Книга: Сальтеадор



Сальтеадор

Александр Дюма

Сальтеадор

I. СЬЕРРА-НЕВАДА

Среди горных цепей, избороздивших Испанию от края до края, от Бильбао до Гибралтара и от Аликанте до мыса финистер, спору нет, самая поэтическая и по своему причудливому абрису, и по историческим преданиям — Сьерра-Невада, которая как бы продолжает Сьерру-де-Гуаро и отделена от нее лишь живописной долиной, где берет начало один из истоков Орхивы, небольшой реки, что низвергается в море между Амульнекаром и Мотрилем.

Еще и поныне арабский дух там жив во всем — в нравах, одежде, в названиях городов, в памятниках и пейзажах, хотя вот уже два с половиной столетия миновало с тех пор, как мавры покинули королевство Альмохадов.

Надо сказать, что земля эта, которою сыны пророка завладели из-за предательства графа Хулиана, была для них землей обетованной. Андалусия, расположенная между Африкой и Европой, так сказать, край серединный, — она наделена красотами одной и богатствами другой, но лишена их неприятных, тягостных особенностей: тут растительность, пышную, как в Митидже, орошают прохладные воды Пиренеев; тут нет испепеляющего зноя Туниса, ни жестоких морозов России. Привет тебе, Андалусия, сестра Сицилии, соперница Канарских островов!

Живите, любите и умирайте беззаботно, будто вы в Неаполе, если вам повезло и вы — обитатель Севильи, Гранады, Малаги!

Кстати говоря, в Тунисе мне довелось встретить мавров, которые показывали мне ключ от их дома в Гранаде.

Ключ перешел к ним от предков, а они намеревались завещать его своим потомкам. И если когда-нибудь их дети вернутся в град Абн-аль-Хамар, то найдут дом, где жили их предки, и увидят, что за 244 года — с 1610 по 1854 год — тут почти ничего не изменилось, если не считать, что многолюдное полумиллионное население сократилось до восьмидесяти тысяч душ и заветный ключ откроет, по всей вероятности, двери пустого дома или же дома, в котором нерадивые преемники даже не потрудились переменить замок.

И в самом деле, ничего испанского не выросло на той земле, где пальмы, кактусы и алоэ — самая естественная растительность; да, ровно ничего, даже дворец, который начали возводить по повелению благочестивого Карла V, не пожелавшего жить в обиталище эмиров и халифов, но над дворцом высится Альгамбра, а он так и не поднялся выше первого этажа под насмешливым взором своей соперницы.

Итак, край этот — чудесная сокровищница искусства и цивилизации, уровня которых никогда не достичь его нынешним обитателям, последний осколок и последний оплот арабской империи в Испании, — красуется на побережье Средиземного моря и тянется от Тарифы до Альмасарона на протяжении приблизительно ста двадцати пяти лье и на тридцать пять — сорок лье вдается в глубь страны — от Мотриля до Хаена.

Сьерра-де-Гуаро и Сьерра-Невада пересекают две трети этих земель.

С вершины Муласена — самого высокого пика горной цепи — можно сразу охватить взглядом рубежи этого края.

На юге Средиземное море обширным синим покрывалом протянулось от Альмунекара до Алжира, на севере плодородная долина Гранады огромным зеленым ковром раскинулась от Уэльмы до Венты Карденьяса.

А на востоке и западе без конца и края протянулся необъятный горный хребет со снежными вершинами, и каждый гребень напоминает замерзшую волну, взметнувшуюся к небу.

И наконец, внизу справа и слева от этого моря льда — океан гор, постепенно переходящих в холмы с вершинами, покрытыми седым лишайником, а пониже — красноватым вереском, темной зеленью елей, еще ниже — зелеными дубами, желтым пробковым дубом, а затем видишь деревья разных пород, сочетания всевозможных оттенков; в просветах коврами раскинулись поляны, заросшие земляничником, мастиковым деревом и миртами.

Ныне три дороги — одна из Мотриля, другая из Велес-Малаги, а третья из Малаги — пересекают снеговую сьерру и приводят вас с морских берегов в Гранаду, причем первая проходит через Хаен, вторая через Алкаасин, последняя — через Кольменар.

Но в ту пору, когда началась наша история, а именно в июньские дни 1519 года, дорог еще не было, или, вернее, их только обозначили еле приметные тропинки, по которым шагали с дерзкой самоуверенностью arrieros да их мулы.

Тропинки эти нечасто пробегали по ровной местности, а вились по ущельям и горным кручам, то взлетая вверх, то сбегая вниз, словно кто-то нарочно проложил их так, чтобы испытать стойкость путешественника. Порой узкая спираль тропы поднималась вокруг скалистой вершины, вздымавшейся, как исполинская египетская пирамида, и путешественник буквально повисал вместе со своим беспечным мулом над бездной, в которой тонул его обезумевший от ужаса взгляд. И чем круче был подъем, тем раскаленнее становились скалы и тем опаснее становился путь, и человек вместе со своим мулом, казалось, вот-вот сорвется с каменистой дорожки, ибо путники, проходя по ней, сгладили все неровности и в конце концов она стала гладкой и скользкой, как мрамор.

Правда, миновав орлиное, гнездо по названию Альхама, дорога становилась легче и по довольно отлогому склону, если странник отправлялся в путь в Гранаду из Малаги, спускалась в долину Хаены, зато тут на смену опасности, так сказать, физической, приходила другая, не менее страшная: обе стороны дороги щетинились крестами, испещренными зловещими надписями.

Кресты эти были воздвигнуты над могилами убитых разбойниками путников, которые в те смутные времена населяли горный край Кордовы и Гранады — Сьерру-Морену и Сьерру-Неваду.

Надписи на крестах не оставляли никакого сомнения в том, какой смертью пали те, кто покоился под их сенью.

Пересекая горные хребты три века спустя после тех путешественников, которых мы сейчас покажем нашим читателям, мы видели кресты, подобные тем, что мы описываем, видели на их перекладинах, навевающих уныние, такие слова, весьма мало утешительные для тех, кто их читает:

ЗДЕСЬ

БЫЛ УБИТ ПУТЕШЕСТВЕННИК.

МОЛИТЕСЬ ГОСПОДУ БОГУ ЗА ЕГО ДУШУ

Или:

ЗДЕСЬ

БЫЛИ УБИТЫ СЫН И ОТЕЦ.

ОНИ ПОКОЯТСЯ В ОДНОЙ МОГИЛЕ.

ДА БУДЕТ С НИМИ МИЛОСТЬ БОЖЬЯ!

Но чаще всего встречалась такая надпись:

AGUI MATARON UN HOMBRE

А это просто-напросто означает — здесь убит человек.

Своеобразный список убиенных тянулся на протяжении полутора-двух лье, почти по всей долине, затем путники пересекали ручей, который, обогнув деревню Касен, впадает в Хениль, и попадали в другую часть горного края. Тут сьерра, надо признаться, была чуть ниже и легче было преодолеть подъемы. Тропинка терялась в огромном сосновом бору, позади оставались узкие ущелья и отвесные скалы. Вы словно попадали в более спокойные края, и после перехода в полтора лье по извилистой горной тропе, затемненной деревьями, перед вами открывались поистине райские места, куда вы и спускались по пологому склону, покрытому зеленым ковром травы. Там росли желтые душистые цветы, шиповник с алыми плодами, кусты, усыпанные ягодами, по виду схожими с земляникой, а по вкусу — с бананами, но не с теми отменными ягодами, которые они напоминают.

Добравшись до этих мест, странник мог с облегчением вздохнуть, ибо, очевидно, он избавился от двойственной опасности, которую избежал чудом, — опасности разбиться насмерть в пропасти или погибнуть от руки разбойников.

И в самом деле, слева от дороги, приблизительно в четверти лье, виднелось убежище — небольшое белое здание, стены которого, казалось, сделаны были из мела — не то постоялый двор, не то крепость. Над воротами висел портрет какого-то человека — смуглое лицо, черная борода, тюрбан на голове и скипетр в руке.

Надпись над портретом гласила:

AL REY MORO.

Хотя ничто не указывало, что мавританский король, под защитой которого процветал постоялый двор, был последним властелином Гранады, тем не менее тот, кто не был совершенно чужд прекрасному искусству живописи, понял бы, что художник задумал изобразить сына Зорая, Абу Абала, по прозванию Аль-Закир — его-то Флориан и вывел под именем Буабдила, сделав одним из главных персонажей своей поэмы «Гонсальво де Кордова».

Мы поспешили поступить так, как поступали путешественники, — пустили лошадь галопом, торопясь добраться до постоялого двора, и поэтому даже не потрудились взглянуть мимоездом на одну особу — сначала она, пожалуй, показалась бы невзрачной, однако заслуживает особого описания.

Правда, она притаилась под сенью старого дуба, за холмом.

То была девушка шестнадцати — восемнадцати лет, по некоторым признакам она, казалось, принадлежит к мавританскому племени, по другим же признакам она имела право занять место в большой европейской семье; быть может, в ней соединились две расы, и она как бы являла собой промежуточное звено — в ней с удивительным своеобразием сочетались жгучая, чарующая обольстительность южанки и нежная пленительная красота невинной девушки-северянки.

Иссиня-черные волосы цвета воронова крыла, ниспадая на грудь, обрамляли ее продолговатое, безупречно очерченное лицо, и было в нем что-то горделивое; огромные глаза, голубые, как подснежники, ресницы и брови под цвет волос, кожа матовая, молочно-белая, губы свежие, будто вишни, зубы краше жемчуга, шея грациозная и изящная, как у лебедя, руки, пожалуй, чуть длинноватые, зато безукоризненной формы, стан гибкий, словно лоза, глядящая в воды озера, или пальма, что покачивается в оазисе, хорошенькие босые ножки — вот такой была незнакомка, на которую мы позволили себе обратить внимание читателя.

Наряд у девушки был оригинальный и пестрый, голову украшал венок из пышных веток жасмина, сорванных с живой изгороди дома, который мы уже описали, темно-зеленые листья и алые ягоды чудесно сочетались с копной черных волос. Шею ее украшала цепь из плоских колец, величиной с золотую монету, нанизанных тесным рядом и отбрасывающих блики, рдевшие, как отсветы пламени. Платье ее причудливого покроя, сшитое из той шелковой ткани в две полоски — одну белую, другую цветную, — какую в те времена ткали в Гранаде и еще в наше время выделывают в Алжире, Тунисе и Смирне. Стан ее охватывал севильский пояс с золотой бахромой — такие пояса и ныне носит щеголь, что с гитарой под полой крадется к своей возлюбленной, чтобы пропеть ей серенаду. Если бы пояс и платье были новыми, в глазах бы, пожалуй, рябило от резкого сочетания ярких красок, до которых большие охотники арабы и испанцы, но все пообтерлось и выцвело от долгой носки, и наряд стал прелестен и в те времена пленил бы взор Тициана, а позже привел бы в восторг Веронезе. Но всего удивительнее было, — впрочем, такую странность встретишь чаще всего в Испании, а в те времена особенно, — так вот, всего своеобразнее было несоответствие богатого наряда с будничным занятием девушки. Она пряла пряжу, сидя на большом камне у подножия одного из тех крестов, о которых мы уже говорили, в тени громадного зеленого дуба, спустив ножки в ручей; искристая вода прикрыла их серебристой вуалью.

Поодаль по скалистым уступам скакала козочка, ощипывая листья с куста горького ракитника; по словам Вергилия, это неугомонное, бесстрашное существо — обычное достояние неимущего.

Девушка вращала прялку левой рукой, вытягивая нить правой, поглядывала на свои ножки, вокруг которых струилась и журчала вода, и напевала вполголоса какую-то песенку, — пожалуй, она не выражала ее мысли, а скорее вторила внутреннему голосу, шептавшему о чем-то в глубине ее сердца, неслышно для других.

То и дело девушка-певунья, перестав петь и работать, окликала козочку — нет, она не подзывала ее, а словно хотела дружески подбодрить и называла ее по-арабски «маза»; всякий раз козочка, услышав это слово, норовисто трясла головой, звенел ее серебряный колокольчик, и она продолжала щипать траву.

Вот слова песенки, которую напевала девушка с прялкой, песенки тягучей и монотонной, мотив которой с давних пор сохранился и в долинах Танжера, и в горах Кабилии.

Заметим, что это был романс, известный в Испании под названием «Песнь короля дона Фернандо».

О возлюбленная Гранада,

Восхищенных очей отрада,

Стань, Гранада, моей женой!

И прими от моих Кастилии

В дар три крепости в полной силе

И три города, что застыли

В пене каменной кружевной.

Ты пошарь своей ручкой узкой

В той шкатулочке андалусской,

Что мне господом вручена.

Выбирай все, что сердцу мило!

Коль Хиральда тебя пленила -

У Севильи, что мне постыла,

Будет отнята вмиг она.

И пускай возропщет Севилья,

И пускай возропщет Кастилья,

Ты тревожиться не изволь.

Услужить тебе сердце радо,

Мне нужна лишь одна награда -

Мне ворота открой, Гранада, -

Дон Фернандо я, твой король.


Тут она подняла голову, собираясь окликнуть козочку, но так и не успела произнести ни слова — голос ее осекся, а взгляд остановился на повороте дороги, идущей из Альхамы. Вдали появился всадник — он мчался галопом по горному склону, иссеченному широкими полосами света и тени, в зависимости от того, часто или редко росли там деревья.

Девушка посмотрела на него и снова принялась за работу, но, продолжая прясть, почему-то стала рассеянной И, чутко прислушиваясь к стуку копыт, который раздавался все ближе и ближе, запела песенку — «Ответ королю дону Фернандо»:

Дон Фернандо, и я не скрою,

Что люблю тебя всей душою,

Но, с учтивостью не знаком,

Мавр меня как рабыню держит,

Лишь цепями меня он нежит,

Лишь во сне мне свобода брезжит, -

Видно, век мне жить под замком!



II. ГОНЕЦ ЛЮБВИ

Когда девушка пела последний куплет, всадник был уже так близко, что она могла, подняв голову, разглядеть и его костюм, и его лицо.

Он был красив и молод, лет двадцати шести, в широкополой шляпе с огненно-красным пером, которое реяло в плавном полете.

Поля шляпы отбрасывали тень на лицо, и в полусвете сверкали черные глаза — очевидно, они легко могли вспыхнуть и пламенем гнева, и пламенем любви. Нос у него был прямой, точеный, усы чуть подкручены кверху, и между ними и бородкой поблескивали зубы, белые и острые.

Несмотря на жару, а пожалуй, именно из-за жары, он был в кордуанском плаще — накидке, которая кроится на манер американского пончо с вырезом посредине и надевается через голову. Она прикрывала всадника от плеч до голенищ сапог. Накидка эта из шерстяной ткани того же огненно-красного цвета, что и перо на шляпе, затканная золотом по краям и вокруг выреза, как и весь его наряд, была необыкновенно изящна.

Ну а конь, которым он искусно управлял, великолепный скакун лет пяти-шести, с могучей шеей, развевающейся гривой, широкой спиной, хвостом до земли, был той редкостной масти, которую последняя королева Кастилии Изабелла недавно ввела в моду. Кстати говоря, просто непостижимо, как в азарте, охватившем всадника и лошадь, они могли промчаться по крутым тропинкам, которые мы попытались описать, как не сверзлись они в пропасти Алькаасина или Альхамы.

Испанская поговорка гласит: у пьяных есть свой бог, у влюбленных — своя богиня. На пьяного наш всадник похож не был, зато, надо признаться, как две капли воды походил на влюбленного.

И это сходство становилось неоспоримым оттого, что он даже не взглянул на девушку, вероятно, и не заметил ее, ибо смотрел только вперед, и, видно, в такую высь воспарил он душой, что стрелой пролетел мимо девушки, перед которой, безусловно, даже король дон Карлос, такой благоразумный и сдержанный, несмотря на свои девятнадцать лет, пожалуй, остановился бы — так она была хороша собой в тот миг, когда, вскинув голову и посмотрев на гордеца, прошептала:

— Бедный юноша!.. Какая жалость!

Почему же девушка жалела его? На какую опасность — в настоящем ли, в будущем — она намекала?

Быть может, мы об этом узнаем, если последуем за изящным всадником до харчевни «У мавританского короля».

Чтобы добраться до этой харчевни, куда он, видно, так спешил, ему пришлось преодолеть еще два-три небольших ущелья — в глубине одного из них и стояла девушка, мимо которой он проехал, не видя ее или, вернее, не обратив на нее внимания. Дорога шла по узкой долине шириной в восемь — десять футов, не больше, прорезая густые заросли миртовых кустов; то там, то здесь возвышались два, а то и три креста, означавших, что близость харчевни отнюдь не предохраняла путешественников от печального удела, и у тех, кто проезжал по этим дорогам, где уже погибло столько странников, должно быть, сердце было защищено тою броней из непробиваемого металла, о котором говорил Гораций, вспоминая первого мореплавателя. Приближаясь к этим зловещим местам, всадник удовлетворился лишь тем, что проверил, по-прежнему ли висит шпага на его боку, а пистолеты — на луке седла, скорее машинально, а не от тревоги, ощупал их и, удостоверившись, что все обстоит благополучно, продолжал мчаться с тем же спокойным выражением лица по гиблым этим местам — или, как говорят в тех краях: el malo sitio.

Взлетев на перевал, он поднялся на стременах и стал искать взглядом харчевню, затем дважды пришпорил лошадь, и она, словно горя желанием угодить всаднику и став от этого неутомимой, ринулась в неширокую долину, напоминая послушливую лодку, что, взлетев на гребень волны, вновь несется вниз в пучину.

И то, как мало внимания обращал путешественник на дорогу, по которой мчался, и то, что его явно обуревало желание поскорее добраться до постоялого двора, имело два последствия.

Во-первых, он не заметил людей, притаившихся в засаде по обеим сторонам дороги в зарослях кустарника на протяжении по меньшей мере четверти лье; было их человек десять, и ни как охотники на облаве, растянулись на земле и старательно следили, чтобы не потухли фитили аркебуз, лежавших рядом. Заслышав топот копыт, все они, как один, упираясь коленом левой ноги и рукой о землю, схватили правой рукой дымящиеся аркебузы и прижали приклады к плечу.

Вторым последствием было то, что, видя, как стремительно мчится всадник на своем неутомимом коне, злодеи в засаде повели негромкий разговор о том, что всадника, без сомнения, поджидают в харчевне, что он туда завернет и, следовательно, поднимать стрельбу на проезжей дороге, выдавать себя нечего, — может статься, пройдет какой-нибудь. большой караван, сулящий кусочек пожирнее, чем добыча, которую захватишь, ограбив путника, пусть даже богача и щеголя.

Люди, притаившиеся в засаде, и были «могильщиками», — как подобает добрым христианам, они возводили кресты над могилами, уложив туда путешественников, неосмотрительно защищавших свои кошельки, когда эти лихие сальтеадоры с аркебузами в руках встречали их сакраментальной фразой, что почти одинаково звучит на всех языках и у всех народов: «Кошелек или жизнь!»

Должно быть, девушка знала об этой опасности и подумала о ней, когда, глядя на красавца всадника, проскакавшего мимо нее, невольно обронила со вздохом:

— Какая жалость!

Но мы уже видели, что разбойники в засаде, по той или иной причине, ничем не выдали своего присутствия.

Однако ж, подобно охотникам на облаве, с которыми мы их сравнили, что снимаются с места, когда дичь уходит, они высунули головы из-за кустов, затем выбрались из зарослей, вышли на дорогу и зашагали вслед за путешественником к харчевне, во двор которой уже влетели конь и всадник.

Во дворе его встретил служитель и с готовностью схватил лошадь под уздцы.

— Меру ячменя коню! Мне — стакан хересу. А для тех, кто скоро будет здесь, — обед. Да получше!

Не успел путешественник произнести эти слова, как в окне показался хозяин харчевни, а в воротах появились разбойники из засады.

Разбойники и хозяин обменялись понимающим взглядом — они словно спрашивали: «Выходит, мы хорошо сделали, что не схватили его?» А он, должно быть, отвечал:

«Отлично!»

Всадник тем временем стряхивал пыль с плаща и сапог и до того был этим занят, что даже не заметил, как они переглядываются.

— Входите же, любезный кавалер, — сказал хозяин. — Хоть постоялый двор «У мавританского короля» и затерялся среди гор, но, благодарение богу, кое-что у нас найдется. Кладовая полна дичи, нет только кролика — ведь это нечистое животное. Сейчас у нас жарится ollapodrida , и со вчерашнего дня готовится gaspacho , ну а если угодно, подождите: один из наших приятелей, отменный охотник на крупного зверя, сейчас гонится за медведем; повадился косолапый лакомиться моим ячменем, с горы за ним спускается. Так что скоро мы сможем попотчевать вас свежей медвежатиной.

— Ждать твоего охотника некогда, хоть предложение и заманчиво.

— Воля ваша, а я уж постараюсь вам услужить, любезный кавалер.

— Вот и славно. Хоть я и уверен, что сеньора, гонцом которой я вызвался быть, настоящая богиня и вкушает лишь аромат цветов, а пьет лишь утреннюю росу, но все же приготовь самые отменные кушанья и покажи комнату, в которой думаешь ее принять.

Хозяин распахнул дверь в большую комнату, выбеленную известкой, с белыми занавесками на окнах и дубовыми столами, и сказал:

— Здесь.

— Хорошо, — одобрил проезжий. — Подай-ка мне стакан хересу да узнай, дали ли меру ячменя моему коню. И срежь в саду самые лучшие цветы для букета.

— Слушаюсь, — ответил хозяин. — А сколько приборов ставить?

— Два: для отца и для дочери. Челядь, услужив господам, поест на кухне.

— Будьте спокойны, любезный кавалер. Когда гость щедро платит, все делается быстро и хорошо.

И хозяин, словно торопясь подтвердить сказанное, вышел из комнаты и крикнул:

— Эй, Хиль, два прибора! Педро, ячмень коню задали? Амапола — мигом в сад за цветами.

— Превосходно, — промолвил всадник с довольной улыбкой. — Теперь мой черед.

Он снял с цепочки, висевшей на шее, золотой медальон старинной работы, величиной с голубиное яйцо, открыл его, положил на стол, принес из кухни горящий уголек, положил в золотую коробочку и присыпал уголек щепоткой порошка, — дым тотчас же развеялся по горнице, наполнив ее тем нежным и стойким ароматом, который ласкает ваше обоняние, когда вы входите в спальню арабской дамы.

Тут появился хозяин, держа в одной руке тарелку, на которой стоял стакан с хересом, а в другой только что откупоренную бутылку; следом за ним шел Хиль, неся скатерть, салфетки и стопку тарелок; позади Хиля выступала Амапола с огромной охапкой пламенеющих цветов — во Франции они не растут, но в Андалусии так обычны, что я даже не узнал их названия.

— Выберите самые лучшие, — приказал девушке проезжий. — А остальные дайте мне.

Амапола взяла самые красивые цветы и, составив букет, спросила:

— Так хорошо?

— Превосходно, — ответил он, — перевяжите его.

Девушка поискала глазами веревку, бечевку, шнурок. Тогда проезжий выхватил из кармана ленту, отливавшую золотом и пурпуром, как видно, заранее припасенную для букета, и отсек кинжалом кусок.

Он передал ленту Амаполе, она перевязала букет и положила его по указанию молодого человека на одну из тарелок, которые Хиль только что расставил на большом столе.

А проезжий собственноручно разложил остальные цветы на полу от двери, выходившей во двор, до стола, так что образовалась пестрая дорожка наподобие тех, что устраивают в день святого причастия.

Затем он кликнул хозяина харчевни и сказал ему:

— Приятель, вот золотой за то, что я ввел тебя в расход.

Хозяин отвесил поклон.

— Ну а теперь, — продолжал молодой человек, — если дон Иниго Веласко де Гаро спросит тебя, кто заказал для него обед, скажешь, что проезжий, имя которого тебе неведомо.

Если донья Флора спросит тебя, кто сделал для нее дорожку из цветов, кто преподносит ей букет, кто курил благовония, ответишь ей, что все это сделал гонец любви дон Рамиро д'Авила.

И, вскочив на своего прекрасного коня, которого держал под уздцы служитель, он вихрем вылетел со двора таверны и галопом продолжал путь по направлению к Гранаде.

III. ДОН ИНИГО ВЕЛАСКО ДЕ ГАРО

Певунья, пасущая козочку, так и застыла у подножия одного из холмов, уже упомянутых нами, и не могла видеть, как всадник попал на постоялый двор, как выехал оттуда, зато она, казалось, настороженно прислушивалась и все ждала, не донесутся ли до нее какие-нибудь звуки, не угадает ли она по ним, что же там происходит, и она не раз устремляла ввысь недоуменный взгляд своих прелестных глаз, будто удивляясь, почему появление такого нарядного и богатого дворянина обошлось без бурных происшествий.

Разумеется, не слыша здесь, за холмом, разговора путешественника с хозяином таверны, она даже не догадывалась, из-за каких злодейских замыслов поклоннику доньи Флоры суждено было остаться целым и невредимым.

Надо сказать, что в тот миг, когда дон Рамиро д'Авила, отдав все распоряжения и подготовив таверну «У мавританского короля» к достойной встрече дона Иниго Веласко его дочери, стремглав выехал за ворота и помчался по пороге в Гранаду, перед взором девушки возник верховой в нарядной одежде, скакавший во главе отряда всадников.

Отряд этот состоял из трех групп, отличных друг от друга.

Первая, авангард, как мы сказали выше, уже вырисовывалась на западном склоне невысокой горы и состояла из одного-единственного человека — слуги дона Иниго Веласко однако, наподобие сицилийских campieri — слуг в мирное время и воинов в часы опасности, — одет он был в ливрею-мундир, сбоку прикрыт длинным щитом и держал прямо, как копье, прикладом к колену, аркебузу с горящим фитилем, не оставляя сомнения в том, что отряд даст отпор, если на него нападут.

Главное звено отряда, старик лет шестидесяти — шестидесяти пяти и девушка лет шестнадцати — восемнадцати, двигалось шагах в тридцати позади авангарда.

Замыкал цепочку арьергард, который двигался на таком же расстоянии от них, что и верховой, указывавший дорогу, в него входили двое слуг со щитом на боку, вооруженные дымящимися аркебузами.

Итак, всего двое господ и трое слуг.

В повествовании слугам уготовано весьма скромное место, зато главные роли суждено играть их господам, поэтому да будет нам позволено обойти молчанием Нуньеса, Камахо и Торрибио и особое внимание уделить дону Иниго Веласко де Гаро и его дочке, донье Флоре.

Дон Иниго Веласко, как мы уже говорили, был старик шестидесяти — шестидесяти пяти лет, хотя слово «старик» вряд ли подходит человеку, пусть и преклонных лет, но моложавому.

В самом деле, и борода, едва тронутая сединой, и длинные волосы во вкусе Филиппа Красивого и Фердинанда Католика, чуть посеребренные инеем, подходили человеку пятидесяти — пятидесяти пяти лет, не больше.

Однако ж, на свою беду, как и все те, у кого была достославная молодость, он не мог скрыть своего возраста, ибо часто, в разные времена, оставлял глубокий след в истории своей страны. В тридцать лет дон Иниго Веласко, носивший одну из знаменитейших фамилий, наследник одной из богатейших семей Кастилии, воспылал страстью к приключениям, полюбив девушку, на которой не мог жениться, ибо отец доньи Мерседес де Мендо (так звалась эта королева красоты) был врагом его отца и оба поклялись в вечной ненависти; повторяем, в тридцать лет дон Иниго Веласко, — а наставником его был отец Марчена, первый пастырь королевства, который, невзирая на опасность, пошел наперекор Святому писанию и согласился с предположением Христофора Колумба о том, что земля круглая, так вот, дон Иниго тоже пришел к этой мысли и скорее от отчаяния, нежели из убежденности стал последователем теорий генуэзского мореплавателя, содействуя его замыслам.

Известно, сколько довелось выстрадать при дворе католических королей этому мученику, этому гению, которого даже самые незлобивые советники Изабеллы и Фердинанда считали мечтателем и безумцем; после


того как он, не добившись успеха у себя на родине — в Генуе, где поведал всем о своем замысле, о том, что, направляясь на запад, можно достигнуть империи Катай , упомянутой его предшественником — Марко Поло, после того как Иоанн II, прогнав Колумба, предательски повелел одному лоцману попытаться осуществить план экспедиции, которую во всеуслышание называли бессмысленным предприятием, Колумб предстал перед королем Арагона Фердинандом и королевой Кастилии Изабеллой, посулив обогатить Испанию, одарив ее не городом, не провинцией, не королевством, а целым миром.

Восемь лет прошли в тщетных хлопотах и ходатайствах.

Но счастье прославленного генуэзца, — а мы уже не раз рассуждали о том, что в его жизни незначительные причины часто порождали значительные последствия, — так вот, на счастье прославленного генуэзца, по воле провидения в ту пору, когда Он, Христофор Колумб, намеревался пуститься в путешествие, именно в ту пору, когда владычество калифов в Испании пало вместе со своим последним оплотом, — племянник одной из самых близких подруг королевы до безумия влюбился в девушку, жениться на которой у него не было никакой надежды.

Мы раболепно просим прощения у любви за то, что отнесли ее к числу причин незначительных. Так или иначе, причина эта, будь она незначительной или значительной, породила важные последствия.

Имя племянника нам уже известно — дон Иниго Веласко, князь де Гаро. Имя его тетки — Беатриса, маркиза де Мойя.

Итак, самой любимой подругой, самой близкой поверенной королевы была маркиза де Мойя. Пока отмечаем это для памяти, чтобы возвратиться к этому немного погодя.

Веласко решил покончить счеты с жизнью и был бы убит, если бы смерть не отступала перед ним, как отступает перед людьми бесстрашными. В битвах, которые католические короли вели против мавров, он постоянно сражался в первых шеренгах: он был среди тех, кто брал приступом крепости Иллора и Моклина — эти укрепления столицы были так важны, что их называли глазами Гранады; участвовал в осаде Велеса, когда zagal Абу Абала попытался снять осаду с города и его войска были отброшены с огромными потерями; он участвовал в захвате Хибальфаро, когда город Ибрагима был захвачен с бою и разграблен; был он, наконец, под стенами столицы Буабдила, когда, как говорят испанцы, съев гранат зернышко за зернышком — другими словами, завоевав королевство город за городом, — католические короли обложили войсками старый город, возвели вокруг него новый с домами, церквами, крепостными укреплениями и назвали его Санта-Фе в знак того, что они выполнят обет и не снимут осады, покуда Гранада не сдастся.

Гранада сдалась 25 ноября 1491 года — в 897 году хиджры , 22 дня месяца Мохаррема .

Для Колумба, который выжидал целых восемь лет, наступило время действовать; король Фердинанд и королева Изабелла завершили дело, начатое Пелагием семь веков тому назад: они расправились с неверными в Испании.



И Колумб предложил снарядить экспедицию, заявив, что главная ее цель — обращение неверных некоего Нового Света.

А чтобы достичь этой цели, просил дать в его распоряжение всего две каравеллы, экипаж в сто человек и три тысячи крон.

Говорил он не только о цели религиозной, но и о материальных благах, какие принесет экспедиция, о неисчислимых золотых россыпях, бесценных алмазных копях.

Что же мешало алчному Фердинанду и благочестивой Изабелле попытать счастья в предприятии, которое и с мирской, и с духовной точки зрения — во всех отношениях задумано было удачно?

Сейчас мы расскажем о том, что им мешало.

Христофор Колумб заранее добивался высокого вознаграждения, достойного его службы, а именно — чина адмирала испанского флота, титула вице-короля всех тех земель, которые он намеревался открыть, десятую часть тех доходов, которые принесет экспедиция, и сохранения за своими потомками по мужской линии всех титулов и почетных званий, какие ему будут пожалованы.

Требования эти казались непомерными, тем более что Христофор Колумб, хоть он и уверял, что является потомком одного из самых знатных родов Пьяченцы, хоть он и писал королеве Изабелле о том, что, если она назначит его адмиралом, он будет не первым адмиралом в его роде, но предъявить доказательства, подтверждающие его благородное происхождение, он не мог, и при дворе толковали, что он якобы просто-напросто сын бедного ткача не то из Когорзо, не то из Нерви.

В конце концов требования Колумба повергли в негодование гранадского архиепископа Фердинанда Талаверу, которому их католические величества поручили изучить проект «генуэзского лоцмана» — так обычно называли при дворе Христофора Колумба.

Особенно же возмутили архиепископа требования десятой части всех доходов, что в точности совпадало с налогом взимаемым церковью и называемым «dixme» , и уязвляло щепетильную, возвышенную душу дона Фердинанда Талаверы.

Итак, бедняге Колумбу не повезло, ибо остальные три его требования — и о получении высокого чина адмирала, и о получении титула вице-короля, и, наконец, о получении права наследования этого титула, как это принято в королевском или княжеском роде, оскорбили гордость Фердинанда и Изабеллы, ибо самодержцы тех времен еще не привыкли относиться к людям незначительным, как к себе подобным, а Колумб, человек неимущий и безродный, говорил с ними с такой самоуверенностью, будто голову его уже украшал золотой венец Гваканагари или Монтесумы.

Вот почему после ожесточенного спора в совете, где у Христофора Колумба было только два сторонника — дон Луис де Сент-Анхель, сборщик церковных доходов Арагона, и дон Алонсо де Кантанилья, управляющий финансами Кастилии, — предложение было окончательно отвергнуто, к немалому удовольствию короля Фердинанда и немалому огорчению королевы Изабеллы, сентиментальной особы.

Ну а недруги Колумба — при дворе их было великое множество — считали, что решение принято бесповоротно, и воображали, будто навсегда отделались от потешного чудака, который пытался убедить всех, что по сравнению с услугами, которые он сулил оказать, все прочие услуги ничтожны.

Но они упустили из виду дона Иниго Веласко, князя де Гаро, и его тетку Беатрису, маркизу де Мойя.

И в самом деле, на следующий день после того, как архиепископ дон Фердинанд де Талавера сообщил Колумбу о том, что их католические величества отказали ему, и хотя дон Луис де Сент-Анхель и дон Алонсо де Кантанилья пытались смягчить это решение, но никаких надежд у несчастного мореплавателя больше не оставалось, донья Беатриса вошла в молельню к королеве и с явным волнением попросила Изабеллу соблаговолить принять ее племянника.

Изабелла, удивленная печальным видом своей любимицы, взглянула на нее и, чуть помедлив, произнесла тем ласковым тоном, «каким обычно говорила с людьми, ей близкими:

— Что ты сказала, дочь моя?

Королева Кастилии имела обыкновение нарекать в знак дружбы «дочерьми» своих самых близких подруг, впрочем, оказывала она эту милость нечасто.

— Я сказала, ваше величество, что племянник мой, дон Иниго Веласко, имеет честь просить вас о прощальной аудиенции.

— Дон Иниго Веласко? — повторила Изабелла, как видно, стараясь припомнить, знаком ли он ей. — Да не тот ли это молодой воин, который так отличился во время нашей последней войны при взятии Иллора и Моклина, при осаде Белеса, взятии Хибальфаро и в других ратных делах?

— Да, это он! — воскликнула донья Беатриса, вне себя от радости и гордости оттого, что имя ее племянника всколыхнуло воспоминания в душе королевы. — Да, да, государыня, это он и есть.

— Так ты говоришь, он уезжает? — спросила Изабелла.

— Да, государыня.

— В дальние края?

— Боюсь, что да.

— Что ж, он покидает Испанию?

— Очевидно.

— Вот как!

— Он, словно оправдываясь, говорит, что ныне уже не может быть полезным вашему величеству.

— Куда же он отправляется?

— Я надеюсь, — отвечала донья Беатриса, — что с соизволения королевы он сам ответит на этот вопрос.

— Хорошо, дочь моя, скажи ему, что он может войти.

И пока маркиза де Мойя, почитая своим долгом сопровождать племянника, шла к дверям, королева села и, скорее для видимости, нежели из желания заняться рукоделием, принялась вышивать хоругвь в честь богородицы, полагая, что благодаря ее заступничеству (так удачно сложились обстоятельства) Гранада сдалась — как известно, она капитулировала без кровопролития.

Немного погодя дверь отворилась, и появился молодой человек в сопровождении доньи Беатрисы; он остановился в нескольких шагах от Изабеллы, почтительно держа в руках шляпу.

IV. ИЗАБЕЛЛА И ФЕРДИНАНД

Дон Иниго Веласко — мы только что показали его читателю красивым стариком лет шестидесяти — шестидесяти пяти — в пору взятия Гранады был молодым человеком лет тридцати — тридцати двух прекрасной наружности, с большими глазами и длинными черными волосами; на его бледном лице лежала печать затаенной грусти, что говорит о несчастной любви и, следовательно, всегда вызывает благосклонность женщины, будь она даже самой королевой.

Красноватая полоса, след едва зажившей раны, — рубец от нее позже слился с первыми старческими морщинами, — в те дни пересекала его чело и говорила о том, что он атаковал с близкого расстояния, грудью шел на мавров и кривая сабля врага оставила кровавую отметину на его лбу.

Королеве нередко доводилось слышать, что он умеет сражаться, умеет бить врага, но увидела она дона Иниго впервые и посмотрела на него с особенным участием — во-первых, это был племянник ее любимой подруги, а во-вторых, это был воин, который еще недавно доблестно сражался за дело господа бога и королей.

— Итак, вы — дон Иниго Веласко? — спросила Изабелла, внимательно глядя на него; глубокая тишина царила в молельне, хотя там находилась целая дюжина придворных дам — одни сидели, другие стояли, в зависимости от того, какой близости к королеве они были удостоены или каким саном обладали.

— Да, ваше величество, — отвечал дон Иниго.

— А я полагала, что вы rico hombre .

— Так оно и есть, ваше величество.

— Почему же вы не оставляете на голове шляпу в нашем присутствии?

— Потому что уважение к женщине не дозволяет мне пользоваться тем правом, о котором соизволила напомнить королева.

Королева улыбнулась и стала расспрашивать его, обращаясь к нему на ты, как обычно и поныне делают короли и королевы Кастилии, беседуя с теми, кого в наши дни называют испанскими грандами, а в те времена называли ricos hombres.

— Так, значит, дон Иниго, сын мой, ты надумал путешествовать?..

— Да, ваше величество, — отвечал молодой человек.

— Почему же?

Дон Иниго не проронил ни слова.

— А ведь, право, при моем дворе, — продолжала Изабелла, — найдется немало должностей, весьма подходящих для молодого человека твоего возраста и для победителя с такими заслугами, как у тебя.

— Ваше величество заблуждается, говоря так о моем возрасте, — возразил дон Иниго, уныло покачав головой, — ведь я уже старик…

— Ты — старик? — удивленно воскликнула королева.

— Да, государыня, ибо стариком становишься, сколько бы лет тебе ни было, в тот день, когда все мечты твои разбиты. Ну а что до имени победителя, какое вы соблаговолили мне дать, как какому-нибудь Сиду, то я скоро утрачу его, ибо благодаря освобождению Гранады и свержению последнего мавританского короля Абу Абала в королевстве у вас нет врагов, побеждать больше некого.

В голосе молодого человека прозвучала такая глубокая скорбь, что королева с изумлением посмотрела на него, а донья Беатриса, которая, разумеется, знала о том, сколько мук принесла племяннику любовь, молча осушила слезу, скатившуюся по ее щеке.

— Куда же ты собираешься?

— Во Францию, ваше величество.

Изабелла чуть-чуть нахмурилась и спросила, обратившись к нему уже на вы:

— Не пригласил ли Карл Восьмой вас на свою свадьбу с наследницей Британии или, быть может, он предложил вам должность в армии, которую, как говорят, набирает, дабы завоевать Италию?

— Государыня, короля Карла я не знаю, — отвечал дон Иниго, — да и что бы он мне ни посулил, предложив драться в его армиях, я бы отринул его предложения, ибо служба у него означала бы, что я иду против моей обожаемой королевы.

— Так что же ты намерен делать во Франции, раз не думаешь там сыскать государя, который пришелся бы тебе больше по душе, чем мы?

— Я буду сопровождать туда друга, которого вы изгнали.

— Кто же это?

— Христофор Колумб, государыня!

Наступило недолгое молчание, и все услышали, как с легким скрипом приоткрылась дверь из кабинета короля.

— Мы и не думали, избави нас господь бог, изгонять вашего друга, дон Иниго, — снова заговорила Изабелла, и чувствовалось, что она не могла скрыть своего огорчения. — Но наши советники заявили, что условия, доставленные генуэзцем, неприемлемы и что, дав на них согласие, мы бы нанесли урон и себе, и нашей державе. Если бы ваш друг, дон Иниго, согласился на уступку, то благодаря доброй воле короля Фердинанда и тому сочувствию, которое я к нему питаю, его замысел легко бы осуществился, — значит, за неудачу он должен пенять на самого себя.

Изабелла умолкла, ожидая ответа дона Иниго, потом продолжила:

— К тому же, не говоря о том, что умозаключение генуэзца о шарообразности Земли идет вразрез со Священным писанием, все ученые в королевстве, как вам известно, считают Христофора Колумба фантазером.

— Вряд ли фантазер, государыня, отступится от своих замыслов из чувства собственного достоинства. Колумб требует своего, он имеет в виду государство, в десять крат большее, чем Испания, потому так велики его требования. Они соответствуют величию самого предприятия. И я понимаю Колумба.

— Племянник! — шепотом предостерегла его донья Беатриса.

— Неужели я, сам того не желая, выказал королеве недостаточно почтения? Я был бы повергнут этим в отчаяние.

— О нет, нет, душа моя! — живо возразила Изабелла.

Затем, после недолгого раздумья, она спросила дона Иниго:

— Итак, ты считаешь, что в фантастических замыслах Колумба есть что-то реальное, осуществимое, надежное…

— Я так невежествен, что не могу ответить вашему величеству с точки зрения научной, — сказал дон Иниго. — Зато я отвечу вашему величеству с точки зрения человека, уверовавшего в Колумба: его убежденность убедила меня. И так же, как ваше величество в свое время дали обет не покидать Санта-Фе, пока не будет взята Гранада, я дал обет не оставлять Колумба до тех пор, пока он не ступит на берег той неведомой земли, которую он хотел преподнести вашему величеству в дар и отвергнутой вашим величеством.

— А почему же ты, — перебила Изабелла, стараясь обернуть все в шутку, хотя молодой человек говорил так серьезно, что шутливый тон прозвучал неуместно, — почему же ты, раз ты так уверовал в мудрость генуэзца и раз ему, чтобы осуществить свой замысел, надобны всего-навсего две каравеллы, сотня матросов и три тысячи крон, да, почему же ты на свои средства, — а их у тебя втрое больше той суммы, которую требует твой друг, — не велишь построить две каравеллы, нанять сотню матросов и не вручишь ему три тысячи? Ведь тогда Колумб, свободный от всех обязательств, пожалуй, стал бы королем, а тебя назначил бы вице-королем своей сказочной державы.

— Я предлагал ему все это, ваше величество, — серьезно произнес дон Иниго, — совсем не думая о таком почетном воздаянии: я не честолюбив. Но Колумб отверг мое предложение.

— Итак, Колумб отказался осуществить замысел, который он вынашивает уже лет двадцать, отказался в тот час, когда ему предложили помощь! — воскликнула Изабелла. — Ну нет, в это я ни за что не поверю, душа моя…

— Все это истинная правда, ваше величество, — отвечал лон Иниго с почтительным поклоном.

— Чем же он объяснил свой отказ?

— Объяснил тем, что для такого предприятия надобны имя и покровительство всемогущего монарха, ну а раз ему не удалось осуществить задуманное с помощью морского флота Португалии или Испании, он намерен попытать счастья у Карла Восьмого. Быть может, король поддержит его, осенит его предприятие тремя лилиями Франции…

— Как? Генуэзец отправляется во Францию? Генуэзец передаст свой проект Карлу Восьмому, вы это наверняка знаете, сеньор дон Иниго? — спросил Фердинанд Арагонский, неожиданно входя в молельню и вмешиваясь в разговор, который он слушал вот уже несколько минут.

При его появлении все обернулись — кто негромко вскрикнул, кто невольно всплеснул руками от удивления.

Лишь дон Иниго, словно он, услышав, как скрипнула створка двери, угадал, кто ее отворил, выказал одно только почтение поклоном, как перед тем выказал его королеве.

Но, как видно, желая подтвердить свое право оставаться с покрытой головой перед королем Арагона, он надел шляпу. Впрочем, он почти тотчас же снял ее, когда повернулся к Изабелле, будто ожидая, что она, его единственная повелительница, вот-вот знаком даст ему понять, что прощальная аудиенция окончена.

А Изабелла вздрогнула от радости, заметив, с какой горячностью Фердинанд, обычно такой бесстрастный, воспринял известие, унизительное для Испании, — новость о том, что Колумб намерен искать поддержку у монарха другой страны.

Дон Иниго все не отвечал на вопрос короля Фердинанда, поэтому Изабелла сказала:

— Разве ты не слышал, о чем тебя спрашивает король Арагона? Он хочет знать, правда ли генуэзец отправляется во Францию и в самом ли деле собирается служить королю Карлу Восьмому?

— Нынче утром я расстался с Христофором Колумбом у городских ворот Бара, ваше величество: он поехал по дороге вдоль побережья, надеясь, что из Аликанте, Валенсии или Барселоны на каком-нибудь корабле доберется до Прованса.

— Ну а потом? — произнес Фердинанд.

— А потом, — отвечал дон Иниго, — потом я поспешил сюда просить королеву, чтобы она соблаговолила разрешить мне последовать за этим великим человеком, разрешила отплыть вместе с ним и разделить его удел — будь он счастливый или несчастливый…

— Так, значит, ты рассчитываешь его догнать?

— Догоню, как только получу соизволение милостивой своей властительницы.

— Без сомнения, он уезжает удрученный тем, что безуспешны были его ходатайства перед нами…

— Он уезжает, высоко подняв голову, с улыбкой на лице, государь, — пусть сожаление и разочарование удручают его сердце, но все же сердце его спокойно: он выдержит эту двойную тяжесть.

Фердинанд не вымолвил ни слова в ответ на эти надменные речи и после недолгого молчания провел рукой по нахмуренному лбу и пробормотал с невольным вздохом:

— Боюсь, что мои советники поспешили отказать ему!

Не правда ли, сударыня?

Не успел король договорить, как Изабелла поднялась с места и пошла к нему навстречу; она сказала, сжимая руки:

— О государь мой, я подчинилась решению Совета, ибо вообразила, что решение это исходит от вас! Но если я ошиблась и если у вас еще сохранилась хоть капля расположения к человеку, к которому можно питать такую преданность, которым можно так восторгаться, надо держать совет только с вами — мудрым и великим.

— Считаете ли вы, дон Иниго, — спросил Фердинанд таким тоном, что каждое его слово, будто капля ледяной воды, холодило сердце Изабеллы, — да, считаете ли вы, что Колумб, если он, предположим, обнаружит землю Катая и королевство Сипаго, добудет в странах Нового Света достаточное количество пряностей, благовоний, драгоценных камней и золота, чтобы покрыть непомерные расходы, которые требуются для подобной экспедиции?

Изабелла почувствовала, как пот оросил ее лоб: она испытала то, что испытывают люди, наделенные душой поэтической, когда человек, который имеет право на их любовь или уважение, вдруг забывает, что речи его должны соответствовать и его высокому званию, и его положению.

Возразить она не решилась. А дон Иниго ответил:

— Как? Ваше величество называет непомерными расходы, необходимые для снаряжения двух каравелл с экипажем в сто человек?.. Сумму в три тысячи частенько за одну ночь проигрывают или прокучивают иные дворяне, состоящие на службе у вашего величества!

— И вот еще что, — поспешно подхватила Изабелла. — Деньги, необходимые для экспедиции, изыщу я сама.

— Вы? Ну а где же? — перебил Фердинанд.

— Полагаю, в сундуках Кастильского казнохранителя, — отвечала Изабелла. — Ну а если в них не наберется такой незначительной суммы, я готова отдать в заклад или продать свои драгоценности, только бы Колумб не передал другому монарху или другому государству свой проект, — ведь, осуществись он, и королевство, которое будет покровительствовать Колумбу, станет всех богаче, всех могущественнее в мире.

