.
Эта важная мера была приведена в исполнение лишь по прошествии шести лет, после того как Максимиан был принят императором в сотоварищи; этот промежуток времени не был лишен достопамятных событий, но для большей ясности мы нашли более удобным сначала описать изменения, введенные Диоклетианом в систему управления, а потом уже изложить деяния его царствования, придерживаясь более естественного хода событий, нежели весьма неверной хронологической последовательности.
Первый подвиг Максимиана, — хотя писатели того времени упоминают о нем лишь в нескольких словах, — заслуживает за свою оригинальность быть занесенным на страницы истории человеческих нравов. Он укротил галльских крестьян, которые под именем багодов подняли знамя всеобщего восстания, очень похожего на те мятежи, которые в четырнадцатом столетии волновали и Францию, и Англию. Многие из тех учреждений, которые без надлежащих исследований относятся к феодальной системе, как кажется, вели свое начало от кельтских варваров. Когда Цезарь победил галлов, эта великая нация уже разделялась на три сословия — на духовенство, дворян и простой народ. Первое из них господствовало с помощью суеверий, второе с помощью оружия, а третье и последнее не имело никакого влияния на общественные дела. Весьма естественно, что плебеи, угнетаемые долгами и притеснениями, просили защиты у какого-нибудь могущественного вождя, который приобретал над их личностью и собственностью такое же абсолютное право, какое у греков и римлян имел господин над своими рабами. Таким образом, большая часть нации была постепенно доведена до рабства, была принуждена работать на полях галльской аристократии и была прикована к почве или тяжестью настоящих цепей, или не менее жестокими и обязательными стеснениями, которые налагались на нее законами. В ходе длинного ряда мятежей, потрясших Галлию, в промежутке времени между царствованием Галлиена и царствованием Диоклетиана, положение этих крестьян-рабов было самое бедственное, и они должны были выносить тиранию и своих господ, и варваров, и солдат, и сборщиков податей.
Восстание крестьян Галлии. 287 г.
Страдания наконец довели их до отчаяния. Они стали восставать массами; вооружение их состояло из одних хозяйственных орудий, но их воодушевляла непреодолимая ярость. Землепашец становился пехотинцем, пастух садился на коня, покинутые жителями деревни и неукрепленные города предавались пламени, и опустошения, причиненные крестьянами, оказались не менее ужасными, чем те, которые совершались самыми свирепыми варварами. Они требовали для себя естественных человеческих прав, но эти требования сопровождались самыми варварскими жестокостями. Галльская аристократия, основательно боявшаяся их мщения, или укрывалась в укрепленных городах, или покидала страну, сделавшуюся театром анархии. Крестьяне господствовали бесконтрольно, и двое самых отважных вождей были так безрассудны или так опрометчивы, что возложили на себя знаки императорского достоинства. При приближении легионов их господство скоро прекратилось. Сила, соединенная с дисциплиной, легко восторжествовала над своевольной и разъединенной народной массой. Те из крестьян, которые были взяты с оружием в руках, были подвергнуты строгому наказанию; остальные разошлись в испуге по домам, а их безуспешная попытка приобрести свободу лишь закрепила их рабскую зависимость. Взрыв народных страстей обыкновенно бывает так силен и вместе с тем так однообразен, что, несмотря на бедность дошедших до нас сведений, мы могли бы описать подробности этой войны; но мы никак не расположены верить, что главные вожаки восстания Элиан и Аманд были христиане или что это восстание, подобно тому, которое вспыхнуло во времена Лютера, имело причиной употребление во зло тех благотворных христианских принципов, которые клонятся к признанию естественной свободы всего человеческого рода.
Восстание Караузия в Британии. 287 г.
Лишь только Максимиан успел вырвать Галлию из рук крестьян, он лишился Британии вследствие узурпации Караузия. Со времени опрометчивого, но успешного предприятия франков в царствование Проба их смелые соотечественники построили целые эскадры легких бригантин, на которых отправлялись опустошать провинции, омываемые океаном. Для отражения этих нашествий римляне нашли нужным завести морские силы, и это благоразумное намерение было приведено в исполнение со знанием дела и с энергией. Гессориак, или Булонь, расположенная на берегу Британского канала, была избрана императором для стоянки римского флота, а начальство над этим флотом было поручено Караузию, который хотя был самого низкого происхождения, но давно уже отличался своей опытностью в качестве кормчего и храбростью в качестве солдата. Но честность нового адмирала не стояла на одной высоте с его дарованиями. Когда германские пираты выходили из своих гаваней в море для грабежа, он давал им свободный пропуск, но останавливал их на обратном пути и отбирал в свою пользу всю награбленную ими добычу. Богатства, которые накопил таким способом Караузий, весьма основательно считались доказательством его виновности, и Максимиан уже дал приказание предать его смертной казни. Но хитрец предвидел грозу и сумел избежать ожидавшей его кары. Своей щедростью он привязал к себе офицеров находившегося под его начальством флота и вошел в соглашение с варварами. Из булоньской гавани он переплыл в Британию, склонил на свою сторону легионы и вспомогательные войска, охранявшие этот остров, и, присвоив себе звание императора вместе с титулом Августа, поднял знамя мятежа против своего законного государя.
Когда Британия была таким образом оторвана от империи, римляне стали более ясно сознавать важность этой провинции и искренно сожалеть об ее утрате. Они стали превозносить и даже преувеличивать размеры этого прекрасного острова, наделенного от природы со всех своих сторон удобными гаванями; они стали восхвалять умеренность его климата и плодородие почвы, одинаково годной и для произрастания зерновых хлебов, и для разведения винограда, и дорогие минералы, которые там были в изобилии, и богатые пастбища, покрытые бесчисленными стадами, и леса, в которых не было ни диких зверей, ни ядовитых змей. А всего более они сожалели об огромных доходах, получавшихся из Британии, и признавались, что такая провинция стоит того, чтобы сделаться самостоятельной монархией. Семь лет она находилась во власти Караузия, и в течение всего этого времени фортуна не изменяла мятежнику, обладавшему и мужеством, и дарованиями. Британский император защитил границы своих владений от живших на севере каледонцев, выписал с континента множество искусных артистов и оставил нам медали, свидетельствующие об изяществе его вкуса и о его роскоши. Будучи родом из соседней с франками провинции, он искал дружбы этого сильного народа и старался льстить ему, перенимая его манеру одеваться и его нравы. Самых храбрых молодых людей этой национальности он принимал к себе на службу в армию и во флот, а в награду за доставляемые ему этим союзом выгоды сообщал варварам опасные познания в военном и морском деле. Караузий все еще удерживал в своей власти Булонь и окрестную страну. Его флоты победоносно разгуливали по каналу, господствовали над устьями Сены и Рейна, опустошали берега океана и распространяли славу его имени по ту сторону Геркулесовых столбов. Британия, которой было суждено сделаться в отдаленном будущем владычицей морей, уже заняла под его управлением свое естественное и почетное положение морской державы.
Тем, что Караузий захватил стоявший в Булони флот, он лишил своего повелителя возможности преследовать его и наказать. А когда после многолетних усилий римляне спустили на воду новый флот, непривычные к этому делу императорские войска были без большого труда разбиты опытными моряками узурпатора. Эта неудачная попытка привела к заключению мирного договора. Диоклетиан и его сотоварищ, основательно опасавшиеся предприимчивости Караузия, уступили ему господство над Британией и против воли допустили этого взбунтовавшегося подданного к участию в императорских почестях. Но усыновление двух Цезарей возвратило римской армии ее прежнюю энергию, и, в то время как рейнская граница охранялась Максимианом, его храбрый сотоварищ Констанций взял на себя ведение войны с Британией. Его первые усилия были направлены на важный укрепленный город Булонь. Он соорудил громадный мол поперек входа в гавань и тем лишил осажденных всякой надежды на помощь извне. После упорного сопротивления город сдался, и значительная часть морских сил Караузия досталась победителю. В течение трех лет, употребленных Констанцием на сооружение флота, достаточно сильного для завоевания Британии, он упрочил свою власть над берегами Галлии, проник в страну франков и лишил узурпатора возможности рассчитывать на помощь этих могущественных союзников.
Констанций вновь завладел Британией. 296 г.
Прежде, нежели приготовления были окончены, Констанций получил известие о смерти тирана, которое было принято за несомненное предзнаменование предстоящей победы. Приверженцы Караузия последовали данному им самим примеру измены. Он был убит своим первым министром Аллектом, и убийце достались в наследство и его власть, и его опасное положение. Но он не имел способностей Караузия ни для пользования властью, ни для борьбы с противником. Он с беспокойством и трепетом окидывал взором противоположный берег континента, где на каждом шагу видны были военные снаряды, войска и корабли, так как Констанций имел благоразумие так рассыпать свои военные силы, что неприятель никак не мог догадаться, с какой стороны будет совершено нападение. Наконец, нападение было сделано главной эскадрой, которая находилась под начальством отличного офицера, — префекта Асклепиодата и была собрана близ устья Сены. Искусство мореплавания стояло в ту пору на такой низкой ступени, что ораторы восхваляли отважное мужество римлян, пустившихся в море при боковом ветре и в бурную погоду. Но погода оказалась благоприятной для их предприятия. Под прикрытием густого тумана они увернулись от кораблей, поставленных Аллектом у острова Уайта с целью загородить им путь, высадились благополучно на западном берегу Британии и доказали ее жителям, что превосходство морских сил не всегда может предохранить их страну от неприятельского нашествия. Лишь только все императорские войска высадились на берег, Асклепиодат сжег свои корабли, а так как его экспедиция оказалась удачной, то его геройским поступком все восхищались. Узурпатор занимал позицию подле Лондона в ожидании нападения со стороны Констанция, принявшего личное начальство над булонским флотом; но высадка нового врага потребовала его немедленного присутствия на Западе. Он совершил этот длинный переход с такой торопливостью, что встретился с главными силами префекта, имея при себе лишь небольшой отряд измученных и упавших духом войск. Сражение скоро кончилось совершенным поражением и смертью Аллекта: одна битва, как это не раз случалось, решила судьбу этого обширного острова, и когда Констанций высадился на берегах Кента, он был встречен толпами послушных подданных. Их радостные возгласы были громки и единодушны, а добродетели победителя заставляют нас верить, что они искренно радовались перевороту, который после десятилетнего разъединения снова восстановил связь Британии с Римской империей.
Защита границ
Британия могла опасаться лишь внутренних врагов, и, пока ее губернаторы оставались верными императору, а войска соблюдали дисциплину, вторжения полунагих шотландских и ирландских дикарей не могли считаться серьезной угрозой для безопасности острова. Сохранение спокойствия на континенте и оборона больших рек, служивших границами для империи, были и более трудны, и более важны. Политика Диоклетиана, служившая руководством и для его сотоварищей, заключалась в том, что для сохранения общественного спокойствия он старался возбуждать раздоры между варварами и усиливал укрепления, оберегавшие римские границы. На Востоке он устроил ряд лагерей, простиравшийся от Египта до персидских владений, и для каждого лагеря назначил достаточный постоянный гарнизон, который находился под командой особого офицера и снабжался всякого рода оружием из арсеналов, только что устроенных императором в Антиохии, Эмезе и Дамаске. Не менее предусмотрительны были меры, принятые императором против столько раз испытанной на деле храбрости европейских варваров. От устья Рейна и до устья Дуная все старинные лагеря, города и цитадели были тщательно укреплены, а в самых опасных местах были с большим искусством построены новые укрепления; в пограничных гарнизонах была введена самая неусыпная бдительность и были сделаны всевозможные приспособления, чтобы придать этой длинной линии укреплений прочность и непроницаемость. Варварам редко удавалось прорваться сквозь эту сильную преграду, и они с досады нередко изливали свою ярость одни на других. Готы, вандалы, гепиды, бургунды и алеманны взаимно ослабляли друг друга непрестанными войнами, и, кто бы из них ни одерживал верх, побежденными всегда были враги Рима. Подданные Диоклетиана наслаждались этим кровавым зрелищем и поздравляли друг друга с тем, что бедствия междоусобной войны составляют удел одних только варваров.
Несмотря на свое искусное управление, Диоклетиан не всегда был в состоянии сохранить ничем не нарушаемое спокойствие в течение своего двадцатилетнего царствования и вдоль границы, простиравшейся на несколько сот миль. Случалось, что варвары прекращали свои внутренние раздоры, случалось также, что они успевали силой или хитростью прорваться сквозь цепь укреплений вследствие оплошности гарнизонов. Всякий раз, когда они вторгались в римские провинции, Диоклетиан вел себя с тем спокойным достоинством, которое он всегда старался выказывать или которым он, может быть, и в самом деле обладал; он сам появлялся на месте действия только в тех случаях, которые были достойны его личного присутствия; он без особенной необходимости никогда не подвергал опасности ни самого себя, ни свою репутацию; он обеспечивал себе успех всеми способами, какие только могла внушать предусмотрительность, и выставлял в самом ярком свете результаты своих побед. В войнах, которые были более трудны и исход которых был более сомнителен, он употреблял в дело суровое мужество Максимиана, а этот преданный солдат приписывал свои собственные победы мудрым советам и благотворному влиянию своего благодетеля. Однако после усыновления двух Цезарей сами императоры взяли себе менее опасную сферу деятельности, а защиту Дуная и Рейна поручили усыновленным ими генералам. Бдительный Галерий ни разу не столкнулся с необходимостью побеждать варваров на римской территории. Храбрый и деятельный Констанций спас Галлию от страшного нашествия алеманнов, а его победы при Лангре и Виндониссе, как кажется, были результатом таких битв, в которых он подвергался большим опасностям и в которых он выказал большие дарования. В то время как он проезжал по открытой местности в сопровождении небольшого отряда телохранителей, он был внезапно окружен многочисленными неприятельскими силами. Он с трудом добрался до Лангра, но среди общего смятения граждане отказались отворить ворота, и раненый государь был поднят на городскую стену при помощи веревок. Но когда римские войска узнали о его затруднительном положении, они со всех сторон поспешили к нему на помощь, и в тот же день вечером он восстановил честь своего оружия и отомстил за себя, положив на поле сражения шесть тысяч алеманнов. Из дошедших до нас исторических памятников того времени, быть может, можно было бы извлечь туманные сведения о нескольких других победах над сарматскими и германскими варварами; но скучные розыски этого рода не были бы вознаграждены ни чем-либо интересным, ни чем-либо поучительным.
В том, что касалось обхождения с побежденными, и Диоклетиан, и его сотоварищи следовали примеру императора Проба. Взятых в плен варваров заставляли менять смерть на рабство: их распределяли между жителями провинций, выбирая при этом преимущественно те местности, которые обезлюдели вследствие бедствий, причиненных войной. В Галлии были назначены для них территории Амьена, Бовэ, Камбрэ, Трира, Лангра и Труа. На них обыкновенно возлагали надзор за стадами и земледельческие работы; но употребление оружия было им воспрещено, кроме тех случаев, когда находили нужным вербовать их на военную службу. Тем из варваров, которые сами искали римского покровительства, императоры давали земли на условиях менее рабской зависимости; они также отвели поселения для нескольких колоний карпов, бастарнов и сарматов и по неблагоразумной снисходительности позволили им сохранить в некоторой мере их национальные нравы и самостоятельность. Жители провинций находили лестное для себя удовольствие в том, что варвары, еще недавно внушавшие им такой страх, теперь возделывали их поля, водили их домашний скот на соседнюю ярмарку и содействовали своим трудом развитию общего благосостояния. Они восхваляли своих правителей за столь значительное приращение подданных и солдат, но опускали из виду то обстоятельство, что этим путем правительство водворяло в самом центре империи множество тайных врагов, из которых одни были заносчивы вследствие полученных ими милостей, а другие были готовы на всякое отчаянное предприятие вследствие угнетений.
Войны в Африке и Египте. 296 г.
В то время как Цезари упражняли свои военные дарования на берегах Рейна и Дуная, в южных провинциях империи потребовалось присутствие самих императоров. Вся Африка от берегов Нила до Атласских гор была охвачена восстаниями. Пять мавританских народов вышли из своих степей и соединенными силами напали на мирные провинции. Юлиан принял звание императора в Карфагене, а Ахиллей — в Александрии; даже блеммии возобновили или, вернее, продолжали свои вторжения в Верхний Египет. До нас не дошло почти никаких подробностей о военных подвигах Максимиана в западных частях Африки, но, судя по результатам его похода, можно полагать, что его успехи были быстры и решительны, что он победил самых свирепых мавританских варваров и что он вытеснил их с гор, недоступность которых внушала их обитателям безграничную самоуверенность и приучила их к грабежу и насилиям. Со своей стороны Диоклетиан открыл кампанию против Египта осадой Александрии; он пересек водопроводы, которые снабжали водами Нила каждый квартал этого огромного города, и, укрепив свой лагерь так, чтобы можно было не бояться вылазок со стороны осажденных, он повел атаку с осторожностью и с энергией. После восьмимесячной осады разоренная мечом и огнем Александрия стала молить победителя о пощаде; но его строгость обрушилась на нее всей своей тяжестью. Несколько тысяч граждан погибли среди общей резни, и во всем Египте было мало таких провинившихся в восстании людей, которые избежали бы смертного приговора, или, по меньшей мере, ссылки. Участь, постигшая Бусирис и Копт, была еще печальнее участи Александрии; эти два прекрасных города, — первый из которых отличался своей древностью, а второй обогатился благодаря тому, что через него шла торговля с Индией, — были совершенно разрушены по приказанию Диоклетиана. Для такой чрезмерной строгости можно найти оправдание только в том, что египетская нация по своему характеру не была способна ценить кроткое обхождение, но была чрезвычайно доступна чувству страха. Восстания Александрии уже много раз нарушали спокойствие самого Рима, затрудняя для него доставку получавшихся оттуда припасов. Верхний Египет, беспрестанно вовлекавшийся в восстания после узурпации Фирма, вступил в союз с эфиопскими дикарями. Блеммии, рассеянные между островом Мероэ и Красным морем, были незначительны числом, не были воинственны по своему характеру, а оружие, которое они употребляли, было грубо и не страшно. А между тем эти варвары, почти не считавшиеся древними народами за человеческие существа по причине своей уродливой наружности, постоянно принимали участие во всяких беспорядках и осмеливались причислять себя к числу врагов Рима. Таковы были недостойные союзники египтян, всегда готовые нарушить спокойствие этой провинции, в то время как внимание римского правительства было занято более серьезными войнами. С целью противопоставить блеммиям способных бороться с ними врагов Диоклетиан убедил нобатов, — одно племя, жившее в Нубии, — покинуть их прежние жилища в ливийских степях и отдал им обширную, но бесполезную для государства территорию по ту сторону города Сиены и нильских водопадов с тем условием, что они будут охранять границы империи. Этот договор долго оставался в силе, и пока с введением христианства не распространились более определенные понятия о религиозном поклонении, он ежегодно был снова утверждаем торжественным жертвоприношением, которое совершалось на острове Элефантин и при котором римляне и варвары преклонялись перед одними и теми же видимыми или невидимыми владыками Вселенной.
В то же самое время как Диоклетиан наказывал египтян за их прошлые преступления, он обеспечивал их будущее спокойствие и благосостояние мудрыми постановлениями, которые были подтверждены и усилены в последующие царствования. Он, между прочим, издал один замечательный эдикт, который не следует осуждать как продукт боязливой тирании, а следует одобрять как полезный акт благоразумия и человеколюбия. Он приказал тщательно отобрать все старинные книги, в которых шла речь об удивительном искусстве делать золото и серебро, и без всякого милосердия предал их пламени; он, как уверяют, опасался, что богатство египтян внушит им смелость снова взбунтоваться против империи. Но если бы Диоклетиан действительно был убежден в существовании такого ценного искусства, он не стал бы уничтожать его, а обратил бы его применение на пользу государственной казны. Гораздо более правдоподобно, что его здравый смысл усмотрел безрассудство таких заманчивых притязаний, и что он хотел предохранить рассудок и состояние своих подданных от такого занятия, которое могло быть для них пагубно. Впрочем, следует заметить, что хотя эти старинные книги и приписывались или Пифагору, или Соломону, или Гермесу, они на самом деле были продуктом благочестивого подлога со стороны позднейших знатоков алхимии. Греки не увлекались ни применением химии, ни злоупотреблениями, для которых она могла служить орудием. В том огромном списке, куда Плиний внес открытия, искусства и заблуждения человеческого рода, нет ни малейшего упоминания о превращении металлов, а преследование со стороны Диоклетиана есть первый достоверный факт в истории алхимии. Завоевание Египта арабами способствовало распространению этой пустой науки по всему земному шару. Так как она была в сродстве со свойственным человеку корыстолюбием, то ее изучали с одинаковым рвением и с одинаковым успехом и в Китае, и в Европе. Средневековое невежество обеспечивало всякому неправдоподобному рассказу благоприятный прием, а возрождение наук дало новую пищу надеждам и познакомило с более благовидными способами обмана. Наконец, философия с помощью опыта положила конец изучению алхимии, а наш собственный век, хотя и жаден к богатству, но стремится к нему более скромным путем торговли и промышленности.
Персидская война
Немедленно вслед за покорением Египта была предпринята война с Персией. Царствованию Диоклетиана суждено было сломить могущество этой нации и заставить преемников Артаксеркса преклониться перед величием Римской империи.
Мы уже имели случай заметить, что в царствование Валериана персы завладели Арменией частью коварством, частью силой оружия и что после умерщвления Хосроя малолетний наследник престола, сын его Тиридат, спасся благодаря преданности своих друзей и был воспитан под покровительством императоров. Тиридат вынес из своего изгнания такую пользу, какой он никогда не мог бы приобрести на армянском престоле, — он с ранних лет познакомился с несчастьем, с человеческим родом и с римской дисциплиной. В своей молодости он отличался храбростью и необыкновенной ловкостью и силой как в воинских упражнениях, так и в менее достойных состязаниях Олимпийских игр. Он сделал более благородное употребление из этих достоинств, вступившись за своего благодетеля Лициния. Во время мятежа, окончившегося смертью Проба, этот офицер подвергался самой серьезной опасности, так как рассвирепевшие солдаты уже устремились к его палатке; тогда армянский принц один без посторонней помощи удержал солдат и тем спас жизнь Лициния. Вскоре вслед за тем признательность Тиридата содействовала восстановлению его права на престол. Лициний всегда был другом и товарищем Галерия, а достоинства Галерия еще задолго до его возведения в звание Цезаря обеспечили ему уважение Диоклетиана. На третьем году царствования этого императора Тиридат был возведен в звание короля Армении. Справедливость этой меры была столь же очевидна, как и ее польза. Пора уже было вырвать из рук персидского монарха важную территорию, которая со времени царствования Нерона всегда предоставлялась — под римским покровительством — во владение младшей линии рода Аршакидов.
Тиридат в Армении. 286 г.
Когда Тиридат появился на границах Армении, он был встречен непритворными выражениями радости и преданности. В течение двадцати шести лет эта страна выносила все — и настоящие, и воображаемые неприятности чужестранного господства. Персидские монархи украшали завоеванную страну великолепными зданиями; но эти здания строились на деньги народа и внушали отвращение, потому что служили свидетельством рабской зависимости. Опасение мятежа вызывало самые суровые меры предосторожности; к угнетению присоединялись оскорбления, и победитель, сознавая всеобщую к нему ненависть, принимал такие меры, которые делали эту ненависть еще более непримиримой. Мы уже говорили о духе нетерпимости, которым отличалась религия магов. Завоеватели из религиозного усердия разбили в куски статуи причисленных к богам королей Армении и священные изображения солнца и луны, а на алтаре, воздвигнутом на вершине горы Багавана, зажгли и поддерживали вечный огонь в честь Ормузда. Понятно, что народ, доведенный до отчаяния столькими оскорблениями, с жаром взялся за оружие для защиты своей независимости, своей религии и своего наследственного монарха. Поток народного восстания ниспроверг все препятствия, и персидские гарнизоны отступили перед его яростным напором. Армянская аристократия стеклась под знамена Тиридата; указывая на свои прошлые заслуги и предлагая свое содействие в будущем, она искала у нового короля тех отличий и наград, от которых ее с презрением отстраняло чужеземное правительство. Командование армией было вверено Артавасду, отец которого спас юного Тиридата и семейство которого поплатилось жизнью за этот великодушный подвиг. Брат Артавасда был назначен губернатором одной провинции. Одна из высших военных должностей была возложена на отличавшегося необыкновенным хладнокровием и мужеством сатрапа Отаса, предложившего королю свою сестру и значительные сокровища, которые он уберег от жадности персов в одной из отдаленных крепостей. В среде армянской аристократии появился еще один союзник, судьба которого так замечательна, что мы не можем не остановить на ней нашего внимания. Имя его было Мамго; по происхождению он был скиф, а орда, признававшая над собой его власть, жила за несколько лет перед тем на окраине Китайской империи, которая простиралась в то время до окрестностей Согдианы. Навлекши на себя гнев своего повелителя, Мамго удалился со своими приверженцами на берега Окса и просил покровительства у Сапора. Китайский император потребовал выдачи перебежчика, ссылаясь на свои верховные права. Персидский монарх сослался на правила гостеприимства и не без труда избежал войны, дав обещание, что он удалит Мамго на самые отдаленные западные окраины, и уверяя, что такое наказание не менее страшно, чем сама смерть. Местом изгнания была выбрана Армения, и скифской орде была отведена довольно обширная территория, на которой ей было позволено пасти свои стада и переносить свои палатки с одного места на другое сообразно с переменами времен года. Ей было приказано воспротивиться вторжению Тиридата, но ее вождь, взвесив полученные им от персидского монарха одолжения и обиды, решился перейти на сторону его противника. Армянский государь, очень хорошо понимавший, какую цену имеет помощь такого способного и могущественного союзника, как Мамго, обошелся с ним чрезвычайно вежливо и, удостоив его своего доверия, приобрел в нем храброго и верного слугу, много содействовавшего возвращению ему престола.
В течение некоторого времени счастье, по-видимому, благоприятствовало предприимчивости и мужеству Тиридата. Он не только очистил всю Армению от врагов своего семейства и своей родины, но, подстрекаемый жаждой мщения, перенес войну в самое сердце Сирии, или, по меньшей мере, проник туда в своих набегах. Историк, сохранивший имя Тиридата от забвения, восхваляет с некоторой примесью национального энтузиазма его личные доблести и в духе восточных сказочников рассказывает о гигантах и слонах, павших от его непобедимой руки. Но из других источников мы узнаем, что король Армении был отчасти обязан своими успехами внутренним смутам, раздиравшим в то время персидскую монархию. Два брата оспаривали друг у друга персидский престол, а когда один из них, по имени Гормуц, убедился, что его партия недостаточно сильна для борьбы, он прибегнул к опасной помощи варваров, живших на берегах Каспийского моря. Но междоусобная война окончилась, неизвестно, победой или примирением, и всеми признанный за короля Персии Нарзес направил все свои силы против внешнего врага. Тогда борьба сделалась слишком неравной, и храбрость героя уже не могла противостоять могуществу монарха. Вторично свергнутый с престола Армении Тиридат снова нашел себе убежище при дворе римских императоров. Нарзес скоро восстановил свое господство над взбунтовавшейся провинцией и, громко жалуясь на покровительство, оказанное римлянами бунтовщикам и перебежчикам, предпринял завоевание всего Востока.
Поражение римлян. 296 г.
Ни благоразумие, ни честь не позволяли императорам отказаться от защиты армянского короля, и потому было решено употребить в дело все силы империи для войны с Персией. Со своим обычным спокойствием и достоинством Диоклетиан избрал местом своего пребывания Антиохию, чтобы оттуда подготовлять и направлять военные действия. Начальство над легионами было вверено неустрашимой храбрости Галерия, который с этой целью был переведен с берегов Дуная на берега Евфрата. Обе армии скоро встретились на равнинах Месопотамии, и между ними произошли два сражения, не имевшие никакого серьезного результата; но третья встреча имела более решительные последствия, так как римская армия была совершенно разбита. Причину этой неудачи приписывали опрометчивости Галерия, который напал с незначительным отрядом на бесчисленные полчища персов. Но знакомство с местностью, которая была сценой действия, заставляет думать, что его поражение произошло от другой причины. То самое место, на котором был разбит Галерий, уже приобрело известность тем, что там погиб Красс и были истреблены десять легионов. Это была гладкая равнина, простиравшаяся более чем на шестьдесят миль от возвышенностей Карры до Евфрата и представлявшая ровную и голую песчаную степь, на которой не было ни одного пригорка, ни одного деревца и ни одного источника свежей воды. Тяжелая римская пехота, изнемогавшая от жары и от жажды, не могла рассчитывать на победу, не покидая своих рядов; но она не могла разорвать свои ряды, не подвергая себя самой неминуемой опасности. В то время как она находилась в таком затруднительном положении, она была окружена более многочисленными неприятельскими силами; тем временем кавалерия варваров беспрестанно тревожила ее своими быстрыми эволюциями и уничтожала ее своими стрелами. Король Армении выказал в этой битве свою храбрость и среди общего несчастья покрыл себя славой. Неприятель преследовал его до Евфрата; его лошадь была ранена, и ему, по-видимому, не оставалось никакой надежды на спасение. В этой крайности Тиридат прибегнул к единственному способу спасения, какой казался возможным: он соскочил с лошади и бросился в реку. На нем были тяжелые воинские доспехи, а река была глубока и в этом месте имела в ширину по меньшей мере полмили; однако таковы были его сила и ловкость, что он благополучно достиг противоположного берега. Что касается римского генерала, то нам не известно, каким образом ему удалось спастись; но нам известно, что когда он возвратился в Антиохию, Диоклетиан принял его не с участием друга и сотоварища, а с негодованием разгневанного монарха. Этот до крайности высокомерный человек был до такой степени унижен в собственных глазах сознанием своей вины и своего несчастья, что, покоряясь воле Диоклетиана, шел в императорской мантии пешком за его колесницей более мили и таким образом выказал перед всем двором свой позор. После того как Диоклетиан удовлетворил свое личное гневное раздражение и поддержал достоинство верховной власти, он склонился на смиренные мольбы Цезаря и дозволил ему попытаться восстановить как свою собственную честь, так и честь римского оружия. Изнеженные азиатские войска, которые скорее всего были задействованы в первой экспедиции, были заменены новой армией, составленной из ветеранов и из набранных на иллирийской границе рекрутов, и сверх того был принят на императорскую службу значительный отряд готских вспомогательных войск.
Во главе избранной армии из двадцати пяти тысяч человек Галерий снова перешел Евфрат; вместо того чтобы подвергать свои легионы опасностям перехода через голые равнины Месопотамии, он двинулся вперед через горы Армении, где нашел преданное Риму население и местность, столько же удобную для действий пехоты, сколько она была неудобна для действий кавалерии. Несчастье еще более укрепило римскую дисциплину, тогда как возгордившиеся своим успехом варвары сделались столь небрежны и нерадивы, что в ту минуту, когда они всего менее этого ожидали, они были застигнуты врасплох деятельным Галерием, который в сопровождении только двух кавалеристов собственными глазами осмотрел состояние и расположение их лагеря. Нападение врасплох, в особенности если оно происходило в ночное время, почти всегда оказывалось гибельным для персидской армии. Персы имели обыкновение не только привязывать своих лошадей, но также связывать им ноги для того, чтобы они не могли убежать; а когда случалась тревога, перс, прежде чем быть в состоянии сесть верхом на лошадь, должен был укрепить на ней чепрак, надеть на нее узду, а на самого себя латы. Поэтому неудивительно, что стремительное нападение Галерия причинило в лагере варваров беспорядок и смятение. За легким сопротивлением последовала страшная резня, и среди общего смятения раненый монарх (так как Нарзес лично командовал своими армиями) обратился в бегство в направлении к мидийским степям. В его палатках и в палатках его сатрапов победитель захватил громадную добычу, и нам рассказывают один случай, доказывающий, в какой мере грубые, хотя и воинственные легионы были мало знакомы с изящными предметами роскоши. Сумка, сделанная из глянцевитой кожи и наполненная жемчугом, попала в руки простого солдата; он тщательно сберегал сумку, но выбросил все, что в ней было, полагая, что то, что не годится для какого-либо употребления, не может иметь никакой стоимости. Но главная потеря Нарзеса была из числа тех, которые всего более чувствительны для человеческого сердца. Многие из его жен, сестер и детей, сопровождавших его армию, были взяты в плен победителем. Впрочем, хотя характер Галерия вообще имел очень мало сходства с характером Александра, он после своей победы принял за образец обхождения македонского героя с семейством Дария. Жены и дети Нарзеса были защищены от всякого насилия и грабежа; их отправили в безопасное место и с ними обходились с тем уважением и вниманием, какие был обязан оказывать великодушный враг их возрасту, полу и королевскому достоинству.
В то время как Восток тревожно ожидал исхода этой великой борьбы, император собрал в Сирии сильный обсервационный корпус, сосредоточил на некотором расстоянии от театра военных действий громадные ресурсы Римской империи и берег свои силы для неожиданных случайностей войны. Получив известие о победе, он приблизился к границе с целью умерить гордость Галерия своим присутствием и своими советами. Свидание римских государей в Низибе сопровождалось всевозможными выражениями почтения с одной стороны и уважения — с другой. В этом же городе они вскоре вслед за тем давали аудиенцию послам великого короля. Могущество Нарзеса или, по меньшей мере, его высокомерие было сломлено поражением, и он полагал, что немедленное заключение мира было единственным средством, которое могло остановить дальнейшие успехи римского оружия. На пользовавшегося его милостями и доверием Афарбана он возложил поручение вести переговоры о мире или, правильнее сказать, принять все те мирные условия, какие будут предписаны победителем. Афарбан начал с того, что выразил признательность своего господина за великодушное обхождение с королевским семейством и просил об освобождении этих именитых пленников. Он восхвалял храбрость Галерия, стараясь не унижать репутации Нарзеса, и не счел за стыд признать превосходство победоносного Цезаря над таким монархом, который затмил своей славой всех других государей своего рода. Несмотря на то, сказал он, что дело персов правое, он уполномочен предоставить настоящий спор решению самих императоров и вполне убежден, что среди своего благополучия они не забудут, как превратна фортуна. Афарбан закончил свою речь аллегорией в восточном вкусе: монархии, римская и персидская, — это два ока Вселенной, которая осталась бы несовершенной и обезображенной, если бы одно из них было вырвано.
Персам не пристало (возразил Галерий в порыве гнева, от которого, по-видимому, судорожно тряслись все его члены) толковать о превратностях фортуны и спокойно наставлять нас в правилах умеренности. Пусть они припомнят, с какой умеренностью они обошлись с несчастным Валерианом. Они захватили его при помощи вероломства и обходились с ним самым недостойным образом. Они держали его до последней минуты его жизни в постыдном плену, а после его смерти выставили его труп на вечный позор. Затем Галерий, смягчая тон, сказал послам, что римляне никогда не имели обыкновения попирать ногами побежденного врага и что в настоящем случае они будут руководствоваться скорее тем, чего требует их собственное достоинство, нежели тем, на что дает им право прежнее поведение персов. Он отпустил Афарбана, обнадежив его, что Нарзес скоро будет уведомлен, на каких условиях он может получить от милосердия императоров прочный мир и свободу своих жен и детей. Это совещание доказывает нам, как необузданны были страсти Галерия и вместе с тем как велико было его уважение к высокой мудрости и авторитету Диоклетиана. Его честолюбие влекло его к завоеванию Востока, и он предлагал обратить Персию в римскую провинцию. Но благоразумный Диоклетиан, придерживавшийся умеренной политики Августа и Антонинов, предпочел воспользоваться удобным случаем, чтобы окончить удачную войну почетным и выгодным миром.
Во исполнение своего обещания императоры вскоре вслед за тем командировали одного из своих секретарей, Сикория Проба, с поручением сообщить персидскому двору об их окончательном решении. В качестве посла, приехавшего для мирных переговоров, он был принят со всевозможными изъявлениями внимания и дружбы, но под предлогом, что после столь длинного путешествия ему необходим отдых, аудиенция откладывалась с одного дня на другой; Проб был вынужден следовать за королем в его медленных переездах и наконец был допущен к личному с ним свиданию близ реки Аспруда в Мидии. Тайный мотив, побудивший Нарзеса так долго откладывать аудиенцию, заключался в желании выиграть время, чтобы собрать такие военные силы, которые при его искреннем желании мира, дали бы ему возможность вести переговоры с большим весом и достоинством. Только три лица присутствовали при этом важном совещании — министр Афарбан, префект гвардии и один офицер, командовавший на границах Армении. Первое условие, предложенное послом, для нас не совсем понятно: он потребовал, чтобы город Низиб был назначен местом взаимного обмена товаров, или, другими словами, чтобы он служил перевалочным пунктом для торговли между двумя империями. Нетрудно понять, что римские монархи желали увеличить свои доходы путем обложения товаров какими-нибудь пошлинами; но так как Низиб находился внутри их собственных владений и так как они были полными хозяевами и над ввозом, и над вывозом товаров, то казалось бы, что обложение пошлинами должно было составлять предмет внутреннего законодательства, а не договора с иностранным государством. Может быть, из желания придать такому обложению более целесообразности, они потребовали от персидского короля таких обязательств, которые были противны его интересам или его достоинству и которых он не соглашался взять на себя. Так как это была единственная статья, которую он не захотел подписать, то на ней и не настаивали долее: императоры или предоставили торговлю ее естественному течению, или удовольствовались такими пошлинами, которые они могли налагать своей собственной властью.
Как только это затруднение было улажено, между обеими нациями был заключен формальный мирный договор. Условия трактата, столь славного для империи и столь необходимого для Персии, заслуживают особого внимания ввиду того, что история Рима представляет нам чрезвычайно мало сделок подобного рода; ведь его войны большей частью оканчивались безусловным присоединением завоеванных стран или же велись против варваров, которым не было знакомо искусство письма. I. Река Абора, или, как ее называет Ксенофонт, Аракс, была назначена границей между двумя монархиями. Эта река, берущая свое начало неподалеку от Тигра, принимала в себя в нескольких милях ниже Низиба воды небольшой речки Мигдонии, протекала под стенами Сингары и впадала в Евфрат при Цирцезии — пограничном городе, который был очень сильно укреплен благодаря заботам Диоклетиана. Месопотамия, которая была виной стольких войн, была уступлена империи, и персы отказались по мирному договору от всяких притязаний на эту обширную провинцию. II. Они уступили римлянам пять провинций по ту сторону Тигра. Эти провинции уже по самому своему положению могли служить полезным оплотом, но их натуральная сила была вскоре еще увеличена искусством и военным знанием. Четыре из них, лежавшие к северу от реки, были малоизвестны и незначительны своим объемом, а именно: Интилина, Забдицена, Арзанена и Моксоэна; но к востоку от Тигра империя приобрела обширную и гористую территорию Кардуэна, бывшую в древности отечеством тех кардухиев, которые в течение многих веков умели сохранить свою независимость посреди окружавших их азиатских деспотических монархий. Знаменитые десять тысяч греков проходили их страну после тяжелого семидневного отступления или, вернее, после семидневного сражения, и по признанию их вождя, так прекрасно описавшего это отступление, они пострадали от стрел кардухиев гораздо больше, чем от всех военных сил великого короля. Их потомки курды, сохранившие лишь с небольшим изменением их имя и нравы, до сих пор пользуются свободой под номинальным верховенством турецкого султана. III. Само собой разумеется, что верный союзник римлян Тиридат был снова возведен на прародительский престол и что верховная власть императоров над Арменией была вполне обеспечена трактатом. Пределы Армении были расширены до крепости Синфы в Мидии, и это увеличение владений Тиридата было скорее актом справедливости, нежели актом великодушия. Из упомянутых уже провинций, лежавших по ту сторону Тигра, первые четыре были отторгнуты от Армении парфянами, а когда римляне приобрели их по мирному договору, они потребовали от узурпаторов, чтобы они вознаградили их союзника уступкой обширной и плодородной Атропатены. Главный город этой провинции, занимавший почти такое же положение, как новейший Таврис, нередко служил для Тиридата резиденцией, а так как он иногда назывался Экбатаной, то Тиридат стал строить там здания и укрепления по образцу великолепной столицы мидян. IV. Иберия была бесплодной страной, а ее жители были грубы и свирепы, но они были привычны к войне и отделяли империю от варваров, еще более свирепых и опасных. В их руках находились узкие ущелья Кавказских гор и от них зависело, пропускать или не пропускать кочующие сарматские племена, когда жажда добычи внушала этим варварам желание проникнуть в более богатые южные страны. Право назначать королей Иберии, предоставленное персидским монархом римским императорам, способствовало упрочению римского могущества в Азии. Восток пользовался полным спокойствием в течение сорока лет, и мирный договор между двумя монархиями-соперницами строго соблюдался до самой смерти Тиридата; тогда владычество над Древним миром перешло в руки нового поколения, руководствовавшегося иными целями и иными страстями, и тогда внук Нарзеса предпринял против государей из дома Константина продолжительную и достопамятную войну.
Триумф Диоклетиана и Максимиана. 303 г.
Таким образом, трудная задача спасения империи от тиранов и от варваров была окончательно исполнена целым рядом иллирийских крестьян, возвысившихся до императорского престола. Как только Диоклетиан вступил в двадцатый год своего царствования, он отпраздновал эту достопамятную дату и успехи своего оружия блестящим триумфом. Только один Максимиан как равный ему по положению разделил с ним славу этого дня. Два Цезаря сражались и побеждали, но достоинство их подвигов приписывалось, согласно со строгими правилами того времени, благотворному влиянию их отцов и императоров. Триумф Диоклетиана и Максимиана, быть может, был не так великолепен, как триумфы Аврелиана и Проба, но он имел преимущества более блестящей славы и более блестящего счастья. Африка и Британия, Рейн, Дунай и Нил доставили свои трофеи для триумфа, но самым лучшим его украшением была победа над персами, сопровождавшаяся важными территориальными приобретениями. Впереди императорской колесницы несли изображения рек, гор и провинций; а изображения пленных жен, сестер и детей великого короля доставляли тщеславной толпе новое для нее и приятное зрелище. Впрочем, в глазах потомства этот триумф замечателен еще другим, хотя и менее лестным отличием. Это был последний триумф, какой видели римляне. Вскоре после того императоры перестали побеждать, и Рим перестал быть столицей империи.
Место, на котором был построен Рим, было освящено старинными религиозными церемониями и воображаемыми чудесами. Каждая часть города будто одушевлялась присутствием какого-нибудь бога или воспоминанием о каком-нибудь герое, а Капитолию было обещано господство над всем миром. Римские уроженцы чувствовали на себе и сознавали влияние этой приятной иллюзии, которая досталась им от предков, укреплялась в них вместе с привычками детства и в некоторой мере поддерживалась в них убеждением в ее политической пользе. Форма правления и местопребывание правительственной власти были так тесно связаны между собой, что, казалось, невозможным изменить второе, не уничтожив первой. Но верховенство столицы постепенно уничтожалось обширностью завоеваний; провинции достигали одного с ней уровня, а побежденные народы приобретали название и привилегии римлян, не впитав в себя их местных привязанностей. Тем не менее и некоторые остатки старой конституции, и сила привычки в течение долгого времени поддерживали достоинство Рима. Даже те императоры, которые по своему происхождению были африканцы или иллирийцы, уважали в усыновившей их стране средоточие своего могущества и центр своих обширных владений. Ход военных действий нередко требовал их присутствия на границах империи, но Диоклетиан и Максимиан были первые римские монархи, избравшие в мирное время своим постоянным местопребыванием провинции, и хотя их образ действий, быть может, был внушен личными мотивами, его нетрудно было оправдать весьма вескими политическими соображениями. Двор западного императора пребывал большей частью в Милане, потому что этот город, благодаря своему положению у подошвы Альп, был более Рима удобен для наблюдения за движениями германских варваров. Милан скоро сравнялся великолепием с первоклассными городами империи; его дома были также многочисленны и хорошо построены, а его жители также благовоспитанны и образованны. Цирк, театр, монетный двор, дворец, бани, носившие имя своего основателя Максимиана, портики, украшенные статуями, и двойной ряд городских стен — все это содействовало украшению новой столицы, которая, по-видимому, не много теряла даже от своей близости к Риму. Диоклетиан, желая, чтобы и его резиденция могла соперничать с Римом, употреблял свое свободное время и сокровища Востока на украшение города Никомедии, находившегося на границе между Европой и Азией почти на одинаковом расстоянии и от Дуная, и от Евфрата. По вкусу монарха и на деньги народа Никомедия достигла в несколько лет такого великолепия, которое, по-видимому, требовало вековых усилий, и уступала своим объемом и числом жителей только Риму, Александрии и Антиохии. Жизнь Диоклетиана и Максимиана была очень деятельна, и большую ее часть они провели в лагерях или в продолжительных и частых походах; но всякий раз, как им представлялась возможность отдохнуть от бремени государственных забот, они с удовольствием отправлялись в свои любимые резиденции — Никомедию и Милан. Очень сомнительно, посетил ли Диоклетиан хоть раз древнюю столицу империи до того дня, когда он праздновал там свой триумф на двадцатом году своего царствования. Даже по этому достопамятному случаю он пробыл там не более двух месяцев. Ему не нравилась своевольная фамильярность народа, и он с поспешностью покинул Рим за тринадцать дней перед тем, как он должен был явиться в сенат облеченным в отличия консульского звания.
Унижение Рима и сената
Нерасположение, которое Диоклетиан выказывал к Риму и к римской свободе, не было следствием минутного каприза, а было результатом очень хитрых политических соображений. Этот искусный монарх задумал ввести новую систему управления, которая была впоследствии усовершенствована семейством Константина, а так как сенат свято хранил призрак старой конституции, то он решился отнять у этого собрания последние остатки власти и влияния. Следует припомнить, как значительно было скоропреходящее величие сената и как велики были его честолюбивые надежды почти за восемь лет до возведения на престол Диоклетиана. Пока господствовало это увлечение, многие из членов аристократии неосторожно выказывали свое усердие к делу свободы, а когда преемники Проба перестали благоприятствовать республиканской партии, сенаторы не умели скрыть своего бессильного озлобления. На Максимиана как на правителя Италии было возложено поручение искоренить этот скорее докучливый, нежели опасный дух независимости, и такая задача была совершенно подходяща для человека с его жестоким нравом. Самые достойные члены сената, которым Диоклетиан всегда выказывал притворное уважение, были привлечены его соправителем к суду по обвинению в воображаемых заговорах, а обладание изящной виллой или хорошо устроенным имением считалось за убедительное доказательство виновности. Преторианцы, которые так долго унижали величие Рима, стали охранять его, а так как эти надменные войска сознавали упадок своего влияния, то они, естественно, были расположены соединить свои силы с авторитетом сената. Диоклетиан своими благоразумными мерами незаметным образом уменьшил число преторианцев, уничтожил их привилегии и заменил их двумя преданными ему иллирийскими легионами, которые под новым именем юпитерцев и геркулианцев исполняли обязанности императорской гвардии. Но самый гибельный, хотя и малозаметный удар, нанесенный сенату Диоклетианом и Максимианом, заключался в неизбежных последствиях постоянного отсутствия императоров. Пока императоры жили в Риме, это собрание могло подвергаться угнетениям, но едва ли можно было относиться к нему с полным пренебрежением. Преемники Августа были достаточно могущественны, чтобы вводить такие законы, какие внушала им их мудрость или их прихоть, но эти законы вступали в силу благодаря санкции сената. В его совещаниях и в его декретах соблюдались формы древних свободных учреждений, а благоразумные монархи, относившиеся с уважением к предрассудкам римского народа, были в некоторой мере вынуждены так выражаться и так себя держать, как это подобало генералу республики и ее высшему сановнику. Но среди армии и в провинциях они держали себя с достоинством монархов, и лишь только они выбрали для себя постоянное местопребывание вдалеке от столицы, они навсегда отложили в сторону то притворство, которое Август рекомендовал своим преемникам. В пользовании как законодательной, так и исполнительной властью монарх стал совещаться со своими министрами, вместо того чтобы спрашивать мнение великого национального совета. Название сената упоминалось с уважением до самого последнего периода империи, и тщеславию его членов еще льстили разными почетными отличиями; но это собрание, так долго бывшее источником власти и ее орудием, постепенно впало в окруженное почетом забвение. Утратив всякую связь и с императорским двором, и с новыми учреждениями, римский сенат оставался на Капитолийском холме почтенным, но бесполезным памятником древности.
