Book: Картахена (2-е изд.)



Картахена (2-е изд.)
Картахена (2-е изд.)

Лена Элтанг

КАРТАХЕНА

Роман. Второе издание

Редактор Владимир Коробов

Текст публикуется в авторской редакции

Издатель П. Подкосов

Продюсер Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Художественное оформление и макет Ю. Буга

Корректоры Н. Витько, Ю. Сысоева

Компьютерная верстка А. Ларионов


© Л. Элтанг, 2022

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2022

Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав

© Электронное издание. ООО «Альпина Диджитал», 2022

* * *

…Бог знает, где теперь вся эта мебель!

Кавафис

Глава первая. Живой среди лисиц

Маркус. Воскресенье

Маркус свернул карту, вышел из машины, бросил куртку на траву и сел лицом к лагуне, подставив лоб слабому апрельскому солнцу, позволявшему держать глаза открытыми. На «Бриатико» ему смотреть пока что не хотелось. Он и так знал, что на вершине холма, за пиниями и кипарисами, виднеется ампирный фасад — львиные лапы и торнеллы, как будто выкрашенные луковой шелухой, — здание, где он провел самый странный год своей жизни, издали похожее на Тауэрский мост. В первый раз он увидел его в девяносто девятом, тогда это было семейное поместье, tenuta di famiglia, через несколько лет оно стало отелем, потом богадельней, а теперь, как ему говорили, совершенно разорилось.

Море еще дышало холодом, едва уловимая линия в том месте, где лагуна сходится с небом, была теперь черной и блестящей, будто проведенной японской тушью. Он помнил, что с севера пляж защищает от ветра буковая роща, а с юга — стена портовой крепости. Со стороны моря кто-то написал на ней размашисто, красным мелком: Lui è troppo tenero per vivere tra i volpi. Слишком нежен, чтобы жить среди лисиц. У этой стены они с Паолой стояли, задрав головы, и смотрели вверх, на холмы, где в тусклой зелени слабо светилась яичная скорлупка «Бриатико». Завтра сходим туда, сказала Паола, там есть часовня семнадцатого века, я хочу сделать набросок для курсовой работы. Завтра сходим, согласился он.

В тот вечер они обедали в траттории в Палетри — заказ им принесли в медном котле и водрузили на подставку с горящим спиртом, в котле застывал рыбный бульон цвета ржавчины, в бульоне плавали хвостики сельдерея. Потом они возвращались в обнимку по скользящему от дождя гравию и рухнули в палатку, будто на дно илистого пруда.

Теперь на месте буковой рощи виднелась распаханная земля, обнесенная забором, в земле белели мелкие камни, похожие на кости, отмытые дождем. Здешние деревни тоже были белыми и мелкими. Возникшие двести лет назад на месте овчарен и пещер, где жили лесорубы, они срослись, будто коралловые ветки, и в местах, где ветки соединялись, всегда бывало кладбище, нарядное, обсаженное кустами красного барбариса.

Маркус поднялся с земли и наконец посмотрел на «Бриатико». Знакомый фасад показался ему чужим, каким-то ослепшим, и он не сразу понял, что почти все окна закрыты ставнями, такими же белыми, как парадные двери. Забыли закрыть только окно на втором этаже — он точно помнил, что это библиотека, — и оно темно сияло на солнце.

Маркус пошел к машине, вспомнив, что через час траттории в деревне закроются. Дальше он мог ехать без карты, дорогу в Траяно ни с чем не спутаешь, две острые розовые скалы сделали ее знаменитой. Скала, что поменьше, отлого спускается к морю, ее контур напоминает плавник окуня, на голове окуня краснеют чешуйки деревенских крыш. Скала, что побольше, обрывается гранитным уступом, на его вершине темнеет эвкалипт, похожий на кадильницу. Издали кажется, что он растет совсем рядом с отелем, но Маркус знал, что между скалой и «Бриатико» добрых два километра — и то если идти по парку, напрямик.

Punto di Fuga, вот как это называется, вспомнил он, точка в перспективе, где параллельные линии сходятся вместе. Кажется, о ней говорила Паола, когда они стояли перед фреской Мазаччо во флорентийской церкви. Эти ребята придумали перспективу, сказала она тогда, до них все предметы и люди жили в одной плоскости, будто вырезанные из бумаги. Точки схода бывают земные, воздушные, еще какие-то. А бывают недоступные — это те, что за пределами картины. О них можно только догадываться. Может, их и нет вообще.

Еще в Англии, случайно, на блошином рынке, Маркус купил клеенчатую карту побережья и повесил на стене напротив окна, закрыв длинную трещину в штукатурке. По утрам солнце водило лучом по неровному треугольнику лагуны в окружении кудрявых холмов. Деньги за роман кончились еще в декабре, и всю зиму он прожил в долг, пользуясь добротой своего лендлорда, питающего старомодные чувства к романистам, но в конце концов терпение лопнуло и у старика. Возвращаться было особенно некуда, разве что в родительский дом, где он не показывался с тех пор, как оставил университет и поссорился с отцом.

Будь у него деньги, хоть какие-то, он давно вернулся бы в Траяно. Каждое утро, проснувшись, он смотрел на карту знакомого берега: прожилки горных дорог и синее полотно Тирренского моря. Он помнил, что деревня повернута спиной к воде, а берег застроен угрюмыми пакгаузами. Если траянец хочет погулять, то к морю он не идет, море — это работа. Для прогулок есть улица Ненци: с одной стороны там живые изгороди из туи, с другой — оливковые посадки, на окраине она становится дубовой аллеей и ведет на кладбище. На каменных воротах кладбища еще видны фигуры святых, изъеденные зеленым лишайником.

На карте берег, очерченный ультрамарином, казался дружелюбным, сулящим долгие безветренные дни. Однако Маркус помнил, что все обстоит иначе: летом песок и камни раскаляются от зноя, а зимой порывы ветра сотрясают ставни и срывают черепицу. Он знал норов этого мистраля, видел расщепленные до корня столетние каштаны и взлохмаченный ельник на скалах, ложащийся на землю, будто ржаные колосья. Добравшись до деревни в низине, ветер выбивался из сил и покорно проветривал проулки и дворы, выгоняя из них запахи рыбной гнили и горький дым горелого бука.

Петра

В детстве я думала, что время похоже на шар. То есть все, что мы считаем прошлым, происходит теперь, одновременно с нашей жизнью, только на другой стороне шара. И если найти правильный туннель, то можно спуститься в прежние времена и посмотреть на прежних людей. Такими туннелями я считала оливковые деревья, ведь они живут по две тысячи лет. Приятно думать, что ты трогаешь ствол, который мог потрогать один из аргонавтов, высадившихся в Салерно. Жаль, что в школе меня в этом разубедили. Можно было бы думать, что маленький Бри ходит где-то по своим тропинкам, голова его похожа на маргаритку и он еще не собирается обрить ее наголо.

Брата убили на рассвете, а нашли в восемь утра, когда открылся рыбный рынок. Его тело лежало в корыте с солью. Туда кладут рыбу, привезенную с ночного лова, вываливают всю сразу и только потом разбирают, потому что в восемь утра солнце уже высоко, а колотый лед еще не доставили.

Полицейские курили, прислонившись к машине, уборщик сидел на корточках возле самых дверей, а за воротами рынка, обнесенного желтой лентой, уже собирался народ. Я сидела на гранитном полу, глядя на лицо Бри, румяное и свежее, как будто он только что закрыл глаза. В едва отросших волосах у него сверкала соль, а черная капля крови возле левой ноздри казалась неподвижной божьей коровкой. Рядом с братом лежал кусок зеленой проволоки, похожий на сачок для ловли крабов.

— Кому он мог задолжать? — спросил комиссар. — Можете дать нам список его дружков?

— Долги здесь ни при чем, — ответила я. — Он бы мне сказал.

— Разберемся. — Комиссар махнул рукой сержанту: — Начинайте.

Я поцеловала брата, стряхнула соль с его лица, встала и вышла из гулкого зала, заставленного чисто вымытыми железными столами. На пристани толпились растерянные рыбаки и скупщики, они стояли молча, стараясь на меня не смотреть. Только старый Витантонио кивнул и стянул свою вязаную шапку с головы. Я шла вдоль мола, облизывая соленые губы и думая, что мне сказать матери, когда я приду домой.

Все было как всегда: бензиновые разводы в лужах, железные тележки, заваленные рыбой, мокрые сети с запутавшимися в них дыньками поплавков, причальные тумбы, обмотанные пятнистыми канатами. В какой-то момент мне показалось, что все это розыгрыш, дурацкая шутка, и что сейчас у меня за спиной засмеются, затопают, Бри в своих хлюпающих рыбацких сапогах нагонит меня, крепко схватит и приподнимет над землей.

— Эй, Петра! — За спиной послышались торопливые шаги. — Постой. Мне понадобится твоя подпись на бумагах. Зайдешь завтра в участок, ладно?

— Когда можно забрать тело? — Я остановилась и дождалась комиссара. — Мне нужно похоронить брата так, чтобы мама не узнала. Вы поможете?

— Ты уверена, что так будет лучше? — Он посмотрел на меня с недоумением. — Не то чтобы это было незаконно, но уж больно не по-людски.

— Мама просто умрет, если узнает. Она и так еле держится.

— Может, мне прислать сержанта, чтобы он сообщил твоей матери? Похороны — это святое. Тебе придется врать всю оставшуюся жизнь, подумай об этом.

— Врать я хорошо умею. — Я кивнула ему и пошла дальше.

Солнце уже поднялось над церковью Святой Катерины и теперь светило мне прямо в лицо. Весной день начинается рано, но стоит спуститься сумеркам, как ночь не дает им и получаса, шлепается на землю всей своей тяжестью, как огромная глубоководная рыба на палубу. Слепая, плоская, колотящаяся о железо рыба с зеленой проволочной чешуей.

* * *

Всю прошлую неделю меня мучили тревожные сны, разговор с братом показался мне странным, так что я подумала, что надо провести с ним вечер и выяснить, в чем там дело. Я собиралась уехать на день раньше, но на пятницу нам назначили семинар по криминалистике, и мне было жаль его пропустить.

Соберись я на день раньше, брат встретил бы меня на автовокзале, мы обнялись бы — моя голова едва доставала ему до плеча — и пошли бы домой по дороге, вьющейся между виноградниками. Вечером мы нажарили бы рыбы, открыли бутылку вина и сели в саду на старую скамейку, чтобы поговорить. У меня было много вопросов, и я надеялась получить на них ответы. Теперь отвечать некому, а вино я вчера выпила сама, глядя на красные виноградные плети, где мы однажды нашли гнездо дрозда.

Когда в феврале я получила от Бри дырявую открытку, то сразу почувствовала, что он пытается меня надуть и не рассказывает главного. Открыткой послужил черно-белый снимок, купленный, наверное, в лавке старьевщика. Это меня не слишком удивило, однажды брат прислал мне подставку для пивной кружки, на одной стороне был адрес, а на другой — реклама портера. На фото были две дамы и священник с ребенком на руках, склонившийся над купелью. Обратная сторона была заполнена почерком брата, который я называла orme dell’uccello, птичьи следы.

Сестренка, у меня потрясающая новость. Скоро мы разбогатеем, тебе и не снилось такое. Я найму матери сиделку и приеду к тебе в Кассино. Считай, что я нашел клад, настоящее сокровище, совершенно случайно — как находят все настоящее. Чего только не увидишь, возвращаясь с танцев! Приеду на «альфа-ромео» (8С Competizione!), твой брат Бри.

Мобильный телефон Бри не отвечал, но это обычное дело, ему часто отключают номер за неуплату. Я звонила домой целый вечер, представляя, как телефон заливается в нашей квартире, а мама сосредоточенно смотрит на него, не решаясь поднять трубку. Наконец брат ответил.

— Ты напрасно волнуешься, — сказал он вкрадчивым голосом, который всегда предвещал неприятности. — Тебе понравилась картинка с крестинами?

Я слышала, как он ходит по комнате, волоча за собой шнур, — наверное, искал сигареты.

— Кто эти люди на фотографии? Почему там дырка? И при чем тут сокровище?

— Лучше скажи, ты слышала наши новости? — перебил он меня. — Читала в газетах про убийство Аверичи? Я его знал, приходилось пару раз подрабатывать у его дядьев на винодельне. У него в деревне полно родни.

— Хозяин «Бриатико»? А как это связано с открыткой?

— Тут все связано. Но я уже все развязал. Эта женщина заплатит за свою ошибку, у нее нет другого выхода.

— Какая женщина? Ты снова впутался в историю?

— Послушай, Петра, не забывай, что ты младшая, — примирительно сказал брат. — Не уверен, что я получу все, что потребовал. Но, по крайней мере, мы договорились о встрече!

Он сказал это с английским акцентом, изображая детектива из старого сериала, который мы смотрели в детстве. Детектив боялся собак, расследовал мелкие преступления в лестерширской деревне и всегда выходил победителем.

— Я видел убийство, — сказал он важно, и я услышала, как щелкнула зажигалка. — Убийство хозяина «Бриатико». Я стоял в гостиничном парке, в трех шагах от мертвого тела. Помнишь беседку на месте бывшей часовни? На днях я встречаюсь с человеком из отеля, мы уладим наше дело, и тогда я расскажу тебе все подробности. Честное благородное слово!

* * *

На первую неделю я устроилась в рыбную лавку, потому что денег совсем не было, и часто проводила сиесту в подсобке, отсыпаясь на холщовых мешках, пахнущих винным уксусом. Маме я сказала, что не хочу оставлять ее одну, покуда Бри в море с рыбаками. Она посмотрела на меня с сомнением, но возражать не стала — у нее день на день не приходится. Помню, что я спросила у старого Пеникеллы, в какую компанию брат мог бы устроиться, чтобы исчезнуть надолго, и он записал мне название на пустой папиросной пачке. И добавил, что не одобряет мое вранье.

Возвращаться в Кассино я не собиралась. Из университета пришло письмо: мне разрешили академический отпуск, по семейным обстоятельствам. Каждый вечер я ходила на кладбище и сидела возле ниши в гранитной стене, глядя, как солнце садится в морскую воду. У ворот кладбища растут молодые клены, а дальше, до самой Аннунциаты, тянется мощеная дорога, поросшая колючим барбарисом. Ниша была с краю, одна из последних, на могилу у меня не хватило бы денег, к тому же настоящие похороны — дело шумное, а так мы с падре двух плакальщиц привели и все, что положено, сделали.

О том, чтобы пробраться в «Бриатико», у меня и мысли тогда не было. Мне казалось, что полиция разберется сама, не зря же нашего комиссара прозвали комиссаром, хотя он всего-навсего старшина карабинеров. Они все еще занимались делом Аверичи, которое прогремело на всю округу, мне уже человек шесть о нем рассказали, правда, все по-разному. Жестянщик, живущий по соседству, целый час смаковал историю о том, как хозяина гостиницы пристрелили ночью на его собственной земле и оставили сидеть в беседке, будто спящего.

— Как пить дать, выслеживал свою непутевую перуджийку, — сказал жестянщик, — застал любовников в беседке и получил пулю в грудь, прямо в свое разгневанное сердце. Эту женщину волокли в участок на глазах у всей деревни, да еще в таком виде, что я разглядел наконец ее хваленые груди. Они и впрямь торчат, будто кабачки из грядки!

Я слушала его вполуха, думая о том, что быстро отвыкла от здешней бесцеремонной манеры выражать свои мысли и теперь она вызывает у меня досаду, примерно как поросшая плесенью стена в родительском доме. Что ж, думала я, комиссар закроет дело Аверичи, а потом возьмется за дело брата, их же там всего четверо в участке. Надо самой поговорить с людьми, поискать подробности, записать свои размышления и передать комиссару, когда придет время. Даром, что ли, меня учат на юриста за деньги провинции Кампанья.

С утра я взвешивала скользких кальмаров, а после двенадцати отмывала руки лимонным соком и отправлялась вниз, на побережье, к карабинерам, — шесть километров под гору и столько же обратно, если никто не подберет. Поначалу комиссар и слушать меня не хотел, пьяная драка, ревность, преступление чести, ему все годилось, лишь бы не вникать, а тут я с дырявой открыткой и подозрениями. Мне даже показали найденную у брата записку, принесли из архивной комнаты. «Приходи в час ночи в рощу за каменоломней. Будет тебе то, чего просишь, красавчик». Красавчик было написано на деревенский манер: фишетто. Ну, против записки мне нечего было сказать. Записка любовная. И на брата это похоже, он любил всякие открытки, закладки, таинственные послания, одним словом — бумагу.

Фишетто — так звали ослика, ходившего по кругу в деревенской маслодавильне, каждой осенью мы бегали смотреть на него по утрам, зажав в кулаке угощение — кусок булки или сушеную сливу. В те времена оливки еще не возили в Кастеллабату на масличный пресс. Туго набитые мешки доставлялись на телеге в сарай на окраине деревни, где черный ослик в кожаной упряжи вращал каменные жернова. Глаза у него были печальные, атласно-черные, за это он и получил свое прозвище. У брата глаза были серые, со множеством крапинок, а у меня глаза синие, таких в семье ни у кого не было, кроме тосканской бабушки, которую я никогда не видела.

* * *

Двенадцатого марта я устроилась работать в «Бриатико», а в конце марта полицейские закрыли дело, и ездить к ним стало незачем. Я так и не смогла сдвинуться с мертвой точки, хотя находилась именно там, где нужно, практически на месте преступления. За несколько дней до своей гибели брат сказал мне, что намерен встретиться с кем-то из «Бриатико», чтобы получить деньги за молчание. «Деньги посыплются на нас, как треска на палубу, — весело сказал брат, а потом добавил пронзительным птичьим голосом: — Пиастры! Пиастры!»



Место, где брату назначили свидание, было выбрано с умом: дорога через эвкалиптовую рощу, прилегающую к рынку, завалена обломками гранита, еще до войны вывезенными с местной каменоломни, проехать там нельзя и людей почти не бывает. Кто это был: постоялец или человек из обслуги? И почему Бри упоминал женщину и ее ошибку?

В одно из дождливых воскресений я поехала в Палетри, чтобы поговорить с немцем Вернике, владельцем танцзала. Немец раньше был капореджиме при Джузеппе Сарно, теперь он смотрит за порядком в нашей фракции, все его уважают. Немцем его называют из-за фамилии, хотя он чистокровный позитанец, просто его дед сидел в лагере для перемещенных лиц, и американцы там что-то напутали с документами.

— Поезжай учиться, — сказал немец, стоя в дверях танцзала. — Брата уже не вернешь, а тебе может достаться на орехи.

— Вы ведь знаете, что сетку для оливок нарочно там оставили, изобразили delitto d’onore. Но преступление чести здесь ни при чем, брат был свидетелем в каком-то грязном деле, связанном с гостиницей на холме.

— Жизнь свидетеля редко бывает длинной. — Он зевнул и принялся отчищать ногтем какое-то пятнышко на красной двери. Над дверью висела вывеска «Babilonia», смешное название для деревенской дискотеки с неструганым полом и двумя шарами из фольги под потолком.

— Говорят, что у Бри был роман с какой-то местной девушкой. Может, она что-нибудь знает? Скажете мне ее имя?

— Слушай, у меня ведь тут танцзал, а не квестура. Сюда ходят и потаскухи, и девушки из хороших семей. Откуда мне знать, с кем путался твой брат? Если он взял чужое, то заплатил свою цену.

— Три дела за два года, начиная с убийства конюха из «Бриатико». — Я старалась говорить холодно, не повышая голоса. — Не боитесь, что решат расследовать серию и пришлют настоящего следователя из города? Delitto d’onore отменили в прошлом веке, и теперь за него сажают в тюрьму так же, как за предумышленное убийство. Поверь мне, я изучаю право.

— Может, на севере и отменили. — Немец поднял на меня пасмурные глаза. — А здесь, на юге, мужчины еще уважают старые правила. Что касается конюха, то наши его не трогали. Он ведь бретонец, у него здесь даже врагов достойных не было.

Он зашел в танцзал и захлопнул красную дверь перед моим носом.

* * *

Оказалось, что лучший день в «Бриатико» — воскресенье. Особенно в ветреную погоду. Постояльцы смотрят кино или играют в карты в нижнем баре, старшая сестра Пулия уезжает домой, я остаюсь за главную, если, конечно, на медицинской половине дежурит не фельдшер Нёки, а кто-то из приличных людей. У фельдшера есть имя, но кроме как практикантом его никто не зовет.

В отеле клички есть у всех, думаю, что и у меня тоже, но это за глаза, а так у нас все улыбчивые и вежливые, никаких обид. Это первое правило в заведении, второе правило — никакого флирта между служащими. Зато за спиной все только и делают, что моют друг другу кости, особенно на кухне, там самое теплое местечко, у повара всегда можно ухватить пару бисквитов и кофе глотнуть. Повар у нас старый, он еще в прежнем ресторане работал, как он говорит — при Романо Проди, во времена врунов и спиритов. Еще он говорит, что с тех пор мало что изменилось.

В гостинице все делается по старинке, даже телефон в холле похож на реквизит из фильма «Касабланка»: портье соединяет с номерами, втыкая латунный штекер в нужное гнездо. Правда, старикам почти никто не звонит.

Не знаю, почему покойный хозяин оставил все в таком виде, зато он вложил немалые деньги в разрушение стен и строительство вечно пустующей галереи зимнего сада. Обслуга прозвала это место мост поцелуев, хотя никто не назначает там свиданий. В галерее и стоять-то страшно, земля уходит из-под ног, потому что пол там прозрачный, пусть и засыпан пожухшей листвой. Кажется, что стекло вот-вот треснет под ногами — и свалишься прямо на верхушки молодых кипарисов.

В отеле нет беспроводной сети, и на все здание только два компьютера, довольно дряхлых. Один стоит в кабинете администратора, а второй — в читальне на втором этаже, которую все называют клубом, и, чтобы к нему подобраться, надо быть в хороших отношениях с библиотекаршей. Или быть самой библиотекаршей.

Первая неделя прошла в какой-то бессмысленной беготне, я ни на шаг не продвинулась и думала об этом по ночам, прислушиваясь к гостиничным шумам: к невнятному радио где-то наверху, к сквозняку, шевелящему створку окна, к пению воды в трубах, к шагам уборщицы, которая старше любого из здешних жильцов. Мне было тоскливо от мысли, что я нахожусь в одном здании с убийцей Бри и ничего не могу с ним сделать, даже имени его не знаю. Я вертелась на узкой койке, чувствуя, как выходящая к морю стена холодит мне бок. Комнаты для прислуги у нас на первом этаже, а там ремонта не делали еще со времен казино, свистит изо всех щелей — и если правда, что сквозняки заводятся к разорению, то этому отелю недолго осталось.

Раньше мне казалось, что стоит только осмотреться как следует, завести друзей и узнать, кто чем дышит, и я сразу узнаю убийцу в толпе, увижу его лицо, схвачу его за руку. Но где его искать? Среди поджарых, холеных стариков, гуляющих по парку в своих утренних халатах в голубую полоску? Среди докторов и безмолвной накрахмаленной прислуги?

Я знаю, что один из них убил моего брата. Кто-то, живущий в отеле «Бриатико», человек с сильными руками, способный затянуть гарроту так, что горло распахивается длинной черной улыбкой. Так ее затянули на шее конюха Лидио, я сама видела полицейский отчет и фотографии. На шее моего брата ее затянули слабее, на горле остался рубец, но кожа не лопнула.

Садовник

Не будь в библиотеке тусклой и нахохленной библиотекарши, я ходил бы туда гораздо чаще. И дело не только в полках с вином, хотя там есть отличное «Греко ди Туфо», век бы его пил, и еще «Везувио», что пахнет эфиром и грибами. Нет ничего лучше, чем сидеть на потертом диване в сумерках и смотреть на портрет, висящий над письменным столом. Хозяйка дома в шестьдесят втором году прошлого века — в нижнем углу есть дата и подпись художника. Девушка сидит босая в плетеном кресле у окна, за ее спиной видна кипарисовая аллея, просвеченная солнцем. Трудно поверить, что картину писали в шестидесятых. Где-то строили Берлинскую стену, в Пекинской опере жгли декорации, а в «Бриатико» давали балы и целовались в аллеях.

Глядя на хозяйку по имени Стефания, я часто думаю, что мы бы с ней договорились. Ну, может, не в совершенстве договорились бы, но получали бы удовольствие от беседы. С некоторыми людьми сразу чувствуешь, что вы вписаны в один и тот же Tavole Amalfitane — это кодекс мореплавателей, или, лучше сказать, морской устав, — я видел его в музее, не помню, в каком городе.

Здесь в отеле есть девочка, с которой я чувствую нечто похожее, хотя сначала она меня немного раздражала. У нее была странная привычка гладить меня по голове. У моей первой женщины была такая же привычка. Она могла часами гладить, выравнивать, скрести ногтями и тянуть за волосы. Она тоже была итальянкой, только из Трапани. У нее были губы цвета киновари, а над ними розовая полоска, будто помада размазана. Хотя помады у нее сроду не водилось.

Моя первая женщина бросила меня здесь, в Италии. Просто уехала, оставив мне палатку, примус и пару спальных мешков. Перед этим мы прожили неделю на берегу возле Таранто, питаясь хлебом и мидиями в сидре: мидий мы собрали на отмели, а сидр купили у местного дядьки прямо с телеги. Раньше я моллюсков не ел, но подружка так ловко с ними обходилась — колола булавкой, нюхала, считала полоски, — что однажды я расслабился и уплел целый котелок. Ночью пошел дождь, а на меня нашло моллюсковое безумие. Я разбудил свою женщину и всю ночь вертел ее, будто мельничное колесо, грыз ее, будто овечий сыр, и вылизывал, как медовые соты. Колья в песке расшатались, палатка рухнула, но мы возились в мокром брезенте, будто щенки, не в силах остановиться.

Потом мы перебрались на другое побережье, провели там еще одну ночь, хрустящую от мидиевой скорлупы, а наутро она меня бросила. Она ушла налегке, у нее был с собой только рюкзак с блокнотом и карандашами. Помню, что она наотрез отказалась оставить его в палатке, когда мы отправились на холм, — сказала, что наброски должны быть с ней, еще пропадут, не дай бог.

Еще помню, что всю дорогу до Траяно она говорила о норманнах, двуцветной кладке фасада и купели из красного порфира. А я смотрел на ее смуглый румянец, на мокрые волосы, заплетенные в десяток косичек, ежился под дождем и думал о том, как мне повезло.

— В июне мне исполнится тридцать, — сказала она, когда мы поставили палатку в гроте, в основании прибрежной скалы. — Я старше тебя на восемь лет. Тебе это и в голову не приходило, верно?

Мокрый гранит был черным, а сухой — розовым, так что наше укрытие походило на разинутую собачью пасть. Моя подружка села на краю гранитного языка и болтала ногами над водой.

— Вот как? Значит, мы должны встретиться здесь через восемь лет, — ответил я, влезая в палатку и укладываясь на спальном мешке. — На этом самом месте. Иди сюда.

— Это же в другом столетии! — сказала она, устроившись рядом со мной. — Мы будем старыми и толстыми, у нас будут дома, канарейки и закладные. Ты правда приедешь?

— Разумеется. Я готов жениться на тебе завтра утром в деревенской мэрии.

— Ну уж нет! — Она засмеялась в темноте. Ее мокрые волосы холодили мне живот. — Через восемь лет другое дело.

— Ладно, приеду сюда двадцатого мая две тысячи седьмого года. Meglio tardi che mai!

Мы лежали валетом, я смотрел на ее бедро, в темноте казавшееся округлым снежным холмом, и представлял себя лыжником, плавно съезжающим вниз по склону.

— Смотри не подведи меня, — сказала она и тут же заснула.

Проклятые мидии во мне наконец утихомирились, и я мог спокойно лежать в темноте и слушать, как дождь поливает морскую воду. Если бы кто-то сказал мне, что это последняя наша ночь, я бы только рассмеялся. Рассуждения о смерти предполагают уверенность в том, что сам ты не умрешь.

Когда Паола бросила меня, я никак не мог в это поверить и провел возле палатки несколько дней, читая по второму разу карманный томик американской поэзии. Она не оставила мне записки, просто рассеялась как дым. Я сидел там и ждал, что она появится у гранитного обломка, обозначавшего вход на пляж.

— Ну что, испугался? — скажет она, снимая рюкзак и садясь на песок у остывающего костра. И не думал даже, скажу я, не поднимая лица от книги, я знал, что ты валяешь дурака. И в доказательство прочитаю из Дикинсон:

Как много гибнет стратагем

в один вечерний час.

На третий день я понял, что она не придет, закопал свой костер в песке, собрал палатку и уехал домой. Море было сизым, как изнанка ивового листа, на склоне холма темнели пинии, кривые и жилистые, будто вставшие на колени. Их сажают, чтобы защитить жилье от ветра, говорила моя подружка, трамонтана — это ветер с гор, очень крепкий, очень порывистый. Ничего хорошего нет в трамонтане, говорила она. Одно только хорошо — что дождя больше не будет.

flautista_libico

В интернате у меня было тридцать четыре врага. Ровно столько, сколько воспитанников было на втором этаже, остальных приходилось видеть реже, но не думаю, чтобы они меня любили. Когда нас выводили на благотворительный концерт или в церковь, то можно было увидеть всех сразу: примерно три десятка мальчишек с плохими зубами и столько же девчонок в бронзовых серьгах. Ходить было положено по двое, длинной колонной, издали похожей на очередь за бесплатным супом.

Главным врагом была воспитательница Лучана, чернявая коротышка, потом соседи по комнате, которых бесила моя привычка читать по ночам, потом интендантша (считавшая, что я хочу отравить ее кошку), а за ней — все остальные. Интернат располагался на территории бывшего парка аттракционов и смахивал на меблированные комнаты, в которых мы жили раньше с матерью, только в интернате окна были заколочены и не открывались даже в жару.

От парка остались груды ржавого железа и билетные будки, в которых воспитанники курили и тискали девчонок. Сами классы помещались в здании летнего театра, поэтому все окна выходили на круглую террасу с перилами. По ночам старшие танцевали там в тишине, поскрипывая разболтанными досками (музыку они пели про себя, старательно шевеля губами, наушники были только у толстого Соррино, и взять их на полчаса стоило тысячу лир).

Через неделю после приезда у меня не осталось носильных вещей, взятых из дома, их перетаскали понемногу, подкладывая взамен какое-то затхлое тряпье. В конце концов уцелел только красный швейцарский ножик с зазубренным лезвием и отверткой, который приходилось носить под майкой, и хотя показать его кое-кому было бы не лишним, у меня хватило ума воздержаться, так что ножик остался при мне.

Еще через месяц меня остригли наголо, потому что в комнате завелся кошачий лишай, кошку велели выкинуть, и в этом тоже была моя вина. Через два дня под моим матрасом появился ее труп, меня обвинили в убийстве, выволокли на двор и привязали к карусельному столбу, оставшемуся от парка аттракционов. Это у нас был позорный столб, pilloria, там все время кто-нибудь да стоял, но я чаще всех.

Осень кое-как прошла, и к Рождеству меня отправили к донне Веккьо, которая написала мне пару открыток и считалась моей попечительницей. Она жила на четвертом этаже, над нашей бывшей комнатой, и мне трудно было засыпать в ее кровати, слушая, как новый жилец хлопает внизу балконной дверью. Две ночи подряд мне снилось, что мать вернулась и ждет меня внизу, а в ночь на двадцать пятое приснилось, что она сушит волосы над газовой горелкой (смешно мотая головой), а я стою сзади и слушаю, как зеленый халат шуршит от ее движений и как шипит газ.

Наутро донна Веккьо сказала, что мои каникулы закончились (у нее образовались другие планы, и мои надежды на новогодний ужин пошли прахом). Возвращение в интернат казалось невозможным. Лицо Лучаны, прижимавшей меня в коридоре и больно щупавшей между ног, стояло у меня перед глазами. Изо рта у нее несло сердечными каплями, уж не знаю почему. В интернате капуцинов воняло практически от всех, хотя зубной пасты и мыла давали вдоволь. И все были озабочены сексом, куревом и возможностью сбежать в город. Куревом можно было откупиться от любой напасти, но мне негде было его взять, приходилось выполнять то, что велели. В основном мне велели мыть полы вместо дежурных по этажу, но бывало и похуже. Иногда старшие приходили к нам в комнату, вставали у стены, спускали трусы и приказывали их обслужить. А не хочешь, тогда грызи стекло.

Возвращаться туда было хуже смерти. У меня было чувство (когда донна Веккьо сажала меня в набитый народом междугородний автобус), что я собираюсь сунуть голову в глиняное гнездо, полное шершней. Всю дорогу мне удавалось держаться и не трястись, но на выходе из автобуса обнаружилось, что джинсы были мокрыми.

Похожее ощущение накрыло меня через несколько лет в автобусе, направлявшемся на юг, в бабкино поместье: у меня свело скулы, руки задрожали, а в животе заплескалась ледяная вода. Пришлось сказать себе, что того, кто провел четыре года в интернате капуцинов, ничто уже не способно удивить.

Маркус. Воскресенье

— Я не здешний! — сказал Маркус пасмурному полицейскому, когда тот зашел на террасу кафе прямо с улицы, перешагнув лавровые кусты, и поманил его пальцем. — Погодите, я сейчас переставлю ее подальше.

— Синьор заплатит сейчас или зайдет в участок? — спросил полицейский, глаз его было не видно из-за нахлобученного на лицо желтого капюшона, но голос был молодым, и это вселило в Маркуса надежду.

Он уже два часа сидел под полосатым тентом, по тенту стучал дождь, из кухни пахло горячим грибным супом. Все лавки в деревне были закрыты, народ толпился у церкви с пальмовыми ветками, изнутри доносилась органная музыка, и пообедать было решительно негде. Утром Маркус зашел в скобяную лавку, где хозяином был пакистанец, не признающий пасхальной недели, и долго рылся в развале в поисках адаптера для зарядки телефона. Хозяин лавки наблюдал за ним с ленивым любопытством, потом спросил, чего он хочет, и ловко вытащил адаптер из ящика с железной мелочью. Потом он задал привычный вопрос о планах на сегодня, местные отвечают на него неопределенным кивком, но Маркус честно сказал, что собирался пойти пешком в Фуроре, посмотреть на водяные мельницы.

— Давно хотел увидеть место, где Росселлини снимал «Любовь», — добавил он, — с Анной Маньяни в главной роли. Вы его видели?

Хозяин лавки только рукой махнул в изнеможении. Он дважды пересчитал мелочь, не говоря ни слова. Ему было лет на восемь больше, чем Маркусу, но на руках уже проступили пигментные пятна, и повадки были шершавые, стариковские.

— Не смотри на карту, парень, — сказал он потом, — а если смотришь, умножай все на три. Этот Фуроре в семи километрах, только если из космоса глядеть, идти туда полдня, а ехать не меньше часа, да еще по серпантину. И тормоза нужны получше, чем у «форда».



Выйдя вслед за полицейским на улицу, Маркус понял, что сесть за руль, чтобы отвезти машину на стоянку, будет еще большей ошибкой. В Южной Италии на хмельного водителя смотрят с пониманием, но Маркус выпил уже два полулитровых графина, и в голове у него слегка мутилось. В полдень, зайдя в душный от сырости зальчик траттории, он принюхался и хотел было выйти, но подавальщик заметил его колебания, быстро вынес под навес плетеный столик и вытер скамейку полотенцем:

— Садитесь на веранде. Дождь скоро кончится, а у нас отличный пино.

Дернул же черт взять машину, думал Маркус, шагая за полицейским к тупику, где он оставил свой «форд», мог ведь поехать на автобусе со станции Тибуртина. И мокасины замшевые напялил, пижон, хотя и слышал по радио прогноз погоды. Полицейский шагал размашисто, опустив голову, струи дождя стекали по его спине медленно и на удивление ровно, будто прокладывали русла в желтой непромокаемой ткани.

— Вот, возле самых ворот кладбища!

Сержант остановился, приподнял капюшон и окинул Маркуса презрительным взглядом. Глаза у него были яркие, синие, зато лицо казалось небрежно вылепленным из бурой глины. Многие местные так выглядели: красавцы наполовину, будто глаза им вставляли из осколков синей вьетрийской мозаики, втыкали прямо в глиняную маску, не дожидаясь, пока высохнет.

— Ты не понимаешь или придуриваешься? — спросил полицейский. — Здесь лежит моя бабка и вся ее семья, на этой площадке по воскресеньям ставят горшки с цветами, наши женщины ее моют с мылом, ползают тут, отклячив задницы. А ты бросил здесь свою тачку, как будто не видел знака: cimitero. Да еще в Пальмовое воскресенье, когда у людей праздник. Ты видел знак?

Маркус попытался примирительно улыбнуться, но у него почему-то свело лоб и щеки. Порывшись в карманах, он достал бумажник и, вынув из него двадцатку, протянул ее полицейскому:

— Возьмите, офицер, а я отгоню машину к мотелю. Квитанция не нужна.

— Это что еще такое? После праздников приедете в участок и оплатите штраф. — Парень посмотрел на деньги и насупился, глина подсыхала прямо на глазах. — Я хочу видеть ваши права.

— Права-то здесь при чем? — удивился Маркус. — Я просто поставил машину не там, где полагается. Это ведь мелкое нарушение, верно?

Сержант смотрел в сторону, синие глаза поблекли и затянулись птичьей пленкой. Парень из той породы, что любую попытку сопротивления принимает как личный вызов, подумал Маркус, протягивая права, прежний сержант был точно таким же, только помоложе. А может, это он и есть?