Фердинанд услышал негромкий гул голосов, выражавший то ли одобрение, то ли порицание; у маркизы де Мойя вырвалось невольное восклицание, а дон Иниго преклонил перед королевой колена.

— Что это значит, дон Иниго? — с улыбкой спросила Изабелла.

— Я боготворю мою повелительницу, и она заслуживает боготворения, — произнес молодой человек. — И я жду: если на то будет ее воля, я отправлюсь в путь, задержу Христофора Колумба и верну его в Санта-Фе.

Изабелла умоляюще посмотрела на короля Арагона.

Но бесстрастному многоопытному государственному мужу не свойственно было поддаваться подобным порывам — он терпеть не мог их проявления у молодых людей и у женщин, считая, что все увлечения надобно держать на почтительном расстоянии от рассудка министров и сердца монархов.

— Прикажите молодому человеку подняться, сударыня, — сказал он, — и подойдите ко мне — нам следует обсудить это важное дело.

Изабелла приблизилась к королю, и они, не выходя из молельни, рука об руку подошли к амбразуре окна, витражи которого изображали триумф святой девы.

Молодой человек с мольбой простер руки к образу мадонны:

— О пресвятая матерь божья, озари душу короля божественным светом, увенчавшим твое чело!

Надо полагать, молитва дона Иниго была услышана, ибо все увидели, как под натиском настойчивых уговоров Изабеллы бесстрастное лицо Фердинанда становилось все оживленнее; вот он кивнул головой в знак согласия и громко произнес:

— Ну что ж, да будет исполнена воля любезной нашей Изабеллы!

Придворные, ждавшие решения с тягостным чувством, облегченно вздохнули.

— На коня, молодой человек! — приказал Фердинанд. — Поспешите к упрямцу Колумбу да передайте ему, что короли вынуждены уступить, раз не уступает он.

— Так, значит, государыня?.. — вымолвил дон Иниго, которому не терпелось узнать о решении не только от короля, но и от королевы.

— Мы согласны на все условия, — отвечала Изабелла. — И пусть ваш друг Колумб возвращается спокойно: никаких помех больше не будет.

— В самом деле, государыня? Я не ослышался? — допытывался дон Иниго.

— Вот вам моя рука.

Молодой человек бросился к королеве, почтительно прикоснулся губами к ее руке и выбежал из покоев, крича:

— Коня мне! Коня!

Минут через пять с мощеного двора донесся топот копыт — то мчался галопом на своем коне дон Иниго; немного погодя шум затих.

V. ДОНЬЯ ФЛОРА

Дон Иниго догнал Колумба в десяти лье от Санта-Фе и уговорил его вернуться ко двору католических королей.

Мореплаватель вернулся, обуреваемый досадой и сомнениями, но вскоре добрую весть, которую сообщил ему дон Иниго, хоть он в нее и не поверил, подтвердили король и королева.

И вот, получив все надлежащие указания, Колумб отправился в порт Палое — деревушку, стоящую в устье Тинто, невдалеке от города Уэльвы.

Фердинанд выбрал эту гавань отнюдь не потому, что она находится на берегу Атлантического океана и это значительно сокращало все переезды, а оттого, что по приговору суда, которому подвергся Палое, деревне этой надлежало поставить королевству две каравеллы с полным снаряжением.

Итак, все обошлось Фердинанду в три тысячи крон — других расходов ему не предстояло. Впрочем, справедливости ради заметим: к началу июня Колумба уведомили, что, по ходатайству Изабеллы, его заступницы, признанной всеми, ему дарован третий корабль.

Правда, перед этим Фердинанд узнал, что благодаря настоятельным хлопотам Бартелемея Колумба, брата знаменитого мореплавателя, Генрих VII предложил Колумбу такие же выгодные условия, какие соблаговолили предоставить ему в Испании.

Меж тем дон Иниго, проводив своего друга в Палое и получив какое-то письмо, присланное ему с нарочным, вернулся в Кордову, причем Колумб дал слово, что без него не покинет Испанию и сообщит ему в Кордову, какого числа он уйдет в плавание.

Слишком многим был обязан Колумб своему верному другу и не мог отказать ему в этой просьбе. И вот 1 июля 1492 года он уведомил дона Иниго, что выйдет в море 3 августа.

Молодой человек явился 2 августа — таким мрачным и в то же время таким решительным его еще не видывали.

Итак, дон Иниго был рядом с Колумбом во время первого плавания, делил с ним все опасности. Он стоял на палубе в ту ночь с 11 на 12 октября, когда вахтенный матрос на борту «Пинты» крикнул: «Земля!» Он ступил на остров Сан-Сальвадор, где его окружили изумленные островитяне, молча взиравшие на чужеземцев — посланцев неведомых пределов. Первым сошел Колумб — он воспользовался почетным правом водрузить знамя Кастилии на земле, которую открыл. Дон Иниго сопровождал его на Кубу, в Сан-Доминго, вернулся вместе с ним в Испанию в марте 1493 года, снова вместе с ним ушел в плавание в сентябре того же года; его не удержали при дворе ни просьбы тетки, ни уговоры королевы Изабеллы, ни посулы короля Фердинанда; вместе с Колумбом он побывал на Малых Антильских островах, на острове Доминика, иными словами — на Гваделупе, островах Святого Христофора и Подветренных островах. Он сражался плечом к плечу с ним и против касиков, и против взбунтовавшихся моряков, сотоварищей Колумба; он воротился вместе с Колумбом и во второй раз, когда наветы врагов заставили достославного генуэзца оставить свои земли, дабы оправдаться перед теми, кто по его милости стали богатейшими властелинами мира. И вот 30 мая 1498 года он снова отправился вместе с Колумбом в третье путешествие, но в Испанию уже не вернулся и в заморском краю узнал, что Колумба и его брата Бартелемея постигла опала, узнал об их заточении и, наконец, о смерти.

В Испании же до тех, кто еще помнил, что на свете существует человек по имени дон Иниго Веласко, в 1504 или 1505 годах дошли слухи, будто он проник в глубь страны, остался при дворе какого-то касика, на дочери которого женился, что в приданое касик дал ему столько золота, сколько уместилось в спальне новобрачных; затем рассказывали, будто тесть умер, а дон Иниго отказался от короны, которую предлагали ему жители тех краев, позже молва сообщила, что он овдовел и живет вместе с красавицей дочкой — доньей Флорой.

И вот года за три до тех событий, о которых мы ведем рассказ, вскоре после смерти того самого короля Фердинанда который отплатил Колумбу за добро тюрьмой и нищетой вдруг пронесся слух, будто дон Иниго Веласко прибыл в Малагу вместе с дочерью и что балластом на его корабле служат слитки золота. Но королевы Изабеллы уже не было в живых, не было в живых и доньи Беатрисы; никто, без сомнения, не интересовался доном Иниго, да и сам он больше никем не интересовался. Только один из его друзей, дон Руис де Торрильяс, приехал в Малагу повидаться с ним. В былые времена, лет двадцать пять — двадцать шесть тому назад, они вместе бились с маврами, вместе участвовали в боях за эту самую Малагу, где ныне им довелось снова встретиться. Друг, живший в Гранаде, уговаривал дона Иниго переехать туда, но все было напрасно.

Надо сказать, что восьмидесятилетний кардинал Хименес, архиепископ Толедский, провозглашенный регентом после смерти Фердинанда, прослышав о богатстве и честности дона Иниго, которому двойная эта слава сопутствовала во всех странствиях и вместе с ним воротилась, предложил дону Иниго переехать в Толедо, дабы помогать ему в ведении государственных дел и, главное, в решении вопроса, как новому королю, дону Карлосу, установить отношения между Испанией и Западной Индией.

Дело касалось блага страны, и дон Иниго не колебался.

Он оставил Малагу, вместе с дочерью приехал в Толедо и там стал заниматься всеми государственными делами по заморским землям вместе с кардиналом Хименесом и Адрианом Утрехтским — бывшим наставником дона Карлоса, — король и отправил его в Испанию.

Тройственное это регентство правило Испанией почти год. Но вот неожиданно стало известно, что король дон Карлос высадился в Вильявисьосе, небольшой гавани в Астурии, и отправился в Тордесильясский монастырь, где после смерти его отца, Филиппа Красивого, — а умер он в пятницу 25 сентября 1506 года, — пребывала его мать Хуана, прозванная Хуаной Безумной.

Когда дон Иниго узнал эту новость, ничто не могло удержать его в Толедо: он считал, что после приезда в Испанию короля дона Карлоса регентский совет будет не нужен, и как ни старались отговорить его два других члена совета, он с ними распростился и вернулся с дочерью в свой райский уголок — в Малагу.

Жилось ему безмятежно, и он вообразил, что никому нет до него дела, как вдруг, в начале июня 1519 года, к нему пожаловал гонец от короля дона Карлоса и сообщил, что король возжелал посетить города на юге Испании — Кордову, Севилью, Гранаду и повелевает ему ехать в Гранаду и там ждать его.

Гонец вручил ему пергаментный свиток с королевской печатью — не что иное, как указ о его назначении на должность верховного судьи.

Назначение это, как писал ему сам дон Карлос, было свидетельством почтительного признания кардиналом Хименесом, о чем он говорил в свой смертный час, а также Адрианом Утрехтским не только обширных познаний дона Иниго, но и его безукоризненной неподкупной честности, которая должна быть непреложным образцом для каждого испанца.

В глубине души дон Иниго пожалел, что придется оставить райский уголок в Малаге, но сборами занялся: наступил день отъезда, и он пустился в путь вместе с доньей Флорой, не подозревая, что впереди них мчится дон Рамиро д'Авила, страстно влюбленный в его прелестную дочь, — молодой человек, встречая взгляды, брошенные ему сквозь решетку жалюзи, надеялся, что он ей не совсем безразличен.

Дона Иниго сопровождали трое слуг — двигались они, как мы уже говорили, вереницей; первый выполнял роль разведчика, а двое других прикрывали тыл.

Кстати, судя по слухам, в этих краях такая охрана, да и, пожалуй, охрана понадежнее, была отнюдь не бесполезной: говорили, будто дорога в руках разбойников, будто их новый главарь отличается удалью, неслыханной даже среди этих лихих людей, будто за год он превратил их в сущих головорезов, и не раз во главе десяти, а то и пятнадцати этих злодеев добирался в своих набегах до самой Малаги, спускаясь по одну сторону горной цепи, и до Гранады, спускаясь по другую.

Никто не ведал, откуда явился атаман разбойничьей вольницы, никто не мог сказать, кто он такой, никто не знал ни фамилии его, ни имени, он даже не придумал для себя никакого устрашающего прозвища, как обычно делают такие молодцы. Все звали его просто Сальтеадором, иначе говоря — Разбойником.


Все эти толки о неизвестном, о его налетах на проезжие дороги, как видно, все же заставили дона Иниго предпринять кое-какие предосторожности, и девушка-цыганка, увидев крошечный караван, поняла, что путешественники опасаются нападения и готовы обороняться.

Пожалуй, вы спросите, отчего же дон Иниго, зная, какие зловещие слухи ходят о дорогах через перевал, и нежно любя свою ненаглядную донью Флору, поехал по горным тропам напрямик, а не окольными путями и отчего не позаботился снарядить охрану помногочисленнее.

В ответ на это скажем, что незадолго до тех дней, о которых мы повествуем, дон Иниго и его дочка два раза проезжали по горному перевалу без всяких происшествий; к тому же, а это истина бесспорная, человек привыкает к опасностям и, подвергаясь им часто, сживается с ними.

Всю свою жизнь, полную приключений, дон Иниго шел отважно навстречу разным опасностям. Его не страшили сражения с маврами; во время плавания он не боялся кораблекрушения или мятежа на борту, не опасался стать жертвой дикарей, населяющих неведомые земли. Нечего было и сравнивать эти злоключения с тем, что могло угрожать ему в самом сердце Испании, на клочке земли в каких-нибудь двадцать лье, что отделяют Малагу от Гранады.

Поэтому, слыша такие рассказы, дон Иниго только пожимал плечами.

И все же верховный судья поступил неосмотрительно, двинувшись в путь напрямик через ущелье вместе с дочкой, которая поистине была чудом молодости и красоты.

Молва о том, что донья Флора бесподобно хороша собой, еще до ее приезда донеслась из Нового Света в Старый и ничуть не была преувеличенной. Ей только что минуло шестнадцать лет, и бледны были бы все выспренние сравнения, которыми, вероятно, осыпали бы ее испанские, а пожалуй, даже и арабские поэты. В ней сочеталась прелесть яркого цветка и бархатистость нежного плода, грациозность смертной девушки и величавая горделивость богини; если в цыганке, которая смотрела на нее с искренним восхищением, чувствовалось смешение арабской и испанской крови, то в донье Флоре вы заметили бы не только черты, характерные для двух великолепных рас, но все самое утонченное, самое изысканное, что им свойственно. У этой дочери Мексики и Испании был чудесный матовый цвет лица, божественные плечи, обворожительные руки, очаровательные ножки андалусок и черные брови, бархатистые глаза, длинные волосы, струящиеся по спине, гибкий стан индианок — дочерей солнца.

Да и наряд, казалось, был выбран, чтобы подчеркнуть дивные линии фигуры путешественницы, прелесть ее лица.

Небесно-голубое шелковое платье в серебристо-розовых переливах снизу доверху застегнуто было на жемчужные аграфы, и каждая жемчужина достойно украсила бы корону какой-нибудь княгини; платье облегало стан и плечи по тогдашней испанской моде, и только у локтя рукава расширялись и свободно ниспадали вниз, а сквозь разрез в волнах мурсийских кружев виднелись руки, обнаженные до локтя; рукам этим не страшны были лучи мексиканского солнца, тем более им нечего было бояться солнца испанского. Впрочем, сейчас им ничего не угрожало — их прикрывал широкий плащ из белой шерстяной ткани, тонкой и мягкой, как нынешний кашемир, снизу он был скроен наподобие мексиканской накидки, а капюшон, в жаркой полутени которого сияло личико девушки, напоминал арабский бурнус.

Дон Иниго и донья Флора пустили быстрой рысью мулов, и они бежали, встряхивая головами, на которых красовались султаны из пунцовой шерсти. Однако в этой поспешности не было ничего тревожного — очевидно, донья Флора, как и ее отец, привыкла к путешествиям по горным теснинам и к бурной жизни тех времен.

Впрочем, слуга, выполнявший роль разведчика, явно был не так спокоен, как его хозяева, ибо, увидев девушку-цыганку, он остановился и стал о чем-то ее расспрашивать, а когда отец с дочерью подъехали, предусмотрительный слуга как раз осведомлялся о том, надежное ли тут место, стоит ли дону Иниго и донье Флоре останавливаться на маленьком постоялом дворе, который сейчас исчез из виду за холмом, но путешественники приметили его раньше, вдали на горизонте, когда спускались с горы, оставшейся позади.

В тот миг, когда дон Иниго и донья Флора подъехали, тревога достопочтенного слуги не только не утихла, но усилилась — так туманно и даже с насмешкой отвечала ему юная цыганка, которая сидела и пряла шерсть, разговаривая со слугой. Но, увидев, что остановились и господа, она встала, положила на землю пряжу и веретено, перепрыгнула через ручей с легкостью газели или птички и остановилась у обочины дороги, а ее козочка — прелюбопытное создание — тут же сбежала с холма, где она щипала листья колючего кустарника, и теперь не сводила со всадника и всадницы своих больших умных глаз.

— Батюшка, посмотрите-ка, что за прелесть эта девушка, — сказала донья Флора, задерживая старика и глядя на юную цыганку с тем восхищением, которое всегда вызывала сама.

Дон Иниго согласно кивнул головой.

— Можно с ней поговорить, батюшка? — спросила донья Флора.

— Воля твоя, дочка, — отвечал отец.

— Как тебя зовут, душечка? — проговорила донья Флора.

— Христиане зовут Хинестой, а мавры — Аиссэ, ведь у меня два имени — одно перед лицом Магомета, другое — перед лицом Иисуса Христа.

И, произнося священное имя спасителя, девушка осенила себя крестным знамением, а это доказывало, что она христианка.

— Мы добрые католики, — с улыбкой промолвила донья Флора, — и будем звать тебя Хинестой.

— Как хотите, так и зовите. Мне всегда будет нравиться мое имя, когда вы будете произносить его своими прекрасными устами и своим нежным голоском.

— Вот видишь, Флора, — заметил дон Иниго, — того, кто предсказал тебе, что ты встретишь в этом глухом углу нимфу Лести, ты назвала выдумщиком, не правда ли? А ведь он не обманул.

— Я не льщу, я восхищаюсь, — возразила цыганка.

Донья Флора улыбнулась, заливаясь краской, и поспешила переменить разговор, чувствуя себя неловко от этих наивных восхвалений. Она спросила:

— Что же ты ответила Нуньесу, душечка?

— А не лучше ли вам сначала узнать, какой вопрос он задал?

— Ну, какой же?

— Он осведомлялся о дороге, спрашивал, надежные ли тут места, пригоден ли для вас постоялый двор.

— Что же ты ему ответила?

— Ответила песенкой странников.

— Что же это за песенка?

— А вот послушайте.

Цыганка звонко, словно птица, пропела куплет андалусской песни, и напев, казалось, был просто модуляцией ее мелодичного голоса:

Небосклон ясен -

Берегись!

Путь безопасен -

Торопись!

Пусть синеокая Дева

Хранит тебя!..

Прощайте, путники, прощайте,

С богом путь свой продолжайте…

— Ты так ответила Нуньесу, душечка? — спросила донья Флора. — Ну а что же ты скажешь нам?

— Вам-то, красавица сеньора, я скажу всю правду, — отвечала цыганка, — потому что впервые девушка-горожанка говорит со мной ласково, без высокомерия.

Тут она подошла поближе к донье Флоре, положила правую руку на шею мула и, поднеся указательный палец левой руки к губам, произнесла:

— Не ездите дальше.

— Как же так?..

— Возвращайтесь обратно.

— Ты что, смеешься над нами?! — воскликнул дон Иниго.

— Бог свидетель, я даю вам совет, какой дала бы отцу и сестрице.

— И правда, не вернуться ли тебе в Альхаму с двумя слугами, доченька? — спросил дон Иниго.

— А вы, отец? — возразила донья Флора.

— Я поеду дальше с третьим слугой. Король будет завтра в Гранаде. Он повелел мне быть там нынче же. И я не заставлю ждать себя.

— Ну так я еду с вами. Там, где вы проедете, батюшка, проеду и я.

— Вот и хорошо! Поезжай вперед, Нуньес.

Тут дон Иниго вынул из кармана кошелек и протянул его цыганке.

Но она величественным движением отстранила его руку и произнесла:

— Не найти на свете кошелька в награду за совет, который я дала тебе, сеньор путешественник Спрячь кошелек — он понравится там, куда ты едешь.

Донья Флора отколола жемчужный аграф от своего платья и, знаком попросив девушку подойти еще ближе, молвила:

— Ну, а это ты примешь?

— От кого? — строго молвила цыганка.

— От подруги.

— Приму.

И она подошла к донье Флоре, встала рядом, закинув голову.

Донья Флора прикрепила аграф к вырезу платья цыганки, и пока дон Иниго, который был таким примерным христианином, что не потерпел бы дружеской близости дочки с полуневерной, давал последние распоряжения Нуньесу, донья Флора успела прикоснуться губами ко лбу прелестной девушки.

Нуньес уже отъехал шагов на тридцать.

— Едем! — крикнул дон Иниго.

— Едем, батюшка, — отвечала донья Флора.

И она заняла свое место справа от старика, который двинулся в путь, на прощание помахав рукой цыганке и крикнув трем своим людям — и тому, кто ехал впереди, и тем, кто ехал сзади:

— Эй вы, будьте внимательнее!

А цыганка все стояла, следя глазами за девушкой, которая назвала ее подругой, и вполголоса напевала свою песенку:

Прощайте, путники, прощайте,

С богом путь свой продолжайте!..

Она смотрела на них с явной тревогой, и тревога ее все. росла; но вот все они — и господа, и слуги — исчезли за пригорком, заслонившим горизонт, и, потеряв их из виду, она опустила голову и стала прислушиваться.

Прошло минут пять, а девушка все продолжала повторять:

Прощайте, путники, прощайте,

С богом путь свой продолжайте!..

И вдруг послышались выстрелы из аркебуз, раздались угрожающие крики, вопли; на вершине холма появился один из слуг, еще недавно ехавших позади маленького каравана.

Он был ранен в плечо и весь залит кровью. Он прижался к шее мула, вонзая в его бока шпоры, и молнией промчался мимо девушки с отчаянным криком:

— На помощь! Помогите! Убивают!

Цыганка постояла, раздумывая, потом, как видно, приняв какое-то решение, она схватила веретено, привязала к нему свой пояс и, взбежав на пригорок с такой быстротой, что козочка с трудом поспевала за ней, стала прыгать с камня на камень, пока не добралась до утеса, с вершины которого открывался вид на всю долину, и стала размахивать своим ярким поясом-шарфом и громко, изо всех сил крикнула три раза:

— Фернандо! Фернандо! Фернандо!

VI. В ХАРЧЕВНЕ «У МАВРИТАНСКОГО КОРОЛЯ»

Если бы мы помчались туда, где произошли события, о которых догадались по шуму, с такой же быстротой, с какой слуга дона Иниго мчался оттуда, если б взлетели на вершину невысокой горы, возвышавшейся над дорогой, с такой же стремительностью, с какой цыганка со своей козочкой взбежала на самый край скалистого обрыва, откуда она махала поясом, — мы все равно опоздали бы и не увидели страшной схватки, залившей кровью узкую тропинку, ведущую к харчевне.

Увидели бы мы только трупы Нуньеса и его мула, загородившего дорогу, увидели бы, как тяжело раненный Торрибио карабкается к могильному кресту и, полумертвый, прислоняется к нему.

Дон Иниго и его дочь скрылись в харчевне, дверь захлопнулась за ними и разбойниками, захватившими их в плен.

Мы романисты и можем, как Мефистофель, сделать стены прозрачными или, как Асмодей, приподнять кровлю, поэтому не позволим, чтобы в подвластном нам мире произошли события, утаенные от наших читателей, — так дотронемся же до дверей харчевни, и они распахнутся, будто по мановению волшебного жезла, и мы скажем читателям: «Смотрите».

На полу харчевни бросались в глаза следы борьбы, начавшейся на дороге и продолжавшейся в доме. Кровавая полоса, длиной шагов в двадцать, запятнала порог и тянулась до угла стены, туда, где лежал слуга из свиты дона Иниго, раненный выстрелом из аркебузы; его перевязывали уже знакомая нам Амапола, та самая девушка, которая принесла цветы для путешественников, и трактирный слуга, который недавно держал под уздцы коня дона Рамиро д'Авила.

Бархатный берет дона Иниго и лоскут от белого плаща доньи Флоры валялись на ступеньках, ведущих со двора в кухню, — значит, здесь возобновилась борьба, сюда тащили пленников, здесь-то и надо было их искать.

От входной двери, к которой и вели две эти ступени, тянулась дорожка из цветов, разложенных гонцом любви прекрасной доньи Флоры, но цветы были растоптаны, смяты грязными башмаками, запачканы пылью, и на розах, лилиях и анемонах, словно рубины, блестели капли крови.

Дверь, отделявшая кухню от комнаты, где заботами дона Рамиро был накрыт стол и приготовлены два прибора, где еще воздух был напоен ароматом недавно сожженных благовоний, дверь эта была растворена настежь, и на пороге сгрудились служители харчевни — переодетые разбойники, — они готовы были ринуться на помощь грабителям, орудовавшим на большой дороге; из раскрытой двери неслись крики ярости, вопли, угрозы, жалобные стоны, проклятия.

Там-то, за дверью, должно быть, все шло к развязке, там и происходила та жуткая сцена, которую представляла себе девушка-цыганка, когда советовала путешественникам вернуться.

И действительно, если бы можно было разрушить живую баррикаду, которая загораживала дверь, и пробиться в комнату, вот какая картина поразила бы зрителя: дон Иниго, распростертый на полу харчевни, все еще пытался защищаться, держа обломок своей уже бесполезной шпаги, — пока она не сломалась, он поразил двух разбойников, капли их крови и оросили дорожку из цветов.

Трое бандитов удерживали его с трудом, один упирался в его грудь коленом и уже занес над ним каталонский кинжал.

Двое других обыскивали старика, стараясь не только найти драгоценности, но и обнаружить потаенное оружие.

Поодаль прислонилась к стене, словно ища опоры, донья Флора с распущенными волосами, капюшон ее плаща был порван, с платья исчезли драгоценные камни. Впрочем, было видно, что, схватив прекрасную путешественницу, разбойники обращались с ней бережнее, чем со стариком.

Донья Флора, как мы уже говорили, была редкостной красавицей, а предводитель шайки, герой этой истории, Сальтеадор, славился учтивостью, что в данном случае, быть может, было еще ужаснее, чем самая безжалостная жестокость.

Да, девушка была прекрасна: она стояла у белой стены, откинув голову, и ее дивные глаза, осененные длинными бархатистыми ресницами, горя гневом и негодованием, метали молнии, в них не было ни робости, ни страха. Ее обнаженные беломраморные руки были опущены — разбойники, срывая с нее драгоценные украшения, разодрали рукава, и теперь стали видны ее плечи, слово высеченные из камня искусным мастером. Ни единого слова, ни стона, ни жалобы не слетело с ее уст с той минуты, как она попала в неволю; жаловались и стонали два разбойника, раненные шпагой дона Иниго.

Конечно, прекрасная чистая девушка думала, что ей грозит только одно — смерть, и перед лицом этой опасности она считала, что для благородной испанки унизительны жалобы, стоны и мольбы.

Грабители, уверенные, что она не убежит от них, сорвав с нее почти все драгоценности, окружили ее тесным кольцом, разглядывали ее, хохотали, причем отпускали такие замечания, которые заставили бы ее опустить глаза, если б взгляд ее не был устремлен ввысь и, словно проникнув сквозь потолок и стены, сквозь небесную твердь, не терялся в пространстве, ища незримого бога, ибо только к нему одному могла сейчас взывать девушка, умоляя о помощи.

Быть может, донья Флора думала и о том прекрасном молодом человеке, которого не раз видела в этом году: он появлялся под окном ее спальни с наступлением сумерек, а по ночам забрасывал ее балкон самыми роскошными цветами Андалусии.

Итак, она молчала, зато вокруг нее, особенно же вокруг ее отца, не смолкал шум, раздавались вопли, проклятия, угрозы.

— Негодяи! — кричал дон Иниго. — Убейте, задушите меня, но предупреждаю: в миле от Альгамы я встретил отряд королевских солдат, их начальник мне знаком. Он знает, что я выехал, знает, что я еду в Гранаду по велению короля дона Карлоса, а когда выяснится, что я не прибыл, он поймет, что меня убили. Тогда вам придется иметь дело не с шестидесятилетним стариком и пятнадцатилетней девушкой, а с целым отрядом. Тогда-то, злодеи, увидим, так ли вы храбры в бою с солдатами короля, как сейчас, когда двадцать свалили одного — Ну что ж, — сказал один из грабителей, — пусть приходят солдаты короля. Мы о них знаем, видели вчера, когда они шли мимо, да у нас есть надежная крепость, а подземные ходы из нее ведут в горы.

— Да ведь говорят тебе, — подхватил второй, — что мы не собираемся тебя убивать. Зря так думаешь, ошибаешься — мы убиваем только бедняков, с которых взять нечего А благородных сеньоров окружаем заботой — ведь они могут принести большую выгоду, и вот доказательство: хоть ты, размахивая своей шпагой, ранил двоих из нас, тебя даже не царапнули, неблагодарный!

— Тут раздались ангельские звуки — они прозвенели в гуле, и грубые, угрожающие голоса разбойников замолкли — то был голос девушки, которая заговорила впервые:

— Если речь идет о выкупе, то вы, сеньоры, получите поистине царскую плату — назовите цифру, и вас не обманут.

— Клянемся святым Яковом, мы на это и рассчитываем, красотка Вот поэтому и хотим, чтобы достойный сеньор — ваш папаша — немного поуспокоился… Дело есть дело, черт возьми, его можно решить в споре, а драка только все испортит. Сами видите, ваш отец только мешает нам .

Тем временем дон Иниго решил защищаться по-иному: по-прежнему орудуя сломанной шпагой, которую бандитам так и не удалось вырвать из его руки, сжимавшей оружие, как в тисках, он ранил одного из разбойников — Клянусь телом Христовым, — завопил бандит, который приставил нож к горлу дона Иниго, — еще одна попытка, и тебе, благородный сеньор, придется договариваться о выкупе с господом богом, а не с нами.

— Отец! — закричала девушка в отчаянии и сделала шаг вперед.

— Да, лучше послушайтесь красотку, — рявкнул один из разбойников. — Ее слова — золото, а уста подобны устам той сказочной принцессы, которая, вымолвив слово, дарит вам жемчужины или алмазы. Угомонитесь же, достопочтенный сеньор, обещайте, что не попытаетесь бежать и вручите такую записку нашему достойному другу — хозяину харчевни, с которой он может отправиться без боязни в Малагу. А там ваш управитель выдаст ему две-три тысячи крон — сколько вам будет угодно; мы не назначаем цифру выкупа таким путешественникам, как вы. Когда же трактирщик вернется сюда, на постоялый двор, мы отпустим вас на свободу. Ну а если не вернется, вы будете в ответе — зуб за зуб, око за око, жизнь за жизнь!

— Отец мой, отец, послушайтесь этих людей, — настаивала дочь, — не подвергайте опасности свою драгоценную жизнь из-за каких-то мешков с деньгами.

— Вот, слышите, сеньор князь? Ведь только князь или вице-король, или сам король, даже император, может говорить с такой легкостью и простотой о земных благах, как говорит эта красотка. Верно она сказала — Ну так что же вы собираетесь с нами делать? — спросил старик; он в первый раз снизошел до разговора с бандитами, до сих пор он довольствовался тем, что осыпал их бранью и ударами. — Итак, что же вы будете с нами делать в этом разбойничьем притоне, когда отправите вашего достойного сообщника, хозяина постоялого двора, с письмом к моему управителю'' — Ого, что он говорит: разбойничий притон! Вы только послушайте, сеньор Калавасас, только послушайте, как оскорбляют харчевню «У мавританского короля»! Притон!

Поди-ка сюда и докажи, как заблуждается достойный идальго.

— Что мы с тобой будем делать? — вмешался другой грабитель, не давая времени дону Калавасасу защитить честь харчевни — Что будем делать? Да проще простого! Посту пим так: дашь нам честное слово дворянина, что не попытаешься бежать.

— Дворянин не дает честного слова разбойникам.

— Отец, дворянин дает честное слово господу богу! — произнесла донья Флора.

— Запомни раз и навсегда, что говорит тебе красотка, ибо мудрость господня глаголет ее устами.

— Хорошо, предположим, я даю слово, что же вы намерены делать дальше?

— Прежде всего мы не будем спускать с тебя глаз.

— Как? — воскликнул дон Иниго. — Я дам честное слово, а вы не позволите мне продолжать путь?

— Э, нет, — возразил разбойник, — не в те времена мы живем, когда ростовщики Бургоса одолжили Сиду тысячу золотых, взяв в залог ларь, наполненный песком. Мы не поступим так, как поступили эти почтенные люди, — другими словами, они отсчитали тысячу золотых, не заглянув в ларь, а мы сначала заглянем.

— Ну и негодяи, — сквозь зубы процедил дон Иниго.

— Отец, — молила донья Флора, стараясь успокоить старика, — заклинаю вас именем неба!

— Ну хорошо, не будете спускать с меня глаз, а дальше?

— Привяжем тебя цепью к железному кольцу.

С этими словами разбойник указал на кольцо, вделанное в стену, словно подтверждая, что такие случаи уже бывали.

— Меня на цепь, как невольника-мавра! — вскипел старик.

При этой угрозе вся его гордость возмутилась, он попытался вскочить — рывок был так силен и стремителен, что старик шага на три отбросил разбойника, который упирался коленом в его грудь, и сам встал на одно колено.

Так скала отталкивает волну, но волна через миг снова налетает на нее, — нечто подобное случилось и сейчас: пятеро-шестеро разбойников кинулись на дона Иниго и сломали бы ему руку, если б он не отступил; они вырвали у него эфес шпаги с обломком лезвия, и тут же на него ринулся разбойник, униженный тем, что его отбросил какой-то старик, он клялся, угрожая ножом, что наступил последний час пленника.

Донья Флора, увидев, как блеснула сталь, с горестным криком метнулась к отцу.

Но один из разбойников схватил ее, а другой толкнул приятеля, занесшего нож.

— Висенте, Висенте, — закричал он, сжав его руку, хотя нож мог поразить и его, — что ты затеял, черт тебя возьми?

— Я убью этого бесноватого!

— Нет.

— Клянусь святым Яковом, мы еще посмотрим…

— Не убьешь. Послушай, ты что же, хочешь продырявить мешок — ведь из него вывалится весь выкуп. Эх, Висенте, у тебя мерзкий нрав, я всегда это твердил. Дай-ка мне побеседовать с достойным сеньором — увидишь, я-то его уговорю.

Разбойник, которого сообщники называли Висенте, разумеется, понял, как справедливы эти слова, и отступил с ворчанием.

Отступил не значит, что он вышел из комнаты, нет, он сделал два-три шага назад, как раненый ягуар, готовый прыгнуть на добычу.

Грабитель, решивший стать посредником, занял его место и обратился к дону Иниго с такими словами:

— Сеньор кавалер, будьте же благоразумны! Вас не привяжут к железному кольцу, а поместят в погреб, где хранятся самые тонкие вина. Дверь туда так же крепка, как дверь в темницах Гранады, около нее поставят стражу.

— Негодяи! Так обходиться с человеком моего сана…

— Отец, ведь я буду с вами, я не покину вас, — воскликнула донья Флора. — А два-три дня промчатся быстро.

— Ну уж нет, красотка, этого мы вам обещать не можем, — сказал один из разбойников.

— Как? Не можете мне обещать…

— Что вы останетесь со своим отцом.

— Боже мой, что же со мной будет? — ужаснулась девушка.

— С вами? — повторил посредник. — Мы-то не такие важные господа, поэтому девица вашего возраста, да еще из благородных, — добыча нашего атамана.

— Боже мой, — в отчаянии прошептала девушка, а ее отец закричал от ярости.

— Да вы не бойтесь, — продолжал, посмеиваясь, разбойник, — атаман у нас молод, атаман у нас красавец и, говорят, из дворян. Значит, в случае чего утешьтесь, достойный сеньор, даже если вы знатны, как сам король: неравный брак ей не грозит.

Только сейчас донья Флора поняла весь ужас своего положения, поняла, что ей уготовано судьбой, и, вскрикнув, с быстротой молнии выхватила из-за корсажа небольшой кинжал, острый как игла, — лезвие блеснуло у ее груди.

Разбойники отступили на шаг, и она снова осталась одна и стояла у стены со спокойным и решительным видом, подобно статуе, олицетворяющей твердость духа.

— Батюшка, я сделаю все, что вы прикажете, — обратилась она к старику. И взгляд невинной девушки говорил, что по первому его слову острое лезвие кинжала пронзит ее сердце.

Дон Иниго молчал, но неимоверное напряжение словно придало ему силу юноши — неожиданным и резким движением он отбросил двух разбойников, повисших на нем, и, рывком вскочив на ноги, крикнул:

— Сюда, дочь моя, ко мне!

Он раскрыл объятия, и донья Флора кинулась на грудь отца. Он схватил ее кинжал, а она вполголоса проговорила:

— Батюшка, вспомните об истории римлянина Виргиния, о котором вы мне рассказывали…

Еще не отзвучали эти слова, как один из разбойников — он намеревался схватить девушку — упал к ногам дона Иниго, пораженный прямо в сердце тоненьким кинжалом, казавшимся игрушкой, а не оружием защиты.

И тотчас же громкие яростные крики раздались в харчевне, в воздухе засверкали кинжалы и шпаги, выхваченные из ножен.

Пленники, видя, что наступил их смертный час, обменялись последними поцелуями, сотворили последнюю молитву и, воздев руки к небесам, воскликнули в один голос:

— Убивайте!

— Смерть, смерть обоим! — вопили грабители, направляя оружие на старика и девушку.

И вдруг раздался звон — вдребезги разлетелось оконное стекло, разбитое сильным ударом, и в комнате появился молодой человек с кинжалом на поясе. Он спросил — судя по тону, он привык повелевать:

— Эй, сеньоры, что тут у вас происходит?

Его голос звучал не громче обычного голоса, но все сразу умолкли; кинжалы и ножи исчезли, шпаги очутились в ножнах. Стало тихо; разбойники отступили на несколько шагов, и посреди образовавшегося круга перед неизвестным так и остались стоять, обняв друг друга, отец и дочь.

VII. САЛЬТЕАДОР

Тот, кто так неожиданно появился и чей внезапный приход произвел ошеломляющее впечатление и на грабителей, угрожавших пленникам, и на самих пленников, без сомнения, заслуживает нашего внимания оттого, что его появление было необычно и что ему уготована важная роль в нашем повествовании, которое мы сейчас прервем, чтобы нарисовать его портрет и, так сказать, представить его нашим читателям.

Молодому человеку было лет двадцать семь — двадцать восемь. Его костюм, — такое одеяние носят андалусские горцы, — поражал изяществом: серая войлочная шляпа с широкими полями, украшенная двумя орлиными перьями, кожаная расшитая куртка, какие и поныне еще надевают охотники из Кордовы, отправляясь на охоту в горы Сьерры-Морены, пояс, расшитый шелком и золотом, пунцовые шаровары с точеными пуговицами, кожаные сапоги под цвет куртки со шнуровкой по бокам, у лодыжек и подколенок, так, чтобы можно было видеть чулки, облегавшие икры.

Простой кинжал — неразлучный спутник охотников на медведей в Пиренеях — с рукояткой из резного рога, украшенной серебряными гвоздиками, с лезвием шириной в два пальца и длиной в восемь вершков, остроконечный и отточенный, вложенный в кожаные ножны с серебряной насечкой, был, как мы уже говорили, единственным оружием молодого атамана.

Мы называем его так, ибо шайка грабителей и убийц тотчас подчинилась его властному голосу и мигом отступила от пленников.

На атамане был полосатый плащ, и он носил его с таким величием, с каким император носит пурпурную мантию.

Говоря о его внешности, заметим, что в словах разбойника, заявившего дону Иниго для успокоения его оскорбленного самолюбия, что их вожак молод, красив, изящен и вдобавок держится с таким достоинством, что его принимают за идальго, да, в этих словах не было ничего преувеличенного, пожалуй, он даже что-то и опустил, ничуть не польстив портрету.

Увидев молодого человека, донья Флора вскрикнула от удивления, впрочем, скорее от радости, словно появление незнакомца сулило ей и отцу спасение, ниспосланное небом.

Дон Иниго, казалось, понял, что отныне их судьба будет зависеть от этого молодого человека, а не от шайки разбойников.

Но дон Иниго был горд и первым не стал заводить разговор; он сжимал рукоятку окровавленного кинжала, приставив его к груди дочери, и, как видно, выжидал.

И Сальтеадор заговорил.

— В вашей храбрости я не сомневаюсь, сеньор, — начал он, — но, право, вы поступаете весьма самонадеянно, пытаясь защищаться иголкой, когда на вас нападают двадцать человек, вооруженных кинжалами и шпагами.

— Если б я защищал свою жизнь, это было бы действительно безумием, — отвечал дон Иниго. — Но я решил сначала убить ее, а потом себя. И, вероятно, так мне и придется сделать, а это нетрудно.


— А почему же вы хотите убить сеньору» а потом и себя?

— А потому, что нам угрожало насилие, и мы предпочли смерть.

— Сеньора ваша жена?

— Нет, дочь.

— Во сколько же вы оцениваете свою жизнь и честь вашей дочери?

— Свою жизнь я оцениваю в тысячу, крон, а чести моей дочери нет цены.

— Сеньор, я вам дарую жизнь, — произнес Сальтеадор, — что же касается чести сеньоры, то здесь ваша дочь будет в такой же безопасности, как в доме своей матери, под ее, опекой.

Раздался недовольный ропот разбойников.

— Прочь отсюда! — приказал Сальтеадор, протягивая руку.

И разбойники стали поспешно выходить из комнаты, а он все стоял с простертой рукой, пока последний не скрылся за дверью.

Сальтеадор затворил дверь, потом вернулся к дону Иниго и его дочери, которые следили за ним с удивлением и тревогой.

— Сеньор, их надобно извинить, — сказал он, — ведь они грубы, неучтивы, не дворяне, как мы с вами.

Дон Иниго и его дочь, казалось, немного успокоились, но они по-прежнему смотрели с удивлением на разбойника, заявившего, что он дворянин, впрочем, его манеры, достоинство, с которым он держался, его речи — словом, все говорило о том, что он не лжет.

— Сеньор, — произнесла девушка, — у моего отца, как видно, не хватило слов, чтобы поблагодарить вас. Позвольте же мне сделать это и от его имени, и от своего.

— Ваш отец прав, ибо благодарность, произнесенная такими прекрасными устами, гораздо ценнее, чем благодарность самого короля. — Затем он повернулся к старику и продолжал:

— Мне известно, что вы спешите в путь, сеньор.

Куда же вы направляетесь?

— В Гранаду, по велению короля.

— Ах, вот что! — с горестной усмешкой произнес молодой человек. — Весть о его прибытии дошла и до нас. Вчера мы видели солдат — они обстреляли горы: королю угодно, — так он сказал, — чтобы двенадцатилетний мальчишка прошел из Гранады до самой Малаги, держа в руках по мешку с золотыми монетами, слыша от всех встречных обычное напутствие: «С богом путь свой продолжай!»

— Да, действительно, такова его воля, — подтвердил дон Иниго. — И он отдал соответствующие приказы.

— За какой же срок повелел король дон Карлос покорить горы?

— Говорят — за две недели: такой наказ получил верховный судья.

— Жаль, что вам, сеньора, пришлось проехать горными тропами сегодня и вы не отложили свое путешествие на три недели, — заметил Сальтеадор, обращаясь к молодой девушке. — Тогда вы бы встретили на своем пути не разбойников, которые так напугали вас, а честных людей, и они сказали бы вам: «С богом путь свой продолжайте», — и даже, вероятно, сопровождали бы вас.

— Зато, сеньор, мы встретили, — ответила дочь дона Иниго, — дворянина, который вернул нам свободу.

— Не надо благодарить меня, — возразил Сальтеадор, — ибо я подчиняюсь власти более могучей, чем моя воля, власти, которая сильнее меня самого.

— Что же это за власть?

Сальтеадор пожал плечами:

— Право, не знаю: на свою беду, я подвластен первому впечатлению. Между сердцем и разумом, разумом и рукой, рукой и шпагой у меня полное согласие, и оно заставляет меня то свершать зло, то творить добро — чаще зло, нежели добро Но как только я увидел вас, чувство симпатии к вам исторгло гнев из моего сердца и прогнало так далеко, что, клянусь честью дворянина, я поискал его взглядом, да так нигде и не обнаружил.

Пока молодой человек говорил, дон Иниго не сводил с него глаз, и, странное дело, чувство симпатии, в котором признался Сальтеадор, говоря шутливо, с теплотой и задушевностью, походило на то чувство, которым невольно полнилась душа старика.

Тем временем донья Флора еще теснее прижалась к плечу отца, дрожа не от страха, а от какого-то непостижимого волнения, которое девушка испытала, с упоением внимая речам молодого человека, — она прильнула к отцу, чтобы в его объятиях обрести защиту от неведомого ей, властно овладевшего ею чувства.

— Знаете ли, молодой человек, — сказал дон Иниго в ответ на последние слова Сальтеадора, — у меня тоже появилась какая-то симпатия к вам. И то, что мне довелось проехать по этим местам теперь, а не через три недели, я скорее сочту удачей, а не невезением, ибо через три недели, пожалуй, мне бы уже не удалось, в свою очередь, оказать вам услугу, равную той, что вы оказали мне сейчас.

— Мне — услугу? — переспросил атаман.

Горькая усмешка выдала сокровенную мысль Сальтеадора: «Лишь всемогущий окажет мне услугу — ту, единственную, которую еще можно оказать».

А дон Иниго, словно понимая, что происходит в сердце молодого человека, говорил:

— Милосердный творец каждому предназначил место в этом мире: в государствах он создал королей, дворян, которые и являются, так сказать, естественной охраной королевской власти, города населил обывателями, торговцами, простым людом, по его воле отважные мореходы бороздят океаны, открывая неведомые, новые миры; горы же он заселил разбойниками, и там, в горах, он дал убежище хищным плотоядным зверям, как бы указуя нам, что, давая разбойникам и хищникам единое пристанище, разбойников он ставит на самую низкую ступень общества.

Сальтеадор взмахнул рукой.

— Дайте мне закончить, — остановил его дон Иниго.

Молодой человек молча и смиренно склонил голову.

— И вот, — продолжал старик, — вы можете встретить людей вне того круга, который господь бог им предназначил и где они обитают, подобно стаду особей одного и того же вида, хотя и различны по своей духовной ценности, — так вот, вы встретите их в другом кругу только в том случае, если произошло какое-либо общественное потрясение или в семье их случилась большая беда. И все это вырвало их из того круга, который был им близок, и перенесло в тот, который уготован был не для них. Так, мы с вами, например, родились дворянами, дабы состоять в свите короля, но наша судьба сложилась иначе. Я стал, по воле судьбы, мореплавателем, вы же…

Дон Иниго умолк.

— Кончайте, — усмехнулся молодой человек. — Ничего нового вы мне не скажете, да и от вас я готов все выслушать.

— ..стали разбойником.

— Да, но ведь вы знаете, это слово означает одинаково и бандита, и изгнанника.

— Да, знаю, и поверьте мне — я не смешиваю эти понятия. — И он спросил строго:

— Вы — изгнанник?

— А кто вы, сеньор?

— Я — дон Иниго Веласко де Гаро.

Молодой человек при этих словах снял шляпу и отбросил ее далеко в сторону.

— Прошу простить меня, я оставался с покрытой головой, а ведь я не испанский гранд.

— А я не король, — улыбнулся дон Иниго.

— Но вы благородны, как король.

— Вы что-нибудь знаете обо мне? — поинтересовался дон Иниго.

— Отец часто говорил о вас.

— Значит, меня знает ваш отец?

— Он не раз повторял, что ему выпало счастье быть знакомым с вами.

— Как зовут вашего отца, молодой человек?

— Да, как же его зовут? — негромко спросила донья Флора.

— Увы, сеньор, — отвечал атаман с удрученным видом, — отцу не доставит ни радости, ни счастья, если уста мои произнесут имя — имя старого испанца, в жилах которого нет ни капли мавританской крови! Не заставляйте же меня произносить его имя и усугублять его бесчестие, муки, которые он терпит из-за меня.

— Он прав, отец, — взволнованно сказала молодая девушка.

Дон Иниго взглянул на дочь, она вспыхнула и опустила глаза.

— Мне кажется, вы согласны с прекрасной доньей Флорой, — заметил Сальтеадор.

— Пусть будет так, — ответил дон Иниго. — Храните же в тайне ваше имя, но, может быть, у вас нет повода скрывать от меня причину ваших бед. Скажите мне, почему вы ведете чуждый вам образ жизни, почему изгнаны из общества?

Почему вы бежали сюда в горы? Думаю, что все это следствие безрассудства молодости. Но если вас иногда мучают угрызения совести, если вы хоть немного сожалеете, что ведете такую жизнь, то клянусь вам перед господом богом, даю слово стать вашим покровителем и даже поручителем.