Когда римские монархи потеряли из виду и сенат, и свою древнюю столицу, они легко позабыли происхождение и свойство власти, которой они были облечены. Гражданские обязанности консула, проконсула, цензора и трибуна, из взаимного сочетания которых составилась эта власть, напоминали народу о ее республиканском происхождении. Эти скромные титулы были отложены в сторону, и если монархи обозначали свое высокое положение названием императора (Imperator), то это слово принималось в новом и более возвышенном значении: оно означало уже не генерала римских армий, а владыку Римской империи. К названию «император», которое вначале имело чисто военный характер, присоединили другое название, в котором более ярко выражалась рабская зависимость. Эпитет Dominus, или господин, в своем первоначальном значении выражал не власть государя над его подданными и не власть начальника над его солдатами, а деспотическую власть господина над его домашними рабами. В этом отвратительном смысле понимали его первые Цезари и потому с негодованием отвергали его. Их сопротивление постепенно ослабело, само название стало казаться менее отвратительным, и, наконец, выражение «наш господин и император» стало употребляться не одними только льстецами, а было внесено в законы и в официальные документы. Такие высокие эпитеты могли удовлетворять самое надменное тщеславие, и, если преемники Диоклетиана отклоняли титул короля, это, как кажется, было результатом не столько их умеренности, сколько разборчивости их вкуса. Повсюду, где был в употреблении латинский язык (а он был правительственным языком на всем пространстве империи), императорский титул, исключительно принадлежавший римским монархам, внушал более уважения, нежели титул короля, который им пришлось бы разделять с множеством варварских вождей и который они, во всяком случае, должны были бы заимствовать от Ромула или от Тарквиния. Но на Востоке господствовали другие понятия, чем на Западе. С самого раннего периода истории азиатские монархи прославлялись на греческом языке под титулом Basileus, или королей; а так как этот титул считался в тех странах за самое высокое отличие, какое существует между людьми, то его скоро стали употреблять раболепные жители восточных провинций в униженных просьбах, с которыми они обращались к римским императорам. Диоклетиан и Максимиан даже присвоили себе атрибуты или, по меньшей мере, титулы божества и передали их своим преемникам — христианским императорам.
Впрочем, эти вычурные названия скоро утратили всякий смысл, а вместе с тем и то, что в них отзывалось нечестием, потому что когда слух свыкается с этими звуками, они перестают производить впечатление и кажутся не более как неопределенными, хотя и преувеличенными изъявлениями уважения.
Со времен Августа до времен Диоклетиана римские государи вели бесцеремонное знакомство со своими согражданами, которые относились к ним точно с таким же уважением, каким пользовались сенаторы и высшие должностные лица. Их главное отличие заключалось в императорской или военной пурпуровой мантии, тогда как сенаторское одеяние было обшито тесьмой или каймой того же цвета, а одеяние всадников было обшито каймой более узкой. Из гордости или, скорее, из политических соображений хитрый Диоклетиан ввел при своем дворе такую же пышность и великолепие, какими окружали себя персидские монархи. Он имел смелость украсить себя диадемой, которую римляне ненавидели как ненавистное отличие королевского достоинства и за ношение которой винили Калигулу как за самое отчаянное сумасбродство. Это было не что иное, как широкая белая повязка, усеянная жемчужинами и обвивавшая голову императора. Великолепные одеяния Диоклетиана и его преемников были из шелка и золота, и публика с негодованием замечала, что даже их обувь была усыпана самыми дорогими каменьями. Доступ к их священной особе становился с каждым днем более затруднительным вследствие введения небывалых формальностей и церемоний. Входы во дворец строго охранялись различными классами (их называли тогда школами) офицеров. Внутренние апартаменты были поручены недоверчивой бдительности евнухов, увеличение числа и влияния которых было самым несомненным признаком усиления деспотизма.
Когда кто-нибудь из подданных был, наконец, допущен в присутствие императора, он должен был, какого бы то ни был ранга, пасть ниц и воздать, согласно с восточными обычаями, божеские почести своему господину и повелителю. Диоклетиан был человек с умом, и как в течение своей частной жизни, так и на государственном поприще он составил себе верное понятие как о себе самом, так и о человеческом роде, и мы никак не можем допустить, чтобы, заменяя римские обычаи персидскими, он руководствовался таким низким мотивом, как тщеславие. Он, несомненно, льстил себя надеждой, что блестящая внешняя обстановка поработит воображение народа, что монарх, недоступный для взоров толпы, будет лучше огражден от грубого народного и солдатского своеволия и что привычка к покорности незаметно перейдет в чувство благоговения. Точно так же, как и притворная скромность Августа, пышность Диоклетиана была театральным представлением; но следует признать, что в первой из этих двух комедий было более благородства и истинного величия, чем во второй. Одна из них имела целью прикрывать, а другая выставлять напоказ неограниченную власть монарха над всей империей.
Выставка величия была первым принципом новой системы, введенной Диоклетианом. Ее вторым принципом было разделение власти. Он разделил на части империю и провинции и каждую отрасль как гражданской, так и военной администрации. Он умножил число колес правительственной машины и тем сделал ее движения менее быстрыми, но более надежными. Каковы бы ни были выгоды или невыгоды, проистекавшие из этих нововведений, они должны быть в очень значительной мере приписаны их первому изобретателю; но так как новая система государственного устройства была улучшена и доведена до совершенства при следующих императорах, то мы считаем уместным отложить ее рассмотрение до той поры, когда она достигла полной зрелости и совершенства. Поэтому, откладывая до царствования Константина более точное описание заново организованной империи, мы теперь ограничимся описанием главных и характеристических особенностей плана, начертанного рукой Диоклетиана. Он разделил пользование верховной властью с тремя соправителями; а так как он был убежден, что дарований одного человека недостаточно для охранения общественной безопасности, то он считал совокупное управление четырех монархов не временной мерой, а основным законом конституции. Он предполагал, что два старших монарха будут отличаться употреблением диадемы и титулами Августа; что, руководствуясь в своем выборе или личным расположением, или уважением, они будут всегда назначать в качестве своих помощников двух подчиненных им соправителей, и что Цезари, возвышаясь, в свою очередь, до высшего ранга, образуют непрерывный ряд императоров. Империю он разделил на четыре части. Восток и Италия считались самыми почетными уделами, а управление придунайскими и прирейнскими провинциями считалось самой тяжелой задачей. Первые имели право на личное присутствие Августов, а последние вверялись Цезарям. Вся сила легионов находилась в руках четырех соправителей, и трудность победы над четырьмя могущественными соперниками была способна заглушить честолюбивые надежды всякого предприимчивого генерала. В сфере гражданского управления предполагалось, что императоры пользуются нераздельной властью монарха, а их эдикты, подписанные их четырьмя именами, принимались во всех провинциях как обнародованные с их общего согласия и в силу их общего авторитета. Однако, несмотря на все эти предосторожности, политическое единство римского мира медленно расшатывалось, и в него проник тот принцип разделения власти, который по прошествии немногих лет сделался причиной окончательного отделения Восточной империи от Западной.
Система Диоклетиана породила другую очень важную невыгоду, которую даже теперь мы не можем оставить без внимания, а именно увеличение расходов на управление и вследствие этого увеличение налогов и угнетение народа. Вместо скромной домашней обстановки, в которой не было другой прислуги, кроме рабов и вольноотпущенных, но которой довольствовалось безыскусственное величие Августа и Траяна, были организованы в различных частях империи три или четыре великолепных двора, и столько же римских королей соперничали и друг с другом, и с персидским монархом из-за тщеславного превосходства в блеске и пышности. Число министров, должностных лиц, офицеров и низших служителей, наполнявших различные департаменты государственного управления, никогда еще не было так велико, а (если нам будет дозволено выразиться живописным языком одного современного писателя) «когда число тех, кто получает, стало превышать число тех, кто платит, провинции стали изнемогать под бременем налогов». С этого периода и вплоть до окончательного разрушения империи нетрудно проследить непрерывный ряд громких протестов и жалоб. Каждый писатель сообразно со своими убеждениями и со своим положением избирал предметом своих сатирических нападок или Диоклетиана, или Константина, или Валента, или Феодосия; но все они единогласно отзывались о бремени государственных налогов и в особенности о податях, поземельной и подушной, как о невыносимом и постоянно возраставшем бедствии, составлявшем отличительную особенность их времени. Когда беспристрастный историк, обязанный извлекать истину как из сатир, так и из панегириков, прислушивается к этим единогласным мнениям, он готов признать одинаково достойными порицания всех государей, на которых нападают те писатели, и готов приписать их вымогательства не столько их личным порокам, сколько однообразной системе их управления. Настоящим творцом этой системы был Диоклетиан, но в течение его царствования зарождавшееся зло не выходило за пределы умеренности и благоразумия, и он заслуживает порицания не столько за угнетение своих подданных, сколько за поданный им пагубный пример. К этому следует присовокупить, что он распоряжался государственными доходами с благоразумной бережливостью и что за покрытием всех текущих расходов в императорской казне всегда оставались значительные суммы как на щедрые императорские милости, так и на непредвиденные государственные нужды.
Отречение Диоклетиана и Максимиана. 303 г.
На двадцать первом году своего царствования Диоклетиан привел в исполнение свое намерение отречься от престола, — поступок, которого можно бы было ожидать скорее от старшего или от младшего Антонина, нежели от такого государя, который никогда не руководствовался поучениями философии ни в том, как он достиг верховной власти, ни в том, как он ею пользовался. Диоклетиану принадлежит та честь, что он дал всему миру первый пример отречения, который не часто находил подражателей между монархами позднейших времен. Впрочем, нашему уму натурально представляется по этому поводу сравнение с Карлом V не потому только, что красноречие одного из новейших писателей сделало это имя столь хорошо знакомым английскому читателю, но потому, что мы примечаем поразительное сходство между характерами двух императоров, политические дарования которых были выше их военного гения и отличительные достоинства которых были не столько даром природы, сколько плодом искусства. Отречение Карла V, как кажется, было вызвано превратностями фортуны: неудача в проведении в жизнь его любимых планов побудила его отказаться от власти, которую он находил неудовлетворительной для своего честолюбия. Напротив того, царствование Диоклетиана ознаменовалось непрерывным рядом успешных предприятий, и он стал серьезно помышлять об отречении от престола, как кажется, лишь после того, как он восторжествовал над всеми своими врагами и привел в исполнение все свои предначертания. Ни Карл V, ни Диоклетиан еще не достигли глубокой старости, когда отказались от верховной власти, так как первому из них было только пятьдесят пять лет, а второму не более пятидесяти девяти; но их деятельная жизнь, их войны, путешествия, государственные заботы и деловые занятия расстроили их здоровье, и они преждевременно познакомились с недугами старческой дряхлости.
Несмотря на суровость очень холодной и дождливой зимы, Диоклетиан покинул Италию вскоре после церемонии своего триумфа и направился на Восток через иллирийские провинции. От дурной погоды и от усталости он впал в изнурительную болезнь, и, несмотря на то что он делал лишь небольшие переезды и что его постоянно несли в закрытых носилках, когда он достиг в конце лета Никомедии, его нездоровье сделалось весьма серьезным и опасным. В течение всей зимы он не выходил из своего дворца; его опасное положение внушало общее и непритворное участие; но народ мог узнавать о происходивших в его здоровье переменах лишь по тем выражениям радости или отчаяния, которые он читал на лицах придворных. В течение некоторого времени упорно держался слух о его смерти, и многие думали, что ее скрывают с целью предотвратить беспорядки, которые могли бы возникнуть в отсутствие Цезаря Галерия. Впрочем, в день 1 марта Диоклетиан показал себя народу, но таким бледным и истощенным, что его с трудом могли бы узнать даже те, кому была хорошо знакома его наружность. Наконец, пора было положить конец тяжелой борьбе, которую он выносил более года, разделяя свое время между заботами о своем здоровье и исполнением своего долга; здоровье требовало ухода и покоя, а чувство долга заставляло его руководить, превозмогая физические страдания, управлением великой империей. Поэтому он решился провести остаток своих дней в почетном покое, сделать свою славу недосягаемой для превратностей фортуны и предоставить мировую сцену действия своим более молодым и более бодрым соправителям.
Церемония отречения совершилась на обширной равнине почти в трех милях от Никомедии. Император взошел на высокий трон и в речи, полной здравого смысла и достоинства, объявил о своем решении и народу, и солдатам, собравшимся по этому чрезвычайному случаю. Лишь только он сложил с себя пурпуровую мантию, он удалился от взоров толпы и, проехав через город в закрытом экипаже, немедленно отправился в Далмацию на свою родину, которую он избрал местом своей уединенной жизни. В тот же день, то есть 1 мая, Максимиан во исполнение предварительного уговора отказался от императорского достоинства в Милане. Еще в Риме, среди пышности своего триумфа, Диоклетиан помышлял об отречении от верховной власти. Он уже в ту пору позаботился о том, чтобы не встретить противодействия со стороны Максимиана: по его настоянию, Максимиан дал ему или общее обещание подчинять свои действия воле своего благодетеля, или специальное обещание отказаться от престола, как только Диоклетиан этого потребует или подаст ему пример. Хотя это обязательство было подтверждено торжественной клятвой перед алтарем Юпитера Капитолийского, оно едва ли могло служить серьезным стеснением для высокомерного Максимиана, который страстно любил власть и который не искал ни покоя в этой жизни, ни славы в будущей. Но он, хотя и неохотно, подчинился влиянию, которое имел на него более благоразумный сотоварищ, и немедленно вслед за отречением Диоклетиана удалился в одну виллу в Лукании, где он при своей неусидчивости, конечно, не мог найти прочного спокойствия.
Диоклетиан, возвысившийся из своего рабского происхождения до престола, провел последние девять лет своей жизни частным человеком. Рассудок внушил ему намерение отказаться от власти, и он не раскаивался в этом, живя в уединении и пользуясь уважением тех монархов, которым он передал всемирное владычество. Редко случается, чтобы человек, в течение долгого времени употреблявший свои умственные способности на занятие государственными делами, был способен оставаться наедине с самим собой; отсутствие занятий обыкновенно является главной причиной его сожалений об утраченной власти. Занятия литературой или делами благочестия, доставляющие столько ресурсов в уединенной жизни, не могли иметь привлекательности для Диоклетиана; но он сохранил или, по меньшей мере, снова почувствовал расположение к самым невинным и самым естественным удовольствиям: его часы досуга были достаточно заняты строительством, разведением растений и садоводством. Его ответ Максимиану заслуживает той славы, которую он приобрел. Этот неугомонный старик упрашивал его снова взять в свои руки бразды правления и облечься в пурпуровую мантию. Он отверг это предложение с улыбкой соболезнования и спокойно прибавил, что если бы он мог показать Максимиану капусту, посаженную его собственными руками в Салоне, его перестали бы упрашивать отказаться от наслаждения счастьем для того, чтобы гоняться за властью. В беседах с друзьями он нередко сознавался, что из всех искусств самое трудное искусство царствовать, и он обыкновенно выражался об этом любимом предмете разговоров с таким жаром, который может проистекать только из опытности. Как часто случается (говаривал он), личные интересы четырех или пяти министров побуждают их войти между собой в соглашение, чтобы обманывать своего государя! Будучи отделен от всего человеческого рода своим высоким положением, он не в состоянии узнать правду; он может видеть только их глазами и он ничего не слышит, кроме того, что они сообщают ему в искаженном виде. Он поручает самые высшие должности людям порочным и неспособным и удаляет самых добродетельных и самых достойных между своими подданными. Путем таких низких ухищрений (прибавлял Диоклетиан) самые лучшие и самые мудрые монархи делаются орудиями продажной безнравственности своих царедворцев. Верное понятие об истинном величии и уверенность в бессмертной славе увеличивают в наших глазах привлекательность уединения; но римский император играл такую важную роль в мире, что он мог без всякой помехи наслаждаться комфортом и спокойствием частной жизни. Он не мог не знать, какие смуты волновали империю после его отречения, и не мог оставаться равнодушным к их последствиям. Опасения, заботы и неприятности нередко нарушали его спокойную жизнь в Салоне. Он был глубоко оскорблен в своих сердечных привязанностях или, по меньшей мере, в своей гордости теми несчастьями, которые постигли его жену и дочь, а его последние минуты были отравлены оскорблениями, от которых Лициний и Константин должны были бы избавить отца стольких императоров и главного виновника их собственного величия. Некоторые утверждали, впрочем, без достаточных на то доказательств, — будто он избежал преклонения перед их властью, добровольно лишив себя жизни. Прежде чем покончить с описанием жизни и характера Диоклетиана, мы намерены остановить на минуту наше внимание на том месте, которое он избрал для своего уединения. Главный город его родины Далмации Салона находился почти в двухстах римских милях (по измерению содержавшихся за счет государства больших дорог) от Аквилеи и границ Италии и почти в двухстах семидесяти милях от Сирмия, служившего обычной резиденцией для императоров, когда они посещали иллирийскую границу. Жалкая деревушка до сих пор сохранила название Салоны; но еще в шестнадцатом столетии о ее прежнем великолепии свидетельствовали разбросанные в беспорядке обломки арок и мраморных колонн. В шести или семи милях от города Диоклетиан построил великолепный дворец, и по величине этого сооружения мы можем судить о том, как давно он обдумывал свой план отречения от императорской власти. Не одно только пристрастие местного уроженца могло заставить Диоклетиана выбрать эту местность, соединявшую в себе все благоприятные условия для здоровья и для роскоши. Почва была там сухая и плодородная, воздух был чистый и здоровый, и, хотя летняя жара была очень сильна, туда редко проникали те душные и вредные для здоровья ветры, которые дуют на берегах Истрии и в некоторых частях Италии. Виды из дворца так же красивы, как привлекательны почва и климат. К западу от него лежат плодородные берега, которые тянутся вдоль Адриатического моря, а множество разбросанных маленьких островов придают в этом месте морю вид большого озера. К северу лежит залив, который вел к древнему городу Салоне, а местность, которая видна по ту сторону города, представляет приятный контраст с обширным водным пространством, которое открывается перед глазами с юга и востока. К северу перспектива замыкается высокими неправильными горами, которые тянутся на приятном для глаз расстоянии и во многих местах покрыты деревнями, лесами и виноградниками.
Хотя Константин, по легко понятному мотиву, отзывается о дворце Диоклетиана с презрением, однако один из его преемников, видевший этот дворец в заброшенном состоянии, говорит с восторгом о его великолепии. Это здание занимало пространство в девять или десять английских акров. Его форма была четырехугольной и по его бокам возвышалось шестнадцать башен. Две его стороны имели почти по шестьсот футов в длину, а другие две — почти по семисот футов. Все здание было выстроено из превосходного плитняка, который добывался в соседних каменоломнях близ Трау, или Трагуция, и немногим уступал мрамору. Четыре улицы, пересекавшие одна другую под прямыми углами, разделяли различные части этого огромного здания, а перед входом в главные апартаменты был великолепный подъезд, который до сих пор носит название Золотых ворот. Лестница вела в peristylium (перистиль. — Ред.) из гранитных колонн; по одну сторону от него находился четырехугольный храм Эскулапа, а по другую восьмиугольный храм Юпитера. В последнем из этих богов Диоклетиан чтил виновника своей счастливой судьбы, а в первом — охранителя своего здоровья. Применяя к уцелевшим остаткам дворца архитектурные правила, преподанные Витрувием, мы приходим к убеждению, что различные его части, как-то: бани, спальня, атриум, базилика, залы, кизикский, коринфский и египетский, — были описаны с достаточной точностью или, по меньшей мере, с достаточным правдоподобием. Их формы были разнообразны, их размеры правильны, но в них поражают нас два недостатка, с которыми не могут примиряться наши новейшие понятия об изяществе вкуса и удобствах. В этих великолепных апартаментах не было ни оконных рам, ни печей. Они освещались сверху (так как дворец, как кажется, был выстроен только в один этаж) и нагревались трубами, проведенными вдоль стен. Ряд главных апартаментов замыкался с юго-западной стороны портиком, который имел пятьсот семнадцать футов в длину и, должно быть, служил чрезвычайно приятным местом для прогулок, когда к наслаждению открывавшимся оттуда видом присоединялось наслаждение произведениями живописи и скульптуры.
Если бы это великолепное здание было воздвигнуто в какой-нибудь безлюдной местности, оно, может быть, пострадало бы от руки времени, но, вероятно, не сделалось бы жертвой хищнической предприимчивости человека. Из его развалин возникли деревня Аспалаф и много времени спустя после того провинциальный город Спалатро. Золотые ворота ведут теперь к рыночной площади. Иоанн Креститель присвоил себе почести, которые прежде воздавались Эскулапу, а храм Юпитера обращен под покровительством Пресвятой Девы в кафедральный собор. Этими подробностями о дворце Диоклетиана мы более всего обязаны одному современному нам английскому художнику, который из похвальной любознательности проник внутрь Далмации. Но мы имеем некоторые основания подозревать, что изящество его рисунков и гравюр преувеличило красоты тех предметов, которые он желал изобразить. Один из позднейших и весьма здравомыслящих путешественников уверяет нас, что громадные развалины в Спалатро свидетельствуют столько же об упадке искусства, сколько о величии Римской империи во времена Диоклетиана. Если в действительности таково было низкое состояние архитектуры, то мы естественно должны полагать, что живопись и скульптура находились еще в более сильном упадке. Произведения архитектуры подчиняются немногим общим и даже механическим правилам. Но скульптура и в особенности живопись задаются целью изображать не только формы, существующие в природе, но также характеры и страсти человеческой души. В этих высоких искусствах ловкость руки не принесет большой пользы, если эта рука не будет воодушевляться фантазией и если ею не будут руководить самый изящный вкус и наблюдательность.
Почти нет надобности доказывать, что внутренние раздоры и своеволие солдат, вторжения варваров и усиление деспотизма были весьма неблагоприятны для гения и даже для знания. Ряд иллирийских монархов восстановили империю, но не восстановили наук. Их военное образование не было рассчитано на то, чтобы внушать им любовь к литературе, и даже столь деятельный и столь способный к деловым занятиям ум Диоклетиана был совершенно лишен всяких научных или философских познаний. Профессии юристов и докторов удовлетворяют такой общей потребности и доставляют такие верные выгоды, что всегда будут привлекать к себе значительное число людей, обладающих в известной мере и способностями, и знанием; но в описываемый нами период времени ни в одной из этих сфер деятельности не появилось ни одного знаменитого специалиста. Голос поэзии умолк. История превратилась в сухие и бессмысленные перечни событий, не представлявшие ничего ни интересного, ни поучительного. Вялое и приторное красноречие все еще состояло на жалованье у императоров, поощрявших только те искусства, которые содействовали удовлетворению их высокомерия или поддержанию их власти.
Однако этот век упадка знаний и упадка человеческого рода ознаменовался возникновением и успешным распространением неоплатоников. Александрийская школа заставила умолкнуть школы афинские, и древние секты стали под знамя более модных наставников, привлекавших к своей системе новизной своего метода и строгостью своих нравов. Некоторые из этих наставников, как, например Аммоний, Плотин, Амелий и Порфирий, были одарены глубиной мысли и необыкновенным прилежанием, но так как они неправильно понимали настоящую цель философии, то их труды способствовали не столько усовершенствованию, сколько извращению человеческого разума. Неоплатоники пренебрегали и нравственными, и естественными, и математическими науками, то есть всеми теми познаниями, которые применимы к нашему положению и к нашим способностям; а между тем они истощали свои силы в спорах о метафизике, касавшихся лишь формы выражения, пытались проникнуть в тайны невидимого мира, старались примирить Аристотеля с Платоном в таких вопросах, о которых оба эти философа имели так же мало понятия, как и все остальное человечество. В то время как они тратили свой рассудок на такие глубокие, но химерические размышления, их ум увлекался иллюзиями фантазии. Они воображали, что обладают искусством освобождать душу из ее темной тюрьмы; они уверяли, что находятся в близких сношениях с демонами и духами, и таким образом превращали путем весьма своеобразного переворота изучение философии в изучение магии. Древние мудрецы осмеивали народные суеверия, а ученики Плотина и Порфирия, прикрыв сумасбродство этих суеверий легким покровом аллегорий, сделались самыми усердными их защитниками. Так как они сходились с христианами в некоторых таинственных пунктах их веры, то они напали на все остальные части их богословской системы с такой же яростью, с какой обыкновенно ведутся междоусобные войны. Неоплатоники едва ли имеют право на то, чтобы им уделяли какое-либо место в истории человеческих знаний, но в истории церкви о них придется упоминать очень часто.
Смуты после отречения Диоклетиана. — Смерть Констанция. — Возведение на престол
Константина и Максенция. — Шесть императоров в одно и то же время. — Смерть Максимиана и Галерия. — Победы Константина над Максенцием и Лицинием. — Соединение империи под властью Константина
(305–324 гг.)
Период междоусобных войн
Равновесие властей, установленное Диоклетианом, существовало до тех пор, пока его не перестала поддерживать твердая и ловкая рука его изобретателя. Оно требовало такого удачного согласования различных характеров и способностей, которое едва ли могло повториться и на которое едва ли можно было рассчитывать, — оно требовало, чтобы между двумя императорами не было взаимной зависти, чтобы оба Цезаря не увлекались честолюбием и чтобы все эти четыре самостоятельных монарха неизменно имели в виду одни и те же общие интересы. За отречением Диоклетиана и Максимиана от престола следовали восемнадцать лет раздоров и смут: империя была потрясена пятью междоусобными войнами, а остальное время прошло не столько в спокойствии, сколько во временном перемирии между несколькими враждовавшими один против другого императорами, которые, следя друг за другом со страхом и ненавистью, старались увеличивать свои военные силы за счет своих подданных.
Лишь только Диоклетиан и Максимиан сложили с себя императорское звание, их место, согласно с правилами новой конституции, было занято двумя Цезарями — Констанцием и Галерием, которые немедленно приняли титул Августов. Право старшинства было предоставлено первому из этих монархов, и он продолжал под своим новым названием управлять своим прежним уделом — Галлией, Испанией и Британией. Владычество над этими обширными провинциями представляло достаточное поле деятельности для его дарований и вполне удовлетворяло его честолюбие. Мягкость, кротость и умеренность были отличительными чертами симпатичного характера Констанция, и его счастливые подданные часто имели случай сравнивать добродетели своего государя с необузданными страстями Максимиана и даже с лукавством Диоклетиана. Вместо того чтобы подражать восточной пышности и блеску этих императоров, Констанций придерживался простоты римских монархов. Он с непритворной искренностью утверждал, что его самое ценное сокровище заключается в любви его подданных и в том, что он мог с уверенностью рассчитывать на их признательность и щедрость всякий раз, как достоинства престола или угрожающая государству опасность требовали экстраординарных ресурсов. Жители Галлии, Испании и Британии, хорошо сознававшие и его достоинства, и свое собственное счастье, с тревогой помы шляли о расстроенном здоровье императора Констанция и о нежном возрасте детей, прижитых в его втором браке с дочерью Максимиана.
Суровый нрав Галерия был совершенно другого закала: имея все права на уважение своих подданных, этот император не снисходил до того, чтобы искать их привязанности. Его военная слава и в особенности его успех в персидской войне усилили его природное высокомерие, не выносившее, чтобы кто-нибудь мог быть выше его или даже равен ему. Если бы мы могли положиться на пристрастное свидетельство одного неразборчивого писателя, мы могли бы приписать отречение Диоклетиана угрозам Галерия и могли бы сообщить подробности секретного разговора между этими двумя монархами, в котором первый из них выказал столько же малодушия, сколько второй выказал неблагодарности и надменности. Стоит только беспристрастно вникнуть в характер и поведение Диоклетиана, чтобы убедиться, что подобные анекдоты не заслуживают доверия. Каковы бы ни были намерения этого государя, его здравый смысл указал бы ему, каким путем можно было избежать такой постыдной ссоры, если бы он действительно мог чего-либо опасаться от насилий со стороны Галерия; а так как он всегда с честью держал в своих руках скипетр, он не захотел бы сойти с престола с унижением своего достоинства.
При возведении Констанция и Галерия в звание Августов новая система императорского управления требовала, чтобы на их места были назначены два новых Цезаря. Диоклетиан искренно желал удалиться от света, а так как он считал женатого на его дочери Галерия за самую надежную опору и своего семейства, и империи, то он охотно предоставил своему преемнику лестное и опасное право этого важного назначения. Галерий воспользовался этим правом, не справившись ни с интересами, ни с сердечными привязанностями западных монархов. Эти последние имели уже достигших возмужалости сыновей, которые, по-видимому, и были самыми естественными кандидатами на открывшиеся вакансии. Но бессильная досада Максимиана уже не могла внушать никаких опасений, а скромный Констанций, хотя и не был доступен чувству страха, но из чувства человеколюбия не стал бы подвергать своих подданных бедствиям междоусобной войны. Поэтому Галерий возвел в звание Цезарей таких двух людей, которые подходили для его честолюбивых целей и главное достоинство которых, как кажется, заключалось в отсутствии всяких достоинств или личного значения. Первым из них был Даза, или, как он был впоследствии назван, Максимин, мать которого была родной сестрой Галерия. Этот неопытный юноша обнаружил грубость своего воспитания и в своих манерах, и в своих выражениях даже в то время, когда он к своему собственному удивлению и к удивлению всего мира был облечен Диоклетианом в пурпуровую мантию, возведен в звание Цезаря и назначен верховным правителем Египта и Сирии. В то же самое время один из верных слуг Галерия Север, человек, проводивший свою жизнь в удовольствиях, но не лишенный способности к деловым занятиям, был послан в Милан для того, чтобы принять из рук Максимиана цезарские украшения и главное начальство над Италией и Африкой. Согласно конституции, Север признал над собой верховенство западного императора, но он был безусловным исполнителем приказаний своего благодетеля Галерия, который, оставив за собой все страны, лежащие между пределами Италии и пределами Сирии, крепко утвердил свое владычество над тремя четвертями монархии. В полной уверенности, что приближающаяся смерть Констанция оставит его одного полным хозяином всей Римской империи, он, как уверяют, уже составил в своем уме длинный список будущих монархов и помышлял о своем удалении от дел, лишь только завершатся двадцать лет его славного царствования.
Но в течение менее чем восемнадцати месяцев два неожиданных переворота разрушили честолюбивые замыслы Галерия. Его надежда присоединить к своей империи западные провинции оказалась несбыточной вследствие возведения на престол Константина, а Италии и Африки он лишился вследствие успешного восстания Максенция.
Слава Константина придала мельчайшим подробностям касательно его жизни и образа действий особый интерес в глазах потомства. Место его рождения и положение матери его Елены были предметом споров не только между учеными, но и между целыми народами. Несмотря на то что позднейшие предания дают ей в отцы британского короля, мы вынуждены сознаться, что Елена была дочерью содержателя гостиницы, но вместе с тем мы в состоянии оградить законность ее брака от тех, кто выдавал ее за наложницу Констанция. Константин Великий родился, вероятно, в Нэссе, в Дакии, и нас не может удивлять тот факт, что юноша, вышедший из такого семейства и из такой провинции, которые отличались лишь воинскими доблестями, обнаруживал очень мало склонности к развитию своего ума путем приобретения знаний. Ему было около восемнадцати лет, когда его отец был возведен в звание Цезаря, но это счастливое событие сопровождалось разводом с его матерью, а блеск брачного союза с дочерью императора низвел сына Елены до жалкого и униженного положения. Вместо того чтобы последовать за Констанцием на Запад, он остался на службе у Диоклетиана, отличился своей храбростью в войнах с Египтом и Персией и постепенно возвысился до почетного звания трибуна первого разряда. Константин был высок ростом и имел величавую наружность; он был ловок во всех физических упражнениях, неустрашим в войне и приветлив в мирное время; во всех его действиях пыл юности умерялся благоразумием, и пока все его помыслы были сосредоточены на честолюбии, он относился холодно и равнодушно ко всем приманкам наслаждений. Любовь народа и солдат, указывавшая на него как на достойного кандидата для звания Цезаря, привела лишь к тому, что возбудила зависть в Галерии, и хотя благоразумие не дозволяло Галерию прибегать к явному насилию, он в качестве абсолютного монарха легко мог найти способ для верного и покрытого тайной отмщения. С каждым часом росли и опасность Константина, и беспокойство его отца, настоятельно выражавшего в своих письмах желание обнять своего сына. В течение некоторого времени хитрый Галерий отделывался отсрочками и извинениями, но он не мог долго отказываться от исполнения столь естественного желания своего соправителя, если не был намерен поддерживать такой отказ оружием. Он, наконец, дал против воли позволение на отъезд, и если правда, что он при этом принял некоторые меры с целью задержать Константина, возвращения которого к отцу он не без основания опасался, то все его планы были разрушены необычайной торопливостью Константина. Покинув дворец в Никомедии ночью, он быстро проехал Вифинию, Фракию, Дакию, Паннонию, Италию и Галлию и среди радостных приветствий народа достиг булоньского порта в ту самую минуту, когда его отец готовился к отплытию в Британию.
Британская экспедиция и легкая победа над варварами Каледонии были последними подвигами Констанция. Он кончил жизнь в императорском дворце в Йорке через пятнадцать месяцев после того, как получил титул Августа, и почти через четырнадцать с половиной лет после того, как был возведен в звание Цезаря. Немедленно после его смерти состоялось возведение на престол Константина. Идеи наследования и преемничества так свойственны нашему уму, что большинство человеческого рода считает их основанными не только на здравом смысле, но и на самой природе вещей. Наше воображение охотно переносит эти принципы с частной собственности на управление государством, и всякий раз, как добродетельный отец оставляет после себя сына, оправдывающего своими личными достоинствами уважение или надежды народа, в пользу этого сына действует с непреодолимой силой совокупное влияние предрассудка и привязанности. Цвет западных армий сопровождал Констанция в Британию, и сверх того национальная армия была усилена многочисленным отрядом алеманнов, находившихся под начальством одного их своих наследственных вождей, — Крока. Приверженцы Константина старались внушить легионам высокое мнение об их силе и убеждение, что Британия, Галлия и Испания одобрят их выбор. Они спрашивали солдат, неужели можно хоть одну минуту колебаться, и вместо того чтобы признать своим вождем достойного сына их возлюбленного императора, с позорной покорностью ожидать прибытия какого-нибудь никому не известного иностранца, на которого угодно будет государю Азии возложить главное начальство над армиями и провинциями Запада? Вместе с тем им намекали на то, что признательность и щедрость занимают выдающееся место между добродетелями Константина. Этот хитрый принц не хотел показываться войскам прежде, нежели они будут готовы приветствовать его как Августа и императора. Престол был целью его желаний, и даже если бы честолюбие менее влияло на его действия, он должен был бы стремиться к этой цели как к единственному средству спасения. Будучи хорошо знаком и с характером, и с чувствами Галерия, он очень хорошо знал, что, для того чтобы жить, ему необходимо царствовать. Приличное и даже упорное сопротивление, которое он притворно выказал по этому случаю, было рассчитано на то, чтобы оправдать его узурпацию, и он тогда только уступил перед громкими возгласами армии, когда у него накопилось достаточно приличного материала для письма, которое он немедленно отправил к восточному императору. Константин уведомлял Галерия о горестной кончине своего отца, скромно заявлял о своем естественном праве наследовать Констанцию и почтительно сожалел о том, что вызванное привязанностью к нему насилие со стороны армии не позволило ему искать императорского достоинства правильным и конституционным путем. Первыми душевными движениями Галерия были удивление, разочарование и ярость, а так как он редко мог сдерживать свои страсти, то он громко пригрозил, что предаст огню и письмо, и посланца. Но его гнев скоро утих, а когда он размыслил о сомнительных шансах войны и взвесил личные достоинства и силы своего соперника, он согласился на сделку, которую Константин имел благоразумие ему предложить. И не порицая, и не одобряя выбора британской армии, Галерий признал сына своего умершего соправителя государем провинций, лежащих по ту сторону Альп, но дал ему только титул Цезаря и четвертое место между римскими монархами, а вакантное место Августа предоставил своему любимцу Северу. Таким образом, внешнее единство империи осталось ненарушенным, а Константин, уже обладавший сущностью верховной власти, стал без нетерпения дожидаться случая, чтобы приобрести и ее внешние отличия.
У Констанция было от второго брака шестеро детей — трое мужского пола и трое женского; благодаря своему высокому происхождению они могли бы заявить свое право на предпочтение перед менее знатным по рождению сыном Елены. Но Константину был тридцать второй год, и он был в полном цвете своих умственных и физических сил, тогда как старшему из его братьев не могло быть более тринадцати лет. Его притязания на высшие личные достоинства были одобрены умирающим императором. В последние минуты своей жизни Констанций поручил своему старшему сыну заботы как о безопасности, так и о величии всего семейства и умолял его относиться к детям Феодоры с авторитетом и с чувствами отца. Их прекрасное воспитание, выгодные браки, спокойная и окруженная почестями жизнь и высшие государственные должности, которые были их уделом, — все это свидетельствовало о братских чувствах Константина, а так как эти принцы были кроткого нрава и склонны к признательности, то они охотно подчинились превосходству его ума и счастья.
Едва успел Галерий примириться с мыслью, что он должен отказаться от своих честолюбивых видов на галльские провинции, как неожиданная потеря Италии нанесла и его гордости, и его могуществу еще более чувствительный удар. Продолжительное отсутствие императоров возбуждало в Риме всеобщее неудовольствие и негодование, и римляне постепенно пришли к убеждению, что предпочтение, которое оказывалось Никомедии и Милану, следует приписывать не личной склонности Диоклетиана, а установленной им постоянной форме правления. Хотя преемники этого императора и выстроили от его имени через несколько месяцев после его отречения те великолепные бани, развалины которых послужили и местом, и материалом для стольких церквей и монастырей, — спокойствие этих изящных приютов неги и роскоши было нарушено ропотом негодования римлян, между которыми распространился слух, что суммы, истраченные на постройку этого здания, скоро будут взысканы с них самих. Около того времени жадность или, может быть, государственные потребности побудили Галерия предпринять очень тщательное и строгое собирание справок о собственности его подданных с целью обложения налогами как их земельных владений, так и их личности. Осмотр поместий, как кажется, производился с самой мелочной аккуратностью, а когда возникало малейшее подозрение в укрывательстве движимой собственности, то, чтобы вынудить правдивое ее указание, правительство, не стесняясь, прибегало к пытке. На привилегии, возвысившие Италию над всеми провинциями империи, уже перестали обращать внимание, а чиновники государственного казначейства уже начали производить перепись римского населения и определять размеры новых налогов. Даже там, где дух свободы совершенно угас, самые смирные подданные иногда осмеливались защищать свою собственность от таких посягательств, которым еще не было примера в прошлом; но в настоящем случае к обиде присоединялось оскорбление, а сознание личных интересов было усилено чувством национального достоинства. Завоевание Македонии, как мы уже имели случай заметить, избавило римских жителей от тяжести личных налогов. Хотя они испытали на себе всевозможные формы деспотизма, они не переставали пользоваться этой привилегией около пятисот лет и никак не могли вынести, чтобы дерзкий иллирийский крестьянин мог из своей отдаленной азиатской резиденции причислить Рим к тем городам его империи, которые обложены податями. Эти первые проявления народного негодования нашли если не поощрение, то потачку со стороны сената, а незначительные остатки преторианской гвардии, имевшие полное основание опасаться, что их скоро распустят, воспользовались этим приличным предлогом и заявили о своей готовности обнажить меч на защиту своего угнетенного отечества. Всех граждан воодушевляла мысль, скоро превратившаяся в надежду, что им удастся изгнать из Италии иностранных тиранов и избрать такого монарха, который и по выбору своей резиденции, и по принципам своего управления будет достоин звания римского императора. Как само имя Максенция, так и его положение направили энтузиазм народа в его пользу.
Максенций был сын императора Максимиана и был женат на дочери Галерия. Его происхождение и родственные связи, по-видимому, давали ему право надеяться, что он получит в наследство от своего отца императорское достоинство, но его пороки и неспособность послужили предлогом для того, чтобы лишить его звания Цезаря, в котором было отказано Константину по причине его выдающихся личных достоинств. Из политических соображений Галерий предпочитал таких соправителей, которые не способны ни позорить выбор своего благодетеля, ни противиться его приказаниям. Поэтому на италийский престол был возведен ничем не прославившийся чужестранец, а сыну бывшего западного императора было дозволено наслаждаться всеми выгодами его личного богатства на вилле в нескольких милях от столицы. Мрачные страсти его души — стыд, досада и гнев — воспламенились от зависти, которую возбудило в нем известие об успехе Константина; но общее неудовольствие оживило надежды Максенция, и его без труда убедили соединить его личную обиду и его притязания вместе с интересами римского народа. Два преторианских трибуна и один провиантский интендант взялись руководить заговором, а так как люди всех сословий сходились в своих желаниях, то успех предприятия не был ни сомнителен, ни труден. Городской префект и несколько должностных лиц, оставшихся верными Северу, были умерщвлены гвардейцами, а облеченного в императорскую мантию Максенция и сенат, и народ признали за охранителя римской свободы и римского достоинства. Неизвестно, был ли Максимиан заранее уведомлен о том, что замышлялось, но лишь только знамя восстания было поднято в Риме, престарелый император покинул уединение, в котором он влачил по воле Диоклетиана свое жалкое существование и постарался скрыть снова заговорившее в нем честолюбие под личиной отцовской привязанности. Уступая просьбам своего сына и сената, он согласился снова принять на себя императорское звание. Его прежнее высокое положение, его опытность и военная слава придали партии Максенция и силу, и блеск.
Поражение и смерть Севера
Император Север, следуя совету или, скорее, исполняя приказание своего соправителя, немедленно направился к Риму в полной уверенности, что своим неожиданным появлением он без труда подавит мятеж робкого населения, руководимого распутным юношей. Но по прибытии на место он нашел, что городские ворота заперты, что городские стены покрыты людьми и военными машинами, что во главе бунтовщиков находится опытный генерал, а что у его собственных войск нет ни бодрости, ни рвения. Значительный отряд мавров, прельстившись обещанной ему щедрой денежной наградой, перешел на сторону неприятеля, и — если правда, что он был организован Максимианом во время его африканской экспедиции, — предпочел естественные чувства признательности искусственным узам обещанной под присягой верности. Преторианский префект Анулин объявил, что принимает сторону Максенция и увлек вслед за собой большую часть тех войск, которые привыкли исполнять его приказания. Рим, по выражению одного оратора, снова призвал к себе свои армии, а несчастный Север, у которого не было ни достаточных военных сил для нападения, ни умения взяться за дело, поспешно отступил или, скорее, бежал в Равенну. Здесь он мог некоторое время считать себя в безопасности. Укрепления Равенны были достаточно сильны, чтобы выдержать нападения италийской армии, а окружавшие город болота могли воспрепятствовать ее приближению. Море, над которым господствовал Север благодаря находившемуся в его распоряжении могущественному флоту, обеспечивало ему неистощимый подвоз провианта и свободный доступ для легионов, которые пришли бы к нему на помощь с наступлением весны и из Иллирии, и с Востока. Максимиан, лично руководивший осадой, скоро убедился, что он напрасно будет тратить и свое время, и силы своей армии на бесплодное предприятие и что нет надежды взять город ни силой, ни голодом. С хитростью, более свойственной характеру Диоклетиана, нежели его собственному, он направил свое нападение не столько на городские стены Равенны, сколько на ум Севера. Измена, с которой этот несчастный монарх познакомился на своем собственном опыте, внушала ему недоверие к самым искренним его друзьям и приверженцам. Поэтому лазутчики Максимиана, пользуясь его легковерием, без большого труда уверили его, что против него составлен заговор с целью сдать город осаждающим; а пользуясь его трусливостью, они убедили его, что он поступит гораздо благоразумнее, если положится на условия приличной капитуляции, вместо того чтобы попасть в руки раздраженного победителя. Сначала с ним обошлись мягко и почтительно. Максимиан отвез пленного императора в Рим и самым положительным образом уверял его, что он спас свою жизнь тем, что отказался от императорского достоинства. Но Север достиг этим путем только более легкой смерти и императорских похорон. Когда ему был объявлен смертный приговор, ему было предоставлено выбрать способ его исполнения: он предпочел, по примеру древних, вскрыть вены, и лишь только он испустил дух, его труп был перенесен в склеп, устроенный для семейства Галлиена.
Хотя между характерами Константина и Максенция было очень мало сходства, положение этих монархов и их интересы были одни и те же, и благоразумие, по-видимому, требовало, чтобы они соединили свои силы против общего врага. Неутомимый Максимиан, несмотря на то что он был старше и по своим летам, и по своему рангу, перешел через Альпы, чтобы искать личного свидания с повелителем Галлии и предложить ему свою дочь Фаусту в залог предлагаемого союза. Бракосочетание было отпраздновано в Арелате с необыкновенной пышностью, и старый соправитель Диоклетиана, снова заявивший свои права на Западную империю, возвел своего зятя и союзника в звание Августа. Тем, что Константин согласился принять это отличие от Максимиана, он как будто принял сторону Рима и сената, но все его заявления были двусмысленными, а оказанное им содействие было и неторопливо и нерешительно. Он со вниманием следил за приготовлениями к борьбе между повелителями Италии и восточным императором и готовился поступить в ее исходе сообразно с требованиями своей собственной безопасности или своего честолюбия.
Важность предстоявшей войны требовала личного присутствия Галерия и употребления в дело всех его материальных средств. Во главе громадной армии, набранной в Иллирии и на Востоке, он вступил в Италию с намерением отомстить за смерть Севера и наказать мятежных римлян, или, по собственному выражению этого свирепого варвара, с целью истребить сенаторов и предать мечу весь римский народ. Но искусный Максимиан задумал очень благоразумный план обороны. Вторгнувшийся в Италию неприятель нашел все города укрепленными и неприступными, и хотя он проник до Парни на расстояние шестидесяти миль от Рима, его господство над Италией ограничивалось узкими пределами его лагеря. Сознавая возрастающие трудности предприятия, надменный Галерий сделал первые шаги к примирению. По его поручению двое из самых высших его генералов предложили от его имени римским монархам личное свидание; они постарались также уверить Максенция, что Галерий питает к нему отеческое расположение и что он может получить от великодушия монарха гораздо более выгод, нежели от сомнительных случайностей войны. Предложения Галерия встретили решительный отказ, а его коварная дружба была отвергнута с презрением, и ему скоро пришлось убедиться что, если он не поспешит вовремя спастись отступлением, его может постигнуть такая же участь, какая выпала на долю Севера. Чтобы ускорить его гибель, римляне охотно тратили те богатства, которые им удалось уберечь от его хищнической тирании. И слава Максимиана, и популярность его сына, и тайная раздача больших денежных сумм, и обещание еще более щедрых наград — все это способствовало тому, чтобы ослабить рвение иллирийских легионов и поколебать их преданность Галерию, так что, когда Галерий наконец подал сигнал к отступлению, он не без труда убедил своих ветеранов не покидать знамени, которое так часто указывало им путь к победе и славе. Один писатель того времени указывает на другие две причины неудачного исхода этой экспедиции, но обе они таковы, что осмотрительный историк едва ли решится придать им серьезное значение. Нам рассказывают, будто Галерий составил себе весьма неверное понятие о величине Рима, потому что судил о ней по тем восточным городам, которые были ему знакомы, а когда он увидел свою ошибку, он понял, что его военные силы недостаточны для осады такой обширной столицы. Но обширность города лишь облегчает доступ к нему для неприятеля; к тому же Рим давно уже привык сдаваться при приближении неприятеля, а скоропреходящий народный энтузиазм едва ли мог бы долго бороться с дисциплиной и храбростью легионов. Нам также рассказывают, будто сами легионы были поражены ужасом и угрызениями совести, и что эти преданные сыны республики не захотели оскорблять святость своей общей матери. Но когда мы вспоминаем, с какой легкостью в самые отдаленные эпохи междоусобных войн усердие партий и привычки военного повиновения превращали уроженцев Рима в самых беспощадных его врагов, нам кажется неправдоподобной такая необыкновенная деликатность со стороны чужестранцев и варваров, ни разу не видавших Италии до той минуты, когда они вступили в нее врагами. Если бы их не удерживали другие, более эгоистические соображения, они, вероятно, ответили бы Галерию словами Цезаревых ветеранов: «Если нашему генералу угодно вести нас на берега Тибра, мы готовы раскинуть там наш лагерь. Какие бы стены он ни пожелал сравнять с землей, наши руки готовы пустить в ход военные машины; мы не стали бы колебаться даже в том случае, если бы имя этого города было Рим». Правда, это сказал поэт, но этот поэт отличался тем, что строго держался исторической истины и даже навлек на себя обвинения в том, что не позволял себе уклоняться от нее.