— Ключи тоже, — заявил сержант, протянув руку ладонью вверх. — Я сам отгоню машину на паркинг возле здания полиции, а вы пойдете пешком.

Маркус вернулся в закусочную и расплатился. Допивать он не стал — сквозь невидимую прореху в полосатом тенте на скатерть летели быстрые капли, в винном бокале стояла розовая дождевая вода. Подавальщик посоветовал не медлить и отправляться прямо в polizia, пока у сержанта не кончилось дежурство. Здесь редко бывают иностранцы, вот Джузеппино и куражится, сказал мальчишка, но говорят, к нам скоро проведут автостраду, и начнется совсем другая жизнь.

Другая жизнь, думал Маркус, стоя на площади и чувствуя, как вода понемногу заполняет его мокасины. Что этот пацан называет другой жизнью: подземные гаражи, жареного цыпленка из Кентукки, ржавое концептуальное железо в городском сквере? Будь у меня деньги, хоть какие-нибудь деньги, я бы связал свои рубашки в узел и перебрался сюда на веки вечные. Пока тут не настала другая жизнь.

* * *

Два дня назад, когда Маркус понял, что снова увидит Траяно, ему стало не по себе, хотя он и думал об этом уже несколько лет. Но одно дело — думать, а другое — увидеть электронный билет, присланный римским издательством. Складывая одежду в сумку, он поймал себя на том, что ему хочется сунуть туда старый вельветовый пиджак, в котором он обедал в столовой «Бриатико», куда по вечерам не пускали без галстука. Он помнил эту столовую с витражными окнами, помнил запах сероводорода в гулких залах, где пациентов купали в маслянистой грязи, зимний сад, где за стеклом теснились лиловые листья, помнил даже заусенцы мозаичного пола в холле — прохладного, когда утром идешь по нему босиком.

Полицейский свернул к приземистому кирпичному зданию, ткнул в него пальцем и ушел, не оборачиваясь. На крыльце участка стоял высокий, наголо бритый старик в шафрановом одеянии, похожий не то на монаха-бхикшу, не то на дорожного рабочего. Маркусу он кивнул, будто старому знакомому. От него пахло вчерашней выпивкой и дегтем, а шафрановые одежды оказались рыжим плащом, перемазанным белой краской.

Стоило Маркусу войти в служебное помещение, как дождь кончился, и солнечный свет вычертил на полу квадратики оконных решеток. Он пригладил волосы, подошел к дежурному и получил указание сесть и подождать. Дверь в кабинет начальника была закрыта, имени на табличке не было, да и таблички не было, просто листок за стеклом. Половину стены занимала карта провинции, на булавке с зеленым флажком, воткнутой в излучистый контур берега, значилось: Аннунциата делла Сори.

Все правильно, подумал Маркус, зевая, такие заброшенные места должны называться завораживающе. Трудно поверить, что было время, когда я катался по этому берегу, как сухой колючник, с рюкзаком, набитым шнурами, мокрыми трусами и ворованными лимонами. В компании девушки, которая любила ходить босиком.

В мокасинах Маркуса хлюпала вода, и он решил снять их и вынести на солнце. Парень за конторкой встрепенулся, помотал головой и показал на коридор, уходящий влево от двери комиссарского кабинета. Потом он нарисовал в воздухе моток туалетной бумаги, ловко его размотал и набил ей воображаемую туфлю. Почему итальянцы разговаривают с иностранцами как с глухими, думал Маркус, идя по коридору, в конце которого белели две одинаковые двери. Неужели мой итальянский за шесть лет так запаршивел?

На одной двери висела табличка «Окрашено». За второй дверью была служебная комната с печкой, вернее, кладовка, заваленная бумагой. Картонные папки лежали даже на подоконнике. Это были старые дела, предназначенные, вероятно, для сдачи в архив, а некоторые — просто в мусор, судя по тому, что они были свалены возле бумагорезательной машины. Маркус вспомнил, как она называется: taglierina a ghigliottina.

Он вошел, повернул ключ, оказавшийся внутри, снял куртку и повесил на щеколду окна. Возле машины стояла початая бутылка с вином, оплетенная соломой, Маркус отхлебнул из нее, сел на пол и принялся набивать разбухшие мокасины настриженной бумагой.

Закончив с этим, он взялся разглядывать папки, сложенные в гору: одни были потертые, другие поновее, с железными скрепками. Рядом лежали стопки канцелярских бланков, перехваченные синими резинками. Дорожные штрафы, подумал Маркус, урожай проворного сержанта. Эта мощеная площадка возле кладбища — его скромное сезонное дело, приносящее верный доход.

Цифры на бланках показались ему странными: двадцать тысяч, сорок тысяч, но, присмотревшись к датам, он понял, что деньги взимались в лирах. Потянув за самую толстую папку, он нарушил равновесие холма, и тот рассыпался. На папке было написано: «La stazione di polizia, 1989». Вот бы с ходу вытащить весну две тысячи восьмого. Досье Аверичи, например, или дело о смерти капитана. Нет, не с моим счастьем.

Восемьдесят девятый, надо же. За десять лет до его приезда в эти места. В восемьдесят девятом он учился в шестом классе, за голову Рушди объявили награду, умер фон Караян, на стадионе «Хиллсборо» погибли девяносто шесть ливерпульцев, а в Японии началась новая эра — Хэйсэй.

Петра

Птица, которая забывает, куда лететь, и отстает от стаи, — где она приземляется? Остается ли она зимовать в холодном краю? Первые несколько лет после ухода отца мать казалась мне такой птицей — бессильной и оцепеневшей, будто свиристель, объевшийся ледяной рябины. Потом я привыкла. Прошло еще несколько лет, и стало казаться, что отца и вовсе не было. Мама тоже немного отогрелась. Плечи и руки у нее стали полные, кольцо врезается в палец, а губы расправились и порозовели.

Я думаю, что рот — это самая важная часть лица, всегда первым делом смотрю на рот. У моей новой подруги Пулии рот волнистый, будто лезвие малайского криса, зато, когда она смеется, видно, какой она была лет тридцать тому назад. У Бри рот был темным, отчетливо вырезанным, однажды я поймала себя на мысли: жаль, что я никогда не смогу поцеловать его в губы.

Когда я увидела брата в морге, его тело сильно уменьшилось, а на шею ему зачем-то повязали кусок марли. Морг есть только в Палетри, при местной больнице, так что забирать брата пришлось оттуда, соседка Джири поехала со мной на взятом в аренду катафалке. Мы с трудом нашли пристройку на задах здания, окруженную запущенным садом. В прихожей служитель разговаривал с комиссаром, я услышала обрывок фразы: приход все оплатит… кремация… мэрия… засорился коллектор. Я склонилась над братом, черный платок развязался и слетел на пол, волосы, которые я утром заколола наверх, упали мне на лицо. На похороны в наших краях приходят с распущенными волосами, в тот день я ушла из дому, не умывшись и не причесавшись, а черные туфли спрятала в дорожную сумку. Я сказала матери, что Бри внезапно получил работу в Салерно и уехал утренним поездом, он оставил письмо, но я его потеряла, вот найду — и сразу ей прочитаю. Что его не будет полгода, так как траулер берет работников только на долгий срок. Мать только плечами пожала.

В то время у нее были плохие дни, и она проводила их в саду, устроившись в поломанном кресле, которое Бри притащил из яхт-клуба, где подрабатывал прошлым летом. Где он только не работал, мой брат, — спасателем, татуировщиком в Амальфи, барменом в привокзальной забегаловке, продавцом на рыбном рынке, сборщиком оливок. Он попробовал все работы, которые можно найти на побережье, если не учиться, а учиться он не хотел.

Брат лежал на клеенчатой простыне, желтый, важный и хрупкий, будто терракотовая статуэтка. Глядя на его рот, сложенный в едва заметную усмешку, я вдруг поняла то, что раньше не желала понимать. Бри оставался дома потому, что знал: я там ни за что не останусь. Он просто уступил мне очередь.

Как только мне ответили из Бриндизи, я разбила копилку, собрала свои платья и махнула на восток, в город, о котором я знала только две вещи: там умер Вергилий и кончается Аппиева дорога. Потом я перевелась на север, получила стипендию на отделении истории и права и совершенно успокоилась. Оставалось всего два года до новой жизни.

Служитель зашел в комнату и сделал едва заметный знак рукой: в прихожей меня ждал комиссар для разговора. Соседка то и дело вытирала лицо бумажной салфеткой, ей, наверное, хотелось заплакать, но слезы не желали катиться и набухали в глазах, делая их похожими на толстые линзы. Ее сильно удручало то, что с нами не было мамы. Она провела рукой по лбу брата, осторожно, будто боялась отшелушить кусочек:

— Поплачь, Петра, а то как бы тебе дурно не стало. Ишь, губу-то закусила, надулась вся от ярости. — Она махнула рукой в сторону деревни. — Кто теперь разберет, кому твой брат дорогу перешел.

Кому Бри перешел дорогу, я тогда не знала и теперь еще не знаю. Разница в том, что, склонившись над телом брата, я поклялась, что убийца будет сидеть в тюрьме, а теперь я думаю иначе. Я думаю, что найду его и убью.

* * *

Когда брата нашли, рядом с ним лежал кусок зеленой сетки для оливок. Метка delitto d’onore, преступления чести. Придушил его обманутый муж, это как пить дать, сказал мне комиссар. Год тому назад в лесу наказали конюха из поместья, сказал он, там тоже проволока для оливок в уликах мелькала — значит, из-за девки.

Когда меня вызвали на опознание в морг, сетка была еще там, в куче просоленной одежды, мне даже потрогать ее не разрешили. Я комиссару сразу сказала: конюх, может, и правда за любовные шашни пострадал, а брата моего убили за другое. Бри так просто не сдался бы, сказала я комиссару, ищите победителя, который отсиживается дома, зализывает раны. Здесь либо деньги, либо старая семейная вражда, а с кем у нас старая вражда? Да ни с кем, у нас ведь не Палермо, значит, дело в деньгах.

— Откуда у вашего брата деньги, — отмахнулся комиссар, — он за свои тридцать лет больше сотни в руках не держал. У него и работы нормальной ни разу не было. То в море с рыбаками увяжется, то апельсины собирать нанимается. Толку от него было немного. E’come una mozzarella!

Не будь он шефом полиции, я бы врезала ему прямо по зубам за такое. Как он смеет судить о человеке, чье мертвое тело лежит в соседней комнате под казенной резиновой простыней. Потешаться над его прозвищем. Но если я ударю его, мне заломят руки, отвезут в участок и продержат до вечера, а то и дольше. А мне нужно дело делать.

— Вы упоминали досье, комиссар. В нем есть хоть что-нибудь, кроме деревенских сплетен?

— Сплетни в нашем деле называются свидетельскими показаниями, — ответил он сурово. — Это была казнь, говорю тебе. Помнишь дело Пецци, когда любовнику подрезали сухожилия на ногах, кастрировали и бросили в лесу? Он умер, но никто из этой семьи не сидит в тюрьме.

Я открыла рот, чтобы сказать, что мы живем не во времена Барбароссы, но не стала. Я знала, что он прав: если нашу деревню вернуть на восемьсот лет назад, все здесь будет устроено похожим образом, за исключением пары ржавых скреперов в порту.

— Пойду подпишу бумаги в конторе. — Я направилась к дверям, ведущим в коридор.

Служитель с готовностью встал и пошел за мной. На руках у него были нитяные перчатки, будто у лакея.

— Погоди, Петра, — тихо сказал комиссар. — Ты ведь еще не говорила с врачом? Думаю, ты должна это знать. Врач утверждает, что в корыто его положили еще живым и он умер от соли.

— От соли? — Я остановилась у дверей.

— А ты думала! Плотность соли больше плотности гравия. Все равно что под каменную плиту засунуть человека. Сначала наступает удушье, потом обезвоживание. Медленное. По мне, так уж лучше сразу пристрелить.

* * *

Возможность попасть в «Бриатико» казалась мне выходом и входом одновременно. Именно там, на заросшей можжевельником поляне, брат оказался свидетелем убийства, это он успел мне сказать. Потом к нему пришла его собственная смерть — в роще за рыбным рынком, на границе владений отеля с деревенскими землями.

Вернувшись домой с похорон, я не стала терять времени и начала расследование с обыска его спальни. Маме я сказала, что потеряла любимое кольцо и собираюсь перевернуть всю квартиру. Дни были хорошие, так что мама сочувственно покачала головой, надела садовые перчатки до локтя и ушла подвязывать розовые кусты.

Понапрасну обшарив комнату Бри и перелистав все книги, я взялась за компьютер. Пароль остался прежним — моим собственным, потому что этот черный ноутбук я подарила брату, когда на втором курсе купила себе новый.

Я открыла почту и проверила недавние закладки. Некоторые были довольно неожиданными, и мне пришлось признать, что Бри рассказывал мне далеко не все. Начав с социальных сетей и ничего полезного там не обнаружив, я прошлась по чатам, которые открывались в феврале.

Я читала строчки, написанные братом несколько дней назад, и мне казалось, что я подглядываю через его плечо. Приятель предлагал купить воздушный фильтр для скутера и еще что-то странное под названием «подклювник». Бывшая одноклассница звала на вечеринку. Какой-то работодатель отклонял посланное братом резюме. Плакать мне не хотелось, но в горле так саднило, будто я быстро глотала мелкие рыбьи косточки.

Вообще, надо заметить, что мое отношение к смерти (или лучше сказать: мои отношения со смертью?) сильно изменилось с тех пор, как не стало Бри. Уходя, он оставил эту дверь незахлопнутой. Теперь я вижу смерть по-другому: так видишь пятна на луне или солнечное затмение через копченое стекло. Нет, вернее будет сказать: я вижу жизнь по-другому. Как если бы я оказалась на дне океана, но все же могла бы дышать.

Мне нужно было попасть в поместье и увидеть все своими глазами. И беседку, построенную на месте сгоревшей часовни, и тропу, которая ведет из Палетри через освещенный фонарями парк, — местные называют ее господской дорогой. В ту ночь, когда Бри наткнулся на тело хозяина отеля, он возвращался с танцев, замерз и решил срезать километра четыре, для этого нужно было перелезть через стену в одном секретном месте. Я могла бы сделать то же самое и ходить по поместью сколько угодно, но мне нужно было больше: люди, голоса, правда, вранье — все, что можно использовать. Мне нужен был «Бриатико».

Я уже давно об этом думала, только не могла решиться. Я боюсь черной работы — это раз. Расследовать дело об укусе, сидя в осином гнезде, довольно опасно — это два. Я знала, что, устроившись в отеле, я поселю свою ярость у самого сердца и она станет еще неотступнее. Но так уж я устроена: если не чувствую боли, то беспокоюсь еще больше. Мне кажется, что боль собирается с силами и вот-вот свалится на меня, как летучая мышь со стрехи. Лучше пусть она будет перед глазами, чтобы я могла за ней приглядывать.

В этом я похожа на мать. Она до сих пор держит в своей спальне блюдо, с которым ходила в церковь для благословения, разложив на нем ломти окорока, лиловый лук и стебли дикого фенхеля. Однажды, вернувшись из церкви, она увидела, что отец собрал вещи и уехал насовсем. С тех пор это блюдо из синего глазурованного фаянса висело у нее перед глазами — на гвозде, вбитом в стену напротив кровати.

Отец уехал в сентябре, субботним утром, когда мама с соседкой пошли к каменной печи, стоявшей тогда на общинном лугу. Печь растапливали огромными поленьями и сухой виноградной лозой, у каждой семьи было свое время и своя метка, выдавленная на хлебе: буква, кривая птичка или крестик. Утром дети и женщины забирали свои чугунки, заворачивали в чистые тряпки и несли в церковь.

В конце восьмидесятых такие обычаи еще держались, сейчас общинной печи уже нет, она развалилась еще до моего отъезда в Кассино. А печи поменьше, которые есть почти в каждом дворе, заняты белками или голубями. Правда, манера ходить в гости без приглашения, прихватив сырную голову, никуда не делась, меня она всегда утомляла, а брату нравилась.

У меня голова пошла кругом, когда соседка Джири, явившись с куском пекорино, сказала, что в отеле ищут людей в чистую обслугу, у них на летний сезон не хватает рук. Правда, нужны хорошие рекомендации, так просто из деревни не возьмут.

— Твоя троюродная тетка работает там кастеляншей, — заметила мама, увидев, как я вспыхнула. — Она за тебя поручится. Только какая из тебя нянька? Тебе учиться надо.

В середине марта маме стало получше, мы даже приглашали гостей. Она стирала и стряпала, как в старые времена. Я не слишком верила в эту бодрость и ждала нового обострения, каждое утро заглядывала ей в лицо: не тяжелеют ли веки, не краснеют ли глаза? Этот сонный вид предвещает бурю, как быстрое возвращение птиц к берегу.

— Учиться можно и по ночам, — сказала я уверенно. — Там библиотека хорошая, и комнату, наверное, дадут. Зато к приезду Бри поменяем эту рухлядь в его спальне, купим ему кровать с настоящим матрасом.

Мама пожала плечами, причесалась и пошла на виа Пиччони поговорить с кастеляншей.

«Бриатико» не был для меня чужим, мы с братом забирались в его сады еще в девяностых, когда отель перестраивали и в неприступных стенах появились пробоины. Правда, дальше окраины парка мы не заходили — боялись сторожа. После смерти старухи в отель приехали строители и за пару лет разнесли все в клочья. Там, где теперь теннисный корт, лежали желтые трубы, в которые можно было залезать, однажды мы нашли там кошелек, потерянный кем-то из рабочих, и накупили на всю компанию мороженого.

К дому мальчишки подходить не решались: разбить там окно мячом или испачкать фасад петардой казалось чем-то невозможным. Зато мы вовсю хозяйничали на поляне, где сгорела часовня Святого Андрея, на пепелище лежали железные балки, а вокруг все заполонила красноватая сорная трава.

В субботу утром я стояла у дверей «Бриатико», вернее, у главных ворот. В сумке у меня были ночная рубашка и зубная щетка, как будто я собралась на свидание с ночевкой в отеле. Компьютер я не взяла — до него легко добраться и выяснить, кто я на самом деле такая. Кастелянша — здесь ее зовут Ферровекья, — предупредила, что в комнате нас будет трое и для гардероба места нет, к тому же в отеле свои порядки с униформой. Голубое короткое платье, голубые носки и лакированные туфли. Звучало отвратительно, но мне было все равно.

Я стояла у ворот и ждала, покуда сторож дозвонится в отель и откроет чугунные створки, запирающиеся на электронный замок. Теперь это был другой «Бриатико», набеленный и румяный. Забитый богатыми старцами, которых забыли их собственные дети. Это был «Бриатико», в котором в феврале застрелили хозяина, а за год до этого придушили Лидио, крепкого мужика, который мог еще лет двадцать скрести и чистить своих лошадей. В феврале Бри сказал мне, что встречается с человеком из отеля, и это был наш последний разговор. Я должна найти этого человека, он где-то здесь, он гуляет по парку, поедает шелковицу или плавает в лечебной грязи. Я пробуду здесь сколько нужно, неприметная, неуловимая, подбитая ветром, как перистое облако, я стану одной из них, стану слушать и смотреть, и в одно прекрасное утро пойму, кто это сделал, и укажу на него пальцем: смотрите, вот он, вот он, у него же руки в крови!

flautista_libico

Могила конюха Лидио нашлась на траянском кладбище, похожем с моря на жилой дом с отвалившейся передней стеной. Вся требуха наружу: тряпки, бумага, клочья обоев. И в каждой ячейке по квартиранту, или, как говорила моя мать, постойщику (итальянский у нее так и остался беспомощным). Не знаю, зачем меня туда понесло, может, потому, что у конюха были усы щеткой, а может, потому, что он написал мне письмо. То есть он написал матери, а соседка переслала письмо мне, приписав на конверте, что это, вероятно, мой отец. Вот дура. Я отлично знаю, кто мой отец, и даже знаю, где он теперь.

Письмо пришло за два месяца до того дня, когда мне стукнуло восемнадцать. Мне вернули свободу, снабдили зимним пальто и выдали диплом, который годился только на подтирку. Хотя за четыре года меня научили управляться с лобзиком, стучать по клавишам и драть глотку. И еще немецкому! Его в интернате преподавал директор, которого все боялись. Лицо у директора было обметано темным, будто он только что спускался в шахту, а пальцы были крепкими — чуть провинишься, и они уже вцепились тебе в холку. Другое дело — учительница пения. Она одуряюще пахла свободой и лимонной корочкой (и говорила всем вы). Так что пение мне тоже давалось хорошо.

Диплом не пригодился, но через полгода у меня была терпимая работа и угол в пансионе, а через год удалось снять мансарду у вокзала (за гроши, потому что рельсы там проходили почти через спальню). Теперь у меня были две комнаты, одна из которых поросла плесенью по северной стене, а вторая под завязку была забита чужим тряпьем. Но это меня не слишком беспокоило. Когда столько лет мечтаешь только о том, чтобы остаться в тишине, пыль и лишние вещи тебя не раздражают. Они приглушают грохот проходящих поездов, дребезжание стекол, ночные гудки в порту, крики мальчишек на насыпи. Короче, пыль и вещи работают на тебя.

Письмо конюха было адресовано матери, которой уже сто лет как не было в живых. Похоже, конюха это не слишком волновало. Удивительно, но его остроносое лицо сразу всплыло в моей памяти, мне даже показалось, что он обращается ко мне, а не к матери, хотя в начале письма стояло ее имя. Длинное английское имя, которое все в этой стране перекраивали на итальянский манер.

Тебя оставили на бобах, говорилось в письме, и я знаю, кто это сделал. Наследство без наследника, падение твоей свекрови с лошади, пожизненная аренда для хитрой скотины Аверичи — как бы не так! Дело обстряпали тонко, чтобы тебе и ребенку не перепало ни крошки. Все знали, что старая Стефания велела сыну убираться с глаз, когда он отказался покрыть твой грех, и больше его никто в поместье не видел. Поэтому она и упала с лошади — мне ли не знать, я сам ослабил подпруги: мне за это заплатили. Речь не шла о ее смерти, поверь мне! Ее собирались только напугать, заставить посидеть дома хотя бы до осени — от вида мрачной старухи, гарцующей по парковым дорожкам, у гостей появлялись всякие мысли. Так сказал мне Аверичи.

Разве мог я подумать, что она сделает такую глупость? Да каждый школьник знает: не можешь удержать равновесие — бросай стремена и падай вбок! Еще хуже придется, если застрянешь в стремени; со Стефанией так и случилось: лошадь потащила ее за собой, да еще копытами ударила с перепугу. Когда я прибежал, старуха уже доходила, в голове была кровавая дыра с мой кулак, не меньше. Наездница с тридцатилетним стажем падает с лошади, как пьяный подмастерье? Вот тут-то я понял, что затея была другая.

Чем уж они старуху опоили, я не знаю, но могу сказать, кому это было выгодно. Вот сама посуди. Договор у Аверичи заключен с покойницей по закону, так? Отобрать землю у него никто не волен. Это могла сделать только сама Стефания, но ее зарыли на траянском кладбище рядом с ее греческим мужем. Полиция дело закрыла как несчастный случай. Наверняка Аверичи платит кое-кому, чтобы его не трогали, а в последнее время его есть за что потрогать, карманы разбухли от денег, будто ширинка у подростка. Играет неделями напролет, уже года полтора не вылезает из Сан-Венсана.

Вот тут я, пожалуй, перейду к главному. Все знают, что старуха вложила деньги во что-то ценное и это что-то хранилось в доме. Но только я знаю, где оно теперь. Приезжай сюда, и договоримся, я знаю, как тебе подсобить, а ты поможешь мне. Моя доля будет четверть с того, что тебе удастся получить, думаю, это справедливо. Твой старый друг Лидио.

Письмо пролежало в коробке около полугода. Когда оно было прочитано, перечитано и изрядно истрепано, мне пришло в голову, что конюх давно не в своем уме. Кто же это станет признаваться в убийстве, которое все считали несчастным случаем?

С другой стороны, чем он рискует после стольких лет? А вот Аверичи — тот да, тому несладко придется. Если убийство Стефании откроется, поднимется шум, аренду признают незаконной и отберут у синьора его кормушку. Его ампирный домище с оранжереей, его оливковую рощу, его парк с канадской елью и кипарисами. Вернее сказать, мою рощу и мой парк. И мой домище.

Воскресные письма к падре Эулалио, март, 2008

Сегодня пришлось отпустить двоих задержанных по делу об убийстве хозяина богадельни. Мои первые подозреваемые: парочка любовников, у которых мотив величиной с альбатроса и такой же мощный с виду, а на деле клюв да перья, никакого мяса. Вдову задержали сразу после убийства, так что на ней был марлевый костюм из английской пьесы, спереди весь залитый слезами и кровью, — при задержании сержант случайно двинул ее по носу.

Когда полиция обнаружила тело Аверичи, синьору не смогли найти в апартаментах и после долгих блужданий по территории отыскали во флигеле в объятиях тренера. Выяснилось, что после репетиции пьесы все разошлись, а эти двое остались и улеглись на груду костюмов, или что там на полу лежало, я на задержание не ездил, знаю только по рассказам. Сержант был зол, с ходу заковал их в наручники и запихал обоих в машину в чем мать родила, а сверху кинул театральных тряпок укрыться.

Вдова провела ночь в грязной камере, и за ночь в ней умерла синьора и проснулась служанка. Ко мне в кабинет она вошла с жалкой улыбкой и только что книксен не сделала, когда я предложил ей кофе. Я уже знал, что отпущу ее, потому что салернский адвокат на пару с детективом собрали пачку подписанных показаний со всей отельной обслуги. Аверичи был убит между десятью часами и полуночью, так заявила экспертиза. Это мне и без них было известно, потому что ночью в полицию позвонил перепуганный постоялец по имени Зукко, явившийся на поляну после двенадцати. Если я скажу тебе, зачем он туда пошел, ты не поверишь. Разве что он сам придет к тебе на исповедь, тогда мы вместе посмеемся.

Я всегда говорил, что с отелем не все так чисто, и тосканец этот не так уж прост. Знаешь, сколько стоит девчонка в тюрьме Поджореале? Я столько на штрафах за полгода собираю. Место охранника там годами ждут, это же золотое дно. Dove son carogne son corvi! А здесь чем не тюрьма, старики от скуки воют, а в город можно только на гостиничном автобусе, с сопровождением, права-то у них сразу забирают.

Итак, синьора Аверичи в тот вечер не оставалась одна ни на минуту, это подтверждают девятнадцать человек, тут уж ничего не попишешь, хотя и досадно. Что может быть лучше для карьеры комиссара, чем громкое дело об убийстве на почве адюльтера? Об этом писали бы даже на севере, в какой-нибудь Corriere della Sera. Знаю, падре, знаю, гордыня и тщеславие!

Петра

В марте начались шторма. Траянский холм стоял перед морем, как воин со щитом, принимая удары ветра и грохочущей черной воды всем своим телом, всей просторной мускулистой скалой. Приземистые пинии казались крепостной стеной, темнеющей у подножия холма, но ветер легко перемахивал стену и захлестывал вершину скалы ледяными брызгами, разбивая их в водяную пыль, оседавшую на стеклах «Бриатико».

Сестры и горничные перебегали из южного крыла в северное, накинув плащ на голову, — через зимний сад идти теплее, но в гостинице считают, что галерея держится на честном слове. Похоже, только мы с Пулией решаемся туда заходить, да еще консьерж, который включает поливальные шланги. Даже в ненастные дни там душно от вересковой земли и гардении.

К субботе море немного притихло, завалив гостиничный пляж мусором. Теперь там было совсем безлюдно, и можно было разглядывать его сверху, различая то полоску красного каррагена, то пятнистую гальку, похожую на скорлупки от перепелиных яиц. Шторм мне тоже нравился — втайне я надеялась, что он сотрет «Бриатико» с лица земли.

Я помню этот день, семнадцатое марта, потому что с него начинаются мои записи: я завела тетрадку, выбравшись наконец-то в лавку в Аннунциату. До этого мне приходилось записывать свои мысли на листках, выдернутых из тетради с расписанием процедур.

В полдень солнце вышло из облаков, и окна на всех этажах распахнулись одновременно, будто створки в часах с кукушкой. Старики потянулись в парк, не решаясь спуститься к морю, многие несли с собой сложенные вчетверо ветровки. Фельдшер Бассо явился в сестринскую и предсказал повальную простуду к понедельнику, так что мы решили вместо чая подать в столовой горячее молоко.

Вечером администратор велел нам собраться в холле и заявил, что с этого дня ни один постоялец не спускается к морю один. В списке наших услуг добавится новая графа, сказал он, купание и сопровождение на прогулке. Хорошенькое дело, заметила Пулия, теперь мы будем ходить со старичками к морю, а хозяйка будет драть с них втридорога. Администратор у нас тосканец, поэтому он только кивнул и улыбнулся тосканской улыбкой: глаза сощурены, уголки рта едва заметно опускаются вниз.

Каждое утро он собирает официантов и горничных в пустом ресторане, выстраивает их в ровную линию, проверяет воротнички и манжеты, долго принюхивается и наконец говорит: «С добрым утром, синьоры». На процедурную половину он не суется, там царствует Пулия, у них молчаливый договор, что-то вроде демаркационной линии в альпийских ледниках. Гостиничной стряпней тосканец брезгует и ездит обедать в Relais Blu, по горной дороге, на велосипеде, как фермер, с задранной брючиной.

Теперь по утрам я вожу постояльцев на пляж, кроме тех дней, когда волны слишком высоки. Для некоторых это просто способ удрать из отеля, погрызть купленных с лотка анчоусов и на людей посмотреть. Вот синьор Риттер, тот выпивает бутылку белого и сидит в своем шезлонге, уткнувшись в свежий Milano Finanza. Говорят, он бывший владелец табачной фабрики, только она разорилась, и ему едва хватило денег оплатить богадельню.

Никто в этой лагуне против своей воли не утонет — вода даже мне по пояс, а я ростом с молодую белку, как Пулия говорит. Чтобы поплавать, надо заходить в воду на другом конце пляжа, там есть уступ в подводной скале, два шага пройдешь — и накрывает с головой. На бесплатном пляже всегда полно парней, особенно серферов, им все видно: и моего спутника, и мою тоску.

В воскресенье на море был шторм, старики сидели по своим комнатам, и меня рано отпустили домой. Маме стало хуже, она меня с трудом узнала. Спросила, как наши дыни, поспели ли, велела пойти посмотреть; я сбегала к бакалейщику, купила дыню послаще и принесла ей, поваляв немного в земле за домом. Хорошо, что про отца она не спросила. Иногда у мамы в голове светлеет, и она берется за книги, хотя читать ей трудно: глаза слишком быстро двигаются.

Я с ней теперь часто разговариваю, сажусь напротив, латаю что-нибудь и рассказываю все подряд. А когда меня нет, к ней заходит соседка, синьора Джири. За полсотни в неделю. Когда брата убили, я сказала, что он получил работу на траулере и уехал, мол, там платят хорошо, а мама вдруг рассмеялась: уж теперь у Бри сыра будет сколько душа пожелает!

Брата прозвали Бри потому, что он вечно таскал сыр из холодильника, прямо с ума сходил, отец даже крючок к холодильнику прикрутил, чтобы дверцу было не открыть, тогда брат стал таскать сыр со стола за обедом и делать вонючие запасы по всему дому, отец смирился и крючок открутил. У них с отцом так всегда было — сколько ни воюй, а Бри побеждает, не мытьем, так катаньем, упрямый у меня братец был, говорили, что он в деда пошел.

Деда-торговца я почти не помню, зато помню, что елка у него в доме всегда была голубая. Сама она была зеленой, разумеется, — елки на рынок привозили из Меты, мелкие, продолговатые, будто плоды опунции, — а вот игрушки у деда были только голубые: атласные шары, штук сорок, не меньше. И еще серпантин в обувной коробке.

* * *

В ночь на воскресенье в отеле пропало электричество, администратору сразу позвонили, и он примчался на своем «мини-купере» с откидной крышей. Вслед за ним прибыл грузовичок с электриками в белых комбинезонах, которые рассыпались по территории, будто мраморные крабы. Повар стоял на крыльце столовой, заломив руки, его запасы за ночь подтаяли, и он собирался зажарить все разом, и мясо, и рыбу, но угольной плиты в отеле не было, а электрики ничего хорошего не обещали. Постояльцы замерзли и собрались в клубе, поближе к камину, где уже пылали дубовые бревна, а Секондо сам разливал вино за счет заведения.

Пулия говорит, что с проводкой всегда были проблемы, с того дня, как на открытии «Бриатико» перерезали красную ленточку. Только тогда это был не совсем отель: в восточном крыле крутилась тайная рулетка, в библиотеке играли в покер, по всему парку были разбросаны беседки, а в комнатах стояли кровати в форме полураскрытых губ, обтянутые шелком.

Теперь в парке осталась только одна беседка, на самой границе гостиничных владений, в низине, где когда-то была часовня. Беседку называют этрусской, потому что на перилах чем-то острым нацарапано «etruscum non legitur» — перила не раз перекрашивали, а надпись каждый раз проступает.

Отель процветал, пока не погибла синьора Стефания, которая жила во флигеле и держала конюшню. В ее смерти не нашли ничего подозрительного: пожилая дама неудачно упала с лошади, но потом кто-то слил историю прессе, мол, погибла последняя signora del Castello в округе, в отель приехали журналисты, а потом (когда стало известно о рулетке и прочем) еще и комиссия из министерства. Все лето по лужайкам бродили только мужчины в форме, а сам хозяин отсиживался на каком-то горном курорте. Если верить рассказам, игорные столы свалили в кучу в дальнем углу поместья и сожгли.

Аверичи снес несколько построек, рассказывая всем, что намерен расчистить земли под виноградники, затаился на два сезона, а потом возьми да и открой «Бриатико». Отель для одиноких богачей, на которых всем на свете наплевать. Теперь в комнатах все белое и голубое, будто аргентинский флаг, — очень непрактично. Из одного ресторана сделали столовую, ободрав позолоту, а из второго — клуб, но про клуб я отдельно расскажу.

В позапрошлом году в отеле еще был конюх, я его не застала. Говорят, он был крепкий мужчина, с прислугой держался холодно, зато лошадей вечно чистил да оглаживал. Постояльцы его невзлюбили и на занятия ездой почти не записывались. Так он и сидел возле конюшни часами, протирал свои сапоги куском замши и обиженно ворочал головой, а уйти не мог: тосканец каждую услугу в гостинице лично проверяет.

От тоски конюх совсем ополоумел и завязал роман с девчонкой из Палетри, так что осенью его нашли висящим над морем в зеленой проволочной сетке, будто в авоське. Такие сетки у нас расстилают под деревьями, чтобы оливки понемногу падали в них сами. Сетка была повешена на буковое дерево, растущее на склоне горы, — крестьяне потом говорили, что убийца конюха пожалел его родню и не дал птицам и лисам растащить тело на клочья.

Лошадей после этого продали, а манеж переделали под теннисный корт с раздевалкой и душами. Сам хозяин не слишком жаловал теннис, зато его жена, дай ей волю, так и ходила бы в короткой юбке повсюду. Играет она так себе, зато кричит пронзительно, только и слышно: In! Fifteen… love! Уроки ей дает тренер по имени Зеппо, до того белоголовый, что в первый день я приняла его за альбиноса. Он, в отличие от покойного конюха, любимец всех здешних теток, даже кастелянша норовит при встрече постучать его по спине кулаком.

В феврале тренера посадили под замок по подозрению в убийстве хозяина, но через пару дней он снова появился на корте как ни в чем не бывало. Несколько раз я приходила посмотреть на игру, чтобы хоть немного отвлечься, но потом одумалась и перестала.

Надо собраться, говорю я себе каждое утро, перестать любоваться магнолиями, мозаиками и особенно людьми. «Бриатико» слишком хорош, чтобы искать в нем убийцу. Он поселяет в теле ленивую кровь, а в крови — пузырьки блаженного предчувствия. Как будто что-то хорошее вот-вот произойдет. Но я должна думать о том, что не произойдет уже никогда. Например, о том, что брату никогда не исполнится тридцать.

В детстве у него была фантазия: добиться богатства или славы до того, как ему стукнет тридцать, он даже план разработал. Для начала поехать в Милан и устроиться шофером в богатый дом, затем соблазнить хозяйку и бежать с ней в Венесуэлу, прихватив семейные драгоценности.

Бри окончил школу, получил права, уехал на север и вернулся спустя полгода в том же сером габардиновом пальто, которое я положила ему в чемодан на случай холодов. Ничего, говорил он мне тогда, передохну немного и снова возьмусь за дело. А ты поезжай учиться, нечего тебе гнить в этой деревне, здесь одни рыбаки да бандиты. Еще останешься старой девой, как твоя тосканская тетка Кьяра!

* * *

Вчерашнее совещание в клубе продолжалось до самой ночи.

Повар носил туда сыр и оливки, а вина у них и так хватало, даром, что ли, клуб от библиотеки отделяет целая винная стена в полметра толщиной. Посреди библиотечной комнаты стоит стол, купленный хозяином на аукционе: длинное полотно белой керамики, вручную расписанное лимонами и виноградом. Каждый раз, когда я на него смотрю, обещаю себе, что однажды у меня будет такой же стол и дом, подходящий для такого стола. Но до этого дня далеко: я живу в подвальной комнате, ношу голубую униформу, купаю стариков в грязи, мучаю их электрическим током и всем одинаково улыбаюсь.

Я работаю в «Бриатико». Поверить не могу, что я работаю в «Бриатико»!