— Благодарю вас, сеньор. Я верю вам, но вряд ли есть на свете человек, который мог бы помочь мне вернуться в общество и занять то место в свете, которое я прежде занимал, кроме одного — того, кто получил от господа бога наивысшую власть. В душе моей нет греховных помыслов, но сердце у меня пылкое, в горячности я совершаю ошибки, а от них часто приходишь к преступлениям. Итак, ошибки сделаны, преступления свершены — позади меня зияет бездонная пропасть. Выхода нет, и только сверхъестественная сила может вывести меня на прежнюю дорогу, по которой я когда-то шел. Порою я мечтаю о таком чуде, о таком счастье, и если б вы смогли сдержать свое слово, я бы подобно Товию возвратился в отчий дом и надо мной парил бы ангел-хранитель. Я буду ждать и надеяться, ибо надежда — единственный друг обездоленных. Правда, она обманчива, пожалуй, всего обманчивей на свете. Да, я уповаю, но я не верю. Я продолжаю жить и ухожу все дальше и дальше по глухой и крутой дороге, которая ведет меня против общества и закона, да, я иду, поднимаюсь вверх, а мне мерещится что я возвышаюсь над людьми, я повелеваю, а поскольку я повелеваю, мне мерещится, что я король. Только иногда, по ночам, когда я остаюсь совсем один, меня охватывает тоска, я погружаюсь в размышления, начинаю понимать, что я поднимаюсь не к трону, а к эшафоту.

Донья Флора негромко вскрикнула, задыхаясь от волнения.

Дон Иниго протянул руку Сальтеадору. Но он отказался от чести, которую ему оказал старый дворянин, и низко склонился, прижимая руку к сердцу, а другой рукой указывая ему на кресло.

— Итак, вы поведаете мне обо всем, — произнес дон Иниго, опускаясь в кресло.

— Расскажу обо всем, но скрою имя отца.

Старик идальго, в свою очередь, указал молодому человеку на стул, но тот, так и не сев, проговорил:

— Вы услышите не рассказ, а исповедь, перед священником я бы преклонил колена, но исповедоваться всякому другому, будь это дон Иниго или сам король, я буду стоя.

Донья Флора оперлась о спинку кресла, в котором сидел отец, а Сальтеадор, храня смиренный вид, заговорил спокойным и печальным голосом.

VIII. ПРИЗНАНИЕ

— Уверяю вас, сеньор, — так начал Сальтеадор, — я вправе утверждать, что каждым человеком, ставшим преступником, какое бы преступление он ни совершил, движет сила, независимая от его воли, по ее наущению он и сбивается с правильного пути.

Чтобы совратить человека, нужна могучая рука, иногда это железная длань самой судьбы. Но чтобы заставить ребенка уклониться с прямого пути, ребенка, у которого еще неверный глаз, а походка еще нетверда, иной раз довольно и легкого дуновения.

И такое дуновение пронеслось над моей колыбелью: это было равнодушие, пожалуй, даже ненависть моего отца…

— Сеньор, не начинайте с обвинений, если хотите, чтобы господь бог простил вас, — негромко молвила донья Флора.

— А я и не обвиняю, да хранит меня бог от этого. Мои ошибки и преступления на моей совести, и в день грядущего суда я не переложу их на другого, но я должен рассказать обо всем истинную правду.

Мать моя некогда слыла одной из самых красивых девушек в Кордове, и сейчас еще она среди первых красавиц Гранады. Не знаю, что заставило ее выйти замуж за моего отца, но я всегда замечал, что живут они как чужие, а не как супруги.

И вот я родился… Мне часто приходилось слышать, что общие друзья родителей думали, будто мое рождение сблизит их, но ничего подобного не произошло. Отец был холоден к моей матери, он стал холоден и к ребенку. И я почувствовал это, как только стал все сознавать. Я понял, что лишен покровителя, которого бог дарует нам при нашем рождении.

Правда, матушка, чтобы смягчить несправедливость судьбы, окружила меня горячей и нежной любовью, стараясь заменить ею все, чего мне недоставало, как видно, считая, что должна любить сына за двоих.

Да, она горячо любила меня, но любила по-женски; если бы в этом чувстве было немного меньше нежности и побольше отцовской строгости, это умерило бы капризы ребенка и укротило страсти юноши. Так бог сказал Океану:

«Ты не поднимешься выше, ты не разольешься дальше».

Капризы, усмиренные рукой отца, страсти, подавленные рукой мужчины, стали бы терпимы, приемлемы в обществе.

Но у юнца, воспитанного под снисходительным взором женщины и ведомого ее нежной рукой, нрав становится неистовым. Материнская снисходительность безгранична, как и материнская любовь. И вот я превратился в эдакого необузданного горячего коня и, увы, поддавшись мгновенному порыву, умчался в горы.

Правда, хотя мой характер в безудержной свободе испортился вконец, зато силы мои окрепли. Я знал — твердая отцовская рука не захлопнет передо мной двери дома, и заранее посмеивался над робкими попреками, которыми встретят меня, когда я вернусь. Вместе с горцами я блуждал по Сьерре-Морене. Я научился охотиться на вепря с рогатиной, на медведя с кинжалом. Мне было всего пятнадцать лет а ведь эти дикие звери привели бы в ужас любого моего сверстника. Для меня же это были просто противники, с которыми я вступал в единоборство, в опасное сражение и всегда побеждал. Бывало, стоило мне заметить в горах звериный след, и животное было уже обречено — я преследовал его, настигал, нападал первый. Не раз я ужом вползал в звериное логово, и там мне светили только горящие глаза разъяренного врага, на которого я шел. И тогда-то, хотя только господь бог был свидетелем борьбы, происходившей в недрах гор, — схватки со зверем, тогда-то мое сердце учащенно билось от гордости и ликования и, подобно героям Гомера, которые насмехались над недругом, прежде чем напасть на него с мечом, дротиком или копьем, я дразнил, вызывая на единоборство волка, вепря, медведя. И начиналась борьба между мною и зверем. Борьба молчаливая, жестокая, и завершалась она предсмертным рычанием зверя и торжествующими криками победителя. И, как Геркулес, победитель чудовища, Геркулес, с которым я себя сравнивал, я, выбираясь из логова на свет божий и влача за собой труп побежденного, осыпал его оскорблениями в дикой своей радости и восхвалял свою победу песней, которую тут же слагал. Я называл бушующие горные потоки своими друзьями, орлов, что парили в вышине, — своими братьями.

Я возмужал, пришла пора любви. Новые страсти и прежние увлечения соединились, и все это безудержно толкало меня на безумства. Я погряз в азартных играх, я предавался любовным похождениям. Матушка старалась образумить меня. Но, как всегда, все ее попытки были тщетны — она была слишком кротка. Тогда она призвала на помощь отца.

Было поздно — я не привык повиноваться и восстал против увещеваний отца. Да и его голос, звучавший в грохоте бури, был мне чужд. Ведь я вырос, возмужал в тлетворной среде; так юное деревце, быть может, и поддалось бы, но дерево устояло, не сгибаясь, и по-прежнему под его корой, грубой и шероховатой, словно у дуба, бурлили жгучие токи.

О нет, я не буду вспоминать обо всем — рассказ был бы слишком долог, да я и не могу этого сделать в присутствии вашей чистой, невинной дочери; чувство уважения замыкает мои уста. Нет, я не буду говорить о ночных оргиях, неистовых любовных страстях, обо всем, что в конце концов разорило моего отца и измучило страдалицу мать. Нет, нет… Я прохожу мимо бесконечных приключений, которые составляют суть всей моей жизни, — она пестрит поединками, серенадами под балконами дам, уличными встречами — так пестрит яркими красками мой плащ; повторяю, я умолчу о всех своих похождениях и перейду к рассказу о том, какой крутой поворот произошел в моей жизни, изменив ее навсегда.

Я полюбил.., или вообразил, что люблю одну женщину — сестру моего друга. Как я клялся ей, призывая в свидетели моей любви целый мир, — простите, сеньора, тогда я еще не видел вас и считал, что она всех красивее на свете… И вот как-то ночью, а вернее утром, я встретил у дверей отчего дома брата своей любовницы. Он был верхом и держал за поводья вторую лошадь.

Я сразу заподозрил, что тайна моей любви открыта.

«Что ты здесь делаешь?» — спросил я.

«Жду тебя или не видишь? Шпага при тебе?»

«С ней я никогда не расстаюсь».

«Тогда садись на коня и следуй за мной».

«Я буду сопровождать тебя — скорее ты последуешь за мной».

«О нет! Я сам знаю, куда нам нужно попасть, и поскорее».

И он пустил коня галопом, я тоже, и так мы мчались бок о бок во весь опор и скоро очутились в горах.

Мы проскакали еще шагов пятьсот и оказались близ полянки, заросшей нежной травой, словно приглаженной рукой человека.

«Здесь и остановимся», — сказал Альваро: так звали моего друга.

«Пожалуй», — отвечал я.

«Сходите с лошади и готовьте шпагу, дон Фернандо. Вы, конечно, догадываетесь, зачем мы здесь — я вызываю вас на дуэль».

«Сначала я сомневался, — отвечал я, — а теперь теряюсь в догадках — что же могло произойти? Отчего наша любовь обернулась ненавистью; вчера еще братья, сегодня враги…»

«Враги именно потому, что братья, — оборвал меня дон Альваро, вынимая шпагу. — Братья по моей сестре Вперед, вперед, дон Фернандо, со шпагой в руке!»

«Я готов, — ответил я. — Вы-то хорошо знаете, что дважды повторять приглашение мне не нужно. Но я жду — скажите о причине нашего приезда сюда, на эту поляну. Что настроило вас против меня? В чем я виноват?»

«Обвинений столько, что я предпочитаю молчать. И одно напоминание о них заставляет меня еще и еще раз поклясться, что я смою твоей кровью все оскорбления. Живо шпагу из ножен, Фернандо!»

Я просто не узнавал себя — до того спокойно я выслушал его гневные слова, его вызов.

«Драться я не буду, пока не узнаю, в чем моя вина», — сказал я.

Он выхватил из кармана пачку писем.

«Узнаете эти бумажонки?»

Я вздрогнул.

«Бросьте их на землю, может быть, и узнаю».

«Ну что же, соберите их и прочтите».

Он швырнул письма на землю. Я их подобрал, пробежал глазами — да, то были мои письма.

Отрицать это было невозможно; я стоял перед лицом оскорбленного брата.

«О я глупец! — воскликнул я. — Горе безумцу, доверившему бумаге свои сердечные тайны и честь женщины! Ведь письмо — это летящая стрела: известно, откуда она направлена, откуда она пущена, но неведомо, где она упадет и кого настигнет».

«Так что же, узнали вы письма, дон Фернандо?»

«Они написаны моей рукой, дон Альваро».

«Живо обнажайте шпагу, и пусть один из нас падет во искупление попранной чести моей сестры».

«Я зол на вас — ваш поступок, ваши угрозы, дон Альваро, мешают мне просить у вас руки вашей сестры».

«Ну и трус! — крикнул дон Альваро. — Увидел шпагу у брата опозоренной им женщины и обещает жениться'»

«Вы-то знаете, что я не трус, дон Альваро. Я хочу поговорить с вами, выслушайте меня».

«Шпагу наголо! Там, где должен говорить клинок, язык молчит».

«Я люблю вашу сестру, дон Альваро, и она любит меня.

Почему же мне не назвать вас братом?»

«Да потому, что отец сказал вчера, что он, вовеки не назовет сыном человека, погрязшего в долгах, пороках, распутстве».

Хладнокровие покинуло меня при таком потоке оскорблений.

«Так сказал ваш отец, дон Альваро?» — переспросил я и заскрежетал зубами от гнева.

«Да, и я повторяю его слова. И добавлю: обнажайте шпагу, дон Фернандо!»

«Итак, ты хочешь драться!» — воскликнул я.

«Обнажайте шпагу! — настаивал дон Альваро. — Иначе я просто изобью вас шпагой, как палкой».

Я противился, поверьте, дон Иниго, говорю вам сущую правду. Противился, пока позволяла честь. Я выхватил шпагу. Прошло минут пять, и дон Альваро был мертв. Он умер без покаяния, проклиная меня. Отсюда все мои несчастья…

Сальтеадор умолк в раздумье, склонив на грудь голову.

И тут вдруг появилась юная цыганка — в окне, через которое недавно вошел атаман, — и торопливо, так спешат, принося важные известия, трижды произнесла имя Фернандо.

Не сразу, очевидно, он ее услышал — обернулся, когда она окликнула его в третий раз.

Но как ни спешила Хинеста сообщить какую-то весть, Сальтеадор сделал ей знак рукой, приказав подождать, и она умолкла.

— Я вернулся в город, — продолжал он. — По дороге я встретил двух монахов и указал им место, где лежало тело дона Альваро.

Казалось бы, ничего особенного в этой истории — поединок двух молодых людей и смерть от раны, нанесенной шпагой. Но наша дуэль была необычна: отец дона Альваро был вне себя — он утратил единственного сына и объявил меня убийцей.

Признаюсь, моя репутация не могла меня защитить: я был обвинен в убийстве, суд подтвердил гнусное обвинение. Алькальд предъявил мне это обвинение, и трое альгвасилов явились за мной, собираясь взять под стражу.

Я заявил, что отправлюсь в тюрьму один. Они мне отказали. Я дал им слово дворянина, что не убегу, если пойду впереди или позади их. И в этом они мне отказали, решив вести меня в острог силой.

Двоих я убил, третьего ранил. Я вскочил на своего неоседланного коня, захватив из дома одну-единственную вещь: ключ.

Я не успел повидаться с матушкой и решил вернуться и обнять ее в последний раз.

Часа через два я был в безопасности в горах.

Горы кишели разбойниками всех мастей, как и я, — изгнанниками, вступившими в распрю с правосудием, поскольку ждать от общества им было нечего, они горели желанием отомстить за то зло, которое оно им причинило. Всем этим отверженным недоставало лишь атамана, который сплотил бы их, превратил в грозную силу.

Я вызвался стать главарем. Они согласились. Остальное вы уже знаете.

— А вам удалось повидаться с матушкой? — спросила донья Флора.

— Благодарю вас, сеньора. Вы еще считаете меня человеком.

Девушка опустила глаза.

— Да, удалось, — продолжал Сальтеадор, — я виделся с ней не один, а десять, двадцать раз. Только она одна — моя мать связывает меня с этим миром. Раз в месяц, не намечая определенного дня, ибо все зависит от бдительного надзора, который установлен за мной, итак, раз в месяц с наступлением ночи я спускаюсь с вершин и в одеянии горца, закутавшись в широкий плащ, пробираюсь в город, невидимкой, никем не узнаваемый, пересекаю площадь и проникаю в отчий дом: ведь он для меня особенно дорог с той поры, когда я стал изгнанником. Я поднимаюсь по лестнице, отворяю дверь в спальню матушки, крадучись приближаюсь к ней и бужу ее, поцеловав в лоб. Я сажусь на ее постель и всю ночь, как во времена детства, держу ее за руку, прильнув головой к ее груди.

Так проходит ночь; мы говорим о прошлом, о тех временах, когда я был невинен и счастлив. Она целует меня, и тогда мне кажется, что ее поцелуй примиряет меня с жизнью, людьми и богом.

— О отец! — воскликнула донья Флора, вытирая слезы со щек.

— Ну что ж, — проговорил старик, — вы увидите свою мать не только ночью украдкой, но при свете дня, на глазах у всех. Ручаюсь вам честью дворянина.

— О, как вы добры! Вы безмерно добры, батюшка! — повторяла донья Флора, целуя отца.

— Дон Фернандо, — вдруг с тревогой молвила цыганка, — я должна сообщить вам важную весть. Выслушайте же, бога ради!

Но и на этот раз он повелительным жестом приказал ей подождать.

— Итак, мы вас покидаем, — произнес дон Иниго, — и увезем самые лучшие воспоминания о вас.

— Значит, вы меня прощаете? — сказал Сальтеадор, охваченный каким-то неизъяснимым, теплым чувством к дону Иниго.

— Не только прощаем, но почитаем себя обязанными вам, и я надеюсь, что с божьей помощью докажу вам свою признательность.

— А вы, сеньора, — смиренно спросил Сальтеадор донью Флору, — разделяете ли вы мнение своего отца?

— О да! — воскликнула донья Флора. — Не знаю только, как выразить вам…

Она осмотрелась, словно ища, что бы подарить молодому человеку в знак благодарности.

Сальтеадор понял ее намерение и, увидев букет, составленный Амаполой по велению дона Рамиро, взял его и подал донье Флоре.

Она обменялась взглядом с отцом, словно советуясь с ним, и, когда он кивнул ей в знак согласия, вынула из букета цветок.

То был анемон — символ печали.

Донья Флора протянула его Сальтеадору.

— Отец обещал отплатить вам добром, а это от меня.

Сальтеадор с благоговением взял цветок, поднес его к губам и спрятал на груди, прикрыв курткой.

— До свидания, — промолвил дон Иниго. — Смею вас уверить заранее — до скорого свидания.

— Поступайте, как подскажет ваше доброе сердце, сеньор. И да поможет вам бог!

Затем он повысил голос и произнес:

— Вы свободны. Идите, и пусть всякий, кто встретится на вашем пути, отойдет на десять шагов от вас. Не то будет убит.

Дон Иниго и его дочь покинули харчевню, а он следил за ними из окна, выходящего во двор, увидел, как они сели на своих мулов и пустились в путь.

И тогда молодой человек взял цветок, спрятанный на груди, и еще раз поцеловал, поцеловал с чувством, которое не вызывало сомнений!

И тут кто-то положил ему руку на плечо.

Это была Хинеста. Девушка легко, словно птица, впорхнула в комнату, когда уехали дон Иниго и донья Флора, — она понимала, что при них Сальтеадор не желал слушать ее сообщений. Она была бледна как смерть.

— Что тебе нужно? — сказал, взглянув на нее, Сальтеадор.

— Слушай же: вот-вот появятся королевские солдаты.

Они уже в четверти мили отсюда. Не пройдет и десяти минут, как они нападут на тебя.

— Ты в этом уверена, Хинеста? — спросил Сальтеадор, хмуря брови.

Не успел он договорить, как раздался грохот выстрелов, — Вот ты и сам слышишь, — отвечала Хинеста.

— К оружию! — крикнул Сальтеадор, выбегая во двор. — К оружию!

IX. ДУБ ДОНЬИ МЕРСЕДЕС

Вот что произошло.

Дон Иниго рассказывал, что недалеко от Альхамы они повстречали отряд королевских войск — с начальником он был хорошо знаком.

Разбойники, как мы уже говорили, с хохотом вспоминали, что отряд прошел здесь накануне.

Отряду из сорока человек было приказано очистить от разбойничьей вольницы, наводящей ужас на путешественников, все дороги и тропы в горах. Назначена была награда — сто золотых за каждого захваченного, живого или мертвого, бандита и тысяча — за главаря.

Король дон Карлос поклялся, что уничтожит разбой в Испании, будет гнать бандитов с горы на гору, пока не столкнет в море. За два с половиной года, с того дня, как он вступил в Испанию, он упрямо преследовал свою цель, а упрямство, как известно, являлось отличительной чертой его характера, — и загнал последних бандитов в непроходимые места — в горы Сьерры-Невады, нависшей над морем.

Накануне дело было почти сделано, начальник отряда был вполне удовлетворен осмотром дороги, ему не попалось ничего подозрительного, ничто не привлекло его внимания, кроме харчевни: их встретили хозяин и слуги, у хозяина было открытое лицо, сговорчивый и приветливый нрав, — он был сговорчивее хозяев других харчевен, и ничто не указывало, что здесь — разбойничий притон, поэтому начальник дал приказ продолжать путь, и отряд отправился дальше.

До самой Альхамы не было обнаружено ничего приметного, кроме крестов, стоявших у обочины дороги, но кресты такая обычная вещь в Испании, что солдаты не обратили на них ровно никакого внимания.

Однако в Альхаме начальник отряда кое-что разведал, и ему предписали немедля заняться харчевней «У мавританского короля», поскольку именно в ней находятся главные, силы разбойников, их гнездо, их убежище. И начальник карательного отряда, не теряя времени, приказал своим людям повернуть обратно и следовать за ним.

От Альхамы до харчевни было шесть лье; солдаты уже проделали полпути, когда увидели, что к ним приближается раненый и истекающий кровью слуга дона Иниго. Взывая о помощи, он мчался бешеным галопом.

Он-то и рассказал обо всем, что только что произошло.

Итак, мы знаем, что дон Иниго был знаком с командиром отряда, поэтому начальник, услышав, в каком безвыходном положении знаменитый идальго и его дочь, донья Флора, как с ними расправились разбойники, приказал продолжать путь ускоренным маршем.

Хинеста, стоявшая на высоком утесе, издалека увидела головной отряд колонны — она сейчас же поняла, почему отряд возвращается, и, дрожа от страха за жизнь Фернандо, бросилась в харчевню, распахнула садовую калитку, ту самую, через которую он недавно прошел, подбежала к разбитому им окошку, остановилась там по приказу Фернандо, стала по его воле ждать, смотрела через окно, слышала разговор молодого человека с пленниками и поняла, что произошло между Фернандо и доньей Флорой.

Хинеста была бледна, сердце ее то колотилось, то замирало от ужаса. Она прыгнула в комнату и сообщила Фернандо о приближении королевской рати.

Сальтеадор выбежал из харчевни с криком: «К оружию!»


Он думал, что все собрались в кухне, но там было пусто. Во дворе тоже никого не было. В два прыжка он очутился у входа в харчевню.

У дверей он обнаружил аркебузу, валявшуюся на земле, и старинный патронташ с зарядами. Он схватил аркебузу, повесил патронташ на шею, выпрямился во весь рост и стал искать глазами сообщников, недоумевая, куда они подевались.

Выстрелы прекратились — значит, те, против кого они были направлены, перестали сопротивляться.

И тут Сальтеадор увидел на вершине холма авангард отряда королевских солдат.

Он оглянулся — да, все его бросили, предали. Только Хинеста стояла позади него, бледная, с судорожно сжатыми руками. Дрожа от ужаса, она умоляла его бежать, бежать скорее.

— Что ж, придется так и сделать, — пробормотал он. — Презренные твари изменили!

— А может быть, они присоединятся к тебе там, в горах?! — робко предположила Хинеста.

Ее слова вселили в Фернандо надежду.

— Пожалуй, так оно и будет.

Они бросились во двор, и Фернандо закрыл тяжелые ворота, задвинув железный засов.

Затем вместе с Хинестой он вошел в кухню, потом в чулан и, приподняв подъемную дверь, пропустил девушку вперед. Потом он запер дверь на замок и, освещая путь фитилем аркебузы, вместе со своей спутницей спустился по лестнице в подземелье — именно туда собирались бандиты поместить дона Иниго, чтобы предотвратить его побег.

Минут через пять Сальтеадор и цыганка уже оказались на другом конце подземелья. Сальтеадор поднял своими могучими плечами вторую потайную дверь, заложенную снаружи землей, поросшей мхом.

И вот беглецы очутились в горном ущелье. Сальтеадор вздохнул полной грудью.

— Теперь мы на свободе! — воскликнул он.

— Да, конечно, но времени терять нельзя, — ответила Хинеста.

— Куда же мы пойдем?

— К дубу святой Мерседес.

Фернандо вздрогнул.

— Тогда скорее вперед, — сказал он. — Быть может, святая дева, моя покровительница, принесет мне счастье.

Вдвоем, а вернее втроем, ибо за ними бежала козочка, они пошли дальше, в заросли кустарника, по тропам, протоптанным зверями.

Только двигаясь по этим дорогам, они должны были, как это делают и дикие звери, опускать голову почти до земли, иногда ползти на четвереньках, особенно в тех местах, где сплетались ветки кустов и под ногами лежали скользкие камни; но чем труднее была дорога в этой естественной крепости, тем надежнее она была для атамана и цыганки.

Так продолжалось почти час. Они шагали все медленнее и прошли меньше полулье.

Людям, не знакомым с горами, с тропами, проложенными оленями, медведями и кабанами, пришлось бы потратить целый день, чтобы проделать этот путь.

Чем дальше продвигались беглецы, тем непроходимее становились заросли. Однако ни Фернандо, ни Хинеста не проявляли признаков тревоги. Они шли вперед, намеченная цель была скрыта в зарослях ежевики, вереска, исполинских мирт; им было труднее, чем мореплавателям: те плывут в своих утлых суденышках по бескрайним морям, зато у них есть верные проводники — компас и небесные светила.

Но вот они пробились через буковые заросли, казалось, непроходимые и непроглядные, и очутились на полянке шагов в двадцать шириной; посреди высился дуб — к его стволу в позолоченной деревянной раме была прикреплена статуэтка святой Мерседес, покровительницы матери Фернандо, чье имя она носила.

Дерево посадил Фернандо; он часто приходил сюда и, сидя в тени ветвей, дремал или размышлял. Это место он называл своим летним пристанищем, считая, что здесь он в безопасности, под защитой святой его матери, а вернее — самой матери, которую он любил и уважал больше, чем ее покровительницу.

Беглецы дошли до заветной цели, и было ясно, что здесь, если только их не предадут, им ничто не угрожает.

Мы сказали «если только их не предадут», ибо бандитам был известен любимый уголок атамана, хотя сами они никогда не приходили сюда без его приказа. Тут был приют для Фернандо, тут он в часы печали, часто одолевавшей его, вспоминал прошлое и, лежа на земле, смотрел ввысь, видел сквозь листву дуба кусочки синего неба, легкого, как крылья его надежды; и грезил о своем беззаботном детстве, и эти воспоминания являли собой разительный контраст с теми кровавыми и страшными видениями, которые молодой человек уготовил себе к старости.

Когда он хотел дать приказание или получить какие-нибудь сведения, он вынимал из дупла серебряный рожок с чудесным мавританским орнаментом, прикладывал к губам, и раздавался резкий, пронзительный свист, если ему нужен был один из его сотоварищей; созывая десять человек, он свистел два раза, и три — когда собирал всю свою вольницу.

Сейчас, добравшись до поляны, он подошел к дубу и припал к ногам статуи святой Мерседес, потом встал на колени и шепотом произнес короткую молитву, а Хинеста, полуязычница, словно застыв, смотрела на него; поднявшись с колен, он обошел дерево и вынул из дупла серебряный рожок, о котором мы только что рассказали. Прижав его к губам, он свистнул резко и Пронзительно. Такие звуки, вероятно, раздавались из долины Ронсеваля, и, услышав их, Карл Великий, который вел свои войска, вздрогнул, остановился и произнес: «Господи, да это мой племянник Роланд призывает меня на помощь».

Свист повторился три раза, но втуне — никто не явился.

Вряд ли разбойники не слышали — звуки рожка эхом отозвались далеко в горах.

Может быть, бандитов захватили в плен, а может быть, они предали атамана или, сочтя, что нападающих так много, что сопротивление бесполезно, решили, что благоразумнее исчезнуть, и разбежались в разные стороны.

Около четверти часа Фернандо стоял и ждал, опершись о ствол дуба, но вокруг по-прежнему царила тишина, все было спокойно, и он, бросив плащ на землю, лег на него.

Подошла Хинеста и присела рядом.

Фернандо смотрел на нее с бесконечной нежностью, ведь только она, цыганка, осталась верна ему. Хинеста кротко улыбалась, и в ее улыбке таилось обещание вечной преданности.

Фернандо протянул руки, обхватил голову девушки и поцеловал ее в лоб. И когда губы Сальтеадора прикоснулись ко лбу Хинесты, она негромко вскрикнула — в этом крике звучали и радость, и печаль: Фернандо впервые приласкал ее.

На миг она замерла, смежив веки, закинув голову, потом прильнула к стволу дерева, полуоткрыв губы. Казалось, она не дышит, словно в обмороке. Молодой человек посмотрел на нее сначала с удивлением, затем взгляд его выразил тревогу. Он тихонько окликнул ее:

— Хинеста!

Цыганка вскинула голову — так ребенок, услышав голос матери, просыпается и открывает глаза. Она взглянула на Сальтеадора и негромко сказала:

— Боже мой!

— Что с тобой, душа моя? — спросил он.

— Право, сама не знаю, — отвечала девушка, — только мне показалось, будто я умираю…

Она поднялась, медленно, неверной походкой отошла от дуба и спряталась в кустарнике, закрыв лицо руками, — казалось, она вот-вот разрыдается, хотя еще никогда не испытывала такой радости, такого счастья.

Сальтеадор следил за ней глазами, пока она не исчезла из виду; но козочка спокойно лежала близ него, не побежала за своей хозяйкой, и он рассудил, что девушка не уйдет далеко.

Он вздохнул, завернулся в плащ и прилег с закрытыми глазами, намереваясь заснуть. Он спал, вернее, дремал около часа и вдруг услышал, что его зовут, — голос звучал ласково, но тревожно.

Уже спустились сумерки, около него стояла цыганка, указывая рукой на заходящее солнце.

— Что случилось? — спросил Фернандо.

— Взгляни, — ответила она.

— О да, сегодня закат багрово-красный, — заметил беглец, стремительно вскочив. — Он предвещает нам завтра кровавую схватку.

— Ты ошибаешься, — возразила Хинеста, — это не отблески солнца, а зарево пожара в горах.

— Вот оно что, — произнес он, вдыхая запах гари и прислушиваясь к отдаленному потрескиванию огня.

И тут мимо них молнией пронесся испуганный олень, а за ним самка с детенышем: они мчались с запада на восток.

— Пойдем скорее, Фернандо, — молвила девушка. — Чутье животных вернее подсказывает выход, чем разум человека. И оно указывает нам, куда надо бежать, и призывает нас не терять ни мгновения.

Фернандо согласился с ней и, повесив рожок через плечо, завернулся в плащ, взял аркебузу, и они отправились в путь в том же направлении, куда умчались олень с самкой и детенышем. Хинеста и козочка шли впереди.

X. ОГОНЬ В ГОРАХ

Сальтеадор, Хинеста и козочка прошли шагов пятьсот, как вдруг козочка остановилась, попятилась назад и, понюхав воздух, застыла на месте.

— Что с тобой, Маза? — спросил молодой человек.

Козочка замотала головой, затихла, словно прислушиваясь к чему-то, а потом заблеяла, будто отвечая.

Сальтеадор молчал, вдыхая ночной воздух, насыщенный запахом смолы.

Царил непроглядный мрак — такой мрак опускается на Испанию в летние ночи.

— Мне кажется, — произнес Сальтеадор, — до нас доносится потрескивание огня и запах дыма. Мы ошиблись, мы не бежим от пожара, а идем прямо на него.

— Пожар вспыхнул там, — возразила Хинеста, указывая рукой прямо на запад.

— Ты уверена?

— Вот смотри, звезда Альдебаран была справа, как сейчас. Может быть, огонь идет с двух сторон.

— Пожар разгорелся там, где подожгли лес, — пробормотал молодой человек, начиная подозревать истину.

— Постой-ка, — проговорила Хинеста, — сейчас я все узнаю и скажу тебе.

Скалы и ущелья, пики и чащи, ложбины и пещеры были так же знакомы этой дочери гор, как ребенку парк возле замка, и она побежала вперед, мигом добралась до подножия высокой горы и, взбираясь по гранитной круче, остановилась на верхушке скалы, словно статуя на пьедестале.

Она поднялась за пять секунд, а спустилась за секунду.

— Ну, что же там? — спросил Фернандо.

— Ты прав, — ответила она.

— Пожар?

— Пожар, — подтвердила она, указывая на юг. — Нам нужно пробраться туда, и надо успеть, пока очаги пламени не соединились.

Чем дальше двигались они на юг, тем гуще становилась растительность, стеной вставали заросли колючего кустарника, где обычно водятся кабаны, волки, вепри; звери послабее — лани, козули — не осмеливаются заходить на землю, занятую их грозными врагами, однако сейчас то и дело, подобно молнии, мелькали стайки этих животных, — пожар застал их врасплох, и они бежали, ища выхода, в ту сторону, куда их влекло чутье.

— Сюда, сюда, — твердила Хинеста, — не бойся, Фернандо. Вот он, наш вожатый. — И она указала на яркую звезду, сверяя по ней путь:

— Видишь, теперь звезда слева от нас.

Если она будет оставаться слева — сначала она была от нас справа, — значит, мы идем правильно.

Минут через десять звезда затуманилась.

— О, да сейчас разразится гроза, — воскликнул Фернандо, — и мы увидим великолепное зрелище — борьбу огня с водой в горах.

Но Хинеста остановилась и, схватив Фернандо за руку, промолвила:

— Нет, заволокло звезду не облако, а…

— Что?

— Дым.

— Быть не может, ведь ветер дует с юга.

И тут, рыча и сверкая глазами в темноте, мимо них промчался волк; не заметив ни людей, ни козочки, он стремглав бежал на север. Козочка тоже не обратила внимания на волка — ее страшила другая опасность.

— Всюду огонь, всюду огонь! — крикнул Фернандо. — Мы опоздали — перед нами стена пламени. Подожди-ка, сейчас мы все увидим.

И он стал взбираться на сосну, цепляясь за ее ветки.

Но тут над его головой раздалось грозное рычание.

Хинеста с ужасом потянула его к себе и показала рукой вверх — футах в пятнадцати, выделяясь на фоне неба, темнела какая-то огромная туша.

— Да ты напрасно рычишь, старый медведь с Муласена, — заметил Фернандо, — пожар перед тобой не отступит, а я тем более; будь у меня время…

— На север! На север! — твердила Хинеста. — Иного пути нет.

И в самом деле, все обитатели гор: олени, козули, лани, вепри — вихрем мчались туда, где еще не было огня. Стаи тетеревов и куропаток летели торопливо, натыкались на ветки и, оглушенные, падали к ногам беглецов, а ночные птицы — властелины тьмы, зловещими и недоуменными криками встречали необычайное наступление дня, восход солнца, которое поднималось из земли, а не из-за горизонта.

— Идем скорее, Фернандо! — кричала Хинеста.

— Но куда, в какую сторону? — все спрашивал Фернандо, страшась не столько за себя, сколько за молодую девушку, не бросавшую его и разделившую с ним опасность, которой она могла бы избежать, если б осталась в харчевне.

— Сюда! Сюда! Вот она, путеводная звезда, перед нами.

Знаешь, пойдем за козочкой — ее чутье выведет нас на верный путь.

И они бросились бежать в том направлении, которое им будто указывала козочка, и не только она, но и дикие звери, что мчались, словно гонимые знойным дыханием сирокко.

И вдруг козочка остановилась.

— Все кончено, — проговорил Фернандо. — Мы попали в огненное кольцо.

И он опустился на выступ скалы, очевидно, поняв, что дальше идти бесполезно.

Девушка сделала еще шагов сто, пока не убедилась, что Фернандо прав, да и козочка отстала; Хинеста вернулась, подошла к Фернандо, который сидел, опустив голову, и, казалось, решил ждать ужасного конца, не трогаясь с места.

Надежды на спасение не оставалось — вокруг, сквозь облако дыма, вздымавшегося на расстоянии одного лье, виднелось кроваво-красное небо.

Слышался жуткий гул, он все нарастал, значит, пожар ширился.

Девушка постояла около Сальтеадора, не сводя с него глаз, полных любви. Если бы кто-нибудь мог постичь ее сокровенные думы, то понял бы, что хотя страх, внушенный безысходностью, и владел ее душой, но в то же время она втайне мечтала обнять молодого человека и умереть вместе с ним, вот тут, на этом месте, даже не помышляя о своем спасении.

Однако, казалось, она поборола искушение и, вздохнув, тихо окликнула спутника:

— Фернандо!

Сальтеадор поднял голову.

— Бедняжка Хинеста, — проговорил он, — ты так молода, так красива, так добра — и погибнешь по моей вине… Да, поистине надо мной тяготеет проклятие!

— Тебе жаль расстаться с жизнью, Фернандо? — спросила девушка, тоном своим давая понять, что сама она этого не боится.

— О да, да, — воскликнул молодой человек, — да, признаюсь, жаль!

— Почему? — молвила она.

И только тут Фернандо понял, что происходит в душе девушки.

— Я люблю матушку, — отвечал он.

У Хинесты вырвался крик радости.

— Благодарю тебя, Фернандо! Иди же, иди за мной…

— Куда?

— Иди за мной! — повторила она.

— Да разве ты не видишь, что мы погибли? — произнес Фернандо, пожимая плечами.

— Мы спасены, Фернандо, ручаюсь тебе, — проговорила цыганка.

Он поднялся, полный сомнения.

— Иди, иди, — все повторяла она. — Раз ты жалеешь только свою матушку, я не допущу, чтобы она оплакивала тебя.

И, сжав руку молодого человека, Хинеста потянула его за собой и пошла в новом направлении. Фернандо безумно двинулся за ней: им владело одно желание — сохранить жизнь.

Козочка, увидев, что беглецы тронулись в путь, побежала вперед, словно в ней тоже проснулась надежда на спасение и она решила стать проводником, меж тем как другие звери, попав в кольцо огня, словно потерянные, кружили на месте.

Пожар надвигался на них, воздух раскалился. Вдруг шум стал еще сильнее, казалось, он стремительно приближается.

Фернандо остановил девушку.

— Да ведь огонь там, впереди, или ты не слышишь? Не слышишь? — говорил он, указывая рукой туда, откуда раздавался гул.

— Да неужели же, Фернандо, — засмеялась цыганка, — ты еще так плохо разбираешься в горных звуках, что шум водопада принял за гул пожара?

— Ах, вот оно что! — воскликнул Фернандо. — Так и есть, ты права. Пожалуй, мы избежим огня, если пойдем вдоль берега, между двумя стенами пламени. Но ты думаешь, что водопад не охраняется?

— Идем же, идем! — настаивала девушка. — Ведь я сказала, что ручаюсь за все.

И она снова потянула его за руку и вывела на плоскогорье, оттуда прозрачным покрывалом, будто наброшенным на склон горы, низвергался могучий водопад: днем он переливался радугой, а ночью сверкал под лучами луны. Он бился о скалы, и этот грохот напоминал раскаты грома; взбивая тучи пены, он срывался в пропасть с огромной высоты, превращаясь на ее дне в ревущий поток, что, пробежав три лье, впадал в Хениль между Армиллой и Санта-Фе.

Прошло еще несколько минут, и беглецы добрались до края скалы, откуда поток устремлялся в бездну.

Хинеста немедля хотела начать спуск, но Фернандо задержал ее. Уверовав, что его жизнь и жизнь его спутницы спасены, он, как истинный поэт, не мог устоять перед желанием оценить ту опасность, которой они только что избежали.

Некоторые люди испытывают непостижимое наслаждение от подобных ощущений.

Правда, надо согласиться, зрелище было поистине великолепным. Пламенеющий круг то сжимался, то раздавался вширь. Бесконечная огненная лента обвивала горы, и чудилось, что она стремительно приближается к беглецам.

Кое-где огонь лизал подножие огромной сосны, змеился вокруг ствола, пробегал по веткам, освещая ее, — казалось, это высокая подставка, увешанная светящимися плошками и приспособленная для иллюминации на королевских праздниках. Искры сверкали в воздухе, и вдруг огненный столб рушился, исполинский костер вздымал клубы до самого неба, напоминая извержение вулкана.

Местами пламя охватывало фисташковые деревья и летело, образуя огненную дорожку, словно прокладывая ее пылающим мечом по темно-зеленому ковру, покрывавшему склоны гор. Или внезапно на скале вспыхивали пробковые деревья, и казалось, вниз низвергался огненный водопад, останавливаясь в ущелье, сжигая все живое, и тогда то тут, то там появлялись новые очаги пожара.

Молодой человек стоял в каком-то исступлении восторга, глядя на море огня, пожиравшего зеленые островки, наблюдая за пламенем, которое скоро должно было поглотить все вокруг.

Со склонов, еще не тронутых пламенем, несся разноголосый звериный крик — трубили олени, выли волки, визжали дикие кошки, ревели кабаны, лаяли лисицы, и если б все происходило днем, то, вероятно, было бы видно, как животные, забыв о вражде, объединенные общей опасностью, сгрудились на узкой прогалине среди зарослей, а по земле уже стелился горячий пар, предвестник наступающего на них пожара.

Но вот Хинеста, словно страшась за Фернандо больше, чем он страшился за нее, напомнила ему о том, что им угрожает, и, когда самозабвенная отрешенность, владевшая им, прошла, девушка знаком пригласила его следовать за ней и первая решительно начала спускаться в бездну.

XI. ГНЕЗДО ГОРЛИНКИ

Спуск, казавшийся Хинесте спасением, был опасен даже для Фернандо, а для любого другого просто невозможен.

Белый пар, гонимый ветром, вился по склонам гор, и чудилось, что он легок и воздушен, как цыганка, которая ступала босиком по едва заметным выступам почти отвесной скалы.

К счастью, местами из расщелин гранитного ущелья торчали кустики мирт, вереска и мастикового дерева — Фернандо ступал на них, а руками цеплялся за лианы, что расползались по горе гигантскими сороконожками. Порою даже козочка не решалась тронуться с места и, робея, останавливалась, и тогда Хинеста, идущая вслед за ней, словно указывала ей путь; было просто непостижимо, как это ей удавалось.

Девушка то и дело оборачивалась, подбадривая Фернандо жестами — кричать было бесполезно, стоял невероятный шум; ревел водопад, пламя гудело и посвистывало, в отчаянии вопили дикие звери. Бедных животных все теснее сжимало кольцо пожара.

Порой девушка, дрожа от ужаса, останавливалась, увидев, что Фернандо повис над пропастью, над которой сама она словно парила на крыльях, перелетая с утеса на утес. Не раз она протягивала Фернандо руки, взбегая вверх, и, склоняясь над ним, поддерживала его.

Ему было стыдно, что женщина опередила его, — казалось, для нее все это забавная игра, а вот его уже столько раз подстерегала смертельная опасность, и он призывал на помощь все свои силы, всю решительность и хладнокровие и шел вслед за козочкой и девушкой по гибельному спуску.

Цыганка спустилась футов на двадцать пять, к самому утесу, где водопад бьется о скалы, и прекратила спуск, а затем стала пересекать гору наискось, все ближе и ближе к водопаду, от которого раньше она держалась подальше из предосторожности, ибо камни, забрызганные водяной пылью, были скользкими и еще более опасными.

Пожар отбрасывал яркие блики, освещавшие крутую дорогу, и почти такие же ослепительные, как лучи солнца.

Но, пожалуй, свет не уменьшал опасности — она становилась еще заметнее.

Фернандо начал понимать, что задумала Хинеста.

Козочка в два-три прыжка долетела до скалы, о крайний выступ которой разбивался водопад; цыганка добралась туда почти одновременно с ней и тотчас же обернулась, спеша помочь Фернандо.

Она наклонилась, протянула ему руки; с одной стороны вздымалась темная стена утеса, с другой — стена водопада, в струях которого отражалось зарево пожара, и чудилось, что это бриллиантовая арка моста, перекинутого с земли на небо, а Хинеста казалась духом гор и феей вод.

Разделяло их небольшое пространство, но Фернандо с трудом преодолел его. Цыганка своей босой ножкой нащупывала все неровности, а беглец то и дело оступался. И вот, почти добравшись до гранитной площадки, он вдруг поскользнулся, и Хинеста с силой, какую нельзя было и предположить в тоненькой девушке, схватила его за плащ и удерживала над самой пропастью, пока он не нашел точку опоры.

Через секунду он очутился рядом с цыганкой и ее козочкой.

Но тут, на утесе, почувствовав себя в безопасности, он вдруг ослабел, ноги его подкосились, лоб покрылся испариной, и он упал бы, если бы рука его, искавшая опоры, не нашла ее — то было плечо цыганки, дрожавшей от тревоги.

Он на миг закрыл глаза, чтобы дать время этому злому духу — головокружению оставить его.

Когда он открыл их, то невольно откинулся назад, ошеломленный волшебным зрелищем, представшим его взору.

Через пелену водопада, прозрачную, как хрусталь, пламя пожара переливалось всеми цветами радуги, и казалось, перед ними — какая-то сказочная иллюминация.

— О, до чего же это великолепно! — невольно воскликнул он. — Как это прекрасно!

Душа поэта, подобно орлу, что кружит над Этной, воспарила над горой, словно превращенной в вулкан.

Увидев, что Фернандо больше не нужна поддержка, Хинеста высвободилась из его судорожного объятия, а он продолжал созерцать величественную картину. Девушка вошла в какую-то пещеру, и вскоре там затеплился светильник, ласкавший взгляд, уставший от кровавых отблесков пожара, пылавшего в горах. Фернандо от созерцания перешел к размышлению. Он уже не сомневался: лесной пожар вовсе не случайность — это западня, придуманная преследователями, которым приказано схватить его.

Звуки его серебряного рожка, когда он трижды свистнул, призывая свою вольницу, позволили солдатам, посланным для поимки разбойников, приблизительно определить то место на горе, где прячется атаман. Пожалуй, больше двух сотен солдат двинулись в горы с зажженными факелами в руках, они образовали огромный круг, и каждый бросил горящий факел — кто в чащу смолистых деревьев, кто на поляну, заросшую травой, и огонь стремительно разгорелся, все сразу вспыхнуло после засухи, стоявшей уже несколько дней.

Только чудо могло спасти Фернандо — этим чудом стала преданность Хинесты, и она спасла его.

Он оглянулся, преисполненный благодарности к девушке, — ведь только сейчас он понял, чем обязан ей. И только сейчас он с изумлением заметил слабый свет, струившийся из пещеры, о существовании которой он, исходивший эти горы, до сих пор не подозревал.

Фернандо медленно шел к пещере, и его удивление все росло: через узкое отверстие, ведущее в грот, он увидел цыганку. Она приподняла одну из плит, устилавших пол, вынула из тайника перстень, надела его на палец, затем достала оттуда же пергамент и спрятала на груди.

Грот был выдолблен в горе, местами стеной служила гранитная скала, местами — пласты земли, вернее, сухого и рыхлого песка, который повсюду встретишь в Испании, если снимешь тонкий слой перегноя и старой листвы, покрывающей почву.

В углу виднелось ложе из мха, покрытое свежим папоротником, а над ним висел чей-то портрет в дубовой рамке, написанный грубовато, — вернее, не портрет, а изображение мадонны с темным ликом, восходившее к XIII веку; такие мадонны, по мнению ученых-католиков, принадлежали кисти святого Луки.

На противоположной стене висели еще две картины в более современном вкусе и, пожалуй, выполненные тоньше; они были оправлены в золоченые рамы, но позолота стерлась от времени. На одной был изображен мужчина, на другой женщина, оба с коронами на голове, а поверх корон были начертаны их титулы и имена.

У женщины — портрет был поясной — корона была какая-то фантастическая, словно у восточной царицы, а цвет лица смуглый, как у южанки. Взглянув на картину, всякий, кто видел Хинесту, вспомнил бы о юной цыганке, а если 6 эта прекрасная девушка была тут же, рядом, то зритель невольно обернулся бы и посмотрел на нее, сравнивая произведение художника с творением божьим, и нашел бы между ними разительное сходство, хотя сразу было видно, что Хинеста еще не достигла возраста оригинала.

Над короной было начертано: «La reina Topacia la Hermosa», что в переводе означает: «Королева Топаз Прекрасная».

На голове мужчины, одетого в великолепный костюм, был черный бархатный берет, а поверх — королевская корона; длинные светлые волосы, прямыми прядями обрамлявшие щеки, и бело-розовый цвет его лица контрастировали со смуглым лицом женщины, а голубые глаза, ласково смотревшие на вас с портрета, говорили о том, что он уроженец Севера, причем он был так же прекрасен, как и женщина, — каждый был хорош по-своему. И он, и она заслуживали лестных эпитетов, неотделимых от их имен, — прозвища были почти одинаковы.

И тут была надпись: «El rey Filippo el Hermoso», что означает: «Король Филипп Красивый».

Фернандо осмотрел пещеру, взгляд его на миг остановился на ложе из мха, на мадонне и застыл на двух портретах.

Молодая девушка почувствовала, что Фернандо рядом, даже не услышав его шагов; она обернулась в тот миг, когда надевала перстень и прятала пергамент на груди.

И вот с улыбкой, достойной принцессы, предлагающей гостеприимство в своем дворце, она сказала:

— Входи, Фернандо, и ты превратишь гнездышко горлинки в гнездо орла.

— Но скажи скорее, горлинка, что же это за гнездышко? — спросил Фернандо.