О том, какими чувствами были воодушевлены легионы Галерия, можно было судить по тем опустошениям, которые совершались ими во время их отступления. Они убивали, разоряли, грабили и угоняли стада италийцев. Они жгли селения, через которые проходили, и старались разорить страну, которую не были в состоянии поработить. Во время их отступления Максенций постоянно следовал по пятам за их арьергардом, но благоразумно уклонялся от решительного сражения с этими храбрыми и свирепыми ветеранами. Его отец предпринял вторичную поездку в Галлию в надежде, что Константин, собравший армию на границе, согласится принять участие в преследовании неприятеля и довершить победу. Но действиями Константина руководил рассудок, а не жажда мщения. Он не захотел отступить от благоразумной решимости поддерживать равновесие между враждующими монархами и перестал ненавидеть Галерия с той минуты, как этот честолюбивый государь сделался неспособным наводить страх.
Шесть императоров
Хотя душа Галерия была в высшей степени доступна для самых свирепых страстей, в ней все-таки оставалось место для чувства искренней и прочной привязанности. Лициний, отчасти походивший на него и наклонностями, и характером, как кажется, пользовался его дружбой и уважением. Их дружеская связь зародилась, быть может, в более счастливые для них времена юности и политического ничтожества; ее скрепили фамильярные отношения и опасности военной жизни; они почти равными шагами возвышались по лестнице служебных отличий, и лишь только Галерий был возведен в звание императора, он, как кажется, задумал возвысить своего товарища до одинакового с ним самим положения. В течение непродолжительного периода своего могущества он считал звание Цезаря не достаточно высоким для лет и достоинств Лициния и предназначал для него место Константина и Западную империю. В то время как он сам был занят италийской войной, он поручил своему приятелю оборону Дуная, а немедленно после своего возвращения из этой неудачной экспедиции возвел Лициния на императорский престол, оказавшийся вакантным со смертью Севера, предоставив ему вместе с тем непосредственное начальство над иллирийскими провинциями. Лишь только известие о возвышении Лициния достигло Востока, Максимин, который управлял Египтом и Сирией или, вернее, угнетал эти страны, обнаружил зависть и неудовольствие, не захотел довольствоваться более скромным положением Цезаря и, несмотря ни на просьбы, ни на убеждения Галерия, почти силой заставил этого последнего дать ему также титул Августа. Таким образом, в первый раз и, как впоследствии оказалось, в последний раз Римская империя управлялась шестью императорами. На Западе Константин и Максенций делали вид, будто преклоняются перед верховенством своего отца Максимиана. На Востоке Лициний и Максимин чтили с большей искренностью своего благодетеля Галерия. Противоположность интересов и воспоминание о недавней войне разделяли империю на два громадных и враждебных один другому лагеря; но взаимные опасения соперников привели к кажущемуся спокойствию и даже к притворному примирению, пока смерть старших императоров — Максимиана и в особенности Галерия, не дала нового направления целям и страстям оставшихся в живых их соправителей.
Когда Максимиан поневоле отказался от престола, продажные ораторы того времени восхваляли его философскую умеренность. Когда его честолюбие вызвало или, по меньшей мере, поддержало междоусобную войну, они благодарили его за великодушный патриотизм и слегка упрекали за ту склонность к спокойствию и уединению, которая отвлекла его от общественной деятельности. Но от таких людей, как Максимиан и его сын, нельзя было ожидать, чтобы при пользовании нераздельной властью они долго жили во взаимном согласии. Максенций считал себя законным государем Италии, избранным римским сенатом и народом, и не хотел выносить контроля со стороны своего отца, который надменно уверял, что только благодаря его имени и дарованиям удалось безрассудному юноше достигнуть престола. Этот спор был предоставлен на решение преторианской гвардии, а так как эти войска боялись строгости старого императора, то они приняли сторону Максенция. Впрочем, ни на жизнь, ни на свободу Максимиана не было сделано никакого посягательства; он удалился из Италии в Иллирию, притворяясь, будто сожалеет о своем прошлом поведении, и втайне замышлял новые заговоры. Но Галерий, хорошо зная его характер, заставил его удалиться из своих владений; тогда для обманутого в своих надеждах Максимиана не осталось другого убежища, кроме двора его зятя Константина. Этот хитрый государь принял его с уважением, а императрица Фауста — с выражениями дочерней привязанности. Чтобы отстранить от себя всякие подозрения, он вторично отрекся от престола, уверяя, что он наконец убедился в суете честолюбия и земного величия. Если бы он не изменил этого решения, он, может быть, кончил бы свою жизнь, правда, с меньшим достоинством, нежели в своем первом уединении, но, во всяком случае, среди комфорта и без позора. Но вид престола, к которому он был так близок, напоминал ему о том высоком положении, которое он утратил, и он решился на последнюю отчаянную попытку с тем, чтобы или царствовать, или погибнуть. Вторжение франков заставило Константина отправиться на берега Рейна с одной частью его армии; остальные войска были расположены в южных провинциях Галлии с целью охранения их от всяких попыток со стороны италийского императора, а в городе Арелате было сложено значительное сокровище. Максимиан или коварно выдумал, или торопливо поддержал неосновательный слух о смерти Константина. Не колеблясь ни минуты, он вступил на престол, захватил сокровища и, рассыпая их со своей обычной расточительностью между солдатами, постарался оживить в их умах воспоминания о своем прежнем величии и о своих прежних подвигах. Но прежде чем он успел прочно утвердить свою власть и окончить переговоры, которые он, как кажется, завел со своим сыном Максенцием, все его надежды были разрушены быстрым появлением Константина. При первом известии о его вероломстве и неблагодарности Константин возвратился усиленными переходами от берегов Рейна к берегам Сены, сел на суда в Шалоне, достиг Лиона и, вверившись быстрому течению Роны, прибыл к вратам Арелата с такими военными силами, против которых Максимиан не был в состоянии бороться и от которых он едва успел укрыться в соседнем городе Марселе. Узкая полоса земли, соединявшая этот город с континентом, была защищена от осаждающих укреплениями, а море оставалось открытым или для бегства Максимиана, или для прибытия подкреплений от Максенция в случае, если бы этот последний вздумал вторгнуться в Галлию под благовидным предлогом защитить своего отца от беды или от оскорблений. Предвидя, что всякая проволочка может иметь пагубные последствия, Константин дал приказание взять город приступом; но штурмовые лестницы оказались слишком короткими сравнительно с высотой стен, и Марсель мог бы выдержать такую же длинную осаду, какую он уже выдержал против армии Цезаря, если бы гарнизон из сознания или своей вины, или своей опасности не купил себе помилование тем, что сдал город и выдал самого Максимиана. Против узурпатора был произнесен тайный, но безапелляционный смертный приговор; ему оказана была только такая же милость, какую он сам оказал Северу, а в общее сведение было объявлено, что, мучимый раскаянием в своих многочисленных преступлениях, он задушил себя своими собственными руками. После того как он лишился поддержки Диоклетиана и стал пренебрегать его благоразумными советами, его жизнь была рядом общественных бедствий и личных для него унижений, окончившихся почти через три года позорной смертью. Он был достоин такой участи, но мы имели бы еще более оснований одобрять человеколюбие Константина, если бы он пощадил старика, который был благодетелем его отца и отцом его жены. Во время всех этих печальных происшествий Фауста, как кажется, приносила в жертву своим супружеским обязанностям природное чувство дочерней привязанности.
Последние годы Галерия были менее позорны и менее несчастны, и, хотя он приобрел более славы на второстепенном посту Цезаря, нежели на верховном посту Августа, он сохранил до самой смерти первое место между римскими монархами. После своего отступления из Италии он прожил около четырех лет; благоразумно отказавшись от своих видов на всемирное владычество, он посвятил остальные дни своей жизни наслаждениям и некоторым предприятиям, задуманным для общественной пользы; между прочим, он устроил спуск в Дунай излишних вод озера Нельсо и приказал срубить окружавшие это озеро громадные леса; это было предприятие, достойное монарха, так как этим способом он доставил своим паннонийским подданным громадные пространства земли, годной для земледелия. Его смерть была последствием очень мучительной и продолжительной болезни. Его тело, раздувшееся до уродливой толщины вследствие его невоздержанного образа жизни, было покрыто язвами и бесчисленным множеством тех насекомых, по имени которых называется одна из самых отвратительных болезней; но так как Галерий оскорбил своих подданных в лице одной очень деятельной и очень сильной партии, то его страдания, вместо того чтобы возбуждать в них сожаление, выдавались ими за наказание, ниспосланное божеским правосудием. Лишь только он испустил дух в своем дворце, в Никомедии, оба императора, обязанные ему своим возвышением, стали собирать свои военные силы с целью оспаривать или разделить владения, которые он оставил без повелителя. Впрочем, их убедили отказаться от первого из этих намерений и удовольствоваться вторым. Азиатские провинции выпали на долю Максимина, а европейские увеличили удел Лициния. Геллеспонт и Фракийский Босфор образовали границу их владений, и потому берега этих узких проливов, находившихся в самом центре Римской империи, покрылись солдатами, оружием и укреплениями. Со смертью Максимиана и Галерия число императоров уменьшилось до четырех. Общие интересы скоро сблизили Лициния с Константином, между Максимином и Максенцием был заключен тайный союз, а их несчастные подданные с ужасом ожидали кровавых последствий неизбежных между ними раздоров, которые уже не могли сдерживаться тем страхом или тем уважением, которые внушал этим императорам Галерий.
Управление Константина в Галлии
Среди стольких преступлений и бедствий, вызванных страстями римских монархов, приятно найти хоть один поступок, который можно приписать их добродетелям. На шестом году своего царствования Константин посетил город Отён и великодушно простил податную недоимку, вместе с тем облегчив тяжесть податного обложения: число лиц, уплачивавших налоги на недвижимые имущества и поголовную подать, было уменьшено с двадцати пяти до восемнадцати. Впрочем, даже эта снисходительность служит самым неоспоримым доказательством общей нищеты. Этот налог был так обременителен или сам по себе, или по способу его взимания, что, в то время как правительство старалось увеличить свои доходы путем насилия, они уменьшались вследствие отчаянного положения, в котором находилось население: значительная часть отэнской территории оставалась невозделанной, а население предпочитало жить в изгнании и отказаться от покровительства законов, нежели выносить бремя общественных обязанностей. Этим частным актом благотворительности великодушный император, по всей видимости, только облегчил одно из многочисленных зол, которые были последствием общих принципов его управления. Но даже эти принципы были внушены скорее необходимостью, чем предпочтением, и если исключить смерть Максимиана, то царствование Константина в Галлии окажется самым невинным и даже добродетельным периодом его жизни. Провинции охранялись его присутствием от вторжений варваров, которые или боялись его предприимчивого мужества, или уже испытали его на себе. После одной решительной победы над франками и алеманнами попавшиеся в плен варварские князья были отданы по его приказанию на съедение диким зверям в трирском амфитеатре, а народ, как кажется, наслаждался этим зрелищем, не замечая в таком обхождении со знатными пленниками ничего несогласного с правами народов или с законами человеколюбия.
Тирания Максенция в Италии и Африке
Добродетели Константина приобрели особый блеск благодаря порокам Максенция. В то время как галльские провинции наслаждались таким благоденствием, какое только было возможно в условиях того времени, Италия и Африка страдали под управлением тирана, внушавшего и презрение, и отвращение. Правда, усердие льстецов и дух партий слишком часто жертвовали репутацией побежденных для возвеличения их счастливых соперников; но даже те писатели, которые без всякого стеснения и с удовольствием подмечали ошибки Константина, единогласно сознавались, что Максенций был жестокосерден, жаден и развратен. Фортуна доставила ему случай подавить незначительное восстание в Африке. Единственными виновными были губернатор и несколько человек из числа его приверженцев, но за их преступление поплатилась вся провинция. Цветущие города Цирта и Карфаген, а вместе с ними и вся эта плодородная страна были опустошены огнем и мечом. За злоупотреблением победой последовало злоупотребление законами и справедливостью. Многочисленная армия наушников и доносчиков нахлынула на Африку; люди, богатые и знатные, были без труда изобличены в сообщничестве с бунтовщиками, а те из них, которым император оказал свое милосердие, были наказаны только конфискацией их имений. Столь блестящая победа была отпразднована великолепным триумфом, и Максенций выставил перед народом военную добычу и пленников из римской провинции. Положение столицы было не менее достойно сожаления, чем положение Африки. Богатства Рима служили неистощимым запасом для его безрассудной расточительности, а его чиновники, заведывавшие государственной казной, были очень искусны в деле обирания его подданных. В его царствование был впервые выдуман способ вымогать от сенаторов добровольные приношения, а так как размер этих приношений незаметным образом все увеличивался, то и поводы для их взимания, как-то: победа, рождение принца, бракосочетание или консульство монарха, умножались в такой же пропорции. Максенций питал к сенату такую же непримиримую ненависть, какая была отличительной чертой у большинства римских тиранов; к тому же его неблагодарное сердце было неспособно простить сенату ту великодушную преданность, которая возвела его на престол и помогла ему устоять против всех его врагов. Жизнь сенаторов зависела от его придирчивой подозрительности, а бесчестие их жен и дочерей придавало в его глазах особую прелесть удовлетворению его чувственных влечений. Нетрудно поверить, что влюбленному императору редко приходилось вздыхать понапрасну; но всякий раз, как убеждения оказывались недействительными, он прибегал к насилию, и в истории упоминается только об одном достопамятном примере благородной матроны, сохранившей свое целомудрие добровольной смертью. Солдаты составляли единственный разряд людей, к которому он, по-видимому, питал уважение или которому он старался нравиться. Он наполнил Рим и Италию войсками, втайне поощрял их буйства, не мешал им безнаказанно грабить и даже убивать беззащитных жителей, и, дозволяя им такие же беспутства, какие совершал сам, нередко награждал своих любимцев или великолепной виллой, или красивой женой какого-нибудь сенатора. Государь с таким характером, одинаково неспособный повелевать и в мирное время, и на театре войны, мог купить преданность армии, но никак не мог приобрести ее уважения. А между тем его гордость ни в чем не уступала другим его порокам. В то время как он влачил свою праздную жизнь или внутри своего дворца, или в соседних садах Саллюстия, он неоднократно утверждал, что он один — император, а что остальные монархи не более как его наместники, которым он поручил охрану пограничных провинций для того, чтобы сам он мог без всякой помехи наслаждаться удобствами столичной жизни. Рим, так долго сожалевший об отсутствии своего государя, считал это присутствие величайшим для себя несчастьем в течение всех шести лет царствования Максенция.
Междоусобная война между Константином и Максенцием
Хотя Константин, быть может, и смотрел на поведение Максенция с отвращением, а на положение римлян с состраданием, мы не имеем никакого основания предполагать, что он взялся бы за оружие с целью наказать первого и облегчить участь последних. Но тиран Италии опрометчиво дерзнул вызвать на бой сильного врага, честолюбие которого до тех пор сдерживалось скорей внушениями благоразумия, чем принципами справедливости. После смерти Максимиана все его титулы, согласно с установленным обыкновением, были уничтожены, а все его статуи были с позором низвергнуты. Его сын, преследовавший его и покинувший его во время его жизни, стал выказывать самое благоговейное уважение к его памяти и дал приказание, чтобы точно так же было поступлено со всеми статуями, воздвигнутыми в Италии и Африке в честь Константина. Этот благоразумный государь, искренно желавший избежать войны, трудности и важность которой он очень хорошо понимал, сначала скрывал нанесенное ему оскорбление и попытался добиться удовлетворения путем переговоров; но он скоро убедился, что враждебные и честолюбивые замыслы италийского императора ставят его в необходимость взяться за оружие для своей собственной защиты. Максенций, открыто заявлявший свои притязания на всю западную монархию, уже приготовил значительные военные силы, чтобы напасть на галльские провинции со стороны Реции, и, хотя он не мог ожидать никакого содействия со стороны Лициния, он льстил себя надеждой, что иллирийские легионы, прельстившись его подарками и обещаниями, покинут знамена этого государя и единодушно станут в ряды его солдат и подданных. Константин не колебался долее. Он все взвесил с осмотрительностью и стал действовать с энергией. Он дал частную аудиенцию послам, приехавшим умолять его от имени сената и народа об избавлении Рима от ненавистного тирана, и, не внимая робким возражениям своих советников, решился предупредить врага и перенести войну в сердце Италии.
Насколько успех такого предприятия мог быть блестящим, настолько были велики и сопряженные с ним опасности, а неудачный исход двух прежних вторжений внушал самые серьезные опасения. В этих двух войнах ветераны, чтившие имя Максимиана, перешли на сторону его сына, а теперь и чувство чести, и личные интересы отстраняли от них всякую мысль о вторичной измене своему знамени. Максенций, считавший преторианскую гвардию за самую надежную опору своего престола, увеличил ее численный состав до его старинных размеров, так что в совокупности с другими италийцами, поступившими к нему на службу, она составляла сильную армию из восьмидесяти тысяч человек. Со времени подчинения Африки там были навербованы сорок тысяч мавров и карфагенян. Даже Сицилия доставила свою долю военных сил, и размеры армии Максенция в конце концов достигли ста семидесяти тысяч пехоты и восемнадцати тысяч кавалерии. Богатства Италии покрывали расходы войны, а соседние провинции были истощены поборами для устройства громадных запасов хлеба и провианта всякого рода. Все силы Константина заключались в девяноста тысячах пехоты и восьми тысячах кавалерии, а так как защита Рейна требовала чрезвычайного внимания во время отсутствия императора, то он не мог вести в Италию более половины своих войск, если только не хотел приносить общественную безопасность в жертву своей личной ссоре. Во главе почти сорока тысяч солдат он выступил против такого врага, силы которого превышали его собственные, по меньшей мере, вчетверо. Но римские армии несли службу вдали от опасностей и были обессилены распущенностью дисциплины и роскошью. Привыкшие пользоваться римскими банями и театрами, они выступили в поход неохотно, а состояли они большей частью или из ветеранов, почти совершенно отвыкших от употребления оружия, или из молодых рекрутов, и прежде никогда не умевших им владеть. Напротив того, бесстрашные галльские легионы долго обороняли границы империи от северных варваров и, неся эту тяжелую службу, упражняли свое мужество и укрепляли свою дисциплину. Вожди отличались друг от друга тем же, чем отличались одна от другой их армии. Прихоть и лесть навели Максенция на мысль о завоеваниях, но эти честолюбивые надежды скоро уступили место привычке к наслаждениям и сознанию своей неопытности, а неустрашимый Константин с юношеских лет привык к войне, к деятельной жизни и к военному командованию.
Когда Ганнибал двинулся из Галлии в Италию, он должен был сначала отыскать, а затем расчистить путь в горы, в которых жили дикие племена, никогда не дававшие прохода регулярным армиям. В то время Альпы охранялись самой природой; теперь они укреплены искусством. Форты, на сооружение которых потрачено не менее искусства, чем труда и денег, господствуют над каждым из выходов на равнину и делают Италию со стороны Франции почти недоступной для врагов короля Сардинии. Но до того времени, когда были приняты такие предосторожности, генералы, пытавшиеся перейти горы, редко встречали какое-либо затруднение или сопротивление. Во времена Константина жившие в горах крестьяне принадлежали к числу цивилизованных и покорных подданных, страна доставляла в изобилии съестные припасы, а великолепные большие дороги, проведенные римлянами через горы, открывали несколько путей для сообщений между Галлией и Италией. Константин избрал дорогу через Коттийские Альпы, или, как их теперь называют, Мон-Сени, и повел свои войска с такой быстротой, что ему удалось спуститься в Пьемонтскую равнину прежде, нежели при дворе Максенция было получено положительное известие о том, что он покинул берега Рейна. Впрочем, лежащий у подножия Мон-Сени город Сузы был обнесен стенами и снабжен гарнизоном, который был достаточно многочислен, чтобы остановить дальнейшее движение неприятеля; но войска Константина не имели достаточно терпения, чтобы заниматься скучными формальностями осады. В тот же день, как они появились перед Сузами, они подожгли городские ворота, приставили к стенам лестницы и, бросившись на приступ среди града камней и стрел, проникли в город с мечом в руке и перерезали большую часть гарнизона. По приказанию Константина пламя было потушено и то, что уцелело от пожара, было спасено от неминуемого разрушения. Почти в сорока милях оттуда его ожидала более трудная борьба. Генералы Максенция собрали в равнинах близ Турина многочисленную армию, состоявшую из италийцев. Ее главная сила заключалась в тяжелой кавалерии, организацию которой римляне со времени упадка у них военной дисциплины заимствовали от восточных народов. И лошади, и люди были покрыты с головы до ног броней, составные части которой были так искусно связаны между собой, что она не стесняла свободы движений. Эта кавалерия имела очень грозный внешний вид, и казалось, что нет возможности устоять против ее нападения; ее начальники выстроили ее на этот раз густой колонной или клином, с острой вершиной и с далеко распространяющимися по бокам крыльями, и воображали, что они легко сомнут и растопчут армию Константина. Их план, может быть, и увенчался бы успехом, если бы их опытный противник не придерживался такого же способа обороны, к какому прибегнул в подобных обстоятельствах Аврелиан. Искусные маневры Константина заставили эту массивную колонну кавалерии разделиться на части и привели ее в расстройство. Войска Максенция бежали в беспорядке к Турину, а так как они нашли городские ворота запертыми, лишь небольшая их часть спаслась от меча победителей. В награду за эту важную услугу Константин мягко обошелся с Турином и даже выказал ему свое милостивое расположение. Затем он вступил в миланский императорский дворец, и почти все города Италии, лежащие между Альпами и По, не только признали над собой его власть, но и с усердием приняли его сторону.
Дороги Эмилиева и Фламиниева представляли удобный путь из Милана в Рим длиной почти в четыреста миль; но хотя Константин и горел нетерпением сразиться с тираном, благоразумие заставило его направить военные действия против другой италийской армии, которая и по своей силе, и по своему положению была способна или остановить его наступательные движения, или, в случае неудачи, пресечь ему путь к отступлению. Храбрый и даровитый генерал Руриций Помпейян начальствовал над городом Вероной и над всеми войсками, расположенными в Венецианской провинции. Лишь только он узнал, что Константин выступил против него, он отрядил большой отряд кавалерии, который был разбит подле Бресшии и который галльские легионы преследовали до самых ворот Вероны. Проницательный ум Константина тотчас понял и необходимость, и важность, и трудность осады Вероны. Город был доступен только через узкий полуостров, находившийся на западной его стороне, так как три другие его стороны были защищены Адижем — быстрой рекой, прикрывавшей Венецианскую провинцию, которая служила для осажденных неистощимым запасом людей и съестных припасов. Только с большим трудом и после нескольких бесплодных попыток удалось Константину перейти реку в некотором расстоянии от города и в таком месте, где течение было менее быстро. Вслед за тем он окружил Верону сильными окопами, повел атаку с благоразумной энергией и отразил отчаянную вылазку Помпейяна. Когда этот неустрашимый генерал истощил все средства для обороны, какие доставляла ему сила крепости и гарнизона, он втайне покинул Верону не ради своей личной безопасности, а для общей пользы. С невероятной скоростью он собрал такую армию, которая была в состоянии сразиться с Константином в случае, если бы он вышел в открытое поле, или напасть на него в случае, если бы он упорно не выходил из своих окопов. Император внимательно следил за всеми движениями столь опасного врага и, узнав о его приближении, оставил часть своих легионов для продолжения осадных работ, а сам выступил навстречу к генералу Максенция во главе тех войск, на мужество и преданность которых он мог всего более полагаться. Галльская армия выстроилась в две линии, согласно с общепринятыми правилами военной тактики; но ее опытный начальник, заметив, что италийская армия многочисленнее его собственной, внезапно изменил расположение своих войск и, укоротив вторую линию, расширил фронт первой линии до одинакового размера с неприятельским. Такие эволюции могут быть без замешательства исполнены в минуту опасности только самыми испытанными войсками и обыкновенно имеют решающее влияние на исход битвы; но так как сражение началось к концу дня и продолжалось с большим упорством в течение всей ночи, то его исход зависел не столько от искусства генералов, сколько от храбрости солдат. Первые лучи восходящего солнца осветили победу Константина и поле резни, покрытое несколькими тысячами побежденных италийцев. Генерал Помпейян оказался в числе убитых, Верона немедленно сдалась на произвол победителя, а гарнизон был взят в плен. Когда генералы победоносной армии приносили своему повелителю поздравления с этим важным успехом, они позволили себе почтительно выразить такие сетования, которые мог бы выслушать без неудовольствия самый заботливый о своем достоинстве монарх. Они упрекнули его за то, что, не довольствуясь исполнением всех обязанностей главнокомандующего, он подвергал опасности свою жизнь с такой чрезмерной храбростью, которая почти переходила в опрометчивость, и умоляли его впредь более заботиться о сохранении жизни, которая была необходима для блага Рима и всей империи.
В то время как Константин выказывал на поле брани свое искусство и мужество, италийский монарх, по-видимому, оставался равнодушным к бедствиям и опасностям междоусобной войны, свирепствовавшей в самом центре его владений. Наслаждения были по-прежнему единственным занятием Максенция. Скрывая или, по крайней мере, стараясь скрыть от публики несчастья, постигшие его армию, он предавался ни на чем не основанному чувству самоуверенности и откладывал меры предосторожности против приближавшейся беды, нисколько не замедляя этим наступления самой беды. Быстрое приближение Константина едва могло пробудить его из пагубного усыпления: он льстил себя надеждой, что хорошо известная его щедрость и величие римского имени, уже спасшие его от двух неприятельских нашествий, по-прежнему без всяких затруднений рассеют мятежную галльскую армию. Опытные и искусные офицеры, служившие под начальством Максимиана, наконец были вынуждены сообщить его изнеженному сыну о неизбежной опасности, которая ему угрожала; выражаясь с такой свободой, которая и удивила его, и убедила, они настаивали на том, чтобы он предотвратил свою гибель, с энергией употребив в дело все силы, какими мог располагать. Ресурсы Максенция и в солдатах, и в деньгах еще были очень значительны. Преторианская гвардия сознавала, как крепко связаны ее собственные интересы и безопасность с судьбой ее повелителя. Сверх того скоро была собрана третья армия, более многочисленная, чем те, которые были потеряны в битвах при Турине и Вероне. Император и не думал принимать личное начальство над своими войсками. Так как он не имел никакой опытности в военном деле, то он дрожал от страха при одной мысле о такой опасной борьбе, а так как страх обыкновенно внушает склонность к суеверию, то он с грустным вниманием прислушивался к предзнаменованиям, которые, по-видимому, грозили опасностью для его жизни и для его империи. Наконец, стыд заменил ему мужество и заставил его взяться за оружие. Он был не в состоянии выносить от римского населения выражений презрения. Цирк оглашался криками негодования, а народ, шумно окружавший ворота дворца, жаловался на малодушие своего беспечного государя и превозносил геройское мужество Константина. Перед своим отъездом из Рима Максенций обратился за советами к сибилле. Хранители этого древнего оракула были столько же опытны в мирских делах, сколько они были несведущи в том, что касается тайн человеческой судьбы, а потому они и дали Максенцию такой ловкий ответ, который можно было применить к обстоятельствам и который не мог уронить их репутации, каков бы ни был исход войны.
Победа Константина
Быстроту успехов Константина сравнивали с быстрым завоеванием Италии первым из Цезарей; это лестное сравнение не противоречит исторической истине, так как между взятием Вероны и окончательной развязкой войны прошло не более пятидесяти восьми дней. Константин постоянно опасался, чтобы тиран не послушался внушений страха или благоразумия и не заперся в Риме, вместо того чтобы возложить свои последние надежды на успех генерального сражения; в таком случае обильные запасы провианта оградили бы Максенция от опасности голода, а Константин, вынужденный по своему положению спешить с окончанием войны, был бы поставлен в печальную необходимость разрушать огнем и мечом столицу, которую он считал высшей наградой за свою победу и освобождение которой послужило мотивом или, по правде сказать, скорее предлогом для междоусобной войны. Поэтому, когда он достиг Красных скал (Ваха Rubra), находящихся почти в девяти милях от Рима, и увидел армию Максенция, готовую вступить с ним в бой, он был столько же удивлен, сколько обрадован. Широкий фронт этой армии занимал обширную равнину, а ее глубокие колонны достигали берегов Тибра, который защищал ее тыл и препятствовал ее отступлению. Нас уверяют, и нам нетрудно поверить, что Константин расположил свои войска с замечательным искусством и что он выбрал для самого себя почетный и опасный пост. Отличаясь от всех блеском своего вооружения, он лично атаковал кавалерию своего противника, и эта страшная атака решила исход сражения. Кавалерия Максенция состояла преимущественно или из неповоротливых латников, или из легко вооруженных мавров и нумидийцев. Она не могла выдержать натиска галльских кавалеристов, которые превосходили первых своей изворотливостью, а вторых — своей тяжестью. Поражение обоих флангов оставило пехоту без всякого прикрытия, и недисциплинированные италийцы стали охотно покидать знамена тирана, которого они всегда ненавидели и которого перестали бояться. Преторианцы, сознававшие, что их преступления не из таких, которые прощаются, были воодушевлены желанием мщения и отчаянием. Но, несмотря на неоднократно возобновляемые усилия, эти храбрые ветераны не могли вернуть победу; однако они умерли славной смертью, и было замечено, что их трупы покрывали то самое место, на котором были выстроены их ряды. Тогда смятение сделалось всеобщим, и преследуемые неумолимым врагом войска Максенция стали тысячами бросаться в глубокие и быстрые воды Тибра. Сам император попытался вернуться в город через Мильвийский мост, но масса людей, теснившихся в этом узком проходе, столкнула его в реку, где он тотчас утонул от тяжести своих лат. Его труп, очень глубоко погрузившийся в тину, был с трудом отыскан на следующий день. Когда его голова была выставлена перед глазами народа, все убедились в своем избавлении и стали встречать с выражениями преданности и признательности счастливого Константина, таким образом завершившего, благодаря своему мужеству и дарованиям, самое блестящее предприятие своей жизни.
В том, как воспользовался Константин своей победой, нет основания ни восхвалять его милосердие, ни порицать его за чрезмерную жестокость. Он поступил с побежденными точно так же, как было бы поступлено и с его семейством, если бы он потерпел поражение: он казнил смертью двух сыновей тирана и позаботился о совершенном истреблении его рода. Самые влиятельные приверженцы Максенция должны были ожидать, что им придется разделить его участь точно так же, как они делили с ним его наслаждения; но когда римский народ стал требовать новых жертв, победитель имел достаточно твердости и человеколюбия, чтобы устоять против раболепных требований, внушенных столько же лестью, сколько жаждой мщения. Доносчики подвергались наказаниям и должны были умолкнуть, а люди, невольно пострадавшие при тиране, были возвращены из ссылки и обратно получили свои поместья. Общая амнистия успокоила умы и обеспечила пользование собственностью и в Италии, и в Африке. Когда Константин в первый раз почтил сенат своим присутствием, он в скромной речи указал на свои собственные заслуги и военные подвиги, уверял это высокое сословие в своем искреннем уважении и обещал возвратить ему прежнее значение и старинные привилегии. Признательный сенат отблагодарил за эти ничего не стоящие заявления пустыми почетными титулами, какие только он был еще вправе раздавать, и без всякого намерения утверждать своим одобрением воцарение Константина издал декрет, которым возводил его на первое место между тремя Августами, управлявшими Римской империей. Чтобы увековечить славу одержанной победы, были учреждены игры и празднества, а некоторые здания, воздвигнутые на счет Максенция, были посвящены его счастливому сопернику. Триумфальная арка Константина до сих пор служит печальным доказательством упадка искусств и оригинальным свидетельством самого вульгарного тщеславия. Так как в столице империи нельзя было найти скульптора, способного украсить этот публичный памятник, то пришлось позаимствовать самые изящные фигуры от арки Траяна, — без всякого уважения и к памяти этого государя, и к требованиям благопристойности. При этом не было обращено никакого внимания на различия во времени, в лицах, в действиях и характерах. Пленные парфяне оказались распростертыми у ног такого монарха, который никогда не вел войн по ту сторону Евфрата, а любознательные антикварии и теперь еще могут видеть голову Траяна на трофеях Константина. Новые украшения, которыми пришлось наполнить пустые места между старинными скульптурными произведениями, исполнены чрезвычайно грубо и неискусно.
Окончательная ликвидация преторианской гвардии была внушена столько же благоразумием, сколько мстительностью. Эти надменные войска, численный состав и привилегии которых были не только восстановлены, но даже увеличены Максенцием, были распущены Константином навсегда. Их укрепленный лагерь был разрушен, а немногие преторианцы, спасшиеся от ярости победителей, были распределены между легионами и отправлены на границы империи, где они могли быть полезны для службы, но уже не могли сделаться опасными. Распуская войска, которые обыкновенно стояли в Риме, Константин нанес смертельный удар достоинству сената и народа, так как ничто уже не могло охранять обезоруженную столицу от оскорблений или от пренебрежения живших вдалеке от нее императоров. Следует заметить, что римляне сделали последнюю попытку восстановить свою умирающую свободу и возвели Максенция на престол из опасения быть обложенными налогом. Максенций взыскал этот налог с сената под видом добровольных приношений. Они стали молить о помощи Константина. Константин низверг тирана и превратил добровольные приношения в постоянный налог. От сенаторов потребовали указания размеров их состояния и соответственно этим размерам разделили их на несколько классов. Самые богатые из них должны были платить ежегодно по восьми фунтов золота, следующий за тем класс платил четыре фунта, самый низкий — два, а те из них, которые по своей бедности могли бы ожидать совершенного освобождения от налога, все-таки были обложены семью золотыми монетами. Кроме самих членов сената, их сыновья, потомки и даже родственники пользовались пустыми привилегиями сенаторского сословия и несли его тяжести; поэтому нас не должен удивлять тот факт, что Константин тщательно старался увеличивать число лиц, входивших в столь доходный для него разряд. После поражения Максенция победоносный император провел в Риме не более двух или трех месяцев и в течение всей остальной своей жизни посетил его только два раза для того, чтобы присутствовать на торжественных празднествах по случаю вступления в десятый и двадцатый годы своего царствования. Константин почти постоянно был в разъездах, то для упражнения легионов, то для осмотра положения провинций. Трир, Милан, Аквилея, Сирмий, Нэсса и Фессалоника служили для него временными резиденциями, пока он не основал Новый Рим на границе между Европой и Азией.
Перед своим походом в Италию Константин заручился дружбой или, по меньшей мере, нейтралитетом иллирийского императора Лициния. Он обещал выдать за этого государя свою сестру Констанцию, но торжество бракосочетания было отложено до окончания войны; назначенное с этой целью свидание двух императоров в Милане, по-видимому, скрепило связь между их семействами и их интересами. Среди публичных празднеств они неожиданно были вынуждены расстаться. Вторжение франков заставило Константина поспешить на Рейн, а враждебное движение азиатского монарха потребовало немедленного отъезда Лициния. Максимин был тайным союзником Максенция и, не падая духом от печальной участи, постигшей этого государя, решился попытать счастья в междоусобной войне. В самой середине зимы он выступил из Сирии по направлению к границам Вифинии. Погода была холодная и бурная; множество людей и лошадей погибли в снегах, а так как дороги были испорчены непрерывными дождями, то он был вынужден оставить позади значительную часть тяжелого обоза, неспособного следовать за ним при его быстрых форсированных переходах. Благодаря такой чрезвычайной торопливости он прибыл с измученной, но все еще сильной армией на берега Фракийского Босфора прежде, нежели генералы Лициния узнали о его враждебных намерениях. Византия сдалась Максимину после одиннадцатидневной осады. Он был задержан несколько дней под стенами Гераклеи, но лишь только успел овладеть этим городом, к нему пришло тревожное известие, что Лициний раскинул свой лагерь на расстоянии только восемнадцати миль. После бесплодных переговоров, во время которых каждый из этих монархов пытался склонить к измене приверженцев своего противника, они прибегли к оружию. Восточный император имел под своим начальством дисциплинированную и испытанную в боях армию более чем из семидесяти тысяч человек; Лициний, успевший собрать около тридцати тысяч иллирийцев, был сначала подавлен многочисленностью неприятеля. Но его воинское искусство и стойкость его войск загладили первую неудачу и доставили ему решительную победу. Невероятная быстрота, которую Максимин проявил в своем бегстве, восхвалялась гораздо более, нежели его храбрость во время сражения. Через двадцать четыре часа после его поражения его видели бледным, дрожащим от страха и без императорских украшений в Никомедии, в ста шестидесяти милях от поля битвы. Богатства Азии еще не были истощены, и, хотя цвет его ветеранов пал в последнем сражении, он мог бы еще собрать многочисленных рекрутов из Сирии и Египта, если бы имел на то достаточно времени. Но он пережил свое несчастье только тремя или четырьмя месяцами. Его смерть, приключившуюся в Тарсе, приписывают различным причинам — отчаянию, отравлению и божескому правосудию. Так как у Максимина не было ни особых дарований, ни добродетелей, то о нем не жалели ни солдаты, ни народ. Восточные провинции, избавившись от ужасов междоусобной войны, охотно признали над собой власть Лициния. После побежденного императора осталось двое детей — мальчик, которому было около восьми лет, и девочка, которой было около семи. Их невинный возраст мог бы возбудить к ним сострадание; но сострадание Лициния было плохой опорой; оно не помешало ему искоренить потомство его соперника. Казнь сына Севера еще менее извинительна, так как она не была вызвана ни жаждой мщения, ни политическими соображениями. Победитель никогда не терпел никаких обид от отца этого несчастного юноши, а непродолжительное и ничем не прославившееся царствование Севера над отдаленной частью империи уже было всеми позабыто. Но казнь Кандидиана была актом самой низкой жестокости и неблагодарности. Он был незаконный сын Лициниева друга и благодетеля Галерия. Благоразумный отец считал его слишком юным для того, чтобы выносить тяжесть императорской диадемы, но надеялся, что Кандидиан проведет свою жизнь в безопасности и почете под покровительством тех государей, которые были обязаны ему императорским званием. В ту пору Кандидиану было около двадцати лет и, хотя знатность его происхождения не поддерживалась ни личными достоинствами, ни честолюбием, она оказалась вполне достаточной для того, чтобы возбудить зависть в душе Лициния. К этим невинным и знатным жертвам его тирании мы должны присовокупить жену и дочь императора Диоклетиана. Когда этот монарх возвел Галерия в звание Цезаря, он вместе с тем дал ему в супружество свою дочь Валерию, печальная судьба которой могла бы послужить интересным сюжетом для трагедии. Она честно исполняла обязанности жены и даже делала более того, что требуется этими обязанностями. Так как у нее не было собственных детей, она согласилась усыновить незаконного сына своего мужа и всегда относилась к несчастному Кандидиану с нежностью и заботливостью настоящей матери. После смерти Галерия ее богатые поместья возбудили жадность в его преемнике Максимине, а ее привлекательная наружность возбудила в нем страсть. Его собственная жена еще была жива, но развод дозволялся римскими законами, а бешеные страсти тирана требовали немедленного удовлетворения. Ответ Валерии был такой, какой был приличен дочери и вдове императоров, но он был смягчен той сдержанностью, на которую ее вынуждало ее беззащитное положение. Тем, кто обратился к ней с предложениями от имени Максимина, она сказала, что «даже если бы честь позволяла женщине с ее характером и положением помышлять о втором браке, то, по меньшей мере, чувство приличия не позволило бы ей принять эти предложения в такое время, когда прах ее мужа еще не остыл и когда скорбь ее души еще выражается в ее траурном одеянии». К этим словам она осмелилась присовокупить, что она не может относиться с полным доверием к уверениям человека, который так жестокосерден в своем непостоянстве, что способен развестись с верной и преданной женой. При этом отказе страсть Максимина перешла в ярость, а так как свидетели и судьи всегда были в полном его распоряжении, то ему не трудно было прикрыть свой гнев внешними формами легального образа действий и посягнуть на репутацию и на благосостояние Валерии. Ее имения были конфискованы, ее евнухи и прислуга были подвергнуты самым жестоким истязаниям, а некоторые добродетельные и почтенные матроны, которых она удостаивала своей дружбы, были лишены жизни вследствие ложного обвинения в прелюбодеянии. Сама императрица и ее мать Приска были осуждены на изгнание, а так как прежде, нежели их заперли в уединенной деревне среди сирийских степей, их с позором влачили из одного города в другой, то им пришлось выказывать свой позор и свое бедственное положение перед теми восточными провинциями, которые в течение тридцати лет чтили их высокое звание. Диоклетиан несколько раз безуспешно пытался облегчить несчастную участь своей дочери; наконец он стал просить, чтобы Валерии было дозволено разделить с ним его уединенную жизнь в Салоне и закрыть глаза своему огорченному отцу; это была единственная благодарность, которой он считал себя вправе ожидать от государя, возведенного им в императорское достоинство. Он просил, но так как он уже не был в состоянии угрожать, то его просьбы были приняты с равнодушием и с пренебрежением, а между тем гордость Максимина находила для себя удовлетворение в том, что он мог обращаться с Диоклетианом как с просителем, а с его дочерью как с преступницей. Смерть Максимина, по-видимому, обещала обеим императрицам счастливую перемену в их судьбе. Общественная неурядица ослабила бдительность их стражей, так что они легко нашли возможность бежать из места своего изгнания и, переодевшись, наконец, успели укрыться при дворе Лициния. Его поведение в первые дни его царствования и почетный прием, оказанный им молодому Кандидиану, наполнили сердце Валерии тайной радостью: она полагала, что ей уже не придется трепетать ни за свою собственную судьбу, ни за судьбу усыновленного ею юноши. Но эти приятные ожидания скоро уступили место чувствам ужаса и удивления, и страшные казни, обагрившие кровью дворец Никомедии, убедили ее, что трон Максимина занят тираном еще более бесчеловечным, чем каким был сам Максимин. Из чувства самосохранения Валерия поспешила бежать и по-прежнему не разлучалась со своей матерью Приской, блуждала в течение почти пятнадцати месяцев по провинциям, переодевшись в плебейское платье. Наконец, они были задержаны в Фессалонике, а так как над ними уже состоялся смертный приговор, то они были немедленно обезглавлены, а их трупы были брошены в море. Народ с удивлением смотрел на это печальное зрелище, но страх военной стражи заглушал в нем чувство скорби и негодования. Такова была жалкая судьба жены и дочери Диоклетиана. Мы оплакиваем их несчастья, не будучи в состоянии понять, в чем заключались их преступления, и, каково бы ни было наше мнение о жестокосердии Лициния, мы не можем не удивляться тому, что он не удовольствовался каким-нибудь более тайным и более приличным способом мщения.
Римский мир оказался теперь разделенным между Константином и Лицинием, из которых первый был повелителем Запада, а второй — повелителем Востока. По-видимому, можно было ожидать, что эти завоеватели, утомившись междоусобными войнами и будучи связаны между собой и узами родства, и трактатами, откажутся от всяких дальнейших честолюбивых намерений или, по крайней мере, отложат их на время в сторону; а между тем едва прошел один год со времени смерти Максимина, как эти победоносные императоры уже обратили свое оружие друг против друга. Гений, успехи и предприимчивый характер Константина могли бы заставить думать, что он был виновником разрыва, но вероломство Лициния оправдывает самые неблагоприятные для него подозрения, и при слабом свете, который бросает история на эти события, мы в состоянии усмотреть признаки заговора, который был составлен коварным Лицинием против его соправителя. Незадолго перед тем Константин выдал свою сестру Анастасию замуж за знатного и богатого Бассиана и возвел своего нового родственника в звание Цезаря. Согласно с установленной Диоклетианом системой управления, Италия и, может быть, также Африка должны бы были составлять удел нового государя. Но исполнение обещанной милости замедлялось такими отсрочками или сопровождалось такими невыносимыми условиями, что оказанное Бассиану лестное отличие скорей поколебало, чем упрочило его преданность. Его титул был утвержден одобрением Лициния, и этот коварный государь скоро успел войти через посредство своих эмиссаров в тайные и опасные сношения с новым Цезарем, постарался раздражить в нем чувство неудовольствия и внушил ему опрометчивую решимость исторгнуть силой то, чего он тщетно ожидал от справедливости Константина. Но бдительный император открыл заговор прежде, нежели все было готово для приведения его в исполнение, и, торжественно отказавшись от союза с Бассианом, лишил его императорского звания и подвергнул его измену и неблагодарность заслуженному наказанию. Дерзкий отказ Лициния выдать скрывшихся в его владениях преступников подтвердил подозрения насчет его вероломства, а оскорбления, которым подверглись статуи Константина в Эмоне, на границе Италии, послужили сигналом для разрыва между двумя монархами.
Первое сражение произошло подле города Кибалиса, лежащего в Паннонии на берегу Савы почти в пятидесяти милях от Сирмия. Незначительность военных сил, выведенных в поле в этой важной борьбе двумя столь могущественными монархами, заставляет думать, что один из них был неожиданно вызван на бой, а что другой был застигнут врасплох. У западного императора было только двадцать тысяч человек, а у восточного — не более тридцати пяти тысяч. Но сравнительная малочисленность армии Константина возмещалась выгодами занятых ею позиций. Константин занял между крутой горой и глубоким болотом ущелье, имевшее около полумили в ширину, и в этой позиции с твердостью выжидал и отразил первое нападение противника. Пользуясь своим успехом, он вывел свои войска на равнину. Но состоявшие из ветеранов иллирийские легионы снова собрались под знаменами вождя, учившегося военному ремеслу в школе Проба и Диоклетиана. Метательные снаряды скоро истощились с обеих сторон, и обе армии, воодушевляясь одинаковым мужеством, вступили в рукопашный бой с мечами и дротиками в руках; бой продолжался от рассвета до позднего часа ночи и кончился тем, что предводимое самим Константином правое крыло сделало решительное нападение на противника. Благоразумное отступление Лициния спасло остатки его армии от совершенного истребления, но, когда он подсчитал свои потери, превосходившие двадцать тысяч человек, он счел небезопасным проводить ночь в присутствии предприимчивого и победоносного неприятеля. Покинув свой лагерь и свои укрепления, он скрытно и поспешно удалился во главе большей части кавалерии и скоро был вне опасности от преследования. Его торопливость спасла жизнь его жены и сына, а также сокровища, сложенные им в Сирмие. Лициний прошел через этот город и, разрушив мост на Саве, поспешил собрать новую армию в Дакии и Фракии. Во время своего бегства он дал звание Цезаря Валенту — одному из его генералов, командовавших на иллирийской границе.
Мардийская равнина во Фракии была театром второй битвы, не менее упорной и кровопролитной, чем первая. Обе армии выказали одинаковую храбрость и дисциплину, и победа еще раз была одержана превосходством воинских дарований Константина, по приказанию которого отряд из пяти тысяч человек занял выгодную позицию на высотах и, устремившись оттуда в самом разгаре сражения на неприятельский арьергард, нанес ему очень чувствительные потери. Однако войска Лициния, представлявшие двойной фронт, не покинули поля сражения до тех пор, пока наступление ночи не положило конец битве и не обеспечило их отступление к горам Македонии. Потери двух сражений и гибель самых храбрых между его ветеранов заставили надменного Лициния просить мира. Его посол Мистриан был допущен на аудиенцию к Константину; он высказал много общих мест об умеренности и человеколюбии, которые обыкновенно служат сюжетом для красноречия побежденных, и затем в самых вкрадчивых выражениях указывал на то, что исход войны еще сомнителен, тогда как неразлучные с ней бедствия одинаково пагубны для обеих воюющих стран; в заключение он объявил, что он уполномочен предложить прочный и почетный мир от имени обоих императоров, его повелителей. При упоминании о Валенте Константин выразил негодование и презрение. «Мы пришли сюда, — грозно возразил он, — от берегов Западного океана, после непрерывного ряда сражений и побед, вовсе не для того, чтобы принять в соправители презренного раба, после того как мы отвергли неблагодарного родственника. Отречение Валента должно быть первой статьей мирного договора». Необходимость заставила Лициния принять это унизительное условие, и несчастный Валент, процарствовавший лишь несколько дней, был лишен и императорского достоинства, и жизни. Лишь только было устранено это препятствие, уже нетрудно было восстановить спокойствие в Римской империи. Если следовавшие одно за другим поражения, понесенные Лицинием, истощили его силы, зато они обнаружили все его мужество и все его дарования. Его положение было почти отчаянное, но усилия, внушаемые отчаянием, иногда бывают грозны, и здравый смысл Константина заставил его предпочесть важные и верные выгоды неверному успеху третьей битвы. Он согласился оставить под властью своего соперника, или, как он стал снова называть Лициния, своего друга и брата, Фракию, Малую Азию, Сирию и Египет; но Паннония, Далмация, Дакия, Македония и Греция были присоединены к Западной империи, так что владения Константина простирались с тех пор от пределов Каледонии до оконечности Пелопоннеса. Тем же мирным договором было условлено, что три царственных юноши, сыновья императоров, будут назначены преемниками своих отцов. Вскоре вслед за тем Крисп и молодой Константин были провозглашены Цезарями на Западе, а молодой Лициний был возведен в то же звание на Востоке. Этим двойным размером почестей победитель заявлял о превосходстве своих военных сил и своего могущества.