За виноградным столом они, наверное, и сидели: доктор, фельдшер, администратор и белокурая Бранка. С тех пор как не стало хозяина, они чуть что совет собирают: боятся, что вдова напортачит, если станет сама принимать решения. Правда, Пулия говорит, что дело не во вдове, а в том, что она завела себе приятеля из числа пациентов и это до крайности раздражает совет.

Приятеля зовут Ли Сопра, он выдает себя за капитана арктического судна, хотя на морехода ни капли не похож. На богатого старика, впрочем, тоже, хотя одевается на их обычный манер: свитера из альпаки, светлое кашемировое пальто в холодные дни. Маленький, крепкий, невозмутимый, он скорее похож на плотника из эллинга. Или на одного из тех парней, что сдают лодки в аренду и целый день сидят на складной табуретке под плакатом: «Лазурный грот — туда и обратно».

В отеле говорят, они были знакомы с покойным хозяином еще в юности, однако с тех пор, как Аверичи погиб, на прогулки вдовы с капитаном смотрят косо. Капитан живет в дорогом номере, держится особняком, на процедуры не ходит и купается один. По слухам, у него не хватает двух пальцев на ноге: он их отморозил в арктических льдах. Ли Сопра — Там Наверху — его прозвали за то, что на вопросы о своих плаваниях он всегда отвечал одинаково, тыкая большим пальцем в небо и приговаривая: там, наверху, знают, каким я был капитаном.

Пулия говорила мне, что после смерти хозяина отношения в совете стали портиться: у всех троих были разные планы по поводу отеля и его будущего. А ловкого, хладнокровного Аверичи уже не было рядом, чтобы их утихомирить.

Не помню, писала ли я здесь, что хозяина застрелили недалеко от южного флигеля за три недели до смерти моего брата. В деревне поговаривали, что это дело рук мафии, мол, он им сильно задолжал, но комиссар говорит, что это чушь собачья. С мертвеца им долга не получить, пояснил он мне, когда мы в первый раз встретились в участке, это ведь не сицилийцы, а прижимистые амальфитанцы, они еще в эпоху лангобардов славились своим умением выбивать долги.

Вчера я дежурила в процедурной и слышала, как совещание закончилось; голоса у всех четверых были взвинченные, похоже, что к полуночи совет опустошил немало бутылок. Винные полки в клубном зале похожи на здоровенные медовые соты, они остались от прежних времен, когда в отеле жили люди, способные выпить больше стаканчика портвейна после обеда.

Книги здесь вообще никто не читает. Ни разу не видела, чтобы у полок задержался кто-то из постояльцев, — старики берут свежие газеты, спрашивают про письма и уходят. Я слышала, как библиотекарша Вирга говорила администратору, что пароль от компьютера за всю зиму у нее попросили только четыре человека. Я знаю, что один из них — гостиничный пианист по прозвищу Садовник, видела однажды, как он сидел у окна и быстро стучал по клавишам, наморщив загорелый лоб. Ладно, про Садовника пора уже особо рассказать.

В первый раз я увидела его вблизи, когда несла душистые соли в хамам, столкнулась с ним на служебной лестнице. Рубашка у него была белая, льняная, а кожаные шлепанцы надеты на босу ногу. Я еще подумала, что он, наверное, служит в конторе, раз его не заставляют носить униформу.

— Извините. — Он боком протиснулся между мной и перилами, а я пошла дальше, с досадой осознав, что стояла там слишком долго, уставившись на него, как деревенская дурочка.

Глаза у Садовника оказались темно-сизыми, будто ягоды турецкой жимолости, с какой-то даже изморозью. Забавно, что я впервые взглянула ему в лицо, хотя уже видела его голым. Неделю назад на поляне возле заброшенных конюшен, на северном склоне холма.

В тот день я почти не работала, мне выдали униформу и разрешили уйти еще до полудня, чтобы освоиться. Я прогулялась по парку, удивилась зарослям олеандра, который моя тетка Кьяра считала ядовитым (кто увидит — счастлив бывает, а кто съест — тот все забывает), и решила спуститься к морю по парадной лестнице. Раньше, когда мы с братом пробирались на территорию поместья, то пользовались потайными путями: в одном месте можно было перебраться через стену, а в другом — протиснуться в собачью дыру в стене.

Я отправилась туда по широкой дороге, усыпанной белым гравием, но дорога внезапно свернула влево, превратилась в тропу, потом в тропинку и уперлась в бревенчатую стену конюшни. За конюшней виднелась жилая пристройка, я заглянула туда, увидев неплотно прикрытую дверь. Раньше здесь была кухня, без сомнения. На дубовых балках еще остались крюки, к которым подвешивали еду: фиги, нанизанные на бечевки, сушеные помидоры, а может быть, омытые вином задние ноги свиных туш.

У нас с мамой в кухне такие же балки, и крюки давно торчат без дела. Раньше там висели косицы чеснока и лука, у стены лежали пирамиды зимних тыкв, уложенных друг на друга, а полки были заставлены рядами банок с абрикосами. Но эти времена уже не вернутся. Когда в доме нет мужчин, любая работа кажется лишней.

Кто-то превратил кухню в жилую комнату, немного похожую на лавку старьевщика. На полу лежала облезлая медвежья шкура, у стены — что-то вроде ковра, свернутого в рулон, под потолком поблескивала медная люстра, качавшаяся на крюке, будто елочная игрушка. Вместо лампочек в патроны были вставлены четыре оплывшие свечки. Это выглядело как жилье, но хозяина, похоже, не было дома.

Я обогнула пристройку и вышла на поляну, которую задумывали как патио с фонтаном в виде бобра, стоящего с разинутым ртом. Каменная тушка бобра лежала на земле, ее давно и плотно заплел вьюнок. С севера поляну закрывала стена, сложенная из розового туфа, за стеной виднелись кривые деревца оливковой рощи, подступающей со стороны холмов.

Эта роща принадлежит поместью, но ее давно забросили: с тех пор как закрыли давильню в Кастеллабате, оливки приходится возить слишком далеко. Хозяину давильни надоело оливковое масло, и он занялся каштановым пивом. В детстве меня смешила выбитая полуметровыми буквами на стене его пивоварни фраза: aqua fa ruggine. От воды ржавеют.

* * *

Поляна заросла высокой травой с пушистыми колосьями, и я не сразу заметила человека в этой траве — он лежал на спине, раскинув ноги и прикрыв лицо соломенной шляпой. Такого загара, цвета каштановой скорлупы, у итальянцев почти не бывает, для него нужна северная, светлая от рождения кожа. Волосы у незнакомца тоже были северными, они почти сливались с соломой, из которой была сплетена широкополая шляпа.

На постояльца он уж точно не похож, подумала я, пробираясь к дороге вдоль туфовой стены, где трава была не такой острой. Бродяга или кто-то из служащих? Кусок туфа, на который я опиралась, зашатался у меня под рукой, выпал из кладки и шлепнулся в кусты, оттуда с писком вылетела красногрудая коноплянка. Я замерла: человек услышал шум, поднялся, свернул одеяло и направился к дому — худой и коричневый, будто дервиш. Я тихо стояла за стеной, пока он не скрылся в своем жилище, а потом вернулась в отель и спросила о нем у своей начальницы.

— Это наш гостиничный пианист, — сказала Пулия, усмехнувшись, — правда, хорош? Он играет в нижнем баре: два часа до ужина, а по воскресеньям — до самого отбоя. Но с какой стати ему отираться в конюшнях?

Я не стала рассказывать о том, что видела. Может, человек не хочет, чтобы его убежище обнаружили. Ночью, когда мы выпили чаю и улеглись на свои корабельные койки, Пулия вдруг засмеялась в темноте и сказала мне, что прозвала парня Садовником с тех пор, как увидела, как он нюхает тряпичную орхидею в пустой столовой. Лицо у него было такое удивленное, как у обманутого ребенка, сказала она, а ведь ему тридцать пять, не меньше.

Все цветы в холлах «Бриатико» искусственные, это довольно странно, так как в саду полно розовых кустов, но так уж повелось — хозяевам нравятся анилиновые краски и цветы, которые никогда не вянут. Номер бедняге дали насквозь продуваемый, продолжала Пулия, зевая во весь рот, знаешь ту комнату в мансарде, с окном, похожим на дырку в бублике?

Утром я поймала себя на том, что стала смотреть на «Бриатико» по-другому: как будто какая-то дверца в стене распахнулась, и я различила за ней комнаты, целые анфилады комнат, прежде не виденных. Ты приехала сюда не за этим, Петра, сказала я себе, стоя в ледяной умывальной для прислуги и разглядывая себя в зеркале. Я всегда по утрам мою руки с мылом, потому что во сне к пальцам прилипают scintille di morte — искры смерти — и такими руками нельзя трогать лицо, можно занести заразу.

Это место — проклятое, думала я, люди здесь хороши только с виду, и каждый из них может оказаться кровным врагом. Я пришла в умывальную на босу ногу и через пару минут почувствовала, что каменный холод поднимается к самым коленям. Перестань думать о пианисте в зарослях щетинника и его смуглой спине с татуировкой, которую так и не удалось разглядеть. Он тоже может оказаться врагом. Он может оказаться тем, кто убил твоего брата. Может оказаться искрой смерти. Так же, как и любой другой.

flautista_libico

Мне нужно было приехать сюда, чтобы во всем разобраться (хотя нет, вру, эта причина на последнем месте). Мне хотелось увидеть дом, который у меня отобрали, мне хотелось жить в нем вопреки бездарным картам, которые мне сдали в этой истории. И теперь я живу.

Стефания обещала, что все здесь будет моим, — я помню ее плутоватую улыбку и плавное движение руки, обводящей половину мира (вторую половину придется отдать монастырю). Поместье должно было достаться мне, а грекам хватило бы пожертвования, большего откушенный палец не стоил. Об этом пальце конюх рассказывал с улыбкой, но мне было шесть лет, и история показалась мне дикой. Приехав на поклонение, кажется, в Кефалонию, бабка пробралась в реликварий, где хранились мощи, и откусила палец святого Андрея, делая вид, что припадает к кисти долгим поцелуем (это ж какие волчьи зубы надо иметь для такого?).

Позднее ее замучила совесть, и она сообщила монастырю, что не украла святыню, а только одолжила и что собирается оставить грекам все свои реликвии, уцелевшие при пожаре часовни (собранные на пепелище обгорелые кости). А заодно и дом с землями. С условием, что часовню греки восстановят. Для этого был вызван нотариус, но дело затянулось, так как монахи не отвечали на предложение, а Стефания хотела восторженного согласия (а может, ждала чего-то вроде индульгенции).

Несколько недель прошли в сердитом недоумении, монахи молчали, нотариус ездил туда-сюда по нескольку раз, а потом перестал. Однажды утром бабка упала с лошади и разбилась, хотя была отличной наездницей. После ее гибели выяснилось, что нотариус ездил не зря: в один из тех дней Стефания поборола свою гордыню и переписала завещание. Безо всяких условий.

Ясное дело, когда она сидела над бумагами, то умирать так быстро не собиралась. Бабка не была ни богомолкой, ни фанатичкой, скорее, ее мучила страсть коллекционера. Такой часовни не было ни в одном поместье в округе, подлинные фрески шестнадцатого века, а главное — рака с мощами, не ковчежец какой-нибудь, а здоровенный сундук. Конюх говорил, что насчет мощей в деревне сомневались, мол, в сундуке полно костей вперемешку, а половина из них овечьи. Бабку в округе считали изрядной вруньей, особенно за рассказы о кардинале Далла Коста (епископе Падуи, кажется, в тридцатые годы), который якобы приходился ей двоюродным дядей.

Когда часовня сгорела, реликвии были раскиданы по всей поляне, а очумевшая Стефания ходила по колено в золе и хваталась за какие-то железки и черепки. Придя в себя, она сказала, что заплатит за каждый хрящик, если кости соберут к вечеру, так что деревенские мальчишки вычистили пепелище до блеска и сложили на краю поляны довольно приличную горку. Были слухи, что из тех костей можно было собрать двух апостолов, по крайней мере, многовато их там оказалось. А палец так и не нашелся — видно, обратился в прах в наказание за бабкину алчность.

Она была капризной, недалекой, вспыльчивой женщиной, но она была моей родней, и мне нравились ее вечные пачули, просторные платья и манера ходить по дому босиком. Кто же так сильно захотел ее смерти? Греки не при делах, они до сих пор не прислали даже юриста, чтобы осмотреть собственность. Понятия не имею, кому Аверичи платил аренду после две тысячи первого года — может, им, а может, и вовсе никому. Мой беглый отец не получил ни единой лиры, в завещании была даже сделана запись: чтобы ноги его не было на моей земле, чересчур драматично, но такова уж Стефания.

Нам с матерью и такой записи не перепало. Бабкино обещание было воздушным поцелуем, она слишком мало знала меня, чтобы хвататься за бумаги, мое лицо и повадки напоминали ей сына (так она сказала), ей хотелось принять меня в семью (так она сказала), мне были обещаны небо и земля, но нужно было еще немного времени, хотя бы год или два.

Мать собиралась отпустить меня в Траяно на все лето, и это лето стало бы первым камнем в стене моего будущего замка. На деле же лето началось в интернате, а осенью две тысячи второго года мне пришлось в первый раз встать на колени возле грязного умывальника и разинуть рот пошире.

Маркус

Когда на прежний адрес (Сомерсет-роуд, пропахшая луковой шелухой квартирка над лавкой зеленщика) пришло письмо от издателя, где ему предлагали контракт на три тысячи фунтов, Маркус глазам своим не поверил. Прошло ровно шесть лет с тех пор, как рукопись канула в архивные реки в «Гремерс энд Хауз». Каким ураганом ее выдернуло оттуда, будто застрявшее на излучине расщепленное дерево? Бывшая квартирная хозяйка не знала, что делать с письмом, и переслала его в гребной клуб, в котором Маркус давно не бывал, однако там знали, где его искать, и нашли.

Он отцепил флешку с романом от ключей, включил компьютер и начал читать первую главу. Девяносто девятый набросился на него, как соскучившийся пес, вертясь и поскуливая. Больно Маркусу не было, но горло саднило, будто от начинающейся простуды. Так бывает, когда наткнешься на школьную фотографию и поймешь, что двоих или троих, валяющихся там на траве в футбольных бутсах, празднующих мелкую победу, уже нет в живых, а ты ни имен, ни причин не можешь вспомнить. Книгу он подписал чужим именем: М. Фиддл. Имя принадлежало человеку, который умер в августе девяносто девятого года, в то самое лето, когда Маркус вернулся из Италии в гневе и одиночестве. Математик Фиддл, которого за кудрявые волосы прозвали Балам, был его приятелем в колледже, полгода они делили чердачную комнату, у которой было завидное преимущество: пожарная лестница подходила прямо к подоконнику, так что подняться к себе они могли в любое время, перебравшись через ограду со стороны Осборн-роуд. Это обстоятельство сделало их обоих довольно популярными, и всю осень, пока не наступили холода, мальчики держали окно открытым, позволяя опоздавшим вернуться домой.

За пару дней до отъезда в Италию оказалось, что паспорт Маркуса постирался вместе с джинсами, так что Балам предложил ему свой, заявив, что никуда в ближайшее время ехать не намерен. Снимок на паспорте вполне годился для подобного трюка: те же светлые волосы и худое лицо, только глаза у Балама были круглые, немного птичьи, а на костистом носу сидела родинка. Знающие люди подсказали купить очки с простыми стеклами, а родинку пришлось подрисовывать карандашом, он сделал это дважды в туалете аэропорта и оба раза чувствовал себя тайным агентом.

Вернувшись, Маркус не застал приятеля в кампусе и сунул паспорт в ящик его стола, полагая, что Балам решил пожить с отцом, владельцем футбольного бара, где они иногда вместе подрабатывали по выходным. В конце июля пришло известие, что математик умер на вечеринке — в Хенли, во время лодочной регаты. Собирая бумаги и рубашки друга, чтобы отнести его вещи родителям, он наткнулся на паспорт, повертел его в руках и положил обратно в стол. Теперь он жил один, как и полагалось третьекурснику, так что оба стола принадлежали ему по праву.

Какое-то время Маркус ничего не писал, выпивал по паре бутылок сухого в день, а по ночам подрабатывал сторожем в какой-то арабской конторе на окраине города. Он выпрямился, слегка обветрился, отпустил эспаньолку и однажды — выбравшись в город со страшного похмелья — купил на распродаже вощеную охотничью куртку, на которую поглядывал уже давно.

Закончив первую главу, Маркус снова прочел письмо издателя. Там говорилось, что с текстом нужно поработать; Маркус и сам знал, что книга не готова, она горчила и отдавала застоявшейся яростью, будто тинистой водой с увядшими стеблями. Он знал, что нужно сделать, чтобы написать развязку: вернуться в «Бриатико», пройти через оливковые посадки, спуститься по веревке на пляж, поставить палатку и развести костер. Но в тот день это представлялось ему невозможным.

* * *

Поначалу он собирался начать роман с диалога — с разговора с Паолой, в котором помнил каждое слово. Это был их первый вечер на побережье, они разбили палатку под стенами Ареки, с той стороны, где не было охраны и туристов. Они развели костер и разгребали угли веткой шелковицы, чтобы испечь мелкие яблоки, которые Паола купила утром на салернском рынке. Она научила его протыкать обсыпанное сахаром яблоко острым сучком и держать над огнем, пока шипящая кожица не лопалась, обнажая мякоть.

— Вот так все и будет, — сказала она, разламывая яблоко и впиваясь зубами в белую сердцевину, — огонь уляжется, и мы очутимся у холодного кострища. Не будет ни моря, ни ветра, ни любви, один только черный пепел на мокрой земле. Даже думать об этом неохота. Налей мне еще белого.

— Глупости, — сказал Маркус, — ты насмотрелась жалостливых картинок в Сан-Маттео. В пепле не меньше жизни, чем в дереве, так думали древние. У тебя вон весь рот в золе, а ты прекрасна, как куртизанка на сиенской фреске.

— Ну нет. — Она догрызла яблоко и закопала огрызок в песок. — Пепел он пепел и есть. Конец всему, финито. Когда я захочу с тобой расстаться, я оставлю тебе пепел вместо записки. Запомни, это будет особый знак. Как увидишь, сразу поймешь, что я тебя бросила.

— Милое дело, — возмутился Маркус, — а если это будет пепел от твоей сигареты? Мне что, каждый раз хвататься за голову и стенать от ужаса?

— Ну зачем стенать? — Она выглядела польщенной. — Не волнуйся, мой знак ты непременно заметишь. Уж я постараюсь!

Наутро они двинулись в сторону Четары, забросав кострище песком, и к полудню Маркус забыл об этом разговоре, ведь она говорила без умолку, а его никудышный итальянский вечно застревал и портил все дело. Путешествовать с Паолой было весело, но хлопотно: подержишь ветку с яблоком над огнем пару лишних минут — кожица обуглится, и веселье превратится в мучение.

Паола обижалась, дулась, смеялась как ребенок, но стоило им остаться вдвоем в темноте, как все, к чему он привык, преображалось, будто вещество в алхимическом сосуде. Холодное кипело, мягкое становилось твердым, а тусклое сияло. Маркус не в силах был этому противиться, в конце концов, он был просто сосудом в ее руках, колбой-аистом или колбой-пеликаном.

Не прошло и двух недель, как он остался один.

* * *

Странное дело, теперь ему удавалось то, что не удавалось раньше, вся бытовая канитель, прежде наводившая на него тоску, улаживалась сама собой, несмотря на постоянно моросящую нехватку денег. Молчавшее по полгода бюро переводов внезапно завалило его работой, неприступная соседка сунула ему в ящик записку с приглашением выпить чаю, а парень, выдававший мячи на публичном корте, начал оставлять ему те, что поновее. Даже жена лендлорда смотрела на него с интересом и сама относила его белье в китайскую прачечную. Все бы хорошо, но стоило ему сесть за машинку, как глаза начинали слезиться, английские буквы раздувались и кололись плавниками, а родная речь забивала горло простудной дрянью.

Понадобилось несколько лет и еще одна поездка в Траяно, чтобы роман набрался нужной воды и мякоти, обзавелся бугристой косточкой, пожелтел и упал ему в руки. Сомнений по поводу названия у него не было, больше того — он надеялся, что главная героиня увидит книгу в витрине и позвонит ему, попросив у издателя телефонный номер. «Паола» продавалась неплохо, через два года за нее взялись итальянцы, и продажа прав была наскоро оформлена в дебрях какого-то римского агентства.

Дождавшись итальянского аванса, Маркус отнес две коробки книг букинисту и купил билет на самолет, надеясь, что паспорт, полученный в девяносто пятом, еще годится для возвращения домой. В самолете он листал единственный, оставленный для отца, экземпляр романа, с трудом узнавая собственные строчки. Книга была похожа на птичье гнездо, выпавшее из кустов боярышника. В ней лежали ровные пятнистые яички, казавшиеся легкой добычей, но стоило попытаться тронуть одно, осторожно, кончиками пальцев, как гнездо поднималось на ноги и удирало по дороге, теряя траву и перья.

Отец встретил его на выходе из зала прилета, и, только увидев его непривычно голое, морщинистое лицо, Маркус понял, что провел в Англии половину своей жизни. Человек в верблюжьем пальто, не спеша подходивший к нему, был неприятным стариком, и Маркус некоторое время аккуратно смотрел сквозь него, как смотрят британцы, когда незнакомец подходит слишком близко. Он еще ни разу не видел своего отца без бороды и усов. На старой фотографии, которую он таскал с собой с квартиры на квартиру, отец стоял у гранитного парапета и улыбался тому, кто снимает: белые зубы, черничные усики, желтоватые небеса.

«Паолу», которую Маркус предъявил отцу еще на паркинге, тот полистал и сунул в багажник, между двумя старыми покрышками. До самого дома они ехали в молчании, вид у отца был надутый, обвислые щеки казались плохо выбритыми, толстое пальто пахло шариками от моли.

— Маркус Фиддл? — сказал отец, когда они вошли в квартиру. — Что за нелепый псевдоним? И с каких это пор ты стал Маркусом? Я назвал тебя в честь великого поэта, человека, который написал «Сатрапию».

Отец жил теперь на даче, он приезжал по субботам, бросал привезенное в сумке белье в стиральную машину, обедал на кухне всухомятку, просматривал почту, собирал свою стирку и уезжал на ночь глядя. В дачном поселке у него была женщина, но он не хотел о ней говорить. Он вообще мало разговаривал с Маркусом, обходя его, будто дальновидный капитан ледяную глыбу. С тех пор как отцовская компания, так дивно цветущая в девяностых, разорилась, он считал сына никчемным человеком, на которого зря потрачены деньги, и наказывал его молчанием.

Много лет этот город представлялся Маркусу потерянным раем, в который можно вернуться, если сильно захотеть. С тех пор как он понял, что поедет домой, детская память ожила и заполнилась беззвучными, яркими, увеличенными, будто в диаскопе, картинками: флюгер с уснувшими воробьями, черные от сажи сталактиты на горячих подвальных трубах, газетный фунтик подтекающей вишни, чистая льняная пыль на дороге, невзрачное солнце цвета сушеной цедры и стылое море в четырех часах езды — настоящее, полное ледяной, высокомерной рыбы.

Но что-то не складывалось, зима тянулась бесконечно, прохожие на улицах казались Маркусу косолапыми, хмурыми аборигенами, они были они, и с этим ничего нельзя было поделать. «В девяносто восьмом Англия приняла меня, словно илистое дно: немного скользко, пошатывает, но мягко и тепло ступням, — записал Маркус в первые дни, когда слова еще не окончательно утратили смысл. — А здесь, на родине, где бы ты ни встал, чувствуешь свои деревянные пятки и какое-то безысходное колотье в боку».

Садовник

Раньше на пляж вели ступеньки, вырубленные в граните каким-то благодетелем, но море откусило снизу кусок скалы, и теперь приходится делать круг да еще брести по мелководью, чтобы попасть на узкую полоску, покрытую белым рисовым песком. Если не знаешь, где веревка.

В пещере под скалой долго не высидишь, там всегда воды по щиколотку, зато на песке хватает места, чтобы лечь и раскинуть руки. В прошлом году на пляже поселился черный гусь, я носил ему хлеб и сырные крошки, он прятался за камнями, но ко мне выходил — немного боком, виляя хвостом, как собака. Клюв у него был крупный, красный, как у тукана какого-нибудь. Может, у него отросли новые перья — или что там мешало ему улететь, — а может, его сожрали бродячие кошки, не знаю, осенью гусь пропал, и я по нему скучаю.

Из пещеры, если забраться на гранитную глыбу, видно марину яхтенного клуба «Виржиния». Жаль, что клубный причал обнесли забором, я бы ходил туда посмотреть на яхты, в траянский порт настоящие яхты не заходят — берег там неприступный, игольчатый, как шкура дикобраза.

В детстве я был уверен, что стану матросом, хотя меня упорно учили музыке. Рояль казался мне глянцевым черным зверем, издающим хриплые вздохи. Я ненавидел в нем все: струны, колки, молоточки, войлочные подушечки. Как только мне выдали паспорт, я закрыл инструмент на ключ, забросил ключ на антресоли и устроился юнгой на круизную яхту, приведя этим поступком в бешенство не только мать, но и репетитора, провозившегося со мной четыре года. Мать даже писем мне не писала, хотя ее хлебом не корми, дай настрочить страниц десять — жалобных, навязчивых и легких, будто ореховая шелуха.

Получить место было не так просто, но парень, с которым я играл в шахматы, оказался племянником портового диспетчера, и я получил самую правильную рекомендацию — знакомство, protezione. Мне выдали два пакета с формой: для уборки и для обслуживания пассажиров за обедом. Когда я попытался возразить, капитан прервал меня жестом: он поднял указательный палец и выразительно провел им по своим губам, как будто застегивая молнию. Глаза у капитана были точь-в-точь как на портрете Амундсена, висевшем в школьном кабинете географии: тяжело прикрытые веками, с ресницами, будто припорошенными снегом. Пассажиров было шестеро, команды — в два раза больше, причем юнги считались обслугой, а не членами экипажа, так что перчатки для муринга, подаренные матерью, мне не пригодились.

Мать не сразу смирилась с моим решением, и перчатки были знаком ее понимания и уступчивости. Вскоре она умерла, и я понял, что история с заброшенной музыкой, бегством из дома, морем и тому подобным потеряла всякий смысл — я делал это против нее, а значит, для нее, и теперь, когда ее не стало, мне захотелось выкинуть беспалые перчатки и поступить в консерваторию.

Первый переход намечался через Атлантику с Канарских островов на Карибы. Самый короткий маршрут был бы по курсу вест-зюйд-вест, пояснил мне боцман, но есть риск застрять в штилевой зоне Саргассова моря. С этим боцманом я пытался подружиться, но, удостоив меня беседы единожды, он потерял ко мне всякий интерес. С капитаном было еще хуже. Я старался не попадаться ему на глаза, но яхта, даже большая, — это не оливковая роща, и каждый день я натыкался на его взгляд — длинный, темный, будто щель под дверью в комнату, где выключили свет.

Пассажиры напоминали мне публику, гостившую в доме, где я провел свое детство. Я узнавал эти плавные контуры, золото и скользящие тени, это спокойствие небожителей, знающих, что, где бы они ни сошли на сушу, она ляжет им под ноги с превеликим удовольствием.

Первые две недели на борту показались мне довольно веселыми, несмотря на фасоль с томатной пастой, легкие признаки морской болезни и шварканье тряпкой по тиковой палубе с утра до вечера. Я научился отличать бегучий такелаж от стоячего, стаксель от кливера, а к концу первой недели нашел укромное место в машинном отделении, где под гул дизельного двигателя умудрялся поспать среди бела дня.

Все пошло наперекосяк, как только мы причалили у берегов Йост-ван-Дайка. Пассажиры и штурман сошли на берег, а команда осталась на борту и смертельно напилась. Это был первый свободный вечер за долгое время, люди вымотались, а в марине Родтауна, куда мы заходили днем раньше, капитан купил в лавке галлон спирта в пластиковой бутыли.

Вечер был тихим, я забрался в гамак, натянутый для пассажиров на кормовой палубе, включил свой карманный приемник, поймал джазовую станцию с Тортолы и заснул под поскрипывание саксофона и пьяные голоса, доносившиеся с носа яхты, где экипаж мешал спирт с кокосовым соком.

Ночью я проснулся от ощущения холода, которое сначала показалось даже приятным, во сне я подумал, что наконец-то пошел дождь, но холод стал разрастаться, пополз по ногам и животу, даже пальцы ног заледенели, и я открыл глаза. В кромешной темноте надо мной белело лицо механика Вильке, за ним смутно виднелась фигура кока, я услышал его фырканье и снова почувствовал холод: механик держал шланг для поливки палубы, из шланга струилась вода. Мое одеяло намокло, я сбросил его на палубу и вылез из гамака.

— Вы что, совсем перепились?

— Видишь ли, юнга. — Механик закрутил винт и отбросил шланг. — У нас для тебя новости. Капитан проиграл тебя в карты, и теперь твоя жизнь заметно изменится, верно, кок?

— Верно. — Кок покачал головой, я только теперь заметил, что он был голым до пояса. — Я проиграл свою куртку и вообще все, кроме штанов. А капитан проиграл тебя.

— Идиоты. — Я снял рубашку и стал ее выжимать. — Пассажиры скоро вернутся, а тут такой бардак на палубе.

— Держись, парень. — Механик потрепал меня по плечу. — Бардак только начинается. Я бы на твоем месте побыстрее сошел на берег.

Вильке подтолкнул кока, и они отправились на нос, где было уже не так шумно, а я пошел досыпать в машинное отделение. Если бы я знал, каким станет мое дальнейшее путешествие, я бы точно сошел на берег, да что там, я бы вплавь добрался. Денег у меня было мало, но в Грейт-Харборе можно было устроиться на погрузку, перекантоваться несколько месяцев, а там подвернулось бы судно, идущее в Европу. Но я не знал.

К пяти часам я вымыл палубу, еле различимую в рассветной дымке, и, переодевшись у себя в каюте, решил дожидаться пассажиров. К девяти мы должны были отчалить и взять курс на Сент-Томас, где почти все намеревались сойти на берег, так что работы у меня должно было поубавиться. Так я думал, заваривая себе кофе на пустом камбузе. Берег был так близко, что я различал кабинки канатной дороги на Парадайз-пик, поблескивающие в небе, будто стеклянные бусины, заполненные белым воском. У моей матери были такие бусы, дутые, приятно хрустящие, она называла их жемчугом и носила в три ряда вокруг крепкой шеи.

Это был последний день, который я мог назвать днем свободного человека. Отойдя от Сент-Томаса с двумя дружелюбными шведами на борту, мы высадили их в заливе Гудмен и повернули домой. Как только шведы сошли на Багамах, пассажирские каюты опустели, я остался один на один с командой, и проигрыш капитана вошел в силу.

Воскресные письма к падре Эулалио, март, 2008

Сегодня поганый день, я вчистую проигрался в бильярдной и вынужден был ставить сержанту обед и вино.

Толку от моего сержанта никакого, целыми днями болтается в деревне, а штрафов нет как нет. Копилка в участке не наполнилась за полгода и наполовину. Время от времени я вынимаю пробку и вытряхиваю содержимое на стол: на эти гроши не то что часовни, собачьей будки не построишь. А я не успокоюсь, пока не поставлю на холме то, что стояло там со времен Амальфитанского герцогства. Ты, падре, совершенно прав, когда называешь меня язычником и суеверным обывателем. Язычник я и есть.

Получил сегодня еще один отказ, на этот раз от общества охраны памятников, правда, я на них не особо надеялся. Пишут, что дали бы пару тысяч на реставрацию фресок, а раз реставрировать теперь нечего, то и разговор короткий. В последнее время я навострился писать просительные письма, даже канцелярские обороты выучил: все эти мешки с деньгами говорят на своем языке, не таком затейливом, как ваш, церковный, но таком же малопонятном для простого человека.

Уверен, что, пока мы не вернем апостолу его собственность, деревня будет хиреть и заваливаться набок, как стена траянского кладбища. Тебе, святой отец, хорошо: деньги на реставрацию церкви ты получаешь по своим иезуитским каналам, зря, что ли, учился в Саламанке, а нам перепадают только мелкие подаяния и штрафы.

Владелец строительного магазина отпал, у него паршиво идут дела, а на той неделе я получил отказ из музейного фонда, говорят, что частные владения их не интересуют. Хотя думаю, что дело не в этом, просто не хотят давать деньги южанам, контора у них в Турине, вот они и кормят свою округу.

Похоже, история с наследником не просто так заварилась в наших краях; будь я примерным членом общины, давно сказал бы себе, что это Божий промысел, и взялся бы за дело, а я все тяну да примериваюсь. Завтра позвоню в отель и вызову молодчика в участок или сам поднимусь на холм. Благослови меня, падре. Самое время подергать его за фальшивую бороду.

flautista_libico

У некоторых собак души выходят из тела и носятся по свету. Если они вдруг задержатся, то тело собаки умрет. Тогда собачья душа находит покой в теле мага, который становится от этого еще сильнее. Душа моей собаки поселилась во мне, хотя я вовсе не маг. С собакой мы были знакомы только две недели (она прибилась ко мне по дороге в булочную, и мать сразу сказала, что собака не жилец). Мы оба были слабое звено. Собаку пришлось зарыть в клумбе у дверей Banca d’Italia поздно вечером. Куда еще девать мертвую собаку в большом городе?

В то время мир казался мне старой покоробленной палитрой, где все краски стекли на одну сторону, оставив наверху пересохший зеленоватый фельдграу и свинцовые белила. В этом мире меня ждали только гаммы, монотонные, как голос моей матери, — гаммы и детская комната, переделанная из чулана (свет пробивался сквозь пожелтевший кусок тюля, прибитый к раме тремя гвоздями).

Если бы мы жили с бабкой, у меня была бы детская с окнами в парк и терракотовым полом, который блестел бы после уборки, будто ледяной каток. В парке прохаживались по дорожкам гости Стефании, ужинать они собирались в гостиной, где над столом покачивалась медная люстра со свечками, выдутыми из стекла (вид у нее был такой непрочный, что казалось, она вот-вот рухнет на стол, будто огромная рыбина на палубу рыбацкого катера).

Бабка сама накрывала к ужину, хотя там были слуги, я точно помню. Моя мать тоже была прислугой, мисс Джейн, а потом все изменилось. Она родила меня от своего хозяина, который не захотел стать моим отцом. Когда бабка узнала обо мне (за полгода до моего рождения), то велела своему сыну жениться, потому что во сне ей привиделся святой Андрей с недовольным лицом. Этого святого бабка чтила до слез, мать говорила мне, что к старости она вообще стала слезливой, как наемная плакальщица. Это не мешало ей всеми повелевать и над всеми насмехаться. Мне же доставались только персики и поцелуи.

Еще Стефания была крепкая и неукротимая. И еще толстая, к ужину она надевала тесное платье, и грудь ее становилась похожа на выгнутый нос римской триремы. Про триремы было написано в книге, которую мне разрешили листать (картинки были переложены папиросной бумагой, ее хотелось выдрать почему-то). Второй любимой книгой была «Энциклопедия насекомых». Эту мне удалось выпросить в подарок, и за четырнадцать лет она была прочитана несколько раз. Там говорилось, что раньше все болезненные припадки в Италии приписывались укусу тарантула, а взбесившихся больных называли «тарантулати».

В поместье было полно всякого народу, даже конюх был свой (он жил в пристройке на другом конце поместья). Конюх мне нравился, у него были усы щеткой. Когда мой отец отказался венчаться с моей матерью в часовне Святого Андрея, ему велели уехать, вернее, убираться, пока не одумается. Но он не испугался, пожал плечами, собрал вещи, и больше в поместье его не видели. Полагаю, он давно хотел свалить оттуда и просто ждал подходящего случая обидеться. Я тоже пожимаю плечами, когда обижаюсь. В детстве мне приходилось пожимать плечами довольно часто.

Однажды нас тоже попросили уехать. Я помню зимнее утро, бабушкин шофер явился в кожаной куртке на меху, на меня надели пальто, и мы долго добирались до аэропорта по раскисшей к полудню дороге. Мать сидела молча, уткнувшись в лисий воротник, со мной рядом, на заднем сиденье, сложили ее сумки, сверху бросили синий ребристый чемодан, подаренный мне Стефанией.

Перед нашим отъездом бабушка завела меня к себе и показала самую дорогую вещь в доме, спрятанную так, что никто бы в жизни не догадался (стена в спальне была двойной, вот и весь фокус). Клад показался мне никчемным барахлом, но пришлось восхититься из вежливости. Все здесь будет твоим, сказала она потом, обведя рукой свою спальню, потерпи немного. Уж лучше оставлю тебе, чем этому pédéraste.

Если я встречу своего отца, то не стану припоминать ему обиды. Думаю, не стоит говорить ему, что однажды вечером моя мать наглоталась таблеток, запила их водкой и уплыла в своей триреме к финикийским берегам. Она так долго ждала бабушкиных денег, а они достались кому-то другому. Не потому, что нас обманули, сказала мне мать, а потому, что Стефания умерла не своей смертью. И не успела написать правильное завещание. Ее убила соловая лошадь, которую вечно чистил щеткой тот самый конюх. Выходит, лошадь убила Стефанию, маму и меня. И самого конюха, кстати, тоже.