— Здесь я родилась, — отвечала она, — здесь меня вскормили, здесь я выросла. Сюда прихожу порадоваться или поплакать всякий раз, когда счастлива или в горе… Ты ведь знаешь, что всякое существо хранит беспредельную любовь к своей колыбели.

— О, мне это хорошо известно. Ведь я два раза в месяц с опасностью для жизни навещаю мать и провожу с ней час-другой в той комнате, где я родился. — Фернандо прошел в глубь грота. — Хинеста охотно ответила на мой первый вопрос, быть может, она ответит и на второй?

— Спрашивай, я отвечу, — согласилась цыганка.

— Чьи это портреты?

— А я-то думала, Фернандо, что ты горожанин… Значит, я ошиблась?

— Не понимаю.

— Разве Фернандо неграмотен?

— Разумеется, грамотен.

— Так читай же.

— Я уже прочел: «Королева Топаз Прекрасная».

— Дальше.

— Мне неизвестна королева с таким именем.

— А если она королева цыган?

— Да, верно, я и забыл, что у цыган есть короли.

— И королевы, — добавила Хинеста.

— Но почему же ты так похожа на портрет? — спросил он.

— Потому что это портрет моей матери, — с гордостью отвечала девушка.

Молодой человек сравнил лица, и сходство поразило его.

— А второй портрет? — спросил он.

— Сделай то же, что ты сейчас сделал: читай!

— Пусть так, читаю: «Король Филипп Красивый».

— Разве ты не знаешь, что в Испании был такой король?

— Знаю. Я даже видел его в детстве.


— Я тоже.

— Ведь ты тогда была совсем маленькой…

— Да. Но есть воспоминания, которые сохраняются у нас в глубине сердца на всю жизнь, в каком бы возрасте они ни запечатлелись.

— Да, верно, — отвечал Фернандо со вздохом. — Мне-то знакомы такие воспоминания. Но почему портреты висят рядом?

Хинеста усмехнулась:

— Да ведь это портреты короля и королевы, не правда ли?

— Разумеется. Но…

Все так же усмехаясь, она продолжала:

— Ты, вероятно, хотел заметить, что один из них король настоящего государства, а на другом портрете — королева государства воображаемого.

— Признаюсь, милая моя Хинеста, я об этом подумал.

— Прежде всего, кто тебе сказал, что Египет был воображаемым государством, кто сказал, что та, которую прозвали Николис Прекрасной — царица Савская, — не была настоящей королевой, равной королю, ведущему род от Максимилиана, императора Австрийского?

— Да кем же приходится тебе Филипп Красивый? — спросил Фернандо.

Хинеста перебила его:

— Филипп Красивый — отец короля дона Карлоса, который завтра должен прибыть в Гранаду. Нельзя терять время на разговоры — я спешу. Я буду умолять короля о том, в чем он, пожалуй, откажет дону Иниго.

— Как, ты отправляешься в Гранаду? — ужаснулся Фернандо.

— И сейчас же!.. Жди меня здесь.

— Да ты с ума сошла, Хинеста I — Вот здесь, в уголке, запас фиников. Я вернусь скоро, тебе хватит. А воды предостаточно за пещерой — сам видишь.

— Хинеста, Хинеста, я не потерплю, чтобы ты ради меня…

— Послушай, Фернандо, если ты меня задержишь хоть на минуту, огонь помешает мне добраться до потока.

— Но ведь преследователи, которые опоясали огнем горы, зная, что там мое убежище, вряд ли позволят тебе пройти.

Вдруг они обидят тебя, вдруг убьют!

— Нет, они ничего не сделают девушке, захваченной пожаром в горах, — ведь она спасается бегством со своей козочкой вдоль русла.

— Да, это верно, ты права, Хинеста, — воскликнул Фернандо. — Ну, а если тебя схватят, пусть это будет вдали от меня.

— Фернандо, — промолвила девушка взволнованным голосом, — если бы я сомневалась в том, что спасу тебя, я бы осталась, умерла бы вместе с тобой, но я уверена, что добьюсь своего. Идем, Маза…

И, не дожидаясь его ответа, она выскользнула из пещеры, легкая, как сновидение, и побежала вниз по склону горы, перебирая ножками, совсем как ее козочка, и мигом, словно горный дух, спустилась в пропасть.

Фернандо склонился над тесниной и все следил глазами за девушкой, пока она не добежала до воды; он видел, как она перескакивает с камня на камень. И вот она скрылась меж двух огненных скал, вздымавшихся по обеим сторонам ущелья.

XII. КОРОЛЬ ДОН КАРЛОС

Пока попрощаемся с Фернандо, пусть он отдохнет, избежав опасности, — ведь ему угрожает другая, пожалуй, еще более страшная; а мы пойдем вслед за Хинестой и, соскользнув, как она, по склону скалы, раскаленной от пламени пожара, охватившего горы, добежим до ручья, вдоль русла которого она пошла, исчезнув за его излучиной.

Ручей этот, как мы говорили, течет на протяжении трех-четырех миль, затем становится небольшой речкой и впадает в Хениль между Армиллой и Санта-Фе.

Впрочем, мы, как сделала и Хинеста, покинем его берега и свернем приблизительно за одно лье до Армиллы, в том самом месте, где поток проносится под каменным мостом, по которому проходит дорога из Гранады в Малагу.

Тут уже нечего бояться, что мы заблудимся: дорога эта заслуживает названия дороги только на том отрезке, что ведет от Малаги до Касабермехи, а дальше она превращается в тропу, местами еле заметную, пересекает сьерру, сбежав по восточному склону горы, расширяется и снова от Гравиа-ла-Гранде становится дорогой.

В Гранаде сегодня — великий праздник: на тысячах ее башен вывесили знамена Кастилии и Арагона, Испании и Австрии, семьдесят тысяч ее домов приукрасились, а триста пятьдесят тысяч горожан — ведь за двадцать семь лет, с тех пор как Гранада вышла из-под власти мавританских королей и попала под власть королей христианских, она потеряла почти пятьдесят тысяч жителей, — так вот, триста пятьдесят тысяч горожан выстроились на улицах, что ведут от ворот Хаена, через которые въехал король дон Карлос, до дворцовых ворот Альгамбры, где для него приготовлены апартаменты в покоях, которые четверть века тому назад, сокрушаясь, покинул король Буабдил.

По затененному склону, прорезанному пологой дорогой, что поднимается на вершину Солнечной горы, где высится крепость и красуется Альгамбра — дворец, выстроенный мастерами Востока, — теснилась такая многочисленная толпа, что ее с трудом сдерживали солдаты стражи, стоявшие цепью, — они то и дело угрожали алебардами, заставляя зевак вернуться на место, ибо все увещевания были тщетны.

В те времена по обеим сторонам дороги, журча, протекали по каменистому ложу прохладные ручьи, и чем погода была жарче, тем становились они многоводнее, ибо еще накануне их воды белой снежной мантией лежали на плечах Муласена, в те времена, повторяем мы, этот склон еще не был застроен, и только позже дон Луис, маркиз Мендоса — глава рода Мондехар, — соорудил у самой дороги в честь властелина с рыжими волосами и русой бородой водомет, украшенный гербами, извергающий исполинский сноп воды, что вздымался вверх, рассыпаясь алмазной пылью, и низвергался ледяным дождем; капли воды сверкали огнем в листве молодых буков, ветви которых переплелись шатром и не пропускали света.

Разумеется, жители Гранады из учтивости выбрали для молодого короля из двадцати — тридцати дворцов своего города именно этот чертог, куда идет такая тенистая дорога — от ворот Гранады, где начинаются владения Альгамбры, до Ворот правосудия, что ведут в крепость, и позаботились о том, чтобы солнечные лучи не слепили его, и если б не трескучая песенка цикад и не резкое стрекотание сверчков, король, пребывая здесь, всего в шестидесяти лье от Африки, пожалуй, вообразил бы, что очутился в прохладных, тенистых рощах любезной его сердцу Фландрии.

Правда, он тщетно искал бы по всей Фландрии такие врата, какие в конце 1348 года христианского летосчисления были возведены по повелению короля Юзефа-Абдулы Хаджара и обязаны своим названием — а зовутся они Вратами правосудия — обычаю, принятому у мавританских властителей творить суд на дворцовом крыльце.

Мы говорим «врата», а правильнее было бы назвать их «башня», ибо это настоящая башня — четырехгранная, высокая, прорезанная большой аркой в форме сердца; над аркой король дон Карлос мог бы созерцать как бы пример изменчивости житейских судеб — мавританские изображения ключа и руки, и если б возле дона Карлоса был его мудрый наставник Адриан Утрехтский, то наставник объяснил бы ему, что ключ должен напоминать изречение из Корана, которое начинается такими словами: «Он отворил», — протянутая же длань заклинает от «дурного глаза», принесшего немало бед арабам и неаполитанцам. Но если б король обратился не к кардиналу Адриану, а к любому мальчишке, причем по оливково-смуглому цвету его лица, огромным бархатистым глазам и гортанному голосу он бы догадался, что малыш принадлежит к мавританскому племени, которое вскоре он, дон Карлос, начнет преследовать, а его преемник — Филипп II — окончательно изгонит из Испании, то мальчуган, потупившись и вспыхнув от застенчивости, ответил бы, что и рука, и ключ вырезаны в память о словах пророка древности, предсказавшего, что Гранада попадет во власть христиан лишь тогда, когда рука возьмет ключ.

И набожный король Карлос, осенив себя крестным знамением, презрительно усмехнулся бы, услышав о всех этих лжепророках, которых господь бог христиан беспощадно опроверг благодаря блистательной победе Фердинанда Арагонского и Изабеллы Кастильской — его деда и бабки.

Проехав через эти — можно было бы сказать — небесные ворота, ибо снизу кажется, будто они ведут прямо в небеса, король дон Карлос очутился бы на обширной площади Лос-Альхибес и, сидя верхом на лошади, приблизился к невысокой стене, чтобы взглянуть на мавританский город, утонувший в море зелени, чуждый ему город, в котором он пробыл лишь несколько дней; на дне долины он увидел бы реку Дарро, пересекающую Гранаду, и Хениль, огибающую город, — Хениль, что отливает серебром, и Дарро, что сверкает золотом; король проследил бы взглядом, куда бегут дальше обе реки по обширной долине, хранящей старое название «Вега» , пробиваясь через заросли кактусов, фисташковых деревьев и олеандров; то здесь, то там реки исчезают и вновь появляются, извиваясь тонкими, блестящими нитями, будто те шелковистые паутинки, что осенние ветры срывают с веретена божьей матери.

А пока по широкой площади вокруг водомета, обнесенного мраморной оградой, прохаживается знать, — все ждут въезда короля Карлоса, что произойдет в тот миг, когда на башне Вела пробьет ровно два часа. Есть тут обладатели титула rico hombre — титула, который король дон Карлос заменит званием грандов Испании, как он заменит «величеством» менее звучное «высочество», которым до той поры довольствовались короли Кастилии и Арагона, есть тут и «доны», и «сеньоры», да только пращуры этих донов были друзьями Сида Кампеадора, а предки сеньоров были приятелями Пелагия, причем самый незначительный из них — разумеется, речь идет о богатстве, ибо все считаются равными по происхождению, — так вот, самый незначительный из них почитает себя, без сомнения, таким же знатным, как этот австрийский князек, который в их глазах испанец — иными словами, идальго — только по матери, Хуане Безумной, дочери Изабеллы Католической.

Да, все эти старые кастильцы не ждут ничего хорошего от молодого короля, немецкое происхождение которого сказалось в его внешности — рыжих волосах, русой бороде и выдающемся подбородке, характерных чертах принцев Австрийского дома. Они не забыли, что его дед, Максимилиан, не очень-то заботился о том, чтобы трон Испании достался внуку, зато очень пекся об императорской короне и заставил беременную мать дона Карлоса явиться из Вальядолида в Гент, где она и разрешилась сыном, который стал, таким образом, не только кастильским инфантом, но и фламандским уроженцем. Им твердили, что счастливые предзнаменования сопутствовали рождению чудо-ребенка, явившегося на свет в воскресенье 22 февраля 1500 года, в день святого Матвея, что Рутильо Бениказа, величайший астролог века, предсказал ему удивительную судьбу по тем дарам, которые поднесли астрологу крестный отец и крестная мать — принц Шимей и принцесса Маргарита Австрийская, в тот день, когда они (причем впереди них двигались шестьсот оруженосцев, двести всадников и тысяча пятьсот факельщиков) прошли по коврам, разостланным от замка до кафедрального собора, принесли новорожденного для обряда крещения и нарекли его Карлом в честь его деда со стороны матери, Карла Бургундского, прозванного Смелым. Кастильцам твердили, что по тем дарам, которые крестные отец и мать в тот день преподнесли младенцу (Маргарита Австрийская — вазу из золоченого серебра, полную драгоценных камней, а принц Шимей — золотой шлем, увенчанный фениксом), Рутильо Бениказа предсказал, что младенцу, получившему эти богатые дары, суждено стать владыкой стран, где добывают золото и алмазы, и что, подобно птице, которая украшает его шлем, ему суждено стать фениксом среди королей и императоров; напрасно все это им твердили, — сейчас они качают головой, вспоминая все беды, которые совпали с юностью Карла и начались с самого его появления на свет и как бы решительно опровергали тот блистательный удел, который, по их мнению, сулили ему угодливые льстецы, но отнюдь не люди, умеющие постигать будущее.

Испанцы имели некоторое основание сомневаться, ибо в тот год, когда родился молодой принц, у его матери еще во время беременности начались первые проявления болезни, с которой она безуспешно боролась девятнадцать лет, — из-за этого недуга история сохранила за ней скорбное прозвище Хуаны Безумной, ибо почти через шесть лет после рождения инфанта, тоже 22-го числа и тоже в воскресенье, когда, казалось бы, все должно было бы Карлу благоприятствовать, его отец, Филипп Красивый, любовные похождения которого свели с ума ревнивую и несчастную Хуану, так вот, Филипп Красивый отправился на завтрак в замок близ Бургоса, замок, который он подарил одному из своих фаворитов по имени Хуан Мануэль, а после завтрака, встав из-за стола, принялся играть в мяч и, разгоряченный игрой, попросил стакан воды, который ему и подал какой-то незнакомец, не принадлежавший ни к свите короля, ни к челяди дона Мануэля; итак, король осушил стакан воды и тотчас же почувствовал боли в животе, что не помешало ему вернуться в тот же вечер в Бургос, а на следующий день выйти, ибо он старался превозмочь недуг, но не он одолел недуг, а недуг одолел его, да так, что во вторник он слег в постель, в среду тщетно пытался подняться, в четверг утратил дар речи, а в пятницу, в одиннадцать часов утра, отдал богу душу.

Нечего и говорить, что все было сделано, чтобы разыскать незнакомца, подавшего стакан воды королю. Но незнакомец так и не появился, и во всем, что в ту пору рассказывали, казалось, было больше выдумки, чем правды. Так, например, говорили, будто бы среди множества любовниц Филиппа Красивого была цыганка по имени Топаз, которую все ее сородичи считали продолжательницей рода царицы Савской, будто бы цыганка была помолвлена с цыганским князем, но, полюбив короля Филиппа Красивого, — а он, как явствует его прозвище, был одним из первых красавцев не только в Испании, но и во всем свете, — отвергла любовь знатного цыгана, и тот отомстил за себя, дав королю Филиппу стакан ледяной воды, что и стало причиной его смерти.

Так или иначе, был ли он умерщвлен или умер естественной смертью, но его кончина нанесла роковой удар несчастной Хуане: на нее уж не раз находили приступы безумия, а теперь ее рассудок совсем помутился. Она не желала верить в смерть супруга; вообразив, что он заснул, — очевидно, окружающие решили не выводить ее из заблуждения, — она сама надела на него нарядные одежды, выбрав то, что, казалось ей, больше всего ему к лицу, облачила в камзол из златотканой парчи, натянула пунцовые шаровары, накинула пурпурную мантию, подбитую горностаем, обула в черные бархатные сапожки, голову, поверх берета, увенчала короной, приказала перенести его тело на пышно убранное ложе и повелела сутки держать дворцовые двери отворенными, дабы каждый мог удостовериться, что король жив, и приложиться к его руке.

В конце концов ее удалось увести, набальзамировать усопшего, положить в свинцовый гроб, после чего Хуана, вообразив, что сопровождает спящего супруга, проводила гроб до Тордесильяса, в королевство Леон, где его и установили в монастыре Санта-Клара.

Так исполнилось предсказание ведуньи, которая в час прибытия сына Максимилиана из Фландрии в Испанию, покачав головой, изрекла: «Король Филипп Красивый, предсказываю тебе, что ты мертвым свершишь более долгий путь по дорогам Кастилии, нежели живым».

Однако Хуана, не теряя надежды, что муж ее в один прекрасный день встанет со смертного одра, не позволила опустить гроб в склеп, а повелела поместить его посреди клироса, на возвышении, и четыре алебардиста денно и нощно стояли на страже возле него, а четыре францисканских монаха, сидя у четырех углов помоста, беспрерывно читали молитвы.

Сюда, за два года до тех событий, о которых мы повествуем, король дон Карлос — он прибыл в Испанию из Флесинга, переплыв океан с тридцатью шестью кораблями, и высадился на берег в Вильявисиосе, — повторяем, сюда-то и явился король дон Карлос и увидел безумную мать и почившего отца.

И тогда благочестивый сын повелел открыть гроб, закрытый одиннадцать лет назад, и, склонившись над трупом, облаченным в пурпурную мантию и превосходно сохранившимся, поцеловал его в лоб с важным и бесстрастным видом, а затем, дав клятвенное обещание матери, что до конца ее жизни не будет зваться королем Испании, отправился в Вальядолид и повелел венчать себя на царство. В честь коронования были устроены пышные празднества и турниры, в конных боях на копьях участвовал сам король, но в побоище после конных боев было ранено восемь сеньоров, причем двое смертельно, и король поклялся больше никогда не дозволять турниры.

Впрочем, вскоре появился повод для настоящего сражения, а не для потешного боя на копьях: Сарагоса объявила, что хочет иметь королем испанского принца и не откроет ворота для въезда фламандского экс-герцога.

Дон Карлос узнал о новости, не выказав ни малейшего волнения. Только лишь на миг затуманились его голубые глаза и дрогнули веки, и тут же своим обычным ровным голосом он дал приказ двинуть войска на Сарагосу.

Молодой король повелел разнести ворота пушечными выстрелами и вступил в город с обнаженной шпагой, а за ним тянулась вереница пушек с пылающими фитилями, тех пушек, которые с самого дня своего появления заслужили название: «Последний довод королей».

Оттуда, из Сарагосы, и понеслись его беспощадные указы об искоренении разбойничества — они, подобно молниям Юпитера Олимпийского, исполосовали Испанию во всех направлениях.

Разумеется, тот, кому суждено было стать императором Карлом V, под словом «разбойничество» прежде всего подразумевал мятеж. Потому-то угрюмый молодой человек, девятнадцатилетний Тиберий, и не прощал тех, кто не выполнял его повелений.

Так, в каждодневной борьбе, миновало почти два года; время шло в празднествах, в сражениях, но вот 9 февраля в Сарагосу прибыл гонец. Из-за морозов и оттепелей он целых двадцать восемь дней добирался из Фландрии, дабы возвестить, что император Максимилиан умер 12 января 1519 года.

Император Максимилиан, личность неприметная, возвысился благодаря своим современникам. Он старался быть вровень с Франциском I и Александром VI.

Папа Юлий II говорил так: «Кардиналы и курфюрсты допустили оплошность: кардиналы нарекли меня папой, а курфюрсты нарекли Максимилиана императором, а надо было меня наречь императором, а Максимилиана — папой».

Смерть императора ввергла молодого короля в несказанное смятение. Если б он присутствовал при его кончине, если б оба дальновидных политика, причем верховодил бы младший, да если бы по мосту, перекинутому с земли на небеса, они прошли рядом хоть несколько шагов — и младший поддержал бы старшего, если б сделали остановку на полпути к смерти, то им удалось бы наметить план действий того, кому надлежало вернуться к жизни, и тогда-то Карла, без сомнения, избрали бы императором. Но ничего предусмотреть не удалось — смерть была внезапной и неожиданной, и дон Карлос, лишенный поддержки кардинала Хименеса, почившего недавно, окруженный алчными и хищными фламандцами, которые за три года умудрились выжать из многострадальной Испании миллион сто тысяч дукатов, король дон Карлос, вызвавший неприязнь всей Испании, которую ему было суждено обогатить в будущем, но которую он пока разорял, не решался уехать, опасаясь за свое положение, ибо недовольство, вызванное его поведением, все нарастало. Он бы и отправился в Германию, но не был убежден, что там его нарекут императором, зато был уверен, что, оставив Испанию, он уже не будет королем.

Многие ему советовали без промедления сесть на корабль и покинуть Испанию. Однако его наставник, Адриан Утрехтский, придерживался иного мнения. Борьба шла между Карлосом и Франциском I, королем Франции.

И король дон Карлос так и не уехал, зато уехали самые рьяные его сторонники, облеченные королевскими полномочиями.

Втайне отправили гонца к папе Льву X. Какие же наказы получил этот гонец? Быть может, об этом мы узнаем позже. Тем временем, дабы нарочному, которому приказано было привезти королю известия о выборах императора, не пришлось бы потратить двадцать восемь дней на дорогу, дон Карлос объявил, что намерен проехать по южным провинциям, посетить Севилью, Кордову и Гранаду.

Нарочному предстояло только пересечь Швейцарию, сесть на корабль в Генуе и доплыть до Валенсии или Малаги. Через двенадцать дней после выборов дон Карлос уже знал бы о решении.

И вот тут ему сообщили, что в горах Сьерры-Невады и Сьерры-Морены бесчинствуют разбойники.

Он пожелал дознаться, разбойники это или бунтовщики. Поэтому он повелел очистить от них сьерру, и вот в тех местах, где властвовал Сальтеадор, повеление это выполнили безотлагательно: разожгли в горах пожар.

XIII. ДОН РУИС ДЕ ТОРРИЛЬЯС

Пока в горах пылал огонь, Гранада ждала приезда короля дона Карлоса.

Как мы уже упоминали, торжество было назначено на два часа пополудни, за несколько минут до этого с башни Вела должны были подать сигнал, а пока внук Изабеллы и Фердинанда не показался, подобно конной статуе, в обрамлении мавританских ворот, сеньоры из знатных семей Андалусии прогуливались по площади Лос-Альхибес.

Вельможи прохаживались кто в одиночку, кто по двое, а собираясь вместе, громко разговаривали или, уединяясь, перешептывались; среди них выделялся человек с необыкновенно гордым и в то же время грустным выражением лица.

Он сидел на краю беломраморной ограды, окружающей водомет, посреди площади, и, чуть откинув голову, смотрел в лазурное небо; на нем была одна из тех войлочных шляп с широкими полями, у которых современные шляпы, совершенно иной формы, заимствовали название «сомбреро».

Седые кудри ниспадали на его плечи, седеющая борода была подстрижена четырехугольником, а на шее висел орден в форме креста — такими крестами Изабелла и Фердинанд после взятия Гранады собственноручно награждали доблестных участников победы над маврами.

Сосредоточенный вид человека, погруженного в тягостное раздумье, отпугивал нескромных зевак и беззаботных болтунов, но все же какой-то мужчина, приблизительно тех же лет — его мы тоже собираемся описать, — всматривался с минуту в него, стараясь убедиться, что не обознался.

Но вот старик снял шляпу и тряхнул головой, как бы желая отогнать тоску, из-за которой никнут даже сильные духом, и это движение развеяло все сомнения того, кто наблюдал за ним.

Незнакомец приблизился к старику, держа шляпу в руке, и сказал:

— С детских лет я считаю себя вашим другом, и, право, было бы дурно с моей стороны, если бы, видя вашу печаль, я не протянул вам руку и не спросил: «Дон Руис де Торрильяс, чем я могу быть вам полезен? Приказывайте!»

При первых же его словах дон Руис поднял голову, узнал его и произнес:

— Очень вам признателен, дон Лопес д'Авила. Да, в самом деле, мы с вами старые знакомые. И ваше предложение доказывает, что вы истинный друг! А вы по-прежнему живете в Малаге?

— Да, по-прежнему. И знайте, что и вблизи, и вдали — в Малаге ли, в Гранаде ли — вы всегда можете располагать мною.

Дон Руис поклонился.

— Давно ли вы уехали из Малаги и когда видели моего старого друга, конечно, и вашего — дона Иниго?

— Вижусь с ним каждый день. И слышал от своего сына, дона Рамиро, будто вчера вечером дон Иниго с дочерью благополучно приехал сюда, избежав большой опасности в горах, где его захватил Сальтеадор.

Дон Руис побледнел и закрыл глаза.

— Так, значит, им удалось спастись? — спросил он немного погодя, поборов слабость огромным усилием воли.

— Надо сказать, что этот разбойник — он нагло называет себя дворянином — вел себя по отношению к ним, как настоящий принц; мой сын рассказал, что он отпустил их без выкупа и даже без всяких обязательств, а это тем более удивительно, что в Андалусии дон Иниго самый богатый дворянин, а донья Флора — самая красивая девушка.

Дон Руис вздохнул с облегчением.

— Вот, значит, как он поступил! Тем лучше!

— Да, я вам все говорю о своем сыне, доне Рамиро, и никак не спрошу о вашем сыне, доне Фернандо? Он все еще путешествует?

— Да, — еле слышно отвечал дон Руис.

— Вот хороший случай устроить его при дворе нового короля, дон Руис. Вы — один из самых знатных дворян Андалусии, и если бы вы попросили милости у короля дона Карлоса, то хоть он и окружен фламандцами, но из политических соображений, право, согласился бы.

— Я действительно хочу попросить короля дона Карлоса об одной милости, но сомневаюсь, что он согласится, — отвечал дон Руис.

В это время на башне Вела пробило два часа. Два удара, зазвеневшие в воздухе, обычно возвещали о том, что вода пущена в городские каналы. Но на этот раз они означали и другое. Как только вода ринулась в каналы, забила из водометов, забурлила во всех бассейнах, звуки труб возвестили, что король дон Карлос поднимается по склону холма Альгамбры, и все поспешили к воротам Юзефа, чтобы быть там в тот миг, когда король сойдет с коня.

Дон Руис остался на площади один, только теперь он стоял. Дон Лопес пошел вслед за другими.

Звуки фанфар усилились, возвещая, что король уже поднялся на холм и приближается. Наконец король появился на высоком боевом коне, закованном в латы, словно для битвы. Сам же Карл был в доспехах, украшенных золоченой насечкой. Только голова его была не покрыта, словно он хотел поразить испанцев тем, как мало в нем испанского.

И правда, как мы уже говорили, у сына Филиппа Красивого и Хуаны Безумной не было ни единой кастильской черты, весь его облик целиком состоял, если можно так выразиться, из черт Австрийского дома. Был он невысок, коренаст, голова словно ушла в плечи; у него были рыжие, коротко остриженные волосы, русая борода, голубые, чуть прищуренные глаза, орлиный нос, красные губы, выдающийся подбородок; он всегда старался держать голову высоко и прямо, — казалось, ее подпирает стальной ошейник. Когда он шел пешком, чудилось, будто он несет тяжкую ношу, зато облик его тотчас же менялся, стоило ему сесть верхом, — он был отличным наездником и ловко управлял конем, и чем горячее был конь, тем превосходнее держался всадник.

Понятно, что властелин, внешне ничем не напоминавший дона Педро, или дона Генриха, или дона Фердинанда, хотя внутренне на них похожий, ибо он был жесток, как первый, двуличен, как второй, и властолюбив, как третий, но казавшийся истинным Габсбургом, не мог вызвать бурных восторгов у испанцев, особенно у дворян Андалусии.

Поэтому, когда он появился, фанфары запели еще громче, быть может, не в честь внука Изабеллы и Фердинанда, а для того, чтобы трубным гулом скрыть молчание толпы.

Король бросил холодный, равнодушный взгляд на людей и на площадь, не выразив ни малейшего изумления, хотя и люди, и пейзаж были ему неведомы, затем он остановил лошадь и спешился, вовсе не из желания побыть со своим народом, а лишь потому, что так требовал церемониал — наступило намеченное заранее время, когда он должен был сойти с лошади.

Он даже не поднял головы, не потрудился взглянуть на прекрасные мавританские ворота, под которыми проходил, не повернул головы, не прочел в боковой часовне надпись, гласившую, что 6 января 1492 года его дед Фердинанд и бабка Изабелла прошли под этими воротами, в сердце Испании, опьяненной триумфом своих королей, прошли, как бы торжественно проложив путь, по которому двадцать семь лет спустя пройдет он сам — важный и угрюмый, окруженный тем безмолвным почтением, каким сопровождается шествие королей, о достоинствах которых еще никто не знает, зато всем уже известно о недостатках.

Им владела лишь одна мысль, она неотступно сверлила его мозг, клокотала подобно воде, что кипит в бронзовом сосуде, не вырываясь наружу, — его обуревало исступленное желание стать императором, и думал он только об этом.

Да и что мог увидеть взгляд честолюбца, устремленный сквозь пространство туда, в город Франкфурт, где в зале выборов собрались курфюрсты и куда устремили свои взоры и помыслы папа, короли, принцы и все власть имущие мира сего, заодно с королем Карлосом.

«Станешь ли ты императором, а это значит таким же великим, как папа, и более великим, чем короли?» — непрестанно звучал глас честолюбия в душе дона Карлоса. Какое значение имели для него человеческие голоса, когда внутри его беспрерывно звучали эти слова?

Как мы уже сказали, только подчиняясь этикету, а не по велению сердца, король дон Карлос сошел с коня и приблизился к дворянам, окружившим его. И тотчас же фламандская свита последовала его примеру.

Свита состояла, в частности, из кардинала Адриана Утрехтского, королевского наставника, графа Шиевра, первого министра, графа Лашау, графа Порсиана, сеньора де Фурнеса, сеньора де Борена и голландца Амерсдорфа.

Но, еще сидя верхом на коне, дон Карлос заметил, хоть и говорили, что глаза у него мутные и пустые, группу дворян, которые стояли с шляпами на голове, все же остальные были с непокрытыми головами. Казалось, только эти люди и привлекали его внимание.

— Ricos hombres! — произнес он, обращаясь к ним и жестом приказывая занять место в его свите — следом за фламандской знатью.

Андалусские сеньоры поклонились и заняли места, указанные королем, с видом людей, вынужденных беспрекословно подчиняться повелению.

Король, шагая впереди всех, направился к Альгамбре, — если посмотреть на нее с площади Лос-Альхибес, то увидишь огромное четырехгранное здание с одной дверью и без окон.

Дон Карлос шел с непокрытой головой, сзади следовал паж и нес шлем.

Дорога впереди была свободной, каждый занял место в свите в зависимости от своего звания. Только один человек оставался здесь, на дороге, не сняв шляпы.

Король, делая вид, будто ничего не замечает, не выпускал его из виду и, пожалуй, прошел бы мимо, так и не повернув головы в его сторону и не останавливаясь, если б человек со шляпой на голове не преклонил колена, когда король приблизился.

Король остановился, — Вы rico hombre? — спросил он.

— Да, государь.

— Из Арагона или Кастилии?

— Из Андалусии.

— Мавританской крови нет?

— Я — древней и чистой христианской крови.

— Имя?

— Дон Руис де Торрильяс.

— Поднимитесь и говорите.

— Лишь один король должен услышать то, что мне надобно сказать ему.

— Отойдите все! — приказал король, делая повелительный знак рукой.

И все удалились на такое расстояние, чтобы не слышно было голосов; образовался полукруг, перед которым находились король дон Карлос и rico hombre — дон Руис де Торрильяс.

— Говорите, — произнес король.

XIV. ВЕРХОВНЫЙ СУДЬЯ

— Ваше величество, — начал дон Руис, поднимаясь, — простите, голос мой дрожит, но я растерян и удручен оттого, что мне приходится умолять вас о милости, это и привело меня к вам…

— Говорите медленнее, — прервал его король, — тогда мне легче будет понимать вас, сеньор!

— Вы правы, — отвечал дон Руис скорее с гордостью, а не с учтивостью, — я и забыл, что ваше величество еще с трудом говорит по-испански.

— Я научусь, сеньор, — возразил дон Карлос холодным тоном и, помолчав, он повторил:

— Говорите.

— Ваше величество, у меня есть двадцатисемилетний сын.

Он был влюблен в одну даму, но, страшась моего гнева, — да, я виню себя в том, что был одновременно и безразличен, и слишком строг к злосчастному юноше, — так вот, страшась моего гнева, он связал себя словом с этой дамой без моего согласия, и хотя она признала за ним супружеские права, он все откладывал день бракосочетания. Она пожаловалась на него старику отцу, дону Диего. Тот, чувствуя, что рука у него может дрогнуть от слабости в поединке с двадцатилетним юношей, повелел своему сыну, дону Альваро, отомстить. Дон Альваро не пожелал принять извинения моего сына, и я должен признаться, сын вел себя в этих обстоятельствах с благоразумием, чего нельзя было ожидать при его характере; дон Альваро не стал его слушать, молодые люди сразились, и дон Альваро был убит.

— Дуэль, — перебил его дон Карлос, — я не люблю дуэлей.

— При некоторых обстоятельствах, ваше величество, честный человек не может от нее отказаться, особенно когда знает, что после смерти своего отца он должен будет дать отчет обо всех своих деяниях королю и просить у него милости с покрытой головой.


— Да, знаю, — такое право дано всем вам — ricos hombres.

Все это я упорядочу… Продолжайте.

— Дуэль произошла без свидетелей. Отец дона Альваро обвинил моего сына в убийстве и добился приказа об его аресте. Три стражника пришли за ним и хотели увести силой средь бела дня в тюрьму. Сын убил двоих, третьего ранил и бежал в горы.

— Вот как, значит, ты, — сказал дон Карлос, в первый раз обращаясь к дону Руису на ты, причем тон у него был угрожающим, а не доброжелательным. — Значит, ты — rico hombre, а сын у тебя — разбойник!

— Государь! Отец дона Альваро умер, а с ним умерла и ненависть, молодая дама ушла в монастырь, и я уплатил за нее взнос, словно за сеньору королевской крови; я обеспечил семьи раненого и убитых стражников — на это я потратил все состояние. Хорошо, что в наследство после отца у меня остался дом на площади Виварамбла, где я ныне и живу. Но все это не важно, цена крови уплачена, и одного слова вашего величества будет достаточно, чтобы восстановить в чистоте наше имя после всех превратностей судьбы.

Дон Руис помолчал, но король молчал тоже, и он заговорил снова:

— Итак, государь, я умоляю об одном, простираясь у ног ваших, заклинаю ваше величество несчетное число раз, ведь противника нет на свете и жизнь моего сына отныне в ваших руках. Поэтому я умоляю, заклинаю вас, государь, помиловать сына.

Король хранил молчание. Дон Руис говорил:

— Он заслуживает прощения, мой государь, осмеливаюсь утверждать это. Я повторяю: ваше величество, он стал таким отчасти по моей оплошности, но прошу во имя моих благородных предков, которые вопиют вместе со мной: помилуйте его, помилуйте!

Дон Карлос безмолвствовал. Пожалуй, он даже перестал слушать, а дон Руис проникновенным голосом, склонившись почти к самым ногам короля, продолжал:

— Государь, бросьте взгляд на нашу историю, и пред вами выстроится целая вереница героев из моего рода. Короли Испании обязаны им своей честью и славой. Государь, сжальтесь над моими сединами и внемлите моим мольбам, моим слезам! Если это не трогает ваше сердце, государь, сжальтесь над благородной дамой, его несчастной матерью! Во имя счастливого восшествия на престол Испании, во имя вашей матери Хуаны, во имя ваших предков — Изабеллы и Фердинанда, которым я честно и отважно служил, чему доказательство вот этот крест на моей груди, государь, окажите милость, о которой я вас умоляю!

Король поднял голову, казалось, туман, застилавший его взор, рассеялся, и он сказал бесстрастно:

— Это не мое дело, обратитесь к верховному судье Андалусии.

И он двинулся дальше.

За ним последовали фламандские и испанские сеньоры и вскоре исчезли, войдя вслед за ним во дворец.

Дон Руис, сраженный горем, остался один на площади Лос-Альхибес.

Впрочем, мы ошибаемся, говоря, что дон Руис остался один: некий сеньор из свиты дона Карлоса заметил, как подавлен старик королевским отказом; незаметно отстав, он не вошел со всеми в покои мавританского дворца, а поспешил к дону Торрильясу и, сняв шляпу, остановился перед стариком, который был так поглощен горестными думами, что ничего не заметил.

— Вероятно, сеньор считает делом чести помнить старых друзей, — сказал незнакомец, — так позвольте же, любезный дон Руис, одному из тех, кто сердечно привязан к вам, приветствовать вас.

Дон Руис медленно обратил к нему свое удрученное лицо, посмотрел на того, кто его приветствовал с такой задушевностью, и его глаза радостно сверкнули. Он воскликнул:

— Ах, это вы, дон Иниго! Я счастлив протянуть вам руку, впрочем, при одном условии…

— Каком же? Скажите!

— А вот каком: во время своего пребывания в Гранаде — никаких отговорок не принимаю, предупреждаю заранее — вы будете моим гостем.

Дон Иниго улыбнулся:

— А мне и не надо было ждать вашего приглашения, дон Руис, дочка моя донья Флора уже нашла приют у доньи Мерседес и хоть мы просили ее не утруждать себя, она все же отдала дочке свою спальню.

— Жена сделала в отсутствие мужа то, что муж сделал в отсутствие жены. Значит, там все хорошо…

И, вздыхая, дон Руис негромко добавил:

— Как бы мне хотелось сказать, что все хорошо и здесь!

Говорил он тихо, но дон Иниго услышал его слова. Вдобавок, как и все другие сеньоры, дон Иниго видел, как дон Руис преклонил колена перед королем доном Карлосом, вероятно, прося о милости, и нетрудно было догадаться, что в этой милости ему отказано.

— Судя по всему, разговор с нашим молодым королем не принес вам удачи, любезный дон Руис.

— Что поделаешь, сеньор! Король признался, что еще не знает испанского языка, я же признался, что не знаю фламандского… Но вернемся к вашим делам и, главное, дон Иниго, поговорим о вашей обворожительной дочери. — После минутного колебания он продолжал:

— Я надеюсь, — тут его голос дрогнул, — злосчастная встреча в горах не отразилась на ее здоровье?

— Вы даже об этом знаете? — удивился дон Иниго.

— Разумеется, сеньор. Все, что происходит с таким известным человеком, как вы, — целое событие, и слухи разлетаются быстро. Дон Лопес рассказал мне… — тут голос дона Руиса задрожал еще сильнее, — да, дон Лопес рассказал, что вас захватил в плен Сальтеадор.

— А говорил ли он о том, что Сальтеадор держался как истинный дворянин, а не как разбойник, что атаман, наводящий на всех ужас, этот лев, этот тигр для всех превратился в щенка, в ягненка для нас.

— Кое-что говорил. Но я рад, что все это подтверждаете вы сами.

— Да, подтверждаю и добавляю: я буду в долгу перед этим бесстрашным молодым человеком, пока не выполню обещание, которое ему дал.

— Позвольте узнать, какое? — нерешительно спросил дон Руис.

— Я искренне расположен к нему и поклялся ему святым — моим заступником, что не успокоюсь, пока не добьюсь у дона Карлоса помилования.

— Король вам откажет, — произнес дон Руис, поникнув головой.

— Почему же?

— Вы сейчас спрашивали, о чем я коленопреклоненно просил короля?

— О чем?

— О помиловании.

— Вы?

— Да, я.

— Какое отношение вы имеете к этому молодому человеку? Отвечайте, сеньор дон Руис, ибо я возьмусь за дело, удвоив усилия, если буду знать, что стараюсь я и ради нового друга, и ради друга старого — тридцатилетней давности.

— Дайте вашу руку, Иниго.

— Вот моя рука!

— Человек, о котором вы говорите, — мой сын!

Дон Руис почувствовал, что рука дона Иниго дрогнула.

— Ваш и доньи Мерседес? — спросил он сдавленным голосом.

— Разумеется, — ответил дон Руис с горькой и печальной усмешкой, — ведь донья Мерседес моя жена.

— А что вам ответил король?

— Ничего!

— Как это — ничего?

— Вернее, он ответил отказом.

— Передайте все — слово в слово.

— Он послал меня к верховному судье Андалусии.

— Так что же?

— То, что верховным судьей Андалусии был Родриго де Кальменар, а дон Родриго скончался.

— Дон Родриго скончался, а неделю назад король назначил преемника, и вчера этот преемник приехал в Гранаду.

— В Гранаду?

— Да, и поверьте мне, дон Руис, прошу вас, поверьте мне, в этом человеке вы можете быть уверены больше, чем в самом себе.

Дон Руис собирался подробно расспросить обо всем своего старого, испытанного в боях друга, который так уповал на провидение и на верховного судью Андалусии, что это немного успокоило старика, но тут из дворцовых дверей появился глашатай; он приблизился к ним и громогласно возвестил:

— Дон Иниго Веласко де Гаро, верховный судья Андалусии, вас призывает король.

— Так, значит, вы — верховный судья Андалусии, сеньор дон Иниго! — воскликнул дон Руис, вне себя от изумления.

— Ведь я вам говорил, — произнес дон Иниго, крепко пожимая на прощание руку дона Руиса, — что вы можете рассчитывать на верховного судью Андалусии, как на самого себя. Я бы даже сказал — больше, чем на самого себя, ибо я преемник дона Родриго.

И, решив, что не следует заставлять ждать короля, раз придется просить его о милости, дон Иниго поспешил выполнить повеление дона Карлоса и пошел ко дворцу, ускорив шаг, насколько ему дозволяло достоинство испанца — rico hombre.

XV. ДВОР ЛЬВОВ

Последуем и мы за верховным судьей во дворец мавританских королей, куда недавно вошел король дон Карлос, вступив туда впервые, — нашим же читателям, быть может, не доведется побывать там.

Шагая за посланцем короля, дон Иниго пересек первый двор, называемый попросту Двором мирт, ибо там росло множество миртовых кустов в цвету, затем прошел через Двор водоема с большим бассейном округлой формы, потом через Зал бань, ибо там во времена мавританских халифов были женские купальни.

Несмотря на душевное смятение, несмотря на то что в скитальческой своей жизни ему довелось познакомиться со многими памятниками Старого и Нового Света, дон Иниго постоял у входа в первый двор — там и в наши дни останавливаются путешественники, изумленные, пораженные, предчувствуя, что входят в таинственный, незнакомый мир Востока.

Дон Иниго поднял голову и увидел огромную великолепную вазу, стоявшую на возвышении, — испанская нерадивость виной тому, что в наши дни ее упрятали в какой-то музей, куда никто не ходит, а в те времена она была лучшим украшением двора, над которым высилась башня Комарес, вздымаясь над стенами из кедрового дерева и кровлями, крытыми позолоченной черепицей, пурпурные и оранжевые зубцы башни вырисовывались на синем прозрачном небе.

Из Двора водоема дон Иниго вошел в переднюю, прозванную Залом де ла Барка — или проще — Лодкой, из Лодки — в Зал послов, но ни своеобразие формы, благодаря которой передняя и получила название Лодки, ни переплетение арабесок на стенах, ни великолепный узорчатый свод, расписанный зеленью, лазурью, багрянцем, ни чудесные, тончайшие лепные работы, подобные тем, над которыми тысячелетиями терпеливо трудится природа, создавая сталактиты, — словом, ничто не могло ни на миг отвлечь дона Иниго от мысли, не дававшей ему покоя Стремительно, в молчаливом раздумье он миновал восхитительный павильон, называемый ныне Мирадором королевы, — из окон виден Хенералифе, похожий на необъятный олеандровый куст, на котором красуются павлины, подобные золотым и сапфировым птицам; он ступал по плитам из белого мрамора, испещренным крошечными отверстиями — по огромным курильницам, из которых окуривали благовониями султанов, когда они выходили из бань; затем, уже не останавливаясь, он прошел через сад Линдараха — ныне там пустырь, поросший кустарником, а прежде был роскошный цветник, — оставил по левую сторону Зал бань, тогда еще хранивший дыхание гордой Зобеиды — красавицы, прозванной Цепью Сердец, и вот, наконец, он очутился во Дворе львов, где его и ждал король.

Двор львов описывали так часто, что нам нет надобности вновь проделывать это, ограничимся лишь кратким очерком, рассказом о некоторых достопримечательностях, набросаем эскиз, что необходимо для нашего повествования.

Двор львов — прямоугольник в сто двадцать шагов в длину и семьдесят три в ширину, окруженный ста двадцатью колоннами из белого мрамора с капителями из золота с ляпис-лазурью.

Галерея на высоте двадцати восьми метров нависает над обширным внутренним двором, посреди которого красуется знаменитый фонтан Львов.

Дон Иниго, войдя во Двор львов, увидел, что он превращен в шатер: натянутые над двором широкие полосы ткани национальных цветов Испании и Австрии — красных, черных и желтых — служили также и защитой от горячих солнечных лучей. Вода выбивалась из всех отверстий фонтана Львов, освежая воздух в этом огромном шатре, где был накрыт стол для обеда, устроенного в честь молодого короля городом Гранадой и высшей знатью Андалусии.

Гости прохаживались по Двору львов, по Залу двух сестер, рядом со двором, по галерее, что возвышается над ним.

Прислонившись головой к одному из львов фонтана, дон Карлос рассеянно слушал своего главного министра графа Шиевра и поглядывал на кровавые пятна, что испещряют гранит, — говорят, это следы крови обезглавленных — тридцати шести Абенсерагов, которых заманил сюда, как в западню, Зегрис.

О чем же раздумывал дон Карлос, почему его блуждающие глаза не меняли выражения, когда он внимал речам министра? Да просто он забыл, что находится во Дворе львов, в Гранаде, и мысленно перенесся во Франкфурт, в зал, где происходят выборы, забыл о мавританских междоусобных войнах, он ничего не видел и только задавал себе один вопрос: «Кто же будет императором Германии — я или Франциск Первый?»

Но вот царедворец, приблизившись к королю, оповестил, что верховный судья следует за ним.

Дон Карлос поднял голову. Глаза его сверкнули, когда он посмотрел на дона Иниго, и, очевидно, решив отделаться от своих фаворитов — фламандцев, теснившихся вокруг, и подойти к испанским дворянам, собравшимся на другом конце, он направился к тому, кого велел позвать.

Дон Иниго, заметив, что король идет ему навстречу, и поняв его намерение, остановился и стал ждать, когда король заговорит с ним.

— Ты знаешь дона Руиса де Торрильяса? — спросил дон Карлос у верховного судьи.

— Да, ваше величество, — это один из самых достойных дворян Андалусии. Мы вместе сражались с маврами в царствование ваших достославных предков — Фердинанда и Изабеллы.

— Ты знаешь, о чем он меня просил?

— Он просил о пощаде у вашего величества — о помиловании сына, дона Фернандо.

— Ты знаешь, что сделал его сын?

— Он убил на дуэли брата одной дамы, своей возлюбленной.

— Дальше!

— Он убил двух стражников, которые пришли его арестовать, и ранил третьего.

— Дальше!

— Он убежал в горы.

— Дальше!

Король, в третий раз произнеся «дальше», посмотрел на дона Иниго; его глаза, обычно мутные и ничего не выражавшие, с таким непреклонным упорством и такой проницательностью следили за ним, что дон Иниго даже отступил на шаг; он не представлял себе, что взгляд земножителя может сверкать таким ослепительным огнем.

— Дальше? — пробормотал он.

— Да, я спрашиваю тебя, что он делал в горах?

— Ваше величество, должен признаться, что, увлеченный юношескими страстями…

— Он стал разбойником. Он убивает и грабит путешественников, и тот, кто задумал поехать из моего города Гранады в мой город Малагу или, наоборот, из моего города Малаги в мой город Гранаду, должен сделать завещание перед отъездом, как перед смертью.

— Государь…

— Хорошо… Так вот, верховный судья, говори, что ты намерен сделать с душегубом?