Общий мир и законы Константина. 305–323 гг.
Хотя примирение между Константином и Лицинием было отравлено злобой и завистью, воспоминанием о недавнем унижении и опасениями за будущее, однако оно поддержало в течение более восьми лет внутреннее спокойствие в империи. Так как с этого времени ведет свое начало правильный ряд изданных императором законов, то нам было бы нетрудно изложить гражданские постановления, занимавшие Константина в часы его досуга. Но самые важные из его постановлений тесно связаны с новой политической и религиозной системой, которая была вполне введена в действие лишь в последние мирные годы его царствования. Между изданными им законами есть много таких, которые касаются прав и собственности частных лиц и судебной практики, а потому должны быть отнесены к частной юриспруденции, а не к общественному управлению империи; сверх того, он издал много эдиктов, имевших такой местный и временный характер, что они не заслуживают упоминания во всеобщей истории. Впрочем, из этой массы законоположений мы выберем два закона — один ради его важности, другой ради его оригинальности, один ради его замечательного человеколюбия, а другой ради его чрезмерной строгости.
1. Свойственное древним отвратительное обыкновение подкидывать или убивать новорожденных детей с каждым днем все более и более распространялось в провинциях и в особенности в Италии. Оно было результатом нищеты, а нищета происходила главным образом от невыносимой тяжести налогов и от придирчивых и жестоких угнетений, которым сборщики податей подвергали несостоятельных должников. Самые бедные или самые нетрудолюбивые члены человеческой семьи, вместо того чтобы радоваться приращению своего семейства, считали за доказательство своей отеческой нежности то, что они избавляли своих детей от таких лишений, которых сами они не были в состоянии выносить. Движимый чувством человеколюбия или, может быть, растроганный какими-нибудь новыми и поразительными случаями отчаяния родителей, Константин обратился с эдиктом ко всем городам сначала Италии, а потом и Африки, предписывая подавать немедленную и достаточную помощь родителям, являющимся к магистрату с ребенком, которого они по своей бедности не в состоянии воспитать. Но обещание было так щедро, а средства для его исполнения были так неопределенны, что этот закон не мог принести никакой общей пользы; хотя бы он и заслуживал в некотором отношении похвалы, он не столько облегчил, сколько обнаружил общую нищету. Он до сих пор служит достоверным опровержением и уликой тех продажных ораторов, которые были так довольны своим собственным положением, что не допускали, чтобы порок и нищета могли существовать под управлением столь великодушного монарха.
2. Законы Константина касательно наказания тех, кто провинился в изнасиловании женщины, доказывают слишком мало снисходительности к одной из самых увлекательных слабостей человеческой натуры, так как под признаки этого преступления подводилось не только грубое насилие, но и любезное ухаживание, путем которого удалось склонить еще не достигшую двадцатипятилетнего возраста незамужнюю женщину покинуть родительский дом. Счастливого любовника наказывали смертью и, как будто находя, что за такое страшное преступление недостаточно простой смертной казни, его или жгли живого, или отдавали на растерзание диким зверям в амфитеатре. Заявление девушки, что она была увезена с ее собственного согласия, вместо того чтобы спасти ее возлюбленного, подвергало и ее одной с ним участи. Обязанности публичного обвинения возлагались на родителей виновной или несчастной девушки, если же над ними брали верх чувства, внушаемые самой природой, и они или скрывали преступное деяние, или восстанавливали честь семьи бракосочетанием, их самих наказывали ссылкой и отобранием их имений в казну. Рабов обоего пола, уличенных в содействии изнасилованию или похищению, сжигали живыми или лишали жизни с более замысловатыми истязаниями: им вливали в рот растопленный свинец. Так как преступление считалось публичным, то обвинять дозволялось даже посторонним людям. Возбуждение судебного преследования не было ограничено никаким числом лет, а результаты приговора простирались на невинных детей, родившихся от такой незаконной связи. Но всякий раз, как преступление внушает менее отвращения, чем наказание, жестокость уголовного закона бывает вынуждена преклоняться перед теми чувствами, которые сама природа вложила в человеческое сердце. Самые возмутительные статьи этого эдикта были ослаблены или отменены при следующих императорах, и даже сам Константин очень часто смягчал отдельными актами милосердия суровость своих узаконений. Действительно, таков был странный нрав этого императора, что он был столько же снисходителен и даже небрежен в применении своих законов, сколько он был строг и даже жесток при их составлении. Едва ли можно подметить более решительный признак слабости в характере монарха или в системе управления.
Занятия делами гражданского управления временами прерывались военными экспедициями, предпринимавшимися для защиты империи. Юный и одаренный от природы самым симпатичным характером Крисп, получив вместе с титулом Цезаря главное командование на Рейне, выказал свои способности и свое мужество в нескольких победах, одержанных им над франками и алеманнами, и заставил живших вблизи от этой границы варваров бояться старшего сына Константина и внука Констанция. Сам император взял на себя более трудную и более важную оборону придунайских провинций. Готы, испытавшие на себе силу римского оружия во времена Клавдия и Аврелиана, не посягали на внутреннее спокойствие империи даже во время раздиравших ее междоусобиц. Но продолжавшийся около пятидесяти лет мир восстановил силы этой воинственной нации, а новое поколение позабыло о прошлых бедствиях: жившие на берегах Меотийского залива сарматы стали под знамя готов или в качестве подданных, или в качестве союзников, и эти соединенные силы варваров обрушились на иллирийские провинции. Кампона, Марг и Бонония, как кажется, были местом нескольких важных осад и сражений, и, хотя Константин встретил упорное сопротивление, он в конце концов одержал верх, и готы были вынуждены заплатить за право постыдного отступления возвращением взятых ими пленников и добычи. Этот успех не мог удовлетворить раздраженного императора. Он хотел не только отразить, но и наказать дерзких варваров, осмелившихся вторгнуться на римскую территорию. С этой целью он перешел во главе своих легионов Дунай, предварительно исправив мост, который был построен Траяном; затем он проник в самые неприступные части Дакии и, жестоко отомстив готам, согласился на мир с тем условием, чтобы они доставляли ему сорокатысячный отряд войск всякий раз, как он этого потребует. Такие подвиги, бесспорно, делали честь Константину и были полезны для государства, но они едва ли оправдывают преувеличенное утверждение Евсевия, будто вся Скифия, которая была в то время разделена между столькими народами, носившими различные имена и отличавшимися самыми разнообразными и самыми дикими нравами, была до самых северных своих пределов присоединена к Римской империи вследствие побед Константина.
Понятно, что достигший столь блестящего величия Константин не захотел долее выносить раздела верховной власти с каким-либо соправителем. Полагаясь на превосходства своего гения и военного могущества, он без всякого вызова со стороны противника решился воспользоваться этими преимуществами для низвержения Лициния, который и по причине своих преклонных лет, и по причине внушавших к нему отвращение пороков, казалось, не был в состоянии оказать серьезного сопротивления. Но престарелый император, пробужденный из своего усыпления приближающейся опасностью, обманул ожидания и своих друзей, и своих врагов. Снова призвав к себе на помощь то мужество и те военные дарования, которые доставили ему дружбу Галерия и императорское звание, он приготовился к борьбе, собрал все силы Востока и скоро покрыл равнины Адрианополя своими войсками, а пролив Геллеспонта своими флотами. Его армия состояла из ста пятидесяти тысяч пехоты и пятнадцати тысяч конницы, а так как его кавалерия была организована большей частью в Фригии и Каппадокии, то нам нетрудно составить себе более благоприятное мнение о красоте ее лошадей, нежели о храбрости и ловкости самих всадников. Его флот состоял из трехсот пятидесяти трехвесельных галер; из них сто тридцать были доставлены Египтом и соседним с ним африканским прибрежьем; сто десять прибыли из портов Финикии и острова Кипр, а приморские страны Вифинии, Ионии и Карии были обязаны доставить также сто десять галер. Войскам Константина была назначена сборным пунктом Фессалоника; они состояли более чем из ста двадцати тысяч конницы и пехоты. Император остался доволен их воинственной внешностью, и, хотя они уступали восточной армии числом людей, в них было более настоящих солдат. Легионы Константина были набраны в воинственных европейских провинциях; войны укрепили их дисциплину, прежние победы внушали им бодрость, и в их среде было немало таких ветеранов, которые после семнадцати славных кампаний под начальством одного и того же вождя готовились выказать в последний раз свое мужество, чтобы этим заслужить право на почетную отставку. Но морские приготовления Константина не могли ни в каком отношении равняться с приготовлениями Лициния. Приморские города Греции прислали в знаменитую Пирейскую гавань столько людей и кораблей, сколько могли, но их соединенные морские силы состояли не более как из двухсот мелких судов; это были весьма незначительные сооружения в сравнении с теми страшными флотами, которые снарядила и содержала Афинская республика во время Пелопоннесской войны. С тех пор как Италия перестала быть местопребыванием правительства, морские заведения в Мизене и Равенне стали постоянно приходить в упадок, а так как мореплавание и знание морского дела поддерживались в империи не столько войнами, сколько торговлей, то весьма естественно, что они процветали преимущественно в промышленных провинциях Египта и Азии. Можно только удивляться тому, что восточный император не воспользовался превосходством своих морских сил для того, чтобы перенести войну в самый центр владений своего противника.
Вместо того чтобы принять такое решение, которое могло бы дать войне совершенно другой оборот, осторожный Лициний ожидал приближения своего соперника в устроенном близ Адрианополя лагере, который он укрепил с напряженным старанием, ясно свидетельствовавшим о его опасениях насчет исхода борьбы. Константин вел свою армию из Фессалоники в эту часть Фракии, пока не был остановлен широкой и быстрой рекой Гебр и пока не увидел, что многочисленная армия Лициния расположилась на крутом скате горы от реки и до самого города Адрианополя. Несколько дней прошли в мелких стычках, происходивших на значительном расстоянии от обеих армий; но неустрашимость Константина наконец устранила препятствия, мешавшие переходу через реку и нападению на неприятельскую армию. В этом месте мы должны рассказать о таком удивительном подвиге Константина, с которым едва ли могут равняться вымыслы поэтов и романистов и который восхваляется не каким-нибудь преданным Константину продажным оратором, а историком, относившимся к нему с особенным недоброжелательством. Нас уверяют, будто храбрый император устремился в реку Гебр в сопровождении только двенадцати всадников и что силой или страхом своей непобедимой руки он опрокинул, искрошил и обратил в бегство стопятидесятитысячную массу людей. Легковерие Зосима до такой степени взяло верх над его нерасположением к Константину, что из всех подробностей достопамятной Адрианопольской битвы он, как будто нарочно, выбрал и разукрасил не самую важную, а самую удивительную. О храбрости Константина и об опасности, которой он себя подвергал, свидетельствует легкая рана, которую он получил в бедро; но даже из этого неполного описания и несмотря на то что его текст, как кажется, был извращен, мы можем усмотреть, что победа была одержана столько же искусством полководца, сколько храбростью героя, что пятитысячный отряд стрелков из лука сделал обход для занятия густого леса в тылу у неприятеля, внимание которого было отвлечено постройкой моста, и что Лициний, сбитый с толку столькими хитрыми приемами, счел нужным покинуть свои выгодные позиции и сразиться на равнине, на гладкой почве. Тогда условия борьбы перестали быть равными. Беспорядочная масса набранных Лицинием молодых рекрутов была без большого труда разбита опытными западными ветеранами. На месте полегли, как уверяют, тридцать четыре тысячи человек. Укрепленный лагерь Лициния был взят приступом вечером того дня, когда происходила битва; большая часть беглецов, укрывшихся в горах, сдалась на следующий день на произвол победителя, а его соперник, уже не имевший возможности продолжать кампанию, заперся в стенах Византии.
Немедленно вслед за тем Константин предпринял осаду Византии, требовавшую больших усилий, успех которых нисколько не был обеспечен. Во время последних междоусобных войн укрепления этого города, по справедливости считающегося ключом Европы и Азии, были исправлены и усилены, и пока Лициний оставался властителем на море, голода могли опасаться гораздо более осаждающие, нежели осажденные. Константин призвал в свой лагерь начальников своего флота и дал им положительное приказание прорваться через Геллеспонт, так как флот Лициния, вместо того чтобы преследовать и уничтожить своего слабого противника, стоял в бездействии в узких проливах, где его численное превосходство не могло принести ему никакой пользы. Старшему сыну императора, Криспу, была поручена главная роль в этом смелом предприятии, и он привел его в исполнение с таким мужеством и успехом, что заслужил уважение своего отца и даже, похоже, возбудил в нем зависть. Сражение продолжалось два дня; в конце первого дня оба флота, потерпевшие значительные потери, удалились в свои гавани — один к берегам Европы, другой к берегам Азии. На другой день поднявшийся около полудня сильный южный ветер понес корабли Криспа на неприятеля, а так как этим случайным преимуществом Крисп сумел воспользоваться с большим искусством и неустрашимостью, то скоро была одержана полная победа. Сто тридцать кораблей были уничтожены, пять тысяч человек были убиты, а адмирал азиатского флота Аманд лишь с величайшим трудом успел достичь берегов Халкедона. Лишь только был открыт свободный проход через Геллеспонт, огромный обоз со съестными припасами был доставлен в лагерь Константина, который между тем уже успел подвинуть вперед осадные работы. Он соорудил искусственную земляную насыпь высотой с вал, которым была обнесена Византия; на этой насыпи он устроил высокие башни, откуда военные машины метали в осажденных огромные камни и стрелы, а с помощью таранов он во многих местах разрушил городские стены. Если бы Лициний долее упорствовал в сопротивлении, он мог бы сам погибнуть под развалинами города. Поэтому прежде, нежели город был окружен со всех сторон, он имел благоразумие перебраться вместе со своими сокровищами в Азию, в Халкедон, а так как он всегда любил делить с каким-нибудь соправителем свои надежды и опасности, он возвел в звание Цезаря одного из самых высших своих сановников — Мартиниана.
Несмотря на столько поражений, еще так велики были ресурсы, которыми располагал Лициний, и так велика была его личная энергия, что в то время как Константин был занят осадой Византии, он собрал в Вифинии новую армию в пятьдесят или шестьдесят тысяч человек. Бдительный император не пренебрег этими последними усилиями своего противника. Значительная часть его победоносной армии была перевезена через Босфор на мелких судах, и вскоре после высадки их на берег решительная битва произошла на высотах Хризополя, или, как его теперь называют, Скутари. Хотя войска Лициния состояли из плохо вооруженных и еще хуже дисциплинированных новобранцев, они дрались с бесплодной, но отчаянной храбростью, пока полное поражение и потери двадцати пяти тысяч человек не порешили безвозвратно судьбу их вождя. Он удалился в Никомедию скорее с целью выиграть время для переговоров, чем с надеждой найти средства для обороны. Его жена Констанция обратилась к своему брату Константину с ходатайством за мужа и, благодаря не столько состраданию императора, сколько его политическим расчетам, получила от него торжественное обещание, подкрепленное присягой, что, если Лициний пожертвует Мартинианом и сам сложит с себя императорское достоинство, ему будет дозволено провести остаток своей жизни в спокойствии и достатке. Поведение Констанции и ее родственные связи с двумя враждующими монархами напоминают нам о той добродетельной матроне, которая была сестрой Августа и женой Антония. Но с тех пор нравы успели измениться, и для римлянина уже не считалось позором пережить утрату своей чести и независимости. Лициний просил и принял прощение своих преступлений; он сложил свою императорскую мантию и сам пал к стопам своего государя и повелителя, а после того как Константин поднял его с оскорбительным для него соболезнованием, он был в тот же самый день допущен к императорскому столу и вскоре вслед за тем сослан в Фессалонику, которая была назначена местом его заключения. Его ссылка скоро окончилась смертью, но нам неизвестно положительно, что послужило мотивом для его казни, — бунт ли солдат или сенатский декрет. Согласно с принципами тирании, он был обвинен в составлении заговора и в предательской переписке с варварами; но так как он никогда не мог быть в этом уличен ни его собственным поведением, ни какими-либо легальными доказательствами, то ввиду его слабости мы позволяем себе думать, что он был невинен. Память Лициния была заклеймена позором, его статуи были низвергнуты, а в силу незрело обдуманного декрета, который был так вреден по своим последствиям, что почти немедленно был изменен, все его законы и все судебные постановления его царствования были отменены.
Воссоединение империи 324 г.
Этой победой Константина римский мир был снова соединен под властью одного императора через тридцать семь лет после того, как Диоклетиан разделил свою власть и провинции со своим соправителем Максимианом.
Мы с подробностью и точностью описали постепенное возвышение Константина, начиная с того времени, как он принял императорское звание в Йорке, и кончая отречением Лициния в Никомедии; мы сделали это не потому только, что эти события сами по себе и интересны, и важны, но еще более потому, что они содействовали упадку империи тем, что истощали ее физические силы и сокровища и постоянно требовали увеличения как налогов, так и военных сил. Основание Константинополя и введение христианской религии были непосредственными и достопамятными последствиями этого переворота.
Распространение христианской религии
Чувства, нравы, число и положение первых христиан
Причины успехов христианства
Беспристрастное, но вместе с тем и рациональное исследование успехов и утверждения христианства можно считать весьма существенной частью истории Римской империи. В то время как явное насилие раздирало это громадное политическое тело, а тайные причины упадка подтачивали его силы, чистая и смиренная религия тихо закралась в человеческую душу, выросла в тишине и неизвестности, почерпнула свежие силы из встреченного ею сопротивления и наконец водрузила победоносное знамение креста на развалинах Капитолия. Ее влияние не ограничилось ни продолжительностью существования, ни пределами Римской империи. После стольких переворотов, совершавшихся в течение тринадцати или четырнадцати столетий, эту религию все еще исповедуют те европейские нации, которые как в искусствах и науках, так и в военном деле опередили все другие народы земного шара. Благодаря предприимчивости и усердию европейцев она широко распространилась до самых отдаленных берегов Азии и Африки, а путем заведения европейских колоний она прочно утвердилась от Канады до Чили в таких странах, которые были вовсе неизвестны древним.
Но как бы ни было полезно и интересно такое исследование, оно сопряжено с двумя значительными затруднениями. Скудное и подозрительное содержание церковной истории редко дает нам возможность разгонять густой мрак, который висит над первым веком христианской церкви; с другой стороны, великий закон беспристрастия слишком часто заставляет нас указывать несовершенства тех христиан, которые проповедовали Евангелие или уверовали в него, не получив вдохновения свыше, а в глазах невнимательного наблюдателя их недостатки могут набросить тень на веру, которую они исповедовали. Но и негодование благочестивого христианина, и воображаемое торжество нечестивца прекратятся, лишь только они припомнят не только кем, но и кому было ниспослано божественное откровение. Теолог может предаваться удовольствию изображать религию в той первобытной ее чистоте, с которой она снизошла с небес. Но на историке лежит более грустная обязанность. Он должен указать ту неизбежную примесь заблуждений и искажений, которая вкралась в эту религию во время ее долгого пребывания на земле среди слабых и выродившихся существ.
Естественно, что наша любознательность внушает нам желание исследовать, какими способами христианская вера одержала столь замечательную по беду над религиями, установленными на земле. На этот вопрос можно дать 5 ясный и удовлетворительный ответ: этой победой христианская религия обязана неопровержимой ясности самой доктрины и верховному промыслу ее Творца. Но так как истина и доводы рассудка редко находят благосклонный прием в этом мире и так как благость Провидения часто нисходит до того, что пользуется страстями человеческого сердца и общими условиями человеческого существования как орудиями для достижения своих целей, то да будет нам дозволено задаться с должным смирением вопросом не о том, конечно, какие были главные причины быстрых успехов христианской церкви, а о том, какие были их второстепенные причины. Тогда мы, может быть, найдем, что следующие пять причин, как кажется, были теми, которые всего более благоприятствовали и содействовали ее успехам. I. Непоколебимое и, если нам будет дозволено так выразиться, нетерпящее противоречия усердие христиан; правда заимствованное из иудейской религии, но очищенное от тех низких неуживчивых наклонностей, которые, вместо того чтобы привлекать язычников к вере Моисея, отталкивали их от нее. II. Учение о будущей жизни, усовершенствованное всякого рода добавочными соображениями, способными придать этой важной истине вес и действительную пользу. III. Способность творить чудеса, которую приписывали первобытной церкви. IV. Чистая и строгая нравственность христиан. V. Единство и дисциплина христианской республики, постепенно образовавшей самостоятельное и беспрестанно расширявшееся государство в самом центре Римской империи.
Мы уже говорили о том, какая религиозная гармония царствовала в Древнем мире и с какой легкостью самые несходные между собой и даже враждовавшие друг с другом народы заимствовали один у другого или, по меньшей мере, взаимно уважали суеверия друг друга. Только один народ не захотел примкнуть к этому безмолвному соглашению всего человеческого рода. Иудеи, томившиеся в течение многих веков под владычеством ассирийских и персидских монархов в самом низком рабстве, вышли из своей неизвестности под управлением преемников Александра, а так как они размножались с поразительной быстротой сначала на Востоке, а потом и на Западе, то они скоро возбудили любопытство и удивление и других народов. Непреклонное упорство, с которым они держались своих религиозных обрядов, и необщительность их нравов заставляли видеть в них особую породу людей, явно выказывавших или весьма слабо скрывавших свою непримиримую ненависть ко всему человеческому роду. Ни насилия Антиоха, ни ухищрения Ирода, ни пример соседних наций никогда не могли склонить иудеев к тому, чтобы они присоединили к учреждениям Моисея изящную мифологию греков. Придерживаясь принципов всеобщей религиозной терпимости, римляне охраняли суеверия, к которым чувствовали презрение. Снисходительный Август дал приказание, чтобы в Иерусалимском храме были совершены жертвоприношения и вознесены молитвы о благополучии его царствования, тогда как самый последний из потомков Авраама сделался бы предметом отвращения и для самого себя, и для своих соотечественников, если бы воздал такую же почесть Капитолийскому Юпитеру. Но умеренность завоевателей не в состоянии была заглушить щекотливых предрассудков их подданных, которых тревожили и оскорбляли языческие понятия, неизбежно проникавшие в находившуюся под римским владычеством провинцию. Безрассудная попытка Калигулы поставить свою собственную статую в Иерусалимском храме не удалась вследствие единодушного сопротивления народа, который боялся такого поругания святыни гораздо более, нежели смерти. Привязанность этого народа к Моисееву закону была так же сильна, как и его ненависть к иностранным религиям, а так как его благочестивые влечения наталкивались на стеснения и сопротивление, то они с особым напряжением расчищали себе путь и превращались по временам в бешеный поток.
Это непреклонное упорство, казавшееся древним столь отвратительным или столь смешным, получило более возвышенный характер с тех пор, как Провидение поведало нам таинственную историю избранного народа. Но благочестивая и даже требовательная привязанность, которую обнаруживали к Моисеевой религии иудеи, жившие после сооружения второго храма, покажется еще более удивительной, если мы сравним ее с упорным неверием их предков. В то время как закон был ниспослан на горе Синай при раскатах грома, как волны океана и течение планет были приостановлены для удобства израильтян, а мирские награды и наказания были непосредственными последствиями их благочестия или их неповиновения, они беспрестанно бунтовали против очевидного величия их божественного монарха, ставили идолов различных наций в святилище Иеговы и даже перенимали фантастические обряды, совершавшиеся в палатках арабов или в городах Финикии. По мере того как Небо справедливо отказывало в своем покровительстве столь неблагодарной расе, ее вера постепенно крепла и очищалась. Современники Моисея и Иисуса Навина взирали с беспечным равнодушием на самые удивительные чудеса. А в менее отдаленные времена, в то время как иудеи терпели страшные бедствия, вера в эти чудеса спасала их от всеобщего заражения язычеством, так что этот оригинальный народ в нарушение общеизвестных принципов человеческого ума, по-видимому, с большей твердостью и с большей готовностью верил традициям своих дальних предков, чем свидетельствам своих собственных чувств.
Иудейская религия была удивительно хорошо приспособлена для обороны, но никогда не была годна для завоеваний, и число новообращенных, как кажется, никогда не превышало в значительной мере числа вероотступников. Божеские обещания были первоначально даны одному семейству, и только этому семейству был предписан отличительный обряд обрезания. Когда потомство Авраама умножилось как песчинки на дне морском, Божество, из уст которого оно получило систему законов и обрядов, объявило себя собственным и как бы национальным Богом Израиля и с самой тщательной заботливостью отделило свой любимый народ от остального человеческого рода. Завоевание Ханаанской земли сопровождалось столькими чудесами и таким кровопролитием, что победоносные иудеи оказались в непримиримой вражде со всеми своими соседями. Им было приказано истребить некоторые из самых преданных идолопоклонству племен, и исполнение этой божеской воли редко замедлялось слабостью человеколюбия. Им было запрещено вступать в браки или союзы с другими нациями, а запрещение принимать иностранцев в свою конгрегацию, которое в некоторых случаях было пожизненным, почти всегда распространялось до третьего, до седьмого и даже до десятого поколения. Обязанность проповедовать язычникам религию Моисея никогда не предписывалась законом, а иудеи никогда не были расположены налагать ее на себя добровольно.
В вопросе о приеме новых граждан этот необщительный народ руководствовался себялюбивым тщеславием греков, а не великодушной политикой Рима. Потомки Авраама ласкали себя мыслью, что к ним одним перешел по наследству завет, и боялись уменьшить цену этого наследства беспрепятственным его дележом с разными чужеземцами. Расширившиеся сношения с другими народами расширили сферу их знаний, но не ослабили их предрассудков, и всякий раз, как Бог Израилев приобретал новых поклонников, он был этим обязан гораздо более непостоянному характеру политеизма, нежели деятельному усердию своих собственных миссионеров. Религия Моисея, по-видимому, была установлена для одной только страны и только для одного народа, и если бы в точности исполнялось предписание, что каждое лицо мужского пола должно три раза в году предстать перед лицом Иеговы, то иудеи никогда не могли бы распространиться далее узких пределов обетованной земли. Правда, это препятствие было устранено разрушением Иерусалимского храма, но самая значительная часть иудейской религии была вовлечена в это разрушение, и язычники, долго дивившиеся странным рассказам о пустом святилище, никак не могли понять, что могло быть предметом и что могло быть орудием такого богослужения, у которого не было ни храмов, ни алтарей, ни священников, ни жертвоприношений. Однако даже во времена своего упадка иудеи не переставали заявлять притязания на лестные для их гордости исключительные привилегии, вместо того чтобы искать общения с чужеземцами; они не переставали держаться с непреклонной твердостью тех постановлений своей религии, исполнение которых на практике еще было в их власти. Различия, установленные между днями и между кушаньями, а также множество других мелочных, но вместе с тем стеснительных постановлений их религии были диаметрально противоположны привычкам и предрассудкам других народов и потому внушали этим последним отвращение и презрение. Уже только один мучительный и даже опасный обряд обрезания мог оттолкнуть от дверей синагоги того, кто пожелал бы обратиться в иудейскую веру.
При таких-то условиях появилось на свет христианство, опиравшееся на влияние Моисеева закона, но высвободившееся из-под тяжести его оков. Как старая система, так и новая требовала исключительной преданности истине религии и единству Божию, и все, чему стали с тех пор поучать человечество касательно свойств и предначертаний Высшего Существа, усиливало уважение к этому таинственному учению. Божественный авторитет Моисея и пророков был не только признан, но и упрочен как самая солидная основа христианства. С самого начала мира непрерывный ряд предсказаний предвещал и подготовлял давно ожидавшееся пришествие Мессии, которого, в угоду грубым понятиям иудеев, изображали чаще в виде короля или завоевателя, нежели в виде пророка, мученика и Сына Божьего. Его очистительная жертва и довершила, и упразднила неудовлетворительные жертвоприношения, совершавшиеся в иудейском храме. Прежние обряды, состоявшие только из типов и фигур, были заменены чистым и духовным культом, одинаково приспособленным и ко всем климатам, и ко всяким положениям человеческого рода, а посвящение посредством крови было заменено более невинным способом посвящения посредством воды. Обещание божеских милостей, вместо того чтобы ограничиваться исключительно потомством Авраама, могло распространяться на всех — на свободных людей и на рабов, на греков и на варваров, на иудеев и на язычников. Одним только членам христианской церкви были предоставлены разного рода привилегии, способные вознести новообращенного с земли на небо, способные усилить его благочестие, обеспечить его благополучие и даже удовлетворить то тайное чувство гордости, которое под видом благочестия вкрадывается в человеческую душу; но вместе с тем всему человеческому роду дозволяли и даже предлагали приобретать это славное отличие, которое не только раздавалось в виде милости, но и налагалось в виде долга. Самая священная обязанность новообращенного заключалась в том, чтобы распространять между его друзьями и родственниками неоценимые дары, которые он получил, и в том, чтобы предостерегать их от отказа, который был бы строго наказан как преступное нежелание подчиниться воле хотя и благого, но грозного по своему всемогуществу божества.
Впрочем, церковь высвободилась из оков синагоги не вдруг и не без затруднений. Иудейские новообращенные, признававшие Иисуса за того Мессию, пришествие которого было предсказано их древними оракулами, уважали его как пророка, учившего добродетели и религии, но они упорно держались обрядов своих предков и желали подчинить этим обрядам язычников, которые беспрестанно увеличивали число верующих. Эти иудействующие христиане, по-видимому, не без основания ссылались на божественное происхождение Моисеева закона и на неизменные совершенства его великого Творца. Они утверждали, что если бы Высшее Существо, которое вечно пребывает неизменным, вознамерилось отменить те священные обряды, которые служили отличием избранного им народа, то их отмена была бы не менее ясна и торжественна, чем их первоначальное установление, что вместо частых заявлений, предполагавших или подтверждавших вечность Моисеевой религии, на эту религию смотрели бы как на временную систему, долженствующую существовать только до пришествия Мессии, который даст человеческому роду более совершенную веру и более совершенный культ; что сам Мессия и беседовавшие с ним на земле его ученики не стали бы поощрять своим примером самое точное соблюдение Моисеева закона, а объявили бы перед целым миром об отмене этих бесполезных и устарелых обрядов и не допустили бы, чтобы христианство в течение стольких лет бесславно смешивалось с различными сектами иудейской церкви. Таковы, как кажется, были аргументы, к которым прибегали для защиты приходившей в совершенный упадок Моисеевой религии, но трудолюбие наших ученых-богословов вполне объяснило двусмысленные выражения Ветхого Завета и двусмысленное поведение апостольских проповедников. Систему Евангелия следовало постепенно развивать и нужно было с большой сдержанностью и деликатностью произносить обвинительный приговор, столь несогласный с наклонностями и предрассудками новообращенных иудеев.
История иерусалимской церкви служит убедительным доказательством того, как были необходимы такие предосторожности и как было глубоко впечатление, произведенное иудейской религией на умы ее последователей. Первые пятнадцать иерусалимских епископов были все без исключения иудеями, над которыми был совершен обряд обрезания, а конгрегация, в которой они председательствовали, соединяла закон Моисея с учением Христа. Понятно, что первоначальные традиции церкви, основанной только через сорок дней после смерти Христа и управлявшейся почти столько же лет под непосредственным руководством его апостолов, считались за образец правоверия. Дальние церкви очень часто прибегали к авторитету своей почтенной матери и помогали ей в нужде сборами добровольных пожертвований. Но когда многочисленные и богатые общины образовались в больших городах империи — в Антиохии, Александрии, Эфесе, Коринфе и Риме, — уважение, которое внушал Иерусалим всем христианским колониям, стало незаметным образом ослабевать. Положившие основу церкви иудейские новообращенные, или, как их впоследствии называли, — назареи, скоро были подавлены все возраставшей массой новообращенных, переходивших под знамя Христа из различных религий политеизма, а язычники, сбросившие с себя с одобрения своего особого апостола невыносимое бремя Моисеевых обрядов, в конце концов стали отказывать своим более взыскательным собратьям в такой же терпимости, какой они вначале смиренно просили для самих себя. Назареи сильно пострадали от гибели храма, города и общественной религии иудеев, так как, хотя они и отказались от религии своих предков, они были тесно связаны своими нравами со своими нечестивыми соотечественниками, несчастия которых язычники приписывали презрению Высшего божества, а христиане более основательно приписывали его гневу. Назареи удалились из развалин Иерусалима на другую сторону Иордана в небольшой городок Неллу, где старая церковь томилась более шестидесяти лет в одиночестве и неизвестности. Они находили для себя некоторое утешение в частых посещениях священного города в надежде, что они когда-нибудь снова поселятся в тех местах, к которым и природа, и религия внушали им и любовь, и благоговение. Но в конце концов свирепый фанатизм иудеев был причиной того, что в царствование Адриана чаша их бедствий переполнилась: римляне, выведенные из терпения их беспрестанными возмущениями, воспользовались правами победы с необычайной строгостью. Император основал на горе Сион новый город под названием АеНа СарИ;оНпа (Иерусалим. — Ред.), дал ему привилегии колонии и, запретив иудеям приближаться к нему под страхом самых строгих наказаний, поставил там гарнизоном римскую когорту для наблюдения над исполнением его приказания. Назареям представлялся только один способ избежать окончательной гибели, и в этом случае сила истины нашла для себя подпору во влиянии мирских интересов. Они выбрали своим епископом духовного сановника языческого происхождения Марка, который, вероятно, был уроженцем Италии или какой-нибудь из латинских провинций. По его настоянию самая значительная часть конгрегации отказалась от Моисеева закона, которого она постоянно держалась в течение более ста лет. Этим принесением в жертву своих привычек и привилегий назареи купили свободный доступ в колонию Адриана и более прочно скрепили свою связь с Католической Церковью.
Когда имя и почетные отличия иерусалимской церкви были перенесены на гору Сион, тогда жалкие остатки назареев, отказавшихся следовать за своим латинским епископом, подверглись обвинениям в ереси и расколе. Они по-прежнему жили в Нелле, распространились оттуда по селениям, находившимся в окрестностях Дамаска, и основали незначительную церковь в Сирии, в городе Берое, или, как его теперь называют, в Алеппо. Название назареев скоро стали находить слишком почетным для этих христианских иудеев и дали им презрительный эпитет евионитов, обозначавший предполагаемую бедность их ума, как и их положения.
Через несколько лет после восстановления иерусалимской церкви возникли сомнения о том, может ли надеяться быть спасенным тот, кто искренно признает Иисуса за Мессию, но все-таки не перестает соблюдать закон Моисея. Человеколюбивый характер Юстина Мученика заставил его ответить на этот вопрос утвердительно, и, хотя он выражался с самой сдержанной скромностью, он высказался в пользу таких несовершенных христиан, если только они будут довольствоваться исполнением Моисеевых обрядов и не будут настаивать на их всеобщем исполнении или на их необходимости. Но когда от Юстина настоятельно потребовали, чтобы он сообщил мнение церкви, он признался, что между православными христианами много таких, которые не только отказывают своим иудействующим собратьям в надежде спасения, но даже уклоняются от всякого с ними обмена дружеских услуг, гостеприимства и приличий общежития. Более суровое мнение, как и следовало ожидать, одержало верх над более мягким, и последователи Моисея навсегда отделились от последователей Христа. Несчастные евиониты, отвергнутые одной религией как вероотступники, а другой как еретики, были вынуждены принять более определенный характер, и, хотя некоторые члены этой устарелой секты встречаются даже в четвертом столетии, они постепенно слились частью с христианской церковью, частью с синагогой.
В то время как Православная Церковь держалась середины между чрезмерным уважением к закону Моисея и незаслуженным презрением к нему, различные еретики, впадая в противоположные крайности, вовлеклись в заблуждения и сумасбродства.
Удостоверенная истина иудейской религии привела евионитов к тому заключению, что она никогда не может быть уничтожена, а из ее предполагаемых несовершенств гностики опрометчиво заключили, что она никогда не была установлена божественной мудростью. Против авторитета Моисея и пророков можно сделать некоторые возражения, которые сами собой возникают в скептическом уме, хотя они и могут происходить от нашего незнакомства с отдаленной древностью и из нашей неспособности составить себе правильное понятие о божественных предначертаниях. Гностики горячо взялись за эти возражения и смело доказывали их основательность, опираясь на свои шаткие научные познания. Так как эти еретики большей частью отвергали чувственные наслаждения, то они с негодованием нападали и на многоженство патриархов, и на любовные похождения Давида, и на сераль Соломона. Они не знали, как согласовать завоевание Ханаанской земли и истребление доверчивых туземцев с обыкновенными понятиями о человеколюбии и справедливости. Но когда они вспоминали о длинном ряде убийств, экзекуций и поголовных истреблений, запятнавших почти каждую страницу иудейских летописей, они признавали, что палестинские варвары относились к своим врагам-язычникам с таким же жестокосердием, с каким они относились к своим друзьям и соотечественникам. Переходя от приверженцев закона к самому закону, они утверждали, что религия, которая состоит только из кровавых жертвоприношений и мелочных обрядов и в которой как награды, так и наказания носят исключительно плотский и мирской характер, не может внушать любви к добродетели и не может сдерживать пылкость страстей. Гностики относились с нечестивой насмешкой к повествованию Моисея о сотворении мира и грехопадении человека; они не могли с терпением выслушивать рассказы об отдохновении божества после шестидневного труда, о ребре Адама, о садах Эдема, о древе жизни и древе познания добра и зла, о говорящем змее, о запрещенном плоде и об обвинительном приговоре, произнесенном над всем человеческим родом в наказание за легкий проступок, совершенный его первыми прародителями. Бога Израилева гностики нечестиво выдавали за такое существо, которое доступно страстям и заблуждениям, которое прихотливо в раздаче своих милостей, неумолимо в своем мщении, низко подозрительно во всем, что касается его суеверного культа, и ниспосылает свое покровительство только одной нации, ограничивая его пределами земной временной жизни. В таком характере они не могли найти ни одной черты, характеризующей премудрого и всемогущего Отца Вселенной. Они допускали, что религия иудеев была в некоторой мере менее преступна, нежели идолопоклонство язычников, но их основным учением было то, что Христос, которому они поклонялись как первой и самой блестящей эманации божества, появился на земле для того, чтобы спасти человеческий род от его различных заблуждений, и для того, чтобы поведать новую систему истины и совершенства. Самые ученые отцы церкви по какой-то странной снисходительности имели неосторожность одобрить лжемудрствование гностиков. Сознавая, что буквальное толкование Священного Писания противно всем принципам и веры, и разума, они воображали, что гарантированы от всяких нападок и неуязвимы под прикрытием того широкого аллегорического забрала, которым они старательно прикрыли все самые слабые стороны Моисеевых законов.
Один писатель сделал более простодушное, чем правдивое, замечание, что девственная чистота церкви ни разу не была нарушена расколом или ересью до царствования Траяна или Адриана, то есть в течение почти ста лет после смерти Христа. Мы, со своей стороны, сделаем гораздо более основательное замечание, что в течение этого периода последователи Мессии пользовались и для своих верований, и для своих обрядов более широкой свободой, чем какая когда-либо допускалась в следующие века. Когда условия вступления в христианское общество постепенно сузились, а духовная власть господствующей партии сделалась более требовательной, от многих из самых почтенных последователей христианского учения стали требовать, чтобы они отказались от своих личных мнений; но это привело лишь к тому, что они стали заявлять эти мнения более решительно, стали делать выводы из своих ложных принципов и, наконец, открыто подняли знамя бунта против единства церкви. Гностики были самыми образованными, самыми учеными и самыми богатыми из всех, кто назывался христианином, а их прозвище, обозначавшее превосходство знаний, или было принято ими самими из гордости, или было дано им в насмешку их завистливыми противниками. Они почти все без исключения происходили от языческих семейств, а главные основатели секты, по-видимому, были родом из Сирии или из Египта, где теплый климат располагает и ум, и тело к праздности и к созерцательному благочестию. Гностики примешивали к христианской вере множество заимствованных от восточной философии или даже от религии Зороастра возвышенных, но туманных идей касательно вечности материи, существования двух принципов и таинственной иерархии невидимого мира. Лишь только они углубились в эту обширную пропасть, у них не оказалось другого руководителя, кроме необузданной фантазии, а так как стези заблуждений разнообразны и бесконечны, то гностики незаметным образом разделились более чем на пятьдесят различных сект, между которыми самыми известными были базилидиане, валентиниане, маркиониты и в более позднюю эпоху манихеи. Каждая из этих сект могла похвастаться своими епископами и конгрегациями, своими учеными-богословами и мучениками, а вместо признанных церковью четырех Евангелий еретики пустили в ход множество повествований, в которых деяния и слова Христа и его апостолов были приспособлены к их учениям. Гностики имели быстрый и обширный успех. Они наводнили Азию и Египет, утвердились в Риме и проникали иногда в западные провинции империи. Они стали размножаться преимущественно во втором столетии; третье столетие было эпохой их процветания, а в четвертом и пятом они были подавлены преобладающим интересом более модных сюжетов полемики и мощным влиянием господствовавшей власти. Хотя они беспрестанно нарушали спокойствие церкви и нередко унижали ее достоинство, они не замедляли распространения христианства, а скорее содействовали ему. Самые резкие возражения и предубеждения новообращенных язычников были направлены против Моисеева закона, но им был открыт доступ во многие христианские общины, не требовавшие от их неразвитых умов веры в предварительное откровение. Их верования постепенно крепли и расширялись, а церковь в конце концов обращала в свою пользу завоевания самых заклятых своих врагов.
Но как бы ни были различны мнения православных, евионитов и гностиков касательно божественности или обязательности Моисеева закона, все они были в одинаковой мере одушевлены тем исключительным религиозным рвением и тем отвращением к идолопоклонству, которыми иудеи отличались от других народов Древнего мира. Философ, считавший систему многобожия за составленную руками человека смесь обмана с заблуждениями, мог скрывать свою презрительную улыбку под маской благочестия, не опасаясь, чтобы его насмешка или его одобрение могли подвергнуть его мщению какой-нибудь невидимой силы, так как подобные силы были в его глазах не более как созданиями фантазии. Но языческие религии представлялись глазам первобытных христиан в гораздо более отвратительном и гораздо более страшном виде. И церковь, и еретики были одного мнения насчет того, что демоны были и творцами, и покровителями, и предметами идолопоклонства. Этим разжалованным из звания ангелов и низвергнутым в адскую пропасть мятежным духам было дозволено бродить по земле для того, чтобы мучить тело грешных людей и соблазнять их душу. Демоны скоро подметили в человеческом сердце природную склонность к благочестию, стали ею злоупотреблять и, коварным образом отклонив человеческий род от поклонения его Создателю, присвоили себе и место, и почести, принадлежащие Верховному Божеству. Благодаря успеху своих злонамеренных замыслов они удовлетворили свое собственное тщеславие и свою жажду мщения и вместе с тем вкусили единственного наслаждения, какое еще было им доступно, — получили надежду сделать человеческий род соучастником в своем преступлении и в своем бедственном положении. Тогда утверждали или, по меньшей мере, воображали, что эти мятежные духи распределили между собой самые важные роли политеизма, что один демон присвоил себе имя и атрибуты Юпитера, другой — Эскулапа, третий — Венеры, быть может, четвертый — Аполлона и что благодаря своей опытности и воздушной натуре они исполняли с искусством и достоинством принятые на себя роли. Скрываясь в храмах, они устраивали празднества и жертвоприношения, выдумывали басни, произносили изречения оракулов и нередко даже творили чудеса. Христиане, которые могли так легко объяснять все неестественные явления вмешательством злых духов, без труда и даже охотно принимали самые нелепые вымыслы языческой мифологии. Но к их вере в эти вымыслы примешивалось чувство отвращения. В их глазах даже самое легкое изъявление уважения к национальному культу было бы непосредственным преклонением перед демоном и мятежом против величия Божьего.
Вследствие таких понятий, самая существенная и самая трудная обязанность христианина заключалась в том, чтобы не запятнать себя исполнением какого-нибудь языческого обряда. Религия древних народов не была лишь умозрительной доктриной, преподаваемой в школах или проповедуемой в храмах. Бесчисленные божества и обряды политеизма были тесно связаны со всеми деловыми занятиями и со всеми удовольствиями и общественной, и частной жизни; по-видимому, не было возможности уклониться от их исполнения, не отказавшись вместе с тем от всяких сношений с другими людьми, от всяких общественных обязанностей и развлечений. Важные вопросы касательно заключения мира или объявления войны рассматривались и решались при жертвоприношениях, на которых обязаны были присутствовать и должностные лица, и сенаторы, и солдаты: одни в качестве председателей, а другие — в качестве участвующих лиц. Общественные зрелища составляли существенную принадлежность приятного на взгляд благочестия язычников, которые были убеждены, что боги смотрят как на самое приятное для них приношение, на те игры, которые праздновались государем и народом в установленные в их честь торжественные дни. Христианин, с благочестивым отвращением избегавший гнусных зрелищ цирка и театра, попадался в адскую ловушку всякий раз, как за приятельской пирушкой происходили возлияния вина с призыванием богов-покровителей и с пожеланиями друг другу счастья. Когда невеста, сопровождаемая свадебным кортежем, с притворным нежеланием переступала порог своего нового жилища или когда печальная похоронная процессия медленно двигалась в направлении к костру, христианин покидал тех, кто был для него всех дороже, из опасения сделаться соучастником в преступлении, которое сопряжено с исполнением этих нечестивых обрядов. Всякое искусство и всякое ремесло, имевшее малейшую связь с сооружением или с украшением идолов, считалось оскверненным грязью идолопоклонства, а результатом этого строгого приговора было то, что большинство членов общины, занимавшееся либеральными или ремесленными профессиями, было осуждено на вечную нищету. Если мы остановим наше внимание на многочисленных остатках древности, то мы найдем, что, кроме изображений богов и священных культовых орудий, и дома, и одежда, и мебель язычников были обязаны самым роскошным из своих украшений тем изящным формам и привлекательным вымыслам, которым фантазия греков придала такую долговечность. Даже такие искусства, как музыка и живопись, как красноречие и поэзия, брали начало из того же нечистого источника. В глазах отцов церкви Аполлон и музы были органами адского духа, Гомер и Вергилий — самыми высшими из их служителей, а великолепная мифология, наполняющая и одушевляющая произведения их гения, имела назначением превозносить славу демонов. Даже в общеупотребительном языке Греции и Рима было множество таких привычных нечестивых выражений, которые осторожный христианин мог по нечаянности произнести или выслушать без протеста.
Опасные искушения, со всех сторон подстерегавшие неосторожного верующего, делались для него вдвое более опасными в дни торжественных празднеств. Эти празднества были так искусно организованы и так искусно распределены по различным временам года, что суеверие всегда принимало внешний вид удовольствия, а иногда и вид добродетели. Некоторые из самых священных праздников римского требника имели назначение: встречать новые январские календы торжественными мольбами о благополучии всего общества и каждого из граждан; предаваться благочестивым воспоминаниям об умерших и о живых; подтверждать ненарушимость границ поземельной собственности; приветствовать при наступлении весны жизненные силы, дающие плодородие; увековечить воспоминание о двух самых достопамятных эрах Рима, об основании города и об основании республики и восстановить во время гуманной разнузданности Сатурналий первобытное равенство человеческого рода. О том, какое отвращение внушали христианам эти нечестивые церемонии, можно составить себе некоторое понятие по той тонкой разборчивости, которую они выказывали в одном, гораздо менее тревожном случае. В дни общего веселья древние имели обыкновение украшать двери своих домов фонарями и лавровыми ветвями и надевать на головы гирлянды из цветов. С этим невинным и приятным для глаз обычаем, пожалуй, можно бы было примириться, если бы можно было смотреть на него как на чисто гражданское установление. Но, к несчастью, оказывалось, что двери находились под покровительством домашних богов, что лавровое дерево посвящено любовнику Дафны и что гирлянды из цветов, хотя и употреблялись часто как символы радости или печали, первоначально назначались на служение суеверию. Те из христиан, которые из страха соглашались сообразоваться в этом случае с обычаями своей родины и с требованиями начальства, мучили себя самыми мрачными мыслями; они боялись и упреков своей собственной совести, и порицаний со стороны церкви, и угроз Божеского мщения.