Петра

В воскресенье меня отпустили на сутки домой, и мне повезло — прямо на повороте попался траянский лавочник, ехавший на ферму за оливковым маслом. В кузове у него побрякивал запас пятилитровых, отмытых до блеска бутылей, а в кабине стояла терракотовая ваза с пробкой. Когда он подобрал меня на дороге, то велел сесть в кабину и держать вазу на руках, как ребенка.

Дома я сразу отправилась в комнату брата, в которой все оставалось так, как было: плакаты на стенах, компьютер с разлохмаченным проводом, стойка с одеждой, даже бутылки из-под Ducale у двери. Я лежала на кровати и слушала, как мать передвигается по дому — бесшумно, как будто босиком. Наверняка она уже чувствовала неладное, но опасалась спросить.

Потом я встала и принялась обыскивать комнату по второму разу. Я простучала стены, вытряхнула все из ящиков стола, даже корзину с грязным бельем проверила. Какое-то время я сидела на полу, прижимая носок брата к лицу. Потом открыла компьютер и снова просмотрела все февральские следы: письма от друзей, закладки в браузере и чаты на форуме ныряльщиков.

Страницы обновлялись еле-еле, потому что я подключила сеть через телефон. Судя по дате, Бри трепался с друзьями в чате в тот же день, когда отправил мне дырявую открытку. Значит, провайдер отключил связь на несколько дней позже. Тогда почему брат не послал мне электронное письмо?

Я достала открытку из дорожной сумки и принялась ее разглядывать. Можно предположить, что кусок картона был вырезан вместе с почтовой маркой. Наверняка брат пользовался моим маникюрным набором, кухонными ножницами так гладко не вырежешь. Я сидела на стуле Бри и смотрела в экран компьютера, заляпанный следами пальцев. Он вечно что-нибудь грыз в своей комнате, таскал туда бутерброды, и в клавиатуре были хлебные крошки. От мысли, что я могу вытрясти их оттуда и доесть, у меня вдруг похолодела спина.

Выйдя из его комнаты, я увидела, что мама подмела кухню и растопила плиту, это было хорошим знаком. Последние несколько дней вообще были хорошими, мама сидела в саду, читала старые журналы и посмеивалась. В прошлый вторник я ей выгребла целую груду из-под братовой кровати: «Панораму», Il Giornalino и комиксы.

Мама у нас не больная, а обиженная, сказал мне брат, когда я пошла в школу, и не слушай никого. Отец ушел, она обиделась и стала не такая, как все. Никому не рассказывай, Петручча, что происходит в доме. Никаким учителям. Даже если мать известку примется есть или варить спагетти в мыльной воде. За ней присматривать нужно, а так — ничего страшного.

* * *

Однажды летом (в две тысячи втором?) брат и его Джованинна взломали пустующую виллу и поселились там в спальне, содрав чехлы с мебели, на воротах виллы висела табличка «Продается», но она так выцвела, что названия агентства было не разобрать. Дом стоял на отшибе, окна выходили прямо в базальтовую скалу, а солнце появлялось на веранде только по утрам.

Раньше там жила англичанка, работавшая у старой Стефании, я видела ее портрет, завалившийся за этажерку с книгами. Там вообще было немало ее вещей — наверное, она уезжала впопыхах. Стефания сняла виллу на полгода и поселила туда свою служанку — потому что та забрюхатела, как выразилась соседка Джири. Говорили, что в деле был замешан молодой Диакопи и девушку спрятали подальше от любопытных глаз. Это было давно, за год до моего рождения, но в деревне долго болтали, хотя ребенка так никто и не увидел.

Джованинна прожила там с братом без малого неделю, пока их не застукали, ветчину и хлеб я приносила им из дому, умирая от восторга. Длинные полотнища москитных занавесок над кроватью, свертки с лавандой в пустых ящиках комода, Джованинна в платье англичанки, которое было ей куда как велико. Я зажмуривалась, стоя посреди комнаты, и представляла себе ту девушку, одинокую, напуганную, как она стоит у окна, обнимая руками живот. Чужая жизнь, совсем чужая, а в ней Бри в обнимку с подружкой, как будто у пляжного фотографа снимаются: подбежали к раскрашенному картону, сунули головы в дырки, клац! — и птичка вылетела.

Когда брата убили, Джованинна даже не зашла к нам домой, у них к тому времени все было кончено, прошло лет пять, не меньше. Теперь я сама была такой, как Джованинна. У меня только рост подкачал, я уже в школе была самой маленькой, хотя носила туфли на каблуках. Джованинна, кстати, ни на что не сгодилась — поблудила, поблудила, да и вышла замуж, сидит теперь целыми днями на деревенской площади. С ней кончено, горелое мясо, как говорил один монах про ведьму, которую еще только собирались сжечь. А вот со мной еще не кончено, про меня еще ничего не известно.

Бри полагал, что мне надо учиться ресторанному делу, с такой внешностью тебя возьмут в приличное место, говорил он, в Позитано или Анакапри, а там уж ты подберешь себе парня. Но вот беда — я не люблю еду, то есть совсем не люблю. Даже здесь, в отеле, у меня не проходит тошнота от того, что весь первый этаж пропах артишоками и уксусом. Единственное, что я позволяю себе подъесть, когда прихожу вечером на кухню, — Секондо всегда раскладывает остатки десерта на огромном подносе, — это черный шоколад. И то если очень горький.

* * *

Сегодня в отеле пусто, все ушли в деревню на мессу, прихватив по веточке оливы — наломали прямо в роще. Бедное деревце, оказавшееся на границе с парком, стоит теперь голое — наверное, ему каждый раз достается от постояльцев. Мое расследование почти не движется. Оно началось двенадцатого марта, когда я приехала в «Бриатико» со сменой белья в сумке и с крепким зеленым яблоком, прихваченным из дома на завтрак. В семь утра я стояла за воротами, глядя, как солнце играет в стрельчатых окнах, а в половине восьмого шла по кипарисовой аллее, ведущей к парадному входу.

«Бриатико» строил салернский архитектор в двадцатых годах, он прославился на севере и, наверное, обрадовался, когда получил заказ в родных местах. В те времена это был настоящий дворец, окруженный парком, море было видно со всех его балконов, а стена, что выходила на горы, была похожа на шахматную доску, отделанную травертином.

Когда я поняла, что мне придется устроиться сюда на работу, то долго ломала голову, как это сделать. Я бы все равно проникла в отель, не мытьем, так катаньем, но кто же станет разговаривать с посудомойкой? А мне нужны слова, много слов. О моем брате здесь никто не слышал, его кровь впиталась в землю эвкалиптовой рощи, будто дождевая вода. Зато они могут рассказать про убийство хозяина, две эти смерти крепко связаны, иначе и быть не может.

Помню, как я удивилась, когда зашла в мозаичный холл гостиницы и увидела, что все зеркала в нем затянуты черным крепом, хотя вдова уже не носила траура. Я ее видела в церкви в Аннунциате — затянутую в маковое платье и без единой горестной морщинки на лице. Через пару дней мне объяснили, что зеркала в холле занавесила старшая процедурная сестра, а ей никто не смеет перечить. К тому же Пулия — калабрийка, у них траур носят годами, мертвеца целуют в губы, а на похоронах царапают себе лицо.

Пулию я не подозревала ни минуты. Два человека нравились мне в этом отеле с первого дня — она и Садовник. Прозвище, которое дали этому парню, прилипло так, что не отдерешь, хотя оно совсем не подходит. Садовник — это кто-то бодрый, коренастый, в брезентовых штанах, под ногтями у него земля, а лицо задубело от солнца. А у пианиста узкое пасмурное лицо и узкое мальчишеское тело.

Администратор говорит, что на работу его взяли только на сезон, а он зацепился на весь год, хотя зимой музыкант в отеле — это роскошь. Секондо говорит, что парень свою работу делает: от хаоса, что начался в феврале, впору было бы свихнуться, зато по вечерам в ресторане слышно, как внизу кто-то перебирает клавиши.

Мы с Садовником не сразу стали разговаривать, какое-то время он меня вообще не замечал, только здоровался. А потом заметил. Я пришла в библиотеку, чтобы взять книгу на ночь, и наткнулась на него: сидит себе на диване, закинув ноги на стол, книга на коленях, прихлебывает из бутылки, не хотите ли, говорит, глоток хозяйского амароне? Видела бы это библиотекарша, злая, как осиный рой, — она бы его насмерть ужалила.

Это случилось в конце марта, а в апреле он стал говорить мне ты, по утрам мы пили кофе у повара на кухне и один раз гуляли на кладбище. С нами ходила его собака Дамизампа, похожая спереди на хаски, а сбоку на лабрадора. Садовник сказал, что пес пристал к нему на границе с оливковой рощей, там в стене есть дыра, и деревенские собаки иногда в нее пробираются. Никто за ним не пришел, так что Зампа получил новое имя и остался. Я не стала говорить Садовнику, что знаю, где он держит собаку. О том, что я видела его голым на поляне, я тоже не стала говорить.

Я так ловко разыгрывала простодырую сестричку в голубом халатике, даже походку и речь отработала новые, что даже не знаю, смогу ли теперь вернуться к прежнему облику. Было досадно, что он никогда не узнает меня настоящую, но приходилось быть осторожной и помнить, зачем я здесь.

По субботам, когда у меня бывало дежурство в прачечной, Садовник приходил в подвал, садился на складной стул, так что колени торчали у самого носа, и рассказывал мне сказки. Чистой воды калабрийские байки, особенно те, что про колдунов. Мне понравилась байка про ворона, что ночью у одного грека изо рта вылетал. Это была душа грека, она не всегда возвращалась вовремя, и грек тогда лежал в кровати и ждал с открытым ртом.

Садовник сказал, что написал эту сказку о себе самом, но я только плечами пожала: на мой взгляд, души в нем было столько, что хватило бы на всех здешних обитателей, включая коноплянок и древесных жуков. Только это была другая душа, не итальянская. Затворенная и задвинутая на щеколду.

Пулия меня всю дорогу дразнит музыкантовой невестой, но вообще-то мы дружим. Кого мы не жалуем, так это Ферровекью, хотя, по правде сказать, на старухе вся гостиница держится. Помню несколько дней, когда кастелянша простудилась и осталась дома, какой начался бардак, какое разорение, как будто из трулло главный камень выдернули, и всё хлоп! — и осыпалось в одночасье.

Вчера мы решили воспользоваться ветреной погодой и просушить постели. Доктор этого не любит, говорит, что отель не улочка в деревне, завешанная хлопающим бельем, но в тот день его заменял фельдшер Нёки, а тому на все наплевать, были бы шахматы под рукой. Покуда они с поваром разыгрывали неаполитанскую защиту, мы пошли вытряхивать одеяла, я на второй этаж, а Пулия — на третий, к самым беспомощным.

Первой комнатой на этаже был номер Риттера. Я свернула его постель в узел, вывесила одеяла на перилах, а потом решила прибраться в шкафу. Горничные по выходным не работали, и мне хотелось сделать Риттеру приятное. Он никогда не кричит на сестер, не хнычет, а среди постояльцев таких раз-два и обчелся. К тому же мне известно, что он экономит на обедах, готовит себе сам на походной плитке и прячет ее под кровать.

Когда я открыла шкаф, у меня вдруг заныла змеиная отметина, и я насторожилась. Отметина у меня с детства, от змеиного укуса, на левой ягодице, а у отметины дар предвидения: перед несчастьем воспаляется и горит, никакие мази не помогают. Однажды, еще в Бриндизи, я выпила какой-то дряни на дне рождения у подружки и опомнилась только в салоне тату, где меня уже распластали на кушетке и начали колоть иголками пониже спины. Девчонки потом сказали, что я пожаловалась на отметину, и кто-то предложил обвести ее рисунком, чтобы не бросалась в глаза, например морским коньком. Ума не приложу, как этих коньков оказалось два, но больше я крепкого не пью.

Я вычистила пиджаки Риттера бархатной щеткой и взялась за рубашки, чтобы отобрать не слишком свежие для стирки. На дне шкафа особый ящик обнаружился, плоский, обшитый фиолетовой кожей. Я открыла его из любопытства — уж больно хорош. В ящике лежали шелковые галстуки, кашне в турецких огурцах, стопка носовых платков, и в маленьком отделении — четыре стальные гарроты.

Садовник

Люблю смотреть, как в «Бриатико» накрывают на стол. Вечером двадцать легких столиков сдвигают в квадрат посреди столовой, а в середине квадрата ставят что-то вроде горки с цветами — я поначалу принял цветы за настоящие. Старики мало общаются в течение дня, зато за ужином чувствуют себя гостями на частной вечеринке. Прислуга выучена на славу, многие работали здесь еще в прежние времена — при ресторане, за потайной стеной которого крутились колеса рулетки и прохаживались приехавшие с севера шлюхи в золотистых платьях. Жаль, что я этого не застал.

Когда я появился здесь прошлой осенью, синьор Аверичи уже махнул рукой на отель и неделями пропадал в игорных домах, так что управляющий почувствовал себя хозяином, в его кабинет нельзя было зайти просто так, без записи. Чтобы поговорить с ним, я провел все утро в приемной, служившей раньше ванной комнатой. Я понял это, разглядев два круглых следа от кранов на стене, небрежно закрашенных бронзовой краской.

Все комнаты в этом здании были раньше чем-нибудь еще — это было одной из причин моей внезапной симпатии к отелю «Бриатико». Я ведь и сам был не тем, за кого себя выдавал: я не был безработным пианистом (да я вообще не был пианистом!), не был англичанином, не был человеком, готовым на все, лишь бы поселиться у моря. Однако управляющему, когда он появился, я изобразил то, что требовалось, делая убедительные южные жесты, и прибавил, что готов работать без контракта, по устному договору.

— Я всегда мечтал пожить в Италии, — сказал я, глядя в небольшие, но яркие глаза тосканца, — безо всяких обязательств и не слишком долго. Поэтому, узнав, что вы ищете музыканта, я так обрадовался, что не стал посылать резюме, а явился сам, волнуясь, что место может ускользнуть.

Вранье. О том, что отель подыскивает пианиста, я узнал прошлым вечером, в деревянном павильоне, разделив бутылку дешевого бренди со старшей процедурной сестрой в чепце. Женщину звали Пулией, она явилась в беседку, чтобы выкурить сигарету, и была рада обрести собеседника. Мое намерение переночевать в павильоне ничуть ее не удивило. Я пытался оправдаться тем, что пробовал снять в отеле номер, но мне отказали — вероятно, моя мятая одежда и красный рюкзак показались портье сомнительными.

Пулия весело оглядела меня и кивнула:

— Что ж, вид у тебя и вправду потертый, но дело не в этом. Видишь ли, «Бриатико» — это не отель, а богадельня, здесь не сдаются номера на одну ночь. Только на сезон и только пожилым джентльменам. А те времена, о которых ты слышал, давно прошли.

В кармане халата у нее была горсть орехов, пахнущих крепким табаком, и мы закусывали ими, выбрасывая шелуху в заросли крестовника.

— Раньше на этом месте стояла часовня, настоящая, со времен войны с маврами, — сказала Пулия, — но в конце девяностых она сгорела. Во времена казино здесь построили шахматный павильон, но в парке сыро, и старики его не жалуют. Хозяйка лошадей держала, — добавила Пулия, пока я прихлебывал из бутылки, — заниматься оливками ей было лень, такие земли на холме пропадали. Я думала, она поместье сыну оставит, но сын уехал в Колумбию, хозяйка погибла, и все пошло к чертям собачьим. Пиано-бар, — сказала она потом, — был затеей управляющего, он сумел убедить хозяина в том, что белый рояль вернет отелю лоск, сильно поистершийся со времен казино. Рояль на днях как раз привезли, только играть на нем некому.

Пулия спохватилась, когда со стороны отеля донесся пронзительный звон: часы над парадным входом сыграли отбой — в богадельне ложились спать в половине десятого. Вчера я долго разглядывал эти часы, когда явился в отель в надежде получить номер. Мозаику в холле я тоже успел рассмотреть, хотя портье и сверлил меня взглядом. Тусклые зеленые рыбы на шафрановом фоне, золоченая смальта.

Жаль, что старуха ушла, я бы с ней до утра просидел. Люблю таких хмурых с виду женщин с оглушительным смехом, который вываливается из них внезапным образом, будто Петрушка из своего кулька. В наших краях они повывелись, а в Италии еще попадаются. Она смеялась, будто обкуренная школьница, хотя говорили мы, в сущности, о невеселых вещах: о том, что парк зарастает бурьяном, о том, что в море в этом году полно медуз, а рыбы совсем нет, о том, что летом ей стукнуло шестьдесят, а жить совершенно не на что и придется, видно, работать до гробовой доски.

Спалось мне тревожно и холодно, в парке ухали совы, а где-то в низине еще и лягушки трещали, будто ножницами по пенопласту, к тому же бренди давало себя знать, и пару раз мне пришлось встать и углубиться в заросли волчьей ягоды. Наутро я почувствовал жажду и спустился по тропинке к ручью. Ручей остался на месте, хотя гладких булыжников было не видать, их поглотила зеленая замша мха, и вода сквозь них сочилась теперь тонкой струйкой, а не падала с грохотом, как раньше.

Раздевшись по пояс и умывшись ледяной подземной водой, я пожевал еловой хвои, забрал в павильоне свой рюкзак и направился к отелю. Мне нужно было выпить кофе — Пулия сказала, что до десяти утра это можно сделать на кухне, — потом побриться где-нибудь, найти управляющего и посмотреть на инструмент.

В рюкзаке у меня была чистая рубашка, мои волосы высохли на утреннем солнце, ветер шумел в елях высоко над моей головой, мелкая галька хрустела под ногами, похмелье отступало, мне было тридцать лет, и я был во всеоружии, оставалось только выйти на главную аллею и показать себя отелю «Бриатико».

Я знал, как все будет: тосканец поведет меня во флигель, где стоит запакованный в пузырчатый пластик August Foerster, поднимет с пола забытую кем-то из рабочих стамеску и одним движением вскроет пластик над клавиатурой, небрежно, будто банку сардин, белая крышка рояля сверкнет в полумраке, пузыри упаковки вздыбятся над нею, лопаясь один за другим; осторожно! — не выдержу я, и тосканец разинет рот и засмеется, гулко, будто бухая сапогами по лестнице.

Я сяду на запачканную краской табуретку и сыграю ему чакону Баха, единственное, что я помню наизусть, ведь я не садился к инструменту двенадцать лет. Старички станут просить шансон или Пресли, предупредит он меня, поглаживая усы, здесь ведь нет никого моложе семидесяти. Зато у нас сестрички юные, выращенные на козьем молоке, и все, как одна, родились после падения Берлинской стены, скажет он, но тебя это не касается, парень, на работе мы не блудим.

Петра

Прошлым вечером у меня не было никаких процедур, я спустилась в бар, встала у входа, скрестила руки и приготовилась слушать музыку. Пианист уже сидел на своем вертящемся стуле и притворялся, что листает ноты. Он такой же пианист, как я процедурная медсестра. Этот секрет нас соединяет, зато другой разъединяет: я понятия не имею, кто он и почему он мне врет.

Почему мне кажется, что я помню эти высокие скулы, соломенные волосы и даже вмятину на подбородке, похожую на след от чернильной ручки? Садовник почувствовал мой взгляд и несколько раз повернул голову к дверям, хотя пальцы уверенно бегали по клавишам. Мишель Легран, Les Parapluies de Cherbourg.

Сегодня я ночевала дома, мы сделали брушетту, открыли вино, и я попыталась рассказать маме о Садовнике. Она спросила: парень что же, из самого Лондона? Не знаю, задумалась я, а разве это важно? Тогда мама сказала, что в апреле в Траяно приедут английские дети — летний лагерь с изучением итальянского. Ее звали туда подработать, и она согласилась. В прошлом году в лагере неплохо платили, несколько женщин из деревни готовили им пасту и варили компоты в огромном котле. Приезжих будет человек двадцать, живут они в палатках на пляже, в двадцати минутах ходьбы от поместья.

— Может, твой англичанин захочет прийти туда и поговорить с ними на родном языке? — спросила мать. — Он ведь, наверное, скучает. Я бы скучала!

Мама чувствует себя лучше, она вымыла все окна и встретила меня на крыльце с гордой улыбкой; на ней была клетчатая рубашка Бри, которую она надела для уборки. Подходя к дому, я увидела мелькание знакомой рубашки в саду и вся покрылась гусиной кожей, даже дышать перестала. Все отдала бы за то, чтобы из кустов вышел мой брат.

В тот день, когда я нашла у Риттера гарроты, заменить меня было некому, пришлось ждать до следующего утра. Я собралась идти в Аннунциату сразу после завтрака, боялась не застать комиссара на месте. Все утро вещи валились у меня из рук, разбился даже флакон с душистой солью — меня смущало то, что придется соврать полицейским, то есть в первый раз в жизни нарушить закон.

Но разве я могу рассказать им, что вчера обнаружила в нашем чулане кредитную карточку убитого хозяина? Взялась перетряхивать зимние вещи, чтобы убрать их на сезон, засыпав в карманы табаку, и нашла золотую «Визу» в кармане пальто, которое мама давно не носила. Зачем Бри ее оставил, ума не приложу. Какое-то время я стояла в пахнущей сухим луком темноте, сжимая карточку в кулаке. Найди этот кусок пластика кто-то другой, он мог бы оказаться прямой уликой в деле Аверичи. Впрочем, брату уже все равно. А я торопиться не стану. Хватит с них гарроты.

Давно пора завести себе ящик с уликами, как в полицейском участке, и положить туда номер первый: открытку с дыркой в левом верхнем углу. И номер второй: золотую кредитку. Однажды они мне понадобятся.

* * *

Капитана по прозвищу Ли Сопра я увидела только на шестой день работы, он не ходит на процедуры, а в столовой бывает редко, предпочитая заказывать еду в номер. В тот день он вышел из процедурной, розовый после хамама, швырнул полотенце в корзину и вышел вон, даже не посмотрев на нас с Пулией. Махровый халат был ему велик и доставал до полу, волосы были слишком белыми, как будто он пудрил их тальком, но выглядел капитан, как ни странно, не смешно, а величественно. Прямо как стареющий император с византийской мозаики.

Когда он скрылся за дверью хозяйского кабинета, мы с Пулией посмотрели друг на друга со значением и вернулись к своему занятию. Вообще-то это ее работа — разбирать белье, но я все равно слонялась без дела. К тому же я люблю запах кладовки, там пахнет сушеной петрушкой и камфарой. Я подошла к шкафу с бельем и заглянула внутрь: туго скрученные полотенца голубели там на дне, словно спины неведомых рыб. Свежих осталось совсем немного, на завтра не хватит — весь день будет идти дождь, а значит, озябшие старички соберутся в хамаме и потребуют внимания.

Кого я ищу в этой богадельне? — думала я, расправляя простыни со следами лечебной грязи. Мужчину с сильными руками. Того, кто хорошо знает деревню и земли «Бриатико». Может, я ищу сына покойной хозяйки? Говорят, он уехал отсюда, насмерть поссорившись с матерью. Сколько теперь лет этому человеку? И не его ли battesimo на снимке, присланном мне братом? Тогда это выглядит довольно странно: крестят наследника Диакопи, а народу всего ничего. У нас в деревне на крестинах в церкви не протолкнуться.

— О чем ты задумалась? — Пулия шлепнула меня по спине.

Корзина с мокрыми простынями была набита доверху, мы подняли ее и поставили на тележку. Эту тележку для белья соорудил нам помощник повара, в прошлой жизни она была инвалидной коляской одного постояльца с третьего этажа. Мы выкатили тележку в коридор и уже собрались уходить, когда в кабинете хозяина раздался смех, громкий, жестяной, как будто в корабельную рынду бьют. Смеялась хозяйка, ее ни с кем не спутаешь.

— Ты слышала? — Пулия округлила глаза. — Вот незадача. Пошли скорей отсюда.

— Почему? — Я невольно перешла на шепот.

— Они там вдвоем. А капитан под халатом голый. Лучше не знать таких вещей о вдове. Особенно когда траур еще не прошел.

Ветер усилился, в кабинете хлопнула створка окна, и за стеной снова засмеялись. Когда отель перестраивали, повсюду снесли добротные стены, а взамен понаставили гипсовых, так что слова Бранки я слышала отчетливо:

— Хорошо, что я не успела ему ответить, век бы не отмылась. Клевета что уголь — не обожжет, так замарает. Одним словом, повезло мне!

— Да, повезло тебе, — сказал Ли Сопра скучным голосом. — Слушай, давай земельные документы посмотрим. У меня с компьютером что-то случилось, завтра повезу его в Салерно. Заодно в адвокатскую контору зайду.

— Адвокат этот смотрит на меня, будто я чужого хочу. Насторожен, точно куропатка на яйцах. Боюсь, не выйдет у нас ничего.

— Я же сказал, что помогу все уладить. Chi vive nel passato, muore disperato. Разве я не все твои дела улаживаю?

— Ладно, хватит подслушивать, — буркнула Пулия за моей спиной. — Отнеси лекарства на третий этаж и проследи, чтобы никто таблетки за щеку не закладывал.

— Неужели у них любовь со стариком? — спросила я, толкая тележку по каменному полу. — А как же теннисный тренер?

— В этом отеле все выглядит не так, как есть на самом деле. Такое уж это место. А скоро его продадут, и останусь я на старости лет без работы.

— Кто это в здравом уме купит нашу богадельню?

— Еще как купят, — возмутилась Пулия. — В конце января сюда приезжал нотариус, думаю, что они с Аверичи обсуждали продажу. На три часа заперлись в библиотеке.

— Знаешь, меня учили не верить в совпадения. В январе приезжает нотариус, через две недели хозяина убивают на окраине парка, а теперь капитан разглядывает в его кабинете земельные бумаги. Здесь определенно есть связь.

— Где это тебя учили? — Пулия выпрямилась и хмуро на меня поглядела. — Человек такого полета, как Ли Сопра, не станет связываться с незаконным делом. А совпадение свое ты из пальца высосала! Люди умирают каждый день, потому что Господь создал нас смертными.

Черта с два. Люди умирают, когда кто-то хочет, чтобы они умерли, подумала я, но вслух ничего не сказала. Нет ничего хуже раздосадованной Пулии.

* * *

Выйдя за ворота, я увидела тренера Зеппо, восседавшего на скутере в черных очках, хотя солнце едва пробивалось сквозь тучи. По черным очкам весной сразу видно северянина. Чем южнее провинция, тем реже там видишь людей, скрывающих взгляд. Вторая пара черных очков в отеле принадлежит капитану, но тот, по слухам, испортил себе глаза сиянием арктических льдов.

На Зеппо была красная кожаная куртка, одной ногой он упирался в каменную стену, другая стояла на земле, и вся его поза выражала готовность крутануть ручку и что есть духу помчаться по шоссе. Волосы тренера сияли на солнце, будто свежая сосновая стружка.

— Петра, ты куда так рано? — Он помахал мне шлемом. — Хочешь, подвезу до деревни?

Я остановилась и поглядела на него с сомнением. Всем известно, что тренер Зеппо смотрит только на одну женщину в отеле и только с ней разговаривает. Потом я все же кивнула, подошла к нему и устроилась сзади. Ездить без шлема позади водителя мне не привыкать: у Бри тоже был скутер. «Веспа», издали похожая на улитку с рожками. Теперь он стоит за домом и ржавеет, хотя я все сделала как положено: слила бензин и масло, смазала некоторые детали литолом и укрыла его чепраком из куска чертовой кожи.

Мы проехали километров семь, не больше, когда Зеппо затормозил возле кладбища, на аллее, заросшей барбарисом. Здесь часто назначают свидания, потому что вид на море красивый, но меня пока никто не приглашал.

— Послушай, Петра. — Зеппо слез со скутера, вид у него был смущенный. — Ты ведь с комиссаром полиции на короткой ноге? Поговори с ним, чтобы с меня сняли подписку о невыезде. Мне к друзьям надо съездить. Я сам хотел пойти, но тебя он послушает, а на меня смотрит косо.

— Но тебя же отпустили, разве нет?

— Отпустили, да только подписку взяли. — Он сел на траву и безнадежно махнул рукой. — Хотя у меня алиби, каких мало: в ночь убийства я был на репетиции, и человек двенадцать подтвердили, что я никуда не отлучался.

— Тогда зачем полиции подписка?

— У комиссара нет ни одной зацепки, вот он и роет там, где уже вдоль и поперек перерыто. Давно пора списать это дело в архив. Хозяина убили и забрали марку, над которой он так трясся, что не расставался с ней ни на минуту. Тот, кто это сделал, уже далеко отсюда, его и след простыл. — Он достал из кармана подтаявшую конфету и протянул мне: — Любишь карамель?

— Что я тебе, ребенок? — Я села рядом с ним на траву, сняла туфли и вытянула ноги. — Аверичи был богачом, в этом все дело. Был бы это простой парень, полиция давно бы рукой махнула.

— Это точно. — Он закинул конфету в рот. — Когда я в гостиницу устроился, тут все только и говорили про то, как местного конюха подвесили в колыбели. Так вот, его дело вообще никто не расследовал, представь себе. Я в те дни ни одного полицейского в отеле не видел.

Некоторое время мы сидели молча. Я мысленно завязала узелок на носовом платке: у хозяина забрали марку, тренер о ней знал, и наверняка не он один. Похоже, дырка на открытке осталась после того, как брат вырезал то, что называл tresoro, сокровищем. Только, говоря о нем, он забыл упомянуть, что сокровище краденое.

Зеппо снял куртку, откинулся на кленовый ствол и прикрыл глаза, а я разглядывала его высокую шею, ресницы, похожие на ночных мотыльков, округлые щеки, покрытые светлой пыльцой. И чего все с ума по нему сходят? Потом я зажмурилась и представила, что он берет меня за плечи, валит на траву, задирает юбку и целует липкими от карамели губами. Ну уж нет, увольте.

— Так ты замолвишь словечко комиссару? — спросил он, открыв глаза.

— Теперь это не важно. Я нашла орудие убийства в комнате у Риттера.

— Пистолет? — Он взглянул на меня с интересом.

— Гарроту. Вернее, целых четыре гарроты. Отвезу в полицию, пусть занимаются делом. Люди-то мрут, как во время миланской чумы.

— Да ведь это донос, Петра. Вот так же кто-то донес на меня после убийства хозяина, и я двое суток просидел взаперти!

— Может, это был вовсе не донос. — Мне стало немного не по себе. — Может, полицейские сами знали про вас с Бранкой. Ты ведь ее любовник. И теперь она богатая вдова.

— Слушай, а при чем тут гаррота? — Он поднялся на ноги и стал пинать колесо скутера. — Это ведь не имеет отношения к убийству хозяина. Там был огнестрел. Стреляли в затылок с близкого расстояния!

— Зато к убийству конюха имеет. Еще одно безнадежное дело, закрытое полицией два года назад.

— Вот оно что! — Зеппо надел свои непроницаемые очки. — Так и думал, что тут что-то личное. Чужая смерть редко кого заботит. Выходит, ты родственница этого бретонца?

— Еще чего! Ты же знаешь, что я выросла здесь. У половины деревни такая же фамилия.

— Я всегда думал, что на процедурную сестру ты не слишком похожа, и повадки у тебя городские. Выходит, ты не сестра?

— Сестра, еще какая сестра. Ладно, похлопочу за тебя у комиссара.

— Что ж, спасибо. Знаешь, мне надо ехать, я должен вернуться в отель до обеда. — Он вертел в руках шлем, стараясь на меня не смотреть. — Кто бы ты ни была, женщина, забирайся и держись покрепче.

Садовник

Сказку про любовный амулет я написал в Салерно: сначала увидел старинный барометр на блошином рынке, а потом придумал и все остальное.

В другое время я бы провел на блошке целое утро, но меня ждал администратор из «Бриатико», с которым мы договорились заехать в нотный магазин. То есть это я думал, что он меня ждал. На деле тосканец пришел через полтора часа, когда нотный магазин уже опустил железную штору. Но я был доволен его опозданием: сидя в кафе и пропивая свою единственную десятку, я написал первую сказку города Ноли.

Ясно, что название пришло просто от фонетической радости: Ноли, una cosa da nulla, nulidad! Я увидел этот городок на карте экскурсий, оставленной в баре кем-то из агентов бюро путешествий, — наверное, «Бриатико» значится в их тайных списках как золотая жила. Наши старики и впрямь охотно путешествуют, неделями живут в пропахших лосьоном для загара курортных поселках, но всегда возвращаются. Кроме тех, кто умирает.

Второй сказкой была история про наголо остриженных львов, потом, кажется, про дух противоречия, который содержался в булавке, а булавку втыкали в мягкотелого итальянца, потом — про шкатулку с голубыми диамантами, ее могла открыть только женщина, которая ни разу не притворялась в постели. Помню, что, когда я начал писать эти сказки, у меня просто руки чесались показать их кому-нибудь, вот только кому?

Единственный человек, способный такое выслушать, — это доктор, но к нему не подступишься. После доктора идет Бассо, который согласится слушать все что угодно, если ему будут подливать в стаканчик, потом — администратор, вылитый шулер с картины Караваджо (тот, что с полосатыми рукавами), а потом — китаянка из массажного салона, униформу она не носит, ходит по гостинице в красной пижаме с драконами и радует мой глаз. Кажется, все.

Правда, есть еще библиотека, а в ней библиотекарша.

Библиотека — самое спокойное место в отеле, ее называют клубом, хотя она больше смахивает на винный погреб, где ненужные фолианты тесно составлены для того, чтобы прикрывать пятна сырости на стенах. Девчонка, которая ей заведует, была бы похожа на принцессу Клевскую (та, что с приподнятой бровью, у Кранаха), не будь она такой костлявой. Ее должность — объект моей жгучей зависти; если бы я ее получил, то провел бы в этом доме все свои дни до самой смерти. Завел бы себе тайник за «Энциклопедией Треккани», держал бы там в жестянке веселящий табак.

Удивительное дело, в богадельне полно народу, по утрам в столовой для обслуги такой плотный человеческий гул, что голосов не разберешь, а поговорить не с кем. Кто-то из европейцев — Гейне, если я не путаю, — писал в путевом дневнике, что на юге все плавает в масле и рыдает от ароматного лука и тоски. Поверхностный взгляд, надо заметить. То, что показалось немцу тоской, это не португальский saudade, не галльское уныние и не англосаксонское чувство вины, а чистой воды античное томление духа!

Люди, живущие на этом берегу, пропитаны сознанием собственной беспомощности и страшатся фтоноса — зависти своих богов — не меньше, чем града, разоряющего посевы. То, что выглядит как тоска, на самом деле умение избежать этой зависти, почувствовав ее приближение, — замолчать, затаиться, онеметь, будто мшистый палочник на ветке, поросшей настоящим мхом.

Хотя все это я мог и придумать, спорить не стану. Что мне еще остается делать, если поговорить не с кем. Сорок человек служащих, а я даже не каждого знаю по имени, хотя провел здесь без малого год. Выпуклые южные веки, выпуклые зубы, запах фенхеля и пронзительный смех — одним словом, il Mezzogiorno. Зато я знаю, что за глаза они называют меня Садовником, только вот до сих пор не понял почему.

Глава вторая. Лагерь ужаса пуст

flautista_libico

В библиотеке люди бывают только по вечерам, утром можно прийти туда спокойно, сесть к компьютеру и заняться делом. Вечером старики являются посидеть в кожаных креслах, им разрешают выпить коньяку (коньяк поставят в счет, в «Бриатико» никого не угощают), полистать свежие газеты. Все как в прежней жизни. Кроме сигар.

Иногда я смотрю на них и думаю: зачем они здесь? Деньги у них есть, могли бы жить где угодно, хоть в Боливии, хоть на Мадейре, купить себе дом с патио и курить там сигары сколько душе угодно. Неужели все дело в грязи, в которой их купают тут с утра до вечера? Хорошенькие сестры? Можно найти и получше, если выйти в город. Нет, похоже, дело в том, что они наблюдают, как угасают другие. Такие же, как они. И им не так страшно.

Сегодня весь день тянет в сон, дует сирокко. Хорошо, что в библиотеке есть пространство за полками, наподобие чулана, там едва помещаются трехногая софа и корзина для бумаг. В интернате капуцинов такое место было бы чудесным избавлением. Стоит нажать на рычаг, и полка с энциклопедией «Британника» отъедет в сторону. Чулан показала мне бабка в то лето, когда мы с матерью видели ее в последний раз (трудно поверить, но мы играли с царственной Стефанией в прятки, и было весело).

Похоже, про это укрытие известно только мне. До всех остальных тайников новый хозяин уже добрался. В том числе, как выяснилось, и до сейфа, где бабка хранила нашу фотографию. Часовня со столбом пыльного света под витражным окном, женщина, священник, ребенок, купель. На обороте фотографии была приклеена марка, маленькая и грязная.

— Это ты в одеяле, — сказала мне бабка, поднося картинку поближе к лампе. — А рядом я. Только моложе. Это день твоих крестин, тебя принесли в часовню Святого Андрея, было много цветов, священник приехал из Греции, а твоя мать все переживала из-за того, что тебя окунули с головой.

Иногда я прихожу в чулан подремать, в этом здании совершенно невозможно остаться в одиночестве. В тот вечер, когда Аверичи пришел туда с постояльцем, мне как раз удалось заснуть, накрывшись бархатной шторой. Они явились после полуночи (навеселе, судя по голосам и тяжелому топоту). Полка с книгами была плотно задвинута, но мне было слышно каждое слово. Сначала они говорили быстро и весело, даже смеялись, но потом беседа замедлилась, и мне показалось, что я разбираю ее смысл.