Дон Иниго содрогнулся, ибо в голосе девятнадцатилетнего юнца он почувствовал такую непреклонность, что ему стало страшно за будущее своего подопечного.

— Я думаю, ваше величество, что нужно многое простить молодости.

— Сколько же лет дону Фернандо де Торрильясу? — спросил король.

Дон Иниго, подавив вздох, отвечал:

— Двадцать семь, ваше величество.

— На восемь лет старше меня, — заметил король.

В его голосе словно слышалось: «Какая же это молодость в двадцать семь лет? Вот мне девятнадцать, а я уже чувствую себя стариком».

— Гениальность сделала вас старше, ваше величество, вам не должно сравнивать себя с простыми смертными, судить о них по своей мерке.

— Итак, твое мнение, верховный судья?

— Вот мое мнение, государь: бывают различные обстоятельства — дон Фернандо виноват, но есть и оправдательные причины. Он принадлежит к одной из самых знатных семей Андалусии, отец его, достойный и уважаемый человек, сделал все, чтобы обеспечить семьи убитых; и было бы хорошо, если б король дон Карлос ознаменовал свое путешествие по Андалусии актом милосердия, а не актом жестокости.

— Таково твое мнение?

— Да, — смиренно выговорил дон Иниго, опустив глаза перед орлиным взглядом молодого короля.

— В таком случае сожалею, что отослал к тебе дона Руиса. Я сам займусь этим делом… И думаю, что решу его по совести. — Затем, обернувшись к группе гостей, стоявших рядом, он сказал:

— К столу, сеньоры! И не будем задерживаться! Вот мой верховный судья дон Иниго де Веласко считает, что я слишком строгий судья, и я хочу поскорее доказать ему, что я — само правосудие. — И, снова обращаясь к дону Иниго, ошеломленному проявлением могучей воли у девятнадцатилетнего юноши, едва вышедшего из детского возраста, он приказал:

— Садись справа от меня, дон Иниго. Когда выйдем из-за стола, вместе посетим тюрьмы Гранады, и там мы найдем, без сомнения, людей, более заслуживающих помилования, чем тот, за кого ты меня просишь.

Он подошел к месту, предназначенному для него, и, положив руку на корону, которая венчала спинку кресла, прошептал:

— Король, король! Да и стоит ли быть королем! На свете существуют только две вожделенные короны: корона папы и корона императора.

И дон Карлос сел за стол, по правую его сторону сел дон Иниго, а по левую — кардинал Адриан; гости заняли места по своему рангу и званию.

Четверть часа спустя — а это доказывало, как королю некогда, ибо он слыл большим гурманом и просиживал за обедом больше двух часов, — итак, четверть часа спустя дон Карлос поднялся из-за стола и, отказавшись от свиты, от своих фаворитов — фламандских дворян, в сопровождении одного лишь дона Иниго собрался посетить тюрьмы Гранады.

Но у входа в сад Линдараха его ждала молоденькая девушка, — стража не пропустила ее во дворец, но ей разрешили остаться здесь. Девушка, несколько странно одетая, была удивительно хороша собой. Она опустилась на колено, заметив приближение короля, и протянула ему одной рукой золотой перстень, а другой — пергамент.

Увидя их, дон Карлос вздрогнул. Золотой перстень был перстнем герцогов Бургундских, а на пергаменте, под строчками, написанными по-немецки, стояла подпись, хорошо известная всем, а особенно королю дону Карлосу, ибо была подписью его отца: «Der Koenig Philipp».

Дон Карлос с удивлением смотрел то на перстень, то на пергамент, то на девушку в странном одеянии:

— Прочтите, государь! — сказала она на чистом саксонском наречии.

Она нашла наилучший способ угодить дону Карлосу, — он любил, когда с ним говорили на языке Германии, в которой был воспитан, которая была так любезна его сердцу.

И король принялся читать строки, написанные таким знакомым почерком, то и дело переводя взгляд с пергамента на молодую девушку и с девушки — на пергамент. Закончив чтение, он произнес:

— Дон Иниго, так случилось, что я вынужден отложить посещение тюрьмы на другое время. Если у вас есть дела, располагайте своим временем, как вам угодно, если нет, подождите меня здесь.

— Я подожду, ваше величество, — ответил дон Иниго, узнав в девушке с золотым перстнем и пергаментом цыганку из харчевни «У мавританского короля» и догадываясь, что существует какая-то связь между появлением Хинесты и судьбой Сальтеадора, о помиловании которого тщетно просили короля и дон Руис, и он сам.

Король дон Карлос ограничился тем, что обратился к девушке на том же языке, на каком она заговорила с ним:

— Следуйте за мной! — И он показал ей на дорожку, ведущую в небольшой павильон — Мирадор королевы, названный так потому, что Изабелла Католическая любила в нем останавливаться, когда бывала в Альгамбре.

XVI. КОРОЛЕВА ТОПАЗ

Нам уже известно, что король дон Карлос не обращал внимания на окружающее, когда сосредоточенно и самоуглубленно размышлял о чем-то. Так было и сейчас. Он поднялся на несколько ступеней, ведущих в старинные покои — покои султанши, превращенные после победы над Гранадой в молельню кастильских королей, и не обратил ровно никакого внимания на чудесные скульптуры, украшавшие стены и потолок, на изящную колоннаду такой тонкой работы, что король должен был бы ее заметить.

Но мы уже упоминали, что молодой король — так причудлив был его характер, — из-за какого-то каприза, казалось, нарочно закрывал глаза на все чудесные творения искусства, которые представали перед ним на каждом шагу, словно равнодушием своим он бросал вызов Востоку.

Он вошел в Мирадор и остановился, даже не взглянув на чудесную панораму, которую искусство и природа развернули перед его глазами, затем обернулся к Хинесте, стоявшей поодаль, и сказал:

— Я узнаю перстень, узнаю пергамент, но каким образом они очутились в ваших руках?

— Передала мне их матушка перед смертью, — промолвила девушка. — Только это я получила от нее в наследство, и вы сами видите, государь, что получено оно от короля.

— Значит, ваша мать знала короля Филиппа Красивого?

Как это произошло? А письмо, которое мой отец написал ей по-немецки… Как случилось, что вы знаете немецкий язык?

— Матушка познакомилась с королем Филиппом Красивым в Богемии, когда он еще был эрцгерцогом Австрии. Много было у него любовных увлечений, но его чувства к моей матери, быть может, никогда не остывали. И вот в тысяча пятьсот шестом году король отправился в Испанию, и перед тем как его провозгласили королем, он велел моей матери следовать за ним. И матушка согласилась, при одном условии — чтобы король признал своей дочерью девочку, родившуюся два года назад. Вот тогда-то он и вручил ей пергамент, который вы держите, государь.

— Ну, а его дочь?.. — спросил дон Карлос, бросая косой взгляд на девушку.

— Его дочь перед вами, ваше величество, — отвечала цыганка, не опуская глаз, с горделивым видом.

— Так, — произнес дон Карлос. — Вы рассказали о пергаменте, ну а перстень?

— Матушка не раз просила своего возлюбленного — короля подарить ей перстень — символ их союза не только перед людьми, но и перед богом. И король обещал ей подарить не простое кольцо, а перстень с его печатью, говоря, что в будущем это, быть может, ей пригодится, ибо, взглянув на перстень, законный сын короля признает его незаконную дочь. И она успокоилась, поверив обещанию, не торопила короля, не утруждала его просьбами. Зачем ей было торопить его, зачем взывать к его сыну — ведь король признал свою дочь. Матушке было тогда двадцать лет, а ее возлюбленному — двадцать восемь… Но, увы, однажды мы увидели, что какой-то человек скачет во весь опор на лошади по дороге, ведущей от Бургоса к Севилье. Матушка стояла на пороге дома, а я играла в саду, собирала цветы, гонялась за бабочками и пчелками.

«Королева Топаз, — крикнул проезжий, — если хочешь увидеть своего возлюбленного, пока он не умер, торопись».

Матушка на миг онемела, окаменев от ужаса. Она узнала князя-цыгана; он любил ее без памяти уже лет пять и домогался ее руки, она же с презрением отвергала его.

Но вот она собралась с силами и вымолвила, обращаясь ко мне: «Пойдем скорее, доченька». Она взяла меня на руки и пошла, вернее, побежала в Бургос. Очутились мы там в тот час, когда король вернулся во дворец, и мы издали увидели, как закрылись ворота за его свитой. Матушка попыталась войти во дворец, но стражнику было приказано никого не пускать. Она села, держа меня в объятиях, на край рва, окружавшего дворец и крепость, составлявших одно целое.

Немного погодя какой-то человек пробежал мимо нас.

Матушка окликнула его:

«Куда ты спешишь?»

То был один из приближенных короля. Он узнал ее.

«Бегу за лекарем», — ответил он.

«Мне нужно поговорить с лекарем, — промолвила матушка. — Слышишь? Это вопрос жизни и смерти короля».

Мы стоя ждали прихода врача. Не прошло и четверти часа, как царедворец появился снова — вместе с лекарем.

«Вот она, эта женщина, ей нужно поговорить с вами», — произнес царедворец, обращаясь к врачу.

«Кто она такая? — спросил лекарь. И, взглянув на мою мать, он воскликнул:

— Да это королева Топаз! — Потом он добавил негромко, но мы услышали его слова:

— Одна из наперсниц короля, но ее он любит больше всех».

Затем лекарь обратился к моей матери:

«Что же ты хочешь сказать? Говори, да поскорее — король ждет».

«Вот что, — отвечала матушка. — Нашего короля или отравили, или смертельно ранили. Да, он умирает не своей смертью».

«Как? Король умирает?» — воскликнул лекарь.

«Умирает», — подтвердила мать, и я никогда не забуду выражение ее лица.

«Кто же тебе сказал об этом?»

«Его убийца!»

«Куда же он делся?»

«Спроси у вихря, куда исчезли листья, которые он унес…

Конь умчал его по дороге в Астурию. Теперь он уже далеко от нас».

«Бегу к королю», — крикнул лекарь.

«Ступай. — И, обращаясь к царедворцу, мать добавила:

— Скажи ему, что я здесь. Пусть знает, что я рядом».

«Хорошо, передам», — обещал царедворец.

Оба скрылись в крепости. Матушка снова села на край рва. Мы просидели там весь вечер, всю ночь, все утро следующего дня.

Меж тем о недуге короля толковали повсюду; еще накануне вокруг нас собралась целая толпа, не расходилась она до темноты и снова появилась с самого утра; народу стало еще больше, все были встревожены и удручены. Носились всякие слухи, но всего сильнее поразил мою мать, очевидно, самый правдоподобный рассказ о том, что король, играя в мяч, разгорячился и попросил холодной воды; стакан ему подал какой-то неизвестный человек, который тотчас же исчез. Судя по описанию, это и был цыган, который накануне промчался на коне мимо матери, на скаку сообщив ей ужасную весть, которая заставила ее поспешить сюда, — теперь мать больше не сомневалась: короля отравили.

Больше никаких новостей не было. Лекарь не появлялся, он не оставлял короля, а люди, выходившие из дворца, ничего толком не знали о состоянии больного, и полагаться на их слова было нельзя. Все ждали вестей с волнением, а матушка — с мучительной тревогой.

Часов в одиннадцать ворота отворились, и глашатай сообщил, что король чувствует себя лучше и сейчас появится, чтобы успокоить народ. И вскоре действительно король выехал верхом на лошади, в сопровождении лекаря и двух-трех офицеров из свиты.

Я не раз видела своего отца-короля, но прежде была несмышленым ребенком, а теперь уже вступила в тот возраст, когда кое-что понимала, и навсегда запомнила его образ таким, каким я его видела в то утро. Да, я хорошо его помню: как он был прекрасен! Правда, был он очень бледен, глаза его, окруженные синими тенями, ввалились от бессонницы, он тяжело дышал, ноздри судорожно подергивались, бледные губы были крепко сжаты и словно прилипли к зубам.

Конь его шел шагом, и всадник был так слаб, что держался за луку седла, иначе он, пожалуй, упал бы, он все оглядывался, словно искал кого-то глазами.

Матушка поняла, что он ищет нас, вскочила, взяла меня на руки.

Лекарь приметил нас, тронул короля за плечо и показал в нашу сторону. Зрение короля было помутнено, и он, вероятно, не узнал бы нас, но лекарь остановил коня и подозвал нас — увидев женщину с трехлетним ребенком на руках, несколько человек из его свиты отошли в сторону. В толпе догадались, что произошло что-то важное, тем более матушку знали, и люди расступились. И вот король и мы очутились в середине большого круга. Только врач был близко и мог слышать, о чем говорил король с моей матерью.

Впрочем, мать не могла вымолвить ни слова, грудь ее разрывали заглушенные рыдания, неудержимые слезы заливали ее щеки. Она поднесла меня к королю, он взял меня, прижал к груди, поцеловал, посадил на луку седла. Затем он положил слабеющую руку на голову матери, легонько откинул ее назад и сказал по-немецки:

«Да это ты, бедная моя Топаз!»

Матушка не в силах была отвечать. Она припала головой к ноге короля и, целуя его колено, громко разрыдалась.

«Только ради тебя я здесь, — прошептал король, — ради тебя одной…»

«О государь, красавец мой, дорогой, обожаемый властелин», — твердила мать.

«О отец, добрый мой отец», — вымолвила я по-немецки.

Король впервые услышал мой голос, слова, произнесенные мной на языке, который он так любил.

«Ну вот, теперь я могу спокойно умереть, — сказал он, — меня назвали самым дорогим на свете именем, какое только произносят уста человеческие, да еще на языке моей родины!»

«Умереть! Как — умереть!.. — воскликнула матушка. — О мой любимый король, какое ты выговорил слово!»

«Да, сам господь бог, который соизволил ниспослать мне смерть христианина, со вчерашнего дня нашептывает мне это слово; впрочем, еще тогда, осушив стакан ледяной воды, я почувствовал, как смертельная дрожь проникла мне в самое сердце».

«О мой король, любимый мой», — шептала матушка.

«Всю ночь я думал о тебе, бедная моя Топаз. Увы, немногое я сделал для тебя при жизни. Чем же я помогу тебе после смерти? Так пусть же перстень будет твоим покровителем с соизволения господа бога».

«О отец, добрый мой отец», — повторила я, заливаясь слезами.

«Да, да, дитя мое, — отозвался король, — я подумал и о тебе. — И он добавил, надевая мне на шею небольшой кожаный мешочек на шелковом шнурке, затканном золотом:


— Кто знает, что будет с тобой, когда я умру? В живых останется ревнивая вдова, и твоей матери, быть может, придется бежать. Ночью я собрал все эти алмазы, тут их около двухсот штук, — вот оно, твое приданое, милая моя дочь. И если твой брат, став королем Арагона и Кастилии, не признает тебя, невзирая на пергамент, который я дал твоей матери, и на перстень, который я ей подарил, ты проживешь жизнь в богатстве, как дворянка, если тебе не суждено жить как подобает принцессе…»

Матушка приняла перстень, но отказалась взять мешочек с алмазами; однако король тихонько отвел ее руку. Итак, она получила в дар перстень, а я — алмазы.

Но тут от усталости и волнения королю стало хуже. Он побледнел еще больше, хоть, казалось, это и невозможно, и, совсем ослабев, чуть не теряя сознание, склонился к моей матери. Она крепко обняла его, прижалась губами к холодному челу; но вот матушка позвала на помощь: она вся сникла, поддерживая неподвижное тело, ибо королю уже недоставало сил приподняться. Появился лекарь и царедворцы.

«Уходите! — крикнул ей лекарь. — Уходите!»

Матушка не двинулась с места.

«Вы что же, хотите, чтобы он умер здесь, на ваших глазах?»

«Неужели вы думаете, что мое присутствие для него губительно?»

«Ваше присутствие для него убийственно».

Тогда она крикнула мне:

«Идем скорее, дочка».

А я продолжала повторять:

«Отец, мой добрый отец!»

Мать обхватила меня, взяла на руки, а я все твердила:

«Нет, нет, я не хочу уходить!»

И тут раздался громкий горестный вопль, он несся со стороны города. То кричала королева Хуана: она бежала, рыдая и ломая руки, волосы ее были растрепаны, лицо перекошено, она была бледнее, чем ее умирающий супруг:

«Он умер, умер, мне сказали, что он умер!»

Мне стало страшно, я прильнула к материнской груди, меж тем толпа расступилась, круг сомкнулся, выпустив беглянок — нас с матушкой, — а в другом месте он разомкнулся, впустив королеву Хуану; мать пробежала шагов сто, но силы ей изменили, и она опустилась на землю у подножия дерева, прижала меня к груди и, словно пряча от всех, склонила надо мной голову, так что ее длинные волосы окутали меня будто покрывалом.

Но вот она вскинула голову, волосы ее рассыпались прядями, и я стала искать глазами короля — дона Филиппа Красивого, но дворцовые ворота уже закрылись за ним и за королевой Хуаной…

Хинеста рассказывала, а молодой король слушал, не выказывая никакого волнения, не произнося ни единого слова. Но когда, задыхаясь от слез, молодая девушка умолкла, он протянул ей руку и, указав на кресло, сказал:

— Садитесь же, вы имеете право сидеть в моем присутствии: я еще не император.

Но она, покачав головой, возразила:

— Нет, нет, позвольте мне кончить… Ведь я пришла не к брату, а к королю. Пришла не ради того, чтобы требовать признания, а умолять о милости… И если силы мне изменят, я паду к стопам вашим, государь, но не сяду перед сыном Филиппа Красивого и королевы Хуаны. О боже мой!..

И девушка умолкла, словно сраженная воспоминанием.

Потом она почтительно поцеловала руку, протянутую королем, и, отступив на шаг, продолжала.

XVII. КОРОЛЕВСКОЕ ЛОЖЕ

— Мать моя так и осталась на том месте, где мы сидели, или, вернее, там, где она упала.

День прошел без всяких новостей — говорили, будто король слег, вернувшись во дворец.

Назавтра утром стало известно, что король пытался заговорить, но тщетно. А еще через день сообщили, что в два часа пополудни король лишился дара речи. На следующее утро — в одиннадцать часов — из замка донесся громкий вопль, он вырывался из окон и дверей, и его подхватила толпа, и он пронесся над городом, над всей Испанией: «Король умер».

Увы, государь, в ту пору я еще не представляла себе, что такое жизнь и смерть, однако ж, услышав крик: «Король умер» — и чувствуя, как от рыданий надрывается грудь моей матери, видя, как слезы заливают ее лицо, я поняла впервые, что на свете существует горе.

Целых четыре дня мы провели у дворцовых ворот. Ма-. тушка неустанно пеклась обо мне, приносила мне еду, только я не помню, чтобы она сама что-нибудь пила или ела.

Прошли еще сутки.

В то утро дворцовые ворота распахнулись, и оттуда на лошади выехал герольд в сопровождении трубача; раздались скорбные звуки трубы, и когда они затихли, герольд заговорил. Я не поняла его слов, но вот он кончил свою речь и двинулся дальше, чтобы объявить скорбную новость на площадях и перекрестках города. Тут толпа хлынула в отворенные ворота — казалось, в замок прорвались многоводные потоки.

Матушка встала, взяла меня на руки и, целуя, шепнула на ухо: «Пойдем, доченька, и мы. В последний раз полюбуемся твоим дорогим отцом».

Я не поняла, почему она плачет, говоря, что мы полюбуемся моим дорогим отцом.

Мы двигались вслед за толпой, ринувшейся в дворцовые ворота. Когда мы вошли, дворец уже был заполнен народом; у дверей стояла стража. Люди проходили по двое.

Ждали мы долго; мать все держала меня на руках, иначе толпа смяла бы меня. Наконец настал и наш черед, и мы вошли, как все остальные. Тут мать спустила меня на пол, крепко держа за руку.

Все, кто был впереди нас, плакали, плакали и те, кто следовал за нами.

Мы медленно двигались по роскошным покоям. У дверей каждого зала стояло по два стражника, следивших за порядком.

Вот мы приблизились к залу, где, очевидно, и кончался наш скорбный путь, и переступили порог.

О государь, я была еще совсем мала, но вся обстановка, узорчатые ковры, занавеси в королевских покоях, — все это могла бы подробно описать: они запомнились до мельчайших подробностей, ибо каждая мелочь произвела на меня неизгладимое впечатление. Но больше всего меня поразило ложе — и мрачное, и пышное, покрытое черным бархатом и парчой, — там покоился он; одет он был в мантию багряного цвета, подбитую горностаем, в камзол, расшитый золотом, обут в черные сапожки и лежал неподвижно, объятый сном смерти.

То был мой отец.

Смерть вернула его облику спокойствие, которого не было четыре дня тому назад, когда мы встретились, — так он страдал от боли. Опочив, он, казалось, стал еще красивее, если только это возможно.

У самого ложа стояла женщина в мантии из пурпурного бархата, отороченного горностаем, с королевской короной на голове, в длинном белом платье, ее распущенные волосы спускались по плечам, глаза были расширены и неподвижны, лицо застыло, губы и щеки были так бледны, что, чудилось, она воплощает собой саму смерть; она стояла, прижав палец к губам, и все твердила почти беззвучным голосом:

«Осторожнее, не разбудите его, ведь он спит!»

То была королева Хуана — ваша мать, государь.

Матушка, увидя ее, остановилась, но, вероятно, сейчас же поняла, что королева ничего не видит и не слышит, и тихо сказала:

«Она счастлива, ибо безумна».

Мы медленно продвигались к ложу. Рука короля свисала с постели, и было дозволено целовать ее всем, кто подходил.

Когда мы подошли к ложу, мать пошатнулась. Потом она часто говорила мне, что ей хотелось прижаться губами к руке его, хотелось обнять почившего, в последний раз приласкать, заставить открыть глаза, хотелось согреть теплом своих губ его холодные губы… Ей достало силы воли сдержать себя. Она даже не плакала, без слез, криков, всхлипываний опустилась она на колени, сжала руку короля, велела мне первой поцеловать ее, сказав:

«О дочь моя, никогда не забывай того, кого ты увидела в этот час и больше не увидишь».

«Мой добрый отец спит, правда?» — допытывалась я.

«Да, спит отец всего народа, дитя мое», — отвечала мать, знаками заставляя меня замолчать.

И она нежно и долго целовала неподвижную руку усопшего.

Вышли мы в двери с противоположной стороны, покинув зал, где стояло королевское ложе. И вдруг, уже в соседних покоях, мать пошатнулась и, негромко вскрикнув, упала без чувств. Двое придворных, проходившие мимо, поспешили к нам.

«Встань, мама, — кричала я, — пожалуйста, встань. Или ты заснула, как мой добрый отец?»

«Постой-ка, да ведь это она», — сказал один из придворных.

«Да кто же?»

«Цыганка, возлюбленная короля, та, что называется королевой Топаз».

«Давай отнесем ее отсюда и девочку тоже», — предложил второй.

Один взял мать на руки, другой повел меня.

Мы вышли из покоев. Тот, кто держал на руках мою мать, положил ее на землю под дерево, на то место, где мы уже провели три ночи и три дня. Второй усадил меня подле матери, и оба удалились. Я крепко обняла матушку и, покрывая поцелуями ее лицо, все повторяла: «О мама, мама, не спи, как спит мой добрый отец…»

То ли подействовал свежий воздух, то ли слезы и ласки дочери оживили материнское сердце, то ли пришло время, и она очнулась сама, но вот мать открыла глаза и сразу вспомнила все. Я с детской наивностью говорила ей о том, как она упала, как ее донесли сюда, а ей все казалось, что она видела дурной сон.

«Пойдем, дитя мое, здесь нам делать больше нечего».

И мы пошли по дороге к дому.

В тот же вечер мать сняла со стены изображение мадонны — ее она любила особенно, — сняла свой портрет, портрет короля Филиппа, и когда стало совсем темно, мы покинули дом и отправились в путь.

Шли мы много дней. Теперь, когда я научилась отмечать время, я бы сказала, что, вероятно, мы шли с месяц, останавливаясь лишь на отдых. И наконец очутились в горах Сьерры-Невады. Там мою мать встретило племя цыган.

Они отвели ей домик, который позже и стал харчевней «У мавританского короля». Вокруг табором расположились цыгане, — они подчинялись ей, как королеве.

Так прошло несколько лет; но вот я стала замечать какую-то перемену в облике матери. По-прежнему она была прекрасна, только красота ее как-то менялась — мать стала такой бледной, что казалась скорее призраком, чем живым существом. Я уверена, что она, пожалуй, уже давно покинула бы землю, как туман, что по утрам отрывается от гор и летит к небу, если бы я не удерживала ее.

Как-то я обратила внимание, что в ее спальне больше не видно ни мадонны, ни ее портретов, ни портрета короля, и спросила, где же они.

«Пойдем со мной, дочка», — сказала она вместо ответа.

Мы отправились в горы, и по тропинке, известной лишь ей одной, она привела меня к гроту, укрытому от чужих глаз, затерянному, незаметному среди скал. В глубине его, над ложем из мха и папоротника, висело изображение мадонны, а чуть в стороне — оба портрета.

«Дитя мое, — начала мать, — может случиться, придет лень, и ты попросишь у гор убежища, — место это надежное.

Никому на свете не говори о нем. Кто знает, быть может, тебя будут преследовать. И этот грот сохранит тебе жизнь, нет, больше, чем жизнь, — сохранит свободу!»

Мы провели там ночь, а наутро вернулись в дом, где теперь харчевня. Когда мы возвращались, я заметила, что мать идет медленно, неуверенной походкой. Она не раз садилась на землю и прижимала меня к сердцу. И когда она обнимала меня и целовала, я не могла сдержать слез, ибо. помимо воли мысленно переносилась к прошлому и словно видела отца, когда он, бледный и ослабевший, выехал верхом из Бургоса, когда он прижал меня к сердцу и назвал своей дочерью.

Предчувствие не обмануло меня. На следующий день мать слегла. С этого часа я поняла, что она на пути к вечности, и не покидала ее ни на миг.

Она понимала, что для нее наступает этот час, начало того бесконечного пути, что удаляет нас от всего, что нам мило, и говорила она со мной только о моем отце. И ее слова врезались навечно мне в память.

Никогда я не забуду того, что произошло со мной в детстве, того, о чем я вам уже рассказала, государь. И вот она дала мне перстень, дала мне пергамент; она сказала, что у меня есть брат, — простите меня, ваше величество, — брат, который станет королем, и что я сама должна решить, знакомиться ли мне с моим братом или жить в неизвестности, но в богатстве, жить там, где мне нравится, что я ни в чем не буду нуждаться, владея алмазами — подарком отца.

Я выслушала ее, рыдая, преклонив колена перед ее ложем. Она больше не поднималась, и с каждым днем ее глаза блестели все ярче, лицо становилось все бледнее, голос слабее.

И когда я спрашивала лекаря из нашего племени, который изучил науку исцелять у лекарей Востока, чем больна моя мать, он отвечал:

«Она не больна. Она уходит к богу».

И вот день, когда бог открыл ей врата в вечность, наступил.

Как всегда, я стояла на коленях у ее ложа, и она, как всегда, говорила не о себе, а обо мне. Казалось, очи ее, перед тем как закрыться навек, очи матери, пытались проникнуть взором в будущее. Слабая улыбка блуждала на ее губах. И вдруг она подняла руку, указывая на чью-то фигуру, словно тень, мелькнувшую вдали, и прошептала два слова, — я приняла их за бред, ибо они не имели никакого отношения к нам, к нашим воспоминаниям. Я даже подумала, что ослышалась, подняла голову, вникая в ее слова. И она еще дважды слабеющим голосом невнятно повторила:

«Дон Фернандо, дон Фернандо…»

Она возложила руки на мою голову, и я склонилась под последним благословением. Я ждала, что она поднимет руки, но ждала напрасно, — она благословляла меня, умирая. Она будто хотела на веки вечные прикрыть меня щитом своей нежной любви.

Если вам, ваше величество, когда-нибудь доведется проехать из Гранады в Малагу, вы увидите могилу матери в небольшой долине за милю от харчевни «У мавританского короля». Вы сразу узнаете ее — рядом вьется ручей, а над ней возвышается крест, ибо моя мать, благодарение Иисусу Христу, была христианкой; и вы прочтете надпись, высеченную кинжалом на могильном камне:

«Королева Топаз Прекрасная».

И знайте, ваше величество, что та, которая покоится под этим камнем, не совсем чужая вам, ибо она так любила короля Филиппа, нашего отца, что не могла пережить его… О матушка, матушка, — твердила молодая девушка, задыхаясь от рыданий и прижимая руки к глазам, чтобы скрыть слезы.

— Я прикажу перенести ее прах в священную обитель, — сказал своим обычным невозмутимым тоном молодой король. — Я закажу заупокойную мессу, и монахи будут петь ее каждый день, во спасение души ее… Ну, продолжайте же.

XVIII. БРАТ И СЕСТРА

— Спустя некоторое время после смерти моей матери цыгане надумали перекочевать в другие места. Матери не стало, и они постановили избрать меня своей королевой.

Они пришли сообщить о решении старейшин и просить моего согласия. Согласие я им дала, но заявила, что табор свободен, как птица небесная, и может кочевать где угодно.

Но я никуда отсюда не тронусь и не покину могильного камня, под которым покоится мать.

Собрался совет старейшин; я узнала, что они собираются захватить меня силой. Накануне, перед уходом цыган, я перенесла в грот запасы фиников и скрылась. А вечером, когда цыгане собрались осуществить свой замысел — увезти меня силой, — их поиски оказались тщетными. Вот как помогла мне предусмотрительность матери, у меня было надежное неприступное убежище, скрытое от чужих глаз.

Цыгане не хотели уходить без меня, я же решила оставаться в своем тайнике, пока они не уйдут. Они задержались на целый месяц. И все это время я выходила из пещеры только по ночам. Я собирала дикие плоды и со скалистой вершины смотрела, горят ли еще огни в таборе, там ли еще цыгане.

Как-то ночью огни померкли. Может быть, это была хитрость, — цыгане надеялись заманить меня на какое-нибудь открытое место и там поймать. Я спряталась в густом кустарнике и оттуда смотрела на дорогу, — так продолжалось до рассвета.

Утром я увидела, что палаток уже нет, дорога пуста. Но я все еще боялась спуститься и отложила все до ночи.

Пришла ночь, темная, безлунная, лишь звезды мерцали на почти черном небе. Но мы, цыгане, дети ночи, и взор наш пронизывает самую непроницаемую тьму.

Я спустилась к тропинке — по другую сторону стоял могильный камень матери. Я подошла, преклонила колена. Пока я молилась, раздался конский топот. Вряд ли это был цыган. Я спокойно ждала. Ведь в горах ночью я не боялась даже цыган.

Вот человек выехал на тропу, и в этот миг я, кончив молитву, поднялась. Всадник, вероятно, принял меня за привидение, вставшее из могилы, он закричал, осенив себя крестным знамением, пустил коня галопом и скрылся.

Это был просто путешественник. Топот копыт затих.

Ночь снова объяла меня своим молчанием. Раздавались самые обычные звуки, как это бывает в горах, — трещит дерево, катятся камни, воет дикий зверь, ухает ночная птица. Я была уверена, что вокруг меня нет ни единого человеческого существа.

Итак, цыгане ушли. Когда стало светло, я в этом убедилась, и словно груз упал с моих плеч, Я была свободна. Горы принадлежали мне, Сьерра-Невада стала моим царством.

Так я жила несколько лет спокойно, без нужды, питаясь, как птица небесная, дикими плодами, родниковой водой, свежим ночным воздухом, утренней росой, лучами солнца. Ростом я была с мать и носила ее одежду, драгоценностей у меня было предостаточно, и все же мне чего-то недоставало — недоставало подруги, спутницы.

И вот как-то я дошла до Альгамы и купила козочку. Вместе с ней я вернулась в горы. Пока меня не было, мой дом заняли под харчевню. Хозяин все расспрашивал, кто я, и я рассказала ему о себе, но умолчала о том, где я живу. Он все допытывался, часто ли проезжают тут путешественники.

Мало-помалу благодаря харчевне в горах снова появились люди. Грубые завсегдатаи харчевни были сущими дикарями.

Они внушали мне страх, и я ушла в убежище в чаще леса, среди гор. Находилось оно не очень далеко от того недоступного места, откуда я следила за харчевней и за дорогой.

Странные звуки порой раздавались в горах — то выстрелы, то яростные возгласы, то призывы на помощь. Вместо цыган в горах появились разбойники.

Я не знала законов общества, не имела понятия о том, что хорошо, что плохо. Но видела, что в природе сила преобладает над слабостью, и воображала, что люди, живущие ныне в горах, поступают так же, как люди в городе.

Однако разбойники все больше и больше внушали мне страх, и я старалась держаться от них подальше.

Однажды я, как всегда, бродила по диким уголкам сьерры; козочка перескакивала с утеса на утес, а я пробиралась следом за ней, но поодаль, то и дело останавливаясь, чтобы сорвать плод или какую-нибудь травинку. Вдруг я услышала жалобное блеяние моей милой и верной спутницы. Оно становилось все глуше, все отдаленнее. Казалось, что кто-то уносит ее, что ее подхватил какой-то вихрь, что у нее не хватает сил противиться и она зовет меня на помощь.

Я поспешила в ту сторону, откуда доносился ее жалобный крик. Но вот в полумиле от меня раздался выстрел, над зарослями кустарника взвился дымок, и, увидев его, услышав грохот выстрела, я бросилась туда, не думая о том, что и мне грозит опасность.

Подбежав к тому месту, откуда раздался выстрел из аркебузы и где еще синел дымок, я увидела козочку: она брела мне навстречу, прихрамывая, вся в крови, — видно, была ранена в плечо и шею. Но вот она заметила меня, но не подошла ко мне, а повернула назад, словно прося следовать за ней. Я поверила в чутье бедняжки, поняла, что мне не грозит ничего плохого, и пошла вслед за ней.

Посреди поляны стоял красивый молодой человек — ему было лет двадцать пять — и, опираясь на аркебузу, смотрел на огромную волчицу, — лежа на земле, она содрогалась от конвульсий. Тут мне все стало ясно: волчица схватила мою козочку и поволокла ее прочь, вероятно, относила добычу своим детенышам. Молодой охотник, увидев дикого зверя, выстрелил. Раненый хищник выпустил козочку, и она побежала ко мне, а потом повела меня к тому, кто спас ей жизнь.

И чем ближе я подходила к молодому человеку, тем непреодолимее становилось странное волнение, охватившее меня.

Мне казалось, что произошло что-то сверхъестественное: незнакомец был так же хорош собой, как мой отец. Он тоже с удивлением смотрел на меня, словно сомневался в том, что я из плоти и крови, вероятно, принял меня за духа вод, цветов и снегов, о которых повествуют предания, бытующие в наших горах.

Он, видимо, ждал, что я заговорю с ним первая, хотел понять по моим словам, по звуку голоса, по жестам, кто я такая. И вдруг меня что-то осенило, хотя никакой связи между настоящим и прошлым как будто и не было. Казалось, ничто мне сейчас не могло напомнить прошлого, и все же я внезапно вспомнила то, что случилось лет пять тому назад: перед моими глазами предстала одна картина — то, что сказала умирающая мать, когда, озаренная предчувствием смерти, она приподнялась на своем ложе и, указывая мне на фигуру, мелькнувшую в полутьме, произнесла два слова. Я будто услышала ее голос, ясный и отчетливый, и слова, те самые слова, которые она тогда произнесла. И я громко повторила дважды: «Дон Фернандо, дон Фернандо», — будто поддаваясь какому-то порыву, какому-то движению души, даже не думая о том, что я говорю.

«Как? — удивился молодой человек, — Откуда вам известно мое имя? Ведь я-то вас вижу впервые».

И он смотрел на меня, как мне показалось, с каким-то гневом, словно был убежден, что я существо сверхъестественное.

«Так что же, вас и в самом деле зовут Фернандо?» — спросила я.

«Вы-то знаете, раз произнесли мое имя, приветствуя меня».

«Я по какому-то наитию произнесла ваше имя, как только увидела вас. Но, право, о вас я ничего не знаю».

И тут я поведала ему, как моя умирающая мать произнесла это имя, как оно запало мне в память и теперь неожиданно сорвалось с моих губ.

Не пойму, было ли это внезапное влечение или действительно какая-то тайная связь существует между прошлым и будущим, а может, сама судьба подсказала мне его имя, но с этого мгновения я полюбила его, полюбила не так, как любят случайного встречного, который вдруг на время овладевает твоими думами, а как человека, живущего своей, обособленной от тебя жизнью, но рано или поздно круг смыкается, и ваши жизни соединяются, сливаются, как соединяются и сливаются воды ручьев, питаемых источниками; низвергаясь с гор, они текут по разным склонам, но вдруг словно бросаются друг другу в объятия.

Не знаю, что испытал он, но с того дня я стала жить его жизнью.

Так прошло два года, и вот Фернандо стал жертвой жестоких преследований — тогда-то я и услышала о вашем приезде в Андалусию. Поверьте, если его жизнь оборвется, то легко и почти без страданий оборвется и моя.

Позавчера дон Иниго и его дочь проехали по горам Сьерры. Вам известно, ваше величество, что с ними произошло.

Дон Карлос, как всегда, смотрел какими-то невидящими глазами, но утвердительно кивнул головой.

— Следом за ними явились солдаты, — продолжала девушка, — они разогнали людей Фернандо и, чтобы не терять времени в погоне за ними с горы на гору, разожгли пожар в Сьерре и окружили нас огненным кольцом.

— Ты говоришь «нас», девушка?

— Да, говорю «нас», ваше величество, ибо я была с ним: я уже сказала вам, что я живу его жизнью.

— Так что же произошло? — спросил король. — Ведь атаман разбойников сдался, его захватили и заточили в тюрьму.

— Дон Фернандо в надежном месте, в пещере, которую мне завещала мать.

— Но нельзя же вечно жить в лесу. Голод выгонит его из убежища, и он попадет в руки моих солдат.

— Я тоже подумала об этом, ваше величество, — промолвила Хинеста, — потому-то, захватив с собой перстень и пергамент, я и пришла, чтобы добиться встречи с вами:

— А когда пришла, то узнала, что я отказал в помиловании Сальтеадора, отказал сначала его отцу, дону Руису де Торрильясу, а затем верховному судье — дону Иниго, не правда ли?

— Да, узнала, и это еще больше утвердило меня в решении проникнуть к королю. Я говорила себе: «Дон Карлос может отказать чужому, кто заклинает его о помиловании во имя человеколюбия или из милости, но дон Карлос не откажет сестре, ибо она заклинает его отчей могилой!» Король дон Карлос, сестра твоя заклинает тебя именем Филиппа — нашего отца — помиловать дона Фернандо де Торрильяса.

Хинеста произнесла эти слова с чувством собственного достоинства, хоть и преклонив колена перед королем.

А он смотрел на нее, пока она стояла в этой почтительной позе, и на его лице нельзя было прочесть, что же творится в его душе.

— Так знай же, — после минутного молчания произнес он, — помилование, о котором ты меня просишь, у меня в руках, хотя я и поклялся никому не давать помилования.

Но оно требует выполнения двух условий.

— Значит, ты дашь мне бумагу о его помиловании? — обрадовалась девушка, пытаясь схватить руку короля и прильнуть к ней губами.

— Подожди, не благодари, пока не узнаешь об условиях.

— Я слушаю, о мой государь! Я жду, о брат мой! — воскликнула Хинеста, поднимая голову и смотря на Карлоса с неизъяснимой улыбкой радости и преданности.

— Итак, первое условие. Ты возвращаешь мне перстень, уничтожаешь пергамент и даешь страшную клятву никому не говорить о своем царственном происхождении, единственным доказательством которого они являются.

— Государь, — отвечала девушка, — перстень на вашем пальце, храните его, пергамент в ваших руках — разорвите его, произнесите слова клятвы, и я повторю ее. Ну, а второе условие?

Глаза короля сверкнули, но тотчас же померкли.

— У нас, людей, стоящих во главе церкви, существует такой обычай, — продолжал дон Карлос. — Если мы даруем помилование какому-нибудь великому грешнику, то требуем одного: чистая непорочная девушка может добиться его духовного очищения, если будет молиться у подножия алтаря, прося милосердного бога спасти его. Можешь ли ты указать мне на такое невинное, непорочное создание, девицу, которая постриглась бы в монастырь, отказалась от суетного мира и стала бы молиться денно и нощно за спасение души того, телесную оболочку которого я спасу.

— Могу, — отвечала Хинеста. — Укажите только монастырь, в котором я должна буду дать обет, и я постригусь в монахини.

— Да, но для этого в монастырь еще нужно внесли вклад, — негромко сказал дон Карлос, словно ему было стыдно сообщать Хинесте о последнем условии.

Хинеста горько усмехнулась и, вынув из-за пазухи небольшой кожаный мешочек с гербом Филиппа Красивого, развязала его и высыпала к ногам короля горевшие огнем камни.

— Вот мой вклад, — промолвила она. — Вероятно, этого достаточно. Мать не раз говорила, будто эти алмазы стоят миллионы.

— Так, значит, вы отрекаетесь от всего? — спросил дон Карлос. — Отрекаетесь от своего положения, от будущего счастья, от мирских благ ради того, чтобы добиться прощения разбойнику?

— Отрекаюсь, — отвечала Хинеста, — и прошу лишь об одной милости — позвольте мне отнести ему бумагу о помиловании.

— Хорошо, — согласился дон Карлос. — Ваше желание будет исполнено.

И, подойдя к столу, он написал несколько слов и скрепил их печатью. Затем он приблизился к Хинесте своей медлительной и степенной походкой и сказал:

— Вот оно, помилование Фернандо де Торрильясу, вручите ему сами. Читая его, он увидит, что по вашей просьбе ему дарована жизнь, дарована честь. А когда вернетесь, мы выберем с обоюдного согласия монастырь, в который вы вступите.

— О государь! — воскликнула девушка, припадая к руке короля. — Как вы добры и как я вам благодарна!

И легко, словно на крыльях, она сбежала с лестницы, промчалась через сад, миновав королевские покои. Уже затворились за ней Ворота водомета, и она очутилась на площади. Ей казалось, что она не идет, а парит в воздухе, как это бывает во сне.

Когда она ушла, дон Карлос бережно собрал алмазы и положил их в кожаную сумку, драгоценный перстень и пергамент он замкнул в потайном ларце, спрятал ключ и, о чем-то раздумывая, медленно, шаг за шагом, спустился по ступеням лестницы.

Внизу он встретил дона Иниго и посмотрел на него с изумлением, словно забыв, что должен с ним встретиться.

— Ваше величество, — сказал верховный судья, — я нахожусь здесь, потому что вы приказали ждать вас. Вашему величеству угодно что-нибудь сообщить мне?

Казалось, дон Карлос сделал над собой усилие, стараясь вспомнить, о каких делах шла речь, — ведь он вечно, неотступно был занят государственными заботами, которые словно захлестывали все его другие помыслы, подобно непрестанному, неуемному прибою, заливающему берег.

— Да, да, вы правы, — отвечал он. — Объявите дону Руису де Торрильясу, что я только что подписал помилование его сыну.

И дон Иниго вышел на площадь Лос-Альхибес, спеша сообщить своему другу, дону Руису, о радостной новости.

Король же отправился во Двор львов.

XIX. ОСАДА

Хинеста в это время уже шла по горной дороге. Посмотрим, что же происходило в гроте.

Фернандо неотрывно следил глазами за девушкой, пока она спускалась по тропинке. Когда же она скрылась из виду, он невольно перевел взгляд на пожар; пламя разбушевалось и огненной пеленой покрыло всю гору.

Треск огня и клубы дыма заглушали звериный вой, слышался лишь беспрерывный гул исполинского костра, вторивший шуму водопада.


Зрелище, хотя и было оно величественно, подавляло. Так Нерон, давно лелеявший мечту о дивном дворце, увидев Рим, объятый пламенем, отвел ослепленные глаза от пылающего города и бросился в свое невзрачное убежище на Палатинском холме.

Дон Фернандо вернулся в грот, лег на ложе из папоротника и погрузился в мечты.

О чем же он грезил?

Он затруднился бы ответить даже самому себе. Может быть, вспоминал о прекрасной, спасенной им донье Флоре, — она, как метеор, мелькнула перед ним.

Может быть, он думал о такой доброй Хинесте. Ведь, дрогнув духом, на миг потеряв силу воли, он пошел вслед за ней по неведомым ему лесным тропам в грот, — так моряк на утлом челне следует за путеводной звездой, и она спасает его.

Через некоторое время он заснул спокойным сном, как будто вокруг него, в пяти-шести метрах, не было гор, охваченных огнем, будто не он — причина пожара.

Незадолго до рассвета его разбудил какой-то странный шум, казалось, доносившийся из недр горы. Открыв глаза, он стал прислушиваться. Продолжительный, непрерывный скрежет слышался за его спиной, будто минер-подкопщик с остервенением работал под землей.

У Фернандо не было сомнений: враги обнаружили пещеру, но, не зная, как подступиться, роют ход в горе, чтобы заложить мину.

Фернандо вскочил, осмотрел аркебузу: фитиль был в хорошем состоянии, он зарядил аркебузу, и у него осталось еще штук двадцать — двадцать пять патронов, а если запас иссякнет, он пустит в ход пиренейский охотничий нож — на него он рассчитывал не меньше, чем на все огнестрельное оружие на свете. На всякий случай он взял аркебузу и приложил ухо к стене грота.

Казалось, подкопщик продолжает работу с успехом, не быстро, но беспрерывно; было ясно — несколько часов такой упорной работы, и он пробьется сюда, в грот. Наступил день, и шум прекратился.

Очевидно, минер отдыхал. Но почему сотоварищи не помогают ему в работе? Фернандо не мог этого понять.

Как всякий логично мыслящий человек, он не упорствовал, отыскивая решение задачи, которую не мог постичь, говоря себе, что наступит миг — и тайна обнаружится, а пока ему остается одно — ждать.

У него были все основания ждать терпеливо. Голод его не страшил, на пять-шесть дней Хинеста, как мы знаем, снабдила его пропитанием, и он атаковал запасы часа через два после восхода солнца, а это красноречиво говорило о том, что опасность, грозившая ему, не лишила его аппетита.

К тому же теперь у него было не одно, а два основания надеяться, что он выйдет из трудного положения: первое — поддержка дона Иниго, второе — обещание Хинесты.

Откровенно говоря, молодой человек почти не рассчитывал на успех девушки-цыганки; несмотря на все, что узнал о жизни ее матери, он больше надеялся на отца доньи Флоры.

К тому же сердце человеческое неблагодарно: вероятно, Фернандо хотелось узнать о помиловании от дона Иниго, а не от Хинесты, — в таком он был душевном состоянии.

Испытывая расположение к дону Иниго, он понял, что внушает симпатию благородному сеньору. Удивительное, подобное голосу крови, чувство роднило их.

Снова раздался шум и отвлек дона Фернандо от размышлений. Он приложил ухо к стене и сразу понял, как это бывает по утрам, когда мысль ясна, — во тьме она, подобно самой природе, затуманена, — понял, что минер ловко и упорно делает подкоп, стараясь до него добраться.

Если он довершит работу, а это значит — установит ход сообщения, говоря военным языком, чтобы вторгнуться в грот, ему придется выдержать неравную борьбу: надеяться на спасение нечего.

Не лучше ли, когда наступит ночь, выйти наудачу и, призвав на помощь темноту и знание местности, сделать попытку выбраться на другой склон горы?

Только беглецу не за что было зацепиться, — пожар, вылизавший почти до самой макушки огромную часть горы, уничтожил мастиковые деревья, кусты мирты и лианы, стелившиеся по отвесным склонам.

Фернандо высунулся из грота: надо было выяснить, можно ли пробраться по тропке, по которой спускалась Хинеста до пожара. Он был поглощен этим исследованием и забыл об опасности, как вдруг раздался выстрел — и пуля расплющилась о гранит на расстоянии полуфута от того места, где он ухватился за выступ.

Дон Фернандо поднял голову: три солдата, стоящие на утесе, указывали на него пальцем, и белое облачко порохового дыма поднялось в воздух над их головами, — они-то и стреляли из аркебузы. Сальтеадора обнаружили. Но он был не из тех, кто не отвечает на вызов.