Вот какое заботливое внимание было нужно для того, чтобы охранить чистоту Евангелия от заразительного духа идолопоклонства. Последователи установленной религии бессознательно исполняли и в общественной, и в частной жизни суеверные религиозные обряды, к которым их привязывали воспитание и привычка. Но всякий раз, как совершались эти обряды, они давали христианам повод заявлять против них горячий протест. Благодаря таким часто повторявшимся протестам в христианах постоянно укреплялась привязанность к их вере, а по мере того как росло их усердие, и предпринятая ими против господства демонов война велась с большим одушевлением и с большим успехом.
Учение о бессмертии души
Сочинения Цицерона выставляют в самом ярком свете невежество, заблуждения и сомнения древних философов касательно вопроса о бессмертии души. Когда они хотели научить своих последователей не бояться смерти, они внушали им ту простую и вместе с тем печальную мысль, что роковой удар, прекращающий нашу жизнь, избавляет нас от житейских невзгод и что не может более страдать тот, кто перестал существовать. Однако в Греции и Риме были некоторые мудрецы, составившие себе более возвышенное и в некоторых отношениях более основательное понятие о человеческой натуре, хотя и следует сознаться, что в таких отвлеченных исследованиях их разум часто руководствовался их воображением, а их воображение повиновалось голосу их тщеславия. Когда они с удовольствием обозревали обширность своих умственных способностей, когда они прилагали разнообразные способности памяти, фантазии и рассудка к самым глубоким умозрениям или к изучению самых важных вопросов и когда они воодушевлялись желанием славы, переносившим их в будущие века далеко за пределы смерти и могилы, — тогда они не могли допускать, чтобы их смешивали с живущими в полях животными, и не могли верить, чтобы то существо, к достоинствам которого они питали самое искреннее уважение, должно было довольствоваться небольшим местом на земле и немногими годами жизни. Задавшись такой благоприятной для человеческого рода мыслью, они призвали к себе на помощь науку или, скорее, язык метафизики. Они скоро пришли к убеждению, что так как ни одно из свойств материи не может быть применено к деятельности ума, то, стало быть, человеческая душа есть такая субстанция, которая отлична от тела, чиста, несложна и духовна, что она не может подвергаться разложению и доступна для гораздо более высокой степени добродетели и счастья после того, как она освободится от своей телесной тюрьмы. Из этих ясных и возвышенных принципов философы, шедшие по стопам Платона, вывели весьма неосновательное заключение: они стали утверждать не только то, что человеческая душа бессмертна в будущем, но и то, что она существовала вечно, и стали смотреть на нее как на часть того бесконечного и существующего самим собой духа, который наполняет собой и поддерживает Вселенную. Учение, до такой степени выходившее за пределы человеческих понятий и человеческого опыта, могло служить для философов развлечением в часы досуга; оно могло в тиши уединения приносить падающей духом добродетели луч надежды, но слабое впечатление, которое оно производило в школах, скоро изглаживалось развлечениями и деловыми занятиями обыденной жизни. Нам достаточно хорошо известны действия, характеры и мотивы самых выдающихся людей, живших во времена Цицерона и первых Цезарей, так что мы можем положительно утверждать, что они никогда не руководствовались в своих поступках сколько-нибудь серьезной уверенностью в наградах или в наказаниях будущей жизни. И в судах, и в римском сенате самые даровитые ораторы не боялись оскорбить своих слушателей, называя эту доктрину пустым и нелепым мнением, которое с презрением отвергается всяким, кто не лишен образования и рассудка.
Так как, несмотря на самые благородные усилия, философия оказалась способной лишь слегка выразить желание, надежду или вероятие будущей жизни, то одно только божественное откровение могло удостоверить существование и описать положение той невидимой страны, которая должна принимать души людей после их отделения от тела. Впрочем, в популярных религиях Греции и Рима мы усматриваем несколько существенных недостатков, которые делали их неспособными к разрешению такой трудной задачи. 1. Общая система их мифологии не опиралась ни на какие солидные доказательства, и самые умные между язычниками уже не подчинялись ее незаконно захваченному авторитету. 2. Описание ада было предоставлено фантазии живописцев и поэтов, которые населяли его столькими призраками и чудовищами и распределяли награды и наказания с таким неуважением к законам справедливости, что самая близкая человеческому сердцу истина была заглушена и обезображена нелепой примесью самых сумасбродных вымыслов. 3. Благочестивые политеисты Греции и Рима едва ли считали учение о будущей жизни за одно из основных положений своей религии. Поскольку провидение богов касалось скорее целых обществ, чем частных лиц, то оно проявлялось преимущественно на видимом театре здешнего мира. Мольбы, с которыми язычники обращались к алтарям Юпитера и Аполлона, выражали их заботу о мирском благополучии и невежество или равнодушие касательно будущей жизни. Важная истина бессмертия души проповедовалась и с большим старанием, и с большим успехом в Индии, Ассирии, Египте и Галлии, а так как мы не можем приписывать это различие превосходству знаний у варваров, то мы должны приписать его влиянию лиц духовного звания, которые умели обращать мотивы добродетели в орудия честолюбия.
Казалось бы, что столь существенный для религии принцип мог быть поведан путем откровения избранному народу Палестины в самых ясных выражениях и что он мог бы быть безопасно вверен наследственной священнической расе Аарона. Но мы должны преклоняться перед таинственными декретами Провидения, когда усматриваем, что учение о бессмертии души опущено в Моисеевом законе: на него делаются неясные намеки пророками, а в течение длинного периода времени, отделяющего египетское пленение от вавилонского, как упования, так и опасения иудеев, по-видимому, ограничивались тесными рамками земной жизни. После того как Кир дозволил изгнанной нации возвратиться в обетованную землю и после того как Эздра восстановил древние памятники ее религии, в Иерусалиме образовались две знаменитые секты — саддукеи и фарисеи. Первые из них, состоявшие из самых зажиточных и самых выдающихся членов общества, строго придерживались буквального смысла Моисеева закона и из чувства благочестия отвергали бессмертие души как учение, которое не имеет поддержки в содержании священных книг, считавшихся ими за единственное основание их веры. А фарисеи присовокупляли к авторитету Св. Писания авторитет преданий и под именем преданий принимали некоторые умозрительные положения, заимствованные от философии или от религии восточных народов. Учение о судьбе или предопределении, об ангелах и духах и о наградах и наказаниях в будущей жизни было в числе этих новых догматов веры, а так как фарисеи благодаря строгости своих нравов успели привлечь на свою сторону большинство иудейского народа, то бессмертие души сделалось преобладающим убеждением синагоги под управлением государей и первосвященников из рода Маккавеев. По своему характеру иудеи не были способны ограничиться таким холодным и вялым одобрением, какое могло удовлетворить ум политеиста, и лишь только они допустили мысль о будущей жизни, они взялись за нее с тем рвением, которое всегда было отличительной чертой всей нации. Впрочем, их усердие ничего не прибавило ни к ее очевидности, ни даже к ее правдоподобию; поэтому, хотя догмат загробной жизни и бессмертия души и был внушен человеку природой, одобрен рассудком и принят суеверием, он мог получить санкцию божественной истины только от авторитета и примера Христа.
Когда обещание вечного блаженства было предложено человеческому роду с тем условием, чтобы он уверовал в Евангелие и подчинился его заповедям, неудивительно, что столь выгодное предложение было принято огромным числом людей всяких религий, всякого звания и из всех провинций Римской империи. Древние христиане были воодушевлены таким презрением к своему земному существованию и такой твердой уверенностью в бессмертии души, о которых не может дать нам сколько-нибудь правильного понятия шаткая и неполная вера новейших веков. В первобытной церкви влияние этой истины приобретало громадную силу благодаря одному ожиданию, которое хотя и не оправдалось на деле, но имеет право на уважение по своей практической пользе и по своей древности. В то время существовало общее убеждение, что близок конец мира и что затем наступит царствие небесное. Приближение этого чудесного события было предсказано апостолами; предание о нем было сохранено их первыми учениками; а те, кто принимали в буквальном смысле слова самого Христа, были обязаны ожидать второго и славного пришествия Сына Человеческого среди облаков прежде, нежели совершенно исчезнет то поколение, которое видело его скромное положение на земле и которое еще могло быть свидетелем бедствий иудеев в царствования Веспасиана и Адриана. Прошедшие с тех пор семнадцать столетий научили нас, что не следует придавать слишком ясный смысл таинственному языку пророчеств и откровений, но пока мудрые цели Провидения дозволяли церкви держаться этого заблуждения, оно имело самое благотворное влияние на верования и поведение христиан, живших в благоговейном ожидании той минуты, когда весь земной шар и все разнообразные племена человеческого рода задрожат от появления их божественного Судии.
Учение о тысячелетнем царствии
Древнее и очень распространенное учение о тысячелетнем царствии было тесно связано с ожиданием второго пришествия Христа. Так как сотворение мира было окончено в шесть дней, то его продолжительность в настоящем его положении была определена в шесть тысяч лет, согласно преданию, которое приписывалось пророку Илие. Путем точно такой же аналогии было сделано заключение, что за этим длинным периодом тяжелых усилий и споров, уже почти закончившимся, наступит полный радостей тысячелетний отдых и что Христос, окруженный торжествующим сонмом святых и избранных, спасшихся от смерти или чудным образом воскресших, будет царствовать на земле до того времени, которое назначено для последнего и общего воскресения мертвых. Эта надежда была так привлекательна для верующих, что они поспешили разукрасить столицу этого благословенного царства — Новый Иерусалим — самыми яркими красками фантазии. Так как предполагалось, что его обитатели не утратят своей человеческой натуры и своих чувственных влечений, то для них было бы слишком утонченно благополучие, состоящее из одних чистых и духовных наслаждений. Сады Эдема с их удовольствиями пастушеской жизни уже не годились для того развитого состояния, которого достигло общество времен Римской империи. Поэтому был воздвигнут город из золота и драгоценных каменьев; окружающая его местность была с избытком наделена земными продуктами и вином, а в пользовании всеми этими благами добродушные жители не должны были стесняться никакими недоверчивыми постановлениями об исключительном праве собственности. Веру в такое тысячелетнее царствие тщательно поддерживали все отцы церкви, начиная с Юстина Мученика и Иринея, который беседовал с непосредственными учениками апостолов, и кончая Лактанцием, который был наставником сына Константина. Если эта вера и не была принята повсюду, она все-таки была господствующим чувством у православных верующих, а так как она очень хорошо согласовалась с желаниями и опасениями человеческого рода, то она в значительной мере содействовала распространению христианской веры. Но когда церковь получила довольно прочную организацию, эта временная подпора была отложена в сторону. Учение о царствии Христа на земле было сначала отнесено к числу глубокомысленных аллегорий, потом постепенно было низведено в разряд сомнительных и бесполезных верований и наконец было отвергнуто как нелепая выдумка еретиков и фанатиков. Это таинственное предсказание, до сих пор входящее в состав священных книг, а в ту пору считавшееся благоприятным для общераспространенного мнения, едва не подверглось церковной опале.
В то время как последователям Христа были обещаны благоденствие и слава мирского владычества, неверующим грозили самыми страшными бедствиями. Сооружение Нового Иерусалима должно было подвигаться вперед вместе с постепенным разрушением мистического Вавилона, а пока царствовавшие до Константина императоры упорствовали в привязанности к идолопоклонству, название Вавилон применялось к Риму и к Римской империи. Для него был приготовлен целый ряд всевозможных нравственных и физических несчастий, какие только могут обрушиться на благоденствующую нацию, — внутренние раздоры и вторжение самых свирепых варваров из самых отдаленных северных стран, моровая язва и голод, кометы и солнечные затмения, землетрясения и наводнения. Все это были лишь приготовительные тревожные предзнаменования той великой катастрофы, когда родину Сципионов и Цезарей должен был истребить нисшедший с неба огонь и когда город семи холмов вместе со своими дворцами, храмами и триумфальными арками должен был погрузиться в огромное море пылающей серы. Впрочем, тщеславие римлян могло находить некоторое для себя утешение в том, что с концом их владычества должно было окончиться и существование всего мира, который, уже испытав однажды гибель от воды, должен был подвергнуться вторичному и быстрому истреблению от огня. Уверенность христиан в таком всеобщем пожаре удачно согласовалась и с восточными преданиями, и со стоической философией, и с явлениями природы; даже та страна, которой, по религиозным мотивам, было предназначено сделаться первоначальной причиной и главной сценой пожара, была лучше всех приспособлена для такой роли по своей природе и по своим физическим условиям, так как в ней находились и глубокие пещеры, и пласты серы, и многочисленные огнедышащие горы, о которых нам дают лишь весьма слабое понятие вулканы Этны, Везувия и Липарских островов. Даже самые спокойные и самые неустрашимые скептики не могли сознаться, что уничтожение тогдашней системы мира посредством огня было само по себе чрезвычайно правдоподобно. А христианин, опиравшийся в своем веровании не столько на обманчивые доводы рассудка, сколько на авторитет традиций и на толкование Св. Писания, с ужасом ожидал события, которое он считал несомненным и близким, и так как его ум был постоянно занят этой мыслью, то в каждом бедствии, обрушивавшемся на империю, он видел верный признак наступающего разрушения мира.
Осуждение на вечную гибель самых мудрых и самых добродетельных язычников за то, что им была неизвестна божественная истина, или за то, что они не верили в нее, кажется в наше время оскорблением здравого смысла и чувства человеколюбия. Но первобытная церковь, будучи более тверда в своей вере, без колебаний обрекала большую часть человеческого рода на вечные мучения. Из милосердия, быть может, и дозволялось надеяться на спасение Сократа или некоторых других древних мудрецов, руководствовавшихся светом разума прежде, нежели воссиял свет Евангелия; но относительно тех, кто после рождения или смерти Христа упорно держался прежней привычки поклоняться демонам, единогласно утверждали, что ни один из них не может ожидать помилования от справедливости прогневанного Божества. Эти суровые идеи, с которыми Древний мир был вовсе незнаком, по-видимому, внесли дух озлобления в такую систему, которая была основана на любви и согласии. Узы родства и дружбы нередко разрывались из-за различия религиозных верований, а христиане, томившиеся в этом мире под гнетом язычников, нередко до того увлекались жаждой мщения и сознанием своего духовного превосходства, что с наслаждением сравнивали свое будущее торжество с мучениями, которые ожидали их противников. «Вы любите зрелища, — восклицает суровый Тертуллиан, — ожидайте же величайшего из всех зрелищ — последнего и неизменного суда над всей Вселенной. Как я буду любоваться, как я буду смеяться, как я буду радоваться, как я буду восхищаться, когда я увижу, как гордые монархи и воображаемые боги будут стонать в самых глубоких пропастях преисподней; как сановники, преследовавшие имя Господа, будут жариться в более жарком огне, чем тот, что они когда-либо зажигали для гибели христиан; как мудрые философы вместе с введенными в заблуждение учениками будут делаться красными среди пламени; как прославленные поэты будут трепетать перед трибуналом не Миноса, а Христа; как трагические актеры будут более обыкновенного возвышать свой голос для выражения своих собственных страданий; как плясуны..!» Но человеколюбивый читатель, надеюсь, позволит мне задернуть завесу над остальной частью этой страшной картины, которую усердный африканец дорисовывает с большим разнообразием натянутых и безжалостных острот.
Между первыми христианами, без сомнения, было не мало таких, характер которых более согласовался со смирением и милосердием той веры, которую они исповедовали. Многие из них искренно сожалели об опасностях, которые угрожали их друзьям и соотечественникам, и выказывали самое добросердечное усердие в своих стараниях спасти этих несчастных от ожидавшей их гибели. Беспечный политеист, напуганный новыми и неожиданными опасностями, от которых не могли доставить ему надежной защиты ни его священники, ни его философы, очень часто приходил в ужас от угрозы вечных мучений и покорялся. Его опасения содействовали успехам его веры и разума, и как только в его уме зарождалось подозрение, что христианская религия, может быть, и есть та религия, которая истинна, его уже нетрудно было убедить в том, что он поступит самым предусмотрительным и самым благоразумным образом, если перейдет в нее.
Сверхъестественные дарования, которые приписывались христианам даже в этой жизни и которые ставили их выше всего остального человеческого рода, конечно, служили утешением для них самих и вместе с тем очень часто способствовали убеждению неверующих. Кроме случайных чудес, которые иногда могли совершаться благодаря непосредственному вмешательству божества, приостанавливавшего действие законов природы для пользы религии, христианская церковь со времен апостолов и первых их учеников заявляла притязание на непрерывный ряд сверхъестественных способностей: она приписывала себе дар языкознания, видений и пророчеств, способность изгонять демонов, исцелять страждущих и воскрешать мертвых. Знание иностранных языков нередко сообщалось современникам Иринея, хотя сам Ириней должен был бороться с трудностями варварского диалекта в то время, как он проповедовал Евангелие жителям Галлии. Божественное вдохновение, сообщалось ли оно в форме видений во время бдения или в форме видений во время сна, было, как рассказывают, щедро изливаемо на верующих всякого разряда, как на женщин, так и на старцев, как на молодых мальчиков, так и на епископов. Когда их благочестивые души были подготовлены молитвами, постом и бдениями к восприятию сверхъестественного импульса, они утрачивали чувство самосознания и в экстазе высказывали то, что им было внушено, делаясь в этом случае простыми орудиями святого духа точно так, как труба или флейта служит орудием для того, кто на ней играет. Следует прибавить, что видения большей частью имели целью или разоблачить будущую судьбу церкви, или руководить ее тогдашней администрацией. Изгнание демонов из тела тех несчастных, которых им было дозволено мучить, считалось за замечательное, хотя и весьма обыкновенное, торжество религии, а древние поборники христианства часто ссылались на него как на самое убедительное доказательство истины христианской религии. Эта внушительная церемония обыкновенно совершалась публично в присутствии многочисленных зрителей; страждущий исцелялся благодаря могуществу или искусству заклинателя, а побежденный демон громко сознавался, что он был из числа баснословных богов древности, беззаконно присвоивших себе право быть предметами поклонения для человеческого рода. Но чудесное исцеление самых застарелых или даже самых сверхъестественных недугов не может возбуждать в нас удивления, когда мы припоминаем, что во времена Иринея, то есть около конца второго столетия, воскрешение из мертвых вовсе не считалось необыкновенным происшествием, что это чудо часто совершалось в случае надобности путем продолжительного поста и совокупных молитв всех верующих данной местности и что воскресшие впоследствии жили довольно долго среди тех, чьим молитвам они были обязаны своим воскрешением. В такую эпоху, когда вера могла похвастаться столькими удивительными победами над смертью, по-видимому, трудно было найти оправдание для скептицизма тех философов, которые, несмотря ни на что, отвергали или осмеивали учение о воскрешении мертвых. Один знатный грек свел всю религиозную полемику к этому важному пункту и дал антиохийскому епископу Феофилу слово, что немедленно перейдет в христианскую религию, если хоть один человек восстанет из мертвых на его глазах. Довольно странно то, что высшее духовное лицо главной восточной церкви, несмотря на горячее желание обратить своего друга в христианскую религию, отклонило этот прямой и разумный вызов.
Несмотря на то что чудеса первобытной церкви приобрели санкцию стольких веков, на них недавно сделано было нападение в одном смелом и остроумном исследовании, которое хотя и нашло у публики самый благосклонный прием, но, как кажется, произвело общий скандал как в среде наших отечественных богословов, так и в среде богословов других протестантских церквей. В нашем противоположном взгляде на этот предмет мы руководствуемся не какими-либо особыми аргументами, а нашей манерой смотреть на вещи и мыслить, главным образом тем, что мы привыкли требовать известной степени достоверности от доказательств сверхъестественных происшествий. На историке вовсе не лежит обязанность выказывать свое личное мнение об этом щекотливом и важном спорном вопросе; но он не должен умалчивать о том, как трудно отыскать такую теорию, которая могла бы согласовать интересы религии с интересами разума, как трудно с точностью определить границы того счастливого периода, которому не были знакомы заблуждение и обман и за которым можно признать дар сверхъестественных способностей. Начиная с первого из отцов церкви и кончая последним из пап, идет непрерывный ряд епископов, святых, мучеников и чудес, а развитие суеверий совершается так постепенно и почти незаметно, что мы не знаем, на котором из звеньев мы должны прервать цепь традиции. Каждый век свидетельствует о достоверности ознаменовавших его сверхъестественных событий, и его свидетельство, по-видимому, не менее веско и не менее достойно уважения, чем свидетельство предшествующего поколения; таким образом, мы незаметно доходим до того, что сами сознаем нашу непоследовательность, если жившим в восьмом и двенадцатом столетиях почтенному Беду и святому Бернару отказываем в таком же доверии, какое так охотно оказывали жившим во втором столетии Юстину и Иринею. Если бы достоверность каких-либо из этих чудес могла быть основана на их явной пользе и уместности, то всегда находились бы достаточные мотивы для вмешательства свыше, так как в каждом веке были неверующие, которых нужно было убедить, были еретики, которых нужно было обратить в истинную веру. А между тем, так как всякий верующий в откровение убежден в достоверности чудес, а всякий здравомыслящий человек убежден в том, что они прекратились, то неизбежно следует допустить существование такого периода времени, в течение которого способность творить чудеса была отнята у христианской церкви или внезапно, или постепенно. Все равно, какая бы ни была избрана для этой цели эра — смерть ли апостолов, введение ли в Римской империи христианства, уничтожение ли ереси Ария, — мы во всяком случае должны удивляться равнодушию живших в то время христиан. Они не переставали поддерживать свои притязания и после того, как утратили дар. Легковерие стало заменять веру, фанатизму дозволили выражаться языком вдохновения, а то, что было плодом случайности или хитрости, стали объяснять сверхъестественными причинами. Недавние примеры настоящих чудес должны были ознакомить христиан с путями Провидения и должны были приучить их (если нам будет дозволено употребить весьма неудовлетворительное выражение) распознавать манеру божественного Художника. Если бы самый даровитый из новейших итальянских живописцев вздумал украсить свои слабые подражания именами Рафаэля или Корреджо, такой дерзкий обман был бы немедленно разоблачен и возбудил бы сильнейшее негодование.
Польза чудес
Независимо от того или другого мнения о чудесах первобытной церкви после времен апостольских послушный и мягкий характер верующих во втором и третьем столетиях случайно оказался полезным делу истины и религии. В новейшие времена тайный и даже невольный скептицизм уживается с самым сильным расположением к благочестию. Чувство, допускающее веру в сверхъестественные истины, является не столько активным убеждением, сколько холодным и пассивным согласием. Так как наш разум или, по меньшей мере, наше воображение давно уже привыкли соблюдать и уважать неизменный порядок природы, то они недостаточно подготовлены к тому, чтобы выдерживать видимое действие Божества. Но в первые века христианства положение человеческого рода было совершенно иное. Самые любознательные или самые легковерные язычники нередко склонялись к убеждению вступить в такое общество, которое заявляло притязание на способность творить чудеса. Первобытные христиане постоянно держались на мистической почве, а их умы приучились верить в самые необыкновенные происшествия. Они чувствовали или воображали, что на них беспрестанно нападают со всех сторон демоны, что их подкрепляют видения, что их поучают пророчества и что молитвы церкви чудным образом спасают их от опасностей, болезней и даже от смерти. Действительные или воображаемые чудеса, для которых они, по убеждению, так часто служили целью, орудием или зрителями, к счастью, так же легко, но с гораздо большим основанием располагали их верить в подлинные чудеса евангельской истории; таким образом, те сверхъестественные происшествия, которые не переходили за границы их собственного опыта, внушали им самую твердую уверенность в таких таинственных событиях, которые, по их собственному сознанию, выходили за пределы их понимания. Это-то глубокое убеждение в сверхъестественных истинах и было так прославляемо под именем веры, то есть под именем того умственного настроения, которое выдавалось за самый верный залог божественной благодати и будущего блаженства и считалось за главное или даже за единственное достоинство христианина. По мнению самых строгих христианских наставников, те православные добродетели, которыми могут отличаться и неверующие, не имеют никакого значения или влияния в деле нашего спасения.
Нравы ранних христиан
Но первобытный христианин доказывал истину своей веры своими добродетелями, и многие не без основания полагали, что божественное учение, просвещавшее или подчинявшее себе разум, вместе с тем очищало сердца верующих и руководило их действиями. И первые поборники христианства, свидетельствовавшие о душевной чистоте своих собратьев, и позднейшие писатели, прославлявшие святость своих предков, описывают самыми яркими красками улучшение нравов, происшедшее в мире благодаря проповедованию Евангелия. Так как я намерен останавливаться только на тех человеческих мотивах, которые содействовали влиянию откровения, то я слегка упомяну о двух причинах, по которым жизнь первых христиан естественно должна была сделаться более чистой и более строгой, нежели жизнь их языческих современников или их выродившихся преемников, а именно — об их раскаянии в прежних прегрешениях и об их похвальном желании поддержать хорошую репутацию общества, к которому они принадлежали.
То был очень старый, внушенный невежеством или злобой неверующих упрек, будто христиане привлекали на свою сторону самых ужасных преступников, которые при малейшем расположении к раскаянию легко склонялись к убеждению смыть водой крещения преступность своего прошлого поведения, для искупления которого им не давали никаких средств храмы языческих богов. Но если мы очистим это обвинение от всяких искажений, мы найдем, что оно делает церкви столько же чести, сколько оно содействовало увеличению числа верующих. Приверженцы христианства могут не краснея сознаться, что многие из самых знаменитых святых были до своего крещения самыми отъявленными грешниками. Кто ведет жизнь сколько-нибудь согласную с правилами милосердия и честности, тот извлекает из убеждения в своей правоте такое чувство спокойного самодовольства, что становится нелегко доступным для тех внезапных эмоций стыда, скорби и ужаса, которые были причиной стольких удивительных обращений в христианство. Но проповедники Евангелия, следуя примеру своего божественного Учителя, не пренебрегали обществом таких мужчин и в особенности таких женщин, которые были подавлены сознанием, а нередко и последствиями своих пороков. Так как эти несчастные переходили от грехов и суеверий к славной надежде бессмертия, то они принимали решение посвятить свою жизнь не только добродетелям, но и покаянию. Желание совершенства делалось в их душе господствующей страстью, а всем хорошо известно, что, когда рассудок обрекает себя на холодное воздержание, наши страсти с быстротой и стремительностью переносят нас через те пространства, которые лежат между самыми противоположными крайностями.
После того как новообращенные поступили в число верующих и были допущены к пользованию таинствами христианской церкви, их стало удерживать от возвращения к прежней порочной жизни другое соображение, хотя и менее возвышенное, но весьма честное и почтенное. Всякое отдельное общество, оторвавшееся от той нации или той религии, к которой прежде принадлежало, немедленно делается предметом общих и завистливых наблюдений. В особенности когда число его членов незначительно, на его характер могут влиять добродетели и пороки лиц, входящих в его состав; тогда каждый из его членов вынужден следить с самым напряженным вниманием и за своим собственным поведением, и за поведением своих собратьев, потому что он имел бы свою долю как в общем позоре, так и в приобретенной обществом хорошей репутации. Когда жившие в Вифинии христиане были приведены на суд к Плинию Младшему, они уверяли проконсула, что не только не вступали ни в какой заговор, но даже были связаны торжественным обязательством воздерживаться от таких преступлений, которые нарушают частное или общественное спокойствие, — от воровства, грабежа, прелюбодеяния, клятвопреступления и мошенничества. Почти через сто лет после этого Тертуллиан мог с благородной гордостью похвастаться тем, что очень немногие христиане подвергались уголовным наказаниям не иначе, как за свою религию. Их серьезный и уединенный образ жизни, не допускавший свойственных тому веку развлечений и роскоши, приучал их к целомудрию, воздержанию, бережливости и ко всем скромным семейным добродетелям. Так как они большей частью занимались какой-нибудь торговлей или каким-нибудь ремеслом, то лишь благодаря самой строгой честности и самому приветливому обхождению могли устранять недоверие, которое так легко возникает в нечестивых людях ко всему, что имеет внешний вид святости. Презрение к свету развивало в них привычки к кротости, смирению и терпению. Чем более их преследовали, тем более они сближались друг с другом. Их любовь к ближнему и великодушная доверчивость были подмечены неверующими и очень часто употреблялись во зло их вероломными друзьями.
Нравственность отцов церкви
Нравственности первых христиан делает большую честь тот факт, что даже их ошибки или, правильнее сказать, их заблуждения происходили от излишка добродетели. Епископы и ученые-богословы, которые свидетельствуют нам о том, каковы были верования, принципы и даже житейские правила их современников, и которые могли влиять на них своим авторитетом, изучали Св. Писание не столько со знанием дела, сколько с благочестием и нередко принимали в самом буквальном смысле те суровые правила Христа и апостолов, к которым благоразумие позднейших комментаторов применяло более свободный и более иносказательный способ объяснений. Стараясь превознести совершенства Евангелия над мудростью философии, ревностные отцы церкви довели обязанности умерщвления своей плоти, нравственной чистоты и терпения до такой высокой степени, которой едва ли можно достигнуть и которую еще труднее сохранить при нашей теперешней слабости и развращенности. Такая необыкновенная и возвышенная доктрина неизбежно должна была внушать народу уважение, но она не могла располагать к себе тех светских философов, которые в этой временной жизни принимают в руководство лишь чувства, внушаемые природой, и интересы общества.
В самых добродетельных и самых благородных натурах мы усматриваем две совершенно естественные наклонности — влечение к удовольствию и влечение к деятельности. Если первое из этих влечений облагорожено искусством и наукой, если оно украшено тем, что есть привлекательного в светской жизни, и если оно очищено от всего, что несогласно с требованиями бережливости, здоровья и репутации, оно служит главным источником счастья в частной жизни. Влечение к деятельности — более могущественный принцип, но его плоды более сомнительного характера. Оно часто ведет к гневной раздражительности, к честолюбию и к жажде мщения, но когда им руководят честность и благотворительность, оно делается источником всех добродетелей; а когда к этим добродетелям присоединяются равные им дарования, то может случиться, что семейство, государство или империя обязаны своей безопасностью и своим благосостоянием неустрашимому мужеству одного человека. Поэтому влечению к удовольствиям мы можем приписать все, что есть самого приятного в жизни, а влечению к деятельности — все, что в ней есть полезного и достойного уважения. Такой характер, в котором оба эти влечения соединяются и действуют сообща, по-видимому, дает самое законченное понятие о человеческой натуре. Равнодушный и непредприимчивый характер, лишенный этих обоих влечений, был бы всеми единогласно признан за такой, который совершенно неспособен ни доставлять индивидуальное счастье, ни приносить какую-либо общественную пользу. Но первые христиане желали быть приятными или полезными не в этом мире.
Приобретение знаний, упражнение нашего ума или нашего воображения и приятное течение ничем не стесняемой беседы могут занимать просвещенного человека в часы досуга. Но суровые отцы церкви или с отвращением отвергали подобные развлечения, или допускали их с крайней осмотрительностью, потому что презирали знания, которые не вели к спасению, и видели во всяком легком разговоре преступное злоупотребление даром слова. При теперешних условиях нашего существования тело так неразрывно связано с душой, что, казалось бы, наш собственный интерес требует, чтобы мы умеренно и без вреда для себя вкушали те наслаждения, которые доступны этому верному нашему товарищу. Но наши благочестивые предки рассуждали иначе: тщетно стараясь подражать совершенству ангелов, они пренебрегали или делали вид, будто пренебрегают всеми земными и телесными наслаждениями. Некоторые из наших чувств необходимы для нашего сохранения, некоторые — для нашего пропитания и некоторые — для приобретения познаний; в этих случаях не было возможности запрещать пользование ими, но первое приятное ощущение считалось за тот момент, с которого начиналось употребление их во зло. От бесчувственного кандидата на звание небожителя требовали, чтобы он не только не поддавался грубым приманкам вкуса или обоняния, но даже чтобы он старался не слышать нечестивой гармонии звуков и чтобы он смотрел с равнодушием на самые законченные произведения человеческого искусства. Нарядные одежды, великолепные дома и изящная обстановка считались вдвойне преступными, так как в них выражались и гордость, и чувственность; внешняя простота и выражение скорби на лице были более приличны для христианина, уверенного в своей греховности, но неуверенного в своем спасении. В своих порицаниях роскоши отцы церкви чрезвычайно мелочны и входят в малейшие подробности; в числе различных предметов, возбуждающих их благочестивое негодование, мы находим: фальшивые волосы, одежды всех цветов, кроме белого, музыкальные инструменты, золотые и серебряные вазы, мягкие подушки (так как голова Иакова покоилась на камне), белый хлеб, иностранные вина, публичные приветствия, пользование теплыми банями и привычка брить бороды, которая, по выражению Тертуллиана, есть ложь на нашу собственную наружность и нечестивая попытка улучшить произведение Создателя. Когда христианство проникло в сферы людей, богатых и образованных, исполнение этих странных требований было предоставлено (точно так же, как оно было бы предоставлено в наше время) тем немногим людям, которые желали достигнуть высшей степени святости. Впрочем, для низших слоев человеческого общества и нетрудно, и вместе с тем приятно заявлять притязания на особые достоинства, основанные на презрении к той роскоши и к тем наслаждениям, которые фортуна сделала недоступными для них. Добродетель первобытных христиан, подобно добродетели первых римлян, очень часто охранялась бедностью и невежеством.
Целомудренная строгость отцов церкви в том, что касалось взаимных отношений между лицами обоего пола, истекала из того же принципа — из их отвращения ко всем наслаждениям, которые, удовлетворяя чувственные влечения людей, унижают их духовную природу. Они охотно верили, что, если бы Адам не вышел из повиновения Создателю, он жил бы вечно в состоянии девственной чистоты, а какой-нибудь неоскорбительный для целомудрия способ размножения населил бы рай породой невинных и бессмертных существ. Брак был дозволен его падшим потомкам только как необходимое средство для продолжения человеческого рода и как узда, хотя и не вполне удовлетворительная, для сдерживания природной распущенности чувственных влечений. В нерешительности, с которой православные казуисты относятся к этому интересному вопросу, видно замешательство людей, неохотно одобряющих такое учреждение, которое они допускают по необходимости. Перечисление весьма причудливых и входящих в мелкие подробности законов, которыми они обставили брачное ложе, вызвало бы улыбку на устах юноши и краску на лице девушки. Они единогласно держались того мнения, что первого брака вполне достаточно для всех целей природы и общества. Чувственная супружеская связь была доведена до такой чистоты, которая делала ее похожей на мистическую связь Христа с его церковью, и она признавалась нерасторжимой ни разводом, ни смертью. Вторичный брак был заклеймен названием законного прелюбодеяния, и те, которые оказывались виновными в таком нарушении христианской чистоты, скоро лишались и покровительства церкви, и ее подаяний. Так как чувственные влечения считались преступными, а брак допускался лишь ради человеческой немощи, то отцы церкви поступали согласно с этими принципами, считая безбрачное состояние за самое близкое к божескому совершенству. Древний Рим с трудом поддерживал учреждение шести весталок, а первобытная церковь была наполнена множеством лиц обоего пола, обрекших себя на вечное целомудрие. Немногие из числа этих последних, и между прочими ученый Ориген, нашли более благоразумным обезоружить искусителя. Одни из них были вовсе нечувствительны к плотским вожделениям, а другие всегда одерживали над ними победу. Девы, родившиеся в жгучем африканском климате, презирая постыдное бегство перед врагом, вступали с ним в борьбу лицом к лицу; они дозволяли священникам и дьяконам разделять с ними ложе и среди любовного пламени гордились своей незапятнанной чистотой. Но оскорбленная натура иногда вступала в свои права, и этот новый вид мученичества привел лишь к тому, что послужил поводом для нового скандала в недрах церкви. Впрочем, между христианскими аскетами (это название они заимствовали от своих мучительных упражнений) были и такие, которые благодаря тому, что были менее самонадеянны, вероятно, имели больший успех. Утрата чувственных наслаждений возмещалась и вознаграждалась сознанием своего духовного превосходства. Даже язычники были склонны оценить достоинства самопожертвования сообразно с его бросающимися в глаза трудностями, а отцы церкви изливали бурные потоки своего красноречия для прославления этих целомудренных невест Христовых. Таковы были первые зачатки тех монашеских принципов и учреждений, которые в следующие века перевесили все мирские достоинства христианства.
Деловые занятия были противны христианам не менее, чем удовольствия земной жизни. Они не знали, как согласовать защиту своей личности и собственности с той смиренной доктриной, которая велит забывать прошлые обиды и напрашиваться на новые. Их душевная простота была оскорблена употреблением клятв, пышной обстановкой суда и оживленными прениями общественных собраний; их человеколюбивое невежество не могло понять, чтобы можно было законным образом проливать кровь наших собратьев мечом правосудия или мечом войны даже в тех случаях, когда их преступные или враждебные попытки угрожают спокойствию и безопасности всего общества. Они признавали, что при менее совершенном иудейском законодательстве свыше вдохновенные пророки и короли — помазанники Божьи — пользовались с дозволения Небес всеми правами, какие предоставляла им иудейская конституция. Христиане понимали и признавали, что такие учреждения могли быть необходимы для тогдашней системы мира, и охотно подчинялись власти языческих правителей. Но в то время как они проповедовали правила пассивного повиновения, они отказывались от всякого деятельного участия в гражданском управлении или в военной защите империи. Может быть, и допускалась некоторая снисходительность по отношению к тем, кто еще прежде своего обращения в христианство предавался таким свирепым и кровожадным занятиям, но христианин не мог принять на себя звание воина, должностного лица или государя, не отказавшись от своих более священных обязанностей. Это холодное или даже преступное пренебрежение к общественному благосостоянию навлекало на них презрение и упреки язычников, которые часто задавались вопросом, какова была бы участь империи, со всех сторон атакованной варварами, если бы весь человеческий род стал придерживаться малодушных чувств новой секты? На этот оскорбительный вопрос защитники христианства давали неясные и двусмысленные ответы, так как они не желали раскрывать тайную причину своей беспечности, — ожидание, что прежде, нежели совершится обращение всего человеческого рода в христианство, перестанут существовать и войны, и правительства, и Римская империя, и сам мир. Следует также заметить, что в этом случае положение первых христиан весьма удачно согласовалось с их религиозной разборчивостью и что их отвращение к деятельной жизни содействовало скорее их освобождению от службы, нежели их устранению от гражданских и военных отличий.
Устройство христианской общины
Но человеческий характер, как бы он ни возвышался или как бы он ни унижался под влиянием временного энтузиазма, непременно постепенно возвратится к своему настоящему и натуральному уровню и снова проявит те страсти, которые, по-видимому, всего лучше согласуются с его настоящим положением. Первобытные христиане отказались от мирских забот и удовольствий, но в них не могло совершенно заглохнуть влечение к деятельности; оно скоро ожило и нашло для себя новую пищу в церковном управлении. Самостоятельное общество, восставшее против установленной в империи религии, было вынуждено принять какую-нибудь форму внутреннего устройства и назначить в достаточном числе должностных лиц, которым было вверено не только исполнение духовных обязанностей, но и светское управление христианской общиной. Безопасность этой общины, ее достоинство и ее расширение порождали даже в самых благочестивых людях такое же чувство патриотизма, какое римляне питали к республике, а по временам такую же, как у римлян, неразборчивость средств, которые могли бы привести к столь желанной цели. Честолюбивое желание возвыситься самим или возвысить своих друзей до церковных отличий и должностей прикрывалось похвальным намерением употребить на общую пользу ту власть и то влияние, которых они считали себя обязанными добиваться единственно для этой цели. При исполнении их обязанностей им нередко приходилось разоблачать заблуждения еретиков и изгонять их из лона того общества, спокойствие и благосостояние которого они пытались нарушить. Правителей церкви учили соединять мудрость змея с невинностью голубя, но от привычки начальствовать первое из этих качеств изощрилось, а последнее постепенно подверглось нравственной порче. Достигшие какого-либо общественного положения христиане приобретали и в церковной, и в мирской сфере влияние своим красноречием и твердостью, своим знанием людей и своими деловыми способностями; а в то время как они скрывали от других и, может быть, от самих себя тайные мотивы своих действий, они слишком часто увлекались всеми буйными страстями деятельной жизни, получавшими добавочный отпечаток озлобления и упорства благодаря примеси религиозного рвения.
Управление церковью часто было как предметом религиозных споров, так и наградой за них. Богословы — римские, парижские, оксфордские и женевские — враждовали и спорили друг с другом из-за того, чтобы низвести первоначальный апостольский образец до одного уровня с их собственной системой управления. Немногие писатели, изучавшие этот предмет добросовестно и с беспристрастием, держатся того мнения, что апостолы отклоняли от себя роль законодателей и предпочитали выносить частные случаи скандалов и раздоров, нежели лишать христиан будущих веков возможности, ничем не стесняясь, изменять формы церковного управления сообразно с изменениями времени и обстоятельств. Из того, как управлялись церкви в Иерусалиме, Эфесе и Коринфе, можно составить себе понятие о той системе управления, которая с их одобрения была принята в первом столетии. Христианские общины, образовавшиеся в ту пору в городах Римской империи, были связаны только узами веры и милосердия. Независимость и равенство служили основой для их внутренней организации. Недостаток дисциплины и познания восполнялся случайным содействием пророков, которые призывались к этому званию без различия возраста, пола и природных дарований и которые, лишь только чувствовали божественное вдохновение, изливали внушения Св. Духа перед обществом верующих. Но пророческие наставники нередко употребляли во зло эти необыкновенные способности или делали из них дурное применение. Они обнаруживали их некстати, самонадеянно нарушали порядок службы в собраниях и своей гордостью, и ложно направленным усердием возбудили, в особенности в апостольской церкви в Коринфе, множество прискорбных раздоров. Так как существование пророков сделалось бесполезным и даже вредным, то у них были отняты их полномочия, и самое звание было уничтожено. Публичное отправление религиозных обязанностей было возложено лишь на установленных церковно-должност-ных лиц, на епископов и пресвитеров, и оба эти названия по своему первоначальному происхождению обозначали одну и ту же должность, и один и тот же разряд личностей. Название пресвитеров обозначало их возврат или, скорее, их степенность и мудрость. Титул епископа обозначал надзор над верованиями и нравами христиан, вверенных их пастырскому попечению. Соразмерно с числом верующих более или менее значительное число таких епископальных пресвитеров руководило каждой зародившейся конгрегацией с равной властью и с общего согласия.
Но и самое полное равенство свободы нуждается в руководстве высшего должностного лица, а порядок публичных совещаний скоро создает должность председателя, облеченного, по меньшей мере, правом отбирать мнения и исполнять решения собрания. Ввиду того что общественное спокойствие часто нарушалось бы ежегодными или происходящими по мере надобности выборами, первые христиане учредили почетную и постоянную должность и стали выбирать одного из самых мудрых и самых благочестивых пресвитеров, который должен был в течение всей своей жизни исполнять обязанности их духовного руководителя. При таких-то условиях пышный титул епископа стал возвышаться над скромным названием пресвитера, и тогда как это последнее название оставалось самым натуральным отличием членов каждого христианского сената, титул епископа был присвоен званию председателя этих собраний. Польза такой епископской формы управления, введенной, кажется, в конце первого столетия, была так очевидна и так важна как для будущего величия, так и для тогдашнего спокойствия христиан, что она была немедленно принята всеми христианскими общинами, разбросанными по империи, приобрела весьма скоро санкцию древности и до сих пор уважается самыми могущественными церквями, и восточными, и западными, как первобытное и даже как божественное установление. Едва ли нужно упоминать о том, что благочестивые и смиренные пресвитеры, впервые удостоившиеся епископского титула, не имели и, вероятно, не пожелали бы иметь той власти и той пышной обстановки, которые в наше время составляют принадлежность тиары римского первосвященника или митры немецкого прелата. Нетрудно в немногих словах обрисовать тесные рамки их первоначальной юрисдикции, которая имела главным образом духовный характер и только в некоторых случаях простиралась на светские дела. Она заключалась в заведовании церковными таинствами и дисциплиной, в надзоре за религиозными церемониями, которые незаметно делались более многочисленными и разнообразными, в посвящении церковных должностных лиц, которым епископ указывал их сферу деятельности, в распоряжении общественной казной и в разрешении всех тех споров, которых верующие не желали предавать на рассмотрение языческих судей. В течение непродолжительного периода епископы пользовались этими правами по совещании с пресвитерской коллегией и с согласия и одобрения собравшихся христиан. Первые епископы считались не более как первыми из равных и почетными служителями свободного народа. Когда епископская кафедра делалась вакантной вследствие смерти, новый президент избирался из числа пресвитеров голосованием всей конгрегации, каждый член которой считал себя облеченным в священническое достоинство.
Провинциальные соборы
Таковы были мягкие и основанные на равенстве учреждения, которыми управлялись христиане в течение более ста лет после смерти апостолов. Каждая община составляла сама по себе отдельную и независимую республику, и, хотя самые отдаленные из этих маленьких государств поддерживали взаимные дружеские сношения путем переписки и через посредство особых депутатов, христианский мир еще не был в ту пору объединен каким-либо верховным авторитетом или законодательным собранием. Но по мере того как увеличивалось число верующих, они все более и более сознавали выгоды более тесной связи между их взаимными интересами и целями. В конце второго столетия церкви, возникшие в Греции и в Азии, приняли полезное учреждение провинциальных соборов, и есть основание думать, что они заимствовали образец таких представительных собраний от знаменитых учреждений своего собственного отечества, — от Амфиктионов, от Ахейского союза или от собраний ионических городов. Скоро вошло в обычай, а затем и был издан закон, что епископы самостоятельных церквей должны собираться в главном городе провинции в назначенное время весной или осенью. В своих совещаниях они пользовались советами выдающихся пресвитеров и сдерживались в пределах умеренности присутствием слушавшей их толпы. Их декреты, получившие название канонов, разрешали все важные споры касательно верований и дисциплины, и они весьма естественно пришли к убеждению, что Святой Дух будет щедро изливать свои дары на собрание представителей христианского народа. Учреждение соборов до такой степени соответствовало и влечениям личного честолюбия, и общественным интересам, что в течение немногих лет было принято на всем пространстве империи.
Кроме того, была заведена постоянная корреспонденция между провинциальными соборами, которые сообщали один другому и взаимно одобряли свои распоряжения; таким образом, Католическая Церковь скоро приняла форму и приобрела силу большой федеративной республики. Так как законодательный авторитет отдельных церквей был постепенно заменен авторитетом соборов, то епископы, благодаря установившейся между ними связи, приобрели более широкую долю исполнительной и неограниченной власти, а лишь только они пришли к сознанию общности своих интересов, они получили возможность напасть соединенными силами на первобытные права своего духовенства и своей паствы. Прелаты третьего столетия незаметно перешли от увещаний к повелительному тону, стали сеять семена будущих узурпаций и восполняли свои недостатки силы и ума заимствованными из Св. Писания аллегориями и напыщенной риторикой. Они превозносили единство и могущество церкви, олицетворявшиеся в епископском звании, в котором каждый из епископов имел равную и нераздельную долю. Они нередко повторяли, что монархи и высшие сановники могут гордиться своим земным и временным величием, но что одна только епископская власть происходит от Бога и простирается на жизнь в другом мире. Епископы были наместниками Христа, преемниками апостолов и мистическими заместителями первосвященника Моисеевой религии. Их исключительное право посвящать в духовный сан стесняло свободу и клерикальных, и народных выборов; если же они в управлении церковью иногда сообразовались с мнениями пресвитеров или с желаниями народа, они самым тщательным образом указывали на такую добровольную снисходительность как на особую с их стороны заслугу. Епископы признавали верховную власть собраний, составленных из их собратьев, но в управлении своими отдельными приходами каждый из них требовал от своей паствы одинакового слепого повиновения, как будто эта любимая их атмосфера была буквально верна и как будто пастух был по своей природе выше своих овец. Впрочем, обязательность такого повиновения установилась не без некоторых усилий с одной стороны и не без некоторого сопротивления с другой. Демократическая сторона церковных учреждений во многих местностях горячо поддерживалась ревностной или себялюбивой оппозицией низшего духовенства. Но патриотизму этих людей дано было позорное название крамолы и раскола, а епископская власть была обязана своим быстрым расширением усилиям многих деятельных прелатов, умевших, подобно Киприану Карфагенскому, соединять хитрость самых честолюбивых государственных людей с христианскими добродетелями, по-видимому, подходившими к характеру святых и мучеников.