— Ты повел себя как мелкий шулер, — брезгливо сказал старик (его голос был мне знаком, морской капитан в отставке). — Я свою часть уговора выполнил, а ты скиксовал. Но мир игроков теснее, чем многие думают.

— Где я должен был тебя искать? — оправдывался Аверичи. — Столько лет ни слуху ни духу. Телеграммы слать до востребования?

— Про тебя зато слухи по всей провинции, — фыркнул старик. — Где ты, черт тебя побери, ее выкопал? Мы же тогда обшарили весь дом! Я сам простучал все стены в первом корпусе.

— Плохо ты стучал, — засмеялся арендатор. — Когда строили галерею для зимнего сада, вскрыли стену старухиной спальни, и сейф вылупился оттуда, будто цыпленок из скорлупы. Прямо на руки рабочим.

— Что ж, тебе повезло, но вещь принадлежит мне, — прогудел старик. — Ты ведь получил отель? Вот и будь доволен. Давай ее сюда. Она всегда у тебя с собой, я точно знаю.

Мне вдруг захотелось увидеть лицо старика, уж не знаю почему. Приоткрыть дверь и выглянуть было опасно, от сидящего в кресле капитана меня отделяло метра два, не больше (и раскидистая пальма-трахикарпус в горшке). Нет, голос был точно его, Ли Сопры, мне приходилось слышать его раньше, капитан всегда говорит слишком внятно, будто пытается со сцены докричаться до галерки.

— Не отдам, — сказал вдруг Аверичи совершенно трезвым голосом. — Отыграюсь и верну тебе деньгами.

— А если не отыграешься?

— Головой отвечаю, — сказал Аверичи, подумав.

— А на что мне твоя голова? — засмеялся старик. — У тебя ничего нет, кроме договора об аренде. Отдать землю монахам, такое еще придумать надо было. Хорошо, что случилось то, что случилось.

После этих слов настало такое молчание, будто все звуки умерли. Мне страшно хотелось закашляться, пришлось заткнуть себе рот концом шторы.

— Да, нам повезло, — отозвался наконец Аверичи.

— Это тебе повезло, что успел подписать со старухой аренду, — продолжил капитан. — Представляю, как взбесились монахи, когда узнали, что ничего не могут поменять в «Бриатико». Наверняка уже потирали руки, представляя, как снесут гнездо разврата с лица земли.

— Разврат у тебя в голове, — вяло заметил хозяин отеля. — У нас работают приличные девочки. Так мы договорились?

Капитан ничего не ответил, но встал и заходил по комнате. Кто он вообще такой? Все, что мне было известно, — это история про арктические походы, никакого капитана конюх в своем письме не упоминал.

— Нет, «Бриатико» мне не нужен, — сказал старик, подойдя к моему укрытию так близко, что до меня добрался запах его одеколона. — Сам возись. А мне подай то, что должен. Я не для того совершил смертный грех, чтобы ты рассиживался тут в кожаных креслах. На Cherrystone два года назад за похожую вещь предлагали четверть миллиона.

— А я предлагаю тебе четверть пакета, для спокойствия твоего рассудка, — холодно ответил Аверичи. — Не стоит нам ссориться. Завтра и подпишем.

— Половину. Есть в этом приюте хоть одна пепельница?

— В отеле не курят. Ты эту сигару уже полчаса мусолишь.

— Еще скажи: в моем отеле не курят! — Ли Сопра засмеялся. — Здесь тебе ничего не принадлежит. Ты сам знаешь, что твое место в тюрьме.

— Это верно, — тихо сказал хозяин. — А твое место где?

Потом они долго молчали. Мне показалось, что оба заснули, но тут послышался кашель и голос Аверичи:

— Ладно, пошли на террасу, там можно курить. Табак состарил тебя раньше времени, посмотри на себя. Землистый, седой, хромой, выглядишь на все семьдесят. Не пора ли бросать?

Капитан снова засмеялся, дверь хлопнула, и стало тихо.

Маркус. Воскресенье

— Эй, ты заснул там, парень? — осведомился кто-то за дверью.

Маркус посмотрел на часы и понял, что провел в комнате минут сорок, перебирая замшелые папки. Глупо было надеяться на везение. Ясно, что досье Аверичи пошло в бумажную гильотину, а после, в один из холодных вечеров, в полицейскую буржуйку. Надо выручать свои права, машину и возвращаться в мотель. Завтра он выспится, заправит «форд» бензином и отправится на север, в Рим.

— Слышишь, — сказали за дверью, — ты зачем там закрылся? Тебя ждет помощник комиссара, а с ним и патрульный. Пришло время платить.

Дежурный фыркнул и постучал в дверь кулаком для верности. Маркус выбросил мятую бумагу из мокасин, обулся, пригладил волосы и вышел вон. Эта история обойдется мне в полсотни штрафа, думал он, шагая вслед за карабинером, а досье Аверичи я так и не нашел. Может, его пустили на растопку. А может, его и не было вовсе.

Помощник комиссара оказался сухопарым брюнетом по имени Аттилио, как две капли воды похожим на самого комиссара. Волосы у него были замаслены и расчесаны на пробор, рот был обведен трехдневной щетиной, а нос — такой же крупный, с высоко вырезанными ноздрями. Маркус даже подумал, что они братья, но через несколько минут понял, что Аттилио в два раза моложе и злее. Он остановился в дверях кабинета и принялся выговаривать Маркусу за сопротивление представителю власти. За спиной у него маячил довольный сержант с чашкой кофе в руках.

— Штраф заплатишь наличными, — сказал помощник, — по решению муниципалитета все штрафы идут на восстановление архитектурных памятников. Чеков мы не принимаем, там в коридоре стоит копилка, положи туда четыре десятки и отправляйся восвояси.

— У меня есть вопрос, — вмешался Джузеппино, — почему он целый час проторчал в нашем архиве? Дежурный говорит, что еле вытащил его оттуда. Разве это не странно? Может, лучше дождаться шефа?

— Что вы делали в архиве? — Помощник нахмурился, и стало заметно, что от носа ко рту у него тянутся две глубокие складки, будто трещины в глиняной маске.

— Чистой воды любопытство. — Маркус сунул руки в карманы и постарался принять беззаботный вид. — Дело в том, что я писатель, пишу детективы, всегда в поисках сюжета, знаете ли. Не мог упустить случай, когда забрел случайно в вашу кладовку, вот и полистал немного старые дела.

— Писатель? — Помощник повертел права, поданные ему сержантом. — Кто угодно может назваться писателем. Это не дает вам права разгуливать по служебным комнатам и ездить с просроченными правами.

— Вы совершенно правы, инспектор. Сказать по чести, мне нужен материал для романа, и если бы мне разрешили почитать одно старое дело, это могло бы помочь.

— Уголовное дело? — Аттилио наморщил лоб. — Вы что, журналист?

— Говорю же вам, я писатель, — сказал Маркус, роясь в своей сумке. — Мою книгу перевели на итальянский. Если хотите, могу оставить вам одну в подарок. Правда, на обложке другое имя, но это мой псевдоним.

Помощник нехотя взял книгу, повертел ее в руках и положил в ящик комиссарского стола. Потом он сел за стол, запустил руки в волосы и молча уставился в бумаги, не обращая внимания на оставшихся в коридоре.

— Штраф, — сказал сержант, подталкивая задержанного в спину.

Маркус достал из портмоне две двадцатки и направился к копилке, стоящей на деревянном возвышении возле конторки дежурного. Издали копилка напоминала почтовый ящик, но щель была такой широкой, что туда прошла бы целая пачка банкнот. На передней стенке кто-то наклеил старую фотографию, изображавшую группу людей, теснящихся в полумраке. Наклонившись, Маркус различил священника с ребенком возле купели, свет на них падал сверху, из круглого витражного окна.

— Часовня? — Он не заметил, что произнес это вслух, и дежурный милостиво кивнул:

— Она самая. Святого Андрея, нашего покровителя. Деньги пойдут на ее восстановление. Картинка здесь старая, для привлечения внимания.

— Разве в здешних часовнях совершают обряды? — Маркус опустил деньги в прорезь.

— Всякое бывает. — Дежурный потерял к нему интерес, повернулся к радиоприемнику, стоявшему на конторке, и принялся крутить колесико.

Вот ведь деревня, думал Маркус, наблюдая за Аттилио, важно сидевшим в кресле комиссара. Больше всего ему хотелось отвинтить пробку у фляжки с граппой, лежавшей во внутреннем кармане куртки. В этой куртке, купленной лет восемь назад в магазине для охотников, помещалась масса полезных вещей, у нее был даже карман для дичи на спине, в котором Маркус хранил блокнот для записей.

Наконец Аттилио закончил с бумагами, достал права и начал их разглядывать. Потом он потянулся, смахнул все, что было на столе, в верхний ящик, вышел из кабинета и запер дверь на ключ. Проходя мимо Маркуса, помощник похлопал его по плечу:

— Ничем не могу тебе помочь. Правонарушение такого рода должен рассмотреть комиссар, а я только помощник. Придется вернуться сюда в понедельник, то есть через неделю, после Пасхи. А машина пока у нас постоит. И права у нас побудут.

Наверное, парень рассчитывал на больший эффект, подумал Маркус, выходя на маленькую площадь, посреди которой стоял Антоний Падуанский, высеченный из розового камня. Думал, что я начну умолять или скандалить. Или совать в пасть его копилки бумажки одну за другой.

Маркус свернул на набережную, завешанную мокрыми, просвеченными солнцем неводами, на пристани стрекотала сварка и суетились два знакомых старика в резиновых сапогах. Старый катер стоял на стапелях, задрав нос, сизая ржавчина осыпалась с него чешуйками, будто разваленная копьем кольчуга.

Понедельник так понедельник. Этот надутый tenente не знает, что я никуда не тороплюсь. Маркус помахал старикам, достал фляжку и отвинтил пробку. Ему и в голову не придет, зачем я сюда приехал.

* * *

Двадцать первое мая девяносто девятого года. Он помнил этот день во всех подробностях, минуту за минутой. На уступ, с которого деревенские крыши казались красными, рассыпанными в траве бусинами, их привела длинная тропа через пастбище. Тропа была пологой и огибала холм многократно, они и не знали, что забрались так высоко, пока не достигли вершины холма и не увидели море на все три стороны света. Там, в тени старой каменной овчарни, они сняли одежду и повалились на траву.

Маркус страшно хотел пить и ругал себя за то, что не взял фляжки. Паола села в траве и сказала, что читала у одного японца про женщину, которая дала воину напиться своего молока — просто раздвинула складки кимоно и поднесла грудь, будто пиалу. Маркус сказал, что, даже будь у нее молоко, он не стал бы его пить, потому что не хочет узнать ее вкус — а вдруг он отвратительный, и как прикажешь с этим жить? Она засмеялась и легла на него. Крыши у овчарни не было, стены крошились сухой известкой, зато внутри выросло разлапистое кленовое деревце, укрывшее их от солнца.

Добравшись до «Бриатико», они решили проникнуть в сад с той стороны, где стена примыкала к невысокой скале. Строители сложили стену из местного туфа триста лет назад, сказала Паола, таскавшая в своем рюкзаке альбом «Замки Южной Италии». Изодрав руки и колени, они забрались на вершину скалы и поглядели вниз, в заброшенный, голубоватый от можжевеловой хвои сад, откуда веяло прохладой, будто из колодца.

— Смотри, там венгерская сирень! — Паола показала пальцем на аллею, ведущую к дому. — Все подобрано в серебристых тонах, чтобы сад лежал в глубокой тени. Садовник здесь был на славу, только, похоже, давно уволился.

Паола всегда узнавала растения, о которых Маркус вообще никогда не слышал, так что он не удивился. Она рассказывала ему, что в детстве рисовала только цветы: тщательно, лепесток за лепестком, переносила их со страниц «Энциклопедии флоры». Над столом у Маркуса и теперь висел ее рисунок: побег папоротника с чешуйчатыми листьями, нарисованный коричневым карандашом.

Карандаши в тот день были у нее в рюкзаке, карандаши и блокнот для набросков, хотя Маркус и просил оставить их в палатке, а взять лучше местного вина, купить на рынке овечьего сыра и подыскать хорошее место для пикника. Но сбить эту женщину с толку ему никогда не удавалось. Она ехала сюда, чтобы нарисовать часовню, весело сказала Паола, и она ее нарисует. Даже если придется вторгнуться в чужие владения.

Часовня была заперта на амбарный замок. Поляну вокруг нее недавно приводили в порядок, подстриженная трава кололась, но Паола так и не надела теннисные тапки, сброшенные, когда они спускались со стены в сад. Босиком, сказала она, удобнее делать всякие незаконные вещи. Она несла тапки в руке, осторожно ступая по теплым камням дорожки, усыпанным хвоей.

— Вот и место для пикника, — сказал Маркус, оглядевшись. — Солнце в зените, и обещанного дождя не будет. А выпивку мы купить забыли.

— Я знала, что она будет чудо как хороша. В альбоме так и написано: в глубине парка, белея алебастром, притаилась истинная жемчужина «Бриатико».

— Белея алебастром, — передразнил ее Маркус, сбрасывая рюкзак. — Я здесь вижу только дерево, изъеденное жучком, черепицу и ржавые дверные петли. Что до алебастра, то его кот наплакал.

— Не все же умеют подбирать слова. — Паола села рядом и принялась доставать карандаши, раскладывая их на земле, как бродячий лекарь свои снадобья. — Как жаль, что ее держат под замком, я так надеялась увидеть фрески и статую апостола.

— Похоже, здесь работают реставраторы, — сказал Маркус, обойдя часовню вокруг и вернувшись на поляну. — Они ее и закрывают, чтобы оставлять здесь инструмент. Я заглянул в окно с той стороны, где кусок витража заменен простым стеклом.

— А кафедру видел? У стены должна быть кафедра с фигурой мученика, сделанной деревенским резчиком. У него в руках сеть, полная рыбы, и в этом вся прелесть, ведь обычно святого Андрея изображают с крестом.

— У стены я видел обычный верстак, а вокруг банки с краской и груды опилок. Может, это твой мученик стоит посреди часовни, накрытый холстиной?

— Что ж, сегодня мне не повезло. — Она достала карандаш и открыла блокнот, пристроив его на коленях. — А тут еще солнце в глаза. Придется подождать, пока свет поменяется.

— А ты посвисти погромче, и придут облака. — Маркус погладил ее по голове, уже склоненной над блокнотом. — У меня в горле пересохло, так что я прогуляюсь, пожалуй, вниз и выпью в деревне холодного вина.

— Ладно, иди. Через стену лазить не нужно, выходи через главные ворота. Раз ты выходишь из сада, сторож тебе и слова не скажет.

— Думаешь, он примет меня за приличного человека?

— Это не важно. — Паола пожала плечами, не отрывая грифеля от бумаги. — Раз ты уже побывал внутри, какой смысл с тобой объясняться или спорить? У него же горло пересохнет!

Он так и сделал: свернул от часовни на главную аллею, миновал двух облупившихся львов у подножия лестницы, постоял на аллее, разглядывая балюстраду дворца и башенки с люкарнами. Потом он важно прошел мимо сторожа, наугад свернул с дороги в оливковую рощу и спустился с холма к морю, стараясь держаться прямо на север.

На дорогу у него ушло не больше часа — новая тропа оказалась вдвое короче, чем утренняя, — так что, входя в деревню, он предвкушал, как, вернувшись за Паолой, проведет ее разведанным путем и как она удивится и поднимет к нему свое смуглое лицо с широко расставленными серыми глазами.

— Надо же, — скажет она, — каким коротким показался обратный путь.

Воскресные письма к падре Эулалио, март, 2008

Весь вечер мне не давало покоя дело об убийстве и больное колено. Я виделся с наследником в субботу, когда приезжал в «Бриатико» на массаж, мы пошли пропустить по стакану в новый бар, который теперь устроен в подвальном этаже. Половину бара занимает рояль, поэтому там тесновато, но меня угощают приличным вином, не опивками для стариков. Я спросил Диакопи, ходит ли он к моей китаяночке, но он только плечами пожал. Ну и дурак, что не ходит: у китаянки атласные маленькие пятки. Когда она топчется по моей спине, мне кажется, что она передвигается на руках.

Есть еще одна вещь, которая не укладывается в мое понимание. Как Диакопи собирается выкручиваться с долгами? Я его так прямо и спросил: намерен ли ты расплатиться с кредиторами, которые уже искали тебя на побережье и вернутся еще не раз? Он сказал, что все скоро уладится, и спорить я не стал — он трещит, как перечная мельница, и мелет очень мелко, не подкопаешься.

— Ты небось надеялся, что мать оставит тебе холм со всеми оливами, верно? — спросил я его, просто чтобы уязвить.

Я знаю, что завещание Стефании состояло из двенадцати слов. Я сам его заверял вместе с ее доктором. Старуха вызвала нас в поместье осенью девяносто девятого, прошло всего несколько месяцев после пожара, и ее мучили плохие предчувствия. Однако выглядела матрона совсем неплохо, хотя конюх потом утверждал, что ее ветром сдувало с лошади и глаза у нее заплыли гноем, как у больной собаки.

Я был тогда сержантом, но она попросила приехать именно меня, а не тогдашнего комиссара Фольи. Это потому, что я знаю несколько греческих слов и всегда приветствовал ее как положено: калимэра или калиспэра.

— Поганый холм мне и даром не нужен! — спокойно ответил наследник. — В ближайшие дни я получу деньги и расплачусь с кредиторами. Вам не придется за меня краснеть перед уважаемыми людьми.

Что ж, посмотрим. Неапольские уже спрашивали меня, не появлялся ли на моих землях Диакопи, но я промолчал, знаю, что ему несдобровать. Его счастье, что я не хочу здесь лишней стрельбы, а то дал бы знать кому положено. Что, черт возьми, мешает ему уехать из страны?

Он заявился сюда в январе, живет тихо, из богадельни никуда не выходит, по приезде выказал свое уважение, прислав мне ящик монтепульчано, это сицилийская манера, так поступал один мой знакомый из Мессины, он еще говорил, что вино сближает головы. Не знаю, стал бы он присылать мне что-либо, не узнай я его в первый же день, но я узнал, и он решил сблизить головы и прислал вино, не прошло и недели. Вино я уже пробовал, вино неплохое, однако то, что я его принял, не означает, что я позволю делать из себя шута горохового.

Садовник

«Бриатико» прекрасен, но в нем не с кем поговорить. Обслугу по большей части набирают в окрестных деревнях, народец молчаливый, коренастый и себе на уме. Другое дело Петра, процедурная сестра, эта готова слушать меня когда и где угодно, правда, здесь ее гоняют в хвост и в гриву, потому что новенькая. Вчера я рассказывал ей сказку про Осу Беспокойства, и на том месте, где бездомная оса залетела в рот любопытной соседке, она улыбнулась.

Маленькая Петра так редко улыбается, будто рот у нее запекся сургучом. Мне нравится ее лицо, слишком светлое для южанки, у большинства местных женщин кожа цвета сигарного листа. Еще мне нравится ее нездешний говор — апулийский? — завидую этим протяжным гласным и согласным, вибрирующим, будто папиросная бумага на гребенке. В отеле есть еще библиотекарша Вирга, но с ней нам разговаривать не о чем, это я знаю с тех пор, как мы ездили на утренник в детский санаторий.

В последний день февраля мы забили гостиничную машину сластями, забрали скучающего тренера с корта и отправились на север. Нас поселили на первом этаже, и всю ночь я слушал, как за стеной плакал ребенок. Утром мы с Виргой устроили урок рисования, дети шуршали конфетами и с надеждой поглядывали на тренера, мирно дремавшего в углу, прислонившись к шведской стенке. Утром я встал пораньше, чтобы прогуляться по парку, и застал его вылезающим из окна коттеджа, где жили врачи. Он приветствовал меня улыбкой шаловливого путто и пошел к своей комнате босиком, неся белые холщовые туфли в руке.

Выспавшись, Зеппо принес из машины красный мяч и оказался так хорош и ловок с детьми, что про нас с библиотекаршей тотчас забыли. Мы пошли на санаторную кухню попросить по чашке кофе, и, усевшись напротив Вирги, я понял, что впервые смотрю ей прямо в лицо. На итальянку она была не слишком похожа. Худые плечи, яблочный подбородок, близко поставленные светлые глаза. И веснушки повсюду, даже в вырезе голубого платья. Я решил показать ей сказки, сам не знаю, что на меня нашло.

— Вы это сами написали? — спросила Вирга, небрежно полистав мой блокнот. — Совсем не похоже на итальянский фольклор. В первый раз вижу английского пианиста, который сочиняет истории про лигурийцев.

При чем тут фольклор? Стоило послать библиотекаршу подальше вместе с ее мнением, однако ссориться с ней неохота: единственный доступный компьютер в этом доме духов находится в полном ее распоряжении. Разозлится и поменяет пароль, плакали тогда мои утренние экзерсисы. Придется царапать карандашом на гостиничной бумаге для писем.

flautista_libico

Сомневаться нечего, мое наследство было украдено. Будь у меня чуть побольше ума, можно было догадаться об этом раньше (в письме конюха был ясный намек на то, что Аверичи живет не по средствам, а в последнее время и вовсе пошел вразнос). Ясно же, что Лидио звал мою мать приехать, чтобы отобрать у канальи то, что он обнаружил в стене бабкиной спальни.

Наверное, ему казалось, что одним своим появлением мать заставит хозяина задрожать, пасть на колени и во всем повиниться. Черта с два, он бы и разговаривать с ней не стал. Кто она вообще такая? Бывшая невестка мертвой Стефании, которую даже в последней воле не упомянули, жалкая английская вошь, живущая в трущобах со своим бастардом.

Конюх помнил ее крепкой девицей, краснощекой блондинкой из северного графства, умеющей обращаться с лошадьми. Они небось катались вместе по парковым аллеям, то и дело пускаясь во весь опор. Посмотрел бы он на мать, когда она лежала на своем засаленном диване, натянув одеяло до глаз, и дрожала от лихорадки (а мне приходилось то и дело мыть диван жидкостью для посуды). Явись такое чучело к воротам «Бриатико», сторож вышел бы из сторожки, поигрывая суковатой палкой, и сказал бы, что здесь не подают. В детстве мне нравился этот сторож, особенно когда он смеялся: у него был черный обугленный рот с неожиданным всплеском золота внутри.

Мысль о том, что Аверичи надо убить, возникла у меня не сразу. Вернее, поначалу у меня вообще не было никаких мыслей. «Бриатико» меня заворожил. Две недели прошли в прогулках по парку после отбоя, разговаривать с людьми мне не слишком хотелось. Меня не оставляло ощущение, что они все — мои гости. Только незваные.

Потом в голове стали мелькать кусочки пазла: нож или удавка? Отравить в столовой за ужином? Подсыпать ему порошок из побегов лианы, Dahlstedtia pinnata, или подлить в молоко сок ассаку — отраду индейских рыбаков? Нет, в отравителях есть что-то жалкое. К тому же их всегда разоблачают. Аверичи должен не просто умереть — он должен вернуть то, что украл. Этого не сможет сделать человек, захлебывающийся пеной от цикуты или, скажем, ослепший от аконита. Значит, пистолет.

Прожив в «Бриатико» две или три недели, человек становится пленником особого ритма. Завтрак начинается слишком рано, после обеда не шуметь, после десяти — вообще отбой. Свет в коридорах блеклый, красноватый, как в борделе. Только там темнота скрывает засаленные занавески, а здесь все чистое, голубое с золотом, двенадцать человек одних горничных. Может, поэтому мне не хотелось убивать Аверичи в отеле, отмывать кровищу пришлось бы Пулии или кому-то вроде нее, а как убить без крови?

Пистолет мне продали на блошином рынке в Венцано, парень честно предупредил, что выстрелить из него удастся раза два, не больше. Значит, жертву нужно выманить подальше от отеля (скажем, в дальний конец парка, к павильону). А куда стрелять, чтобы не повредить марку? В каком кармане он ее носит? И в каком виде? Пришлось хорошенько порыться в Сети, почитать филателистические форумы и прочее. Там говорилось, что никто в здравом уме не станет отклеивать марку с бумаги, если есть возможность этого не делать. Значит, владелец держит ее в бумажнике или в чем-то плоском, размером не меньше открытки.

Мне могло не хватить решимости, и это меня беспокоило. Однако все произошло раньше, чем предполагалось по плану. Поздним вечером, увидев с верхней террасы одинокую жертву, направляющуюся в парк, убийца не мог упустить такой случай (неплохое начало для викторианского детектива). Он быстро спустился по черной лестнице, накинул куртку и пошел за хозяином отеля, удивляясь своей внезапной удаче. Теперь понятно, думал он, поглаживая пистолет в кармане куртки, почему прошлой ночью мне снились грибы. Если во сне ешь крыжовник, говорилось в соннике, лежавшем в комнате его матери, то дети пойдут один за другим, а если ешь арбуз, то измена жены не за горами. Если же во сне вышел на поляну с грибами, то будь уверен — вскоре сделаешь то, что восстановит справедливость.

Петра

Второй день дует сирокко, предвещая бури, зато на рынке появились базилик и дыни, так что повар приготовил граните на десерт. Сегодня за ужином много смеялись. Я проходила мимо ресторана и заглянула в зал: старики веселились, на все лады повторяя имя Починелли, это мелкий молодящийся лигуриец, он недавно появился в отеле, пыжится и без конца трещит о своих победах во времена Football Club Vado.

Кто-то из постояльцев прикрепил к букету тряпичных ирисов, стоявшему на столе, фотографию обезьяны с футбольным мячом и внизу подписал: «Починелли, возвращайся в Лигурию, твоя жена не осушает слез!»

Починелли сидел хмурый, уставясь в тарелку, и я подумала, что у старости есть одно омерзительное свойство — что бы ты ни сделал громко или, скажем, резко, ты выглядишь дураком. Старики здесь тихие не потому, что им не хочется заорать во всю глотку, а потому, что на это никто не обратит внимания. Разве что доктору пожалуются, а доктор пропишет успокоительные капли. После семидесяти ты как будто теряешь право на обиду и ярость. От тебя ждут тихого голоса, подарков на крестины и открыток с побережья.

Но это здесь, в «Бриатико», а в деревне все по-другому: никто из рыбаков не передает детям лодку, пока еще может держаться на ногах. Здешние старики крепкие и смолистые, будто сосновые сучья. И по девкам бегают до самого смертного дня. Вот взять хотя бы конюха, которого убили два года назад, когда он возвращался с танцев. Ему уж никак не меньше шестидесяти было. Похоже, танцы в наших краях стали опасным занятием, почище ремонта церковной кровли или охоты на китов.

Когда конюха нашли, он висел на ветке бука в проволочной люльке. Говорили, что во рту у него была сухая трава. Похоже на казнь, это правда.

А вот убийство на рынке вообще ни на что не похоже. Рыбный рынок — чисто выметенный, с розовым гранитным полом — это даже не сердце деревни, это ее лицо. Здесь делают все самое лучшее: покупают еду на ужин, узнают новости, встречают друзей. Это все равно что осквернить двери храма или украсть венок со свежей могилы. У местного никогда рука не поднимется.

Хотя что я говорю? Те люди, которых я знала в детстве, уже провалились в болото, в мертвую стоячую воду памяти. Остались их имена в старой записной книжке моей матери, да только она им больше не звонит.

Записная книжка была не просто тетрадью, где мать записывала адреса и рецепты, она была гроссбухом, заполненным вычислениями тайных и явных расходов, часословом, исчерканным строчками из проповедей отца Эулалио. Там были имена собак, которых мать так и не завела, благоприятные лунные месяцы, даты смерти соседей и номера лотерейных билетов, да бог знает что там было, выглядело это примерно так:

шампиньоны снести Д (старый лоток)

женщина без тени

бакалея 49 99

разное (индюшка, белье)

а также каждый день ст на солн

Я полистала эту книжку только однажды, наткнувшись на нее в кладовой за бутылками с домашним вином, мать заметила это и перепрятала в укромное место. В хорошие дни она вставала до рассвета и принималась колотиться по дому, как будто вдруг понимала, как сильно мы его запустили.

Дом выглядел не так уж плохо, если не проходить дальше кухни и столовой. Прошлой весной Бри купил зеленую краску для фасада, она так и осталась стоять под крыльцом. Зато такого крыльца в деревне ни у кого нет, брат сделал его из расколотого мельничного колеса, которое они с Пеникеллой бог весть откуда приволокли на телеге.

Вчера у меня был выходной, и я провела весь день в саду, подравнивая вьющиеся розы на шпалерах: после январских заморозков многие зачахли, обуглились и свисали почерневшими головками вниз. Ножницы мать куда-то спрятала, и мне пришлось работать старыми, изрядно затупившимися, так что к вечеру пальцы у меня были в пузырях и ссадинах.

Садовница из меня никудышная, и так было всегда, зато я любила смотреть, как мать и брат работают на нашем треугольном клочке земли: прореживают живую изгородь, льют воду из жестяной лейки, подравнивают перголу, ведущую от крыльца к беленому амбару. В этой перголе мы с братом однажды нашли гнездо дрозда, в самой гуще пурпурной резной листвы.

Больше всего возни было с трехсотлетним каштаном, подпиравшим крышу перголы с северной стороны. Однажды осенью на него напала каштановая чума, он пожелтел, ослабел и с тех пор так и не оправился. К началу октября плоды не успевали поспеть, но он уже сбрасывал их в траву, и они лежали там, бесполезные, улыбаясь треснувшими ртами.

Когда меня привезли из родильного дома в Черуте, всю в розовых кружевах, брат так расстроился, что решил избавиться от меня, как только родители уйдут из дому. Ему было четыре года, и он уже знал, что итальянских детей находят в дуплах каштановых деревьев. Поэтому он положил меня в глубокое дупло, чтобы Господь забрал меня обратно.

В дупле я тихо пролежала до самого вечера, пока не вернулись родители. Наверное, дерево меня успокоило своими скрипами и шорохами. Может, поэтому я так люблю каштаны: смуглые орехи, заносчивые пирамидки цветков и особенно скорлупу, на вид пушистую, а на ощупь колючую. Точь-в-точь как волосы моего брата, пегие и топорщившиеся во все стороны. Никакая расческа их не брала. Кончилось тем, что он сбрил их начисто в день своего семнадцатилетия.

* * *

Комиссара я отыскала в траянской бильярдной. Это единственная бильярдная на четыре деревни, и там всегда полно народу, хотя сукно на столах вытерлось почти до дыр. Когда я вошла в подвал, освещенный двумя тусклыми лампами, комиссар как раз отошел от борта, уступая место своему партнеру, сержанту, с которым он приезжал забирать тело моего брата. У сержанта кривые ноги и плоский затылок, что говорит о жадности и себялюбии. Из него выйдет отличный старшина карабинеров.

Увидев меня, комиссар досадливо поморщился:

— Чего ты хочешь? У меня обед до четырех, приходи потом в участок.

— Я нашла орудие убийства.

— Неужели? — усмехнулся сержант. — Давай сюда, я добавлю его в нашу коллекцию.

— Взгляните вот на это. — Я старалась говорить спокойно, хотя мне хотелось кричать. Не доставая гарроту из платка, я положила ее на зеленое сукно рядом с шаром, остановившимся у самой лузы.

— Похоже на гарроту. — Комиссар не выглядел удивленным. — Девочка принесла нам не пистолет, слава святой Катерине. Она принесла какую-то штуку и сейчас скажет, что это та самая штука, которой попортили горло ее брату.

— Разумеется, та самая. — Я почувствовала, что ноги слабеют, и прислонилась к барной стойке. — Я нашла это у Риттера, постояльца отеля.

— Разве обыск постояльцев входит в твои обязанности? — Комиссар поглядел на меня, насупившись. — И почему ты привезла это сюда, а не вызвала полицию в отель?

— Потому, что не хочу поднимать шум в «Бриатико». Там и без того неспокойно.

— Допустим, это гаррота, хотя и очень странная. — Сержант натирал мелом кий, не глядя на меня. — И как ты теперь докажешь, что улика принадлежит именно ему?

— Да у него их целая пачка, — выдохнула я.

Вентилятор, стоявший на стойке бара, гнал сигаретную горечь прямо мне в лицо. Почему они не берут гарроту в руки, думала я, почему мы не едем в участок, чтобы приобщить ее к уликам? Почему эти двое стоят здесь в своих перепачканных мелом черных рубашках и смотрят на меня как на деревенскую дурочку? Теперь, когда я записываю это в дневник, я вижу, что и впрямь выглядела глупо. Но в тот день злость душила меня почище гарроты.

Мы все же поехали в участок, и по дороге комиссар отчитывал меня за назойливость, а сержант невозмутимо крутил руль. Приехав, мы вошли в кабинет, мою находку положили на стол, а комиссар взялся за телефон и долго добивался у нашего портье, чтобы тот соединил его с администратором. Я представила, как взъерошенный Витторио чертыхается и торопливо втыкает проводочки в нужные гнезда.

Администратора не нашли, номер его личного телефона я не знала, тем временем Витторио поймал кого-то из обслуги и попросил его подойти.

— Такие вещи не делаются без соблюдения формальностей, — сказала я сердито. — Вы должны были поехать туда с сержантом, изъять улики и приобщить их к делу. А вы просто звоните портье, как будто речь идет о домашнем розыгрыше.

Комиссар отмахнулся и заговорил вкрадчивым голосом:

— Вы кто? Музыкальный работник? Где сейчас находится ваш постоялец по имени Риттер? Как это — кто говорит? Вы с луны упали? Старшина карабинеров!

* * *

— «Бриатико» будет разрушен, — сказал Садовник, когда я принесла ему чай, прихватив на кухне два эклера. — Говорят, тосканец собирается сдавать западное крыло туристам. Реальность рушится не из-за войн или пожаров, а из-за медленных незаметных древоточцев. Так вот, тосканец и есть древоточец реальности. Это у него на лице написано.

— Стыдно признаться, я ни разу толком не посмотрела ему в лицо. Я здесь никому не смотрю в лицо, только старикам, когда разношу таблетки, чтобы глотали, как положено.

— Вовсе не стыдно. — Он допил чай и поставил пустую чашку на поднос. — Наше собственное отражение — вот что важно.

Его отражение и впрямь было важно, я сама готова была стать его отражением. Никакой особой красоты в Садовнике не было: впалые щеки, волосы мягкие, как полоса морской шелухи на пляже, брови будто перышком подрисованные. Лицо казалось бы слабым, если бы не глаза — пасмурные, лилово-сизые, одним словом — жимолость, у нашей соседки целый куст в саду растет, она ягоды от мигрени заваривает.

Садовник вышел из комнаты с подносом, он не терпит грязной посуды и всегда выносит ее в буфетную, эту привычку я уже изучила. Я наблюдаю за ним так же внимательно, как в свое время наблюдала за братом, но что, черт подери, я знаю о своем брате? Оказалось, что любви и пристального взгляда для знания недостаточно. Вернее, оказалось, что эти два понятия несовместимы.

— О чем ты задумалась? — спросил вернувшийся Садовник, распахивая оконные створки.

— О том, что здесь будет, когда не станет «Бриатико».

Хотела бы я рассказать ему все, что думаю, но это займет весь день и всю ночь, потому что придется начать с самого начала. Придется начать с того дня, когда я приехала домой, чтобы отговорить брата впутываться в темное дело, запах которого я почувствовала издали, так чуют запах сырого подвала с проросшим картофелем.

— Знаешь ли ты, что сделает Пулия, когда сюда приедут экскаваторы? — спросил Садовник, забравшись на подоконник. — Она наденет халат, заплетет косу и ляжет на кровать. И сдвинуть ее можно будет только вместе с фасадом.

— А что сделаете вы?

Я просто так спросила, хотела, чтобы он не отворачивался. Когда он сидел вот так, освещенный сбоку полуденным солнцем, что-то начинало меня тревожить, но я никак не могла понять — что. Так пытаешься ухватить утренний сон и не можешь, будто ловишь сачком увертливую рыбину в пруду.

— Что сделаю я? Соберу свой чемодан, сяду в решето и поплыву на летающие острова с синерукими джамблями.

— Какие острова?

— Зеленые, над морем. — Он сложил руки на коленях, зажмурился, как маленький мальчик, и прочел:

А вдали, а вдали от знакомой земли

Не скажу, на какой широте,

Острова зеленели, где джамбли живут,

Синерукие джамбли над морем живут.

— Это где, в Карибском море?

— Нет, еще дальше, — усмехнулся он. — Там есть водоворот, через который внутрь Земли вливаются четыре моря, будто в воронку. А рядом с ним торчит голая скала, где я найду себе пристанище.

— Зачем же отправляться так далеко?

— Ну, это ведь не простая скала. Она обладает особым магнетизмом. Мрачной иссиня-черной неприступностью. Почти как ты, Петра.

Неприступностью? Да он с ума сошел. Мне хотелось, чтобы утро сменилось вечером прямо сейчас и мы могли лечь на разбросанное по полу белье в подвальной прачечной. Труба, по которой белье из процедурной сбрасывают в подвал, издает глухие стуки, даже если в ней ничего нет. В прошлый раз Садовник сказал мне, что раньше труба служила для того, чтобы отправлять в каземат не угодивших хозяйке любовников, и я верила в это целую минуту. Полагаю, моим любовником он быть не хочет — и не станет, даже если его в каземат отправить.

Садовник

И вот я снова здесь. Я получил работу в «Бриатико». Я прихожу в ресторан, растерявший былую славу, и смотрю, как рука подавальщика медленно ставит тарелки одна на другую — сначала латунная, потом фарфоровая, — так длинная лапа тонарма в музыкальном автомате меняет пластинку, остро поблескивая хромом. За стеной ресторана, там, где раньше стояли рулеточные столы, начинаются наши с барменом владения, хотя моего там не так уж и много: инструмент и вертящийся кожаный стул.