Он, в свою очередь, схватил аркебузу, прицелился в одного из солдат, который готовился снова разрядить оружие, — следовательно, это и был стрелок.

Прогремел выстрел, и солдат, раскинув руки, выпустил аркебузу, оказавшую ему дурную услугу, и покатился вниз головой по крутому склону. Раздались громкие возгласы — не оставалось сомнений: тот, кого искали, найден.

Фернандо вернулся в грот, перезарядил аркебузу и вновь приблизился к отверстию пещеры.

Но сотоварищи убитого исчезли, и на всем видимом пространстве, в огромном полукруге перед гротом, никого не было видно. Только камни катились с вершины горы, перескакивая через утесы, а это означало, что солдаты устроили засаду наверху.

Подкоп продолжался.

Было ясно, что теперь, когда Сальтеадора обнаружили, атаковать его будут любыми средствами.

Он тоже готовился и, решив защищаться всеми способами, проверил оружие: рукоятка ножа свободно выходила из ножен, аркебуза легко приводилась в действие и, сидя на ложе из папоротника, он мог и слушать, как идет подкоп позади него, и видеть, что происходит впереди.

Полчаса прошло в ожидании, в напряженном раздумье и в мечтах, и вдруг ему показалось, что какая-то тень появилась между ним и отверстием в пещеру — у входа на конце веревки качалось что-то темное.

Солдатам не удалось добраться до грота, и один из них попытался спуститься до пещеры в скалах: он был в полном обмундировании, спрятался за большим щитом и висел на веревке: его соблазнила тысяча золотых монет — награда, обещанная тому, кто захватит Сальтеадора, живым или мертвым.

Солдат уже миновал водопад и только собрался опереться ногой о скалу, как вход в пещеру заволокло дымом. Пуля не прострелила щит, не пронзила доспехи, но перебила веревку над головой того, кто за нее держался. И бездна поглотила солдата.

Трижды солдаты пытались спуститься в грот, но все попытки кончались одинаково. И трижды душераздирающий вопль вылетал из бездны и такой же вопль вторил ему с вершины горы.

Очевидно, после этого, после гибели солдат, осаждающие решили прибегнуть к иному способу, потому что крики стихли и никто больше не появился.

Зато подкопщик продолжал долбить скалу; было ясно, что дело движется.

Дон Фернандо, припав ухом к стене, дождался сумерек.

Ночь грозила ему двоякой опасностью.

Солдаты едва ли решились бы осаждать пещеру, зато приближался человек, пробивавший скалу, правда, он кончит подкоп не раньше, чем через час. Изощренный слух подсказывал Сальтеадору, что подкоп ведет один человек, отделенный от него всего лишь тонким пластом земли, — было слышно, как он отгребает землю.

Сальтеадор недоумевал — шум, доходивший до него, не походил на стук лопаты или мотыги, казалось, что кто-то беспрерывно роет землю руками.

Шум нарастал. Сальтеадор в третий раз припал к стене грота. Подкопщик был уже совсем рядом, слышалось его прерывистое, хриплое дыхание.

Фернандо стал прислушиваться еще напряженнее, и вдруг глаза его блеснули, осветив все лицо, и озорная улыбка тронула губы. Он выскочил из грота, подошел к самому краю отвесной кручи, наклонился над бездной, спеша убедиться, что извне ему ничто не угрожает.

Вокруг царила тишина, ночь выдалась темная и безмолвная. Видно, солдаты решили больше не нападать, а взять Сальтеадора измором.

— О, мне надо всего полчаса, — прошептал Фернандо, — и тогда королю дону Карлосу не придется оказывать мне милость, о чем его так упрашивают…

Он вернулся в грот и, зажав нож в руке, стал копать землю, пробиваясь навстречу тому, кто двигался на него.

Землекопы быстро сближались. Минут через двадцать хрупкая преграда, еще разделявшая их, рухнула, и, как ожидал Фернандо, в отверстии показались огромные лапы и голова медведя-исполина.

Зверь тяжело дышал. Его дыхание походило на рев. Этот рев был знаком Фернандо — по нему бесстрашный охотник не раз находил грозного хищника.

Слушая дыхание зверя, Фернандо составил план бегства.

Он рассудил, что берлога медведя, вероятно, примыкает к гроту, что берлога никем не охраняется и, следовательно, послужит для него выходом.

Все складывалось так, как он предполагал, и, с усмешкой посмотрев на зверя, Фернандо сказал вполголоса:

— А ведь я всегда узнавал тебя, старый приятель; ведь по твоему следу шел я в тот день, когда меня окликнула Хинеста, ведь это ты зарычал, когда я хотел взобраться на дерево и посмотреть на пожар, а теперь ты наконец волей-неволей поможешь мне спастись. Прочь с дороги!

С этими словами он полоснул острием кинжала медвежью морду.

Брызнула кровь, зверь взревел от боли и попятился в берлогу. Сальтеадор скользнул в отверстие с быстротой змеи, очутился рядом с медведем и увидел, что зверь загородил проход.

— Да, — заметил Фернандо, — все ясно: один из нас выйдет отсюда; остается узнать, кто же?

Зверь ответил угрожающим рычанием, будто поняв его слова.

Воцарилась тишина, противники мерили друг друга взглядом.

Глаза медведя горели словно раскаленные уголья. Враги замерли. Каждый выжидал, собираясь воспользоваться неверным движением противника.

Человек первым потерял терпение.

Фернандо искал глазами камень. И случай помог ему: рядом валялся увесистый обломок скалы.

Горящие глаза зверя послужили ему мишенью, и обломок, словно брошенный метательной машиной, с глухим треском ударился о голову зверя. Такой удар размозжил бы лоб быку.

Медведь покачнулся, и его глаза, сверкавшие молнией, закрылись. Но немного погодя зверь, как видно, собираясь напасть на человека, с рычанием поднялся на задние лапы.

— Ага, — произнес Фернандо, шагнув вперед, — наконец-то осмелился!

И, упираясь грудью в рукоятку ножа, он направил лезвие на врага.

— Ну, приятель, давай обнимемся.

Объятие было гибельным, поцелуй смертельным. Фернандо почувствовал, что когти медведя вонзаются в его плечо, а острие кинжала тем временем углублялось в медвежье сердце. Человек и зверь вцепились друг в друга и катались по берлоге, залитой кровью раненого хищника.

XX. ГОСТЕПРИИМСТВО

Уже стемнело, когда Хинеста углубилась в горы.

Но мы пока не будем догонять ее, а войдем в дом Руиса де Торрильяса вслед за верховным судьей Андалусии.

Вероятно, читатель помнит, что сказал король дону Иниго, возвращаясь с Хинестой из Мирадора королевы.

Дона Иниго нисколько не тревожила мысль о том, по какому же праву Хинеста добилась от короля помилования, в котором он отказал и дону Руису, и ему самому, и тотчас же направился к дому дона Руиса, расположенному на площади Виварамбла, близ городских ворот.

Читатель, верно, также запомнил, что верховному судье, пока дон Карлос будет находиться в столице древних мавританских королей, надлежало жить в Гранаде, и дон Иниго решил, что нарушит слово, данное старому другу дону Руису, если не пойдет к нему и не попросит гостеприимства, которое его бывший соратник однажды предложил ему еще в Малаге. Поэтому на другой же день после приезда он и отправился, вместе с дочерью, в дом старого друга с просьбой приютить их, как пообещал дону Руису, встретившись с ним на площади Лос-Альхибес.

Донья Мерседес была дома одна, ибо дон Руис, как известно, с утра ждал короля на площади Лос-Альхибес.

Донья Мерседес была еще хороша собой, хотя ей было далеко за сорок; ее называли античной матроной, почитая за безукоризненный, безупречный образ жизни, и никому в Гранаде не приходило в голову запятнать подозрением супругу дона Руиса.

Увидев дона Иниго, донья Мерседес негромко вскрикнула и поднялась с места; румянец залил ее бледные щеки и сразу же исчез, подобно зарнице, ее прекрасное лицо стало еще бледнее, и странное дело: волнение, овладевшее ею, как бы передалось и дону Иниго, и только после недолгого молчания, пока донья Флора с изумлением переводила взгляд с отца на донью Мерседес, повторяем, после недолгого молчания он обрел дар слова и сказал:

— Сеньора, я должен провести несколько дней в Гранаде — в первый раз после возвращения из Америки. И я бы нанес обиду своему старинному другу, если бы остановился в гостинице или у знакомого, ибо мой друг приезжал в Малагу, чтобы пригласить меня к себе.

— Сеньор, — заговорила донья Мерседес, опустив долу глаза и тщетно стараясь сдержать волнение, хотя голос ее дрожал, что поразило донью Флору, — вы правы, и если 6 вы поступили так, то дон Руис наверняка сказал бы, что сам он или его жена, очевидно, утратили ваше уважение: конечно, он был бы уверен, что это не его вина, и спросил бы, как судья спрашивает обвиняемого, не я ли тому виновница.

— Да, сеньора, — отвечал дон Иниго, в свою очередь, опустив глаза, — кроме вполне понятного желания повидаться с другом, которого знаешь тридцать лет, это и есть истинная причина… (и он сделал ударение на последних словах) истинная причина моего прихода.

— Вот и хорошо, сеньор, — улыбнулась донья Мерседес, — оставайтесь у нас вместе с доньей Флорой; для меня будет счастьем окружить ее материнской любовью, если она хоть на мгновение позволит мне вообразить, будто она моя дочь.

Я постараюсь, чтобы гостеприимство, оказанное в доме моего супруга, оказалось достойным вас, если это возможно при той нужде, в которую впало наше семейство из-за великодушия дона Руиса.

И, поклонившись дону Иниго и его дочке, донья Мерседес вышла.

Говоря о великодушии мужа, донья Мерседес намекала на то, о чем сказал королю дон Руис, заметив, что разорился, уплатив цену крови семьям двух стражников, убитых его сыном, и внеся в монастырь вклад за сестру дона Альваро. Великодушие это было тем более удивительно и тем более похвально, что дон Руис, как мы уже упоминали, никогда не проявлял к сыну горячей отеческой любви.

После ухода доньи Мерседес в комнату вошел слуга, давно живший в доме; он принес медное позолоченное блюдо, разрисованное в арабском вкусе, с фруктами, сладостями и вином.

Верховный судья отстранил блюдо рукой, зато донья Флора с непосредственностью, присущей птицам и детям, всегда готовым полакомиться угощением, разломила алый сочный гранат и омочила губы, еще более свежие и алые, если это возможно, чем сок граната, в жидком золоте, что называется хересом.

Спустя четверть часа донья Мерседес вернулась, вернее, приоткрыла дверь, пригласив гостей следовать за ней. Ее спальня превратилась в спальню доньи Флоры, а дона Иниго устроили в спальне ее мужа.

Ни дон Иниго, ни донья Флора и не подумали извиняться за то беспокойство, которое они причинили в доме дона Руиса: у гостеприимства были свои законы, и уважали их и те, кому его оказывали, и те, кто его оказывал. Дон Иниго и донья Флора поступили бы так же, если б им пришлось принимать у себя дона Руиса и донью Мерседес.

Пока донья Флора устраивалась в комнате хозяйки, дон Иниго вошел в комнату дона Руиса, сбросил дорожные одежды и переоделся, торопясь к королю.

Мы уже видели, как он шел в свите дона Карлоса по площади Лос-Альхибес, видели, как он подошел к дону Руису, чтобы сообщить о своем приезде.

Нам уже известно, что глашатай там, на площади, призывал верховного судью от имени короля и что только тогда дон Руис узнал о назначении своего друга, еще неизвестном остальным.

Дон Руис вернулся домой в таком мрачном расположении духа, что жена, издали увидев его, не посмела показаться ему на глаза, она удалилась к себе в комнату, что находилась над ее прежней спальней, наказав старику слуге Висенте подождать господина, сообщить ему о переменах в доме и проводить в комнату, предназначенную для него.

Король был беспощаден, отослав его к верховному судье, и дон Руис считал, что даже влияние самого дона Иниго не поможет добиться помилования сыну.

Только посмотрев на застывшее, холодное лицо молодого короля, можно было понять, что за его мраморным лбом — вместилище своеволия и упорства; поэтому запоздание дона Иниго ничуть не удивило хозяина дома, зато он был изумлен, когда появилась донья Флора — сияя от радости, она распахнула двери в его комнату и комнату его жены и закричала, то обращаясь к донье Мерседес, то к нему — дону Руису:

— О, скорей сюда! Пришел отец и возвестил от имени короля дона Карлоса о помиловании дону Фернандо!

Все собрались в зале.

— Добрая весть! Добрая весть! — воскликнул дон Иниго, увидев хозяев. — Отворите же дверь счастью, ибо счастье следует за мной.

— Оно будет особенно желанным гостем, поскольку уже давно не посещало этот дом, — отвечал дон Руис.

— Велико милосердие господне, — с благоговением промолвила донья Мерседес, — и даже, сеньор, если б я была на смертном одре, не видя гостя, о котором вы возвещаете, я все же надеялась бы, что он явится вовремя и будет со мной при моем последнем вздохе.

Вот тогда-то дон Иниго и рассказал о необычайном происшествии во всех подробностях — и о том, как король сурово отказал ему, и о том, как, очевидно, ответил согласием на такую же просьбу девушке-цыганке, которая, упав на колени, подала ему перстень и пергамент.

Донья Мерседес, для которой, как для матери, была полна значения каждая мелочь, касающаяся ее сына, да, донья Мерседес, не ведая о том, что рассказал дону Руису дон Иниго, — о том, как накануне Сальтеадор захватил в плен дона Иниго и его дочь, — стала допытываться, что это за цыганка.

В этот момент донья Флора, взяв ее за руку, произнесла то слово, которое донье Мерседес было так отрадно слышать:

— Пойдемте, мама!

И женщины ушли в комнату доньи Мерседес.

Чтобы смягчить тягостный рассказ, донья Флора опустилась на колени перед матерью Фернандо, прильнула к ней и, глядя ей в глаза и сжав руки, поведала со своей обычной чуткостью и сердечностью обо всем, что приключилось с ними в харчевне «У мавританского короля».

Донья Мерседес слушала, затаив дыхание, с полуоткрытым ртом, вздрагивая при каждом слове, то ужасаясь, то радуясь, то радуясь, то ужасаясь, воздавала богу благодарность, когда узнала, что грозный Сальтеадор, о котором ей так часто говорили, не зная, что это ее сын, как о кровожадном, безжалостном убийце, оказался добрым и милосердным по отношению к дону Иниго и его дочери.

С этого мгновения в сердце доньи Мерседес зародилась нежная любовь к донье Флоре, ведь любовь матери — это неистощимая сокровищница, ибо, отдав сыну всю свою любовь, она готова любить и тех, кто его любит. И донья Флора, радостная, полная нежности к матери Фернандо, провела вечер, склонив голову на плечо доньи Мерседес, словно на плечо родной матери, а в это время два старых друга прохаживались по аллее, разбитой перед домом, и вели серьезную беседу о том, что принесет Испании юный король с рыжими волосами и русой бородой, столь мало похожий на своих предшественников — королей кастильских и арагонских.

XXI. ПОЛЕ БИТВЫ

Пока старые друзья вели беседу, а донья Мерседес и донья Флора молча улыбались друг другу, что было выразительнее самых нежных слов, Хинеста, как мы уже упомянули в предыдущих главах, шла по горным кручам.

В четверти мили от харчевни «У мавританского короля» путь ей преградили солдаты. Впрочем, на этот раз она скорее искала их, а не избегала.

— Э, да ведь это красотка с козочкой! — закричали солдаты, увидев ее.

Девушка подошла к офицеру и сказала:

— Сеньор, прочтите-ка эту бумагу.

То был приказ, подписанный доном Карлосом, за его печатью, — о свободе передвижения Сальтеадора.

— Ну и дела! — буркнул офицер. — Чего ради тогда сожгли лес на семи-восьми милях и погубили четырех моих парней!

Затем офицер снова прочитал приказ, будто не поверив своим глазам, и обратился к девушке, которую принимал за обычную цыганку:

— Ты что же, берешься отнести бумагу туда, в его убежище?

— Берусь, — отвечала она.

— Что ж, ступай!

И Хинеста быстро пошла прочь.

— Вот тебе мой совет, — крикнул он ей вдогонку, — сразу скажи ему, кто ты и с какой пришла вестью, а то, пожалуй, он встретит тебя так же, как встретил моих солдат!

— О, мне бояться нечего, он меня знает, — ответила Хинеста.

— Клянусь святым Яковом, вряд ли стоит хвастаться таким знакомством, красотка!

И офицер, махнув рукой, разрешил ей продолжать путь.

Хинеста была уже далеко. Она шла к пожарищу, окутанному дымом, той же дорогой, которая вывела ее из пылающего леса, держась русла бурлящего потока. Вскоре она оказалась у водопада.

Козочка, бежавшая впереди, вдруг испугалась чего-то и попятилась. Хинеста подошла ближе. Ее глаза, привыкшие к темноте, почти так же хорошо видели ночью, как и днем, и теперь она различала во мраке чей-то труп. То было тело первого солдата, упавшего в пропасть.

Девушка метнулась вправо, но споткнулась о труп второго солдата. Она бросилась вперед, и ей пришлось перешагнуть через труп третьего. Само молчание смерти говорило о том, что здесь произошла схватка, и схватка жестокая.

Неужели с Фернандо что-нибудь случилось?

Она чуть было не позвала его, но рассудила, что шум водопада заглушит ее голос, а если услышит Сальтеадор, то, пожалуй, услышат и те, кто его осаждает. Молча и стремительно подбежала она к отвесной скале — взберешься на нее, тогда попадешь в грот.

Лишь фея или ангел могли одолеть такой подъем. Но Хинеста взлетела по нему, словно быстрокрылая птица. Вот она коснулась ногой уступа у самой пещеры и прижала руку к сердцу. Казалось, оно сейчас выпрыгнет из груди. И тут она позвала Фернандо.

Хинеста почувствовала, что от тревоги капельки пота увлажнили ее волосы. Свежий ветерок — так сквозит из полуоткрытой двери — леденил ей лоб.

Она позвала еще раз. Даже эхо не откликнулось.

Ей показалось, что в глубине грота виднеется отверстие — прежде его не было. Хинеста зажгла светильник. Из зияющего отверстия доносились какие-то звуки; жутко становилось не от дыхания живого существа, не от безмолвия смерти, а от какого-то непонятного шороха.

Она поднесла светильник к темной дыре. Пламя задуло ветром. Хинеста снова зажгла светильник, и, заслоняя огонь ладонью, пошла из первого грота во второй. Козочка осталась у входа в грот, дрожа и блея от страха.

Огромная глыба земли лежала во втором гроте, и было похоже, что здесь кто-то трудился, чтобы соединить пещеры, и, вероятно, все довершил Фернандо.

Она стала тщательно осматривать стены.

Вдруг девушка поскользнулась, ступив в жидкую грязь.

Она чуть не уронила светильник, но, собравшись с духом, подняла его повыше, чтобы осветить весь грот. Какая-то мохнатая громада чернела в углу. До девушки донесся острый запах, свойственный хищному зверю. Видно, этот запах и напугал козочку.

Хинеста подошла к мохнатой громадине — она лежала без движения. Девушка узнала большого черного медведя — обитателя гор. Она наклонилась над ним и осветила его: медведь был мертв. Кровь еще текла из глубокой раны в груди — как раз на месте сердца.

Цыганка расхрабрилась и дотронулась до медведя; он еще был теплым. Значит, сражение произошло не больше часа назад. Она начала понимать, что случилось, пока ее не было.

В судорожно сжатых когтях зверя остался клок ткани, вырванной из плаща Фернандо. Значит, Фернандо боролся с ним. Да и кто, кроме Фернандо, мог бы одолеть такого противника?

Теперь все становилось понятно: на Фернандо напали солдаты, он убил троих, на их трупы она и натолкнулась по пути. Опасаясь, что его захватят в плен, Фернандо прорыл это отверстие и попал в берлогу медведя. Медведь защищал вход; тогда Фернандо убил медведя. Затем он выбежал — выход заслоняли кусты, охваченные огнем, преследователи его не заметили.

Все так, конечно, и было, тем более что по всей берлоге, до самого выхода, тянулись кровавые следы ног Фернандо.

Подземелье было длиной шагов в двадцать. Войдя в него, Хинеста вышла на другой стороне горы.

Группа солдат расположилась на вершине горы, — значит, они думают, что Фернандо все еще в пещере.

То здесь, то там вспыхивало пламя, когда огонь добирался до купы смолистых деревьев. Кругом белели клубы дыма — они, словно призраки в саванах, вросшие ногами в землю, раскачивались под порывами ветра. Хинеста, сама легкая, как облачко, затерялась меж ними.

На рассвете девушка в накидке, скрывавшей ее лицо от прохожих, появилась на площади Виварамбла, постучала в дверь дома дона Руиса и попросила проводить ее к донье Флоре. Донья Флора, обрадованная добрыми вестями, которые вечером принес дон Иниго, встретила молодую девушку, как принимают даже незнакомых, когда на сердце радость.

А когда на сердце радость, то лица подобны окнам дома, освещенного изнутри; как бы плотно ни были задернуты занавески и затворены ставни, свет пробивается наружу. И прохожие, заметив этот свет, останавливаются и говорят:

«В этом доме живут счастливцы».

Увидев, что лицо доньи Флоры сияет радостью и стало еще прекраснее, девушка чуть слышно вздохнула, но все же донья Флора услышала ее тихий вздох. Она решила, что незнакомка пришла с какой-нибудь просьбой.

— Вы хотели поговорить со мной? — спросила она.

— Да, — прошептала Хинеста.

— Подойдите ко мне и скажите, что я могу сделать для вас?

Хинеста покачала головой.

— Я пришла, сеньора, оказать вам услугу, а не просить о ней.

— Мне? — удивилась донья Флора.

— Да, — проговорила Хинеста. — Вы говорите себе: какую услугу можно оказать дочери богатого и всесильного дона Иниго, — ведь она молода, прекрасна и любима доном Фернандо?

Донья Флора вспыхнула, но не стала отрицать.

— Так вот, — продолжала Хинеста, — эту девушку можно осчастливить бесценным даром, без которого все другие ничего не стоят: даровать ему бумагу о помиловании того, кто ее любит.

— Я думала, — промолвила донья Флора, — что бумагу о помиловании отнесли дону Фернандо в горы, где он скрывается.

— Дона Фернандо уже нет там, где я с ним рассталась, — грустно ответила Хинеста.

— Боже мой! — воскликнула, вся дрожа, донья Флора.

— Однако я знаю, что он вне опасности, — добавила Хинеста.

— Ах, вот как, — радостно отозвалась донья Флора, и улыбка снова засияла на ее губах, а лицо покрылось румянцем.

— Вам я принесла это помилование: передайте ему сами.

— Помилование? — вымолвила донья Флора — Да ведь я не знаю, где дон Фернандо. Где я его найду?

— Вы его любите, а он вас любит! — сказала Хинеста.

— Не знаю, право… Верю, надеюсь, — прошептала донья Флора.

— Тогда вы наверняка найдете его, ибо он будет вас искать.

И Хинеста подала донье Флоре бумагу — помилование дону Фернандо. Она старалась скрыть свое лицо, но покрывало сбилось, когда она протянула бумагу, и донья Флора увидела ее.

— Ах, да ведь вы — цыганочка из харчевни «У мавританского короля»! — воскликнула она.

— Нет, — ответила Хинеста, и одному богу известно, сколько скорби звучало в ее голосе. — Нет, перед вами сестра Филиппа из Анунциаты.

Так назывался монастырь, который выбрал дон Карлос для девушки-цыганки, — там ей надлежало выполнить обет послушания и стать монахиней.

XXII. КЛЮЧ

Около полуночи донья Флора ушла с балкона в спальню, отведенную ей в доме дона Руиса. То была, как вы помните, спальня доньи Мерседес; хозяева предоставили гостям все самое лучшее.

Почему донья Флора так поздно ушла с балкона? Почему так поздно, так небрежно закрыла жалюзи? Что ее удерживало там до полуночи, отчего она всматривалась в темноту и прислушивалась?

Может быть, она ждала появления прекрасной звезды Гесперус, что зажигается на западе? Или прислушивалась к трелям соловья, что пел гимн ночи в зарослях олеандров, цветущих на берегах Дорра?

А может быть, глаза ее ничего не видели, уши ничего не слышали, а душа парила в той сладостной мечте, что в шестнадцать лет называется любовью?

Хинеста в это время, вероятно, плакала и молилась в монастыре Анунциаты. Донья Флора вздыхала и улыбалась.

Донья Флора, пожалуй, еще не любила, но так же, как небесная благодать возвестила деве Марии появление архангела Гавриила, какое-то неясное сладостное дуновение возвестило донье Флоре о появлении божества, имя которого — любовь. И как ни странно, но сердце девушки испытывало влечение сразу к двум молодым людям.

Тот, кого она боялась, тот, кого старалась избегать, ибо чувствовала бессознательно, что ее целомудрие в опасности, и был красавец всадник, изысканно одетый гонец любви, как он назвал себя, который мчался впереди нее по дороге от Малаги до Гранады, — дон Рамиро.

Тот же, к кому ее невольно влекло, припав к плечу которого она могла бы безмятежно заснуть, тот, на кого она могла бы долго смотреть, не смущаясь, не опуская глаз, был Сальтеадор — разбойник с большой дороги, грабитель из харчевни «У мавританского короля» — дон Фернандо.


Она чувствовала и душевный подъем, и истому и, подойдя к зеркалу — последнему дамскому угоднику по вечерам и первому льстецу по утрам, — кивком головы подозвала служанку.

Служанка поняла сразу, в каком расположении духа ее хозяйка, поняла, что ответа на расспросы не дождешься, и, не произнося ни слова, принялась за ночной туалет красавицы.

Никогда еще, пожалуй, глаза доньи Флоры, опушенные длинными бархатистыми ресницами, трепещущие ноздри, полуоткрытые губы с белоснежной полоской зубов так красноречиво не говорили ночи: «Мне шестнадцать лет, я хочу любить и быть любимой».

Служанка все поняла безошибочно. Женщины обладают удивительным свойством угадывать присутствие любви или ее приближение. Она надушила свою госпожу не как юную девушку, отходящую ко сну, а как новобрачную, ожидающую супруга.

И донья Флора неверной походкой, чувствуя, как тревожно бьется ее сердце, дошла до постели и легла, положив прелестную темноволосую головку на точеную белоснежную руку. Она не спешила уйти с балкона, а теперь ей хотелось поскорее остаться одной. Она молчала, углубившись в себя, но этого было недостаточно — она ждала полного уединения.

Донья Флора приподнялась, прислушиваясь к шагам удалявшейся служанки, которая перед тем все ходила по комнате, словно что-то искала, медлила, чтобы подольше побыть с девушкой, и в конце концов решила уйти, не сомневаясь, что выполняет горячее желание своей госпожи, но раздумывая о том, не извиниться ли ей, что она оставляет ее одну.

Служанка унесла светильник, и комнату озарял неяркий волшебный свет ночника, прикрытого алебастровым абажуром.

Но и этот приятный свет был слишком ярок для глаз молодой девушки — она снова приподнялась и, устало вздохнув, задернула занавес постели, служивший как бы преградой между нею и ночником; теперь почти весь низ ее ложа заливал рассеянный свет, подобный сиянию луны, верх же оставался в темноте.

Каждой девушке было в свое время шестнадцать лет, каждому юноше — восемнадцать, и каждый мужчина, каждая женщина сохранили в тайнике памяти воспоминание о том, что они видели через врата молодости, отворенные в райские кущи. Однако не будем и пытаться овеществлять сны доньи Флоры; цвет розы — это сочетание белого и алого; сон молодой девушки — сочетание надежды и любви.

Прекрасная, нежная девушка грезила наяву, теперь она грезила во сне. Ее полузакрытые веки смежились, губы приоткрылись, и, словно какое-то облако встало между миром и ее душой, два-три раза она вздохнула, и, казалось, это не вздохи, а жалобы любви, потом ее дыхание стало ровным и неслышным, как у птицы. Ангел-хранитель раздвинул занавес постели и, внимая, склонился над ней. Она спала.

Прошло минут десять. Ни единого шороха не нарушало глубокую тишину; но вдруг раздался скрежет ключа; дверь медленно отворилась, и человек, закутанный в длинный темный плащ, появился в полусвете, на всякий случай он опустил задвижку, осторожно подошел к постели, присел на край и поцеловал в лоб спящую, прошептав: «Мама».

Спящая вздрогнула, открыла глаза и вскрикнула; изумленный молодой человек вскочил, уронив плащ, — в свете ночника было видно, что одет он изысканно, в костюм для верховой езды.

— Дон Фернандо! — удивилась молодая девушка и натянула покрывало до подбородка.

— Донья Флора! — прошептал пораженный молодой человек.

— Как вы тут очутились в такой поздний час? Что вам надобно, сеньор? — спрашивала девушка.

Не отвечая, Сальтеадор задернул тяжелые занавески, свисавшие над постелью, они соединились, и донья Флора словно очутилась в парчовом шатре. Затем он отступил на шаг, и, встав на колено, произнес:

— Да, сеньора, я пришел сюда, и это так же верно, как и то, что вы прекрасны, что я люблю вас, пришел сказать прости, последнее прости моей матери и навсегда покинуть Испанию.

— А зачем же вам навсегда покидать Испанию, дон Фернандо? — спросила девушка из своей парчовой темницы.

— Потому что я беглец, отверженный, преследуемый, потому что я остался жив чудом, потому что я не хочу, чтобы мои родители, и особенно мать, в спальню которой каким-то образом попали вы, были опозорены, увидев, как их сын поднимается на эшафот.

Стало тихо, казалось, слышно только, как колотится сердце девушки, но вот не прошло и минуты, как занавеси постели тихонько колыхнулись, раздвинулись и белая рука протянула ему какую-то бумагу.

— Читайте! — раздался взволнованный голос.

Дон Фернандо, не осмеливаясь прикоснуться к девичьей руке, схватил бумагу и развернул ее, рука доньи Флоры спряталась, оставляя между занавесями щелку.

Молодой человек, по-прежнему преклонив колена, нагнулся к ночнику и прочитал: «Да будет известно всем, что мы, король Карл, милостью божьей владыка Испании, Неаполя и Иерусалима, даруем дону Фернандо де Торрильясу полное, безусловное прощение всех прегрешений и проступков, совершенных им…»

— О, благодарю! — воскликнул дон Фернандо, на этот раз поцеловав руку доньи Флоры. — Дон Иниго сдержал свое обещание, а вам, подобно голубке из ковчега, поручил протянуть жалкому пленнику оливковую ветвь.

Донья Флора покраснела, тихонько высвободив руку, и со вздохом произнесла:

— Увы, читайте дальше!

Удивленный, дон Фернандо устремил глаза на бумагу и продолжал читать: «Дабы тот, кто получил помилование, знал, кому он должен хранить благодарность, скажем, что ходатайствовала о нем цыганка Хинеста, которая завтра удаляется в монастырь Анунциаты и после окончания послушничества примет монашеский обет.

Дело сие в нашем дворце Альгамбре 9-го дня июня 1519 года летосчисления Христова».

— О Хинеста, душа моя, — пробормотал Сальтеадор, — ведь она обещала это.

— Вы жалеете ее? — спросила донья Флора..

— Не только жалею: я не приму ее жертвы.

— А если б эту жертву принесла я, приняли бы вы ее, дон Фернандо?

— Конечно, нет. Если измерять жертву тем, что человек теряет, вы — богатая, благородная, почитаемая, — теряете гораздо больше, чем скромная девушка-цыганка — без положения, без родных, без будущего.

— Вот она, право, и будет довольна, что вступает в монастырь, — быстро сказала донья Флора.

— Довольна? — переспросил дон Фернандо, покачав головой. — Вы уверены?

— Она сама говорила, что для бедной девушки без дома, без рода и племени, которая просит милостыню на проезжих дорогах, монастырь — просто дворец.

— Вы ошибаетесь, донья Флора, — возразил молодой человек, опечаленный мыслью, что дочь дона Иниго, несмотря на свою душевную чистоту, унизила его верную Хинесту, которую, очевидно, считала своей соперницей. — Вы ошибаетесь:

Хинеста не нищая, быть может, после вас она одна из самых богатых наследниц Испании, Хинеста не без рода и племени, она дочь, и дочь признанная, короля Филиппа Красивого. Да и для простой цыганки, дочери вольных просторов и солнца, феи гор, этого ангела больших дорог, даже дворец был бы темницей. Судите же сами, чем для нее станет монастырь… О донья Флора, донья Флора, вы так прекрасны, вас так любят, зачем же унижать любящую, преданную девушку!

Донья Флора, вздохнув, промолвила:

— Значит, вы отказываетесь от помилования, дарованного вам благодаря жертве преданной девушки?

— Человек может совершить низкий поступок, когда чего-нибудь страстно хочет, — отвечал дон Фернандо, — вот и я боюсь, что свершаю низость, оставаясь с вами, донья Флора.

Молодой человек услышал, что девушка облегченно вздохнула.

— Значит, я могу известить о вашем возвращении донью Мерседес?

— Я приехал сообщить ей о своем отъезде, донья Флора, а теперь скажите матушке, что мы увидимся завтра, вернее, уже нынче. Вы — ангел, приносящий счастливые вести.

— Итак, до новой встречи, — промолвила донья Флора, и во второй раз ее белоснежная рука показалась между занавесями.

— До новой встречи, — ответил Сальтеадор, вставая и прикасаясь губами к ее руке с таким благоговением, будто то была рука королевы.

Он поднял свой длинный плащ, закутался в него и, склонясь в низком поклоне перед ложем с задернутыми занавесками, будто перед троном, вынул из кармана ключ, открыл дверь, постоял, чтобы еще раз взглянуть на донью Флору, следившую за ним через щелку, затворил дверь и словно тень исчез во мраке.

XXIII. БЛУДНЫЙ СЫН

Наступил день, и в доме дона Руиса де Торрильяса воцарилось праздничное ликование, все дышало радостью.

Донья Мерседес объявила старым слугам — не многие с ними остались после разорения дона Руиса и были так же привязаны к дому, как и в дни его процветания, — донья Мерседес объявила, что есть вести от дона Фернандо, что молодой господин нынче возвратится после долгих странствий, пробыв вдали от Испании почти три года.

Ну а донья Флора стала вестницей счастья, поэтому донья Мерседес с утра обходилась с дочерью дона Иниго как со своей родной дочкой и осыпала ее поцелуями, предназначенными для дона Фернандо.

Часов в девять утра дон Руис, его жена и Беатриса — старая служанка доньи Мерседес и кормилица дона Фернандо — собрались в нижней зале, где временно устроились хозяева дома.

Донья Флора спустилась сюда с утра, спеша сообщить о возвращении дона Фернандо, умолчав о том, каким образом она узнала о новости, и осталась словно член семьи.

Донья Флора и донья Мерседес сидели рядом. Донья Флора держала руку доньи Мерседес, припав головой к ее плечу. Обе тихо разговаривали. Однако какой-то холодок появлялся в тоне доньи Мерседес каждый раз, когда голос девушки при имени Фернандо выражал не сочувствие, не Дружеские чувства, а нечто большее.

Дон Руис прохаживался по комнате, склонив голову на грудь; его длинная седая борода выделялась на черном бархатном камзоле, расшитом золотом; время от времени, когда на мостовой раздавался звук подков, он поднимал голову и прислушивался: брови его были нахмурены, взгляд мрачен. Его лицо составляло удивительный контраст с лицом доньи Мерседес — оно словно расцветало от прилива материнской любви, этого всесильного чувства, — и даже с лицом старой Беатрисы, примостившейся в углу залы; старушка предвкушала радость встречи, мечтая увидеть дона Фернандо как можно скорее, но из скромности держалась на расстоянии ото всех. Лицо дона Руиса не выражало радости, радости отца, который для блага любимого сына пожертвовал всем своим состоянием.

Чем же объяснялась суровость дона Руиса? Может быть, он укорял, имея на это право, молодого человека, вопреки настойчивости, которую проявил, добиваясь помилования сына? Была ли тут иная причина, тайну которой он никогда и никому не открывал?

Всякий раз, когда дон Руис, заслышав топот копыт, доносившийся с улицы, поднимал голову, женщины умолкали, прислушивались с бьющимся сердцем, не сводя глаз с дверей, а Беатриса бежала к окну, надеясь быть первой и крикнуть госпоже: «А вот и он!»

Всадник проезжал, топот копыт удалялся. Дон Руис снова и снова шагал по комнате, уронив голову на грудь и вздыхая. Беатриса отступила от окна, покачивая головой, и весь ее вид говорил: «Нет, это не он», — а обе женщины возобновляли свой негромкий разговор.

Мимо проехали пять или шесть всадников; пять или шесть раз раздавался топот копыт и стихал, отдавшись болью в сердцах тех, кто внимал ему с тщетной надеждой. Но вот снова раздался стук копыт — конь скакал со стороны Сакатина.

Сцена, которая каждый раз возникала при топоте копыт, возобновилась; только на этот раз Беатриса громко закричала от радости, хлопая в ладоши:

— Это он, мой мальчик, узнаю его!

Донья Мерседес живо вскочила, охваченная порывом материнской любви. Дон Руис посмотрел на нее странным взглядом, и она замерла на месте, не садясь, но и не делая шага вперед. Донья Флора то краснела, то бледнела — она встала, как и донья Мерседес, но силы ей изменили, и она упала в кресло.

И вот мимо окон проехал всадник — на этот раз лошадь не умчалась дальше: раздались удары бронзового молотка в дверь.

Однако все, кто ждал с различными чувствами появления того, чья рука только что подняла дверной молоток, так и не тронулись с места, только лица выдавали мысли трех женщин и мужчины — все они держались с испанской чопорностью, не глядя друг на друга, соблюдая правила этикета, который в XVI веке еще был принят не только при дворе, но и во всех знатных дворянских семьях.

Слышно было, как входная дверь открылась, шаги приблизились, появился дон Фернандо, но, словно разделяя общее смятение, остановился на пороге. Он был одет в великолепный дорожный костюм, и вид у него был такой, словно он вернулся из долгого путешествия.

Он бросил беглый взгляд на низкий зал и на всех, кто ждал его: дон Руис был первый, кого он увидел; налево от дона Руиса на переднем плане две женщины — его мать и донья Флора — стояли, обняв друг друга, а в глубине, словно застыв после суеты и волнения, пряталась старая Беатриса.

Быстрые глаза все подметили — холодный, чопорный вид дона Руиса, кроткое выражение лица доньи Мерседес и нежный взор доньи Флоры, взор, полный воспоминаний, и преданную улыбку Беатрисы.

И вот, склонившись перед отцом, будто и в самом деле после долгих странствий, дон Фернандо сказал:

— Сеньор, да будет благословен тот день, когда вы дозволите сыновней любви прийти и простереться у ваших ног, ибо этот день — самый счастливый день в моей жизни.

И молодой человек с явным недовольством, как бы выполняя необходимый обряд, встал на одно колено.

Дон Руис мельком посмотрел на сына и заговорил тоном, который совсем не подходил к его словам, ибо слова были ласковые, а голос звучал сурово:

— Встаньте, дон Фернандо, добро пожаловать в тот дом, где родители уже давно с тоской ждут вас.

— Сеньор, — отвечал молодой человек, — сердце мне подсказывает, что я должен стоять на коленях перед отцом, ибо он не протянул мне руку, не дал поцеловать ее.

Старик сделал шага четыре вперед и обратился к сыну:

— Вот моя рука, и да образумит вас господь бог, о чем я молю его всем сердцем.

Молодой человек поднялся, поклонился дону Руису и приблизился к матери с такими словами:

— Сеньора, со страхом в сердце, преисполненном стыда, я предстаю перед вашими очами, которые пролили столько слез из-за меня. Да простит мне бог, а главное, простите вы, сеньора!

И на этот раз он преклонил колена и, простирая руки к донье Мерседес, стал ждать. Она же приблизилась к нему и с тем нежным выражением, которое и материнский упрек превращает в ласку, протянула сыну руки, поднесла к его губам, говоря:

— Ты сказал о моих слезах, из-за тебя я плачу и сейчас, но верь мне, любимый сын мой, то были слезы горестные, зато ныне они мне сладостны.

Она посмотрела на него с кроткой материнской улыбкой.

— Будь желанным для всех нас, душа моя! — произнесла она.

Донья Флора стояла позади доньи Мерседес.

— Сеньора, — сказал ей дон Фернандо, — я знаю, что знаменитый дон Иниго, ваш отец, намеревался сделать для меня; намерение выполнено, примите же и вы мою благодарность.

Он не просил у нее позволения поцеловать руку, как просил у родителей, а взял завядший цветок, спрятанный у него на груди, и с благоговением приложился к нему губами.

Девушка вспыхнула и отступила на шаг; то был анемон, который она дала Сальтеадору в харчевне «У мавританского короля».

Но тут старая кормилица потеряла терпение и приблизилась к донье Мерседес со словами:

— О госпожа, ведь я тоже отчасти мать нашего ненаглядного сына!

— Сеньор, — сказал молодой человек, обернувшись к дону Руису и в то же время с какой-то детской улыбкой протягивая руки к кормилице, — соизвольте разрешить мне в вашем присутствии обнять эту добрую женщину!

Дон Руис кивнул головой в знак согласия. И Беатриса бросилась в объятия того, кого она называла своим мальчиком, осыпая его звонкими поцелуями, которым народ дал священное название — поцелуи кормилицы.

— Ах, да она счастливее всех нас! — прошептала донья Мерседес, когда кормилица обняла ее сына, которому подобало в присутствии дона Руиса поцеловать только руку матери. Две горестные слезинки скатились по ее щеке.

Дон Руис ни на миг не отводил мрачного взгляда от картины, которую мы наблюдали. Когда по щекам доньи Мерседес покатились слезы, лицо его передернулось, и он зажмурился, словно ядовитая змея ужалила его в сердце.

Он сделал невероятное усилие, сдерживая себя, его рот открылся и тут же закрылся, губы дрогнули, но он хранил молчание. Казалось, он тщетно старается избавиться от яда, которым полнится его грудь.

Да, ни единая подробность не ускользнула от взгляда дона Руиса, но и глаза доньи Мерседес все замечали.

— Дон Фернандо, — произнесла она, — по-моему, дон Руис желает говорить с вами.

Молодой человек повернулся к нему и, опустив глаза, жестом показал, что он слушает. Чувствовалось, что под этим кажущимся смирением скрыта досада, и тот, кто мог бы постичь, какие мысли подсказаны ему душевным смятением, сказал бы, что он ждал нравоучения, что это было ему неприятно, особенно в присутствии доньи Флоры.

Она же заметила это с тою чуткостью, что свойственна только женщинам, и промолвила:

— Прошу простить меня, но мне показалось, что хлопнула дверь, вероятно, пришел батюшка, и я хочу сообщить ему добрую весть — сказать о возвращении дона Фернандо.

Сжав руку донье Мерседес и поклонившись дону Руису, она ушла, не взглянув на молодого человека, который, опустив голову, ожидал наставлений отца, пожалуй, с покорностью, а не с уважением.

Однако после ухода доньи Флоры Сальтеадор почувствовал себя свободнее, ему стало легче дышать. Дон Руис тоже испытал, облегчение, когда слушателями и зрителями стали только члены семьи.

— Дон Фернандо, — обратился он к сыну, — вы, наверное, заметили, какие перемены произошли в доме, пока вас не было. Кончилось наше благоденствие; наше имущество, и об этом я сожалею меньше всего, заложено или продано.

Сестра дона Альваро согласилась пойти в монастырь: я внес за нее вклад; родителям стражников я уплатил некоторую сумму и выхлопотал им ренту. Вашей матери и мне пришлось сократить расходы, мы дошли чуть ли не до нищеты.

Дон Фернандо покачал головой, выражая скорее сожаление, нежели раскаяние, при этом он не терял достоинства и горько усмехался.

— Впрочем, довольно говорить об этом, — продолжал дон Руис, — все забыто, раз вы помилованы, сын мой, и за это помилование я смиренно приношу благодарность королю дону Карлосу. И отныне я говорю: прощай, горе; впрочем, это горе для меня словно никогда и не существовало. Но вот о чем я хочу просить вас, дон Фернандо, просить со слезами на глазах, о чем хочу просить вас с нежностью, о чем я был бы готов просить вас коленопреклоненно, если б сама природа не отвернулась бы от отца, преклонившего колена перед сыном, от старика, склонившегося перед молодым человеком, от седовласого старца, умоляющего черноволосого юношу, так вот, умоляю вас, сын мой, перемените нрав, измените жизнь свою, примитесь за работу. Я приду к вам на помощь, воспользуюсь всеми своими связями, чтобы восстановить уважение к вам в обществе — пусть даже ваши недруги признают, что тяжкие уроки, полученные в дни бедствий, никогда не бывают бесплодны для человека благородного и умного. До нынешнего дня я был для вас только отцом, вы для меня только сыном, но этого недостаточно, дон Фернандо. Будем же отныне друзьями! Может быть, между нами стеной встают неприятные воспоминания? Исторгните же их из своего сердца, как я исторгну их из своего; будем жить в мире, делать друг для друга все, что в силах сделать. Я постараюсь одарить вас тремя чувствами — так обязан поступать каждый отец по отношению к своему сыну: любовью, нежностью, преданностью. От вас я приму в обмен лишь одно: в вашем возрасте, возрасте пылких увлечений, вам не дано иметь над собой той власти, какой обладаю я, старик, и я прошу у вас лишь послушания, обещаю никогда ничего не требовать от вас, будьте только честны и справедливы. Извините меня, речь моя оказалась пространнее, чем мне бы хотелось, дон Фернандо, ведь старость болтлива.

— Сеньор! Все это я вам обещаю, — проговорил с поклоном дон Фернандо, — клянусь честью дворянина, что с нынешнего дня вам уже не придется упрекать меня: из своих бед я извлеку полезный урок — вас даже порадует, что мне довелось испытать беду.

— Вот и хорошо, Фернандо, — отвечал дон Руис, — теперь я позволяю вам поцеловать вашу матушку.

Донья Мерседес радостно вскрикнула и открыла объятия сыну.

XXIV. ДОН РАМИРО

Образ матери, со слезами обнимающей любимого сына, трогает и посторонних людей, но на дона Руиса эта картина, как видно, навела печаль, ибо он ушел в угрюмом молчании, и заметила это только старая Беатриса.

Один на один со своей матерью и кормилицей молодой человек рассказал все, что произошло с ним накануне, — о странном чувстве к донье Флоре он умолчал; рассказал, что ночью явился навестить мать, как обычно, а в спальне застал красавицу гостью.

Донья Мерседес увела его к себе в спальню. Спальня матери для Фернандо была подобна святилищу в храме для людей верующих. Там, в комнате матери, он ребенком, отроком и молодым человеком проводил самые счастливые часы своей жизни; и только там его сумасбродное сердце билось спокойно, и только там его мечты воспаряли высоко, в беспредельность, подобно тем птицам, что рождены в полусфере и что взлетают в определенные времена года к своим никому не ведомым соплеменникам.

Припав к ногам матери, как бывало в дни невинного детства и юности, целуя ее колени, чувствуя такой прилив счастья, какого давно не испытывал, Фернандо, пожалуй, с гордостью, а не со смирением рассказывал матери о своей жизни, полной приключений, с того дня, когда бежал из дому, и до того дня, когда вернулся.

Прежде, беседуя с матерью, он всегда сокращал рассказ — человек не может рассказать о тягостном сне, пока его видит; но вот он проснулся, и чем сон был страшнее, тем с большим удовольствием, даже смеясь, описывает он ночное видение, которое наводило на него такой ужас.

Донья Мерседес слушала сына, не сводя с него глаз, а когда дон Фернандо поведал о том, как встретился с доном Иниго и доньей Флорой, донья Мерседес, казалось, стала слушать еще внимательнее, причем она то бледнела, то краснела.