Те же самые причины, которые вначале уничтожили равенство между пресвитерами, ввели и между епископами превосходство ранга, а вслед за тем и превосходство юрисдикции. Всякий раз, как они собирались весной или осенью на провинциальные соборы, различие личных достоинств и репутаций между членами собрания было очень заметно, а толпа управлялась мудростью и красноречием немногих из них. Но для порядка публичных совещаний нужны были более постоянные и менее внушающие зависть отличия, поэтому обязанности всегдашнего председательства на соборах каждой провинции были возложены на епископов главных городов, а эти честолюбивые прелаты, вскоре получившие высокие титулы митрополитов и первосвятителей, втайне готовились присвоить себе над своими сотоварищами, епископами, такую же власть, какую епископы только что присвоили себе над коллегией пресвитеров. Вскоре и между самими митрополитами возникло соперничество из-за первенства и из-за власти; каждый из них старался описать в самых пышных выражениях мирские отличия и преимущества того города, в котором он председательствовал, многочисленность и богатство христиан, вверенных его пастырскому попечению, появившихся в их среде святых и мучеников и неприкосновенность, с которой они оберегали предания и верования в том виде, как они дошли до них через целый ряд православных епископов от того апостола или от того из апостольских учеников, который считался основателем их церкви. По всем, как светским, так и церковным мотивам превосходства нетрудно было предвидеть, что Рим будет пользоваться особым уважением провинций и скоро заявит притязание на их покорность. Общество верующих в этом городе было соразмерно по своей многочисленности со значением столицы империи, а римская церковь была самая значительная, самая многолюдная и по отношению к Западу самая древняя из всех христианских учреждений, из которых многие были организованы благочестивыми усилиями ее миссионеров. Тогда как Антиохия, Эфес и Коринф могли похвастаться тем, что основателем их церквей был один из апостолов, берега Тибра считались прославленным местом проповеднической деятельности и мученичества двух самых великих апостолов, и римские епископы были так предусмотрительны, что заявляли притязание на наследование каких бы то ни было прерогатив, приписывавшихся личности или сану Св. Петра. Итальянские и провинциальные епископы были готовы предоставить им первенство звания и ассоциации (такова была их осторожная манера выражаться) в христианской аристократии. Но власть монарха была отвергнута с отвращением, и честолюбие Рима встретило со стороны народов Азии и Африки такое энергичное сопротивление его духовному владычеству, какого не встречало в более ранние времена его светское владычество. Патриотический Киприан, управлявший с самой абсолютной властью карфагенской церковью и провинциальными соборами, с энергией и с успехом восстал против честолюбия римского первосвященника, искусным образом связал свои интересы с интересами восточных епископов и, подобно Ганнибалу, стал искать новых союзников внутри Азии. Если эта Пуническая война велась без всякого кровопролития, то причиной этого была не столько умеренность, сколько слабость борющихся прелатов. Их единственным оружием были брань и отлучения от церкви, и эти средства они употребляли друг против друга в течение всего хода борьбы с одинаковой яростью и с одинаковым благочестием. Грустная необходимость порицать какого-нибудь папу, святого или мученика приводит в замешательство новейших католиков всякий раз, как им приходится рассказывать подробности таких споров, в которых поборники религии давали волю страстям, более уместным в сенате или в военном лагере.
Миряне и клир
Развитие церковного влияния породило то достопамятное различие между мирянами и клиром, которое не было знакомо ни грекам, ни римлянам. Первое из этих названий обозначало вообще всех христиан, а второе, согласно с самим значением этого слова, было усвоено избранными людьми, которые, отделившись от толпы, посвящали себя религиозному служению и образовали знаменитый класс людей, доставивший для новейшей истории самые важные, хотя и не всегда самые назидательные, сюжеты рассказа. Их взаимная вражда по временам нарушала спокойствие церкви в ее младенческом возрасте, но их усердие и деятельность были направлены к одной общей цели, а жажда власти, вкрадывавшаяся (под самой искусной личиной) в душу епископов и мучеников, поощряла их к увеличению числа их подданных и к расширению пределов христианской империи. У них не было никакой светской силы, и в течение долгого времени гражданские власти не помогали им, а отталкивали их и притесняли; но они уже приобрели и употребляли в подчиненной им среде два самых могущественных орудия управления — награды и наказания, извлекая первое из благочестивой щедрости верующих, а второе — из их религиозных убеждений.
Доходы церкви
Общность имуществ, которая так приятно ласкала воображение Платона и которая существовала в некоторой степени в суровой секте эссениан, была на короткое время принята первоначальной церковью. Усердие первых новообращенных заставляло их продавать те земные имущества, к которым они питали презрение, класть к стопам апостолов полученную за них сумму и довольствоваться равной со всеми долей в общем дележе. Распространение христианской религии ослабило и постепенно совсем уничтожило это великодушное обыкновение, которое в руках менее чистых, чем апостольские, очень скоро было бы извращено и дало бы повод к злоупотреблениям благодаря свойственному человеческой натуре эгоизму; поэтому тем, кто обращался в новую веру, было дозволено сохранять их родовые имущества, делать новые приобретения путем завещаний и наследств и увеличивать свое личное состояние всеми законными путями торговли и промышленности. Вместо безусловного самопожертвования проповедники Евангелия стали принимать умеренные приношения, а верующие на своих ежедневных или ежемесячных собраниях вносили в общий фонд добровольные даяния сообразно с временными нуждами и соразмерно со своим достатком и благочестием. Никакие, даже самые незначительные, приношения не отвергались, но верующим старательно внушали, что Моисеев закон не утратил своей божественной обязательной силы в том, что касается десятинной подати, и что поскольку иудеи при менее совершенном законодательстве были обязаны платить десятую часть всего своего состояния, то последователям Христа следует отличить себя более широкой щедростью и приобрести некоторые преимущества отказом от тех излишних сокровищ, которые так скоро должны быть уничтожены вместе с самой Вселенной. Едва ли нужно упоминать о том, что неверные и колеблющиеся доходы каждой отдельной церкви изменялись сообразно с бедностью или богатством верующих и с тем, были ли эти последние рассеяны по ничтожным деревушкам или сосредоточивались в каком-нибудь из больших городов империи. Во времена императора Деция должностные лица были того мнения, что жившие в Риме христиане обладали весьма значительными богатствами, что при исполнении своих религиозных обрядов они употребляли золотые и серебряные сосуды и что многие из их новообращенных продавали свои земли и дома для увеличения общественного фонда секты, — конечно, в ущерб своим несчастным детям, которые обращались в нищих благодаря тому, что их родители были святые люди. Вообще не следует относиться с доверием к подозрениям, которые высказываются чужестранцами и недоброжелателями, но в настоящем случае такие подозрения приобретают весьма определенный отпечаток правдоподобия благодаря следующим двум фактам, которые предпочтительно перед всеми дошедшими до нас сведениями указывают нам на определенные цифры или вообще дают возможность составить себе ясное понятие об этом предмете. В царствование императора Деция епископ Карфагенский, обратившийся к верующим с приглашением выкупить их нумидийских единоверцев, захваченных в плен степными варварами, собрал сто тысяч сестерций (более 850 фунт. ст.) с такой христианской общины, которая была менее богата, нежели римская. Почти за сто лет до вступления на престол Деция римская церковь получила в дар двести тысяч сестерций от одного чужестранца родом из Понта, пожелавшего переселиться в столицу. Приношения делались большей частью деньгами, а христианские общины и не желали, и не могли приобретать сколько-нибудь значительную земельную собственность, которая была бы для них обременительна. Несколькими законами, изданными с такой же целью, как и наши статуты о неотчуждаемой недвижимой собственности, никаким корпорациям не дозволялось приобретать недвижимые имения путем пожертвований или завещаний без особой на то привилегии или без особого разрешения от императора или от сената, редко расположенным давать такие разрешения секте, которая сначала была предметом их презрения, а потом стала внушать им опасения и зависть. Впрочем, до нас дошли сведения об одном происшедшем в царствование Александра Севера факте, который доказывает, что указанные ограничения иногда можно было обходить или что они иногда отменялись, и христианам было дозволено владеть землями в пределах самого Рима. С одной стороны, успехи христианства, а с другой, — междоусобные войны, раздиравшие империю, ослабили строгость этих постановлений, и мы видим, что в конце третьего столетия много значительных недвижимых имений перешло в собственность к богатым церквям Рима, Милана, Карфагена, Антиохии, Александрии и других больших итальянских и провинциальных городов.
Епископ был поверенным церкви; общественные капиталы были вверены его попечению без всякой отчетности или контроля; пресвитерам он предоставлял лишь исполнение духовных обязанностей, а более зависимым по своему положению дьяконам поручал лишь заведование церковными доходами и их распределение. Если верить заносчивым декламациям Киприана, между его африканскими собратьями было слишком много таких, которые при исполнении своих обязанностей нарушали все правила не только евангелического совершенства, но даже нравственности. Некоторые из этих нечестивых церковных поверенных расточали церковные богатства на чувственные наслаждения, некоторые другие употребляли их на цели личного обогащения и на мошеннические предприятия или давали их взаймы под хищнические проценты. Но пока денежные взносы христиан были добровольными, злоупотребление их доверием не могло часто повторяться, и вообще, то употребление, которое делалось из их щедрых пожертвований, делало честь обществу. Приличная часть откладывалась на содержание епископа и его духовенства; значительная сумма назначалась на расходы публичного богослужения, очень приятную часть которого составляли братские трапезы, называвшиеся азорас. Все остальное было священной собственностью бедных. По благоусмотрению епископа она расходовалась на содержание вдов и сирот, увечных, больных и престарелых членов общества, на помощь чужестранцам и странникам и на облегчение страданий заключенных и пленников особенно в тех случаях, когда причиной их страданий была их твердая преданность делу религии. Великодушный обмен подаяний соединял самые отдаленные одну от другой провинции, а с самыми мелкими конгрегациями охотно делились собранными пожертвованиями их более богатые собратья. Это учреждение, обращавшее внимание не столько на достоинства нуждающихся, сколько на их бедственное положение, весьма существенно содействовало распространению христианства. Те из язычников, которые были доступны чувствам человеколюбия, хотя и осмеивали учение новой секты, не могли не признавать ее благотворительности. Перспектива немедленной материальной помощи и покровительства в будущем привлекала в ее гостеприимное лоно многих из тех несчастных существ, которые вследствие общего к ним равнодушия сделались бы жертвами нужды, болезни и старости. Также есть некоторое основание думать, что множество детей, брошенных их родителями согласно бесчеловечному обыкновению того времени, нередко были спасаемы от смерти благочестивыми христианами, которые крестили их, воспитывали и содержали на средства общественной казны.
Отлучение от церкви
Каждое общество, бесспорно, имеет право удалять из своей среды и от участия в общих выгодах тех из своих членов, которые отвергают правила, установленные с общего согласия. В пользовании этим правом христианская церковь направляла свою кару преимущественно на самые позорные преступления, в особенности на убийства, мошенничества и невоздержание, а также на авторов или приверженцев каких-либо еретических мнений, осужденных приговором епископов, и на тех несчастных, которые или по собственному влечению, или под гнетом насилия запятнали себя после крещения каким-нибудь актом идолопоклонства. Последствия отлучения от церкви имели частью светский и частью духовный характер. Христианин, против которого оно было произнесено, лишался права что-либо получать из приношений верующих; узы как религиозного общества, так и личной дружбы разрывались; он делался нечестивым предметом отвращения для тех, кого он более всего уважал, или для тех, кто его более всего любил, и его исключение из общества достойных людей налагало на его личность такую печать позора, что все отворачивались от него или относились к нему с недоверием. Положение этих несчастных отлученных было само по себе очень неприятно и печально, но, как это обыкновенно случается, их опасения далеко превосходили их страдания. Выгоды христианского общения касались вечной жизни, и отлученные не могли изгладить из своего ума страшную мысль, что осудившим их церковным правителям божество вверило ключи от ада и от рая. Правда, еретики, которые находили для себя опору в сознании честности своих намерений и в лестной надежде, что они одни открыли настоящий путь к спасению, старались в своих отдельных собраниях снова приобрести те мирские и духовные выгоды, в которых им отказывало великое христианское общество. Но почти все те, которые бессознательно впали в пороки и идолопоклонство, сознавали свое жалкое положение и горячо желали быть снова восстановленными в правах членов христианского вероисповедания.
Касательно того, как следовало обходиться с этими кающимися грешниками, в первобытной церкви существовали два противоположных мнения: одно — основанное на справедливости, другое — основанное на милосердии. Самые суровые и непреклонные казуисты лишали их навсегда и без всяких исключений даже самого низкого места в среде того святого общества, которое было опозорено ими или покинуто, и, обрекая их на угрызения совести, оставляли им лишь слабый луч надежды, что раскаяние в течение их жизни и перед смертью, быть может, будет принято Верховным Существом. Но самые безупречные и самые почтенные представители христианских церквей придерживались и на практике, и в теории более умеренного мнения. Двери, ведущие к примирению и на небеса, редко запирались перед раскаивающимся грешником, но при этом соблюдались строгие и торжественные формы дисциплины, которые служили очищением от преступления и вместе с тем, сильно действуя на воображение, могли предохранить зрителей от желания подражать примеру виновного. Униженный публичным покаянием, изнуренный постом и одетый в власяницу, кающийся падал ниц перед входом в собрание, слезно молил о прощении его преступлений и просил верующих помолиться за него. Если вина была из самых гнусных, целые годы раскаяния считались недостаточным удовлетворением божеского правосудия, и, только пройдя постепенный ряд медленных и мучительных испытаний, грешник, еретик или вероотступник снова принимался в лоно церкви. Впрочем, приговору вечного отлучения от церкви подвергались некоторые важные преступления, в особенности непростительные вторичные отпадения от церкви со стороны тех кающихся, которые уже имели случай воспользоваться милосердием своих церковных начальников, но употребили его во зло. Сообразно с обстоятельствами или с числом виновных применение христианской дисциплины изменялось по усмотрению епископов. Анкирский и Иллиберийский соборы состоялись почти в одно и то же время, один — в Галатии, а другой — в Испании, но дошедшие до нас их постановления, по-видимому, проникнуты совершенно различным духом. Житель Галатии, многократно совершавший после своего крещения жертвоприношения идолам, мог достигнуть прощения семилетним покаянием, а если он вовлек других в подражание его примеру, прибавлялось только три года к сроку его отлучения от церкви. Но несчастный испанец, совершивший точно такое же преступление, лишался надежды на примирение с церковью даже в случае предсмертного раскаяния, а его идолопоклонство стояло во главе списка семнадцати других преступлений, которые подвергались не менее страшному наказанию. В числе этих последних находилось неизгладимое преступление клеветы на епископа, пресвитера или даже дьякона.
Земное могущество церкви было основано на удачном сочетании милосердия со строгостью и на благоразумном распределении наград и наказаний, согласном с требованиями как политики, так и справедливости. Епископы, отеческая заботливость которых распространялась на управление и здешним миром, и загробным, сознавали важность этих прерогатив и, прикрывая свое честолюбие благовидным предлогом любви к порядку, тщательно устраняли всяких соперников, которые могли бы помешать исполнению правил церковного благочиния, столь необходимых, чтобы предотвратить дезертирство в войсках, ставших под знамя креста и с каждым днем увеличивавшихся числом. Из высокомерных декламаций Киприана мы делаем заключение, что учение об отлучении от церкви и о покаянии составляло самую существенную часть религии и что для последователей Христа было гораздо менее опасно пренебрежение к исполнению нравственных обязанностей, чем неуважение к мнениям и авторитету их епископов. Иногда нам кажется, что мы слышим голос Моисея, приказывающего земле разверзнуться и поглотить в своем всепожирающем пламени мятежную расу, отказывавшую в повиновении священству Аарона; а иногда мы могли бы подумать, что мы слышим, как римский консул поддерживает величие республики и как он заявляет о своей непреклонной решимости усилить строгость законов. «Если такие нарушения будут допускаться безнаказанно, — так порицает карфагенский епископ снисходительность одного из своих собратьев, — то настанет конец силе епископов, настанет конец высокому и божественному праву управлять церковью, настанет конец самому христианству». Киприан отказался от тех светских отличий, которых он, вероятно, никогда бы не достиг; но приобретение безусловной власти над совестью и умом целого общества, как бы это общество ни было в глазах света ничтожно и достойно презрения, более удовлетворяет человеческую гордость, нежели обладание самой деспотической властью, наложенной оружием и завоеванием на сопротивляющийся народ.
Выводы
В этом, быть может, и скучном, но важном исследовании я постарался раскрыть второстепенные причины, так сильно содействовавшие истине христианской религии. Если в числе этих причин мы и нашли какие-нибудь искусственные украшения, какие-нибудь побочные обстоятельства или какую-нибудь примесь заблуждений и страстей, нам не может казаться удивительным то, что на человечество имели чрезвычайно сильное влияние мотивы, подходящие к его несовершенной натуре. Христианство так успешно распространилось в Римской империи благодаря содействию именно таких причин: благодаря исключительному усердию, немедленному ожиданию жизни в другом мире, притязанию на совершение чудес, строгой добродетельной жизни и организации первобытной церкви. Первой из них христиане были обязаны своим непреодолимым мужеством, никогда не слагавшим оружия перед врагом, которого они решились победить. Три следующие затем причины снабжали их мужество самыми могущественными орудиями. Последняя из этих причин объединяла их мужество, направляла их оружие и придавала их усилиям ту непреодолимую энергию, благодаря которой незначительные отряды хорошо дисциплинированных и неустрашимых волонтеров так часто одерживали верх над недисциплинированной массой людей, незнакомых с целью борьбы и равнодушных к ее исходу.
Слабость политеизма
Когда в мире появилось христианство, даже эти слабые и неполные впечатления в значительной мере утратили свое первоначальное влияние. Человеческий разум, неспособный без посторонней помощи усваивать тайны религии, уже успел одержать легкую победу над безрассудством язычества, и, когда Тертуллиан или Лактанций старались доказать его ложь и нелепость, они были вынуждены заимствовать у Цицерона его красноречие, а у Лукиана его остроты. Зараза от сочинений этих скептиков распространялась не на одних только читателей. Мода неверия перешла от философов и к тем, кто проводит жизнь в удовольствиях, и к тем, кто проводит ее в деловых занятиях; от аристократов она перешла к плебеям, а от господина — к домашним рабам, которые служили ему за столом и с жадностью прислушивались к вольностям его разговора. В торжественных случаях вся эта мыслящая часть человеческого рода делала вид, будто относится с уважением и с должным приличием к религиозным установлениям своего отечества, но ее тайное презрение сквозило сквозь тонкую и неуклюжую личину ее благочестия; даже простой народ, замечая, что его богов отвергают или осмеивают те, кого он привык уважать за их общественное положение или за их умственное превосходство, начинал сомневаться в истине того учения, которого он держался со слепым доверием. Упадок старых предрассудков ставил весьма многочисленную часть человеческого рода в тяжелое и безотрадное положение. Скептицизм и отсутствие положительных верований могут удовлетворять лишь очень немногих людей, одаренных пытливым умом, но народной массе до такой степени свойственны суеверия, что, когда ее пробуждают из заблуждения, она сожалеет об утрате своих приятных иллюзий. Ее любовь к чудесному и сверхъестественному, ее желание знать будущее и ее наклонность переносить свои надежды и опасения за пределы видимого мира были главными причинами, содействовавшими введению политеизма. В простом народе так сильна потребность верить, что вслед за упадком какой-либо мифологической системы, вероятно, немедленно возник бы какой-нибудь другой вид суеверия. Какие-нибудь более новые и более модные божества очень скоро поселились бы в покинутых храмах Юпитера и Аполлона, если бы мудрость Провидения не ниспослала в эту решительную минуту подлинное откровение, которое было способно внушать самое разумное уважение и убеждение и которое в то же время было украшено всем, что могло привлекать любознательность, удивление и уважение народов. Так как при господствовавшем в ту пору настроении умов многие почти совсем отбросили свои искусственные предрассудки, а между тем по-прежнему были способны к религиозной привязанности и даже чувствовали в ней потребность, то даже менее достойный благоговения предмет был бы способен занять вакантное место в их сердцах и удовлетворить беспокойный пыл их страстей. Всякий, кто стал бы развивать далее нить этих размышлений, не стал бы дивиться быстрым успехам христианства, а, напротив, может быть, подивился бы тому, что его успехи не были еще более быстры и еще более всеобщи.
Весьма верно и уместно было замечено, что завоевания римлян подготовили и облегчили успехи христианства. Жившие в Палестине иудеи, с нетерпением ожидавшие земного избавителя, отнеслись с такой холодностью к чудесам божественного Пророка, что не было нужным обнародовать или, по меньшей мере, сохранять какое-либо еврейское Евангелие. Достоверные рассказы о жизни Христа были написаны на греческом языке в значительном отдалении от Иерусалима после того, как число новообращенных язычников сделалось чрезвычайно значительным. Лишь только эти рассказы были переведены на латинский язык, они сделались вполне понятными для всех римских подданных, за исключением только сирийских и египетских крестьян, для которых впоследствии были сделаны особые переложения. Построенные для передвижения легионов большие общественные дороги открывали христианским миссионерам легкий способ переезда от Дамаска до Коринфа и от Италии до оконечностей Испании и Британии; к тому же эти духовные завоеватели не встречали на своем пути ни одного из тех препятствий, которые обыкновенно замедляют или затрудняют введение чужестранной религии в отдаленной стране. Есть полное основание думать, что прежде царствований Диоклетиана и Константина христианскую веру уже проповедовали во всех провинциях и во всех больших городах империи; но время основания различных конгрегаций, число входивших в их состав верующих и пропорциональное отношение этого числа к числу неверующих — все это прикрыто непроницаемым мраком или извращено вымыслом и декламацией. Впрочем, мы постараемся собрать и изложить дошедшие до нас неполные сведения касательно распространения христианской веры в Азии и в Греции, в Египте, Италии и на Западе, и при этом мы не оставим без внимания действительных или воображаемых приобретений, сделанных христианами вне пределов Римской империи.
Богатые провинции, простиравшиеся от Евфрата до Ионического моря, были главным театром, на котором апостол христианства проявлял свое усердие и свое благочестие. Семена Евангелия, посеянные им на плодородную почву, нашли тщательный уход со стороны его учеников, и в течение двух первых столетий самое значительное число христиан, как кажется, находилось именно в этих странах. Между общинами, организовавшимися в Сирии, не было более древних или более знаменитых, чем те, которые находились в Дамаске, в Берое, или Алеппо, и в Антиохии. Пророческое введение к Апокалипсису описало и обессмертило семь азиатских церквей, находившихся в Эфесе, Смирне, Пергаме, Фиатире, Сардах, Лаодиксе и Филадельфии, а их колонии скоро рассеялись по этой густонаселенной стране. В самую раннюю пору острова Крит и Кипр, провинции Фракия и Македония охотно приняли новую религию, а в городах Коринфе, Спарте и Афинах скоро возникли христианские республики. Благодаря своей древности греческие и азиатские церкви имели достаточно времени для своего расширения и размножения, и даже огромное число гностиков и других еретиков служит доказательством цветущего состояния Православной Церкви, так как название еретиков всегда давалось менее многочисленной партии. К этим свидетельствам верующих мы можем присовокупить признания, жалобы и опасения самих язычников. Из сочинений Лукиана — философа, изучавшего человеческий род и описывавшего его нравы самыми яркими красками, — мы узнаем, что в царствование Коммода его родина Понт была наполнена эпикурейцами и христианами. Через восемьдесят лет после смерти Христа человеколюбивый Плиний оплакивал громадность зла, которое он тщетно старался искоренить. В своем крайне интересном послании к императору Траяну он утверждает, что храмы почти никем не посещаются, что священные жертвы с трудом находят покупателей и что суеверие не только заразило города, но даже распространилось по деревням и по самым глухим местам Понта и Вифинии.
Не желая подробно рассматривать ни выражения, ни мотивы тех писателей, которые или воспевали, или оплакивали успехи христианства на Востоке, мы ограничимся замечанием, что ни один из них не оставил нам таких сведений, по которым было бы можно составить себе понятие о действительном числе верующих в тех провинциях. Впрочем, до нас, к счастью, дошел один факт, бросающий более яркий свет на этот покрытый мраком, но интересный предмет. В царствование Феодосия, после того как христианство пользовалось в течение более шестидесяти лет блеском императорских милостей, к древней и знаменитой антиохийской церкви принадлежали сто тысяч человек, из которых три тысячи жили общественными подаяниями. Блеск и величие этой царицы Востока, всем известная многочисленность населения Кесарии, Селевкии и Александрии и гибель двухсот пятидесяти тысяч человек от землетрясения, разрушившего Антиохию во времена старшего Юстина, — все эти факты доказывают нам, что число жителей этого последнего города доходило не менее чем до полумиллиона и что, стало быть, христиане составляли только пятую его часть, несмотря на то что благодаря своему религиозному рвению и влиянию они очень умножились. Насколько изменится эта пропорция, когда мы сравним угнетаемую церковь с торжествующей, Запад с Востоком, отдаленные деревни с многолюдными городами и страны, недавно обращенные в христианскую веру, с той местностью, где верующие впервые получили название христиан! Впрочем, не следует умалчивать и о том, что Иоанн Златоуст, которому мы обязаны этим полезным сведением, утверждает в другом месте, что число верующих даже превышало число иудеев и язычников. Но объяснение этого кажущегося противоречия не трудно и представляется само собой. Красноречивый проповедник проводит параллель между гражданскими и церковными учреждениями Антиохии, между числом христиан, открывших себе крещением путь в царство небесное, и числом граждан, имевших право на известную долю в общественных подаяниях. Рабы, иностранцы и дети входят в число первых, но исключены из числа последних.
Обширная торговля Александрии и близость этого города к Палестине облегчали туда доступ для новой религии. Она была первоначально принята множеством терапевтов или эссениан с озера Мареотиса — иудейской сектой, в значительной мере утратившей прежнее уважение к Моисеевым церковным обрядам. Строгий образ жизни эссениан, их посты и отлучения от церкви, общность имущества, склонность к безбрачию, расположение к мученичеству и если не чистота, то пылкость веры — все это представляло живой образчик первоначального церковного благочиния христиан. Именно в александрийской школе христианская теология, по-видимому, получила правильную и научную форму, и когда Адриан посетил Египет, церковь, состоявшая из иудеев и греков, уже приобрела такое значение, что обратила на себя внимание этого любознательного государя. Но распространение христианства долгое время ограничивалось пределами одного города, который сам был иностранной колонией, и до самого конца второго столетия предшественники Деметрия были единственными верховными сановниками египетской церкви. Три епископа были посвящены в этот сан Деметрием, а его преемник Геракл увеличил их число до двадцати. Туземное население, отличавшееся суровой непреклонностью характера, относилось к новому учению с холодностью и несочувствием, и даже во времена Оригена редко случалось встретить такого египтянина, который преодолел бы свои старинные предубеждения в пользу священных животных своей родины. Но лишь только христианство взошло на трон, религиозное усердие этих варваров подчинилось внушениям свыше; тогда египетские города наполнились епископами, а в пустынях Фиваиды появились массы отшельников.
В обширное вместилище Рима постоянно стремился поток чужестранцев и провинциалов. Все, что было оригинально или отвратительно, все, что было преступно или внушало подозрения, могло надеяться, что увернется от бдительности закона благодаря той неизвестности, в которой так легко прожить в громадной столице. Среди этого стечения разнородных национальностей всякий проповедник истины или лжи, всякий основатель добродетельного общества или преступной ассоциации легко находил средства увеличивать число своих последователей или своих сообщников. По словам Тацита, жившие в Риме христиане уже представляли во времена непродолжительных гонений со стороны Нерона очень значительную массу людей, а язык этого великого историка почти совершенно сходен со способом выражения Ливия, когда этот последний описывает введение и уничтожение обрядов поклонения Бахусу. После того как вакханалии вызвали строгие меры со стороны сената, возникло опасение, что значительное число людей, как бы составляющее иной народ, было посвящено в эти отвратительные таинства. Более тщательное исследование скоро доказало, что число виновных не превышало семи тысяч, и эта цифра действительно страшна, когда она обозначает число тех, кто подлежит каре законов. С такой же оговоркой мы должны объяснять неопределенные выражения Тацита и ранее приведенные слова Плиния, в которых они преувеличивают число тех впавших в заблуждение фанатиков, которые отказались от установленного поклонения богам. Римская церковь, бесспорно, была главная и самая многолюдная в империи, и до нас дошел один подлинный документ, который знакомит нас с положением религии в этом городе в первой половине третьего столетия после тридцативосьмилетнего внутреннего спокойствия. В эту пору духовенство состояло из одного епископа, сорока шести пресвитеров, семи дьяконов, стольких же помощников дьяконов, сорока двух церковных прислужников и пятидесяти чтецов, заклинателей и привратников. Число вдов, увечных и бедных, содержавшихся на приношения верующих, доходило до тысячи пятисот. Основываясь на этих данных и применяясь к цифровым выводам касательно Антиохии, мы позволяем себе определить число живших в Риме христиан приблизительно в пятьдесят тысяч человек. Населенность этой великой столицы едва ли может быть определена с точностью, но, по самому умеренному расчету, она едва ли была ниже миллиона жителей, среди которых христиане составляли по меньшей мере двадцатую часть.
Западные провинции познакомились с христианством, как кажется, из того же источника, из которого они заимствовали язык и нравы римлян. В этом гораздо более важном случае и Африка, и Галлия постепенно последовали примеру столицы. Однако, несмотря на то что римским миссионерам нередко представлялись благоприятные условия для посещения латинских провинций, прошло много времени, прежде чем они проникли по ту сторону моря и по ту сторону Альп, и мы не находим в этих обширных странах никаких ясных следов ни христианской веры, ни гонений ранее царствования Антонинов. Медленные успехи евангельской проповеди в холодном климате Галлии резко отличаются от того пылкого увлечения, с которым, как кажется, была принята эта проповедь среди жгучих песков Африки. Составленное африканскими христианами общество скоро сделалось одним из главных членов первобытной церкви. Введенное в эту провинцию обыкновение назначать епископов в самые незначительные города и очень часто в самые ничтожные деревни способствовало усилению блеска и значения религиозных общин, которые в течение третьего столетия одушевлялись усердием Тертуллиана, управлялись дарованиями Киприана и украшались красноречием Лактанция. Напротив того, если мы обратим наши взоры на Галлию, мы должны будем довольствоваться тем, что найдем во времена Марка Антонина незначительные конгрегации в Лионе и Виенне, соединенные в одно общество, и даже позднее, в царствование Деция, лишь в немногих городах — в Арелате, Нарбонне, Тулузе, Лиможе, Клермоне, Туре и Париже — были, как уверяют, разбросаны церкви, существовавшие на благочестивые приношения небольшого числа христиан. Молчание легко совмещается с благочестием, но так как оно редко уживается с религиозным рвением, то нам приходится указать и посетовать на немощное положение христианства в тех провинциях, которые сменили кельтский язык на латинский, потому что в течение первых трех столетий они не дали нам ни одного церковного писателя. Из Галлии, которая и по своей образованности, и по своему влиянию основательно претендовала на первое место между всеми странами, лежащими по ту сторону Альп, свет Евангелия более слабо отразился на отдаленных испанской и британской провинциях, и, если можно верить горячим уверениям Тертуллиана, их уже осветили первые лучи христианской веры в то время, как он обратился со своей апологией к магистратам императора Севера. Но неясные и неполные сведения о происхождении западных церквей Европы дошли до нас в таком неудовлетворительном виде, что если бы мы захотели указать время и способ их основания, мы должны были бы восполнить молчание древних писателей теми легендами, которые были много времени спустя внушены алчностью или суеверием монахам, проводившим жизнь в праздности и невежестве своих монастырей. Среди этих священных рассказов есть один, который благодаря своей оригинальной нелепости стоит того, чтобы мы упоминали о нем, а именно — рассказ об апостоле Иакове. Из мирного рыбака, жившего на Генисаретском озере, он превращен в храброго рыцаря, который в сражениях с маврами бросается в атаку во главе испанской кавалерии. Самые серьезные историки прославляли его подвиги; чудотворная рака в Компостелле обнаружила его могущество, а меч военного сословия в соединении с ужасами инквизиции устранил всякие возражения со стороны светской критики.
Распространение христианства не ограничивалось пределами Римской империи, и, по словам первых отцов церкви, объяснявших все факты на основании пророчеств, новые религии успели проникнуть во все уголки земного шара в течение ста лет после смерти ее божественного основателя. Юстин Мученик говорит: «Нет такого народа, греческого, или варварского, или принадлежащего к какой-нибудь другой расе, отличающегося каким бы то ни было названием и какими бы то ни было нравами, хотя бы даже совершенно незнакомого с искусством земледелия, хотя бы живущего под шалашами или перекочевывающего с места на место в закрытых кибитках, среди которого не возносились бы молитвы к Отцу и Создателю всех вещей во имя распятого Иисуса». На это блестящее преувеличение, которое даже в настоящее время было бы крайне трудно согласовать с действительным положением человеческого рода, можно смотреть только как на опрометчивую выходку благочестивого и небрежного писателя, регулирующего свои верования своими желаниями. Но ни верования, ни желания отцов церкви не в состоянии извратить историческую истину. Все-таки остается несомненным тот факт, что скифские и германские варвары, впоследствии низвергнувшие римскую монархию, были погружены во мрак идолопоклонства и что даже старания обратить в христианство Иберию, Армению и Эфиопию не имели почти никакого успеха до тех пор, пока скипетр не оказался в руках православного императора. До этого времени, быть может, различные случайности войн и торговых сношений действительно разливали поверхностное знание Евангелия между племенами Каледонии и между народами, жившими по берегам Рейна, Дуная и Евфрата. Находившаяся по ту сторону последней, Эдесса отличалась твердой и ранней преданностью к христианской вере. Из Эдессы принципы христианства легко проникали в греческие и сирийские города, находившиеся под властью преемников Артаксеркса; но они, как кажется, не произвели глубокого впечатления на умы персов, религиозная система которых благодаря усилиям хорошо дисциплинированного священнического сословия была построена с большим искусством и с большей прочностью, нежели изменчивая мифология греков и римлян.
Из этого беспристрастного, хотя неполного очерка распространения христианства, по-видимому, можно заключить, что число его приверженцев было чрезвычайно преувеличено, с одной стороны, страхом, а с другой, — благочестием. По безукоризненному свидетельству Оригена, число верующих было очень незначительно в сравнении с массой неверующих, но, вследствие недостатка каких-либо положительных сведений, нет возможности с точностью определить действительное число первых христиан и даже нет возможности высказать на этот счет сколько-нибудь правдоподобное предположение. Впрочем, самый благоприятный расчет, какой можно сделать на основании примера Антиохии и Рима, не позволяет нам допустить, чтобы более чем двадцатая часть подданных империи поступила под знамя креста до обращения Константина в христианство. Но характер их веры, их усердие и единодушие, по-видимому, увеличивали их число, и по тем же самым причинам, которые способствовали впоследствии их размножению, их тогдашняя сила казалась более очевидной и более значительной, чем была на самом деле.
Организация цивилизованных обществ такова, что лишь немногие из их членов отличаются богатствами, почестями и знаниями, а народная масса обречена на ничтожество, невежество и бедность. Поэтому христианская религия, обращавшаяся ко всему человеческому роду, должна была приобретать гораздо более последователей в низших классах общества, нежели в высших.
На основании этого простого факта было возведено гнусное обвинение, которое, кажется, опровергалось защитниками христианства не с таким рвением, с каким оно поддерживалось его противниками, — обвинение в том, что будто новая секта состояла исключительно из подонков простонародья, из крестьян и ремесленников, из мальчишек и женщин, из нищих и рабов, и что она нередко с помощью этих последних вводила своих миссионеров в богатые и знатные семьи, при которых они состояли в услужении. «Эти низкие наставники, — так выражались злоба и неверие, — так же молчаливы в публике, как они красноречивы и самоуверенны в частной беседе. Осторожно избегая встреч с философами, они смешиваются с грубой и необразованной толпой и вкрадываются в душу к тем, кто по своему возрасту, полу или воспитанию всего легче воспринимает впечатления суеверных ужасов».
Мрачные краски и искаженные контуры этого портрета, впрочем, не лишенного некоторого сходства, изобличают работу врага. Когда скромная религия Христа разлилась по всему миру, она была принята многими людьми, одаренными природой или фортуной различными преимуществами. Аристид, представивший императору Адриану красноречивую апологию христианства, был афинским философом. Юстин Мученик искал высших познаний в школах Зенона, Аристотеля, Пифагора и Платона, прежде нежели перед ним явился старец, или скорее ангел, направивший его ум на изучение иудейских пророков. Климент Александрийский приобрел много сведений, читая греческих писателей, а Тертуллиан — латинских. Юлий Африкан и Ориген обладали весьма значительной долей тогдашней учености, и хотя стиль Киприана весьма отличен от стиля Лактанция, однако нетрудно догадаться, что оба эти писателя были публичными преподавателями риторики. Даже изучение философии в конце концов было введено между христианами, но оно не всегда приносило полезные плоды; знания были так же часто источником ереси, как и источником благочестия, и то описание, которое относилось к последователям Артемона, может быть, с такой же основательностью отнесено к различным сектам, восстававшим против преемников апостолов. «Они позволяют себе извращать Св. Писание, отказываться от древних правил веры и основывать свои мнения на утонченных требованиях логики. Они пренебрегают наукой церкви ради изучения геометрии и, занимаясь измерением земли, теряют из виду небеса. Сочинения Евклида постоянно у них в руках. Аристотель и Теофраст служат для них предметами удивления, и они выказывают необыкновенное уважение к сочинениям Галена. Их заблуждения проистекают из злоупотребления искусствами и науками неверующих, и они извращают простоту Евангелия ухищрениями человеческого разума».
Нельзя утверждать, чтобы с исповедованием христианской веры никогда не соединялись выгоды знатного происхождения и богатства. Многие римские граждане были приведены на суд к Плинию, и он скоро убедился, что в Вифинии множество лиц всякого звания отказалось от религии своих предков.
В этом случае его неоспоримое свидетельство имеет больший вес, чем смелая выходка Тертуллиана, когда он старается возбудить в проконсуле Африки и страх, и чувство человеколюбия, уверяя его, что, если он не откажется от своих жестоких намерений, он опустошит Карфаген и что между виновными он найдет много людей одного с ним звания, сенаторов и матрон самого знатного происхождения, друзей и родственников самых близких к нему людей. Впрочем, лет через сорок после того император Валериан, по-видимому, был убежден в справедливости этих слов, так как в одном из своих рескриптов он предполагает, что к христианской секте принадлежали сенаторы, римские всадники и знатные дамы. Церковь не переставала увеличивать свой внешний блеск по мере того, как она утрачивала внутреннюю чистоту, так что в царствование Диоклетиана и дворец, и судебные места, и даже армия укрывали в своей среде множество христиан, старавшихся примирить интересы настоящей жизни с интересами будущей.
Однако эти исключения так немногочисленны или относятся к эпохе, столь отдаленной от первых времен христианства, что не могут совершенно устранить обвинения в невежестве и незнатности, которое было так высокомерно брошено в лицо первым последователям христианского учения. Вместо того чтобы пользоваться для защиты нашего мнения вымыслами позднейших веков, мы поступим более благоразумно, если из повода к скандалу сделаем предмет назидания. Вдумываясь глубже в этот предмет, мы заметим, что сами апостолы были избраны Провидением между галилейскими рыбаками и что чем ниже было мирское положение первых христиан, тем более основания удивляться их достоинствам и успехам. Мы, главным образом, не должны забывать того, что царствие небесное было обещано нищим духом и что люди, страдающие под гнетом лишений и презрения со стороны всего человечества, охотно внимают божескому обещанию будущего блаженства, тогда как, напротив того, люди, живущие в счастье, довольствуются благами этого мира, а люди ученые бесполезно тратят на сомнения и пререкания превосходство своего ума и своих знаний.
Без этих утешительных соображений нам пришлось бы оплакивать участь некоторых знаменитых людей, которые кажутся нам самыми достойными небесной награды. Имена Сенеки, Старшего и Младшего Плиния, Тацита, Плутарха, Галена, раба Эпиктета и императора Марка Антонина служат украшением для того века, в котором они жили, и возвышают достоинство человеческой натуры. Каждый из них с честью исполнял обязанности своего положения как в деятельной, так и в созерцательной жизни; их превосходные умственные способности были усовершенствованы приобретением познаний; философия очистила их умы от предрассудков народного суеверия, а их жизнь прошла в искании истины и в делах добродетели. А между тем все эти мудрецы (и это возбуждает в нас не менее удивления, чем скорби) не сознавали совершенств христианской системы или отвергали их. И их слова, и их молчание одинаково обнаруживают их презрение к зародившейся секте, которая в их время уже распространилась по всей Римской империи. Те из них, кто нисходит до упоминания о христианах, видят в них не более как упорных и впавших в заблуждение энтузиастов, которые требуют слепого подчинения их таинственным учениям, не будучи в состоянии привести ни одного аргумента, способного остановить на себе внимание людей, здравомыслящих и образованных.
По меньшей мере, сомнительно, чтобы кто-либо из этих философов внимательно рассмотрел апологии, которые много раз издавались первыми христианами в защиту самих себя и своей религии; но нельзя не пожалеть о том, что такое дело не имело более способных адвокатов. Они указывают с избытком остроумия и красноречия на нелепости политеизма; они возбуждают в нас сострадание, описывая невинность и страдания своих угнетенных единоверцев; но когда они хотят доказать божественность происхождения христианства, они гораздо более настаивают на пророчествах, предвещавших пришествие Мессии, нежели на чудесах, которыми сопровождалось это пришествие. Их любимый аргумент может служить к назиданию христианина или к обращению в христианство еврея, так как и тот и другой признает авторитет пророчеств и оба они обязаны отыскивать с благочестивым уважением их смысл и их осуществление. Но этот способ убеждения утрачивает в значительной мере свой вес и свое влияние, когда с ним обращаются к тем, кто и не понимает и не уважает ни Моисеевых законов, ни пророческого стиля. В неискусных руках Юстина и следовавших за ним апологетов возвышенный смысл еврейских оракулов испаряется в слабых типах, в натянутых идеях и холодных аллегориях, и даже подлинность этих оракулов становится в глазах непросвещенного язычника подозрительной вследствие примеси благочестивых подлогов, которые вкрадывались в них под именами Орфея, Гермеса и сивилл, будто они имели такое же достоинство, как подлинные внушения небес. Эта манера прибегать для защиты откровения к обманам и софизмам похожа на неблагоразумные приемы тех поэтов, которые обременяют своих неуязвимых героев бесполезной тяжестью стеснительного и ненадежного оружия.
Но как объяснить совершенное невнимание и язычников, и философов к тем свидетельствам, которые исходили от самого Всемогущего и были обращены не к их разуму, а к их чувствам? Во время Христа, его апостолов и первых апостольских учеников истина учения, которое они проповедовали, была подтверждена бесчисленными чудесами. Хромые начинали ходить, слепые делались зрячими, больные исцелялись, мертвые воскресали, демоны были изгоняемы, и законы природы часто приостанавливались для блага церкви. Но греческие и римские мудрецы отворачивали свои взоры от этого внушительного зрелища и, не изменяя своего привычного образа жизни и своих ученых занятий, как будто не примечали никаких перемен ни в нравственном, ни в физическом управлении этим миром. В царствование Тиберия вся земля, или, по меньшей мере одна знаменитая провинция Римской империи была погружена в сверхъестественный мрак в течение трех часов. Даже это чудесное происшествие, которое должно было бы возбудить удивление, любопытство и благочестие человеческого рода, прошло незамеченным в таком веке, когда люди занимались науками и когда было столько знаменитых историков. Оно случилось при жизни Сенеки и Плиния Старшего, которые или должны были бы испытать на самих себе влияние этого чуда, или получить прежде других уведомление о нем. Каждый из этих философов перечислил в тщательно обработанном сочинении все великие явления природы, землетрясения, метеоры, кометы и затмения, о каких только могла собрать сведения их неутомимая любознательность. Но ни тот ни другой не упоминают о величайшем явлении природы, какое когда-либо мог видеть смертный со времени сотворения земного шара. У Плиния отведена особая глава для необыкновенных и необычайно продолжительных затмений, но он ограничивается описанием странного ослабления света, когда в течение большей части года после умерщвления Цезаря солнечная орбита казалась бледной и лишенной блеска. Этот полумрак, который, конечно, нельзя сравнивать со сверхъестественной тьмой евангельского рассказа о страданиях Спасителя, был прославлен почти всеми поэтами и историками того достопамятного времени.
Образ действий римского правительства по отношению к христианам, с царствования Нерона до царствования Константина
Гонения на христиан
Если мы серьезно взвесим чистоту христианской религии, святость ее нравственных правил и безупречный и суровый образ жизни большинства тех, кто в первые века нашей эры уверовал в Евангелие, то будет естественно предположить, что даже неверующие должны были относиться с должным уважением к столь благотворному учению, что ученые и образованные люди должны были ценить добродетели новой секты, как бы ни казались им смешны чудеса, и что должностные лица, вместо того чтобы преследовать, должны были поддерживать такой класс людей, который оказывал законам самое беспрекословное повиновение, хотя и уклонялся от деятельного участия в заботах военных и административных. Если же, с другой стороны, мы припомним, как всеобщая религиозная терпимость политеизма неизменно поддерживалась и убеждениями народа, и неверием философов, и политикой римского сената и императоров, нам станет трудно понять, какое новое преступление совершили христиане, какая новая обида могла раздражить кроткое равнодушие древних и какие новые мотивы могли заставить римских монархов, всегда равнодушно относившихся к множеству религиозных форм, спокойно существовавших под их кроткой державой, — подвергать строгим наказаниям тех подданных, которые приняли форму верований и культа, хотя и странную, но безобидную.
Религиозная политика Древнего мира приняла характер суровости и нетерпимости для того, чтобы воспротивиться распространению христианства. Почти через восемьдесят лет после смерти Христа его невинных последователей казнили смертью по приговору такого проконсула, который отличался самым любезным и философским нравом, и в силу законов, установленных таким императором, который отличался мудростью и справедливостью общей системы своего управления. Апологии, которые неоднократно подавались преемникам Траяна, были наполнены самыми трогательными жалобами на то, что христиане, повинующиеся внушениям своей совести и просящие о даровании им свободы исповедовать свою религию, единственные из всех подданных Римской империи, которые лишены благодеяний своего мудрого правительства. При этом делались указания на некоторых выдающихся мучеников; но с тех пор как христианство было облечено верховной властью, правители церкви старались выставлять наружу жестокости своих языческих соперников с таким же усердием, с каким они старались подражать их примеру.
Мы намерены в настоящей главе выделить (если это возможно) из безобразной массы вымыслов и заблуждений немногие достоверные и интересные факты и изложить с ясностью и последовательностью причины, размер, продолжительность и самые важные подробности гонений, которым подвергались первые христиане.
Приверженцы преследуемой религии, будучи обескуражены страхом, одушевлены жаждой мести и, может быть, воспламенены энтузиазмом, редко бывают в таком душевном настроении, при котором можно спокойно исследовать или добросовестно взвешивать мотивы своих врагов, нередко не поддающиеся беспристрастному и проницательному исследованию даже тех, кто огражден расстоянием от преследователей. Образ действий императоров по отношению к первым христианам объясняется таким мотивом, который кажется очевидным и правдоподобным тем более потому, что он основан на всеми признанном духе политеизма. Мы уже ранее заметили, что существовавшая в римском мире религиозная гармония поддерживалась главным образом тем, что древние народы относились с безусловным уважением к своим взаимным религиозным преданиям и обрядам. Поэтому следовало ожидать, что они с негодованием соединятся вместе против такой секты или такого народа, которые выделятся из общения со всем человечеством, и, заявляя притязание на исключительное обладание божественным знанием, будут с презрением смотреть как на нечестивую и идолопоклонническую на всякую форму богослужения, кроме их собственной. Права, основанные на веротерпимости, опирались на взаимную уступчивость, и понятно, что их лишался тот, кто отказывался от уплаты установленной обычаями дани. Так как иудеи, и только они одни, упорно отказывались от уплаты этой дани, то мы рассмотрим, как обходилось с ними римское правительство: это поможет нам уяснить, насколько поведение этого правительства оправдывалось фактами, и поможет нам раскрыть настоящие причины преследования христиан.