У расстроенного пианино, что стояло в нашей прежней квартире, была хитрая третья педаль — для тихой игры, чтобы не беспокоить соседей. Стоило ее нажать, как между струнами и молоточками появлялась полоска толстого войлока, и звуки зарывались в мягкое, превращаясь в шепот. Помню, как я удивлялся, когда мать садилась на вертящийся стул и перебирала клавиши, — мне казалось, что ее короткие пальцы не годятся для музыки, другое дело — пальцы моего репетитора, быстрые и легко берущие октаву.

Моя жизнь в «Бриатико» началась с того, что Пулия помогла мне устроиться в мансарде и принесла стопку хороших простыней, таких прислуге не выдают. Потом она села на мою кровать и сказала, что весна недаром выдалась такая теплая, ведь дни дрозда были просто ледяные, в отеле даже батареи лопались. Я не разобрал и попросил повторить: giorni della merla? Оказалось, так здесь называют последние десять дней января. Если они слишком теплые, то весна будет зябкая, дров не напасешься. Что до дроздов, то они раньше были белыми как снег, пока не научились пережидать мороз, сидя на дымовой трубе. Почернели от сажи и потеряли красоту. Зато не умерли.

В детстве я много думал о смерти. Мне представлялась вереница людей, бредущих по краю обрыва в каких-то горах на рассвете, когда море внизу кажется шероховатым, как изнанка листа мать-и-мачехи. Они идут так медленно, что слышен шорох песка, сыплющегося из-под их ботинок, они идут осторожно, но это не спасает их от падения — они падают без единого вскрика, без попытки уцепиться за руку идущего рядом или хотя бы за корягу, торчащую из горного склона. Тот, кто шел за упавшим, незаметно нагоняет идущего впереди, и строй не нарушается.

Со смертью связана целая груда вещей, которые не сразу удается опознать. Думаю, что они проникают в твою жизнь понемногу, сочатся ледяными каплями, а не высыпаются все сразу, будто ягоды из перевернутой корзинки. Одна такая капля бежит по моей спине уже несколько лет и все никак не добежит до крестца. Я утратил способность располагать к себе. Вот такая капля. Вернее, я утратил разом весь спектр — способность, умение и желание располагать к себе.

Люди, которых я встречаю, представляются мне железными рыцарскими перчатками, которые реальность швыряет мне в лицо. Но самое страшное — это разговаривать вдвоем. Глядя в дружелюбное или высокомерное (не важно какое!) лицо того, кто сидит передо мной, я испытываю несколько порывов сразу:

1) ударить его кулаком, чтобы кровь полилась черной струей на его одежду;

2) обнять и признаться в том, что я недостоин его беседы;

3) встать и уйти.

flautista_libico

Разбухшие от дождя куртку и свитер пришлось сушить на батарее, но стоило повернуть регулятор до отказа, как электричество вырубилось во всей богадельне. Дождь пошел сразу после полуночи, небо торопливо и безрадостно соединилось с землей, из земли полезли разлапистые клочья тьмы — подходящая ночь для убийства.

Если бы кто-то сказал мне, что я увижу смерть так близко, что почувствую ее запах, смогу различить чешуйки плоти, обозначающие ее власть, и при этом ничего, то есть совершенно ничего, не почувствую, меня бы это не слишком удивило. Смерть — это часть пути, в ней нет ничего бесчеловечного. Однако ночью меня мучили тревожные сны: золотые воины, плоские, будто вырезанные из шоколадной фольги, быстро продвигались вдоль берега моря, их было неисчислимое множество, этих македонян или персов, и хотя во сне армия явно отступала, мне страшно захотелось быть одним из них, ни о чем не заботиться, спать, завернувшись в плащ, и думать о Согдиане, за которой кончаются обитаемые земли.

Утром пришлось встать пораньше и устроиться в холле, чтобы не пропустить основного зрелища. Полиция приехала в отель к восьми утра, сам tenente и два его оловянных солдатика. Бранку повели к машине через двор у всех на виду (ее лицо надулось от ужаса). Такое же лицо у нее было, когда помощник повара, разозлившись на ее вечные окрики, сделал в морозильной камере ледяные руки из черничного сока и подложил ей в столовой на скатерть — слева и справа от тарелки.

В то утро меня первый раз посетило ощущение, что я напрасно трачу здесь время. Мне пришлось ждать этой работы три с лишним года, даже смешно, проще устроиться третьим номером в баскетбольную команду. Будь я девочкой со сладко выгнутыми бровками, меня бы взяли без разговоров, в моем же случае все было сложнее — подходящее место несколько раз мелькало на сайте отеля, но мои резюме не принимались во внимание. Пришлось устроить небольшой искусственный зазор между деталями. Проявить свободную волю.

После этого в моем блоге появилась первая запись: «Чем лучше ты информирован, тем крепче ты сцеплен со структурами действительности и тем тяжелее тебе свернуть в сторону и проявить свободную волю. Свободная воля — это своего рода экзистенциальный сквозняк, она необходима, как необходим допустимый зазор между деталями какого-нибудь сложного механизма».

Сначала мой блог назывался anima_curva, но это было чересчур патетично. Потом его сменил стеклянный ветер. В пляжном журнале мне попалась статья одного астронома, он мрачно описывал планету, где дуют стеклянные ветры (температура атмосферы там тысяча градусов). У меня в интернате тоже не было имени, только кличка. Меня тоже мучает жар в тысячу градусов, от которого леденеют руки и ноги. Во мне дует стеклянный ветер, текут стеклянные реки и высятся стеклянные холмы.

Потом это название мне осточертело и появилось новое: flautista_libico. А потом блог и сам стал слишком откровенным, и пришлось повесить на него замок. Теперь его читаю только я.

Воскресные письма к падре Эулалио, март, 2008

Сижу в кафе в центре Салерно, куда меня заставили поехать на лекции К., светила криминалистики. Просидев на первой лекции полчаса, я начал мучиться зевотой, кашлем и газами, так что пришлось по-тихому уйти, и теперь я нашел кафе, где подают анисовку на льду, как в нашей траттории, и — доволен. На курсах придется провести две недели, то-то счастья будет моему верному Аттилио, он давно рвется посидеть в комиссарском кресле.

В моем расследовании тем временем появилось занятное обстоятельство. Я понял наконец, что за добыча досталась убийце хозяина и сколько она стоила. Я уже писал тебе, что безутешная вдова настаивала на версии ограбления и твердила, что у мужа украли что-то важное, хотя, что именно, толком сказать не могла. Он не расставался с какой-то дорогой вещью, твердила она, даже мне не показывал, я знала, что он носит ее в бумажнике, но ни разу не посмела туда заглянуть. И теперь его убили из-за нее, говорила она, убили и ограбили!

Чуть позже досыта насидевшийся в подвале тренер рассказал мне кое-что еще, занятное и несколько противоречащее показаниям синьоры Аверичи. И не только рассказал, но и подписал протокол.

Теперь, когда я знаю, что вдове и ее дружку было известно, что именно таскает в бумажнике хозяин отеля, я могу с уверенностью сказать, что это было известно каждой овце в Аннунциате. Вещица тянет без малого на миллион, я посмотрел в каталоге Скотта. Теперь мне ясно, что вынюхивал Диакопи, явившись в «Бриатико» с рассказами о кредиторах, угрожающих ему смертью. Задай мне вопрос: кто первым нашел эту штуку — он или Аверичи? Чтобы ответить на это, не нужно быть светилом криминалистики. Тот, кто умер, тот и нашел первым!

Маркус. Понедельник

За завтраком в траттории ему подали оссобуко, выбирать было не из чего, хозяин написал мелом на черной доске: сегодня только салат и телячья голяшка. У дверей Маркус столкнулся с тоненькой девушкой в шортах, она несла несколько пакетов, стремительно подмокающих оливковым маслом. Пакеты она прижимала к груди обеими руками и придерживала подбородком, но один все же выскользнул, и Маркус поймал его в воздухе и подал ей, удивляясь своей ловкости.

Девушка улыбнулась, но ничего не сказала, и он посторонился. Лица ее он толком не разглядел, только руку в серебряных кольцах и смуглые ровные ноги в белых кедах. Наверное, приехала с севера навестить родню, подумал он, наблюдая, как она укладывает покупки в проволочную корзинку, пристроенную под рулем ее скутера, надевает шлем и уезжает.

Полотняные занавеси колыхались на сквозняке, открывая вид на пустую террасу, увешанную в честь праздника лавровыми ветками. Из кухонных дверей тянуло дымком — похоже, там что-то подгорело, но, судя по беззаботному смеху поваров, что-то не слишком важное.

Один из поваров вскоре вышел в зал с нагруженным подносом, устроился на террасе и принялся ковырять вилкой в тарелке с мидиями. Круглая спина, обтянутая голубым халатом, и складки на затылке напомнили Маркусу повара из «Бриатико», с которым они часто пили кофе на гостиничной кухне. Тот любил выкладывать руки на стол и лениво шевелить пальцами, разглядывая ногти. Улыбка у него была будто у карточного шулера, а звали его Секондо.

Маркус залпом выпил остывший кофе и оглянулся вокруг: фонари еще не зажгли, синие тени лежали на мраморном полу террасы, люди в кафе были свежи и красивы в сумерках, только знакомый клошар, сидевший за крайним столиком, выглядел так себе в своем дождевике, забрызганном белилами. Маркус поймал себя на том, что упорно называет старика клошаром: дело было не в очевидной бедности, а в какой-то французистой, неулыбчивой подвижности его лица с крупным носом и высокими надбровными дугами. Это наблюдение следовало занести в блокнот, но блокнота не было — он остался в мотеле. Пришлось обойтись салфеткой.

Подавальщик принес графин с домашним вином — в «Колонне» их разносили по всем столикам, и если посетитель не соблазнялся, то вино сливали обратно в бочку, стоявшую под стойкой вишневого дерева. Маркус взял вторую салфетку и продолжил писать, краем глаза отметив, что клошар кивает ему, слегка приподнимая стакан.

— Это наш Пеникелла, — сказал самоанец, хотя его никто не спрашивал. — Присматривает за кладбищем. Живет на лодке, бедняга, дома у него вроде как нет совсем. А в море не выходит!

Маркус уже знал, что подавальщика зовут Ваипе, но посетители «Колонны» так и не научились произносить его имя, так что для всех он был просто самоанцем. В деревне его считали бывшим матросом, списанным в Неаполе с грузового судна.

— Я тебя знаю, — внезапно произнес клошар, постучав пустым стаканом по столу. — Ты раньше работал там, на холме. Проклятый холм, заросший терновником. Бесплодная земля, которую никто не хочет покупать. Может, тебе нужна апельсиновая роща у самого подножия?

— Не обращайте внимания, он всегда такой, — сказал самоанец, покрутив у виска толстым пальцем. — Заговаривается, когда переберет.

— Могу я угостить его вином? — спросил Маркус, но подавальщик пожал плечами и вышел в кухню.

Сквозняк хлопнул входной дверью, занавеска вздулась просторным парусом и медленно опала. Со стороны террасы резко потянуло лавровой свежестью, где-то далеко над морем раскатился грохот, блеснула острая молния, и снова начался дождь.

* * *

Два года назад, прилетев в Англию по приглашению издателя, Маркус взял в аэропорту машину и отправился в Ноттингем, сам толком не зная почему. Всю дорогу, крутя баранку маленького синего «форда», он ругал себя последними словами за то, что не остался в столице. Город встретил его теплым дождем, пансион, где он намеревался остановиться, оказался закрытым, и Маркус решил зайти в семейный паб Фиддлов, где они с другом когда-то разливали портер и подметали засыпанный опилками пол.

В пабе было пусто, горели только зеленые лампы над столами; хозяин не узнал его, и Маркус был этому рад. На стенах паба по-прежнему висели коровьи шкуры, хозяин повесил их в честь кожевника, который построил здание в каком-то замшелом году, еще до войны англикан с пуританами.

Заказав пинту портера и омлет, Маркус сел за стол у окна, достал портмоне с документами, вытащил оттуда английский паспорт и положил перед собой на стол. С фотографии на паспорте на него смотрел узколицый парень в очках с круглыми стеклами. Волосы у него вились так мелко, что прозвище Балам, барашек, никого не удивляло, хотя простаком друг Маркуса никогда не был, он был крикетистом, гребцом, душой общества и большим любителем кислоты. Ему было двадцать три года, когда он заснул на чужом диване во время вечеринки и не проснулся.

— Я только сегодня приехал в Англию, — быстро сказал Маркус, увидев хозяина в дверях кухни, — у вас тут ненастная погода, не так ли? Как там мой омлет?

— Все под контролем, сэр, — сказал хозяин, — я подам его через двенадцать минут.

— Я, собственно, зашел, чтобы вернуть вам паспорт, — сказал Маркус. — У меня остался паспорт вашего сына. Еще тогда, в девяносто девятом.

— Вернуть что? — Хозяин застыл у стойки бара, даже в тусклом свете было видно, как он побледнел. В руках у него были две бутылки с красным вином, он держал их за горлышки, будто подстреленных уток.

— Я был его другом. — Маркус вертел паспорт в руках, не поднимая глаз. — Он одолжил мне документы, чтобы я мог съездить в Италию со своей девушкой. Мы были похожи, понимаете? Я забыл вернуть вам паспорт, а потом мне пришлось уехать за границу, и надолго.

— Покажите. — Хозяин поставил вино на стойку бара, подошел к столу и взял паспорт в руки. — Господи боже. А мы-то думали, куда он подевал свои документы, в комнате нашли только страховку и членский билет гребного клуба.

— Простите. — Маркус поднялся со стула. — Ради бога, простите. Я был словно во сне. В этой итальянской поездке я потерял девушку. А когда приехал, узнал, что потерял и друга. Я даже на кладбище не смог пойти, так мне было плохо.

— Долго же вы ждали. — Низкий женский голос не был насмешливым, скорее удивленным.

Маркус обернулся к входной двери и увидел там младшую сестру Балама, заводившую велосипед в железную стойку, которая в «Грязной Нелли» была устроена прямо в коридоре. Маркус помнил, что брат называл ее Сис. Справившись с велосипедом, девушка повесила дождевик на крючок и подошла поближе:

— Как ваше имя?

Маркус назвался, и она покачала головой:

— Я вас совсем не помню. Но вы упомянули Италию. Вы долго там жили? Может быть, то странное письмо предназначалось вам?

— Мне? — Краем глаза Маркус видел, что старик вышел с омлетом на подносе, помедлил, махнул рукой и скрылся в кухне. — Письмо из Италии?

— Мы получили его спустя десять лет после гибели брата. Все тогда ужасно расстроились. — Она села напротив и наклонилась поближе, понизив голос. — Представляете, получить письмо на имя мертвого человека, да еще и из страны, где он сроду не бывал. Отец хотел его сжечь, но я не позволила. Там довольно много бумаг, толстый такой пакет. Сверху лежало письмо на плохом английском, где моего брата называют почему-то садовником.

— А откуда оно отправлено?

— Понятия не имею. — Сис поднялась и направилась к лестнице. — Я вам его покажу.

Маркус знал, что лестница ведет на галерею, а оттуда в квартиру над пабом. Комната Балама находилась над стойкой бара, и время от времени он говорил, что, сделавшись хозяином заведения, вырежет в полу люк и проведет шланг от бочки с портером, стоявшей под стойкой, прямо к своей кровати.

— Выходит, вы и есть тот русский друг из колледжа? — спросила Сис, перегнувшись через перила галереи. — Теперь я вас, кажется, припоминаю. Тогда почему эта девушка написала на конверте нашу фамилию, а не вашу? Здесь какая-то тайная история? Любовь?

Она смотрела на него сверху, улыбаясь и помахивая конвертом.

— Любовь? Скорее ненависть, — сказал Маркус, задрав голову. — Хотя черт его знает. Я и сам их иногда путаю.

* * *

Толстый конверт был заклеен заново и запечатан скотчем. Маркус открыл его прямо под дождем, из конверта выпала пенковая трубка, и он машинально сунул ее в карман. Потом он вытащил папку, в которой лежали отпечатанные на принтере страницы. Из конверта высыпались сухие цветы, будто из школьного гербария, их тут же унесло сточной водой, мчавшейся по тротуару.

Он начал было читать, встав под козырьком зеленной лавки, но лепестки продолжали сыпаться, тогда Маркус взял папку за концы обложки и крепко потряс, чтобы избавиться от них раз и навсегда. Вместе с цветочной крошкой на мокрый асфальт выскользнул лист бумаги, мелко исписанный от руки.

«…Прошлое не умерло, оно даже не прошло. Теперь я знаю, кто ты, ливийский флейтист. Я прочла твой блог, распечатала его и отнесла в полицию. Комиссар прочтет его, и — не сомневайся — тебя станут искать и найдут!»

Маркус прочел письмо до конца и сунул в конверт. Петра, маленькая медсестра из «Бриатико». Слишком бледное для южанки лицо, скуластое, с большим свежим ртом, всегда чуть приоткрытым, как будто ей не хватает воздуха. Может, она уже замуж вышла. А если не вышла, то, по тамошним понятиям, она уже старая дева, zitella. И очень сердитая старая дева.

Вернувшись в отель, Маркус переоделся в сухое, спустился в бар и заказал полпинты рома с имбирной водой. Записи в папке были отрывистыми, беспорядочными, девочку швыряло из одного года в другой, будто кораблик в штормовую погоду. Он пролистал еще страниц десять и наткнулся на запись о себе самом, которая заставила его улыбнуться. Можно ли быть убийцей, обладая безупречными щиколотками?

«Бриатико» медленно высыпался из письма, будто порошок из аптекарского пакетика, и это был январский «Бриатико», наверное, из-за замерзших дроздов, сидящих на черной от сажи трубе. Столько лет прошло, подумал он, закрывая папку, а девочка до сих пор думает, что я душегубец и лиходей. Но что это за выпад, мелькнувший в самом конце письма? Fiddle while Rome burns? В гостиничном лифте, поднимаясь на свой этаж, он снова достал листок и перечитал его, наморщив лоб.

«Я хочу, чтобы ты боялся этого дня, Маркус Фиддл, поддельный англичанин. Ты паршивый любовник, не посмевший взглянуть мне в глаза, удравший тайком, будто деревенский вор с ягненком за пазухой. Ты и есть вор, хотя считаешь, что добыча принадлежит тебе по праву. Видишь, я все о тебе знаю. Играй, покуда Рим горит, но помни, что однажды твои струны лопнут и станет совсем-совсем тихо».

Петра

— Так и быть, я прощу тебе испорченную сиесту, — сказал комиссар, когда я забежала в участок по дороге на почту, меня отправили в деревню оплатить муниципальные счета. — Твои гарроты, студентка, второй день нас веселят! Пианист из отеля тоже смеялся, когда рассказывал нам, в чем дело.

— Видать, хороши у нас дела с криминальной обстановкой, если оружие так веселит полицейских, — сказала я холодно, продолжая стоять в дверях.

— Забирай. — Он нашел гарроту в ящике стола, взял двумя пальцами и протянул мне, будто цветок. — Верни ее хозяину. Твой платок я оставляю в качестве штрафа. У Джузеппино вечно не хватает чистого платка в кармане. Верно, сержант?

— С какой стати вы верите объяснению пианиста? — Я убрала руки за спину. — И какое это вообще имеет к нему отношение?

— Это его железки. — Комиссар дунул на гарроту, будто на одуванчик, и она закачалась в его руке. — Он попросил Риттера купить их в городе, потому что сам не выберется туда до воскресенья. Позавчера он дал ему тридцать монет, а Риттер привез заказ из магазина, но еще не успел передать.

— Из какого еще магазина?

— Из магазина Сталоцци возле рынка, он торгует старыми роялями и всякой прилагающейся к ним дребеденью. Это рояльные струны, девочка. Новенькие рояльные струны. На них играют музыку. Отправляйся работать и не шарь больше по чужим ящикам. Подвези ее до поворота, Джузеппино!

Вернувшись в «Бриатико», я направилась прямиком в библиотеку — мне нужен был нормальный интернет, хотя я толком еще не знала, что искать. Начать стоило с того, что мне уже известно: брат собирался купить «альфа-ромео» 8C Competizione, и это была не шутка. Он пытался что-то мне сообщить. Значит, нужно начать с этой гладкой сутенерской тачки, это первая зацепка, она подскажет мне, сколько брат собирался заработать.

Вторая зацепка — это то, что я услышала у ворот кладбища: небрежные слова тренера о марке, которую хозяин носил с собой. Если марка все же попала к брату (а он вырезал ее маникюрными ножницами), то мое предположение о шантаже может оказаться ложным — слава Деве Марии, если так. Противно представлять Бри пишущим подметные письма и требующим денег за молчание.

Она заплатит за свою ошибку, сказал Бри перед тем, как повесить трубку. Черт бы подрал его привычку говорить загадками. Ему всегда хотелось меня помучить, заставить попрыгать вокруг него с вопросами. Угадай, Петручча, что я тебе принес, говорил он, пряча руки за спину.

Однажды в руках у него оказался ежик в картонной коробке, и брат объяснил, что принес его маме, поскольку она собиралась варить варенье из вишен. Ягоды нужно прокалывать зубочисткой, сказал он, и нас с тобой заставят заниматься этой скучной работой, поэтому я поймал ежика в роще, он нас выручит. А что он будет делать, спросила я, держа коробку, в которой замер свернувшийся ежик. Мы должны высыпать вишню на стол и ласково катать его туда-сюда, сказал брат, с одного конца стола на другой. Глядишь, ягоды и продырявятся!

Выклянчив пароль у хмурой библиотекарши, заметившей, что персоналу не положено отираться в клубе, я поклялась, что управлюсь за двадцать минут, пообещала принести ей мятного чаю из кухни, присела к компьютеру, дождалась, пока библиотекарша отойдет, и быстро набрала 8C Competizione. Алая сверкающая модель завертелась передо мной на рекламном баннере. Двести тысяч евро. Да это же целый сундук с пиастрами!

Ясно, что по номиналу марка должна стоить намного дороже. Значит, мне нужен список марок, которые стоят, ну, скажем, от четверти миллиона и выше. Ничего в этом не понимаю. Когда в школе один из мальчишек подарил мне кляссер с марками, брат заявил, что это занятие для ботаников, не умеющих играть в футбол. Я тут же обменяла подарок на горсть стеклянных шариков. Это было пятнадцать лет назад, в начале весны.

По первой ссылке я вышла на лондонский сетевой аукцион филателистов. Слово ошибка там никто не употреблял, по крайней мере, я не нашла. Еще один сайт, и еще один, все впустую. Минут через сорок я вышла на форум коллекционеров при торговом доме «Петер Цапп». Слово ошибка попадалось там четыре раза. Я открыла список лотов, и у меня зарябило в глазах: блоки, рулоны, листы, гашеные и негашеные, с клеем и без клея, черт ногу сломит.

На форуме под темой «Итальянские марки» был задан вопрос: сколько может стоить сицилийская марка с женщиной в короне и гербом с крестами? Вырезанная из открытки, без повреждений. Под вопросом анонимного пользователя была целая груда комментариев, я читала их с дрожью в сердце: мне казалось, я слышу голос брата, это был он, его неумелый спотыкающийся английский!

Посетители форума забросали брата вопросами, они спрашивали, обрезаны ли края по форме рисунка, красного ли цвета кресты, какое гашение — почтовый штемпель или карандаш? — и насколько оно смазано.

— А нет ли там надписи «Изабелла, королева Обеих Сицилий»? — спросил какой-то знаток и поставил после вопроса несколько насмешливых смайликов.

— Есть, — ответил брат. — Только эта королева повиснула вверх ногами.

Прочитав это, я засмеялась, вспомнив наши уроки английского в каштановой тени: Бри не мог высидеть там и часа, напрасно я рассказывала истории о пропавших моряках и придумывала диалоги в поезде или в ресторане. Он ерзал на своем складном стуле, чесался, послушно округлял рот и водил кончиком языка по нёбу, но стоило мне расслабиться, как он вспоминал о назначенной встрече, вскакивал и испарялся.

— Парень, да у тебя никак сицилийская ошибка! — написал знаток, и я как будто услышала, что на форуме воцарилась почтительная тишина.

Следующая реплика принадлежала человеку с ником Просечка, он посоветовал брату не морочить народу голову, и если он в самом деле нашел на бабкином чердаке перевернутую Изабеллу, то надо не рассказывать, а показывать. Эта перевертка уступает только знаменитой ошибке цвета, добавил знаток, но та уже много лет отдыхает в частной коллекции.

А сколько она может стоить, спросил брат, и тут комментарии посыпались на него градом. Одна такая еще тридцать лет назад продалась за 760 тысяч на аукционе Зигеля! А если она на обычной бумаге, а не верже, то ты снимешь самую пенку! В каталогах против такой марки стоит прочерк, потому что у нее нет цены!

Вот так вот, значит. Снизу ясно, сверху грязно, как говорит моя тетка Кьяра. Никакого бабкиного чердака у нас нет, а в почтовом отделении продают только скучные самоклейки с изображением альбатроса. А может, это совпадение и перевернутой королевой хвастался кто-нибудь другой?

Нет, этот анонимус — мой брат. Иначе я не нашла бы нужного форума так быстро и просто. Во всех совпадениях нужно видеть небесный палец — это мне сказала жена кузнеца, известная в наших местах гадалка. В молодости она была такой красавицей, что кузнец запирал ее платья в сундук, когда уходил в свою кузницу. Так она и сидела в чем мать родила.

— Прошло три раза по двадцать минут, — сообщила библиотекарша, вставая у меня за спиной. — Сходи за моим чаем!

Вот ведь странная барышня. Волосы у нее рыжие, густые, но так туго замотаны в узел, что глаза оттягиваются к вискам. Такие же нелепые прически бывают у траянских старух, сидящих у церкви по воскресеньям: шиньоны из конского волоса и пакли с черепаховыми заколками. Говорят, они причесываются целое утро — хотят выглядеть в точности так, как восковые мадонны на перекрестках. А рыжей Вирге, наверное, просто все равно.

* * *

Мир состоит из загорелых пожилых мужчин в голубых махровых халатах. Каждое утро я стою среди них на северной веранде, прихлебываю кофе и смотрю на лагуну, благодушную в хорошие дни или гудящую, свинцовую в плохие. В плохие дни постояльцы подобны воде в лагуне, они тревожатся и задают нелепые вопросы. В такие дни я всегда думаю — сколько еще?

Мне казалось, что моя цель достижима без особого труда, стоит только оказаться внутри этого загадочного пространства, в этом муравейнике, где все подчиняется особым законам, стоит только понять эти законы, поймать ритм, и мне станет ясно, где та воронка в песке, в которой спряталась личинка муравьиного льва.

Вся эта чушь про ревность, месть и деревенских девственниц хороша для любителей детективного треша. Я почти три года училась истории и праву, я знаю, что движет людьми в большинстве случаев и какова роль статистики. Деньги и власть — вот что заставляет людей хотеть, чтобы другие люди умерли.

В детстве я читала, что индейский бог Кецалькоатль, решив раздобыть еды, превратился в муравья, проник в муравейник, украл там зерна маиса и передал их людям. Вот и я, решив разобраться в кровавой истории, превратилась в бело-голубую сестричку, радушную и расчетливую, вот только расчеты мои что-то никак не сбываются. Все, что я узнаю, все мои догадки и прозрения, попадают в полицейский барабан и стучат там скудной мелочью.

Бри многих раздражал своими похождениями, у него было два привода в полицию за драку и одна условная судимость. А тут еще Ганнатори заявили, что их дочери от Бри проходу не было и что они сами бы надели брату удавку на шею. Быстро сообразили. На груди этой девицы вся деревня прохлаждается в жаркую погоду, но теперь ее репутацию можно восстановить, так как виновник понес наказание. Таковы старые правила, и они работают.

— Ганнатори, разумеется, врут, но это не меняет дела, — сказал комиссар, когда я пришла в участок пешком, одолжив у Пулии дождевик. — Возле тела бросили обрывок сетки, руки связаны, рот набит солью. Казнь она и есть казнь, ее ни с чем не спутаешь.

— Три трупа за два года, виданное ли дело? Да в деревне столько девственниц днем с огнем не сыщешь. — Я стряхнула с единственного стула ворох обойных обрезков и села. В участке еще осенью начался ремонт, но денег не хватало, и работы то и дело прерывали.

— Другого мотива я не вижу, в бандах твой брат не замечен, мы проверили, денег никому не должен. Предложи мне мотив!

Что я могла ему сказать, сидя там, в провонявшем краской и клеем кабинете, за окнами которого лил бесконечный дождь? Мотив — назови я хоть десять — был ему не нужен: дела о кровной мести в наших местах за дела не считаются. Их просто кладут под сукно и держат там, пока срок не проходит.

Когда я была маленькая, такое же дело расследовали в Остуни, об этом все южные газеты писали: парень убил отца своей девчонки за то, что тот принуждал ее к непотребной любви с тех пор, как ей двенадцать лет стукнуло. Как только остуниец услышал об этом, так сразу и убил папашу ножницами для стрижки овец. Полицейские — трое здоровенных лбов — дали ему сбежать по дороге в следственную тюрьму, и больше его никто не видел.

Поднимаясь на верхнюю дорогу и пробираясь через ручьи красноватой грязи, я достала носовой платок, чтобы вытереть мокрое от дождя лицо, и подумала о том дне, когда мы с Бри хоронили дрозда. Он подстригал перголу и вытащил из путаницы веток птичье гнездо, в котором лежали четыре яйца, похожих на незрелые оливки.

— Не трогай, — сказал брат, увидев, что я протянула руку к гнезду, — самка дрозда к ним не прикоснется, если ты потрогаешь.

Дрозда мы нашли на дорожке в розовом саду, вернее, то, что от него осталось, и Бри завернул его в носовой платок и похоронил в секретном месте, там, где в кухонной стене вынимается камень. Он знал все, мой старший брат: где живут полосатые змеи в стене обрыва, как отличить черную бузину от ядовитой, как завязать двойной рифовый узел, что приложить к разбитому колену. Он был совершенством, мой Бри. Как же он мог так напортачить?

* * *

Все же я не зря сходила в Аннунциату, промокнув до костей. Мы поговорили о смерти хозяина гостиницы, о ней комиссар говорил охотно и даже развеселился, хотя следствие продвигалось без особых достижений.

Итак, хозяин был убит в субботний вечер, когда служащие отеля репетировали спектакль к праздникам. Полиция начала с того, что задержала тренера как единственного, по их мнению, человека, желавшего Аверичи смерти. И полуголую Бранку вместе с ним. Их обоих выручила репетиция спектакля, о которой они с перепугу не сразу вспомнили. «Пигмалион» Бернарда Шоу, четыре акта, шесть картин.

Репетиции держали в секрете от постояльцев. Костюмами занимались две портнихи из нашей деревни, а все остальное обслуга взяла на себя. Артисты собирались в южном флигеле на краю парка, там же строились декорации из досок и картона — совершенно напрасно, поскольку сам спектакль по случаю траура пришлось отменить. Я попросила комиссара показать мне список актеров и увидела там тренера Зеппо, повара и целое множество знакомого народу. Тренер исполнял в спектакле роль Фредди, заносчивого красавца с пустыми карманами. Идеальный кастинг.

Проще было сосчитать, кто не был в тот вечер во флигеле. Там не было фельдшера Нёки, потому что в вечер премьеры ему выпадало дежурство на третьем этаже, а это святое, никто не смеет отпрашиваться. Там не было постояльцев «Бриатико», для которых спектакль должен был стать сюрпризом. Там не было Садовника, хотя ему была поручена музыкальная часть. Не знаю, как он потом отбился от полиции, но здесь у меня нет ни тени подозрений.

Садовник не мог убить моего брата, даже если бы у него — не приведи господь — были для этого причины. На первое марта был назначен концерт в детском санатории, и он поехал туда в пятницу, за день до событий на рыбном рынке. Санаторий находится в Венцано в двухстах километрах езды, и наша гостиница считается его опекуном в благотворительной программе.

Нет никаких сомнений, что Бри и хозяин отеля были убиты одним и тем же человеком. Убийца не успел получить то, ради чего решился застрелить старика. Может, его спугнуло появление брата на поляне, он запаниковал и помчался прочь. А может, убийца тогда еще не знал, как выглядит trezoro, и просто не опознал его в куске картона.

Как бы там ни было, в ночь на первое марта брату должны были заплатить — за молчание, за марку или за то и другое, — и он пошел на эту встречу один. Думаю, что убийца тоже был один. Каждый раз, перед тем как заснуть, я представляю себе рыночную площадь: клочья утреннего тумана над дощатыми прилавками, стоящими у самой воды, плосконосые лодки, бьющиеся о причальные сваи.

Голоса, смех, лязганье поддонов с колотым льдом, гудение латунных раковин, где моют крупную рыбу, шарканье метел — эти звуки еще не нарушают тишину, рынок откроется только через четыре часа. Я вижу, как голова Бри колотится о брусчатку, вижу, как надулись мускулы на руке убийцы — в моем брате всегда было в два раза больше веса, чем во мне, мы это проверяли время от времени.

Что ж, подозреваемых у меня немного, зато есть ясный мотив, а это уже половина дела. Постепенно все собирается в картинку, наподобие того пазла, который в детстве складывали на кухонном столе, неистово споря из-за каждого кусочка. Если квадратики ложились правильно, то уже через час становилась видна крыша базилики Санта-Кроче. Но за картинкой маячит вывод, который я предпочла бы смахнуть со стола вместе со всей головоломкой. Открытка досталась ему не случайно — вот какой вывод. И от него никуда не деться, хоть плачь, хоть кричи. Мой брат обокрал мертвеца.

flautista_libico

Конюх написал моей матери, не подозревая, что она давно обратилась в прах, а прах лежит в жестянке, вставленной в нишу на городском кладбище. Письмо попало ко мне полгода спустя и показалось мне бредом сумасшедшего. Допустим, адрес мать могла ему оставить — в то лето, когда он учил ее ездить верхом, пока мы со Стефанией занимались моей ангиной. Но какой от нее толк, будь она даже жива? Бабка не упомянула нас в завещании, ее сын пропал без вести, но пока он не признан мертвым — о нас с матерью и думать никто не станет. Мы — бледные картофельные ростки, бесполезное семя.

Не думал же конюх, что мать сорвется с места и помчится в Траяно искать неизвестно что неизвестно где. Мне-то как раз известно что и где, но этого Лидио не знал и знать не мог. Письмо от конюха было помечено августом, ко мне оно попало в конце декабря, и теперь я знаю, что конюха нашли мертвым в день святого Маттео, двадцать первого сентября. Значит, он писал не только нам с матерью, он писал кому-то еще. И этому человеку письмо показалось опасным, несмотря на срок давности. Может, он и был тем, кто велел конюху ослабить подпругу?

Конюх — конюхом, но мысль о том, что нужно поехать в «Бриатико», не давала мне покоя. Поехать туда под чужим именем, поселиться в отеле на несколько дней, при первом удобном случае пробраться в бывшую бабкину спальню и достучаться до тайника. Поместье у нас отобрали, но кое-что осталось, и это кое-что продолжало цеплять на себя мои надежды, как магнит цепляет винтики или скрепки. Маленькое investimento. То, что пятнадцать лет назад бабка доставала из сейфа и показывала мне, делая хитрое лицо.

Пробраться в поместье оказалось довольно сложно, они там редко набирали людей, разве что для сбора оливок, и только в сезон. Однако мне нужны были работа в самой гостинице и свободный доступ к большинству помещений. Пришлось подождать. Зато с документами вышло неплохо, никто не стал их проверять, и чужое имя прилипло ко мне, будто мокрая рубашка к спине. Владелец неделями пропадал в игорных домах, а гостиница жила рассеянной жизнью, нимало, впрочем, не похожей на упадок. Просто все делали свое дело, не задумываясь о том, не взбеленится ли Аверичи. Зато в те редкие дни, когда он появлялся, люди суетились, двери хлопали, и во всем появлялся свинцовый привкус тревоги.

Мне немало приходилось скитаться по городу без единой монеты в кармане, и я знаю, что такое стакан горячего чая или сигарета, предложенные случайным встречным. Таким встречным оказалась процедурная сестра в чепце, почтенная тетка лет пятидесяти, сначала она дала мне отхлебнуть из фляжки, а потом взяла меня за руку и отвела куда надо.

— Я бы предпочла, чтобы наняли крепкого санитара, — ворчала она, идя за мной по гранитной парадной лестнице, — жилистый молодчик, вот кто нам нужен на самом деле!

Мы шли по каким-то бесконечным коридорам, мимо голубых лакированных дверей. Здесь все теперь стало голубым или золотым, даже подушки на диванах. Дом казался мне больше, чем восемь лет назад, хотя обычно бывает наоборот: дворцы, которые помнишь с детства, превращаются в халупы, а озера — в пруды.

Обслугу нанимал администратор, а медицинский персонал — доктор, но меня зачем-то отправили к обоим на собеседование, и оба оказались те еще перцы. Один жулик, другой педик, два веселых гуся. Платить они намеревались мало, зато предлагали комнату в отеле, и мне пришлось скрывать свою радость и хмурить брови.

Помню, что в первый день на обед для обслуги (все уселись за широким столом в бывшей бабкиной гардеробной) подали копченую рыбу с яблочным джемом, и стало ясно, что повар свое дело знает. А после появился сам повар (в голубом фартуке) и сразу стал шуметь и шутить, раскладывая горячий джем черпаком из котелка. Мимоходом он скорчил мне рожу, увидев, как я мучаюсь с костями, и мне стало ясно, что здесь ничего не проходит незамеченным. Надо быть осторожнее.