Дон Фернандо, припав головой к груди матери, почувствовал, как забилось ее сердце, а когда он признался в том удивительном душевном расположении, которое испытывал, увидев дона Иниго, о чувстве, которое словно бросило его к ногам доньи Флоры, она зажала его рот рукой, как бы прося о передышке: силы ей изменили, она изнемогала.

А дальше, когда она позволила сыну продолжать, он рассказал об опасности, которую избежал, о побеге в горы, пожаре, убежище в гроте цыганки, об осаде, которую устроили беглецу солдаты, наконец, о единоборстве с медведем.

Не успели отзвучать последние слова дона Фернандо, как донья Мерседес поднялась без кровинки в лице. Шаткой походкой она пошла в тот угол комнаты, что был превращен в молельню, и преклонила колена.

Дон Фернандо тоже встал и с благоговением смотрел на нее; вдруг он почувствовал, как чья-то рука коснулась его плеча, и обернулся. То была кормилица. Старушка пришла сказать, что один из его лучших друзей — дон Рамиро — узнал о возвращении Фернандо, ждет его в зале и хочет поговорить с ним.

Молодой человек оставил донью Мерседес, которая продолжала молиться, — он хорошо знал, что мать молится за него.

Дон Рамиро, в великолепном утреннем одеянии, сидел, небрежно развалившись в большом кресле.

Действительно, прежде они были закадычными друзьями, не виделись уже года три и теперь бросились в объятия друг друга. Потом начались расспросы.

Дон Рамиро слышал о любовных похождениях дона Фернандо, о его страсти к донье Эстефании, о его дуэли с доном Альваро и бегстве после смерти противника, но на этом и кончалось все, что он о нем знал.

Впрочем, говорили, будто дон Фернандо после дуэли уехал — не то во Францию, не то в Италию, его будто бы встречали и при дворе Франциска I, и при дворе Лоренцо II, который прославился тем, что был отцом Екатерины Медичи и что его бюст изваял Микеланджело.

Тогда, на площади, никто не мог слышать, о чем беседовали дон Руис и король, однако даже те, кто в тот день видел старика, стоявшего на коленях перед доном Карлосом, думали, что он просил об одном: помиловать убийцу дона Альваро.

Фернандо не стал разубеждать приятеля.

Потом, и любопытства ради, и из желания переменить тему разговора, он решил, в свою очередь, расспросить дона Рамиро.

— Я очень рад вас видеть, — начал он, — и собирался известить вас о приезде.

Дон Рамиро уныло покачал головой:

— А я радоваться не могу, ибо душа моя изнемогает от любви, пока она доставляет мне больше страданий, нежели радости.

Фернандо понял, что сердце дона Рамиро переполнено и он жаждет поделиться своими чувствами.

Он улыбнулся и протянул ему руку:

— Любезный друг, наши с вами сердца, наши чувства просятся на вольный воздух, здесь, в зале, так душно, пройдемся по чудесной аллее перед нашим домом, и вы мне поведаете обо всех своих приключениях, согласны?

— Согласен, — ответил дон Рамиро, — тем более что, беседуя с вами, быть может, я увижу ее.

— Вот оно что! — рассмеялся дон Фернандо. — Значит, она живет на этой площади?

— Пойдемте же, — сказал дон Рамиро, — через минуту вы узнаете обо всем, что со мной произошло, а также и о том, какую услугу вы можете мне оказать.

Они вышли рука об руку и стали прохаживаться по аллее; словно по обоюдному согласию, они ходили только вдоль фасада.

Кроме того, каждый из них то и дело поднимал голову, посматривая на окна второго этажа. Но ни тот, ни другой не спрашивал и не объяснял, что заставляет каждого так поступать, — оба молчали.

В конце концов дон Рамиро не выдержал:

— Друг Фернандо, ведь вы пришли сюда, чтобы выслушать мою исповедь, а я — чтобы излить вам душу.

— Ну, что ж, любезный дон Рамиро, — отвечал дон Фернандо, — я вам внимаю.

— Ах, милый друг, — начал дон Рамиро, — любовь — жестокий тиран, порабощающий сердца, над которыми властвует.

Дон Фернандо усмехнулся, словно говоря, что он того же мнения.

— Однако, — заметил он, — когда ты любим…

— Да, — подхватил дон Рамиро, — но хоть по всем признакам меня любят, я все же сомневаюсь…

— Вы — и сомневаетесь, дон Рамиро? Но если память мне не изменяет, в ту пору, когда мы расстались, женщины, упрекая вас, не относили к числу ваших недостатков скромность в делах любви.

— Да ведь, любезный Фернандо, до встречи с ней я не любил!

— Ну, хорошо, — прервал его дон Фернандо, — расскажите же скорее о бесподобной красавице, превратившей гордеца дона Рамиро в покорного раба, — такого не найти во всей Андалусии.

— Ах, любезный друг, она ж — цветок среди листвы.., она звезда среди облаков… Как-то вечером я ехал верхом на коне по улицам Толедо и сквозь полураскрытые жалюзи приметил такую красавицу, каких не видел свет. Я остановился, словно завороженный. Разумеется, мое восхищение она сочла за дерзость, закрыла жалюзи, хотя я умоляюще сложил руки, без слов заклиная ее не скрываться.

— О, жестокая, — засмеялся дон Фернандо.

— Больше часа я провел под ее окном, все надеясь, что она отворит его, но напрасно! Я стал искать дверь, но оказалось, что на фасаде, вдоль которого я ходил, не было ничего похожего.

— Что же, дом был заколдованный?

— Да нет; очевидно, улица, по которой я проезжал, была пустынной и глухой, двери в дом, должно быть, выходили на другую улицу. Так охранялись и дом, стоявший на отшибе, и прекрасная незнакомка. В конце концов я решил, все взвесив, что ни ее отец, ни бдительный соглядатай не следят за ней неустанно, ибо окна были в двенадцати — пятнадцати футах от земли. Я даже подумал, замужем ли она, — ведь ей было всего лет пятнадцать.

— Не узнаю вас, дон Рамиро, — заметил дон Фернандо, — по-моему, под влиянием любви вы очень изменились — ведь вы никогда долго не раздумывали в таких случаях. Всякая молодая девушка — так предопределено природой — приманка; всякая девушка имеет дуэнью, а у каждой дуэньи есть свои слабости, надо только подобрать к ней ключ — из злата.

— Я тоже так думал, любезный дон Фернандо, — проговорил молодой человек, — но на этот раз я ошибся.

— Бедняга, вам не повезло! Даже не удалось узнать, кто она!

— Итак, мне не пришлось подкупать ни дуэнью, ни слугу, я объехал квартал и очутился на широкой и красивой улице — улице Рыцарей — по другую сторону особняка. Оказалось, это настоящий дворец; я расспросил соседей и узнал, что принадлежит…

— Девушка или дом?

— Черт возьми, и то и другое… Что они принадлежат одному знатному и богатому иностранцу. Он прибыл из Индии год или два тому назад и за свои заслуги и ум был вызван из Малаги кардиналом Хименесом и стал советником регента. Вы догадываетесь, дон Фернандо, о ком идет речь?

— Клянусь честью, нет.

— Не может быть!

— Вы забываете, любезный друг, что года два меня не было в Испании и мне совсем или почти совсем неизвестно, что произошло здесь за это время.

— Да, верно. Ваше неведение, признаюсь в этом, в конце рассказа мне очень поможет. У меня были две возможности познакомиться: воспользоваться своим происхождением и положением в свете, чтобы представиться отцу и проникнуть к красавице дочери. Или, скорее, подобно узнику, что ждет, не засияет ли солнце за решеткой его окна, ждать, когда откроются жалюзи и все озарит ее красота. Я воспользовался первым способом. Мой отец в молодости был знаком с вельможей, к которому я надеялся проникнуть. Я ему написал, мне ответили, и я был принят; я хотел видеть дочь, а не отца, но она, по приказанию отца или из любви к уединению, оставалась у себя; я прибег ко второму способу, решил украдкой перехватить ее взгляд, когда вечером, в одиночестве, она будет вдыхать, стоя у окна, свежий и благоуханный воздух — ветерок с Тахо, хотя этот способ не всегда приносит удачу. Но все же молодую девушку, пожалуй, больше заинтересует всадник, остановившийся под ее балконом звездной прекрасной ночью или во тьме, когда разразится гроза, чем кавалер, представленный ей в гостиной?

— Вы всегда были очень находчивы, добиваясь внимания женщины, дон Рамиро. Продолжайте же, я вас слушаю и убежден в вашем успехе.

Дон Рамиро поник головой.

— Я не добился успеха, но и не потерпел полной неудачи, — сказал он. — Два-три раза, стоя за углом, я ловко укрывался от ее взгляда, но сам видел ее, зато стоило ей заметить меня, и жалюзи закрывались.


— А разве через жалюзи вы не могли проследить, смотрит ли она на вас?

— Признаюсь, надежда меня долго поддерживала, но однажды, когда после вынужденного недельного отсутствия я снова явился, то оказалось, что дом заперт, двери и окна наглухо закрыты. Никто днем так и не появился — ни девушка, ни отец, ни дуэнья, и ночью в доме, темном, как могила, свет не зажигался. Я навел справки — совет регента был распущен из-за приезда в Испанию короля дона Карлоса, и когда он подъезжал к Толедо, отец владычицы моего сердца вернулся в Малагу. Я устремился в Малагу, готовый следовать за ними на край света. Я возобновил свои попытки, и кажется, с большим успехом. Теперь она скрывалась не так поспешно, и я смог заговорить с ней, сказать ей словечко; тогда я стал бросать цветы на ее балкон; сначала она отталкивала их ножкой, потом словно не обращала на них внимания, потом, наконец, начала их принимать, один или даже два раза она ответила на мои вопросы, но будто смущенная своей снисходительностью, испуганная звуками своего голоса, она почти сейчас же удалялась, и слова ее скорее походили на молнию, что прорезает тьму, чем на зарю, что предшествует дню.

— Итак, дело продвигалось? — спросил дон Фернандо.

— До тех пор, пока король не повелел ее отцу приехать в Гранаду.

— Ого! Бедный дон Рамиро! — воскликнул, смеясь, дон Фернандо. — Значит, вы обнаружили, что дом в Малаге закрыт, как и в Толедо?

— Нет, не так. На этот раз она благосклонно предупредила меня о часе отъезда и о том, по какой дороге они отправятся; я все разузнал и решил их сопровождать; кроме того, путешествие давало немало преимуществ — ведь каждая остановка напоминала ей обо мне; каждая комната на постоялом дворе говорила ей обо мне. Я стал гонцом, гонцом любви.

— Вот оно что, — вздохнул дон Фернандо, но дон Рамиро был поглощен своим рассказом и не заметил, как тон его друга вдруг переменился.

— Да, в наших придорожных гостиницах ничего не найти, однако я заказывал угощение. Я узнал, какие духи она любит, — я ношу эти духи на шее в золотой коробочке, я наполнял их ароматом коридоры, по которым она проходила, комнаты, в которых она останавливалась. Я узнал ее любимые цветы, и в каждом пристанище, от Малаги до Гранады, ее ноги ступали по ним.

— А зачем же такому галантному кавалеру, как дон Рамиро, — произнес дон Фернандо с волнением в голосе, — понадобилась моя помощь, раз у него в распоряжении столько возможностей?

— Ax, любезный друг, случай, я бы сказал, провидение соединило два обстоятельства, которые должны, если не разразится беда на моем пути, привести меня к счастью.

— Какие же это обстоятельства? — спросил дон Фернандо, проводя рукой по лбу и вытирая выступивший пот.

— Отец той, которую я люблю, друг вашего отца, а вы мой друг, вы мой ангел-хранитель и приехали сегодня…

— Ну а дальше?

— Ваш отец предложил ему гостеприимство, поэтому…

— Значит, та, которую вы любите… — вымолвил дон Фернандо, стиснув зубы от ревности.

— Да неужели вы не догадываетесь, любезный друг?

Дон Фернандо оттолкнул того, кто так неудачно выбрал время, чтобы назвать его другом.

— Ни о чем я не догадываюсь, — оборвал он дона Рамиро с мрачным видом. — Как ее зовут?

— Неужели надо называть имя солнца, когда вы чувствуете его теплоту и ослеплены его лучами? Поднимите глаза, дон Фернандо. Да сможете ли и вы выдержать пламя, испепеляющее мое сердце!

Дон Фернандо поднял глаза и увидел донью Флору — она, чуть наклонившись, стояла у окна и смотрела на него с ласковой улыбкой. Они обменялись быстрым взглядом, она откинулась назад, и окно со стуком захлопнулось: девушка скрылась.

Но хоть окно и закрылось очень быстро, из него успел вылететь цветок. То был анемон.

XXV. АНЕМОН

Молодые люди кинулись поднимать случайно оброненный или брошенный намеренно цветок. Дон Фернандо был ближе к окошку и взял его.

Дон Рамиро протянул руку и сказал своему другу:

— Благодарю, любезный Фернандо! Отдайте-ка мне цветок.

— Почему же? — удивился Фернандо.

— Да ведь его бросили мне.

— Кто вам сказал?

— Никто, но кто скажет иное?

— Тот, кто не побоится прямо сказать вам об этом.

— Кто же?

— Да я.

Дон Рамиро с изумлением взглянул на дона Фернандо и только сейчас заметил, как он бледен, как судорожно сжаты его губы.

— Вы? — переспросил он, отступая на шаг. — Почему же вы?

— Потому что ту, кого вы любите, люблю я.

— Как, вы любите донью Флору? — воскликнул дон Рамиро.

— Да, люблю, — ответил дон Фернандо.

— Где вы ее видели прежде и давно ли узнали? — спросил, тоже побледнев, дон Рамиро.

— Вас это не касается!

— Но ведь я люблю ее уже больше двух лет!

— А я, быть может, люблю ее только два дня, но за это время достиг большего, чем вы за два года!

— Докажите это, дон Фернандо, или я во всеуслышание заявлю, что вы — хвастун и пятнаете имя молодой девушки.

— Вы говорили, что скакали от Малаги до Гранады впереди нее, не правда ли?

— Да, говорил.

— Вы проехали мимо харчевни «У мавританского короля»?

— Даже останавливался в ней.

— Там вы заказали обед для дона Иниго и его дочери, воскурили благовония в прихожей и приготовили букет для доньи Флоры.

— Да.

— В букете был цветок анемона.

— Ну а дальше?

— Цветок она подарила мне.

— Вам?

— Да, мне. И вот он здесь, на моем сердце, он уже увял, как увянет и этот…

— Вы сами взяли цветок из букета без ее ведома или подняли на дороге — вероятно, она уронила его нечаянно, признайтесь же в этом, и я вас прощу.

— Прощение я принимаю только от бога и от короля, — гордо ответил дон Фернандо, — и повторяю: цветок она мне подарила.

— Лжете, дон Фернандо, вы украли первый цветок, как украли и второй.

Дон Фернандо с яростным возгласом выхватил шпагу, швырнул к ногам дона Рамиро анемоны — увядший и свежий.

— Что ж, все равно — подаренный или украденный. Тот, кто через пять минут останется жив, поднимет оба.

— Хорошо! — крикнул дон Рамиро, отступая на шаг и, в свою очередь, выхватив шпагу. — Такой уговор мне по душе.

Затем он обратился к толпе, собравшейся на площади: обнаженные шпаги, блеск лезвий привлекли всеобщее любопытство.

— Послушайте, сеньоры! Подойдите ближе, нельзя сражаться без свидетелей. Если дон Фернандо убьет меня, пусть все знают, что он убил меня в поединке, а не так, как, по слухам, убил дона Альваро.

— Пусть подойдут, — согласился дон Фернандо. — Клянусь богом, они увидят нечто, заслуживающее внимания.

И молодые люди, стоя в пяти шагах друг от друга, опустили к земле шпаги и ждали, когда их окружат зрители.

Круг образовался, и кто-то сказал:

— Начинайте же, сеньоры.

Вода устремляется вперед, прорывая плотину, не с такой быстротой, с какою молодые люди с обнаженными шпагами бросились навстречу друг другу. И тут раздался крик — он несся из окна, закрытого жалюзи; крик этот заставил противников поднять головы, но не остановил их, а придал им силы.

Дон Фернандо и дон Рамиро слыли одними из самых храбрых и ловких дуэлянтов, ни тот, ни другой не имели равных себе соперников во всей Андалусии. И вот теперь каждому попался опасный противник — им пришлось сражаться друг с другом.

Итак, как и обещал дон Фернандо, зрелище заслуживало внимания.

В самом деле, шпаги скрестились так стремительно, так яростно, что, чудилось, металл исторгает искры, будто обуреваемый такими же страстями, что и люди, державшие шпаги.

Искусство фехтования, ловкость, сила проявились во всем блеске за несколько мгновений первой схватки, причем ни тот, ни другой противник не отступил ни на шаг, стоя неподвижно, как те деревья, в тени которых они сражались; казалось, опасность миновала, и зрители наблюдают не ожесточенный поединок, а как бы присутствуют в оружейном зале, где молодые люди упражняются в фехтовании на рапирах. Кроме того, говоря правду, такие поединки были в духе того времени, и редко вечера проходили без представлений, подобных тому, что сейчас давали дон Фернандо и дон Рамиро. Перерыв был кратким. Соперникам надо было перевести дух, но, несмотря на выкрики зрителей: «Не нужно торопиться! Отдохните», — они еще яростнее бросились друг на друга. Но только шпаги скрестились, как раздался взволнованный голос:

— Перестаньте, дон Фернандо, дон Рамиро!

Все обернулись в ту сторону, откуда прозвучали эти слова.

— Дон Руис де Торрильяс! — закричали, расступаясь, зрители.

И дон Руис очутился посреди круга, как раз там, где стоял его сын. Разумеется, его предупредила донья Флора, и он прибежал, чтобы разнять сражавшихся.

— Перестаньте! — властно повторил он.

— Отец!.. — возразил дон Фернандо нетерпеливо.

— Сеньор!.. — произнес дон Рамиро почтительно.

— Я не могу приказать дону Рамиро, — сказал старик, — но вам, дон Фернандо, могу, — вы мой сын, и я вам приказываю: перестаньте.

— Перестаньте, сеньоры, — поддержали зрители.

— Защищайтесь, дон Рамиро! — бросил дон Фернандо.

— Вот как, негодяй! — крикнул дон Руис, ломая руки. — Не можешь побороть свои роковые страсти! Вчера помилованный за дуэль, сегодня совершаешь то же преступление!

— Отец, отец, — бормотал дон Фернандо, — прошу вас, не мешайте.

— И это происходит здесь, посреди улицы, при свете солнца! — продолжал дон Руис.

— Почему же не подраться здесь, посреди улицы, при свете солнца, если тебя унизили? Они были свидетелями оскорбления, нанесенного мне, пусть станут и свидетелями отмщения.

— Вложите шпагу в ножны, дон Фернандо!

— Защищайтесь, дон Рамиро!

— Значит, ты отказываешься повиноваться?

— Уж не думаете ли вы, будто я позволю, чтобы меня лишили чести, той чести, которую вы сами вручили мне, как ваш отец унаследовал ее от своих предков?

— О, если б ты сберег хоть каплю того, что я передал тебе! — воскликнул дон Руис.

И, обратясь к дону Рамиро, проговорил:

— Почему у моего сына, дон Рамиро, нет ни малейшего уважения к моим сединам, к моим дрожащим рукам, ведь я — его отец и обращаюсь к нему с мольбой; так послушайтесь же меня вы и покажите пример тем, кто нас окружает, что чужой оказывает мне больше уважения, чем сын.

— Верно, верно, дон Рамиро, послушайтесь, — поддержали старика зрители.

Дон Рамиро отступил на шаг и опустил шпагу.

— Вы хорошо сделали, дон Руис, обратившись ко мне, — сказал дон Рамиро, — и вы хорошо поступили, оказав мне доверие, сеньоры. Земля велика, горы безлюдны, и я встречу своего противника в другом месте.

— Эге, да вы ловко скрываете трусость, — громко заявил дон Фернандо.

Дон Рамиро, уже вложивший шпагу в ножны и отступивший на два шага, обернулся, и шпага снова сверкнула у него в руке.

— Скрываю трусость? — воскликнул он.

Раздался ропот, зрители осуждали дона Фернандо, и двое из них — или всех старше, или всех благоразумнее — бросились к противникам, чтобы прекратить схватку, но дон Руис жестом попросил их отступить.

Они молча подчинились. Снова раздался звон стали.

Дон Руис приблизился к сыну на шаг.

Дон Фернандо стиснул зубы, побледнел от гнева, его глаза сверкали, и он напал на своего противника, словно обезумев от ярости, которая могла бы, пожалуй, подвести менее искусного фехтовальщика.

— Нечестивец, — вздохнул старик отец, — чужие слушаются меня и мне повинуются, а ты продолжаешь идти наперекор моей воле, ты ни с чем не считаешься.

С этими словами дон Руис взмахнул палкой и гневно воскликнул, причем глаза его сверкнули, как у юноши:

— Видит бог, я при всех научу тебя покорности!

Не отводя шпагу от шпаги противника, дон Фернандо полуобернулся и увидел, что отец поднял палку; его бледные щеки вспыхнули, казалось, вся кровь бросилась ему в голову.

Лицо старика выражало ненависть; не меньшую ненависть выражало и лицо сына. Казалось, попади неосторожный прохожий под двойную молнию их взглядов, он был бы испепелен.

— Берегитесь, отец, — крикнул молодой человек дрогнувшим голосом, качнув головой.

— Шпагу в ножны! — повторил дон Руис.

— Сначала опустите палку, отец!

— Повинуйся, злодей, я приказываю тебе!

— Отец, — пробормотал сын, покрываясь смертельной бледностью, — уберите палку, иначе, клянусь богом, я дойду до крайности.

Затем, обернувшись к дону Рамиро, он добавил:

— Э, стойте на месте, дон Рамиро: я могу одновременно иметь дело с палкой старика и со шпагой повесы.

— Вот видите, сеньоры? — спросил дон Рамиро. — Как же мне быть?

— Делайте то, что велит вам отвага и оскорбление, нанесенное вам, сеньор Рамиро, — отвечали, отходя, зрители, явно не желая дольше присутствовать при поединке.

— Неблагодарный! Негодяй! — проговорил дон Руис, занося палку над головой сына. — Неужели и твой соперник не может научить тебя, как должно сыну держать себя перед отцом?

— Ну, нет, — оборвал его дон Фернандо, — ибо мой соперник отступил из-за трусости, а трусость я не ставлю в число добродетелей.

— Тот, кто воображает и говорит, что я трус…

— Он лжет, дон Рамиро, — перебил старик.

— Да скоро ли мы с этим покончим? — прорычал дон Фернандо, так он рычал, сражаясь с дикими зверями.

— В последний раз повторяю, негодяй, повинуйся, вложи шпагу в ножны! — повторил дон Руис с угрозой.

Было ясно: если дон Фернандо не послушается тотчас же, позора не избежать — палка опустится на его голову.

С молниеносной быстротой дон Фернандо оттолкнул дона Руиса и, сделав искусный выпад левой рукой, правой .пронзил руку дона Рамиро, медлившего с защитой.

Дон Рамиро удержался на ногах, зато старик упал: такой сильный удар был нанесен ему прямо в лицо.

Зрители исступленно закричали:

— О, сын дал пощечину отцу!

— Расступитесь, расступитесь, — рявкнул дон Фернандо и бросился поднимать цветы, лежавшие на земле. Он подобрал их и спрятал на груди.

— Да разверзнутся над тобой небеса, нечестивый сын! — простонал дон Руис, приподнимаясь, — пусть господь бог, а не люди покарает тебя, ибо за оскорбление, нанесенное отцу, он ниспосылает возмездие — Смерть ему! Смерть ему! — в один голос возгласила толпа. — Смерть нечестивому сыну, ударившему отца!

И все, выхватив шпаги, окружили дона Фернандо. Раздался лязг — одна шпага отражала натиск целого десятка, а немного погодя Сальтеадор с горящими глазами и пеной на губах, подобно загнанному вепрю, что проскакивает сквозь свору разъяренных собак, проскочил сквозь толпу. Пробежав мимо дона Руиса, все еще лежавшего на земле, он окинул его взглядом, исполненным ненависти, а отнюдь не раскаяния, свернул в одну из улочек, ведущих на Сакатин, и скрылся из виду.

XXVI. ПРОКЛЯТИЕ

Зрители, наблюдавшие эту сцену — причем каждый в конце концов как бы стал действующим лицом, — словно застыли.

Только дон Рамиро, завернув правую окровавленную руку в плащ, приблизился к старику и протянул ему левую руку, сказав:

— Сеньор! Окажите мне честь, позвольте помочь вам подняться.

Дон Руис согласился и с трудом встал.

— О неблагодарный, нечестивый сын! — воскликнул он, поворачиваясь в ту сторону, куда скрылся дон Фернандо. — Да подвергнет тебя каре господь всюду, где бы ты ни скрывался, пусть рука твоя, оскорбившая мои седины и окровавившая лицо мое, не сможет защитить тебя от шпаги тех, кто поднимет ее, дабы защищать меня от надругательства.

И пусть бог, видя твое кощунство, отторгнет от тебя воздух, которым ты дышишь, землю, которая тебя носит, и свет, который тебе светит.

— Сеньор, — сказал почтительно один из зрителей, приближаясь к нему, — вот ваша шляпа.

— Сеньор, — обратился к нему с таким же почтением второй, — не угодно ли, я застегну ваш плащ.

— А вот ваша палка, сеньор, — произнес третий, приближаясь к нему.

— Палка! — повторил старик. — Зачем мне палка? Мне нужна шпага. О Сид, о Сид Кампеадор! Видишь, как все изменилось с тех пор, как ты отдал душу, свою великую душу богу. В твои времена сыны мстили за оскорбления, нанесенные их отцам чужими, ныне же, напротив, чужие мстят за оскорбление, нанесенное отцам сыновьями.

Потом, обратившись к молодому человеку, подавшему ему палку, проговорил:

— Да, подайте мне ее, за оскорбление, нанесенное рукою, должно мстить палкой.., этой самой палкой я и отомщу тебе, дон Фернандо… Но это только самообольщение! Как я смогу отомстить за себя ударом палки, ведь она мне служит не для защиты, а для опоры! Да как же я смогу отомстить за себя, ведь не догнать мне того, кого я преследую, только по земле я смогу ударить палкой. Пусть при этом она молвит:

«Земля, земля, разверзнись, дай старику, моему хозяину, войти в могилу!»

— Сеньор! Сеньор! Успокойтесь, — перебил кто-то, — вот ваша супруга донья Мерседес спешит сюда, а рядом с ней молодая девушка, прекрасная, как ангел!

Дон Руис обернулся и бросил на донью Мерседес такой взгляд, что она остановилась и замерла, опираясь на руку доньи Флоры, действительно прекрасной, словно ангел, но бледной, словно смерть.

— Что же случилось, сударь, — спросила донья Мерседес, — что произошло?

— А произошло, сударыня, вот что, — крикнул дон Руис, будто появление жены вызвало у него новый приступ гнева, — ваш сын ударил меня по лицу! Произошло вот что: пролилась кровь от руки того, кто называл меня своим отцом, а когда я упал от сыновнего удара, помог мне подняться не он, а дон Рамиро. Поблагодарите же дона Рамиро, протянувшего руку вашему супругу, которого сбил с ног ваш сын.

— О, успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, господин мой, — умоляла донья Мерседес. — Взгляните, сколько народа вокруг нас.

— Пусть все подойдут! Пусть приблизятся! Ведь люди сбежались мне на помощь! Сюда, все сюда! — звал дон Руис. — Внемлите мне, пусть каждый услышит то, что произнесут мои уста: я обесчещен, ибо получил пощечину. Так вот вы, мужчины, смотрите на меня и бойтесь иметь сыновей. А вы, женщины, смотрите на меня и бойтесь производить на свет детей, которые в награду за многолетние заботы, жертвы и страдания будут давать пощечины вашим мужьям, значит, своим отцам! Я просил о правосудии у всевышнего, теперь я требую правосудия от вас, но если вы не согласны, я буду требовать его у короля.

Толпа молчала, пораженная его несказанным отчаянием, и он воскликнул:

— Ах, вы тоже, вы тоже отказываете мне в правосудии!..

Ну, что же! Я взываю к королю дону Карлосу! Король дон Карлос, король дон Карлос, правосудия! Правосудия!

— Кто призывает короля дона Карлоса? — раздался чей-то голос. — Кто требует правосудия? Король здесь!

Толпа тут же расступилась, и все увидели молодого человека в простом одеянии — прищуренные глаза, бледное лицо были в тени, отбрасываемой широкими полями войлочной шляпы, а темный плащ скрывал его фигуру. Вслед за ним шел верховный судья в такой же простой одежде.

— Король! — кричала толпа.

— Король! — прошептала, побледнев, донья Мерседес.

— Король! — повторил дон Руис с торжеством.

Образовался большой круг, в центре которого остались король и дон Иниго, дон Руис и донья Мерседес рука об руку с доньей Флорой.

— Кто ищет правосудия? — спросил король.

— Я, государь, — отвечал дон Руис.

Король взглянул на него.

— А, да это ты? Вчера ты просил о помиловании, сегодня просишь о правосудии! Что же, ты всегда о чем-нибудь просишь?

— Да, государь… И на этот раз я не отступлюсь, ваше величество, до тех пор, пока вы не дадите мне согласия.

— Ты без труда его добьешься, если то, о чем ты просишь, справедливо, — отвечал король.

— Ваше величество, сейчас вы сами рассудите, — произнес дон Руис.

Дон Иниго сделал знак, приказывая толпе отступить, чтобы слова просителя услышал только король.

— Нет, нет, — произнес дон Руис, — пусть все слышат, что я скажу вам, пусть, когда я кончу, каждый подтвердит, что я сказал правду.

— Хорошо, слушайте все, — согласился король.

— Ваше величество! Правда ли, что вы запретили поединки в вашем государстве?

— Правда, и еще нынче утром я повелел дону Иниго наказывать дуэлянтов без промедления и жалости.

— Так вот, ваше величество, только что здесь, на площади, под окнами моего дома, вели поединок два молодых человека и их окружали зрители.

— Ото! А я-то до сих пор думал, — заметил король, — что люди, непослушные указам короля, ищут какое-нибудь глухое место, надеясь, что уединенность поможет скрыть преступление.

— Так вот, ваше величество, эти молодые люди, дабы свести счеты, выбрали яркий солнечный день и самую оживленную площадь в Гранаде.

— Дон Иниго, слышите? — сказал король, полуобернувшись.

— Боже мой! Боже мой! — прошептала донья Мерседес.

— Сударыня, — спросила донья Флора, — неужели он оговорит своего сына?

— Причина их размолвки меня не касается, — продолжал дон Руис, бросив на верховного судью взгляд, словно заверяя его, что во имя чести семьи он сохранит тайну, — я и знать о ней не хочу, известно только одно: перед дверями моего дома два молодых человека ожесточенно дрались на шпагах.

Дон Карлос нахмурился:

— Почему же вы не вышли? Почему не запретили сумасбродам скрестить шпаги, ведь ваше имя и возраст должны были повлиять на них.

— Я вышел, сударь, и повелел им вложить шпаги в ножны. Один из них послушался.

— Вот и хорошо, покараем его не так строго. Ну а что же второй?

— Второй, ваше величество, отказался повиноваться, продолжал подстрекать к дуэли своего противника, оскорбил его, вынудил выхватить шпагу из ножен, и поединок возобновился.

— Дон Иниго, слышите? Невзирая на увещания, они продолжали драться.

Король обратился к старику:

— Как же вы поступили, дон Руис?

— Ваше величество, сначала я уговаривал, потом стал угрожать, потом поднял палку.

— Ну а дальше?

— Тот, кто уже раз отказался от дуэли, отказался снова.

— Ну, а другой?

— Другой, ваше величество.., дал мне пощечину.

— Как, молодой повеса дал пощечину старику, rico hombre дону Руису?

И глаза дона Карлоса вопрошали толпу, словно он выжидал, что кто-нибудь из зрителей изобличит дона Руиса во лжи.

Но все молчали, и в тишине только слышалось, как вздыхает донья Флора и плачет донья Мерседес.

— Продолжайте, — приказал король дону Руису.

— Ваше величество! Какое наказание полагается молодому человеку, давшему пощечину старику?

— Если он простолюдин — наказание кнутом на людной площади и лишение свободы на галерах в обществе разбойников — алжирских турок и грабителей из Туниса, если же он дворянин — пожизненное заключение в тюрьме и публичное лишение всех званий и почестей.

— А что, если тот, кто дал пощечину, — сын, а тот, кто получил ее, — отец? — суровым тоном спросил дон Руис.

— Что ты говоришь, старик? Я плохо знаю испанский язык и, видно, не так понял тебя?

Дон Руис медленно повторил вопрос, каждое его слово вызывало тоскливый отзвук в сердцах двух женщин:

— А что, если тот, кто дал пощечину, — сын, а тот, кто ее получил, — отец?

По толпе пробежал ропот.

Король, отступив на шаг, недоверчиво взглянул на старика.

— Невероятно! — проговорил он.

— Ваше величество! — произнес дон Руис, вставая на колени. — Я вас просил помиловать моего сына — убийцу и грабителя! Теперь я требую справедливого наказания сыну, поднявшему руку на отца.

— О дон Руис, дон Руис! — воскликнул дон Карлос, сбрасывая с себя на миг личину беспристрастности и холодного спокойствия, свойственную ему обычно. — Да знаете ли вы, чего вы требуете, — смерти сыну!

— Не знаю, какому наказанию в Испании подвергается подобное преступление, ибо в древности подобных преступлений не бывало, и у нас нет законов для подражания; но вот что я говорю моему королю: поправ священные обычаи, которые стоят на первом месте после законов церкви, мой сын Фернандо осмелился ударить меня по лицу, я же не могу ответить на оскорбление, нанесенное мне, поэтому приношу вам жалобу на преступника. Если же вы откажете мне — государь, внемлите словам несчастного отца, — я буду взывать к всевышнему, жалуясь на дона Карлоса. — И, поднимаясь с колен, он добавил:

— Государь, вы слышите мои слова? Отныне это дело касается вас, а не меня…

И он пошел прочь; толпа молча расступилась перед ним, каждый пропускал его, сняв шляпу и склоняясь перед оскорбленным отцом.

Донья Мерседес, увидя, что дон Руис проходит мимо, даже не взглянув на нее и не вымолвив ни слова, потеряла сознание и упала на руки доньи Флоры.

Король бросил на невеселую эту сцену косой взгляд, свойственный ему, и сказал, обернувшись к дону Иниго, который был так бледен и встревожен, будто обвиняли его самого:

— Дон Иниго…

— Да, ваше величество, — отозвался он.

— А кто эта женщина — не мать ли? — И он через плечо указал на донью Мерседес.

— Да, государь, мать, — запинаясь, произнес дон Иниго.

— Хорошо. — И, помолчав, король продолжал:

— Вы — мой верховный судья, и все это в вашем ведении. Располагайте всеми средствами, которыми вы владеете, и не смейте являться ко мне до тех пор, пока виновный не будет взят под стражу.

— Ваше величество, — отвечал дон Иниго, — уверяю вас, я сделаю все возможное.

— Действуйте без промедления, ибо это дело занимает меня гораздо больше, чем вы полагаете.

— Отчего же, государь? — спросил дон Иниго, и голос его дрогнул.

— Да оттого, что, поразмыслив надо всем, что сейчас стряслось, я так и не припомнил подобного случая в истории — никогда еще к королю не обращались с подобной жалобой.

И он удалился, важный, погруженный в раздумье, и все повторяя про себя:

— Господи, да что же это такое? Сын дал пощечину отцу!

Король взывал к всевышнему, прося раскрыть тайну, объяснить которую никто не мог. А дон Иниго все стоял, словно застыв на месте.

XXVII. РЕКА И ПОТОК

Есть люди, жизнь которых предопределена: у иных она течет плавно и величаво, подобно таким многоводным рекам, как Миссисипи и Амазонка, что пересекают равнины от истока своего до самого моря и несут на себе суда величиной с целый город, вместилища такого множества пассажиров, что их хватило бы для устройства целого поселения Другие, что берут начало на вершинах гор, каскадами низвергаются с высоты, мчатся водопадами, скачут потоками и, пробежав всего лишь десять — пятнадцать лье, впадают в речку, в реку или озеро, но еще некоторое время они будут волновать и вспенивать воды, с которыми смешали свои струи, — только одно это им и остается.

Путешественнику потребуются недели, месяцы, годы, чтобы подробно изучить некоторые из них, описать берега и окрестности, зато страннику нужно всего несколько дней, чтобы познакомиться с бурным течением иных; ручей, ставший каскадом, каскад, ставший водопадом, водопад, ставший потоком, рождается и умирает на пространстве в десять лье за одну неделю.

Однако за эту неделю странник, идущий по берегу вдоль потока, пожалуй, получит больше ярких впечатлений, нежели путешественник, который целый год знакомился с берегами большой реки.

Историю, о которой мы рассказываем читателю, можно сравнить с каскадами, водопадами, потоками; с первой же страницы события стремительно несутся вперед, бурлят, с ревом докатываются они до последней.

Когда же тот, кого ведет длань божия, вопреки законам движения, достигает цели, ему кажется, что он совершил свой путь не пешком, не верхом на лошади, не в экипаже, а в какой-то волшебной машине, что проносится по равнинам, селениям, городам, подобно паровозу, исторгающему грохот и пламя, или же на воздушном шаре, летящем с такой быстротой, что долины, селения, города, превращаясь в точки, исчезают из глаз, теряясь в пространстве, так что и у сильных кружится голова, и всем тяжело дышать.

Мы уже оставили позади, так сказать, две трети страшного путешествия, и каждый из его участников, — исключение сделаем лишь для бесстрастного лоцмана, что зовется доном Карлосом, которому — под именем Карла V — предназначено вникать в бедствия, потрясающие общество, как ныне он вникает в несчастья, потрясшие семьи, — так вот, каждый покинул или собирался покинуть площадь, где разыгрались события, о которых мы только что рассказывали, и у каждого тяжело было на душе и голова шла кругом.

Мы уже видели, что дон Фернандо бежал первым, вторым ушел дон Руис, проклиная сына, жалуясь на короля, взывая к богу, и, наконец, король, как всегда, спокойный, но, как никогда, мрачный, ибо его тревожила мысль о том, что в дни его владычества сын совершил неслыханное преступление — дал пощечину отцу, — удалился медленной и размеренной походкой во дворец — в Альгамбру, куда он и держал путь после посещения острога, где побывал вместе с верховным судьей, доном Иниго.

И только те действующие лица, которых глубоко взволновала недавняя сцена, стояли, словно окаменев, среди толпы, и люди смотрели на них и сочувственно, и удивленно, — то были донья Мерседес, которая, теряя сознание, опиралась на плечо доньи Флоры, и дон Иниго, будто громом пораженный словами короля: «Не смейте являться ко мне до тех пор, пока виновный не будет взят под стражу».

И вот теперь ему придется взять под стражу человека, к которому он питает такое теплое чувство; человека, о помиловании которого он так настойчиво хлопотал, не добившись успеха, когда его обвиняли в преступлениях, свершенных против людей, ныне же ему грозит еще более тяжкая кара за святотатство — преступление, свершенное против господа бога, и теперь он сам, пожалуй, готов стать мятежником, сообщником неслыханного преступления, поправшего нравственные устои человеческого общества, готов был никогда больше не являться к королю.

Да, быть может, в глубине души он уже и склонялся ко второму решению, ибо, отложив на более поздний час выполнение приказа об аресте дона Фернандо, он торопливо пошел к дому, чтобы дать кое-какие распоряжения: надо было оказать помощь донье Мерседес, которой стало дурно.

Следовало бы сейчас же проводить ее домой, но странное дело: едва только дон Иниго, сильный и крепкий, словно юноша, подошел к матери дона Фернандо, собираясь перенести ее на руках, донья Мерседес, заслышав его шаги, вздрогнула и, открыв глаза, крикнула, словно страшась чего-то:

— Нет, нет, только не вы, не вы!

И дон Иниго, услышав ее слова, опустил голову и поспешил за кормилицей дона Фернандо и стариком слугой, бывшим оруженосцем дона Руиса во время войны с маврами; меж тем донья Флора в полном недоумении тихо повторяла:

— Отчего же моему отцу не помочь вам, сеньора?

Но донья Мерседес снова закрыла глаза, а немного погодя, собрав все силы, превозмогая слабость, она с помощью доньи Флоры пошла, с трудом ступая, к дому и почти дошла до него, когда двое слуг выбежали из дверей и поддержали ее…

Донья Флора уже собиралась войти в дом вместе с доньей Мерседес, но на пороге ее остановил отец.

— В последний раз вы входите в этот дом, — сказал дон Иниго, обращаясь к дочери, — проститесь с доньей Мерседес и возвращайтесь сюда.

— Проститься? В последний раз в этот дом? Что это значит, отец?

— Я не могу жить в доме матери, сына которой должен предать смерти.

— Смерти? Дона Фернандо? — крикнула молодая девушка, бледнея. — Неужели король осуждает его на смерть?

— Существовало бы наказание более тяжкое, чем смертная казнь, дон Фернандо был бы к нему Приговорен.

— Отец! Разве вы не можете пойти к дону Руису, своему Другу, и уговорить его?..

— Нет, не могу.

— Неужели донья Мерседес не может пойти к своему супругу и упросить его взять жалобу назад?

Дон Иниго покачал головой.

— Нет, не может.

— Боже мой, боже мой, — твердила донья Флора, — я буду взывать к сердцу матери, и, право же, сердце ее найдет способ спасти сына!

С этими словами она вбежала в дом.

Донья Мерседес сидела в том самом зале, где совсем недавно она стояла рядом с сыном, — тогда сердце ее билось от радости, теперь же оно разрывалось от горя.

— Мама, мама, — воскликнула донья Флора, — неужели же нельзя спасти дона Фернандо?

— Твой отец не говорил, что надеется спасти его, дитя мое?

— Нет.

— Верь своему отцу, дитя мое.

И она разрыдалась.

— Но, по-моему, — настаивала донья Флора, — после двадцати лет супружества вы сможете уговорить дона Руиса…

— Он откажет мне.

— Но ведь отец всегда остается отцом, сеньора.

— Да, отец… — промолвила донья Мерседес.

И она закрыла лицо руками.

— И все же попытайтесь, сеньора, умоляю вас.

Донья Мерседес раздумывала недолго.

— Пожалуй, верно, — проговорила она, — это не только мое право, это мой долг. — И она обратилась к оруженосцу:

— Висенте, где ваш господин?

— Он заперся у себя в комнате, госпожа.

— Вот видите, — сказала донья Мерседес, словно цепляясь за этот предлог.

— Попросите его ласковым голосом открыть дверь, и он откроет, — повторяла донья Флора.

Донья Мерседес попробовала подняться, но снова упала в кресло.

— Не могу, вы же видите, — жалобно произнесла она.

— Я вам помогу, сударыня, — предложила девушка и, обняв ее, подняла с силой, удивительной для такого хрупкого создания.

Донья Мерседес вздохнула и пошла за доньей Флорой.

Минут через пять мать и любящая, неутешная девушка постучали в дверь к дону Руису.

— Кто там? — произнес он угрюмо.

— Я, — отвечала донья Мерседес едва слышно.

— Кто это?

— Его мать!

Из комнаты донесся стон, потом шум шагов — кто-то приближался медленно, тяжело ступая, и вот дверь отворилась.

Появился дон Руис, взгляд его блуждал, борода и волосы были всклокочены. Казалось, за полчаса он постарел на десять лет.

— Вы тут? — спросил он. Заметив донью Флору, он продолжал:

— Да вы не одна. Я бы удивился, если бы вы отважились прийти одна.

— Ради спасения сына я бы на все отважилась, — отвечала донья Мерседес.

— Входите же, но одна.

— Дон Руис, — тихо промолвила донья Флора, — не позволите ли вы дочери вашего друга присоединить свою просьбу к просьбе матери?

— Если донья Мерседес согласна говорить со мной в вашем присутствии и сообщить мне что-то, тогда входите.

— О нет, нет, я войду одна или уйду прочь, — крикнула донья Мерседес.

— Что ж, идите без меня, — проговорила донья Флора, подчиняясь воле несчастной матери и отступая перед доном Руисом, который повелительным жестом остановил ее.

Дверь закрылась за доньей Мерседес.

Донья Флора застыла на месте, пораженная всем, что видела; перед ней словно начинала раскрываться какая-то затаенная душевная драма, но действие, которое перед ней развертывалось, было ей непонятно. Могло показаться, будто она подслушивает, но она ничего не слышала. Все заглушало биение ее сердца.

И, однако, ей чудился то умоляющий, робкий голос доньи Мерседес, то мрачный, угрожающий голос дона Руиса.

Вдруг она услышала странный шум, бросилась к двери и распахнула ее: на полу лежала донья Мерседес.

Девушка подбежала, попыталась приподнять несчастную, но дон Руис знаком остановил донью Флору. Было ясно, что донья Мерседес упала, подкошенная мучительным волнением.

Дон Руис стоял в десяти шагах от доньи Мерседес, и если бы она упала по его вине, он бы не успел отойти на такое расстояние.

Он с жалостью посмотрел на нее, поднял, перенес из комнаты в прихожую и положил на кушетку.

— Бедная, бедная мать, — пробормотал он.

Потом он вернулся в комнату и снова заперся, не сказав ни слова молодой девушке, будто ее и не было.

Немного погодя донья Мерседес открыла глаза, собралась с мыслями, пытаясь понять, что с ней, где она находится, припоминая, как она очутилась здесь, затем встала, качая головой.

— Я так и знала, так и знала! — прошептала она.

Донья Мерседес вернулась к себе в комнату в сопровождении молодой девушки и упала в кресло.

В эту минуту дон Иниго крикнул из-за двери — переступить порог он не решился:

— Дочка, дочка, пора, нам нельзя здесь оставаться.

— Да, да, — подтвердила донья Мерседес, — ступайте!

Девушка опустилась на колени.

— Сеньора, благословите меня, я постараюсь добиться того, чего не удалось добиться вам.

Мерседес протянула руки к донье Флоре, коснулась губами ее лба и произнесла слабым голосом:

— Да благословит тебя бог, как я благословляю.

Девушка поднялась, вышла неверной походкой, и, опираясь на руку отца, вместе с ним покинула дом. Но, сделав несколько шагов по улице, она остановилась и спросила:

— Куда мы идем, батюшка?

— В покои, которые король велел отвести для нас в Альгамбре, — я их предпочел покоям в доме дона Руиса.

— Что ж, батюшка, пусть будет по-вашему, но позвольте мне зайти в монастырь Анунциаты.

— Пожалуй, зайди, — отвечал отец, — это наша последняя надежда.

И когда они подошли к монастырю, послушница впустила донью Флору, а дон Иниго прислонился к стене и стал ее ждать.

XXVIII. ВЕПРЬ, ОКРУЖЕННЫЙ СОБАКАМИ

Дон Иниго простоял там несколько минут и вдруг заметил, что народ сбегается к воротам Гранады.

Сначала он следил за толпой рассеянным взглядом человека, занятого более важными раздумьями; затем он внимательнее пригляделся к шумной ватаге и спросил, что означает вся эта суматоха. И тут он узнал, что некий молодой человек, о поимке которого был оглашен указ, не сдался страже, а убежал и скрылся в башне Вела, где яростно защищается от нападающих.

Дон Иниго сразу решил, что это дон Фернандо. Не теряя ни минуты, он бросился к башне.

Чем выше поднималась толпа к Альгамбре, тем становилась все многолюднее, все шумнее. Наконец дон Иниго вышел на площадь Лос-Альхибес. Там-то и происходило главное; точно взбаламученное, разбушевавшееся море, народ осаждал башню Вела. Порою люди расступались и пропускали раненого, зажимавшего рану рукой, а то выносили и убитого.

Верховный судья узнал то, о чем мы уже сообщили.