Не находя нужным повторять то, что мы уже ранее говорили об уважении римских монархов и губернаторов к Иерусалимскому храму, мы ограничимся замечанием, что и при разрушении этого храма, и самого города происходили такие события, которые должны были вывести из терпения завоевателей и которые оправдывали религиозное преследование самыми основательными ссылками на требования политики, справедливости и общественной безопасности. Со времен Нерона и до времен Антонина Пия иудеи выносили владычество римлян с пылким нетерпением, которое много раз раздражалось самыми неистовыми убийствами и восстаниями. Чувство человеколюбия возмущается при чтении рассказов об отвратительных жестокостях, совершенных ими в городах Египта, Кипра и Кирены, где они под видом дружбы коварным образом употребили во зло доверие туземных жителей, и мы склонны одобрять римские легионы, жестоко отомстившие расе фанатиков, которые вследствие своих свирепых и легкомысленных предрассудков, по-видимому, сделались непримиримыми врагами не только римского правительства, но и всего человеческого рода. Энтузиазм иудеев был основан на убеждении, что закон не дозволяет им уплачивать налоги идолопоклонническому повелителю, и на лестном обещании, данном их старинными оракулами, что скоро появится победоносный Мессия, которому предназначено рабзорвать их цепи и доставить этим избранникам небес земное владычество. Если знаменитый Бар-Кохба мог собрать значительную армию, в течение двух лет устоявшую против могущества императора Адриана, это удалось ему потому, что он выдавал себя за давно ожидаемого освободителя и призвал всех потомков Авраама к осуществлению надежд Израиля.
Несмотря на неоднократные мятежи, гнев римских монархов стихал после победы, а их опасения прекращались вместе с войной и опасностью. Благодаря свойственной политеизму снисходительности и благодаря мягкому характеру Антонина Пия, иудеи снова получили свои старинные привилегии и им снова было дозволено совершать над их детьми обряд обрезания лишь с тем легким ограничением, что они не должны накладывать этого отличительного признака еврейской расы на тех иностранцев, которые обратятся в их веру. Хотя многочисленные остатки этого народа все еще не допускались внутрь Иерусалима, однако им было дозволено заводить и поддерживать значительные поселения и в Италии, и в провинциях; им было дозволено приобретать право римского гражданства, пользоваться муниципальными отличиями и вместе с тем освобождаться от обременительных и сопряженных с большими расходами общественных должностей. Умеренность или презрение римлян придало легальную санкцию той форме церковного управления, которая была установлена побежденной сектой. Патриарх, избравший своим местопребыванием Тибериаду, получил право назначать подчиненных ему церковных служителей и апостолов, пользоваться домашней юрисдикцией и собирать со своих рассеянных повсюду единоверцев ежегодную дань. В главных городах империи нередко воздвигались новые синагоги, а субботний день, посты и праздники, предписанные законом Моисея или установленные преданиями раввинов, соблюдались и праздновались самым торжественным и публичным образом. Это кроткое обхождение постепенно смягчило суровый характер иудеев. Они отказались от своих мечтаний об осуществлении пророчеств и о завоеваниях и стали вести себя как мирные и трудолюбивые подданные. Их непримиримая ненависть к человеческому роду, вместо того чтобы разгораться до убийств и насилий, испарилась в менее опасном способе самоудовлетворения. Они стали пользоваться всяким удобным случаем, чтобы обманывать язычников в торговле и стали втайне произносить двусмысленные проклятия в адрес надменного Эдомского царства.
Так как иудеи, с отвращением отвергавшие богов, которым поклонялись и их государи, и все другие подданные Римской империи, тем не менее могли свободно исповедовать свою необщительную религию, то следует полагать, что была какая-нибудь другая причина, по которой последователей Христа подвергали таким строгостям, от которых были освобождены потомки Авраама. Различие между ними несложно и очевидно, но, по господствовавшим в древности взглядам, оно было в высшей степени важно. Иудеи были нацией, а христиане были сектой, и если считалось естественным, что каждое общество уважает религиозные установления своих соседей, то на нем лежала обязанность сохранять религиозные установления своих предков. И голос оракулов, и правила философов, и авторитет законов единогласно требовали исполнения этой национальной обязанности. Своими высокомерными притязаниями на высшую святость иудеи могли заставить политеистов считать их за отвратительную и нечестивую расу; своим нежеланием смешиваться с другими народами они могли внушить политеистам презрение. Законы Моисея могли быть большей частью пустыми или нелепыми, но так как они были исполняемы в течение многих веков многочисленным обществом, то их приверженцы находили для себя оправдание в примере всего человеческого рода, и все соглашались в том, что они имели право держаться такого культа, отказаться от которого было бы с их стороны преступлением. Но этот принцип, служивший охраной для иудейской синагоги, не доставлял для первобытной христианской церкви никаких выгод и никакого обеспечения. Принимая веру в Евангелие, христиане навлекали на себя обвинение в противоестественном и непростительном преступном деянии. Они разрывали священные узы обычая и воспитания, нарушали религиозные постановления своего отечества и самонадеянно презирали то, что их отцы считали за истину и чтили как святыню. И это вероотступничество (если нам будет дозволено так выразиться) не имело частного или местного характера, так как благочестивый дезертир, покинувший храмы, египетские или сирийские, одинаково отказался бы с презрением от убежища в храмах, афинских или карфагенских. Каждый христианин с презрением отвергал суеверия своего семейства, своего города и своей провинции. Все христиане без исключения отказывались от всякого общения с богами Рима, империи и человеческого рода. Угнетаемый верующий тщетно заявлял о своем неотъемлемом праве располагать своей совестью и своими личными мнениями. Хотя его положение и могло возбуждать сострадание философов или идолопоклонников, его аргументы никак не могли проникнуть до их разума. Эти последние не понимали, что в ком-либо могло зародиться сомнение насчет обязанности сообразоваться с установленным способом богослужения, и находили это так же удивительным, как если бы кто-нибудь внезапно почувствовал отвращение к нравам, одежде или языку своей родины.
Удивление язычников скоро уступило место негодованию, и самые благочестивые люди подверглись несправедливому, но вместе с тем опасному обвинению в нечестии. Злоба и предрассудок стали выдавать христиан за общество атеистов, которые за свои дерзкие нападки на религиозные учреждения империи должны быть подвергнуты всей строгости законов. Они отстранялись (в чем с гордостью сами сознавались) от всякого вида суеверий, введенного в каком бы то ни было уголке земного шара изобретательным гением политеизма, но никому не было ясно, каким божеством или какой формой богослужения заменили они богов и храмы древности. Их чистое и возвышенное понятие о Высшем Существе было недоступно грубым умам языческих народов, не способных усвоить себе понятие о таком духовном и едином Божестве, которое не изображалось ни в какой телесной форме или видимом символе и которому не поклонялись с обычной помпой возлияний и пиршеств, алтарей и жертвоприношений. Греческие и римские мудрецы, возвысившиеся своим умом до созерцания существования и атрибутов Первопричины, повиновались или голосу рассудка, или голосу тщеславия, когда приберегали привилегию такого философского благочестия лишь для самих себя и для своих избранных учеников. Они были далеки от того, чтобы принимать предрассудки человеческого рода за мерило истины, но полагали, что они истекают из коренных свойств человеческой природы, и думали, что всякая народная форма верований и культа, отвергающая содействие чувств, будет не способна сдерживать бредни фантазии и увлечения фанатизма, по мере того как она будет отдаляться от суеверий. Когда умные и ученые люди снисходили до того, что останавливали свое внимание на христианском откровении, они еще более укреплялись в своем опрометчивом убеждении, что способный внушить им уважение принцип единства Божия был обезображен сумасбродным энтузиазмом новых сектантов и уничтожен их химерическими теориями. Когда автор знаменитого диалога, приписываемого Лукиану, говорит с насмешкой и презрением о таинственном догмате Троицы, он этим лишь обнаруживает свое собственное непонимание слабости человеческого разума и непроницаемого свойства божеских совершенств.
Менее удивительным могло казаться то, что последователи христианства не только чтили основателя своей религии как мудреца и пророка, но и поклонялись ему как Богу. Политеисты были готовы принять всякое верование, по-видимому, представлявшее некоторое сходство с народной мифологией, хотя бы это сходство и было отдаленно и неполно, а легенды о Бахусе, Геркулесе и Эскулапе в некоторой степени подготовили их воображение к появлению Сына Божия в человеческом обличье. Но их удивляло то, что христиане покинули храмы тех древних героев, которые в младенческую пору мира изобрели искусства, ввели законы и одолели опустошавших землю тиранов или чудовищ для того, чтобы изобразить исключительным предметом своего религиозного поклонения незнатного проповедника, который в неотдаленные времена и среди варварского народа пал жертвой или злобы своих собственных соотечественников, или подозрительности римского правительства. Идолопоклонники, ценившие лишь мирские блага, отвергали неоценимый дар жизни и бессмертия, который был предложен человеческому роду Иисусом из Назарета. Его кроткая твердость среди жестоких и добровольных страданий, его всеобъемлющее милосердие и возвышенная простота его действий и характера были в глазах этих чувственных людей неудовлетворительным вознаграждением за недостаток славы, могущества и успеха; а поскольку они не хотели признавать его изумительного торжества над силами мрака и могилы, они вместе с тем выставляли в ложном свете или с насмешкой двусмысленное рождение, странническую жизнь и позорную смерть основателя христианства.
Ставя свои личные мнения выше национальной религии, каждый христианин совершал преступление, которое увеличивалось в очень значительной мере благодаря многочисленности и единодушию виновных. Всем хорошо известно и нами уже было замечено, что римская политика относилась с крайней подозрительностью и недоверием ко всякой ассоциации, образовавшейся в среде римских подданных, и что она неохотно выдавала привилегии частным корпорациям, как бы ни были невинны или благотворны их цели. Религиозные собрания христиан, отстранившихся от общественного культа, казались еще менее невинными: они были по своему принципу противозаконны, а по своим последствиям могли сделаться опасными; со своей стороны, императоры не сознавали, что они нарушают правила справедливости, запрещая ради общественного спокойствия такие тайные и нередко происходившие по ночам сборища. Вследствие благочестивого неповиновения христиан их поступки или, может быть, даже их намерения представлялись еще в более серьезном и преступном свете, а римские монархи, которые, может быть, смягчили бы свой гнев ввиду готовности повиноваться, считали, что их честь задета неисполнением их предписаний, и потому нередко старались путем строгих наказаний укротить дух независимости, смело заявлявший, что над светской властью есть иная высшая власть. Размеры и продолжительность этого духовного заговора, по-видимому, с каждым днем делали его все более и более достойным монаршего негодования. Мы уже ранее заметили, что благодаря деятельному и успешному рвению, христиане постепенно распространились по всем провинциям и почти по всем городам империи. Новообращенные, по-видимому, отказывались от своей семьи и от своего отечества для того, чтобы связать себя неразрывными узами со странным обществом, повсюду принимавшим такой характер, который отличал его от всего остального человеческого рода. Их мрачная и суровая внешность, их отвращение от обычных занятий и удовольствий и их частые предсказания предстоящих бедствий заставляли язычников опасаться какой-нибудь беды от новой секты, которая казалась тем более страшной, чем более была непонятной. Каковы бы ни были правила их поведения, говорит Плиний, их непреклонное упорство, как кажется, заслуживает наказания.
Предосторожности, с которыми последователи Христа исполняли свои религиозные обязанности, были первоначально внушены страхом и необходимостью, но впоследствии употреблялись добровольно. Подражая страшной таинственности элевсинских мистерий, христиане льстили себя надеждой, что их священные постановления приобретут в глазах язычников более права на их уважение. Но, как это часто случается с тонкими политическими расчетами, результат не оправдал их желаний и надежд. Возникло убеждение, что они лишь стараются скрыть то, в чем они не могли бы сознаться не краснея. Их ложно истолкованная осторожность дала злобе повод выдумывать отвратительные сказки, которые принимались подозрительностью и легковерием за истину и которые изображали христиан самыми порочными членами человеческого рода, совершающими в своих мрачных пристанищах всякие гнусности, какие только может придумать развратное воображение, и испрашивающими милостей у своего неизвестного Бога путем принесения в жертву всех нравственных добродетелей. Многие даже утверждали, будто они в состоянии описать религиозные обряды этого отвратительного общества. Новорожденного ребенка, совершенно покрытого мукой, говорили они, подставляли в качестве мистического символа посвящения под нож новообращенного, который по невежеству наносил несколько тайных и смертельных ран невинной жертве своего заблуждения; лишь только было совершено это преступление, сектанты пили кровь, с жадностью отрывали трепещущие члены и, будучи связаны между собой сознанием общей виновности, взаимно обязывались вечно хранить все случившееся в тайне. С одинаковой уверенностью рассказывали, что за этим бесчеловечным жертвоприношением следовало такое же отвратительное развлечение, в котором страсти служили поводом к удовлетворению скотской похоти, что в назначенный момент они внезапно потухали, чувство стыда изгонялось, законы природы забывались, и мрак ночи осквернялся кровосмесительной связью сестер с братьями, сыновей с матерями.
Но чтения древних апологий было бы вполне достаточно для того, чтобы в уме беспристрастного противника не осталось даже самых слабых подозрений. Чтобы опровергнуть распускаемые молвой слухи, христиане с неустрашимой самонадеянностью невинности обращались к чувству справедливости должностных лиц. Они сознавали, что, если бы были представлены какие-либо доказательства возводимых на них клеветой преступлений, они заслуживали бы самого строгого наказания. Они накликали на себя наказание и требовали улик. В то же время они весьма основательно и уместно настаивали на том, что обвинения столько же неправдоподобны, сколько бездоказательны; неужели, спрашивали они, кто-нибудь может серьезно верить тому, что чистые и святые правила Евангелия, столь часто сдерживавшие влечение к самым невинным наслаждениям, могут вовлекать в самые отвратительные преступления, что обширное общество решится бесчестить себя в глазах своих соббственных членов и что огромное число людей обоего пола, всякого возраста и общественного положения, сделавшись недоступными страху смерти или позора, дозволят себе нарушать те самые принципы, которые глубже всего запечатлелись в их умах от природы и от воспитания.
История, задача которой заключается в том, чтобы собрать сведения о деяниях прошлого для назидания будущих веков, оказалась бы недостойной такой почтенной роли, если бы она снизошла до того, что стала бы вступаться за тиранов или оправдывать принципы гонения. Впрочем, следует признать, что поведение тех императоров, которые, по-видимому, были менее всех других благосклонны к первобытной церкви, никоим образом не было столь преступно, как поведение тех новейших монархов, которые употребляли орудия насилия и страха против религиозных мнений какой-либо части своих подданных. Какой-нибудь Карл V или Людовик XIV мог бы почерпнуть из своего ума или даже из своего собственного сердца правильное понятие о нравах совести, об обязанностях веры и о невинности заблуждения. Но монархам и сановникам Древнего Рима были чужды те принципы, которыми вдохновлялось и оправдывалось непреклонное упорство христиан в деле истины, а в своей собственной душе они не могли бы отыскать никакого мотива, который мог бы заставить их отказаться от легального и, так сказать, естественного подчинения священным установлениям их родины. Та же самая причина, которая ослабляет тяжесть их виновности, неизбежно ослабляла и жестокость их гонений. Так как они действовали под влиянием не бешеного усердия ханжей, а умеренной политики, приличной законодателям, то понятно, что их презрение нередко ослабляло, а их человеколюбие очень часто приостанавливало исполнение тех законов, которые они издавали против смиренных и незнатных последователей Христа. Принимая во внимание характер и мотивы римских правителей, мы естественно приходим к следующим выводам. I. Что прошло довольно много времени, прежде чем они пришли к убеждению, что новые сектанты заслуживают внимания правительства. II. Что они действовали осторожно и неохотно, когда дело шло о наказании кого-либо из римских подданных, обвинявшихся в столь странном преступлении. III. Что они были сдержанны в применении наказаний. IV. Что угнетаемая церковь наслаждалась несколькими промежутками мира и спокойствия. Несмотря на то что самые плодовитые и вдававшиеся в самые мелочные подробности языческие писатели относились с самым беспечным невниманием ко всему, что касалось христиан, мы все-таки в состоянии подтвердить каждое из этих правдоподобных предположений ссылками на достоверные факты.
Благодаря мудрой предусмотрительности Провидения, прежде, чем успела созреть вера христиан, и прежде, чем они успели размножиться, детство церкви было прикрыто таинственным покровом, не только охранявшим ее от злобы язычников, но и совершенно скрывавшим ее от их глаз. Так как установленные Моисеем религиозные обряды выходили из употребления медленно и постепенно, то, пока они еще существовали, в них самые ранние приверженцы Евангелия находили для себя безопасное и невинное прикрытие. А так как эти приверженцы принадлежали большей частью к потомству Авраама, то они носили отличительный знак обрезания, возносили свои молитвы в Иерусалимском храме до его окончательного разрушения и считали законы Моисея и писания пророков за подлинное вдохновение Божества. Новообращенные язычники, приобщившиеся путем духовного усыновления к надеждам Израиля, также смешивались с иудеями, на которых походили и одеждой, и внешним видом, а так как политеисты обращали внимание не столько на статьи веры, сколько на внешнюю сторону культа, то новая секта, тщательно скрывавшая или лишь слегка заявлявшая свои надежды на будущее величие и свое честолюбие, могла пользоваться общей веротерпимостью, которая была дарована древнему и знаменитому народу, входившему в число подданных Римской империи. Одушевленные более пылким религиозным рвением и более заботливые насчет чистоты своей веры, иудеи, может быть, скоро приметили, что их назаретские единоверцы постепенно отклоняются от учения синагоги и готовы потопить опасную ересь в крови ее приверженцев. Но воля небес уже обезоружила их злобу, и, хотя они еще не были лишены возможности заявлять по временам протест путем восстаний, они были лишены заведования уголовной юстицией, а вдохнуть в душу хладнокровных римских судей такое же чувство ненависти, какое питали в них самих религиозное рвение и суеверие, было бы делом вовсе не легким. Губернаторы провинций заявили о своей готовности выслушивать обвинения в таких преступлениях, которые могли угрожать общественной безопасности, но лишь только они узнавали, что дело идет не о фактах, а о словах, что им предлагают разрешить спор касательно смысла иудейских законов и пророчеств, они находили унизительным для римского величия серьезное обсуждение ничтожных разногласий, возникавших в среде варварского и суеверного народа. Невинность первых христиан охранялась невежеством и презрением, и трибунал языческого судьи нередко служил для них самым безопасным убежищем от ярости синагоги. Если бы мы приняли на веру предания не в меру легкомысленной древности, мы были бы в состоянии описать далекие странствия, удивительные подвиги и различные виды смерти двенадцати апостолов; но более тщательное исследование заставит нас усомниться, действительно ли хоть один из тех людей, которые были очевидцами чудес Христа, мог вне пределов Палестины запечатлеть своей кровью истину своего свидетельства. Если мы примем в соображение обыкновенную продолжительность человеческой жизни, мы, естественно, должны будем предположить, что их большей частью уже не было в живых в то время, как неудовольствие иудеев разразилось жестокой войной, окончившейся лишь разрушением Иерусалима. В течение длинного периода времени от смерти Христа до этого достопамятного возмущения мы не находим никаких следов римской религиозной нетерпимости, за исключением внезапного, непродолжительного, хотя и жестокого преследования, которому Нерон подверг живших в столице христиан через тридцать пять лет после первого из этих великих событий и только за два года до второго. Уже одного имени историка-философа, которому мы обязаны сведениями об этом странном происшествии, достаточно для того, чтобы заставить нас остановить на этом предмете все наше внимание.
Пожар Рима в царствование Нерона
На десятом году царствования Нерона столица империи пострадала от пожара, свирепствовавшего с такой яростью, какой никто не мог запомнить, и какому не было примера в прежние времена. Памятники греческого искусства и римских добродетелей, трофеи Пунических и галльских войн, самые священные храмы и самые роскошные дворцы — все сделалось жертвой общего разрушения. Из четырнадцати округов, или кварталов, на которые был разделен Рим, только четыре остались совершенно невредимы, три были уничтожены до основания, а остальные семь представляли после пожара печальную картину разорения и опустошения. Бдительность правительства, как кажется, не пренебрегла никакими мерами, чтобы смягчить последствия столь страшного общественного бедствия. Императорские сады были открыты для огромной массы пострадавших, временные здания были воздвигнуты для доставления ей убежища, громадные запасы хлеба и провизии раздавались ей за очень умеренную цену. По-видимому, самая великодушная политика диктовала те эдикты, которые регулировали новое расположение улиц и постройку частных домов, и, как это обыкновенно случается в века материального благосостояния, из пепла старого Рима возник в течение пяти лет новый город, более правильно построенный и более красивый. Но как ни старался Нерон выказать по этому случаю свое благоразумие и человеколюбие, он этим не мог оградить себя от возникших в народе подозрений. Не было такого преступления, в котором нельзя было бы заподозрить того, кто убил свою жену и свою мать, а такой монарх, который унижал на театральных подмостках и свою личность, и свое звание, считался способным на самые безумные сумасбродства. Голос народной молвы обвинял императора в поджоге его собственной столицы, а так как доведенный до отчаяния народ всего охотнее верит самым неправдоподобным слухам, то иные серьезно рассказывали, а иные твердо верили, что Нерон наслаждался созданным им общественным бедствием, воспевая под аккомпанемент своей лиры разрушение древней Трои. Чтобы отклонить от себя подозрение, которого не способна заглушить никакая деспотическая власть, император решился сложить свою собственную вину на каких-нибудь вымышленных преступников.
«В этих видах, — продолжает Тацит, — он подвергнул самым изысканным истязаниям тех людей, которые уже были заклеймены заслуженным позором под общим названием христиан. Они производили свое имя и вели свое начало от Христа, который в царствование Тиберия был подвергнут смертной казни по приговору прокуратора Понтия Пилата. Это пагубное суеверие было на некоторое время подавлено, но потом снова появилось и не только распространилось по Иудее, которая была местом рождения этой вредной секты, но даже проникло в Рим, в это общее убежище, принимающее и охраняющее все, что есть нечистого, все, что есть отвратительного. Признания тех из них, которые были задержаны, указали на множество их сообщников, и все они были уличены не столько в поджоге города, сколько в ненависти к человеческому роду. Они умирали от истязаний, а их истязания становились еще более мучительными от примеси оскорблений и насмешек. Одни из них были пригвождены к кресту, другие были зашиты в кожи диких зверей и в этом виде растерзаны собаками, третьи были намазаны горючими веществами и служили факелами для освещения ночного мрака. Сады Нерона были назначены для этого печального зрелища, сопровождавшегося конскими скачками и удостоенного присутствием самого императора, который смешивался с народной толпой, одевшись в кучерское платье и управляя колесницей. Преступление христиан действительно заслуживало примерного наказания, но всеобщее к ним отвращение перешло в сострадание благодаря убеждению, что эти несчастные создания приносились в жертву не столько общественному благу, сколько жестокосердию подозрительного тирана». Кто с интересом следит за переворотами, совершающимися в человеческом роде, тот, может быть, остановит свое внимание на том факте, что запятнанные кровью первых христиан сады и цирк Нерона в Ватикане сделались еще более знаменитыми вследствие торжества преследуемой религии и вследствие ее злоупотреблений своими победами. Храм, далеко превосходящий древнее величие Капитолия, был впоследствии воздвигнут на этом месте христианскими первосвященниками, которые, основывая свои притязания на всемирное владычество на том, что им было завещано смиренным галилейским рыбаком, успели воссесть на троне Цезарей, дали законы варварским завоевателям Рима и распространили свою духовную юрисдикцию от берегов Балтийского моря до берегов Тихого океана.
Но прежде, чем покончить с этим рассказом о гонениях со стороны Нерона, мы считаем нужным сделать несколько замечаний, которые помогут нам устранить затруднения, возникающие в нашем уме при чтении этого рассказа, и которые бросают некоторый свет на последующую историю церкви.
1. Самая недоверчивая критика вынуждена признать достоверность этого необыкновенного происшествия и неподдельность знаменитых слов Тацита.
Первая подтверждается усидчивым и аккуратным Светонием, упоминающим о наказании, которому Нерон подвергнул христиан, — эту секту людей, усвоивших новое и преступное суеверие. А вторая доказывается согласием слов Тацита с самыми древними рукописями, неподражаемым характером стиля этого писателя, его репутацией, предохранившей текст его сочинений от искажений в интересах благочестия, и, наконец, самим содержанием его повествования, обвиняющего первых христиан в самых ужасных преступлениях, но не делающего намеков на то, чтобы обладание какой-либо чудотворной или даже магической силой ставило их выше остального человеческого рода.
2. Тацит, вероятно, родился за несколько лет до римского пожара и только из чтений и разговоров мог узнать о событии, случившемся во время его детства. Прежде, нежели выступить перед публикой, он спокойно дожидался, чтобы его ум достиг своей полной зрелости, и ему было более сорока лет, когда признательность и уважение к памяти добродетельного Агриколы побудили его написать самое раннее из тех исторических сочинений, которые будут служить наслаждением и назиданием для самого отдаленного потомства. После того как он испробовал свои силы на биографии Агриколы и на описании Германии, он задумал и в конце концов привел в исполнение план более трудного произведения, а именно, написал в тридцати книгах историю Рима с падения Нерона до вступления на престол Нервы. С царствования этого императора начинался век справедливости и общественного благосостояния, из которого Тацит предполагал сделать предмет занятий для своей старости, но когда он ближе познакомился с этим предметом, он, кажется, понял, что более прилично и менее опасно описывать пороки умерших тиранов, нежели воспевать добродетели царствующего монарха, и потому остановился на изложении в форме летописей деяний четырех непосредственных преемников Августа. Собрать, расположить и описать события восьмидесятилетнего периода времени в бессмертном произведении, в котором каждая фраза полна самой глубокой наблюдательности и самой живой картинности, — такого предприятия было достаточно, чтобы занять ум даже такого человека, как Тацит. В последние годы царствования Траяна, в то время как этот победоносный монарх распространял владычество Рима вне его старинных пределов, историк занимался описанием тирании Тиберия во второй и четвертой книгах своих Летописей, а император Траян взошел на престол, вероятно, прежде, чем Тацит дошел в своем изложении до пожара столицы и до описания жестокого обращения Нерона с несчастными христианами. Будучи отделен от описываемых событий шестидесятилетним промежутком времени, летописец был вынужден повторять рассказы современников, но в качестве философа он занялся описанием происхождения, распространения и характера новой секты, руководствуясь при этом сведениями или предубеждениями не столько времен Нерона, сколько времен Адриана.
3. Тацит очень часто предоставляет любознательности или догадливости своих читателей восполнять те промежуточные подробности или размышления, которые он при чрезвычайной сжатости своего изложения счел уместным опустить. Поэтому нам позволительно предположить существование какой-нибудь правдоподобной причины, побудившей Нерона обращаться так жестоко с римскими христианами, ничтожество и невинность которых должны были бы служить охраной от его гнева и даже от его внимания. Иудеи, которых было очень много в Риме и которые подвергались угнетениям на своей родине, по-видимому, гораздо легче могли бы навлечь на себя подозрения императора и народа, и никому не показалось бы неправдоподобным, что побежденная нация, уже заявившая о своем отвращении к римскому игу, прибегает к самым ужасным средствам для удовлетворения своей непримиримой ненависти. Но у иудеев были могущественные заступники во дворце и даже в сердце тирана — его жена и повелительница прекрасная Поппея и любимый актер из рода Авраама, уже обратившиеся к нему с ходатайством за этот ненавистный народ. Вместо них необходимо было найти какие-нибудь другие жертвы, и вовсе нетрудно было навести императора на ту мысль, что хотя настоящие последователи Моисея и не были виновны в поджоге Рима, но именно в их среде возникла новая и вредная секта галилеян, способная на самые ужасные преступления. Под именем галилеян смешивали два разряда людей, совершенно противоположных один другому и по своим правам, и по своим принципам, а именно: учеников, принявших веру Иисуса Назаретского, и фанатиков, ставших под знамя Иуды Гавлонита. Первые были друзьями человеческого рода, вторые были его врагами, а единственное между ними сходство заключалось в одинаковой непреклонной твердости, благодаря которой они в защите своего дела обнаруживали совершенное равнодушие к смерти и к пыткам. Последователи Иуды, вовлекшие своих соотечественников в бунт, скоро были погребены под развалинами Иерусалима, тогда как последователи Иисуса, сделавшиеся известными под более знаменитым названием христиан, распространились по всей Римской империи. Разве естественно, что во времена Адриана Тацит отнес к христианам преступление и наказание, которое он мог бы с гораздо большим основанием отнести к той секте, ненавистное воспоминание о которой уже почти совершенно изгладилось?
4. Что бы ни думали об этой догадке (ведь это не более как догадка), для всякого очевидно, что как последствия, так и причины гонений Нерона ограничивались только Римом, что религиозные догматы галилеян или христиан никогда не служили поводом ни для наказаний, ни даже для судебного следствия и что так как воспоминание об их страданиях долгое время соединялось с воспоминанием о жестокостях и несправедливостях, то умеренность следующих императоров заставила их щадить секту, вынесшую угнетения от такого тирана, ярость которого обыкновенно обрушивалась на добродетель и невинность. Достойно внимания то, что пламя войны уничтожило почти в одно и то же время и храм в Иерусалиме, и Капитолий в Риме; не менее странно и то, что налоги, назначенные благочестием на первое из этих зданий, были обращены победителем на восстановление и украшение второго. Императоры обложили иудеев поголовным налогом, и хотя на долю каждого приходилось уплачивать весьма незначительную сумму, этот налог считался иудеями невыносимым бременем как по причине того употребления, на которое он назначался, так и по причине строгости, с которой он взыскивался.
5. Так как сборщики податей распространяли свои несправедливые требования на многих людей, которые не были ни одной крови, ни одной религии с иудеями, то и христиане, столь часто укрывавшиеся под тенью синагоги, не могли избежать таких корыстных преследований. Они тщательно избегали всего, что хотя слегка отзывалось идолопоклонством, а потому их совесть воспрещала им содействовать возвеличению того демона, которого боготворили под именем Юпитера Капитолийского. Так как в среде христиан была многочисленная, хотя и постоянно ослабевавшая, партия, которая все еще держалась Моисеевых законов, то она всячески старалась скрыть свое иудейское происхождение; но ее уличали неоспоримым свидетельством обрезания, а в отличительные особенности ее религиозных верований римские судьи не имели времени вникать. Между христианами, которые были приведены к трибуналу императора или, более правдоподобно, к трибуналу прокуратора Иудеи, было, как рассказывают, два человека, отличавшихся происхождением, которое поистине было более знатно, чем происхождение могущественнейших монархов. Это были внуки апостола Св. Иуды, который был братом Иисуса Христа. Их естественные права на престол Давида, быть может, могли бы расположить в их пользу народ и возбудить опасения в губернаторе, но их мизерная внешность и наивность их ответов скоро убедили этого последнего, что они и не намерены, и не способны нарушать спокойствие Римской империи. Они откровенно признали свое царственное происхождение и свое близкое родство с Мессией, но отказывались от всяких мирских целей и утверждали, что то царство, которого они с благочестием дожидаются, чисто духовного и ангельского характера. Когда их стали расспрашивать об их состоянии и занятиях, они показали свои руки, огрубевшие от ежедневной работы, и объявили, что извлекают все свои средства существования из обрабатывания фермы, которая находится близ деревни Кокаба, включает в себя около двадцати четырех английских акров и стоит девятьсот драхм, или 300 фунт. ст. Внуков Св. Иуды освободили от суда с состраданием и с презрением.
Но если ничтожество потомков Давида могло служить для них охраной от подозрительности тирана, то величие собственного семейства внушало малодушному Домициану опасения, которые он мог заглушать лишь пролитием крови тех римлян, которых он или боялся, или ненавидел, или уважал. Из двух сыновей его дяди Флавия Сабина старший был уличен в изменнических замыслах, а младший, носивший имя Флавия Климента, был обязан своим спасением недостатку мужества и дарования. Император в течение долгого времени отличал столь безвредного родственника своими милостями и покровительством, дал ему в жены свою племянницу Домициллу, обещал назначить своими преемниками родившихся от этого брака детей и облек их отца консульским достоинством. Но лишь только этот последний успел окончить срок своей годовой должности, его предали суду по какому-то ничтожному поводу и казнили; Домицилла была отправлена в изгнание на пустынный остров близ берегов Кампании, и множество лиц, замешанных в том же обвинении, или были приговорены к смертной казни, или лишились своих имений. Их обвиняли в атеизме и в иудейских нравах, то есть в таком странном сочетании идей, которое всего естественнее можно бы было приписать христианам, так как и должностные лица, и писатели того времени имели о них весьма неясные и неполные сведения. Христианская церковь, слишком охотно принявшая подозрительность тирана за доказательство столь почтенного преступления, поместила на основании приведенного правдоподобного предположения и Климента, и Домициллу в число первых своих мучеников и заклеймила жестокосердие Домициана названием второго гонения. Но это гонение (если оно действительно заслуживает такого названия) было непродолжительным. Через несколько месяцев после казни Климента и изгнания Домициллы император был убит в своем дворце одним из вольноотпущенных Домициллы Стефеном, который пользовался милостивым расположением своей госпожи, но, конечно, не принял ее веры. Память Домициана была осуждена сенатом, его указы были отменены, изгнанники были возвращены из ссылки, а при мягком правлении Нервы невинно пострадавшим вернули их общественное положение и состояние и даже действительно виновные или получили помилование, или избавились от наказаний.
Плиний о христианах
Почти через десять лет, в царствование Траяна, Плиний Младший был возведен своим другом и повелителем в звание правителя Вифинии и Понта. Он скоро пришел в недоумение насчет того, какими правилами справедливости или какими законами должен он руководствоваться при исполнении обязанностей, совершенно несовместимых с его человеколюбием. Плиний ни разу не присутствовал при судебном разбирательстве обвинений против христиан и даже, кажется, никогда не слышал их имен; он не имел никакого понятия ни о характере их виновности, ни о системе их учения, ни о степени заслуженного ими наказания. В этом затруднительном положении он прибегнул в своему обычному средству: он представил на усмотрение Траяна беспристрастное и в некоторых отношениях благоприятное описание нового суеверия и просил разрешить его недоумения и научить его, как поступать. Плиний провел свою жизнь в приобретении познаний и в деловых занятиях. С девятнадцатилетнего возраста он уже отличался искусной защитой тяжб в римских судах; впоследствии он был членом сената, был облечен отличиями консульского звания и поддерживал многочисленные дружеские связи с людьми всяких званий как в Италии, так и в провинциях. Поэтому из его совершенного незнакомства с существованием христианства можно извлечь некоторые полезные указания, и мы можем сделать следующие выводы: что в то время, когда он принял на себя управление Вифинией, еще не было ни общих законов, ни сенатских декретов, направленных против христиан; что ни сам Траян, ни кто-либо из его добродетельных предшественников, эдикты которых вошли в гражданское и уголовное судопроизводство, не объявляли публично своих намерений по отношению к новой секте и что, каковы бы ни были меры, принимавшиеся против христиан, они не имели такого веса и авторитета, чтобы могли служить прецедентом для руководства римских правителей.
Ответ, который был дан Траяном и на который впоследствии так часто ссылались христиане, обнаруживает такое уважение к справедливости и такое человеколюбие, какое только могло совмещаться с ошибочным взглядом этого императора на дела религиозного управления. Вместо того чтобы обнаружить неукротимое рвение инквизитора, тщательно отыскивающего малей шие признаки ереси и радующегося многочисленности погубленных им жертв, император обнаруживает гораздо более заботливости о том, чтобы не пострадали невинные, нежели о том, чтобы не избежали наказания виновные. Он признает, что очень трудно установить общий план действий; но он устанавливает два благотворных правила, в которых угнетенные христиане часто находили для себя утешение и опору. Хотя он и предписывает должностным лицам наказывать тех, кто признан виновным на основании законов, он впадает в противоречие с самим собой, когда из чувства человеколюбия запрещает им производить какие-либо расследования о тех, кто навлек на себя подозрение в преступном деянии; он также не дозволяет чинить преследования без разбора по всяким доносам. Император отвергает анонимные доносы как несогласные со справедливостью его управления и требует, чтобы для осуждения людей, провинившихся в том, что они христиане, были налицо положительные доказательства, представленные явным и публичным обвинителем. Тот, кто брал на себя эту ненавистную роль, вероятно, был обязан объяснить основания своих подозрений, назвать время и место тайных собраний, посещавшихся их христианскими противниками, и вывести наружу множество таких подробностей, которые скрывались от глаз неверующих с самой бдительной заботливостью. Если их обвинение судебным порядком оказывалось успешным, они навлекали на себя ненависть значительной и деятельной партии, порицание со стороны более просвещенной части общества и тот позор, который во все века и во всех странах падал на доносчиков. Если же, напротив того, их доказательства оказывались недостаточными, они подвергались строгому наказанию и, может быть, даже смертной казни в силу изданного императором Адрианом закона против тех, кто ложно обвинял своих сограждан в принадлежности к христианству. Конечно, личная ненависть и основанная на суеверии вражда могли иногда заглушать самые естественные опасения беды и позора; но невозможно допустить, чтобы языческие подданные Римской империи охотно и часто бросали обвинения при таких неблагоприятных для них условиях.
Способы, к которым прибегали враги христиан, чтобы уклониться от благоразумных требований закона, служат достаточным доказательством того, что этот закон действительно обезоруживал личную злобу и суеверное усердие; но страх и стыд, которые так сильно сдерживают увлечения отдельных личностей, утрачивают большую часть своего влияния в многочисленных и шумных собраниях. Благочестивые христиане, — желали ли они достигнуть славы мученичества или желали избежать ее, — ожидали или с нетерпением, или ужасом возобновлявшихся в установленные сроки общественных игр и празднеств. В эти дни жители больших городов империи собирались в цирках или театрах, где все представлявшиеся их глазам предметы и все совершавшиеся обряды разжигали в них чувство благочестия и заглушали чувство человеколюбия. В то время как многочисленные зрители, украсив свои головы венками, надушившись фимиамом и очистившись кровью жертв, предавались среди алтарей и статуй своих богов-заступников наслаждению такими удовольствиями, на которые они смотрели как на существенную часть своего культа, они вспоминали, что только одни христиане ненавидят богов человеческого рода и своим отсутствием или своим мрачным видом как будто издеваются над общим счастьем или оплакивают его. Если империю постигло какое-нибудь общественное бедствие, моровая язва, голод или неудачная война; если Тибр вышел из своих берегов, а Нил еще нет; если произошло землетрясение или было нарушено правильное течение времен года, — суеверные язычники были убеждены, что это божеское наказание вызвано преступлениями и нечестием христиан, которых щадила чрезмерная снисходительность правительства. Конечно, не от буйной и раздраженной черни можно было бы ожидать соблюдения форм легальной процедуры и не в амфитеатре, обагренном кровью диких зверей и гладиаторов, можно бы было услышать голос сострадания. Нетерпеливые возгласы народной толпы называли христиан врагами и богов, и людей, обрекали их на самые ужасные мучения и, осмеливаясь обвинять поименно некоторых из самых выдающихся приверженцев новой секты, повелительно требовали, чтобы они немедленно были схвачены и брошены на съедение львам. Губернаторы провинций и должностные лица, председательствовавшие на публичных зрелищах, обыкновенно были склонны удовлетворять желания народа и укрощать его ярость принесением в жертву нескольких ненавистных ему людей. Но мудрость императоров охраняла церковь от этих буйных требований и противозаконных обвинений, которые она справедливо считала несовместимыми с твердостью и справедливостью императорского управления. Эдикты Адриана и Антонина Пия заявляли, что голос народной толпы никогда не будет принят за легальное основание для осуждения или наказания тех несчастных людей, которые увлеклись энтузиазмом христиан.
Наказание не было неизбежным последствием обвинительного приговора, и, когда виновность христианина была самым очевидным образом доказана свидетельскими показаниями или даже собственным признанием, все-таки в его власти оставался выбор между жизнью и смертью. Судью приводило в негодование не столько прошлое преступление, сколько обнаруженное в его присутствии упорство. Он был убежден, что дает обвиняемому легкий способ избежать наказания, так как последний мог освободиться от суда и даже вызвать общее одобрение, если только соглашался бросить на алтарь несколько кусочков ладана. Считалось, что человеколюбивый судья обязан скорее исправлять, чем наказывать этих впавших в заблуждение энтузиастов. Изменяя свой тон сообразно с возрастом, полом или общественным положением обвиняемых, он нередко снисходил до того, что рисовал перед их глазами все, что есть самого привлекательного в жизни и самого ужасного в смерти, и просил, даже умолял их быть хоть сколько-нибудь сострадательными к самим себе, к своим семействам и своим друзьям. Если угрозы и убеждения оказывались недействительными, он нередко прибегал к насилию; тогда бичевание и пытка восполняли несостоятельность аргументов, и самые жестокие истязания употреблялись в дело с целью сломить столь непреклонное и, как думали язычники, столь преступное упорство. Древние защитники христианства с большим основанием и такой же строгостью порицали неправильный образ действий гонителей, допускавших наперекор всем принципам судопроизводства употребление пытки с целью добиться не признания, а отрицания того преступления, которое было предметом их расследования. Монахи последующих веков, занимавшиеся в своих мирных уединениях тем, что разнообразили смерть и страдания первых христианских мучеников, нередко изобретали гораздо более утонченные и замысловатые истязания. Они, между прочим, уверяли, будто римские судьи, пренебрегая всеми требованиями нравственности и общественных приличий, старались вовлечь в соблазн тех, кого они не были в состоянии подчинить своей воле, и что по их приказанию совершались самые грубые насилия над теми, кто не поддавался соблазну. Рассказывали, что благочестивые женщины, готовые умереть за свою веру, иногда подвергались более тяжелому испытанию: им предоставлялось решить, что ценят они дороже, — свою религию или свое целомудрие. Судья поощрял молодых людей к любовному ухаживанию за ними и обращался к этим орудиям своего насилия с формальным приглашением употребить самые настоятельные усилия, чтобы охранять честь Венеры от этих неблагочестивых девственниц, отказывающихся возжигать фимиам перед ее алтарем. Впрочем, эти пытки обыкновенно оказывались безуспешными, и своевременное вмешательство какой-нибудь чудотворной силы предохраняло целомудренных жен Христа от позора даже невольного унижения. Мы не можем, однако, не заметить, что самые древние и самые достоверные письменные памятники христианской церкви редко обезображиваются такими нелепыми и непристойными вымыслами.
Совершенное пренебрежение к истине и к правдоподобию, замечаемое в описании этих первых мученичеств, было результатом одного весьма естественного заблуждения. Церковные писатели четвертого и пятого столетий приписывали римским судьям такое же безжалостное и непреклонное религиозное рвение, каким были наполнены их собственные сердца в борьбе с еретиками и идолопоклонниками их времени. Нет ничего неправдоподобного в том, что между лицами, занимавшими высшие должности в империи, были такие, которые впитали в себя предрассудки народной толпы, и были такие, которые прибегали к жестоким мерам из алчности или из личной неприязни. Но положительно известно, — и в этом случае мы можем сослаться на признательные заявления первых христиан, — что должностные лица, которые управляли провинциями от имени императоров или сената и которым вверено было исключительное право суда над уголовными преступниками, большей частью вели себя как люди благовоспитанные и образованные, уважающие требования справедливости и знакомые с принципами философии. Нередко случалось, что они отклоняли от себя отвратительную роль гонителей, с презрением отвергали обвинение или научали подсудимых христиан какой-нибудь легальной увертке, с помощью которой можно было избежать строгости законов. Всякий раз, когда они бывали облечены неограниченной властью, они употребляли ее не столько на угнетение, сколько на облегчение и пользу страждущей церкви. Они были далеки от того, чтобы приговаривать к наказанию всякого христианина, уличенного в упорной привязанности к новому суеверию. Большей частью ограничиваясь менее жестокими наказаниями, — тюремным заключением, ссылкой или невольнической работой в рудниках, — они оставляли несчастным жертвам своего правосудия некоторую надежду, что какое-нибудь счастливое событие — восшествие нового императора на престол, его вступление в брак или военный триумф — возвратят им путем всеобщей амнистии их прежнее положение. Те мученики, которых римские судьи обрекали на немедленную казнь, кажется, выбирались из двух самых противоположных разрядов обвиняемых. Это были епископы и пресвитеры, то есть такие люди, которые были самыми выдающимися между христианами по своему положению и влиянию, и примерное наказание которых могло наводить ужас на всю секту, или это были самые низкие и самые презренные члены секты, в особенности рабы, так как их жизнь ценилась очень низко, а на их страдания древние смотрели с чрезмерным равнодушием. Ученый Ориген, который был хорошо знаком с историей христиан и по опыту и из книг, объявляет в самых положительных выражениях, что число мучеников было очень незначительным. Одного его авторитета достаточно для того, чтобы уничтожить громадную армию тех мучеников, чьи мощи извлекались большей частью из римских катакомб для наполнения стольких церквей и чьи чудесные деяния служили сюжетом для стольких томов священных рассказов. Впрочем, это утверждение Оригена объясняется и подтверждается свидетельством его друга Дионисия, который, живя в огромном городе Александрии во время жестоких преследований Деция, насчитал только десять мужчин и семь женщин, пострадавших за то, что исповедовали христианскую религию.
Во время того же самого периода гонений усердный, красноречивый и честолюбивый Киприан управлял церковью не только в Карфагене, но и во всей Африке. Он обладал всеми теми качествами, которые могли внушать верующим уважение и возбуждать в языческих правителях подозрительность и неприязнь. И его характер, и его положение, по-видимому, указывали на святого прелата как на самый достойный предмет зависти и преследования. Однако жизнь Киприана служит достаточным доказательством того, что наша фантазия преувеличила трудности положения христианских епископов и что опасности, которым они подвергались, были менее неизбежны, чем те, с которыми всегда готов бороться честолюбец, преследующий мирские цели. Четыре римских императора вместе со своими семействами, фаворитами и приверженцами пали под ударами меча в течение тех десяти лет, во время которых епископ Карфагенский руководил с помощью своего влияния и красноречия делами африканской церкви. Только на третьем году своего правления он имел в течение нескольких месяцев основание опасаться строгих эдиктов Деция, бдительности судей и криков народной толпы, настоятельно требовавшей, чтобы вождь христиан Киприан был отдан на съедение львам. Благоразумие требовало, чтобы он на время удалился, и он внял его голосу. Он нашел приют в уединенном убежище, из которого мог поддерживать постоянную переписку с карфагенским духовенством и верующими; таким образом укрывшись от грозы, пока она не прошла, он сохранил свою жизнь, не утратив ни своей власти, ни своей репутации. Впрочем, эта чрезмерная осторожность навлекла на него порицания и со стороны самых суровых христиан, и со стороны его личных врагов; первые укоряли его, а вторые оскорбляли за такое поведение, которое было в их глазах малодушием и преступным уклонением от самых священных обязанностей. Он ссылался в свое оправдание на желание сохранить себя для будущего служения церкви на примере нескольких святых епископов и на внушения свыше, которые, по его словам, он часто получал во время своих видений и экстазов. Но самым лучшим для него оправданием может служить то мужество, с которым через восемь лет он отдал свою жизнь в защиту религии. Достоверная история его мученичества была написана с редкой добросовестностью и беспристрастием. Поэтому краткое изложение заключающихся в ней самых важных подробностей даст нам самое ясное понятие о духе и формах римских гонений.
В то время как Валериан был консулом в третий раз, а Галлиен в четвертый, Киприан получил от африканского проконсула Патерна приказание явиться в залу его тайного совета. Там проконсул сообщил ему только что полученное императорское повеление, которое предписывало всем покинувшим римскую религию немедленно возвратиться к исполнению обрядов, установленных их предками. Киприан без колебания возразил, что он христианин и епископ, посвятивший себя служению истинному и единому Богу, к которому он ежедневно обращается с молитвами о безопасности и благоденствии обоих императоров, своих законных государей. Он со скромной уверенностью сослался на привилегии гражданина в оправдание своего отказа отвечать на некоторые коварные и действительно не дозволенные законом вопросы, с которыми обратился к нему проконсул. В наказание за свое неповиновение Киприан был присужден к ссылке и немедленно был отправлен в Курубис — свободный приморский город Зевгитании, находившийся в приятной местности и на плодородной территории, на расстоянии почти сорока миль от Карфагена. Изгнанный епископ наслаждался там удобствами жизни и сознанием, что исполнил свой долг.