Садовник

Иногда я думаю: что я сказал бы Паоле, появись она внезапно, встань передо мной, как лист перед травой, как и было обещано? Я уверен, что узнал бы ее, даже если тысяча ее косичек острижена под бобрик, а в лице стоит черная вода, как в проруби. Вопрос, узнает ли меня Паола.

Прошло восемь лет с тех пор, как мы бродили по этому берегу с тяжеленной грудой объективов и проводов, граппой в велосипедной фляжке и веселящим табаком в жестянке для пилюль. И что я сделал за эти восемь лет? Все легко укладывается на дно чернильницы: несколько податливых женщин, уроки тенниса, флешка-брелок с никому не нужным романом, йога, две поездки в Уэльс и умение наливать пиво так, чтобы струя лилась вплотную к стенке стакана. И еще шахматная партия на приз местной газеты, проходившая в колледже Билборо и закончившаяся вничью.

После Паолы я жил в зоне мертвого штиля с альбатросом на шее, как на иллюстрации Гюстава Доре к поэме Кольриджа. Только у моряка на шее болтался символ вины, а меня душило недоумение. Недоумение — это то, что остается от ненависти, когда ты забываешь лицо, которое ненавидел.

За днями дни, за днями дни

Мы ждем, корабль наш спит,

Как в нарисованной воде,

Рисованный стоит.

Несколько раз я пытался начать писать, но сам себя не узнавал: власть над словами была утрачена. Когда-то в детстве мне подарили коробку с красками величиной с колесо, отделения там располагались замечательным образом: в центре большое черное ядро, вокруг него основной спектр, а дальше — оттенки, становившиеся все светлее по мере приближения к зубчатому краю. Венецианская зелень, берлинская лазурь, жженая умбра. Это был лучший подарок за всю мою жизнь, и, даже изведя все до капли, я не мог решиться отнести пустую коробку в мусор и долго держал ее на шкафу.

То, что происходило со мной теперь, можно было бы описать двумя словами: вокруг черного. Беспредельная коробка с красками опустела у краев, но основной надежный ряд остался нетронутым. И это обходилось мне чертовски дорого, потому что я разучился испытывать радость, а без радости ты за любую мелочь платишь вдвойне. Впрочем, если верить комментариям к Платону, то трагический хор всегда обходился дороже комического.

Нет, вру. За два месяца до приезда в «Бриатико» я испытал что-то похожее на радость, открыв конверт с контрактом, присланным из издательства. Если быть точным, то я почувствовал себя червяком, незаметно проевшим мякоть своего яблока и внезапно узревшим кожуру, сквозь которую пробивается солнечный свет. Хватило этого ненадолго, и через месяц-другой я снова принялся макать палец в середину коробки, намечая черно-белые полоски (клавиши?) моей новой действительности.

Да, кстати про клавиши. Хозяин отеля так долго не обращал на меня внимания, что я совсем было успокоился. Я перестал чувствовать себя тушинским вором, завел себе пса, старички в баре уже звали меня по имени, а главное — я начал понемногу работать. Обнаружил на окраине поместья убежище, где можно было отсыпаться после полудня. И вот тут-то он и заявился. Среди бела дня, когда я просто сидел в баре с чашкой холодного кофе, перелистывая ноты.

— «Round Midnight» можешь? — Он облокотился на рояль с таким видом, будто сам собирался петь Feelinsad really gets bad.

— Могу, чего ж не смочь, — ответил я, но Аверичи посмотрел на меня с сомнением и громко втянул воздух, сильно сморщив нос. В здешних краях такое выражение лица считается оскорбительным.

Я убрал папку с нотами и сделал вид, что собираюсь открыть крышку рояля, но он остановил меня повелительным жестом: не теперь. Разумеется, не теперь — в отеле соблюдают сиесту, и с часу до пяти персонал ходит по коридорам на цыпочках. Я это знал, но я также знал, что он так просто не отстанет. И не ошибся.

— В воскресенье я вернусь из Сан-Ремо, приду сюда, и ты сыграешь для меня одного. — Хозяин отеля пробежался пальцами по белому лаку. — Только учти: я эту вещь люблю и не позволю тебе лажать. Сыграешь плохо — уволю.

Телониуса Монка он любит, надо же. Я мрачно смотрел ему вслед, разбирать ноты мне расхотелось, да и вообще находиться в баре расхотелось. Какого черта я буду делать, когда в воскресенье он вышвырнет меня на улицу? Мысль о том, что нужно будет уехать из «Бриатико», заставила меня занервничать, пальцы левой руки сжались в кулак и стали опухать прямо на глазах, будто резиновая перчатка, которую надувают для смеха. Эта манера у них появилась недавно и страшно меня бесит, но единственный врач, которому я показал свою руку, здесь, в «Бриатико», сказал, что я неврастеник и мне, мол, повезло, что не опухают обе.

Все субботнее утро я провел в баре за инструментом, разбирая проклятый «Round Midnight», и сидел бы там, наверное, до вечера, если бы не услышал полицейскую сирену. Выбравшись из подвала на яркое солнце, я увидел на паркинге две машины карабинеров, возле них толпились постояльцы, дальше простирался безупречный газон «Бриатико», а за ним темнела парковая аллея, перекрытая теперь желтой лентой.

— Прикинь, хозяина застрелили, — сказали за моей спиной, я обернулся и увидел фельдшера, которого в отеле зовут практикантом. — Ночью, в павильоне этрусков. Говорят, всю ночь сидел там мертвый, под дождем, а полиция прочухалась только к восьми утра.

— Думаю, у него было много врагов.

Я направился к лестнице, ведущей в бар, но фельдшер догнал меня и придержал за рукав. Его белый халат был расстегнут на толстом животе, а круглые глаза блестели, будто мокрые желуди.

— Тебя не слишком это волнует, верно, англичанин?

— Да пошел ты. — Я стряхнул его руку с рукава.

— Ты ведь наверняка что-то знаешь. Ходишь тут, записываешь в блокнотики. Ты такой же пианист, как я Маурицио Саккони. Скажи мне, что ты знаешь?

— Я знаю, что в отеле начнется бардак, — сказал я, — и надеюсь, тебя уволят первым.

— Эй, вы там! Из обслуги? — К нам направлялся один из карабинеров, он шел прямо по газону, чтобы сократить путь, но на полпути остановился, махнул рукой и заорал: — Идите к сержанту, вон туда, на паркинг, и запишите свои имена. Потом поднимайтесь в актовый зал для разговора с комиссаром!

«Имена? — подумал я, глядя вслед практиканту, побежавшему записываться. — Обойдешься, сержант. У меня, например, целых два имени. Одно принадлежит мертвецу, а другое ты и произнести не сумеешь».

Я вернулся в бар, налил себе бурбона из тайной бутылки, которую наш бармен держит под прилавком, мысленно напялил черный берет и бамбуковые очки и сыграл всю проклятую штуковину от начала и до конца. Просто так, для себя.

Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008

С тех пор как мы договорились, что я буду писать тебе, вместо того чтобы ходить на исповедь, прошло около года, и я уже не раз пожалел о нашем договоре. Мы старые друзья, и кому, как не тебе, знать, почему я больше не хожу в церковь, но ты все же коварный и ловкий иезуит, раз сумел заставить меня дать тебе слово. Записывать мысли оказалось труднее, чем проговаривать их вслух.

Тем более что мои мысли вьются не вокруг женщин, еды и пьянства, как у большинства твоих прихожан, а вокруг работы. Ну ладно, допустим, меня интересуют еще несколько вещей, но работа прежде всего, не то что раньше, когда я получил эту должность. Тогда меня заботили деньги и слава, а теперь терзают азарт и возмущение. Я должен держать этот берег под контролем, но кто-то позволяет себе отщипывать изрядные ломти от моей власти и глотает их, не давясь.

Когда я нашел бумажник возле тела траянского рыбака, я знал, ну ладно, догадывался, что это слишком очевидная улика и проверки на случайность она не проходит. С какой стати парню таскать с собой в кармане криминальную статью весом в двенадцать лет? Ясное дело, синьор, который дразнит меня бумажником, хочет, чтобы я думал, что марка раньше хранилась в нем. То есть у мальчишки. Мой помощник Аттилио как раз так и думает. Предлагает даже попросить ордер на обыск в доме Понте.

Всю неделю я присматривался к двум возможным подозреваемым, а третьего держал про запас. Гостиничный фельдшер, здоровенный малый, не имеет твердого алиби на вечер убийства, хотя при допросе врал, что с дежурства не отлучался. Когда я бываю у своей китаянки, он вертится вокруг массажного кабинета с таким видом, будто охраняет ее от посягательств. Китаянка утверждает, что повода ему не давала. Видел бы ты, падре, ее красное китайское платье без рукавов. Впрочем, тебе смотреть на такое не положено.

Второй — это лощеный прохвост, который величает себя администратором. Только я-то его помню, и помню, чем он заведовал здесь во времена казино. Хозяин ему крепко доверял, но мог и на хвост наступить, а тосканцы — народ дерзкий, у них разговор бывает короче, чем в Палермо. Что до третьего фигуранта, который гуляет с фальшивым алиби, то это проигравшийся пентюх, скрывающийся в отеле от кредиторов. В этом как раз нет ничего удивительного. Где же еще прятаться от пули, как не в доме собственной матери?

flautista_libico

Моя первая попытка убить Ли Сопру провалилась вечером в воскресенье. Это произошло в процедурной комнате, когда он лежал в ванне, заполненной вонючей вязкой грязью. Его имени не было в списке пациентов, потому что в услугах сестры он не нуждался, приходил рано утром или вечером, после отбоя, и проводил там столько времени, сколько хотел. Процедурную здесь называют хамамом, ванны в ней разделены занавесками и похожи на здоровенные ночные горшки со шлангами на боку. Из этого шланга пациента поливают, чтобы смыть грязь (но в душ ему все равно приходится идти — грязь воняет серой, как питьевая вода в преисподней).

В воскресенье с полудня зарядил ледяной дождь, и мне было ясно, что Ли Сопра воспользуется своим ключом и придет в пустой хамам погреться, значит, за ним нужно следить. В шесть он потребовал у кастелянши свежий халат. В семь хлопнули двойные двери хамама, и в трубах загудела вода.

У меня было два плана, и оба так себе. План А был простой: дождаться, пока капитан зайдет в паровую баню, запереть дверь снаружи и пустить пар погорячее. Хорошо, что мне пришло в голову проверить, как устроены двери в бане (оказалось, это створки, которые нельзя захлопнуть), так что замысел развалился сам собою. Второй план был утопить его в грязи.

Поначалу все получилось на удивление ловко: снотворным мне удалось запастись в кабинете фельдшера, а коньяк пришлось взять у администратора, вскрывать замки я умею еще со времен интерната капуцинов. Дежурная сестра отправилась смотреть футбол вместе с фельдшером Бассо. Осталось размешать нужную дозу в бутылке, явиться в процедурную и заявить, что у меня день рождения и я угощаю всех подряд. Капитан ни за что не откажется от хорошей выпивки, даже если заподозрит неладное, такой уж это человек (был).

В хамаме было темно, горело несколько тусклых лампочек, мне пришлось сесть на бортик ванны, чтобы видеть лицо капитана. Запах прелых листьев тут же забился мне в ноздри. Здешняя грязь всегда пахнет деревенской осенью.

— День рождения? Дай мне взглянуть на этикетку. — Он протянул было руку к бутылке, но вспомнил, что лежит в болотной тине, и передумал. — Откуда у тебя Richard? Он почти две сотни стоит.

— Подарок от постояльца. Угощайтесь. Мне уже пришлось выпить половину в одиночестве!

— Вот откуда твоя дерзость взялась! — Он поворочался в сомнении, грязь тяжело колыхнулась. — Тебя здесь застукают и уволят, чего доброго.

— Да бросьте, капитан. — Пальцы у меня дрожали, и, чтобы налить коньяк, пришлось зажать бутылку между колен. — Вы единственный, кого я здесь уважаю. Мне всегда хотелось с вами выпить.

— С чего бы это? — Он поглядел на меня исподлобья.

— Вино сближает головы! — Моя рука с бокалом висела в воздухе. — Пригубите за мое здоровье, и я пойду, не стану вам надоедать.

Он пожал плечами, выпростал руку из грязи, медленно выпил бокал до дна, отдал его мне, поморщился, недоуменно поводил языком во рту и через несколько секунд закрыл глаза. Его дыхание стало ровным, а тело немного сползло в зеленоватую гущу. Еще через минуту его можно было взять за голову, мягко открыть рот пальцами и влить туда еще бокал. Рот у него развалился, и стал виден кончик языка.

Теперь оставалось самое интересное: повернуть кран, подлить горячей воды, сесть на бортик ванны и смотреть, как целебная вязкая грязь начнет заливаться в его горло и заполнять его легкие.

За стеной (на самом деле в двадцати шагах, но такая уж здесь акустика) послышались хохот и крики. Старики смотрели футбольный матч (кажется, апулийцы играли с римлянами), фельдшер и дежурная сестра сидели с ними. Кто-то стучал ножкой стула по полу — наверное, «Бриндизи» забили гол.

Петра

— Комиссар-то траянский опять к китаянке заявился, — сказала мне Пулия, когда мы устроились на заднем дворе покурить. — Думаю, дело тут не в массаже головы. А она тихоня такая, никогда слова не скажет, глаз не поднимет. И чаю с нами не пьет. Хотя какая она китаянка, просто мелкая девчонка с косыми глазами, это ее управляющий китаянкой сделал, для экзотики.

— Думаю, что комиссару об этом известно, он же всех тут насквозь видит, — сказала я со злостью, и Пулия удивленно на меня уставилась:

— А что ты думаешь, и видит! У него глаз наметанный. Когда Аверичи убили, комиссар был первым, кто заявил, что это чистой воды ограбление и что убийца не из местных. Вот и я тебе скажу: тот, кто хозяина пристрелил, был человеком пришлым.

— Почему ты так решила? Мало ли у него в округе было врагов. Он ведь траянец, сам из местных крестьян.

— Да зачем крестьянину для такого простого дела пистолет? Мертвеца ведь проще в море сбросить, здесь испокон веков так поступали. И потом, если это не ограбление, то куда девалась марка, про которую рассказывал Ди Фабио?

— Какая еще марка? — лениво спросила я, помолчав немного.

Пулия столько про всех знает, но, если попросишь, ни за что не расскажет. Тут важно не показать интерес.

— Уж не знаю какая, но дорогая. Ди Фабио раньше-то был антикваром, его предки еще в Неаполе старьем торговали, он в этом толк знает. Однажды, в конце февраля, сидели мы на кухне, а снаружи лило, как из садового шланга, головы не поднять. Вот старый пес и приволокся к нам погреться. После гибели хозяина тут будто часовой механизм сломался: тосканец подался в город, горничные обнаглели, а старики затаились в номерах и ждали невесть чего. До сих пор еще не все наладилось, сама видишь.

Пулия замолчала и уставилась на сломанные шезлонги, сложенные в поленницу на заднем дворе. Наверное, думала, чинить их или пустить на дрова.

— Так что это за марка? — спросила я, когда нетерпение победило осторожность.

— Говорю же, мы сидели втроем: пили чай с ромом. Потом, в сумерках, к нам еще фельдшер пришел. Стали говорить, что убийца до сих пор на воле гуляет, вот тут торговец и встрял: Аверичи, дескать, из-за марки убили, я предупреждал, что ее таскать на себе опасно. Он, мол, ко мне посоветоваться приходил, так прямо из кармана марку и достал. Сам он цены не знал, пробовал в сети поискать, но что такое сеть по сравнению с добротным умом антиквария!

— Хочешь сказать, что хозяин носил эту штуку с собой?

— Выходит, что так. И ведь что обидно, сказал тогда Ди Фабио, тот козлопас, что его погубил, продаст скупщику краденого за пару тысяч и рад будет. А на деле цена была такая, что хоть весь холм покупай. Ну мы с поваром, натурально, удивились, спрашиваем его, что за марка такая, красивая ли, но ром уже кончился, Нёки на дежурство собрался, предложил старику до коттеджа его проводить, так они и ушли.

— Напрасно хозяин антиквару доверился. Он ведь небось не только вам про марку рассказывал.

— Глупости мелешь. — Пулия нахмурилась. — Когда человека нет в живых, его секреты теряют свою силу. Так же, как обиды и долги. Ди Фабио человек южный, надежный, ему верить следует.

— А хозяина убили там, где раньше часовня была?

— Разве ты не знаешь? — Пулия подняла брови. — Убийца оставил его в беседке сидеть, голова у мертвеца запрокинулась, и дождь всю ночь лил ему прямо на лицо. Ты же знаешь, в беседку редко кто заходит, место нехорошее.

— Что же, ему лицо размыло до неузнаваемости?

— Узнать-то его узнали, и пулю нашли в ране, и гильзу в траве. Но вот марки на теле не оказалось, той самой, про которую они с антикваром говорили. Я нарочно у сержанта спрашивала, когда встретила его на воскресной мессе. Ни марки, ни бумажника. Похоже, одна только я знаю почему.

— Почему же, Пулия?

— Да потому, что марка эта самая теперь у вдовы. Просто она налог на наследство не хочет платить. Вот и не призналась. На ее месте я бы тоже воды в рот набрала.

— Думаешь, она замешана в убийстве?

— Да куда ей, дурехе. — Пулия закатала рукав и посмотрела на свои золотые часики. — Вот увидишь, продаст дело первому же встречному и уедет куда подальше. Она «Бриатико» ненавидит, ей тут все прежнюю жизнь напоминает. Самая сговорчивая была медсестра, за полсотни соглашалась!

Что ж, подумала я, выбрасывая окурок и поднимаясь со скамьи, похоже, у многих есть причина ненавидеть «Бриатико». А я думала, что только у меня.

* * *

Мне не терпелось дождаться перерыва, чтобы помчаться в библиотеку и проверить одну штуку, выловленную из рассказа Пулии. Но тут, как назло, в процедурную явилась хозяйка, повела меня в хамам и стала тыкать пальцем в хромированные трубы в душевой, пришлось идти за средством для полировки и торчать там еще полчаса.

Глядя на высокую, надменную вдову в жемчугах, трудно представить, что она была обычной медсестрой в чепце, да еще и блудливой вдобавок. Иногда по старой памяти Бранка заходит в сестринскую сыграть партию в джин-рамми. Играть нас научил постоялец с третьего этажа, когда ему запретили вставать и он больше не мог спускаться в бар, где после сиесты собираются местные игроки. У постояльца какая-то костная болезнь, но руками он двигает хорошо — так хорошо, что мы у него не выиграли ни разу.

Другое дело — хромой жилец из мезонина по фамилии Фоска, его прошлое всем известно, даже я помню его автобус с двумя котлами: в одном — кипящий соус, в другом спагетти, обед на скорую руку для тех, кто строит отели или обновляет виллы, купленные англичанами. Автобус был красным, как запоздалый апельсин, и годами колесил по нашему серпантину.

Добравшись наконец до библиотеки, я вздохнула с облегчением, не застав там Виргинию, — полагаю, она дремала в своем чулане, который она считает тайным убежищем. На самом деле его давно облюбовала китаянка и пользуется им в свое удовольствие, когда Вирга уезжает в город. Я бы и сама не отказалась там подремать: обслуга живет в такой тесноте, что самая большая радость в «Бриатико» — это побыть одному. Но я не знаю, где кнопка, которая двигает тяжелую полку с книгами взад и вперед.

Я включила компьютер, надеясь, что быстро найду тот самый форум, солнце светило мне в глаза, но встать и задернуть шторы не было времени. До конца перерыва оставалось десять минут, потом мне предстояло заменить заболевшую кастеляншу в ее подвале, а оттуда уже до ночи не выберешься.

Слова Пулии поселили во мне тревожное сомнение. Может быть, анонимус, который спрашивал о синей марке, это сам Аверичи? Меня ведь интересовало только одно: до или после первого марта состоялся диалог на форуме. Однако, если вопрос задавал не Бри, моя версия никуда не годится.

Я открыла историю посещений, вышла на аукцион «Петер Цапп» и стала прокручивать страницы чата в поисках разговора о перевернутой королеве. Добравшись до нужной страницы, я перечитала диалог анонимуса со знатоком и посмотрела на дату и время разговора. Пятнадцатое февраля. Нет, это не Аверичи. Его тело за день до этого превратилось в золу. Значит, это брат.

Я закрыла страницу, но тут моя отметина заныла так сильно, что стало больно сидеть. Змеиный укус никогда не ошибается. Значит, я видела что-то важное, но не придала этому значения. Несколько минут я сидела тихо, сложив руки на коленях и прислушиваясь к мелькнувшей догадке, потом набрала название аукциона на боковой панели и убедилась: посещений было два, первое — в феврале, а второе — вчера.

Некоторое время я сидела, уставившись в экран, потом закрыла глаза и откинулась на спинку стула. Чертовщина какая-то. Вопрос на форуме задали в 10:45, пятнадцатого февраля. Кто-то зашел на форум с этого самого компьютера в тот же день, в 10:38, в этом нет сомнений.

Записи анонимуса могли принадлежать кому угодно, только не брату, потому что мой брат никогда не сидел на библиотечном стуле, обитом медными гвоздиками. Он не мог оказаться в богадельне ни в феврале, ни в любой другой день или месяц. Система охраны здесь, как ни странно, современная, внизу стоит вертушка, у всех браслетики на запястье. Выходит, человек, задававший вопросы, живет или работает в «Бриатико». Так живет или работает?

Часы в верхнем углу дисплея показали четыре, перерыв закончился. Я выключила компьютер и отправилась на первый этаж, чувствуя, как остро мне не хватает законной чашки кофе и сигареты. Мое расследование получило новый факт, а я получила по носу. Выходит, не только брат искал сведения о сицилийской королеве. А может, он их вообще не искал. У него могли быть другие пути. Они всегда у него бывали.

* * *

Зайти в комнату Аверичи было нетрудно, я взяла запасной ключ в сестринской, дождавшись, когда Бранка уедет к нотариусу. Если меня застанут, скажу, что зашла поменять воду в вазах. Цветы на самом деле завяли, в спальне стоял густой запах гнилых стеблей. Я принесла мусорный мешок, выбросила цветы и быстро протерла пол тряпкой, на случай, если кто-нибудь зайдет.

Я пробыла в комнате минут десять, не больше, обшарила карманы курток и выдвинула ящики стола, размышляя о том, что в последнее время я только и делаю, что роюсь в чужих вещах. Смешно надеяться, что я обнаружу здесь добычу, за которую убили двоих людей. Ясно, что марка досталась либо брату, а потом его убийце, либо сразу — убийце и теперь ждет продажи в недрах какого-нибудь аукционного дома.

Ну и что? Надо же хоть что-то делать. Письмо, записка, квитанция — мне все пригодится. Обыск — необходимая часть любого следствия, так меня учили. Вернусь ли я когда-нибудь в Кассино, думала я, перетряхивая белье, или три с лишним года потрачены зря? Записка, как ни странно, обнаружилась на видном месте: хозяин заложил ей книгу о покере, лежавшую на ночном столике. Конверт был голубым, гостиничным, внутри лежала голубая бумажка с золотым вензелем: Приходи в 23:30. Я сделаю все, что ты захочешь. Бранка. Внизу были нарисованы шахматная пешка и кипарисы, гнущиеся под ветром.

В таких конвертах постояльцам приносят счета и приглашения на тематические коктейли: «Сегодня наш замечательный синьор Фоска расскажет о своем африканском путешествии». На месте адреса было написано: «Вот тебе доказательство, cornuto, что твоя жена шляется по ночам с парнями, пойди и сам на голубков полюбуйся. Твой доброжелатель».

Я сунула улику в карман, положила книгу на место, взяла мусорный мешок, вышла из комнаты и заперла дверь. Спустившись на первый этаж, я завернула в кухню и попросила у Секондо чашку кофе — время было подходящее, за два часа до обеда. Люблю сидеть за длинным столом, где стоят бутылки с оливковым маслом и уксусом, а на блюде сияют красные перцы и шершавые деревенские огурцы. Еще я люблю смотреть, как зазубренные ножи мелькают над голубоватой стальной столешницей.

Я провела там минут десять, размышляя о том, что нам на лекциях говорили о графологической экспертизе. С запиской все ясно, это почерк Бранки, петлистый, напоминающий школьные прописи, его в гостинице все знают. Я сама находила в сестринской листочки с коротким «E’ una vera bruttura». Почему, мол, так грязно в банном отделении? Или еще суровее: è una grande porcheria! Экое свинство!

А вот на конверте почерк другой, угловатый, с колебанием наклона, строчки лезут одна на другую. Этот доброжелатель мог быть тем, кому хозяйка назначила свидание, мог быть завистником, укравшим записку, скажем, у тренера, и мог быть убийцей, который ловко ей воспользовался. А мог быть и завистником, и убийцей.

Если записку украли, то Бранка вообще не появлялась на поляне, ей воспользовались как приманкой. Приписали удобное для убийцы время, обозначили место, которое здешний житель сразу опознает: это кипарисовая аллея, ведущая через парк к тому месту, где раньше была часовня Святого Андрея. Там теперь шахматная беседка с магнитными фигурами, которые с глухим стуком притягиваются к железному полу.

Зачем Бранке посылать тренеру бумажные записки, разве не проще отправить сообщение? А зачем мой брат посылал мне картонные подставки с логотипом пива Peroni? Они оба находили это забавным, вот и все. К тому же телефонное сообщение гораздо проще отследить.

Есть вероятность, что свидание было настоящим и любовники попались in flagranti delicto, но с этим не вяжется пулевое отверстие в затылке сидевшего на скамейке Аверичи. Стреляли холодно, подойдя вплотную, да еще с глушителем, никто ведь не слышал выстрела. И потом: если у Бранки было свидание в беседке, то почему ее арестовали в дальнем флигеле, служившем для театральных репетиций? Нет, записку послал человек, живущий в отеле, внимательно слушающий сплетни, прагматичный и безжалостный.

Италия — это опера, а не оперетта, как многие думают. Мужчины в ней дерутся и плачут по-настоящему. Они могут сорваться и запеть высоким голосом, которого и не ждешь, а могут молча удалиться за кулисы, высоко неся кудрявую голову. Но предсказать их действия невозможно.

* * *

Сегодня вечером я перевернула свой блокнот и начала вести записи с другой стороны: только те, в которых заключаются бесспорные факты следствия, чтобы быстрее находить, когда понадобится. Вечер прошел быстро, я так привыкла записывать свои мысли в этом блокноте, что совсем перестала читать или разговаривать с соседками. Они меня не трогают, тихо пьют свой амаро у окна — еженедельное подношение из нижнего бара, там у них свои законы и уложения, я даже вникать не пытаюсь.

— Почему ты так носишься с этим капитаном? — спросила я, когда мы с Пулией укладывались на своих полках, а калабрийка уже похрапывала на своей. — Он ведь старый уже, желтый весь, да еще пальцев на левой ноге не хватает. Цветы ему в комнату таскаешь, как будто он тряпичными не обойдется.

— Ну, девочка, — Пулия вдруг развеселилась, — не больно ли ты разборчива для твоей бедности? На мой взгляд, капитан здесь красивее многих. Пальцы он в экспедиции отморозил, это мужчине только лоску придает, и потом, ведь не пальцами левой ноги работа делается!

Засыпая, я поймала себя на том, что пытаюсь представить себе ноги Садовника. Я их никогда вблизи не видела, в отличие от ног других обитателей отеля, проводящих в хамаме долгие часы. Потом я представила себе голого Садовника целиком и удивилась. Я еще не думала о нем как о возможном любовнике, хотя думала о нем с утра до вечера. После восьми я всегда спускалась в гостиничный бар посмотреть на него тайком, от дверей.

Вчера мы снова столкнулись с ним нос к носу на площадке второго этажа. В руках у него был деревянный ключ величиной с кошачью голову. Ключи в «Бриатико» нарочно такие огромные, чтобы постояльцы не таскали их с собой. Садовник пробормотал извинения и побежал вниз, застегивая плащ, — в тот день лило изо всех небесных отверстий, как и полагается в конце марта.

Спустившись вниз, он поднял голову и улыбнулся, будто знал, что я на него смотрю. Потом он вышел под дождь, а я все еще стояла там, перегнувшись через перила. В пустом холле отеля катался на щетке полотер в голубой униформе, пахло мастикой и пережаренными фисташками из бара. Ненастье колотилось за толстыми стеклами, море ходило ходуном, кипарисы низко стелили кроны по ветру, и я вдруг поймала себя на том, что произношу вслух: куда же ты отправился в такую погоду, любовь моя?

Садовник

Все утро я просидел на обрыве с бутылкой красного, ожидая грозу, но она так и не собралась. Темно-розовое сморщенное небо расправилось и обнажило чувствительную точку, маленькую, но золотисто-горячую. Прикончив бутылку, я решил спуститься на дикий пляж, который даже пляжем не назовешь, это пара камней и клочок невесть откуда взявшегося перламутрового песка.

Мне еще с прошлого приезда известен секрет этой скалы: на пляж можно попасть по веревочной лестнице, если знать, где она спрятана. Два железных стержня, вбитые в камни, на них закреплены канаты, переходящие в лестницу, а лестница притянута к обрыву крюками, похожими не то на корабельные гаки, не то на две правые руки капитана из книги про Питера Пэна. Перекладины так плотно прилегают к камням, что нужно лечь и заглянуть под козырек обрыва, чтобы их различить. Одним словом, нужно знать, что они там есть.

Устройство надежное, если только ветер не с моря, а идти на пляж в обход, по пологому склону, — это километра четыре, не меньше. Сначала через поля, потом по болоту в низине, а потом через всю деревню. И потом еще долго пробираться по мелководью. Именно так мы попали сюда в первый раз, я помню, что нес палатку на одном плече, а рюкзак — на другом. Паола же шла за мной, подоткнув платье, с теннисными тапками в руках.

Мы поставили палатку и развели костер, а потом я пошел осматривать окрестности и нашел гранитную пещеру, где можно было сидеть, свесив ноги над водой, и веревочную лестницу, ведущую на вершину скалы. На скале росло несколько кипарисов, один из которых был странной формы и смахивал издали на кадило. Помню, что, наткнувшись на эту лестницу, я был горд собой, как археолог Вулли, обнаруживший ступенчатый зиккурат. Я показал ее Паоле, и она тут же полезла наверх, ловко продевая смуглые ноги в веревочные ступени, и, добравшись до вершины, махала оттуда рукой и звала меня к себе.

Жаль, что секрет лестницы известен не мне одному, я много раз видел, как постоялец по прозвищу Ли Сопра приходит на пляж купаться в одиночестве. В гостинице говорят, что старик прыгает со скалы, как заправский ныряльщик, даже суровая Пулия от него в восторге: настоящий южанин, сказала она однажды, в таком возрасте некоторые мужчины в массажное кресло с трудом забираются.

Умная, умная, а дура. Если туда он прыгает, то как он возвращается обратно? Идет в купальных трусах через всю деревню? Или он прыгает, зажав в зубах узел с одеждой? Или сначала швыряет рубашку и брюки на пляж, а потом летит вслед за ними? Ясно, что должен быть какой-то путь наверх, лестница или хотя бы ступеньки, вырубленные в скале. Но, как все очевидное, это никому не приходит в голову.

Вероятно, Ли Сопра ходит в каменоломни и ползает по лестнице вниз и вверх просто потому, что не умеет плавать. Боится, что на гостиничном пляже его засмеют. Что это за отважный капитан, плещущийся на мелкоте!

Маркус. Понедельник

Проходя мимо полицейского участка, Маркус увидел свой «форд» на паркинге: одинокий, грязный, с приоткрытым водительским окном. Он почувствовал, что замерз, ускорил шаг, миновал опустевший рынок и длинные ряды сушилок для сетей, вышел к пирсу и сразу увидел освещенные окна портовой корчмы. Ветер принес запах жареного мяса и чесночного соуса.

В воде с радужными пятнами мазута подрагивали отражения причальных балок — порт открывался весь сразу, пришвартованный к берегу длинной цепью лодочных огней. Двое мужчин на катере гремели каким-то железом, пытаясь то ли поднять его на борт, то ли сбросить на причал. Канат был обмотан вокруг причального кнехта, как будто старики боялись, что ржавая посудина вдруг оживет и выйдет в открытое море.

Кто-то распахнул дверь траттории, оттуда брызнул горячий оранжевый свет, хриплую музыку перебивал жестяной голос футбольного комментатора. Посетитель в белом свитере спустился с крыльца, оперся рукой о стену и начал шумно мочиться, не обращая внимания на стоявшего рядом Маркуса.

— Эй, Павини, — окликнули его с катера. — Не поможешь нам с этой штукой? Поставим тебе выпивку. Целый день возимся, не встает на место!

— Я по ночам не работаю, — буркнул Павини, застегнул штаны и вошел обратно, захлопнув за собой дверь.

Маркус достал карманный фонарик, посветил в сторону катера и увидел, что работники сидят на корме, свесив ноги, и смотрят на него с любопытством. Один из них, голый до пояса, похожий на остриженного наголо викинга, из которого выпустили воздух, тоже достал фонарик и посветил в ответ.

До того как зажмуриться, Маркус понял, где он видел это лицо. Клошар! Тот самый, которого он встретил возле полицейского участка. И нынешним утром — в траттории. Клошар, похоже, тоже его узнал и поднял ладонь в суровом приветствии легионера.

— Может, я вам подсоблю, — сказал Маркус, встал на причальный кнехт и протянул руку, чтобы ему помогли забраться на борт.

Клошар смотрел на него сверху и не торопился протягивать руку в ответ. На носу у него сидели замечательные очки: восьмиугольные мелкие стеклышки с незаметной перемычкой и погнутыми дужками.

— Ладно, попробуй. — За спиной клошара возник его приятель, встал на одно колено и протянул руку, держась другой рукой за веревочный леер. — Скоро совсем стемнеет, а у нас конь не валялся.

Когда через пару часов они закончили, второй старик попрощался и спрыгнул на причал, а Маркус остался, увидев, что клошар снял очки и вытащил из рундука две кружки, латунную спиртовку и бутылку красного.

— Вино мне привозит приятель, у него виноградник на соседнем холме, — пояснил клошар, доставая перочинный нож. — Раньше здесь у многих было свое вино, а теперь это невыгодное дело. Рыбаки зарабатывают больше, зато не всегда справляются с судьбой. Человек может однажды уйти из дома в туман, и тело его исчезнет, а ведь его ждет столько повседневных дел.

— Для того чтобы свалиться в воду, не надо даже быть рыбаком. — Маркус устроился на деревянном ящике из-под мотора. — Возьмите хоть историю с тем парнем из «Бриатико».

— Ты это о ком? — Клошар чиркнул спичкой, поджег таблетку сухого спирта и пристально поглядел Маркусу в лицо.

— О наследнике здешнего поместья, который покончил с собой, спрыгнув с обрыва. Там была какая-то темная история, верно?

— Ишь ты какой! Берешься судить о том, чего не знаешь.

— Ну, простите, коли так.

— Ладно, теперь это не имеет значения, — Старик порылся в своем безразмерном плаще и достал табак в красной пачке. — Ему не повезло. И моему дружку Понте в том году не повезло. Кто-то положил его в соль. Все в деревне знали — кто, но у нас на юге туговато с правосудием.

— Спиртовка у вас хорошая. У моего отца была такая, всегда лежала в кармане охотничьей сумки. Он каждое лето в лесах пропадал.

— Здесь раньше тоже были леса. — Клошар облизал край папиросной бумаги. — И климат был другой. Народ так и рвался сюда, на побережье с десяток гостиниц построили, а в Стентино — площадку для вертолетов.

— Вчера мне как раз снился вертолет, — сказал Маркус, наливая в кружки вино, — маленький желтый вертолет, описывающий круги над морем. Потом в нем что-то сломалось, он завалился набок и застучал винтом, но продолжал летать, только все ниже и ниже. Когда он упал, я проснулся.

— Теперь вертолеты богачей сюда не летают. Виданное ли дело, дожди в мае, дожди в августе. Последняя винодельня закрылась шесть лет назад, и теперь вокруг нее только канавы для дренажа и виноградник, поеденный грибком. А все потому, что сгорела часовня Святого Андрея.

— Слабоватый у вас покровитель. — Маркус взял протянутую цигарку. — Даже часовню не уберег, несмотря на сундук с собственными мощами.

— Да не было там никакого Андрея, только палец его! Да и тот краденый. Стефания сама его откусила кусачками, когда была на молебне в кипрском монастыре, подползла на коленях и откусила.

— А где он теперь?

— Поди знай. — Клошар пожал плечами. — Когда разбирали пепелище, нашли кучу обгорелых костей из сундука. За каждую кость в большом доме платили по тысяче лир, так деревенские дети нанесли еще два ведра лишних, в костре нарочно обожженных!

* * *

В тот день в Ноттингеме тоже шел дождь, и письмо было влажным, когда Маркус достал его в номере отеля. Он был рад обрести свою трубку, хотя уже давно не курил. Подозрения итальянки не слишком его смутили: он жил в отеле под чужим именем, так что комиссар может искать его до скончания дней. Петру стоило пожалеть теперь, когда истинная причина ее пребывания в «Бриатико» стала ясна. Но жалости он в себе не находил.

Вернувшись в номер, Маркус выложил мятые страницы на кровать и разыскал первую цитату из блога флейтиста.