Беглеца с криками преследовали пять-шесть молодых дворян; изнемогая, он укрылся в башне и стал ждать преследователей. И тут завязалась ожесточенная борьба не на жизнь, а на смерть. Быть может, он расправился бы с пятью-шестью противниками, но на крики преследователей, звон шпаг, угрозы осаждающих поспешили солдаты дворцовой стражи, и узнав, что это тот самый дворянин, которого повелел арестовать король, они присоединились к нападающим.

Дон Фернандо — ибо это был он — встал на узкой винтовой лестнице, которая вела на плоскую крышу, — там ему было легко обороняться, он бился, продвигаясь со ступени на ступень, и на каждую падал еще один раненый.

Когда подошел дон Иниго, сражение длилось уже час.

Он был встревожен, хоть и надеялся, что это не Фернандо, а кто-то другой, однако быстро понял, что обманулся в своей надежде.

Не успел он войти в башню, как среди шума раздался зычный голос:

— А ну, трусы, вперед! Я один против всех вас! Я знаю, что расстанусь с жизнью. Но плата за нее велика, а убивал я еще мало!

Конечно, это был он!

Предоставить событиям идти своим ходом — значило обречь Фернандо на верную смерть, как сказал он сам.

Конец был близок и неизбежен. Но если бы дону Иниго удалось арестовать его, то осталась бы последняя надежда на помилование, надежда, которую поддерживает в осужденном любовь матери и снисхождение короля.

Итак, дон Иниго решил прекратить побоище.

— Остановитесь! — крикнул он, обращаясь к преследователям. — Я дон Иниго, верховный судья Андалусии, и я пришел от имени короля дона Карлоса.

Но не так-то легко было усмирить ярость двадцати воинов, которые не смогли одолеть одного.

— Смерть ему! Смерть! — повторяли несколько человек, и тут же раздался отчаянный вопль и послышался шум — по ступеням катилось тело убитого: шпага Фернандо поразила новую жертву.

— Слышите меня? — еще громче закричал дон Иниго. — Повторяю: я — верховный судья и пришел сюда от имени короля.

— Ну, нет! — возразил один из нападающих. — Пусть уж король предоставит нам самим творить суд, — суд наш будет правым.

— Сеньоры, сеньоры! Опомнитесь! — взывал дон Иниго, который хотел одного — отвести опасность от беглеца.

— Да что вам в конце концов от нас нужно? — спросили нападающие.

— Чтобы мне дали возможность подняться в башню!

— Для чего?

— Чтобы отобрать у мятежника шпагу.

— Пусть будет по-вашему! Любопытное будет зрелище!

Давайте пропустим его.

— Ну, что же? Вы колеблетесь, отступаете? Эх вы, мерзавцы, трусы! — неистовствовал дон Фернандо.

И снова раздался вопль — значит, его шпага снова вонзилась в живую человеческую плоть.

И снова толпа пришла в волнение, снова раздался лязг клинков.

— Не убивайте его! Не убивайте! — твердил дон Иниго в отчаянии. — Мне надобно взять его живым.

— Живым? — прогремел голос дона Фернандо. — Кто это сказал, что возьмет меня живым?

— Я сказал, — ответил верховный судья с нижней ступени лестницы.

— Вы?.. Кто это? — удивился дон Фернандо.

— Я — дон Иниго.

Дон Фернандо почувствовал, как дрожь пробежала по его телу, и он прошептал:

— О, я узнал твой голос, прежде чем ты произнес свое имя.

Затем он негромко спросил:

— Что вам нужно? Поднимитесь, только один.

— Сеньоры, пропустите меня! — приказал дон Иниго. И голос его звучал так повелительно, что все посторонились, прижимаясь к стене на узкой лестнице.

Дон Иниго медленно поднимался все выше, и на каждой ступени стонал раненый или лежал убитый. Перешагнув через десяток трупов, он наконец добрался до второго этажа, где его ждал дон Фернандо.

Левую руку он обмотал обрывками плаща, сделав что-то вроде перевязки, одежда была в лохмотьях, из ран сочилась кровь.

— Итак, — обратился он к дону Иниго, — что вы от меня хотите? Одно ваше слово устрашило меня больше, чем вся эта свора вместе со своим оружием.

— Хочу, чтобы вы отдали мне шпагу.

— Отдать шпагу? — повторил дон Фернандо и расхохотался.

— И еще я хочу, чтобы вы прекратили сопротивление и признали себя моим пленником.

— А кому вы обещали сотворить это чудо?

— Королю.

— Так вот, воротитесь к королю и скажите ему, что он дал вам непосильную задачу.

— Но на что же ты надеешься? Чего ты хочешь, безумец?

— Умереть, убивая.

— Тогда убивай! — проговорил дон Иниго, приближаясь к Фернандо.

Молодой человек сделал угрожающий жест, но тотчас опустил шпагу.

— Послушайте, — проговорил он, — не вмешивайтесь вы в это дело; предоставьте все мне и тем, кто его затеял. Вы ничего не добьетесь, клянусь вам, но, право, даю честное слово дворянина, я буду в отчаянии, если с вами случится беда.

Дон Иниго сделал шаг вперед.

— Вашу шпагу! — приказал он.

— Я уже сказал, бесполезно ее добиваться, и вы сами видели, как опасно даже желание отнять ее у меня.

— Вашу шпагу! — настаивал дон Иниго, делая еще шаг вперед.

— Тогда выньте свою! — воскликнул дон Фернандо.

— Да хранит меня бог! Угрожать вам! Я хочу убедить вас. Прошу вас, шпагу!

— Никогда!

— Умоляю, дон Фернандо!

— Ваше влияние на меня просто непостижимо! Но нет!

Шпаги я не отдам.

Дон Иниго протянул руку:

— Шпагу!

Наступило молчание, и дон Фернандо снова, как при первой их встрече, почувствовал, что он подчиняется старику, силе его убеждения. Он негромко сказал:

— О да, родной отец не мог заставить меня вложить шпагу в ножны. Двадцать человек не могли вырвать ее из моих рук, и сейчас, когда я чувствую прилив сил, готов перебить целый полк, как разъяренный израненный бык, вдребезги разнести любую преграду, а вам, безоружному, стоило произнести слово, и я подчинился.

— Дайте же, — повторил дон Иниго.

— Но знайте, что я сдаюсь только вам, что вы один внушаете мне не только страх, но и уважение, и только к вашим ногам, а не к ногам короля я кладу свою шпагу, окровавленную от эфеса до кончика клинка.

И он смиренно положил шпагу к ногам дона Иниго. Верховный судья поднял ее.

— Вот и хорошо! — сказал он. — И пусть небо мне будет свидетелем, я с радостью обменялся бы с тобой ролями, хоть ты и обвиняемый, а я — судья; будь я на твоем месте, я бы меньше страдал от опасности, чем страдаю теперь от тревоги за тебя.

— Как же вы намерены поступить со мной? — спросил дон Фернандо, хмуря брови.

— Даешь мне слово, что не убежишь, а пойдешь в тюрьму и будешь ждать там милости короля?

— Хорошо. Даю слово.

— Следуй за мной.

Обращаясь к толпе, дон Иниго произнес:

— Дорогу! И пусть никто не оскорбляет пленника, отныне он под охраной честного слова.

Все расступились — верховный судья, а за ним дон Фернандо сошли по лестнице, залитой кровью.

Выходя из дверей, молодой человек окинул всех презрительным взглядом, и тут, вопреки повелению дона Иниго, раздались угрожающие выкрики, послышались проклятия; дон Фернандо, смертельно побледнев, бросился к шпаге, выпавшей из рук убитого. Но дон Иниго сделал предостерегающий жест и произнес:

— Вы дали честное слово!

И пленник с поклоном ответил:

— Можете на него рассчитывать.

И один из них пошел по дороге к городу — в тюрьму, а другой пересек площадь Лос-Альхибес и направился ко дворцу Альгамбра — к дону Карлосу.

Король ждал, в мрачном молчании прохаживаясь по Залу двух сестер, когда ему доложили о приходе верховного судьи. Он остановился, поднял голову и устремил взгляд на дверь. Появился дон Иниго.

— Да позволит государь поцеловать его руку, — сказал верховный судья.

— Вы явились, значит, виновный взят под стражу?

— Да, ваше величество.

— Где же он?

— Должно быть, уже в остроге.

— Вы отправили его под надежной охраной?

— Надежней я не мог бы найти — под охраной его честного слова, ваше величество.

— Вы уверены в его слове?

— Ваше величество, не забывайте, что нет цепей крепче слова дворянина.

— Что ж, хорошо. Вечером будете сопровождать меня в тюрьму. Я выслушал жалобы отца, остается услышать, что скажет в свое оправдание сын.

Дон Иниго поклонился.

— Впрочем, что может сказать в свое оправдание сын, ударивший отца! — негромко произнес король.

XXIX. В КАНУН РАЗВЯЗКИ

День, и так уже переполненный событиями, сулил любопытным еще немало нового до того часа, когда солнце, вставшее поутру из-за ослепительных вершин Сьерры-Невады, скроется за мрачными отрогами Сьерры-Морены.

Как мы уже сказали, дон Иниго пошел во дворец, а дон Фернандо, пленник своего слова, направился в тюрьму; он шел, высоко и гордо подняв голову, не как побежденный, а как победитель, ибо считал, что он не сдался, а покорился чувству, которое хоть и повелело ему сдержать гнев и, быть может, пожертвовать жизнью, но таило в себе нечто отрадное.

Он спускался по дороге к городу; вслед за ним шли многие из тех, кто следил за ожесточенной борьбой, которую он только что вел; дон Иниго запретил оскорблять пленника, однако не только запрет верховного судьи владел сейчас благородными сердцами испанцев, но и то восторженное изумление, которое всегда вызывает безумная отвага у отважного народа, и люди, сопровождавшие его, толковали между собой о том, как ловко он наносил и отражал удары, и скорее напоминали почетную свиту, а не позорный эскорт.

На повороте дороги из Альгамбры дон Фернандо встретился с двумя женщинами в покрывалах; обе остановились, раздались возгласы удивления и радости. Он застыл на месте, — то ли его остановили эти возгласы, то ли предчувствие, которое нами владеет, когда мы встречаем любимое существо или спешим на свидание.

Но он еще не успел отдать себе в этом отчета, решить, кто же эти женщины, к которым помимо воли так влекло его сердце, когда одна из них припала к его руке, а другая, простирая объятия, тихо повторила его имя.

— Хинеста! Донья Флора! — негромко сказал дон Фернандо, а люди, что шли за ним от площади Лос-Альхибес и намеревались довести до тюрьмы, тоже остановились поодаль, чтобы не стеснять узника и молодых женщин, проявив сочувствие, которое толпа питает к обреченному.

Стояли они недолго, но Фернандо успел обменяться с Хинестой несколькими словами, а с доньей Флорой — взглядами. Девушки продолжали путь в Альгамбру, а дон Фернандо — в тюрьму.

Понятно, зачем Хинеста торопилась во дворец: узнав от доньи Флоры, какая опасность грозит Фернандо, она решила еще раз испытать свою власть над доном Карлосом. Только теперь у нее не было ни пергамента, удостоверяющего ее происхождение, ни миллиона, который она внесла в монастырь.

Предполагая, что у ее брата такая же короткая память, как у всех королей Испании, она решила, что для него, как и для всего света, она теперь простая девушка, бедная цыганка Хинеста.

Но она надеялась, что слезы и мольбы, ее искренность смягчат холодное, неприступное сердце дона Карлоса.

Одно обстоятельство пугало ее: вдруг ей не удастся добраться до короля. К ее великой радости, дверь перед ней распахнулась, стоило ей произнести свое имя.

Донья Флора, дрожа от волнения, боясь утратить последнюю надежду, осталась ждать Хинесту у ворот.

Хинеста пошла за царедворцем. Он отворил дверь в покой, превращенный в кабинет, отступил, пропуская молодую девушку, и, не доложив, затворил за ней дверь.

Дон Карлос ходил взад и вперед большими шагами, опустив голову на грудь, устремив глаза в землю, словно тяжкий груз — полмира — лежал на плечах этого девятнадцатилетнего исполина.

Хинеста преклонила колена и застыла в этой позе. Так прошло несколько минут — король, казалось, не замечал ее.

Но вот Карлос поднял глаза, остановил на ней взгляд — из рассеянного он постепенно превратился в вопрошающий — и осведомился:

— Кто вы такая?

— Вы забыли меня, ваше величество? Как же я несчастна! — отвечала цыганка.

Тогда дон Карлос, сделав над собой усилие, постарался припомнить ее: его взор порою как будто яснее видел будущее, нежели картины прошлого.

— Хинеста? — спросил он.

— Да, да, Хинеста, — прошептала девушка, радуясь, что он узнал ее.

— Послушай, — сказал он, останавливаясь перед ней, — ведь нынче или завтра, если ничто не помешает, прибудет гонец из Франкфурта!

— Какой гонец? — не поняла Хинеста.

— Тот, что должен возвестить, кому, мне или Франциску Первому, будет принадлежать отныне империя.

— Бог даст, вам, государь, — отвечала Хинеста.

— О, если я стану императором, — воскликнул король, — я начну с того, что снова захвачу Неаполь, как я обещал папе, Италию, которую я уступил Франции, Сардинию, которую я…

Дон Карлос умолк, вспомнив, что он не один, что разглашает свои замыслы.

Он провел рукой по лбу.

Хинеста воспользовалась его молчанием.

— Если вы станете императором, вы помилуете его, государь?

— Кого?

— Фернандо — того, кого я люблю, за кого буду молиться до конца своих дней.

— За сына, давшего пощечину отцу? — с расстановкой проговорил дон Карлос и нахмурился, казалось, слова ему даются с трудом, — Хинеста поникла головой.

Что оставалось ей, бедняжке, делать после такого обвинения, да еще перед таким обвинителем? Одно — пасть ниц и плакать! И она упала к ногам короля и разрыдалась.


Дон Карлос несколько секунд смотрел на нее, а она не смела поднять глаз, — разумеется, она была бы поражена, заметив, как в его взгляде промелькнула искра сочувствия.

— Завтра, — произнес король, — ты узнаешь вместе со всей Гранадой о моем решении. А пока оставайся во дворце, ибо все равно — жить или не жить преступнику — ты не вернешься в монастырь.

Хинеста поняла, что все просьбы тщетны, и, поднимаясь, прошептала:

— О государь! Не забывай, что я, чужая тебе перед людьми, — твоя сестра перед богом.

Дон Карлос сделал знак рукой, и Хинеста удалилась.

Донья Флора ждала ее у ворот. Хинеста рассказала о встрече с королем.

Мимо прошел придворный, по велению короля он искал верховного судью. Девушки двинулись вслед за ним, надеясь узнать новости у дона Иниго.

Меж тем донья Мерседес, преклонив колена, молилась у себя в комнате и ждала с тревожной тоской, как ждали Хинеста и донья Флора. Она была в своей прежней спальне — ведь тут дон Фернандо, ее отверженный, но еще свободный сын, навещал ее. Счастливая была пора!

Бедная мать! Она дошла до того, что называла счастливыми те дни, когда изнывала от страха, тоски, тревоги.. Да, но тогда она находила утешение в мечтах. Теперь все мечты рухнули, надежды почти не осталось.

Она послала Беатрису и Висенте разузнать что-нибудь о сыне.

Новости становились все страшнее и страшнее. Сначала она надеялась, что дон Фернандо скроется в горах. Он уйдет в горы, убеждала она себя, а оттуда спустится в какой-нибудь порт, сядет на корабль и отправится в Африку или Италию.

Ей не доведется больше увидеть сына, зато он будет жить!

Но в первом часу пополудни она узнала, что он раздумал бежать и, преследуемый ревущей толпой, бросился на площадь Лос-Альхибес. В два часа ей стало известно, что он сражается в башне Вела, убил и ранил восемь или десять человек.

В три часа сообщили, что Фернандо сдался дону Иниго и, дав честное слово не бежать, без стражи отправился в тюрьму.

В четыре часа слуги доложили, что король обещал верховному судье не выносить приговор, пока сам не допросит обвиняемого.

В пять часов она узнала о словах короля, сказавшего Хинесте, что завтра она вместе со всей Гранадой узнает его решение. Итак, значит, завтра будет вынесен приговор. Какой же?

А вечером до нее дошли какие-то смутные, страшные слухи. В городе говорили, — правда, пока никаких доказательств не было, — так вот, в городе говорили, будто король приказал верховному судье ночью воздвигнуть эшафот на площади Лос-Альхибес.

Эшафот, — но для кого?

Король посетил с доном Иниго тюрьмы, но там он раздавал помилования.

Для кого же эшафот, неужели для дона Фернандо? Но был ли такой приказ?

Висенте вызвался все разузнать, обещав всю ночь провести на площади Лос-Альхибес, выяснить, что там произойдет, и рассказать обо всем своей госпоже.

В девятом часу вечера он вышел из дома, но не прошло и часа, как вернулся, говоря, что добраться до площади Лос-Альхибес невозможно, ибо все подступы к ней заняты стражей. Оставалось одно: ждать и молиться.

И донья Мерседес решила провести ночь в молитве. Она стояла на коленях и слышала, как ночные сторожа выкрикивают час за часом. Едва отзвучал заунывный голос, возвестивший полночь и призывавший жителей Гранады ко сну, как раздался громкий скрежет ключа в замочной скважине, — в эту дверь обычно входил дон Фернандо.

Стоя на коленях, она быстро обернулась и увидела, как дверь отворилась и перед ней появился человек в широкополой шляпе, скрывавшей его лицо, и длинном плаще. Ключ от этой двери был только у ее сына.

— Фернандо! Фернандо! — крикнула она и бросилась навстречу ночному гостю. Но тут же остановилась: тот, кто вошел в комнату и запер за собой дверь, был на голову ниже Фернандо.

Незнакомец снял шляпу и сбросил плащ.

— Я не Фернандо, — проговорил он.

Донья Мерседес отступила на шаг.

— Король! — прошептала она.

Он покачал головой и сказал:

— Нет, сеньора, не король.., по крайней мере здесь.

— Кто же вы? — вымолвила донья Мерседес.

— Исповедник… На колени, женщина! Сознайтесь, что вы обманули своего супруга. Не может быть, чтобы сын дал пощечину отцу!

Донья Мерседес упала на колени и, простирая к королю дрожащие руки, воскликнула:

— О государь, государь, вас послал сам господь бог! Слушайте же, вам я поведаю обо всем.

XXX. ИСПОВЕДЬ

Услышав первое признание доньи Мерседес, король вздохнул с облегчением.

— Начинайте, — произнес он, как всегда, отрывистым и властным тоном.

— Государь, — тихо сказала донья Мерседес, — то, о чем я вам поведаю, женщине говорить трудно, хотя, право, я не так уж виновата, как это кажется с первого взгляда. Но будьте снисходительны хоть на словах, умоляю вас, иначе я не смогу продолжать.

— Говорите, донья Мерседес, — отвечал дон Карлос чуть мягче, — и знайте: тайна, вверенная священнику, не будет так свято хранима, как та, которую вы сейчас доверите своему королю.

— Да будет с вами милость божья, государь, — промолвила донья Мерседес.

И она провела рукой по лбу, но не для того, чтобы сосредоточиться и все вспомнить, ибо легко заметить, что она жила воспоминаниями, — нет, лоб доньи Мерседес увлажнился от волнения, охватившего ее.

— Ваше величество, я воспитывалась вместе с сыном друга моего отца — так воспитываются брат с сестрой, и не подозревала о существовании иных чувств, чем чувство братской нежности, но вот наши родители, которых все считали неразлучными друзьями, рассорились, что-то не поделив.

Это еще не все: ссора повлекла за собой денежную тяжбу.

Кто был прав, кто не прав? Не знаю; известно одно — отец выплатил требуемую сумму, покинул Севилью, где мы жили, и переехал в Кордову — подальше от бывшего друга, а ныне смертельного врага. Разрыв между отцами разлучил и детей.

Мне было в ту пору лет тринадцать, тому, кого я звала братом, было семнадцать: прежде мы никогда не говорили друг другу о любви, пожалуй, и не думали об этом, пока из-за нежданной внезапной разлуки мы не поняли, что происходит в наших душах.

Мы изнывали от тоски, наши сердца обливались кровью — дружба, разбитая рукой наших родителей, превращалась в любовь.

Тревожило ли их это? Думали ли они о том зле, которое причинили нам? Вероятно, они и не подозревали о нашем чувстве, а если бы даже и знали, ненависть их была так сильна, что им было безразлично, как все это отразится на нас, на нашей любви.

Итак, обе семьи были разделены ненавистью и расстоянием. Но при последнем свидании мы поклялись друг другу, что ничто не сможет нас разлучить. И правда, какое нам было дело, — нам, бедным детям, выросшим рядом, — какое нам было дело до ненависти наших родителей! Ведь целых десять лет нам повторяли неустанно: любите друг друга. И так ли велика была наша вина, когда мы ослушались приказа: «Возненавидьте друг друга».

Донья Мерседес помолчала — казалось, она ждала, что скажет король, — и он вдруг произнес:

— Я не знаю, что такое любовь, ибо никогда не любил, сударыня!

— Значит, ваше величество, — горестно отвечала донья Мерседес, — судьба против меня, — вам не понять того, о чем я должна вам поведать.

— Простите, сеньора, зато я судья, ибо я — король с детских лет, и мне ведомо, что такое справедливость.

Донья Мерседес продолжала:

— Мы сдержали слово, данное друг другу; разлука усиливала наше чувство, о котором не подозревали наши родители.

Дом моего отца в Кордове стоял на берегу Гвадалквивира; комната моя была самая дальняя, окно с решеткой выходило прямо на реку. Юноша, которого я любила, три раза в неделю исчезал из Севильи, якобы отправляясь на охоту в горы. Он купил лодку и, переодевшись рыбаком, приходил ко мне, чтобы сказать, что по-прежнему любит меня, и услышать из моих уст, что я еще люблю его.

Сначала мы надеялись, что придет конец ненависти между нашими семьями; но ненависть росла.

Возлюбленный умолял бежать вместе с ним. Я противилась. Тогда его охватило глубокое отчаяние, ночные свидания, единственная его отрада, уже не радовали его.

В те дни война между христианами и маврами разгоралась все сильнее.

Однажды вечером он объявил мне, что жизнь ему опостылела и ему остается одно: искать смерти в бою. Я плакала, но все не соглашалась. И он уехал. Мы не виделись целый год, но за этот год до меня доходили слухи о его подвигах, если б я могла полюбить его еще больше, то полюбила бы за смелость и доблесть.

Известия о нем почти всегда приносил нам один молодой человек — ему довелось сражаться рядом с моим возлюбленным, делить с ним опасности, — то был сын друга моего отца, и звали его Руис де Торрильяс.

Король слушал молча, угрюмо насупив брови, неподвижный, словно мраморное изваяние. Донья Мерседес решилась посмотреть на него, пытаясь догадаться по его взгляду, надо ли продолжать рассказ. Дон Карлос понял ее немой вопрос и сказал:

— Продолжайте!

Донья Мерседес снова заговорила:

— Я так внимательно слушала дона Руиса, так спешила к нему, когда докладывали о его появлении, что он, вероятно, решил, будто нравится мне, а ведь думала я не о нем, а о том, кого не было со мной. Дон Руис стал приходить все чаще, и то, как он говорил, как смотрел на меня, выдало мне тайну его сердца, и с тех пор, хоть мне было и нелегко отказаться от его рассказов о том, кто владел всеми моими помыслами, кто отнял все мои радости, я уже не выходила к дону Руису. Да вскоре и он исчез: армия, в которой он служил, была брошена на осаду Гранады.

Однажды мы узнали, что Гранада взята. Большая это была радость для нас, христиан, отныне столица мавров — в руках католических королей. Но я по-прежнему тосковала, радость мне была не в радость, да и у отца в те дни снова были неприятности.

Дело в том, что наше состояние перешло к нам от первой жены отца, а унаследовать все должен был ее сын, искатель приключений, которого считали мертвым, я почти не знала его, хоть и приходилась ему сестрой.

И вот он появился и потребовал свое богатство.

Отец попросил дать ему время, чтобы привести в порядок все дела; сделав подсчеты, он предупредил меня, что мы совершенно разорены. Я решила, что настал благоприятный час, и осмелилась заговорить о старинном друге, с которым он порвал. Но стоило мне произнести первое слово, как глаза отца вспыхнули от гнева. Я умолкла.

Ненависть словно оживала в нем при каждой новой беде.

Снова заводить разговор не стоило.

В ту ночь я не могла уснуть, сидела на балконе, который выходил прямо на реку; жалюзи были открыты: от железных перекладин мне становилось душно.

В горах таяли снега, Гвадалквивир разлился и нес свои воды почти у моих ног. Я смотрела на небо, следила за облаками, их очертания то и дело менял своевольный ветер, как вдруг сквозь тьму я заметила лодку, а в ней человека. Я откинулась назад, чтобы он не увидел меня, — пусть себе плывет дальше. Но тут, заслонив звездное небо, промелькнула какая-то тень, кто-то шагнул на балкон; я вскрикнула от страха и вдруг услышала такой знакомый голос:

«Это я, Мерседес, тише!»

Да, это был он. Мне следовало бежать, а я даже не подумала о бегстве; почти потеряв сознание, я упала в его объятия А когда я очнулась.., увы, государь, я уже не принадлежала себе.

Нет, мой несчастный возлюбленный явился вовсе не для того, чтобы совершить прегрешение, он пришел взглянуть на меня в последний раз и проститься навеки. Вместе с генуэзцем Колумбом он отправлялся в неведомые страны. Он издали заметил меня на балконе, я была одна, и он без помех проник в дом. Решетка жалюзи никогда прежде не открывалась, и он впервые очутился у меня в спальне.

Он умолял меня бежать; если бы я согласилась отправиться с ним в опасное плавание, он бы добился от Колумба согласия, чтобы я последовала за ним, переодевшись в мужскую одежду, если б я предпочла бежать с ним в чужие края, то ему было бы хорошо в любом уголке земли, лишь бы я была рядом. Он был богат, независим, мы любили друг друга и повсюду были бы счастливы. Я отказалась.

Перед рассветом он ушел. Мы простились навсегда, по крайней мере так мы думали. Он отправился к Колумбу в Палое, Колумб собирался отплыть через месяц.

Вскоре выяснилось, что мы гораздо несчастнее, чем полагали: я ждала ребенка Я написала ему об этом; я и хотела, чтобы он уже уехал, и страшилась отъезда, и вот, проливая слезы в одиночестве, предалась воле божьей.

В ту памятную ночь, не получив ответа, я вообразила, что он уже плывет к тому неведомому Новому Свету, который обессмертил Колумба, но вдруг услышала под окном свист, всегда возвещающий о его появлении.

Я решила, что ослышалась, и вся дрожа, стала ждать.

Свист раздался снова.

О, признаюсь вам, я с несказанной радостью бросилась к окну, распахнула его.

Он стоял в лодке, протягивая руки; отплытие Колумба задержалось, и он пересек пол-Испании, чтобы в последний раз увидеть меня или увезти с собой.

Увы! Сама беда вселила в него надежду, что я соглашусь бежать. Я продолжала противиться — ведь я была последним утешением, единственным близким человеком отца, потерявшего все, я решила во всем ему признаться — пусть гневается, но я его не покину.

О, то была ужасная ночь, государь, но она была последней.

Отплытие Колумба было назначено на 3 августа. Каким-то чудом мой любимый успел повидать меня, каким-то чудом успел вернуться к сроку.

О государь, у меня нет сил описать его мольбы, убеждения и уговоры. Много раз он спускался в лодку и снова поднимался на балкон; наконец он схватил меня, поднял, решив увезти силой. Я закричала, позвала на помощь. Шум услышали, кто-то проснулся, кто-то спешил в мою комнату, нужно было бежать или открыться.

Он прыгнул в лодку; я же, чувствуя, что навеки теряю его, замертво упала на пол. Меня нашла Беатриса…

И сейчас донья Мерседес была почти так же взволнована, как в ту роковую ночь; рыдая, она ломала руки и, по-прежнему стоя на коленях, так обессилела, что прислонилась к креслу.

— Передохните, сеньора, — суровым, холодным тоном произнес дон Карлос, — можете говорить всю ночь.

Наступило молчание, слышались лишь стенания доньи Мерседес. Дон Карлос не шевелился — его можно было принять за изваяние, он так владел собой, что даже дыхание было беззвучным.

— И вот любимый уехал, — продолжала донья Мерседес.

Казалось, что с этими словами душа ее отлетела.

Через три дня к отцу пришел его друг — Франциско де Торрильяс. Он сказал, что ему нужно наедине поговорить с отцом о важном деле. Старики уединились в кабинете.

Оказалось, дон Франциско пришел к отцу просить моей руки от своего имени и от имени своего сына. Его сын страстно любил меня и заявил, что не может без меня жить.

Ничего не могло так осчастливить отца, как это предложение, но одна мысль смущала его.

«А известны тебе, — спросил он своего друга, — мои денежные дела?»

«Нет. Но мне это безразлично».

«Я ведь разорен», — произнес отец.

«Ну так что же?»

«Разорен вконец!»

«Тем лучше», — ответил друг.

«Как же так — тем лучше?»

«Я богат, моего богатства хватит нам обоим, и как бы высоко ты ни оценил сокровище, которое ты отдаешь нам, я смогу заплатить за него».

Отец протянул руку дону Франциско.

«Я разрешаю дону Руису сделать предложение моей дочери, — произнес он, — если Мерседес даст согласие, то будет его женой».

Я провела три ужасных дня. Отец, не подозревавший о причинах моего недуга, навещал меня каждый день.

Через десять минут после ухода дона Франциско он уже был у меня и рассказал обо всем, что произошло. Всего четверть часа тому назад я не могла себе представить, что стану еще несчастнее; оказалось, я ошиблась. Отец ушел от меня, объявив, что завтра ко мне придет дон Руис.

У меня не хватило сил отвечать ему, когда же он ушел, я почувствовала невыносимую подавленность. Однако мало-помалу оцепенение стало проходить, и я начала раздумывать о своем положении — мне чудилось, что передо мной не страшные тени прошлого, а призрак будущего.

01 Если 6 я могла кому-нибудь довериться, я бы, право, не страдала так.

Наступила ночь. Беатриса хотела остаться около меня, но я отослала ее, чтобы выплакаться в уединении. Слезы лились рекой, государь, и уже давно пора бы им иссякнуть, но их источники бездонны.

Постепенно все затихло, и я вышла на балкон, где я была так счастлива и так несчастна. Мне казалось, что любимый снова должен приехать. О, я еще никогда не призывала его так горячо, от всего сердца. Если 6 он вернулся — о, прости меня, отец, — я бы не сопротивлялась и бежала. Я бы всюду следовала за ним, куда бы он ни пожелал.

Появилась лодка, кто-то плыл вверх по Гвадалквивиру и пел. Нет, это был не его голос: да ведь он всегда плыл молча, но я поддалась игре воображения и, протягивая руки к призраку, стала звать:

— Приди, приди, приди!

Лодка проплыла мимо. Разумеется, рыбак не обратил внимания на слова, раздавшиеся в темноте, на женщину около перил. Но, видимо, он почувствовал, что крик в ночи исполнен страдания, и, проплывая мимо, умолк, запел снова, когда лодка была уже далеко.

Вот она исчезла из виду; я осталась одна. Наступила тишина, когда, как говорят, словно слышится дыхание природы.

Звездное небо отражалось в воде; я будто повисла в воздухе; пустота притягивала меня, хоть от нее кружилась голова. Я была так несчастна, что мне хотелось умереть. От мысли о смерти до самой смерти был всего один шаг… Сделать его было совсем просто: внизу, в трех футах от меня, могила открывала мне объятия.

Я чувствовала, что голова моя склоняется, тело перевешивается через перила балкона, а ноги вот-вот оторвутся от пола.

И вдруг я вспомнила о ребенке. Ведь, кончая с собой, я не только совершала самоубийство, но совершила бы и убийство.

Я отпрянула от перил, закрыла решетку, а ключ швырнула в воду, чтобы не поддаваться горькому искушению, и побежав в комнату, бросилась на постель.

Время текло медленно, на душе было тоскливо. Но вот разгорелась заря, послышался шум дня. Беатриса отворила дверь и вошла ко мне. Начиналась обычная жизнь. В одиннадцать часов пополудни Беатриса сказала, что пришел дон Руис, что его прислал мой отец.

Я уже приняла решение и велела ему войти.

Он держался робко, но сиял от счастья, потому что отец сказал, что нисколько не сомневается в моем согласии. Но, бросив взгляд на меня и увидев, что я бледна и холодна, он вздрогнул и тоже побледнел.

Я подняла на него глаза и стала ждать.

Голос изменил ему, раз десять он пытался сказать о том, что его привело ко мне… Он говорил, и ему, должно быть, казалось, что его слова разбиваются о непроницаемую стену, заслонившую мое сердце.

Вот наконец он признался, что уже давно любит меня и что наша свадьба дело решенное, — так решили наши отцы, и что недостает лишь моего согласия, чтобы он стал самым счастливым человеком на свете.

«Сеньор, — ответила я твердым голосом, ибо ответ я обдумала заранее, — я не могу принять предложение, оказывающее мне честь».

Мертвенная бледность покрыла его и без того бледное лицо.

«Боже мой! Да почему же?» — спросил он.

«Потому что я люблю другого и через семь месяцев стану матерью».

Он пошатнулся и чуть не упал.

Это признание, сделанное человеку, которого я видела нечасто, с которым была так мало знакома, говорило о моем безнадежном отчаянии, — ведь я даже не просила сохранить тайну, я доверилась его благородству.

Он склонился передо мной, поцеловал подол моего платья и вышел, проговорив лишь такие слова:

«Да хранит вас господь!»

Я осталась одна. Я все ждала, что вот-вот явится отец, и дрожала, думая о том, что надо будет во всем признаться; но, к моему великому изумлению, он даже не заговорил об этом.

Перед обедом я попросила передать, что мне нездоровится и что я прошу разрешения не выходить к столу. Отец согласился без возражений и расспросов.

Пролетело три дня. На третий день Беатриса, как и в прошлый раз, объявила о приходе дона Руиса.

Как и тогда, я велела его принять Он так держал себя при расставании, что несказанно тронул меня: было что-то необычайное в том уважении, которое он проявил к бедной девушке.

Он вошел и остановился близ двери.

«Подойдите ко мне, сеньор», — сказала я.

«Мой приход вас удивляет и стесняет, не правда ли?» — спросил он.

«Удивляет, но не стесняет, — ответила я, — ибо я чувствую в вас друга».

«И вы Не ошибаетесь, — проговорил он. — Однако я не стал бы вам докучать, если б это не было необходимо для вашего спокойствия».

«Объясните же мне все, дон Руис».

«Я не мог сказать вашему отцу, что вы отказались быть моей супругой, ибо он велел бы все объяснить, а ведь вы не посмели бы признаться ему во всем, как мне, не правда ли?»

«Предпочла бы умереть!»

«Видите, я поступил правильно».

«А что вы сказали?»

«Я сказал, что вы просите несколько дней для размышления и хотите провести эти дни в одиночестве».

«Так, значит, вам я обязана своим спокойствием?»

Он поклонился.

«Теперь, — продолжал он, — всей душой поверьте мне, что я ваш друг, это очень важно».

Я протянула ему руку.

«О да! Друг, искренний друг, я верю», — произнесла я.

«Тогда ответьте мне прямо, без колебаний, как вы сделали в первый раз».

«Спрашивайте!»

«Надеетесь ли вы выйти замуж за человека, которого вы любите?»

«Нет, это невозможно».

«Разве он умер?» — воскликнул дон Руис.

«Он жив».

Искра радости, блеснувшая в его глазах, погасла.

«Вот и все, что я хотел узнать», — и, поклонившись мне снова, он вышел со вздохом.

Прошло еще три дня. Я не покидала свою комнату, и, кроме Беатрисы, никто ко мне не входил, даже отец.

На четвертый день дон Руис появился снова. Я почти ждала его; я перестала дичиться; это был мой единственный поверенный, и я понимала, что он сказал правду — он был настоящий друг.

Как всегда, он вошел очень почтительно и только по знаку, который я подала ему, приблизился ко мне.

Я протянула ему руку, он взял ее и слегка коснулся губами. А после недолгого молчания, глядя на меня с глубоким сочувствием, он произнес:

«Я все время размышлял о вашем положении: оно ужасно».

Я вздохнула.

«Несмотря на все мои старания, нельзя вечно откладывать ваш ответ».

«Увы, это так», — согласилась я.

«Я бы мог сказать, что отказываюсь от своего предложения; сказать, что разорение вашего отца охладило мои чувства. Но что даст вам мой отказ? Отсрочку — в два-три месяца».

Я залилась слезами — ведь он был прав.

«Не сегодня-завтра ваш отец все узнает, узнают люди, и тогда… — он понизил голос, — тогда вы будете обесчещены».

«Как же мне быть?» — воскликнула я.

«Выйти замуж за человека, преданного вам, готового стать вашим супругом перед светом, а для вас только братом».

Я покачала головой и прошептала:

«Да; но где найти такого человека?»

«Вот он — представляю его вам, Мерседес, ведь я говорил, что давно люблю вас».

«Вы любите, но…»

«Люблю страстно, всем сердцем, всей душой, и преданность — одно из тех чувств, которые я питаю к вам».

Я подняла голову, почти испуганная его словами.

Я не думала, что преданность всесильна!

«Я буду вашим братом, — повторил он, — а ваше дитя станет и моим и клянусь честью дворянина, никогда, ни единым словом мы не обмолвимся об этом».

Я смотрела на него, полная сомнения и колебаний.

«Пожалуй, поступить так все же лучше, чем броситься из окна в реку, протекающую под окнами вашего дома…»

Я промолчала, а потом упала перед ним на колени.

«Брат мой, — умоляла я, — сжальтесь над своей супругой и пощадите честь моего отца».

Он поднял меня, поцеловал мне руку и удалился.

Через две недели я вышла за него замуж.

Как подобает человеку благородному, дон Руис выполнил обещание, но сама природа восстала против обмана, и хотя дон Руис всегда по-отцовски заботился о Фернандо, Фернандо не питал к нему сыновних чувств.

Вот, ваше величество, теперь вы знаете все!..

— Кроме имени отца, — возразил король, — но вы сейчас его назовете.

Опустив глаза, донья Мерседес прошептала:

— Дон Иниго Веласко.

— Хорошо, — сказал король. — Я узнал все, что хотел.

И он вышел с важным и мрачным видом, а она так и осталась стоять на коленях. Перед уходом он негромко произнес:

— Я так и думал: не может быть, чтобы сын дал пощечину родному отцу.

XXXI. ЭПИЛОГ

На рассвете несметная толпа заполнила площадь Лос-Альхибес, теснясь около эшафота, воздвигнутого посреди площади. У подножия стоял палач со скрещенными руками. Все, что предстояло, держали в строгой тайне, но люди говорили, что будет приведен в исполнение первый смертный приговор, вынесенный королем доном Карлосом.

В многолюдной толпе попадались мавры. Их сразу можно было узнать по восточному одеянию и горящим глазам.

Глаза эти блестели от радости — ведь им доведется увидеть казнь дворянина, rico hombre и христианина.

На башне Вела пробило девять часов утра, и в тот же миг врата Альгамбры распахнулись, стража построилась двойным рядом, потеснила толпу, образовавшую огромный круг, в центре которого возвышался эшафот.

Немного погодя появился король дон Карлос, он щурился и с тревожным нетерпением поглядывал по сторонам. Казалось, он, по обыкновению, ищет глазами гонца, которого ждет уже давным-давно. Но гонца не было, и взгляд короля вдруг стал, как всегда, бесстрастным.

Рядом с королем шла девушка, ее лица не было видно под покрывалом, но, судя по богатому и вместе с тем строгому наряду, легко было догадаться, что она принадлежит к знатному роду.

Дон Карлос прошел через расступившуюся толпу и встал около эшафота. Вслед за ним появился верховный судья с доньей Флорой. Она опиралась на руку отца. Увидев эшафот, они остановились, и трудно было сказать, кто из них — отец или дочь — был бледнее.

Король обернулся, чтобы удостовериться, идет ли за ним верховный судья, увидел, что тот рядом, что поддерживает дочь, чуть не потерявшую сознание, что сам вот-вот упадет без чувств, и послал за ним офицера.

В то же время с противоположной стороны появились еще двое — то были дон Руис и донья Мерседес. Как отличны были выражения лиц у каждого из них, когда они взглянули на эшафот!

Через пять минут, в сопровождении стражи, показались соперники — дон Фернандо и дон Рамиро. Дон Фернандо, как мы уже говорили, был взят под стражу накануне, дон Рамиро пришел в тюрьму по повелению короля.

Собрались все действующие лица драмы, четыре акта которой уже завершились, оставалась только заключительная сцена. Наступила тишина, все ждали развязки — присутствие палача делало картину еще более зловещей.

Король дон Карлос поднял голову, взглянул в сторону Ворот правосудия и, по-прежнему не обнаружив гонца, посмотрел на дона Иниго, который вздрогнул всем телом под его леденящим взглядом.


— Дон Иниго Веласко де Гаро, — произнес король каким-то звенящим голосом, и хоть он был негромок, все его услышали. — Дважды, не приводя никаких доводов, вы просили меня помиловать человека, дважды заслужившего смертный приговор. Отныне вы больше не верховный судья Андалусии.

Ропот пробежал по толпе, дон Иниго хотел было приблизиться к королю, как видно, оправдаться. Но король не дал ему заговорить:

— Итак, отныне вы больше не верховный судья Андалусии. Назначаю вас военачальником. Человек, не совладавший с весами правосудия, может крепко держать в руках боевое оружие.

— Ваше величество!.. — негромко сказал дон Иниго.

— Молчите, сеньор, — прервал его дон Карлос. — Я еще не закончил.

И он продолжал:

— Дон Руис, мне было известно, что вы один из самых знатных дворян в моем испанском королевстве, а со вчерашнего дня я узнал, что вы обладаете благороднейшим сердцем на свете.

Дон Руис поклонился.

— Отныне вы — верховный судья Андалусии вместо дона Иниго. Вчера вы просили меня совершить правосудие за оскорбление, нанесенное вам, сейчас вы совершите правосудие сами.

Дон Руис вздрогнул. Лицо доньи Мерседес покрылось смертельной бледностью.

— Дон Фернандо, — говорил король, — вы виновны дважды. В первый раз вы восстали против законов общества, и я простил вас. Во второй раз вы восстали против закона природы, и на этот раз я понял, что не в силах судить за такое великое преступление, и поэтому предоставляю право тому, кого вы оскорбили, покарать или помиловать вас. Так или иначе я исключаю вас из числа дворян, я лишаю вас звания rico hombre и делаю вас, к сожалению, не таким чистым, но таким же бедным, одиноким и нагим, каким вы явились на свет божий. А вы, Хинеста, — обратился король к девушке, — отныне больше не цыганка из харчевни «У мавританского короля». Вы не монахиня из монастыря Анунциаты. Вы — герцогиня де Кармона, маркиза де Монтефрио, княгиня де Пулгар. Вы — дама высшего общества, и ваше знатное положение дает вам право передать и ваше имя, и ваше богатство супругу, даже если он будет простолюдином, мавром или будет стоять у подножия эшафота.

Затем король обернулся к дону Рамиро:

— Вас вызвали на дуэль, и вы, человек чести, не могли не ответить на вызов, но и сражаясь, вы сохранили уважение к старости, а старость после господа бога должно почитать больше всего на свете. Я не сделаю вас богаче, ибо вы в этом не нуждаетесь, но в память обо мне вы добавите к своему имени имя Карлоса, а к своему гербу — бургундского льва. Ну а теперь пусть всем воздается по заслугам, начинайте, дон Руис, верховный судья королевства.

Воцарилась мертвая тишина. Все не сводили глаз с дона Руиса, все напряженно слушали. И вот донья Мерседес, до сих пор остававшаяся неподвижной, как изваяние, сделала шаг вперед и медленной, торжественной походкой, словно с трудом, словно пересиливая себя, подошла к мужу, который по-прежнему стоял, скрестив руки, и произнесла:

— Сеньор, ради всего святого на земле и в небесах, мать заклинает вас помиловать ее сына.

Казалось, в сердце дона Руиса шла молчаливая борьба, и это отразилось на его лице. Но он протянул руку, возложив ее на голову доньи Мерседес, и молвил, причем и во взгляде его, и в голосе чувствовалась бесконечная нежность:

— Я прощаю его.

Толпа заволновалась, зашумела.

Дон Фернандо побледнел. Он стал искать оружие, и если бы обнаружил свой баскский кинжал, то, вероятно, пронзил бы себе сердце, так тяготила его милость старика — дона Руиса. Но кинжал отняла стража.

— Теперь ваш черед, герцогиня де Кармона, — проговорил король.

Хинеста подошла к Фернандо, откинула покрывало и громко сказала:

— Дон Фернандо, я люблю тебя.

Молодой человек вздрогнул и, бросив долгий взгляд на донью Флору, простер руки к Хинесте, и она, охваченная несказанной радостью, бросилась к нему на грудь.

— Герцогиня де Кармона, маркиза де Монтефрио, княгиня де Пулгар, значит, вы берете в мужья осужденного Фернандо, лишенного всего — имени, титула, состояния? — спросил дон Карлос.

— Я люблю его, государь, — твердила Хинеста.

И, заставив Фернандо преклонить колена, она тоже опустилась рядом с ним перед королем.

— Ну что ж, — отвечал дон Карлос. — Долг короля держать свое слово. Поднимитесь же, герцог де Кармон, маркиз де Монтефрио, граф де Пулгар, гранд Испании по своей супруге, сестре короля и дочери короля.

Затем, не давая действующим лицам и зрителям опомниться от удивления, он обратился к дону Рамиро:

— Теперь ваш черед.

Дон Рамиро неверной походкой подошел к донье Флоре. Ему казалось, что в глазах его стоит какая-то пурпурно-золотистая дымка, а в ушах звенит ангельское пение.

Он склонился перед доньей Флорой.

— Я люблю вас давно, — сказал он. — Дон Рамиро д'Авила не смел признаться вам в своей любви, теперь же, в присутствии короля, своего крестного отца, дон Карлос д'Авила смиренно просит вашей руки, сеньора.

— Сеньор, обратитесь к моему отцу, — еле слышно молвила донья Флора.

— Сегодня — я ваш отец, и я отдаю вашу руку гонцу любви, — произнес король.

Все еще так и стояли — тремя группами, когда со стороны Ворот правосудия раздался топот копыт, и появился всадник, покрытый пылью, — дон Карлос по его одеянию тотчас же узнал германского дворянина. Всадник размахивал пергаментом и кричал:

— Где король? Где же король?

Тут сам дон Карлос смертельно побледнел, словно из судьи превратился в подсудимого.

Всадник продолжал спрашивать:

— Где король, где же король?

Толпа расступилась перед ним.

Король сделал несколько шагов вперед и твердым голосом, хотя его побледневшее лицо выражало мучительную тревогу, заявил:

— Король перед вами!

Конь встал как вкопанный, дрожа всем телом, его сильные ноги подгибались от напряжения. Все ждали, затаив дыхание.

Всадник поднялся на стременах и провозгласил:

— Слушайте все, все, кто здесь присутствует! Слушай, Гранада! Слушай, Бургос! Слушай, Вальядолид! Слушай, вся Испания! Слушай, вся Европа! Весь мир, слушай! Слава Карлу Пятому, только что избранному императором. Слава царствованию его! Слава его сыну и сынам его сынов!

Он спешился, пал на колени и протянул королю пергамент, гласивший, что дон Карлос избран на императорский престол Германии.

Дон Карлос взял пергамент дрожащей рукой и заговорил, но в голосе его не чувствовалось никакого волнения — как всегда, он был бесстрастен:

— Благодарю вас, герцог Баварский! Я не забуду, что именно вы сообщили мне эту великую новость.

А когда толпа стала громко повторять: «Слава Карлу Пятому! Слава его сыну! Слава сынам его сынов!» — император изрек, воздевая руки к небу:

— Сеньоры, слава господу богу, ибо велик только он!


на главную | моя полка | | Сальтеадор |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 10
Средний рейтинг 3.7 из 5



Оцените эту книгу