Слава о нем распространилась по Африке и Италии, рассказ о его поведении был опубликован для назидания всех христиан, а его уединение часто прерывалось письмами, посещениями и поздравлениями верующих. С прибытием в провинцию нового проконсула положение Киприана, по-видимому, сделалось на некоторое время еще более сносным. Он был вызван из ссылки, и, хотя ему еще не позволили возвратиться в Карфаген, ему были назначены местом пребывания его собственные сады, находившиеся в недалеком расстоянии от столицы.
Наконец, ровно через год после того, как Киприан был задержан в первый раз, африканский проконсул Галерий Максим получил от императора приказание казнить тех, кто проповедовал христианское учение. Епископ Карфагенский понимал, что он будет одной из первых жертв, и по свойственной человеческой природе слабости попытался спастись бегством от опасности и чести погибнуть мученической смертью; но он скоро воодушевился тем мужеством, какое было прилично его положению, возвратился в свои сады и стал спокойно ожидать исполнителей казни. Два офицера высшего ранга, на которых было возложено это поручение, поместили Киприана на колеснице промеж их обоих и, так как проконсул был в ту минуту чем-то занят, отвезли его не в тюрьму, а в один частный дом в Карфаген, принадлежавший одному из них. Епископу был подан изящный ужин, и его христианским друзьям было дозволено насладиться в последний раз его беседой; в это время улицы были наполнены множеством верующих, встревоженных опасениями за участь, ожидавшую их духовного отца. Утром он предстал перед трибуналом проконсула, который, осведомившись об имени и положении Киприана, приказал ему совершить жертвоприношение и настоятельно убеждал его размыслить о последствиях его неповиновения. Отказ Киприана был тверд и решителен; тогда судья, справившись с мнением состоявшего при нем совета, произнес с некоторой неохотой смертный приговор, который был изложен в следующих выражениях: «Фасций Киприан будет немедленно обезглавлен как враг римских богов и как начальник и зачинщик преступной ассоциации, которую он вовлек в нечестивое неповиновение законам священных императоров Валериана и Галлиена». Способ казни был такой мягкий и немучительный, какому только можно было подвергать человека, уличенного в уголовном преступлении, и епископа Карфагенского не подвергали пытке, чтобы вынудить от него отречение от его принципов или указание на его сообщников.
Лишь только приговор был объявлен, между столпившимися у входа в здание суда христианами раздался крик: «Мы хотим умереть вместе с ним!». Их великодушные изъявления усердия и преданности не принесли никакой пользы Киприану, но и не причинили никакого вреда им самим. Он был отведен под охраной трибунов и центурионов без сопротивления и без оскорблений к месту казни, находившемуся на обширной и гладкой равнине около города и уже покрытому множеством зрителей. Его верным пресвитерам и дьяконам было дозволено сопровождать их святого епископа. Они помогли ему снять его облачение, разложили на земле белье, чтобы собрать драгоценные капли его крови, и получили от него приказание выдать палачу двадцать пять золотых монет. Тогда мученик закрыл руками свое лицо, и его голова была отделена одним ударом от туловища. Его труп был в течение нескольких часов оставлен на месте казни для удовлетворения любопытства язычников, а потом был перенесен на христианское кладбище с триумфальной процессией и иллюминацией. Похороны Киприана были совершены публично без всякой помехи со стороны римских должностных лиц, а те из числа верующих, которые отдали этот последний долг его заслугам и его памяти, не подверглись ни преследованиям, ни наказаниям. Достоин внимания тот факт, что из множества находившихся в африканской провинции епископов Киприан был прежде всех признан достойным мученического венца.
Рвение первых христиан
Свойственная нашему времени сдержанная осмотрительность готова скорее хулить, чем превозносить, и скорее превозносить, чем принимать за образец рвение тех первых христиан, которые, по живописному выражению Сульпиция Севера, искали мученичества с большей настойчивостью, чем его собственные современники добивались епископских должностей. Письма, которые писал Игнаций, в то время как его влачили в цепях по городам Азии, дышат такими чувствами, которые совершенно противоположны обыкновенным чувствам, свойственным человеческой натуре. Он настоятельно упрашивает римлян, чтобы в то время когда он будет выставлен в амфитеатре, они не лишили его венца славы своим добросердечным, но неуместным заступничеством, и объявляет о своей решимости возбуждать и раздражать диких зверей, которые будут орудиями его смертной казни. До нас дошло несколько рассказов о неустрашимости мучеников, которые исполнили на самом деле то, что намеревался делать Игнаций, которые приводили львов в ярость, торопили палачей в исполнении их обязанности, охотно бросались в огонь, разведенный для их сожжения, и выражали чувства радости и удовольствия среди самых ужасных страданий. Были также примеры такого усердия, которое не выносило преград, поставленных императорами для охранения церкви. Случалось, что христиане восполняли отсутствие обвинителя добровольными признаниями, грубо прерывали общественное богослужение идолопоклонников и, собираясь толпами вокруг судейского трибунала, требовали обвинительного приговора и установленного законом наказания. Поведение христиан было так замечательно, что не могло не обратить на себя внимания древних философов, но они, кажется, смотрели на него не столько с восторгом, сколько с удивлением. Так как они не были способны уяснить себе мотивы, иногда увлекавшие множество верующих за пределы осторожности и благоразумия, то они считали такое пылкое желание смерти за странный результат упорного отчаяния, бессмысленной апатии или суеверного безумия. «Несчастные люди! — восклицал проконсул Антонин, обращаясь к азиатским христианам, — если вам так надоела жизнь, разве вам трудно найти веревку или пропасть?» Он (как это заметил один ученый и благочестивый историк) с чрезвычайной осмотрительностью подвергал наказаниям людей, у которых не было других обвинителей, кроме их самих, так как императорскими законами не был предусмотрен такой необыкновенный случай; поэтому он произносил обвинительные приговоры лишь над немногими для предостережения их единоверцев, а остальных освобождал от суда с негодованием и презрением. Несмотря на это искреннее или притворное пренебрежение, неустрашимая твердость верующих производила благотворное впечатление на умы тех, кого природа или благодать предрасполагала к принятию религиозной истины. Случалось, что язычники, присутствовавшие на тех печальных зрелищах, чувствовали сострадание или приходили в восторг и затем обращались в христианскую веру. Благородный энтузиазм сообщался от страдальцев к зрителям, и кровь мучеников, по хорошо всем известному выражению одного наблюдателя, обращалась в семена христианства.
Но хотя благочестие превозносило эту душевную горячку, а красноречие постоянно возбуждало ее, она стала постепенно уступать место более свойственным человеческому сердцу чувствам надежды и страха, привязанности к жизни, опасению физических страданий и отвращению к смерти. Самые благоразумные правители церкви были вынуждены сдерживать нескромную горячность своих приверженцев и не доверять твердости, слишком часто изменявшей им в минуты тяжелых испытаний. Когда верующие стали реже умерщвлять свою плоть и стали вести менее суровый образ жизни, в них стало с каждым днем ослабевать честолюбивое влечение к почестям мученичества, и Христовы воины, вместо того чтобы отличаться добровольными героическими подвигами, стали часто покидать свой пост и обращаться в беспорядочное бегство перед врагом, сопротивляться которому они были обязаны. Впрочем, можно было спасаться от гонений тремя способами, преступность которых не была одинакова: первый способ вообще признавался совершенно невинным, второй — был сомнительного характера, или, по меньшей мере, не был непростителен; но третий — предполагал прямое и преступное отречение от христианской веры.
I. Инквизиторы новейших времен пришли бы в удивление, если бы узнали, что всякий раз, как римский судья получал донос на кого-либо перешедшего в христианскую секту, содержание обвинения сообщалось обвиняемому и последнему давалось достаточно времени, чтобы привести в порядок свои домашние дела и приготовить ответ на взводимое на него преступление.
Если он питал малейшее недоверие к своей собственной твердости, эта отсрочка давала ему возможность сохранить свою жизнь и свою честь посредством бегства, давала ему возможность удалиться в какое-нибудь тайное убежище или в какую-нибудь дальнюю провинцию и там терпеливо выжидать восстановления спокойствия и безопасности. Мера, столь согласная с требованиями благоразумия, скоро была одобрена и поучениями, и примером самых святых прелатов, и, как кажется, ее порицали лишь немногие, если не считать монтанистов, которые были вовлечены в ересь своей суровой и упорной привязанностью к строгостям старой дисциплины.
II. Те губернаторы провинций, в которых алчность пересиливала чувство долга, ввели в обыкновение продажу свидетельств (называвшихся libellus), удостоверявших, что названное в них лицо подчинялось требованиям закона и принесло жертву римским богам. С помощью этих ложных удостоверений богатые и трусливые христиане могли заглушать злобные наветы доносчиков и в некоторой мере примирять свою безопасность со своей религией. Легкая эпитимья заглаживала это нечестивое лицемерие. r fl III. При всех гонениях оказывалось множество недостойных христиан, публично отвергавших или покидавших свою веру и подтверждавших искренность своего отречения каким-нибудь легальным актом — тем, что жгли фимиам, или тем, что совершали жертвоприношение. Некоторые из этих вероотступников покорялись при первой угрозе или при первом увещании судьи, а терпеливость некоторых других одолевалась посредством продолжительных и не раз возобновлявшихся пыток. Последние приближались к алтарям богов с трепетом, в котором сказывались угрызения совести, а первые подходили с уверенностью и бодростью. Но личина, надетая из страха, спадала, лишь только проходила опасность. Когда строгость гонителей ослабевала, двери церквей осаждались массой кающихся грешников, которые с отвращением помышляли о своем идолопоклонническом смирении и молили с одинаковой настойчивостью, но с разным успехом о принятии их вновь в общество христиан.
IV. Хотя и были установлены общие правила для суда и наказания христиан, участь этих сектантов при обширной и произвольной системе управления должна была в значительной мере зависеть от их собственного поведения, от условий, времени и характера их высших и низших правителей. Усердие могло усиливать суеверную ярость язычников, а благоразумие могло обезоруживать ее или смягчать. Множество разнообразных мотивов заставляли губернаторов провинций или усиливать, или ослаблять применение законов, и самым сильным из этих мотивов было их желание сообразоваться не только с публичными эдиктами, но и с тайными намерениями императоров, одного взгляда которых было достаточно, чтобы раздуть или погасить пламя преследования. Всякий раз, как в какой-либо части империи принимались против них строгие меры, первые христиане оплакивали и, может быть, преувеличивали свои страдания; но знаменитое число десяти гонений было установлено церковными писателями пятого столетия, которые имели более полное понятие и об успехах, и о бедствиях церкви со времен Нерона до времен Диоклетиана. Это вычисление было им внушено замысловатым сравнением с десятью египетскими язвами и с десятью рогами Апокалипсиса, а применяя внушенную пророчествами веру к исторической истине, они тщательно выбирали те царствования, которые действительно были самыми пагубными для христиан. Но эти временные гонения лишь разжигали усердие верующих и укрепляли среди них дисциплину, а времена чрезвычайных строгостей вознаграждались гораздо более продолжительными промежутками спокойствия и безопасности. Одни императоры из равнодушия, а другие из снисходительности дозволяли христианам пользоваться хотя и не легальной, но зато действительной и публичной терпимостью их религии.
Эдикты Тиберия и Марка Антонина
Апология Тертуллиана заключает в себя два очень древних, очень странных и в то же время очень сомнительных примера императорского милосердия, а именно: эдикты, изданные Тиберием и Марком Антонином и имевшие целью не только охранять невинность христиан, но даже опубликовать те поразительные чудеса, которыми засвидетельствована истина их учения. Первый из этих примеров представляет некоторые затруднения, способные привести скептика в недоумение. Нас хотят уверить, что Понтий Пилат уведомил императора о несправедливом смертном приговоре, который был им произнесен над невинной и, по-видимому, божественной личностью, что, не приобретая заслуги мученичества, он подвергал сам себя его опасностям; что Тиберий, выражавший презрение ко всяким религиям, немедленно возымел намерение поместить иудейского Мессию среди римских богов; что его раболепный сенат осмелился не исполнить приказания своего повелителя; что Тиберий вместо того чтобы обидеться этим отказом, удовольствовался тем, что оградил церковь от строгости законов за много лет перед тем, как эти законы были изданы, и прежде, нежели церковь успела получить особое название и самостоятельное существование; и наконец, что воспоминание об этом необыкновенном происшествии сохранилось в публичных и самых достоверных регистрах, которые ускользнули от внимания греческих и римских историков и сделались известны лишь африканскому христианину, писавшему свою апологию через сто шестьдесят лет после смерти Тиберия. Эдикт Марка Антонина будто бы был результатом его уважения и признательности за то, что он чудесным образом спасся во время войны с маркоманами. Бедственное положение легионов, буря, кстати разразившаяся дождем и градом, громом и молнией, страх и поражение варваров — все это было прославлено красноречием нескольких языческих писателей. Если в этой армии были христиане, то они придавали некоторое значение горячим молитвам, которые они воссылали в минуту опасности и о своем собственном спасении, и о спасении всех остальных. Но памятники из бронзы и мрамора, императорские медали и колонна Антонина также уверяют нас, что ни монарх, ни народ не сознавали такой важной услуги, так как они единогласно приписывали свое спасение промыслу Юпитера и заступничеству Меркурия. В течение всего своего царствования Марк презирал христиан как философ и наказывал их как государь.
По какой-то странной игре случая, угнетения, которые они выносили под управлением добродетельного монарха, немедленно прекратились с восшествием на престол тирана, и как никто, кроме них, не пострадал от несправедливости Марка, так никто, кроме них, не нашел себе охраны в снисходительности Коммода. Знаменитая Марция, которая была его любимой наложницей, а в конце концов способствовала умерщвлению своего царственного любовника, питала странную склонность к угнетаемой церкви, и хотя она, конечно, не могла бы согласовать свою порочную жизнь с принципами Евангелия, однако, могла надеяться искупить слабости своего пола и своей профессии тем, что объявила себя покровительницей христиан. Под благосклонным заступничеством Марции они провели в безопасности тринадцать лет жестокой тирании, а когда императорская власть перешла в род Севера, они завели семейную и более уважительную связь с новым двором. Император был убежден, что во время опасной болезни ему принес некоторую пользу — духовную или физическую — святой елей, которым его помазал один из его рабов. Он всегда относился с особым отличием к некоторым лицам обоего пола, принявшим новую религию. И кормилица Каракаллы, и его наставник были из христиан, и, если этому юному монарху однажды случилось выразить чувство человеколюбия, поводом для этого послужило обстоятельство, ничтожное само по себе, но имевшее некоторую связь с христианством. В царствование Севера неистовства черни были обузданы, суровость старых законов была на некоторое время отложена в сторону и губернаторы провинций довольствовались тем, что находившиеся в их ведомстве церкви ежегодно делали им подарки в уплату или в награду за их умеренность. Споры о том, когда именно следует праздновать Пасху, настроившие азиатских и итальянских епископов друг против друга, считались за самое важное из всех дел, возникавших в этот период отдыха и спокойствия. И до тех пор не было нарушено внутреннее спокойствие церкви, пока все увеличивавшееся число новообращенных не обратило на себя внимания Севера и не внушило ему нерасположения к христианам. Для того чтобы приостановить распространение христианства, он издал декрет, который хотя и был направлен против одних новообращенных, но не мог быть в точности приводим в исполнение без того, чтобы не подвергать опасности и наказаниям самых усердных из христианских наставников и миссионеров. В этой смягченной форме гонения мы усматриваем кроткий дух Рима и политеизма, охотно допускавший всякое облегчение в пользу тех, кто придерживался религиозных обрядов своих предков.
Но законы, изданные Севером, скоро исчезли вместе с властью этого императора, и вслед за этой случайной бурей настало для христиан тридцативосьмилетнее спокойствие. До этого времени они обыкновенно собирались в частных домах и уединенных местах, а теперь им дозволили воздвигать и освящать здания, приспособленные для богослужения, покупать, даже в самом Риме, земли для общественного пользования и публично выбирать церковных должностных лиц, причем они вели себя таким примерным образом, что даже обратили на себя почтительное внимание язычников. Во время этого продолжительного спокойствия церковь держала себя с достоинством. Царствования тех монархов, которые были родом из азиатских провинций, оказались самыми благоприятными для христиан; выдающиеся представители секты, вместо того чтобы вымаливать покровительство рабов и наложниц, допускались во дворец в качестве священнослужителей и философов, а их таинственное учение, уже успевшее распространиться в народе, постепенно привлекло к себе внимание их монарха.
Среди частых переворотов, потрясавших империю, христиане не переставали процветать в мире и благоденствии, и, несмотря на знаменитую эру мученичества, начало которой ведут с восшествия на престол Диоклетиана, новая система управления, введенная и поддержанная мудростью этого монарха, отличалась мягким и самым либеральным духом религиозной терпимости в продолжение более восемнадцати лет. Ум самого Диоклетиана был менее годен для спекулятивных исследований, нежели для деятельных занятий войной и управлением. Его осмотрительность внушала ему нерасположение к каким бы то ни было обширным нововведениям, и хотя по своему характеру он был мало доступен религиозному рвению или энтузиазму, он всегда поддерживал установленное обычаями уважение к древним божествам империи. Но две императрицы, его жена Приска и дочь Валерия, имели более свободного времени для того, чтобы вникнуть с большим вниманием и уважением в истины христианства, которое во все века сознавало важность услуг, оказанных ему женским благочестием. Главные евнухи Лукиан и Дорофей, Горгоний и Андрей, состоявшие при Диоклетиане, пользовавшиеся его милостивым расположением и заведовавшие его домашним хозяйством, охраняли своим могущественным влиянием принятую ими веру. Их примеру следовали многие из самых важных дворцовых офицеров, которые сообразно с обязанностями своей должности заведовали или императорскими украшениями, или гардеробом, или экипажами, или драгоценнейшими камнями, или даже личной казной; хотя им иногда и приходилось сопровождать императора, отправлявшегося в храм для жертвоприношений, они пользовались вместе со своими женами, детьми и рабами свободным исповедованием христианской религии. Диоклетиан и его соправители нередко возлагали самые важные должности на тех, кто выказывал отвращение к поклонению богам, но по своим дарованиям мог быть полезным слугой государства. Епископы занимали в своих провинциях почетное положение, и не только народ, но даже должностные лица оказывали им отличия и уважение. Почти в каждом городе старые церкви оказывались слишком тесными для постоянно возраставшего числа новообращенных, и вместо них были выстроены для публичного богослужения верующих более великолепные и более просторные здания. Развращение нравов и принципов, на которые так сильно жаловался Евсевий, может считаться не только последствием, но и доказательством свободы, которой пользовались и которой злоупотребляли христиане в царствование Диоклетиана. Благоденствие ослабило узы дисциплины. Во всех конгрегациях господствовали обман, зависть и злоба. Пресвитеры добивались епископского звания, которое становилось с каждым днем все более достойным их честолюбия. Епископы спорили между собой из-за первенства, и по их образу действий можно было заключить, что они стремились к захвату светской и тиранической власти над церковью, а живая вера, все еще отличавшая христиан от язычников, отражалась не столько в их образе жизни, сколько в их полемических сочинениях.
Несмотря на эту кажущуюся безопасность, внимательный наблюдатель мог бы подметить некоторые симптомы, грозившие церкви более жестоким гонением, чем какие-либо из тех, которым она подвергалась прежде. Усердие и быстрые успехи христиан пробудили язычников из их беспечного равнодушия к интересам тех богов, которых они научились чтить и по привычке, и по воспитанию. Оскорбления, которые сыпались с обеих сторон во время религиозной борьбы, длившейся уже более двухсот лет, довели до ожесточения взаимную ненависть борющихся партий. Язычники были раздражены смелостью новой и ничтожной секты, позволявшей себе обвинять их соотечественников в заблуждении и обрекать их предков на вечные мучения. Привычка защищать народную мифологию от оскорблений неумолимого противника возбудила в их душе преданность и уважение к той системе, к которой они привыкли относиться с самым беспечным легкомыслием. Сверхъестественные способности, которые приписывала себе церковь, возбуждали и ужас, и соревнование. Приверженцы установленной религии также устроили себе оплот из чудес, стали придумывать новые способы жертвоприношений, очищений и посвящений, попытались восстановить кредит своих издыхавших оракулов и с жадным легковерием внимали всякому обманщику, льстившему их предрассудкам диковинными рассказами. Каждая сторона, по-видимому, признавала истину чудес, на которые заявляли притязание ее противники, а в то время как обе они довольствовались тем, что приписывали эти чудеса искусству чародейства или дьявольской силе, они общими силами способствовали восстановлению и упрочению господства суеверия. Самый опасный его враг — философия — обратилась в самого полезного для него союзника. Рощи Академии, сады Эпикура и даже портик Стоиков были почти совершенно покинуты, потому что считались школами скептицизма или нечестия, и многие из римлян желали, чтобы сочинения Цицерона были осуждены и уничтожены властью сената. Самая влиятельная из философских сект — неоплатоники — вступили из предосторожности в союз с языческим духовенством, которое они, быть может, презирали, для того чтобы действовать сообща против христиан, которые внушали им основательные опасения. Эти философы, бывшие в ту пору в моде, задались целью извлечь аллегорическую мудрость из вымыслов греческих поэтов; они ввели таинственные обряды благочестия для своих избранных учеников, рекомендовали поклонение прежним богам как эмблемам или служителям Верховного Божества и сочинили против веры в Евангелие много тщательно обработанных трактатов, которые впоследствии были преданы пламени предусмотрительными православными императорами.
Хотя Диоклетиан из политических соображений, а Констанций из человеколюбия были расположены не нарушать принципов веротерпимости, скоро стало ясно, что их два соправителя, Максимиан и Галерий, питают самое непреодолимое отвращение к имени и религии христиан. Умы этих монархов никогда не были просвещены знанием, а их характеры не были смягчены воспитанием. Они были обязаны своим величием мечу, и, достигнув самого высокого положения, какое может дать фортуна, они сохранили свои солдатские и крестьянские суеверные предубеждения. В общем управлении провинциями они подчинялись законам, которые были установлены их благодетелем, но внутри своих лагерей и дворцов они часто находили удобные случаи для тайных гонений, для которых иногда служило благовидным поводом неосторожное рвение христиан. Один молодой африканец, по имени Максимилиан, будучи представлен своим родным отцом императорскому чиновнику как удовлетворяющий всем требованиям закона для поступления на военную службу, упорно настаивал на том, что его совесть не позволяет ему заниматься военным ремеслом, и был за это казнен. Едва ли найдется такое правительство, которое оставило бы безнаказанным поступок центуриона Марцелла. Во время одного публичного празднества этот офицер, бросив в сторону свою перевязь, свое оружие и знаки своего звания, объявил во всеуслышание, что он впредь не будет повиноваться никому, кроме вечного царя Иисуса Христа, и что он навсегда отказывается от употребления светского оружия и от служения языческому повелителю. Лишь только солдаты пришли в себя от изумления, они тотчас арестовали Марцелла. Он был подвергнут допросу в городе Тинжи президентом этой части Мавритании, и так как он был уличен своим собственным признанием, то был осужден и обезглавлен за дезертирство. Случаи этого рода служат свидетельством не столько религиозных гонений, сколько применением военных или даже гражданских законов; но они настраивали императоров против христиан, оправдывали строгость Галерия, удалившего многих христианских офицеров от их должностей, и поддерживали мнение, что секта энтузиастов, открыто признававшая столь несовместимые с общественной безопасностью принципы, или должна считаться бесполезной для империи, или скоро сделается для нее опасной.
Когда успешный исход персидской войны возвысил надежды и репутацию Галерия, он провел зиму вместе с Диоклетианом в его дворце в Никомедии, и судьба христиан сделалась предметом их тайных совещаний. Император как человек опытный все еще был склонен к кротким мерам, и, хотя он охотно соглашался на то, чтобы христиане не допускались на придворные и военные должности, он указывал в самых энергичных выражениях на то, что было бы опасно и жестоко проливать кровь этих ослепленных фанатиков. В конце концов Галерий вырвал у него позволение собрать совет, составленный из немногих, самых выдающихся гражданских и военных сановников империи. Им предложен был на разрешение этот важный вопрос, и эти честолюбивые царедворцы тотчас поняли, что они должны поддерживать своим красноречием настоятельное желание Цезаря употребить в дело насилие. Следует полагать, что они настаивали на всех тех соображениях, которые затрагивали гордость, благочестие или опасения их монарха и должны были убедить его в необходимости истребить христианство. Может быть, они доказывали ему, что славное дело освобождения империи от всех ее врагов остается недоконченным, пока в самом сердце римских провинций дозволено независимому народу существовать и размножаться. Они могли в особенности настаивать на том, что христиане, отказавшись от римских богов и от римских учреждений, организовали отдельную республику, которую еще можно было бы уничтожить, пока она еще не имеет в своем распоряжении никакой военной силы; что эта республика уже управляется своими собственными законами и должностными лицами, что у нее есть общественная казна и что все ее составные части тесно связаны между собой благодаря частым собраниям епископов, декретам которых слепо подчиняются их многочисленные и богатые конгрегации. Аргументы этого рода могли повлиять на ум Диоклетиана и заставить его принять новую систему гонений; мы можем угадывать, но мы не в состоянии подробно описать секретные дворцовые интриги, личные соображения и личную вражду, зависть женщин и евнухов и вообще все те мелочные, но очень важные мотивы, которые так часто влияют на судьбу империй и на образ действий самых мудрых монархов.
Решение императоров было, наконец, объявлено христианам, которые в течение всей этой печальной зимы со страхом ожидали результата стольких тайных совещаний. День 23 февраля, совпадавший с римским праздником Терминамит, был назначен (случайно или намеренно) для того, чтобы положить предел распространению христианства. Лишь только стало рассветать, преторианский префект, сопровождаемый несколькими генералами, трибунами и чиновниками казначейства, направился к главной церкви в Никомедии, выстроенной на высоком месте в самой населенной и самой красивой части города. Взломав двери, они устремились в святилище, но они тщетно искали видимых предметов культа и должны были удовольствоваться тем, что предали пламени книги Св. Писания. Исполнителей воли Диоклетиана сопровождал многочисленный отряд гвардейцев и саперов, который шел в боевом порядке и был снабжен всякого рода инструментами, какие употребляются для разрушения укрепленных городов. Их усиленными стараниями было в несколько часов срыто до основания священное здание, возвышавшееся над императорским дворцом и долго возбуждавшее в язычниках негодование и зависть.
Первый эдикт против христиан
На следующий день был опубликован общий эдикт о гонении, и хотя Диоклетиан, все еще желавший избежать пролития крови, сдерживал ярость Галерия, предлагавшего сжигать живым всякого, кто откажется от жертвоприношений, все-таки наказания, назначавшиеся за упорство христиан, покажутся очень суровыми. Было решено, что их церкви во всех провинциях империи будут срыты до основания, а те из них, кто осмелятся устраивать тайные сборища для отправления богослужения, будут подвергаемы смертной казни. Философы, принявшие на себя в этом случае низкую обязанность руководить слепым рвением гонителей, тщательно изучили свойство и дух христианской религии; а так как им было известно, что спекулятивные догматы веры были изложены в писаниях пророков, евангелистов и апостолов, то, вероятно, по их наущению епископам и пресвитерам было приказано передать все их священные книги в руки чиновникам, которым было предписано под страхом самых строгих наказаний публично и торжественно сжигать эти книги. Тем же самым эдиктом были конфискованы все церковные имущества; они были частью проданы с публичного торга, частью присоединены к императорским поместьям, частью розданы городам и корпорациям и частью выпрошены жадными царедворцами. После того как были приняты столь энергичные меры, чтобы уничтожить богослужение христиан и прекратить деятельность их правительственной власти, было решено подвергать самым невыносимым стеснениям положение тех непокорных, которые все еще будут отвергать религию природы, Рима и своих предков. Люди благородного происхождения были объявлены неспособными пользоваться какими-либо отличиями или занимать какие-либо должности; рабы были навсегда лишены надежды сделаться свободными, и вся масса верующих была лишена покровительства законов. Судьям было дано право принимать и решать всякого рода иски, предъявленные к христианам, но христианам было запрещено жаловаться на какие-либо обиды, которые они потерпели; таким образом, эти несчастные сектанты подвергались всем строгостям общественного правосудия, но не могли пользоваться его выгодами. Этот новый вид мученичества, столь мучительный и томительный, столь бесславный и позорный, был едва ли не самым действенным способом преодолеть упорство верующих, и нет никакого основания сомневаться в том, что в этом случае и страсти, и интересы человечества были готовы поддерживать цели императоров. Но политика благоустроенного государства неизбежно должна была по временам вступаться за угнетенных христиан, и сами римские монархи не могли совершенно устранить страх наказаний за мошенничества и насилия, не могли потакать подобным преступлениям, не подвергая самым серьезным опасностям и свой собственный авторитет, и остальных своих подданных.
Лишь только эдикт был выставлен для общего сведения на одном из самых видных мест Никомедии, какой-то христианин разорвал его и вместе с тем выразил самыми резкими бранными словами свое презрение и отвращение к столь нечестивым и тираническим правителям. Даже по самым мягким законам его преступление было государственной изменой и вело к смертной казни; если же он был знатного происхождения и человеком образованным, то эти обстоятельства могли лишь увеличить степень его виновности. Он был сожжен или, вернее сказать, изжарен медленным огнем, а его палачи, горевшие желанием отомстить за нанесенное императорам личное оскорбление, истощили над ним самые утонченные жестокости, но не могли изменить спокойной презрительной улыбки, которая не покидала его уст даже в минуты предсмертных страданий. Хотя христиане и сознавались, что его поведение не было согласовано с правилами благоразумия, однако они восхищались божественным пылом его религиозного рвения, а чрезмерные похвалы, которыми они осыпали память своего героя и мученика, наполнили душу Диоклетиана глубоким чувством ужаса и ненависти.
Его раздражение еще больше усилилось при виде опасности, от которой он едва спасся. В течение двух недель два раза горел дворец, в котором он жил в Никомедии, и даже горела его спальня, и хотя оба раза пожар был потушен, не причинив значительного вреда, странное повторение этого несчастья основательно считалось за очевидное доказательство того, что оно произошло не от случайности и не от небрежности. Подозрение пало на христиан, и не без некоторого основания возникло убеждение, что эти отчаянные фанатики, будучи раздражены постигшими их страданиями и опасаясь в будущем новых бедствий, вступили в заговор со своими единоверцами, дворцовыми евнухами, с целью лишить жизни обоих императоров, которых они ненавидели как непримиримых врагов церкви Божьей. Недоверие и злоба закрались в душу каждого и в особенности в душу Диоклетиана. Множество людей, выделявшихся из массы или тем, что занимали значительные должности или тем, что пользовались особыми милостями, были заключены в тюрьму. Всякого рода пытки были употреблены в дело, и как двор, так и город были запятнаны многими кровавыми казнями; но так как оказалось невозможным добиться каких-либо разъяснений этого таинственного происшествия, то нам приходится или предположить, что пострадавшие были невинны, или удивляться их твердости характера. Через несколько дней Галерий поспешно выехал из Никомедии, объявив, что, если бы он оставался долее в этом проклятом дворце, он непременно сделался бы жертвой ненависти христиан. Церковные историки, оставившие нам лишь пристрастные и неполные сведения об этом гонении, не знают, как объяснить опасения императоров и причину опасности, которая будто бы им угрожала. Двое из этих писателей, один принц и один ритор, были очевидцами пожара в Никомедии; один из них приписывает этот пожар молнии и божескому гневу, а другой утверждает, что виновником его было коварство самого Галерия.
Так как эдикт против христиан должен был иметь силу закона для всей империи и так как Диоклетиан и Галерий были уверены в содействии западных монархов, в согласии которых на эту меру они и не нуждались, то, по нашим понятиям об администрации, следовало бы полагать, что все губернаторы получили секретные приказания обнародовать это объявление войны в подведомственных им провинциях в один и тот же день. По меньшей мере, можно думать, что удобства больших дорог и правильно устроенных почт давали императорам возможность рассылать свои приказания с самой большой скоростью из дворца в Никомедии до крайних пределов империи и что они не потерпели бы, чтобы до обнародования эдикта в Сирии протекло пятьдесят дней, а до извещения о нем городов Африки — около четырех месяцев. Это замедление, быть может, следует приписать осмотрительности Диоклетиана, который неохотно дал свое согласие на строгие меры против христиан и желал собственными глазами видеть их применение на деле, прежде чем вызывать беспорядки и неудовольствия, которые они неизбежно должны были возбудить в отдаленных провинциях. Действительно, вначале должностным лицам было запрещено проливать кровь, но им было дозволено и даже приказано употреблять всякие другие меры строгости; христиане, со своей стороны, хотя и были готовы без сопротивления отказаться от всего, что служило украшением для их церквей, но не могли решиться на то, чтобы были прекращены их религиозные собрания, и не отдавали своих священных книг на сожжение. Благочестивое упорство африканского епископа Феликса, кажется, привело в замешательство низших правительственных агентов. Городской куратор послал его в цепях к проконсулу. Проконсул переслал его к преторианскому префекту в Италию, и Феликс, который даже в своих ответах не хотел прибегать ни к каким уловкам, был наконец обезглавлен в Венузии, в Лукании, — городе, прославившемся тем, что был родиной Горация. Этот прецедент и, может быть, также какой-нибудь изданный по этому поводу императорский рескрипт уполномочили губернаторов провинций подвергать смертной казни тех христиан, которые отказывались от выдачи своих священных книг. Не подлежит сомнению, что многие из христиан воспользовались этим случаем, чтобы удостоиться мученического венца, но между ними было много и таких, кто покупал позорную безопасность тем, что отыскивал книги Св. Писания и передавал их в руки неверующих. Даже очень многие епископы и пресвитеры приобрели путем этой преступной услужливости позорное прозвище изменников; их преступление произвело в ту пору большой скандал в недрах африканской церкви, а впоследствии сделалось источником многих раздоров.
Списки и переводы Св. Писания уже до того размножились в империи, что самые строгие розыски не могли иметь пагубных последствий, и даже уничтожение тех экземпляров, которые хранились в каждой конгрегации для общего употребления, могло произойти не иначе как при содействии каких-нибудь вероломных и недостойных христиан. Но разрушение церквей совершилось легко по распоряжению правительства и усилиями язычников. Впрочем, в некоторых провинциях правительственные власти ограничивались тем, что запирали места богослужения. Но в иных местах они исполняли требования эдикта в более буквальном смысле и, приказав вынести вон двери, скамейки и кафедру, устраивали из них нечто вроде погребального костра, предавали их пламени и затем совершенно уничтожали само здание. Полагаем, что здесь будет уместно напомнить о той весьма замечательной истории, которую рассказывали с такими разнообразными и невероятными подробностями, что она скорее возбуждает, нежели удовлетворяет наше любопытство. В одном небольшом фригийском городке, о названии и положении которого нам ничего не сообщают, и правительственные власти, и все население приняли христианскую веру, и так как можно было ожидать, что приведение эдикта в исполнение встретит сопротивление, то губернатор провинции взял себе на помощь многочисленный отряд солдат. При их приближении граждане бросились внутрь церкви с твердой решимостью или защитить оружием это священное здание, или погибнуть под его развалинами. Они с негодованием отвергли предложение и дозволение разойтись по домам; тогда раздраженные их упорством солдаты зажгли здание со всех сторон, и множество фригийцев вместе со своими женами и детьми погибли среди пламени необычайно мученической смертью. Некоторые незначительные беспорядки в Сирии и на границах Армении, подавленные почти немедленно вслед за тем, как они возникли, дали врагам церкви весьма благовидный повод утверждать, что эти волнения были тайным образом возбуждены интригами епископов, уже забывших о своих пышных изъявлениях безусловной и безграничной покорности. Мстительность Диоклетиана или его опасения наконец увлекли его за пределы той умеренности, от которой он до тех пор не отклонялся, и он объявил в целом ряде бесчеловечных эдиктов о своем намерении уничтожить само имя христиан. Первым эдиктом было предписано губернаторам провинций арестовать всех, кто принадлежал к духовному званию, и назначенные для самых гнусных преступников тюрьмы скоро наполнились множеством епископов, пресвитеров, дьяконов, чтецов и заклинателей. Вторым эдиктом должностным лицам было предписано употреблять всякие меры строгости для того, чтобы заставить христиан отказаться от их отвратительных суеверий и для того, чтобы принудить их возвратиться к служению богам. Это суровое предписание было распространено следующим эдиктом на всех христиан, которые, таким образом, подверглись жестокому и всеобщему гонению. Спасительные стеснения, требования непосредственного и формального свидетельства со стороны обвинителя были отложены в сторону, и императорские чиновники как по долгу, так и из собственного интереса стали уличать, преследовать и мучить самых упорных верующих. Тяжелые наказания грозили всякому, кто пытался спасти опального сектанта от заслуженного гнева богов и императоров. Однако, несмотря на строгость законов, многие язычники укрывали своих друзей и родственников с благородным мужеством, которое служит почтенным свидетельством того, что ярость суеверия не заглушила в их душе тех чувств, которые внушаются природой и человеколюбием.
Немедленно вслед за обнародованием своих эдиктов против христиан Диоклетиан, как будто желая передать в другие руки дело гонения, сложил с себя императорское достоинство. Его соправители и преемники сообразно со своим характером и положением то усиливали, то ослабляли исполнение этих жестоких законов, и мы тогда только получим основательное и ясное понятие об этом важном периоде церковной истории, когда рассмотрим положение христианства отдельно в различных частях империи в течение тех десяти лет, которые протекли между изданием первых эдиктов Диоклетиана и окончательным водворением спокойствия в недрах церкви.
Мягкий и человеколюбивый характер Констанция не терпел угнетения какой-либо части его подданных. Высшие должности в его дворце были заняты христианами. Он питал к ним личное расположение, уважал их за честность и не чувствовал никакого отвращения к их религиозным принципам. Но пока Констанций занимал подначальный пост Цезаря, он не был вправе открыто отвергать эдикты Диоклетиана или не исполнять приказаний Максимиана. Впрочем, он был в состоянии облегчать страдания, внушавшие ему сострадание и отвращение. Он неохотно подчинился приказанию разрушать церкви, но осмелился охранять самих христиан от ярости черни и от строгости законов. Галльские провинции (к числу которых, пожалуй, можно отнести и Британию) были обязаны замечательным спокойствием, которым они наслаждались, благосклонному заступничеству своего государя. Но президент или губернатор Испании Дациан, действуя под влиянием или своего усердия, или политических расчетов, предпочел исполнять публичные эдикты императоров, а не сообразовываться с тайными намерениями Констанция, и потому едва ли можно сомневаться в том, что его провинциальное управление было запятнано кровью нескольких мучеников. Возведение Констанция в высшее и самостоятельное звание Августа дало полный простор его добродетельным наклонностям, а непродолжительность его царствования не помешала ему установить систему терпимости, принципы и образец которой он оставил в наследство своему сыну Константину. Этот счастливый сын, объявивший себя покровителем церкви немедленно вслед за своим вступлением на престол, заслужил в конце концов название первого императора, публично исповедовавшего и утвердившего христианскую религию. Одна очень интересная и чрезвычайно важная глава этой истории будет посвящена изложению мотивов его обращения в христианство, вытекавших или из его благочестия, или из его политики, или из его убеждений, или из его угрызений совести, а также изложению хода того переворота, который под его мощным влиянием и под влиянием его сыновей сделал из христианства господствующую религию Римской империи. Но сейчас достаточно будет заметить, что каждая победа Константина доставляла церкви какое-нибудь облегчение или какую-нибудь пользу.
Итальянские и африканские провинции вынесли непродолжительное, но жестокое гонение. Строгие эдикты Диоклетиана в точности и охотно исполнялись его соправителем Максимианом, который давно уже ненавидел христиан и который находил наслаждение в пролитии крови и в насилиях. Осенью первого года гонений оба императора съехались в Рим, чтобы праздновать свой триумф; издание новых притеснительных законов было результатом их тайных совещаний, а усердие чиновников поощрялось присутствием монархов. После того как Диоклетиан сложил с себя императорское достоинство, Италия и Африка поступили под управление Севера и сделались беззащитной жертвой неумолимого жестокосердия его повелителя Галерия. Между римскими мучениками Адавкт заслуживает того, чтобы его имя не было забыто потомством. Он принадлежал к одному знатному итальянскому семейству и, пройдя различные придворные должности, достиг важного звания казначея собственной императорской казны. Его личность тем более достойна внимания, что он был единственным знатным и выдающимся человеком, претерпевшим смерть в течение того времени, как продолжалось это общее гонение.
Восстание Максенция немедленно возвратило спокойствие церквям Италии и Африки, и тот же самый тиран, который угнетал все другие классы своих подданных, оказался справедливым, человеколюбивым и даже пристрастным к несчастным христианам. Он рассчитывал на их признательность и любовь и ожидал, что обиды, которые они претерпели от самого закоренелого из его врагов, и опасности, которые угрожали им от него в будущем, доставят ему преданность партии, которая уже была в ту пору сильна и числом своих приверженцев, и своим богатством. Даже то, как обошелся Максенций с епископами Римским и Карфагенским, может считаться за доказательство его терпимости, так как самые православные государи, вероятно, приняли бы точно такие же меры по отношению к установленным духовным властям. Первый из этих прелатов, по имени Марцелл, возбудил в столице смятение тем, что наложил строгую эпитимию на множество христиан, которые во время последнего гонения отреклись от своей религии или скрыли свою привязанность к ней. Неистовство враждебных партий разразилось частыми и бурными восстаниями; верующие обагрили свои руки в крови своих единоверцев, и было признано, что нет другого средства восстановить спокойствие в римской церкви, как изгнать Марцелла, который отличался более рвением, чем благоразумием. Поведение карфагенского епископа Менсурия было еще более предосудительно. Один из местных дьяконов написал пасквиль на императора. Преступник укрылся в епископском дворце, и, хотя еще не настало время для предъявления притязаний на привилегии духовенства, епископ отказался выдать его представителям правосудия. За это изменническое сопротивление Менсурий был предан суду, но вместо того чтобы выслушать приговор к смертной казни или к ссылке, получил после непродолжительного допроса позволение возвратиться в свою епархию. Христианские подданные Максенция находились в таком счастливом положении, что, когда кто-нибудь из них желал приобрести для себя мощи муче ника, приходилось покупать их в самых отдаленных восточных провинциях.
Об одной знатной римской даме, по имени Аглая, рассказывают следующую историю. Она происходила из консульской семьи и владела такими обширными поместьями, что для управления ими нужно было семьдесят три эконома. В числе этих последних находился и ее фаворит Бонифаций; а так как Аглая смешивала любовь с благочестием, то она, как полагают, разделяла с ним свое ложе. Ее состояние давало ей возможность удовлетворить благочестивое желание приобрести какие-нибудь святые мощи с Востока. Она дала Бонифацию значительную сумму денег и огромное количество благовонных веществ, и ее любовник предпринял в сопровождении двенадцати конных спутников и трех крытых повозок далекое странствие до города Тарса в Киликии.
Кровожадный нрав Галерия, этого первого и главного виновника гонений, был страшен для тех христиан, которые имели несчастье жить в пределах его владений, и есть полное основание полагать, что многие из людей среднего сословия, не привязанных в своей родине ни богатством, ни бедностью, часто покидали свое отечество и искали убежища в более теплых западных странах. Пока Галерий был только начальником иллирийских армий и провинций, ему было нелегко найти или создать многих мучеников в воинственной стране, относившейся к проповедникам Евангелия более холодно и неприязненно, чем какая-либо другая часть империи. Но когда он получил верховную власть на Востоке, он дал самый полный простор своему усердию и жестокосердию не только в провинциях Фракии и Азии, находившихся под его непосредственным управлением, но также в Сирии, Палестине и Египте, где Максимин удовлетворял свои собственные наклонности, исполняя со всей строгостью суровые требования своего благодетеля. Частые разочарования, испытанные Галерием в его честолюбивых замыслах, а также опыт, вынесенный из пятилетних гонений, и благотворные размышления, возбужденные в его уме продолжительной и мучительной болезнью, наконец убедили его, что самые напряженные усилия деспотизма не в состоянии истребить целый народ или искоренить его религиозные предрассудки. Желая загладить причиненное им зло, он издал от своего собственного имени и также от имени Лициния и Константина эдикт, который после пышного перечисления императорских титулов гласил следующее: «Среди важных забот, которыми мы были заняты для блага и безопасности империи, мы имели в виду все исправить и восстановить согласно с древними законами и древним общественным благочинием римлян. Мы особенно желали возвратить на путь разума и природы впавших в заблуждение христиан, которые отказались от религии и обрядов, установленных их предками, и, самонадеянно отвергая старинные обычаи, сочинили нелепые законы и мнения по внушению своей фантазии и организовали разнообразные общества в различных провинциях нашей империи. Так как эдикты, изданные нами с целью поддержать поклонение богам, подвергли многих христиан опасностям и бедствиям, так как многие из них претерпевали смерть, а многие другие, в более значительном числе, до сих пор упорствуя в своем нечестивом безрассудстве, лишены всякого публичного религиозного культа, то мы желаем распространить и на этих несчастных людей наше обычное милосердие. Поэтому мы дозволяем им свободно исповедовать их собственное учение и собираться на сходки без опасений и препятствий лишь с тем условием, чтобы они всегда оказывали должное уважение установленным законам и правительству. Другим рескриптом мы сообщим нашу волю судьям и должностным лицам, и мы надеемся, что наша снисходительность побудит христиан возносить к Божеству, которому они поклоняются, молитвы о нашей безопасности и нашем благополучии, а также о их собственном благоденствии и благоденствии республики». Конечно, не в выражениях эдиктов и манифестов следует искать указания настоящего характера монархов и их секретных мотивов, но так как это были выражения умирающего императора, то его положение может считаться залогом его искренности.
Когда Галерий подписывал этот эдикт о религиозной терпимости, он был уверен, что Лициний охотно подчинится воле своего друга и благодетеля и что всякая мера в пользу христиан будет одобрена Константином; но император не решился внести в предисловие к эдикту имя Максимина, согласие которого было бы в высшей степени важно и который через несколько дней после того вступил в управление Азией. Впрочем, в первые шесть месяцев своего нового царствования Максимин делал вид, будто одобряет благоразумные решения своего предшественника, и, хотя он никогда не снисходил до того, чтобы обеспечить спокойствие церкви публичным эдиктом, его преторианский префект Сабин разослал ко всем губернаторам провинций и должностным лицам циркуляр, в котором восхвалял императорское милосердие, признавал за христианами непоколебимое упорство и предписывал чинам судебного ведомства прекратить их бесплодные преследования и смотреть сквозь пальцы на тайные сборища этих энтузиастов. Вследствие этих распоряжений огромное число христиан было освобождено из тюрем и избавлено от ссылки в рудники. Духовники возвратились домой с пением торжественных гимнов, а те из христиан, которые не устояли против свирепости грозы, стали со слезами раскаяния молить о принятии их снова в лоно церкви.
Но это обманчивое спокойствие было непродолжительно; к тому же восточные христиане не могли иметь никакого доверия к характеру своего государя. Жестокосердие и суеверие были господствующими страстями в душе Максимина. Первая из них указала ему на способы гонений, а вторая наметила жертвы. Император усердно поклонялся богам, изучал магию и верил в оракулы. Пророков или философов, которых он чтил как любимцев небес, он часто возвышал до управления провинциями и делился с ними своими самыми тайными намерениями. Они без труда убедили его, что христиане были обязаны своими успехами своей строгой дисциплине и что слабость политеизма проистекала главным образом из недостатка единства и субординации между служителями религии. Поэтому была введена такая система управления, которая, очевидно, была копией с церковной администрации. Во всех больших городах империи храмы были отремонтированы и украшены по приказанию Максимина, а жрецы, совершавшие обряды поклонения различным божествам, были подчинены старшему первосвященнику, назначение которого заключалось в соперничестве с епископом и в поддержании идолопоклонства. Эти первосвященники в свою очередь были подчинены верховной власти митрополитов, или главных жрецов провинции, которые действовали в качестве непосредственных наместников самого императора. Белое одеяние было отличительным признаком их достоинства, и эти новы