Способность убивать показала мне меня, очертив контур, прежде размытый. В ту ночь, когда Аверичи был застрелен, меня накрыло внезапное спокойствие, упавшее откуда-то сверху, будто дождь на горящий в пустыне терновый куст. Ночь была такой тихой, что слышно было жужжание звезд.

Кто это, черт возьми, такой?

Английский у флейтиста был немного старомодный, но приятный. Петра была уверена, что записи — мои, они показались ей похожими на истории, которыми я ее развлекал, когда еще мог с ней разговаривать. Но я сроду не вел сетевого блога, ни закрытого, ни публичного, хотя и торчал часами у компьютера в библиотеке.

Пистолет мне продали на блошином рынке в Венцано, парень честно предупредил, что выстрелить из него удастся раза два, не больше. В наше время человек убивающий не нуждается в мотиве. Эпоха высоких и низких побуждений прошла, теперь многие убивают без объяснений.

Какая жалость, что девчонка скопировала только несколько фраз. Маркус обвел цитаты карандашом, прочел их еще раз и понял, что тревога вышла из берегов и ему снова нужно выпить. В комнате отчетливо запахло водорослями, соленым ветром, йодом и шалфеем. Если бы он выехал завтра утром, то в среду загнал бы машину на дуврский паром, а в пятницу к вечеру подъезжал бы к Аннунциате.

Подбирая пароль к своему блогу, человек оглядывается и выбирает слово, например имя собаки или марку сигарет, мне же пришло в голову сделать паролем то, чего не было.

А оттуда до деревни рукой подать. В девяносто девятом, когда они были там с Паолой, он еще не водил машину, да и денег на аренду не было, так что они поехали налегке и передвигались автостопом. Однажды их подобрал грузовик со строительным мусором, и водитель всю дорогу рассказывал, как священник в его деревне давеча отрубал драконий хвост, то есть останавливал оползень. Снесло виноградники, поползла и сама гора, сказал он, а вместе с ней скотина, так что спать мы ложились в ботинках, только заслышим шум, сразу выбегаем из дома. В церкви выставили образа наружу, а люди молились: «Сжалься и смилуйся, Иисусе Назарейский!»

— А в хлопушки стреляли? — деловито спросила Паола. — Иисус Назарейский хлопушки очень любит. Еще можно лампадку в терновник продеть и за дверью вывесить.

— Про хлопушки не слышал. — Водитель покосился на нее с уважением. — А вот корова у меня хворала, так ее небесным камнем и квасцами вылечили!

* * *

Утром он проснулся от запаха горелой арабики — в комнату зашла жена хозяина мотеля, дебелая южанка с целой копной пружинистых черных волос. Сквозняк размашисто хлопнул дверью, Маркус понял, что забыл закрыть окно, и решил, что хозяйка устроит ему разнос за дождевую лужу на паркете. Но женщина улыбнулась и ловко закрыла створку одной рукой, удерживая в другой тяжелый медный поднос:

— В мотеле, кроме вас, никого, синьор, вот я и решила не накрывать в столовой, проще принести вам завтрак в номер. Ведь сегодня начало Великой недели!

— Ах да, я совсем забыл. — Он приподнялся на подушках и позволил поставить поднос себе на колени. Под простыней он был голым, и это было заметно, как ни садись.

— Патриарх Иосиф продан своими братьями в Египет, а бесплодная смоковница проклята! Вчера я была у мессы, а потом испекла голубиный хлеб.

Кофе показался Маркусу остывшим, но он благодарно кивнул. Разговоры о смоковнице его развеселили, он выпил кофе залпом, разломил булку и принялся намазывать масло, надеясь, что хозяйка скоро уйдет. Она стояла у окна, сложив руки на животе и с улыбкой разглядывая его голые ноги. Нужно было поддерживать разговор, и он спросил:

— Синьоре приходилось бывать в «Бриатико»? Я слышал, это старый георгианский особняк на обрыве, собираюсь сегодня поехать посмотреть.

— Да что там осталось от этого особняка! Все лопухами заросло с тех пор, как досталось безголовым грекам. — Хозяйка усмехнулась и присела на подоконник.

Маркус понял, что уходить она не собирается, и намазал маслом вторую половину булки.

— Вот раньше, — продолжала женщина, поправляя упавшие бретельки платья, — народ туда толпами ездил любоваться, по субботам бесплатные экскурсии водили. А потом старуха сдурела и отписала холм монастырю.

Маркус забыл имя хозяйки и решил про себя называть ее Колумелла. Перепонка между ноздрями была у нее и впрямь широковата, что придавало лицу наивный и хищный вид.

— Ну вот, отдадут мне полицейские машину, поеду на холм и полюбуюсь. — Маркус доел булку и стряхнул крошки с одеяла на пол.

— Машину? — Она фыркнула и слезла с подоконника. — Я сегодня видела Джузеппино возле рынка, он сказал, что капо в отъезде и вернется только в среду. А без капo вам машину не отдадут, такие у нас порядки. Хотите пари?

Теперь хозяйка подошла к самой кровати, продолжая улыбаться. Ее теплый творожный запашок напомнил Маркусу о головах недозрелого сыра, которые он заметил, проходя вечером через кухню. Головы были завернуты в полотняные салфетки, точно так же, как это делали в «Бриатико», только тамошний повар выносил их в подвал, утверждая, что сыр и поцелуи одинаково любят темноту.

— Пари я наверняка проиграю, — сказал Маркус, немного подумав. — Комиссар обещал вернуться в среду, значит, вернется к четвергу, а там и Паскетта недалеко.

— Вот и поживите у нас подольше. — Она вздохнула и села на край его постели. — Машины вам не видать, уж я знаю наших карабинеров!

— Я просто припарковался возле кладбища! — Маркус отодвинулся и поплотнее запахнул простыню. — Я ведь не нарушил ничьи права, разве что тех, что давно умерли и похоронены.

— Вам виднее. — Женщина встала, взяла поднос и пошла к выходу. Остановившись у дверей, она обвела Маркуса насмешливым взглядом: — А вы успели загореть, синьор постоялец. И ноги у вас стройные. Только вот между ними, похоже, все давно уже умерло. И похоронено!

Петра

Пару раз я пробовала ночевать в комнате Бри: мне казалось, что, уткнувшись в его подушку, я поймаю то скользкое, как ночница, щекотное веселье, которое испытывала рядом с братом. Я вытащила его плед, поставила рядом с кроватью его пепельницу, но заснуть так и не смогла.

Список подозреваемых уменьшается, но это меня не радует. Чем больше отпадает возможных имен, тем более трудным представляется мне это дело. Несколько имен вылетели из списка, потому что люди были далеко от гостиницы в день убийства Бри, а я уверена, что Аверичи и мой брат убиты одним и тем же человеком.

Я дошла до площади с фонтаном, вода в котором в пасмурные дни кажется зеленой, присела на парапет и достала сигареты. В детстве мы называли это место bocca di lupo, уж больно зубастая морда у волка, стоящего в фонтане с голодным видом, поджав переднюю лапу. В деревне его считают приносящим счастье, не хуже флорентийского вепря, правда, нос ему еще не натерли до золотого блеска — чтобы до него добраться, надо засучить штаны.

Ладно, в моем списке еще трое подозреваемых, и один из них — фельдшер Нёки. Я намерена обыскать их комнаты, как только представится возможность. Начну с фельдшера, это самый подозрительный персонаж в богадельне. Целыми днями он пропадает в городе, его кабинет вечно заперт либо изнутри, либо снаружи. Вид у него сонный, а запястья и ладони плоские, словно ласты у дюгоня. Этими гадкими ластами он норовит тебя шлепнуть, если попадешься ему в коридоре.

Нёки оказался в моем списке потому, что сидел на кухне в тот вечер, когда Ди Фабио рассказывал про синюю марку. На всякий случай я проверила календарь дежурств: аккурат девятое февраля. Выходит, он не был на репетиции. Кстати, лечить он не умеет, я видела, как он перевязывал руку помощнику повара: руки у него тряслись, а лицо побледнело. Может, он и не фельдшер никакой. Здесь вообще половина народу не те, за кого они себя выдают.

Господи, как же меня бесит эта богадельня. Гобелены с охотниками, мозаичные холлы, все золотое и голубое, а стоит отойти на пару метров за кулисы, как начинаются запущенные цеха: скрипучие полы, железо и выщербленный кафель. Похоже, у хозяина не хватило денег ровно на ту четверть дома, которую занимает обслуга. В нашей комнате в углу стоит биде с золотыми кранами, и я чищу над ним зубы, согнувшись в три погибели, и умываюсь, стоя на коленях.

Дома у меня была своя детская, а у брата своя, а здесь я верчусь на узкой койке, слушая храп соседок, — наверное, так жил мой отец, когда по нескольку лет болтался на своем сейнере в африканских водах. Когда отец нас бросил, мама пролежала в постели несколько недель, а когда встала, то забыла о нас обоих начисто. Теперь она целыми днями сидела на террасе и молча смотрела перед собой — или спала, и нас с братом это здорово удручало.

Про отца я мало что помню, разве что голос — слишком высокий, будто у него пищик был во рту, как у ярмарочной куклы. Еще бритую прохладную щеку помню, и как он меня несет из ванной, неудобно прижимая к боку, так что я вижу пол и ножки стульев. А может, я это потом придумала — придумать иногда легче, чем вспомнить.

На соседней улице в те времена была траттория, где продавали навынос завернутую в лепешки жареную рыбу. Когда мне исполнилось пятнадцать, я попросилась к ним работать, и хозяин взял меня, не спросив паспорта; помню, что рыбный запах было никак не отмыть, даже лимоны не помогали, хотя я протирала ими шею и руки до локтя. Лимонное дерево росло у соседей возле забора, так что Бри всегда прихватывал парочку, возвращаясь с работы, — роста ему для этого хватало, не то что мне.

Руки у него были рыбацкие, с натертостями посреди ладоней. Этими руками он брал меня, поймав на улице, и поднимал над головой, а я не верещала, как другие девчонки, висела там молча, поглядывая сверху, чувствуя, как ребра мои распахиваются, дыхания становится слишком много, легкие раздуваются, будто белье на ветру, и я вот-вот лопну, разорвусь от любви.

На похоронах я не плакала. Слезы остановились где-то в голове, не в горле, а именно в голове — я ощущала их будто стеклянные шарики, слишком крупные, чтобы выкатиться из глаз. Они перекатывались во лбу и в носу, больно стукаясь боками, заглушая слова священника и причитания двух наемных плакальщиц из Кастеллабаты.

Я стояла там и думала о том, как выглядит с моря стена колумбария, наверное, как разрушенный взрывом замок с зияющими сквозными комнатами. Цветы, пестрые тряпки, все наружу. Священник был не наш, молодой и рыжий, нос и уши у него покраснели от морского ветра. Останусь здесь и узнаю, кто это сделал, сказала я себе, глядя, как урну с пеплом ставят в каменную нишу. Этот человек будет сидеть в тюрьме. Или лежать в могиле. А если их несколько, то — дайте время — я доберусь до каждого.

* * *

Я шла в сторону моря, и вечернее солнце светило мне в лицо. Впереди зеленела сплошь увитая виноградом стена старого корпуса, за ней начинались последние владения Стефании — каретный сарай и столярная мастерская. Я заметила, что иду слишком медленно, хотя весь день ждала окончания смены и купания на пустом пляже. Не привыкла так много работать, устаю, даже ноги дрожат. Но скоро все изменится.

Однажды мое расследование перестанет быть игрой. Оно станет знанием, и от этого знания мне будет никуда не деться. Пока я бегаю, разговариваю с людьми и размышляю, я уверена, что делаю все правильно. Я ищу убийцу своего брата. Убийцу человека, который провожал меня в школу каждое утро, потому что больше провожать было некому. Зимой он выкатывал из золы печеные картофелины и клал мне в карман, чтобы греть руки на долгом пути к дому через морозные холмы.

Сегодня у меня появился подозреваемый. Но я не обрадовалась, а испугалась. И я знаю почему. Когда на руках у меня будут все доказательства, мне придется запускать другие часы. Часы, отстукивающие последние дни убийцы, часы, которые, возможно, сделают убийцей меня саму.

Мое следствие сдвинулось с мертвой точки из-за двух случайных фраз, произнесенных Джулией, калабрийкой, которая иногда помогает мне с процедурами. Утром она жаловалась на ломоту в спине, так что я посадила ее в кресло с моторчиком, которое старший фельдшер называет sederino. Пока кожаные валики гладили Джулии спину, она рассказала мне, что в феврале, во время репетиций, спина не болела целый месяц, словно рукой сняло.

— Я бежала туда после работы, будто девчонка, — сказала она, — особенно когда декорации уже собрали в летнем театре. Вот где было веселье. Мне жаль, что зимой тебя еще не было в отеле, ты получила бы главную роль, не сомневайся.

— Но ведь роль цветочницы играла сама хозяйка, разве нет?

— Она ее репетировала, — важно поправила меня Джулия, — но у нее выходило из рук вон плохо. Это была не цветочница никакая, а белобрысая потаскушка из провинции. Хотя Ли Сопра ее подбадривал и хвалил.

— Ли Сопра? — удивилась я. — Тоже мне нашелся эксперт.

— Именно что! Он несколько лет катался по стране с передвижным театром, после того как его списали с корабля. Говорят, у него там была подружка-прима, а сам он играл мелочь всякую, подай-принеси. Но все же играл! Поэтому его приняли в труппу, хотя это против правил. Приятно иметь хоть одного профессионала среди любителей.

— Ты хочешь сказать, что капитан участвовал в спектакле наравне с обслугой? — Я швырнула стопку полотенец в тележку и выпрямилась.

— Еще как участвовал. Уж мы повеселились, затягивая ему корсет с поддельными грудями, туго набитыми тряпьем. Аппетитная вышла английская тетушка!

— Тетушка? — Я поверить не могла в то, что слышу.

— Ну да, мать этого хлыща Фредди, не помню, как ее звали. Видела бы ты, как он загримировался, взял коробку с красками, раз, два, и готово! — Джулия надела халат и покатила тележку по коридору, а я пошла за ней будто привязанная.

— Значит, он был единственным постояльцем, который знал про репетиции во флигеле?

— Ты же знаешь, пьеса была подарком для старичков, и все держалось в строгой тайне. Если бы не траур, мы с блеском сыграли бы ее в День святого Стефана. А какое у меня было платье: серое, пышное, все сплошь в кружевах.

— Да погоди ты с платьем. Выходит, когда инспектор подтверждал алиби хозяйки и тренера, он должен был опросить не только всю обслугу, но и одного постояльца? Надеюсь, капитана допросили в полиции?

— Скажешь тоже. — Она остановилась и посмотрела на меня с укором. — Зачем же подставлять пожилого синьора, который хотел нам помочь. Алиби хозяйки подтвердили больше двадцати человек: актеры, декораторы, даже портнихи. Что изменилось бы, заставь мы капитана таскаться в полицию давать показания?

— Кое-что изменилось бы, дорогая. Ему пришлось бы доказывать, что он был там все время, не отлучаясь. Ведь летний театр всего в пятистах метрах от павильона, если бежать напрямик.

— Куда бы он отправился в своих шелковых юбках? Он даже корсет расстегнуть не смог бы. И зачем ему бегать по полянам?

— Ради всего святого, Джулия, речь идет о преступлении. Это не театральная кровь из свекольного сока, а настоящая, человеческая. Можешь ли ты поклясться, что видела капитана на протяжении всей репетиции?

— Не нравится мне твой тон, — нахмурилась калабрийка. — И к чему мне давать клятвы именно тебе? Разумеется, он сидел с нами за кулисами, грыз сухарики и ждал своего выхода.

— Ладно, сидел так сидел. — Я пожала плечами. — Иди отдыхай, я сама отвезу тележку в прачечную. А спину тебе надо бы показать китаянке. Говорят, она ходит босыми ногами по позвоночнику!

flautista_libico

Она ела пирожное с малиной, когда услышала мой вопрос, поэтому отвечала с набитым ртом. Она вечно что-нибудь ела, пока мы жили у бабки. Даже стыдно за нее было. В моей матери жил какой-то гудящий голод, за столом она накладывала огромные порции на тарелку, словно боялась, что у нее отнимут, а вот пить при бабке побаивалась и отхлебывала из бокала аккуратно, потупив глаза. В тот день, когда вопрос был задан, повар принес поднос с пирожными на южную террасу, и осы тут же слетелись на малину, покинув ивовое дерево, откуда весь день слышался их настороженный звон.

— Где живет мой отец? — Мне пришлось пойти за ней в гостиную, потому что, увидев меня, мать поморщилась, встала и удалилась. — Бабка сказала, ты все знаешь. Почему мы никогда не говорим о нем?

— С какой стати нам о нем говорить? — Она застыла с пирожным в руках, рот у нее был вымазан красным. — Меньше ее слушай, она полоумная.

— Сама ты полоумная.

— Быстро ты забываешь обиды. — Мать усмехнулась и ткнула пальцем в старинную карту, занимавшую в гостиной часть стены: — Вот здесь живет твой отец, и я буду только рада, если ты к нему уедешь. Даром, что ли, вы с ним на одно лицо!

На карте осталось пятнышко от малинового крема, так что отыскать след от пальца было несложно. Стоило матери выйти, как карта стала для меня важнее всего, что было в доме: город, в который ткнулся палец матери, назывался именно так, как должен называться город, забитый пиратами, будто арбузными семечками. Картахена-де-Индиес. Именно в таком городе должен жить мой отец, который со мной на одно лицо. Искатель кладов, рабовладелец с кнутом… или нет, открыватель золотой жилы.

Мать велела мне собрать свои вещи и удалилась паковать чемоданы, а мне хотелось только одного: сидеть на полу и смотреть на зеленый лоскут, окруженный названиями, словно выпавшими из зачитанной книги про морских разбойников: Палонегро, Маммональ и Пасакабальос.

Про обиды она правильно заметила. За два дня до этого меня поставили в угол практически ни за что. Мне захотелось сделать секрет в парке, и для этого отыскалось все что нужно, кроме самого секрета: стекло, кусок серебряной фольги и сухой кузнечик, найденный между рамами в конюшне. Секретом стало бабкино ожерелье, для него пришлось вырыть яму в цветочной клумбе, земля была рыхлая и одуряюще пахла гнилью. Кузнечик лежал в жемчужном гробу, будто полководец, и смотрел в небо.

К вечеру бабка хватилась ожерелья и принялась расспрашивать мать, вернее, она прямо так и сказала — у нас в доме до твоего приезда никогда не пропадали украшения. Мать вдруг ужасно закричала. Бабка тоже повысила голос. Они кричали друг на друга за стеной, а мне некуда было уйти (двери детской открывались в библиотеку, а они ругались именно там).

Потом из детской сделали винный клуб, там до сих пор сохранились зарубки моего роста на двери, а на столе видны царапины от деревянных солдатиков. Солдатиков выточил конюх Лидио, мы с ним катались в парке, вернее, он катался, а мне пришлось сидеть на луке седла, прижимаясь к его животу. Зато мне выдали детскую форму, оставшуюся от моего отца: высокие блестящие сапоги и твидовый жокейский картуз.

В тот день, когда мать и бабка поссорились, мне удалось обнаружить чулан с окном, выходящим на пожарную лестницу. Мне позарез нужно было куда-то залезть, потому что голоса за стеной сводили меня с ума. Что касается секрета, то пришлось его разорить; когда мать сказала, что больше ноги нашей в этом доме не будет, мне стало не по себе и захотелось во всем признаться. Но мать не стала слушать, она хлопнула дверью и отправилась к себе, громко стуча своими дешевыми сабо по бабкиным полам, которые были, как говорила горничная, досточка к досточке, хоть в шахматы играй.

Выкапывать секрет обратно было непросто: дерн на клумбе мгновенно заживил выдранные края, и яма со стеклышком словно растворилась. В сумерках клумбы казались одинаковыми, и мне никак не удавалось вспомнить, слева или справа от часовни был закопан мой кузнечик, но потом удалось, и ожерелье было очищено от земли рукавом рубашки и возвращено на комод.

Мне казалось, что стоит обнаружиться потере, как в доме снова станет тихо, но вечером бабка рассердилась еще крепче и назвала мать английской потаскухой. Пришлось признаться, чтобы очистить мать от подозрений. Меня отвели за ухо в детскую и поставили в угол на колени. Казалось, чего бы еще? Но странное дело: обе женщины смотрели на меня с недовольством. Похоже было, что они предпочли бы продолжать, а теперь, когда причину ссоры вытянули прямо у них из-под носа, они не знали, куда девать все то, что хотели высказать друг другу.

Все это произошло в воскресенье, а во вторник мы уже сидели в такси, заваленном нашими паршивыми чемоданами. Стефания вышла проводить нас к воротам поместья, чтобы слуги не сплетничали о раздоре, она куталась в меховую шубку, хотя день был солнечным, и мать сказала сквозь зубы:

— Чтоб ты в пожаре согрелась, старая зябнущая сука.

Она сказала это по-английски, и шофер ничего не понял, но лицо у матери было таким злым, что он невольно скосил глаза на мадонну, висевшую на зеркальце. У всех шоферов в этих краях на зеркальце висит мадонна, иногда стеклянная, иногда из папье-маше. У всех пекарей на окне будет стоять святой Эуфизий. Еще бывает карта мира на стене, где Италия времен морских республик похожа на разноцветный заплатанный валенок. Не знаю, что стало с той картой, что висела на стене в гостиной Стефании, но в деревне мне попадались штук шесть, не меньше, точно таких же, в самых неожиданных местах. Каждый раз я ищу на них красное пятнышко.

Глава третья. Вокруг черного

Петра

Вчера мы с Пулией весь день возились с синьором Ди Фабио, самым старым и самым богатым пациентом в отеле. Он живет в западном флигеле, в просторных апартаментах с камином, потому что любит тепло. Дрова ему носят каждый день, даже в июльскую жару, дрова, спортивные журналы и лимоны, он ест лимоны как яблоки и уверен, что они продлевают ему жизнь.

В апреле шторма пошли один за другим — природа сдурела, и синьор Ди Фабио тоже: к нему вдруг стали приезжать женщины со всей страны. Оказалось, он дал объявление в брачной газете, написал, что живет в роскошном отеле на берегу моря и хотел бы завести подругу, чтобы оставить ей состояние. Самое смешное, что все это чистая правда, и женщины, увидев его облезлую голову в серых перышках, вовсе не пугались, охотно пили с ним чай в нашей столовой и водили его гулять до пруда и обратно.

— Старый мерин и одного заезда не выдержит, а мне отвечать, — хмуро сказал доктор однажды утром, и Пулия возмутилась:

— Неужто мы и в постель к нему полезем? Здесь же не больница, дотторе, вот хоть на вывеску посмотрите. Постоялец может делать все, что ему в голову придет, а наше дело — простыни менять. Так всегда здесь было, и не вам эти порядки рушить!

— Мало ли что тут раньше было, — буркнул доктор, — тут много чего было при Константине Великом. А теперь будет по-новому. Не нравится — ступайте виноград давить, завтра на это место четверых возьмут за ваше немыслимое жалованье.

Ну уж и немыслимое. Если бы не чаевые, мне хватало бы только на еду, соседкины услуги и счета за воду и свет. Ди Фабио, между прочим, оказался не таким уж дураком, с женщинами он ворковал, целовал им запястья, а потом отправлял домой, обещая позвонить. Голова у него похожа на облетевший одуванчик, но повадки хороши — видно, что был изрядным волокитой. К концу апреля я стала подозревать, что жениться у него и в мыслях не было.

Я уже привыкла ночевать в «Бриатико». Привыкла к храпу соседок, узкой корабельной койке и оглушительно хлопающей двери. Я привыкла даже к галерее зимнего сада, которую все обходят, а я пробегаю по ней из одного корпуса в другой, вдыхая застоявшуюся тропическую духоту. В отеле говорят, что в бурю мост поцелуев раскачивается и однажды грохнется прямо на паркинг с машинами, но это выдумки, просто не всякому нравится прозрачный пол. Каждый раз, когда я вижу под ногами верхушки молодых кипарисов, чувствую, как легонько кружится голова.

Дела мои шли довольно плохо, расследование двигалось медленно, я совершала одну ошибку за другой, но что-то потихоньку менялось. Не то чтобы я полюбила это место, совсем нет, но такого ледяного враждебного трепета, как в первый день, я уже не испытывала. Я хорошо помню тот день — я пришла на работу в кедах, ноги у меня ныли, дожди размыли дорогу, пришлось топать по шоссе, и, как назло, не попалось ни одной попутной машины.

Не знаю, как Ферровекья раздобыла для меня место и какие услуги ей пришлось кому-то оказывать. Она к нам раз в год заглядывает, они с матерью вроде троюродные сестры, на наших землях все родня, а если не родня, так непременно поженятся. В первый день кастелянша сама встретила меня на заднем дворе и отправила наверх, в администрацию, чтобы подписать бумаги. Администратора в кабинете не оказалось, зато на диване сидел доктор и читал свежую газету, спустив очки на нос. Волосы у него были собраны в хвост и перехвачены аптечной резинкой. Почему все лысеющие дядьки так любят завязывать волосы в хвост?

— Доброе утро, дотторе. А что, управляющий сегодня не придет?

— Ты новая сестра? — Он подвинул очки на место. — Подойди поближе.

Я подошла к дивану, стараясь смотреть ему в глаза. Лицо у него было каким-то замороженным, оно напомнило мне чучело, которое мы с братом сделали однажды, чтобы отпугивать соседских гусей, забиравшихся в сад. Чучело было добротное, набитое коричневой бумагой, с волосами из пакли и глазами из пивных пробок. Доктор показал рукой, чтобы я подошла еще ближе, взялся за мои колени обеими руками, поднял лицо и принюхался:

— Ты сегодня мылась, красавица?

— Да, утром.

Я немного растерялась. В зеркале над головой доктора я видела, что по моей шее ползут розовые пятна. Вымыться я не успела, проспала, да чего там, я даже позавтракать не успела: натянула платье на голое тело, поцеловала маму и побежала на шоссе в надежде успеть на автобус.

— Как бы там ни было, пойди в душ, — сказал он, скривив рот. — И с этого теперь начинай каждый день. Здесь тебе не деревня и всегда вдоволь горячей воды.

Еще раз принюхавшись, он поморщился, уткнулся в газету и явно не собирался продолжать разговор. Мне пришлось положить свои бумаги на стол, выйти из кабинета и направиться в душевую. Рисковать этой работой я не могла. Мне нужен был внутренний «Бриатико», сюда вели все нити — и сейчас ведут! — а постороннему человеку здесь ничего не разнюхать. В наших краях все только с виду такие открытые и дружелюбные, а чуть тронешь, сворачиваются в клубок, будто панцирные моллюски.

Спустя примерно неделю доктор начал поглядывать на меня с любопытством и однажды даже потрепал меня пониже спины. Правда, Пулия говорит, что я сочиняю и что она скорее поверит в то, что наш керамический кофейник, прикоснувшись к огню, отрастит лапы, подпрыгнет и улетит в небеса. Это японская сказка такая. Пулия уже сто лет читает одну и ту же книгу — «Мифы народов Востока», сначала она взяла ее в библиотеке, чтобы задвинуть оконную щель в сестринской, а потом прочла пару страниц и попалась.

* * *

Первый год у нас был посвящен истории и латыни, второй — праву, а на третьем начались мутные предметы вроде этики и социологии. На втором курсе мне было веселее всего, хотя зубрить приходилось немало. Помню семинар о том, что такое следственный эксперимент, вел его настоящий сыщик, худой и очкастый следователь из Остуни, похожий больше на учителя математики.

Все, что я запомнила из его твердых и прыгучих, как каштаны, формулировок, было одно правило: прежде чем проводить формальный эксперимент с пойманным преступником, его нужно поймать. Но пока он не пойман, никто не мешает вам пойти на место преступления и попробовать изобразить все самим. Проделайте все, что проделывал убийца, и в глазах у вас прояснится. Даже если убийца проделывал совсем другое.

Я решила последовать его совету в один из апрельских дней, когда у меня случился выходной: Пулия, которую я вечно подменяю по воскресеньям, решила поработать сама и даже стирку взяла на себя. Думаю, что они с поваром просто хотели побыть вдвоем в полупустой гостинице. У них какая-то старая, но страстная история. Помню, как она забеспокоилась, когда за день до этого застала меня в кухне за попыткой разговорить Секондо.

Я сидела за столом и резала зеленые перцы, а он делал сразу восемь дел и еще отвечал на мои вопросы, оказываясь то в другом конце кухни, откуда его голос звучал гулко, будто в бочку, то над самым моим ухом, так что я слышала крахмальное потрескивание его униформы.

Мне нужно было знать, как проходила репетиция «Пигмалиона» в тот вечер, когда убили хозяина. Я уже опросила человек девять, осторожно, как бы невзначай, и все их рассказы были похожи, но одна вещь не давала мне покоя: никто не мог с точностью сказать, что видел капитана безотлучно пребывающим на сцене или рядом с ней.

Прежняя кандидатка на роль миссис Хилл, кастелянша, отказалась из-за слишком тесного платья. Другого платья не нашлось, и даму поручили играть капитану. Он был единственным чужаком, допущенным Бранкой к спектаклю, такова была затея: участвуют только обслуга и врачи. Все держалось в секрете от постояльцев, даже название пьесы.

Итак, они затянули корсет, завязали концы шнурков, и снять платье без посторонней помощи он уже не мог. В пьесе пять действий, и миссис Эйнсфорд Хилл появляется в первом и в третьем, а во втором профессор ведет разговоры с отцом цветочницы. Мусорщик Дулиттл — это была роль повара, и с тех пор он успел ее основательно позабыть.

— Я так волновался, что все время путал слова, — сказал он, срезая жир с куска свинины, — в глубине души я был рад тому, что спектакль не состоялся. Ты хочешь знать, видел ли я капитана? Еще бы, у меня в глазах рябило от его лазурных юбок, в которых он выглядел как педик. Да он и есть педик!

Повар закончил с мясом и сел нарезать молодой лук, от которого у меня полились слезы, потом он кивнул на перцы, я взяла вилку и стала выковыривать семена. Я представила, как светлые кудри миссис Эйнсфорд Хилл мелькают в темноте, как, быстро перебирая ногами под кринолином, капитан мчится по аллее в сторону беседки, оглядываясь на флигель, где идет репетиция.

— Может, его и не было каких полчаса, пока я ругался с Хиггинсом, но в третьем действии он точно выскочил на сцену. — Повар бросил лук в кастрюлю и взялся за стебли сельдерея. — Все так и зашлись от смеха: узел с тряпками у него в корсаже растрепался, и левая английская грудь стала раза в два меньше правой! Правда, роль свою он оттарабанил назубок, тут не придерешься.

На следующее утро я отправилась к южному флигелю и открыла дверь ключом, взятым украдкой в кабинете администратора. Там я сняла форменное платье, надела майку и шорты, сменила туфли на кеды, засекла время и побежала напрямик — через буковый парк — в сторону этрусской беседки. Крыша беседки желтела совсем рядом, но я знала, что это только видимость, потому что придется бежать сначала на холм, а потом с холма.

Добравшись до конца аллеи, я кивнула двум старым пиниям, за которыми начиналась роща из пиний помоложе, тропинка между ними была усыпана хвоей и прошлогодними шишками. На шишки я старалась не наступать — в них живут муравьи. Примчавшись к павильону, я отдышалась, сделала несколько выстрелов из воображаемого оружия, развернулась и побежала обратно.

Решив немного срезать, я свернула с тропы, споткнулась о корни и упала, ободрав колено. Возле ручья я потеряла минуту на то, чтобы встать на колени и попить воды. Пробегая мимо лестницы, ведущей к воротам, я заметила людей и какое-то время стояла в кустах, думая о том, что убийца, возможно, стоял на том же самом месте. Еще через десять минут я смотрела на оставленные во флигеле часы, стрелка стояла на половине первого. Ровно тридцать пять минут, не считая потерянной.

Я сняла кеды и влажную майку, сунула их в сумку, надела униформу, вернулась в отель и прямиком отправилась в библиотеку. Под удивленным взглядом Вирги я некоторое время рылась на полках, нашла растрепанный томик и стала его изучать, отмечая карандашом появления миссис Эйнсфорд Хилл. В середине пьесы обнаружился удобный момент: миссис Хилл появлялась в первом действии, а потом исчезала до начала третьего. Примерно на сорок минут.

Если учесть, что репетиция никогда не идет гладко, добавить сюда забытый текст, замечания и перебранку, то выйдет не меньше часа. Ли Сопра мог отлучиться на целый час! Этого вполне достаточно для того, чтобы отправиться в беседку, выстрелить в хозяина, вернуться, выбежать на сцену и начать третье действие словами: «Ваш знаменитый сын! Я так давно мечтаю с вами познакомиться, профессор Хиггинс!»

Садовник

Я заметил, что Петра никогда не смеется, только раздвигает губы в улыбке. Одно время я думал, что у нее плохие зубы, как у многих в этой местности, но теперь знаю, что они ровные и белые, прямо как у хищного красавца August Foerster, за которого тосканец выложил несметные тысячи.

Несколько дней назад девочка приходила в конюшни, искала какой-то костюм в груде театрального хлама, сваленного в моем жилище. Я еще издали увидел ее голубую униформу, мелькающую в зарослях крестовника, она шла довольно быстро, хотя здешнюю обслугу заставляют ходить на высоких каблуках. Один почтенный завсегдатай моего бара утверждал, что процедурные сестры не носят белья и сбривают все волосы на теле, потому что в хамаме слишком жарко. А другой ему не верил и цокал языком.

Я поставил чайник на примус и принялся ждать, поглаживая Зампу, развалившегося на свернутом ковре. Вошедшая Петра была чем-то взволнована, на лбу ее блестели капельки пота, нижняя губа прикушена. Когда она подошла поближе, я заметил, что зрачки у нее со светлой каймой, будто крылья траурницы. А раньше не замечал.

Девушка походила по комнате, присела в единственное кресло, вежливо отхлебнула чаю и сообщила мне, что следствие зашло в тупик и не способно найти убийцу Аверичи. Я спросил, какое ей до этого дело, и она пробормотала что-то невнятное о репутации отеля и о том, что все служащие должны помогать полиции как умеют.

Потом Петра заговорила о постановке «Пигмалиона» силами любительской труппы и о том, что прогон спектакля в южном флигеле обеспечил алиби целой толпе народа. На это я заметил, что в пьесе есть несколько ролей, просто созданных для того, чтобы морочить голову следствию. Их всех стоит проверить, заметил я поучительным тоном, ведь внутреннее время пьесы легко поддается вычислению.

— Хорошо бы посмотреть на платье миссис Хилл, — задумчиво сказала она, а потом уткнулась в свою чашку и замолчала.

Некоторое время мы молчали вдвоем, я сидел верхом на больничной каталке и наблюдал, как сгущаются сумерки. Потом Петра отодвинула чашку, подняла руки и вынула шпильки из туго заплетенного узла; волосы рассыпались и оказались не такими длинными, как я думал. Потом она поднялась, встала передо мной и расстегнула свою униформу. Оказалось, что эти полотняные платья на молнии до самого подола и расстегиваются с приятным треском.

Я смотрел на ее груди, выпрыгнувшие из платья, будто два белых кролика. Удивительно белых, если учесть, сколько времени эта девушка проводит на пляже. Я протянул руку и прикоснулся к одному из кроликов. Зампа поглядел на меня с укором, слез со своего ковра и затрусил к выходу. Этот пес не может вынести беспокойства, скопления противоречивых энергий и внимания, уделяемого кому-то другому. Эта черта мне нравится, я сам такой.

Петра закрыла за ним дверь и опустила щеколду. Потом она нагнулась и быстро раскатала ковер, оказавшийся чем-то вроде театрального занавеса. Потом она сбросила платье и легла на этот занавес, головой к двери, так что ее ноги оказались прямо передо мной, как два лезвия едва разведенных ножниц. Я посмотрел туда, где лезвия соединялись, и понял, что все, что я слышал о привычках процедурных сестер, — чистая правда.

Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008

С тех пор как я понял, что не могу посещать церковь, прошло довольно много времени. Но должен заметить, что переписка со священником не заменяет мне утренней мессы, как ячмень не заменяет кофе. Я заметил, что письма к тебе становятся все меньше похожи на исповедь и все больше — на полицейский отчет. Ничего не поделаешь, ты единственный умный человек на двадцати шести километрах подвластного мне побережья. С кем же мне еще разговаривать?

Мой сержант совершенно не ловит мышей, путает бумаги и отлынивает от дежурства на дорогах. А эти дежурства прилично пополняют нашу копилку, так же как Святая неделя пополняет твою копилку «на ремонт церковной крыши». Я знаю, что он мечтает о повышении, зарится на мое место точно так же, как Аттилио, и больше того, намерен сразу жениться на одной местной бамболе. Только ждать ему придется долго. Не уйду в отставку, пока не наберется корзина денег на восстановление часовни. Хотя, признаюсь тебе, эта работа выела мне глаза, будто дым от зажаренной заживо змеи.

Впрочем, надежда на корзину денег становится все более ощутимой. Я уже почти готов приступить к действиям, вот только выжду немного, пока этот плод нальется соком. Марка, о которой в богадельне не знает только сторож на воротах, да и то потому что почти не просыпается, эта марка путешествует от одного негодяя к другому, а я наблюдаю за ее путями и жду подходящего дня.

Ты спросишь, не боюсь ли я ее упустить? На это у меня есть достойный ответ, но он не для ушей священника. Я и так слишком много тебе рассказываю, честно исполняю наш уговор!

Знаешь ли ты, падре, что австралийские аборигены рисовали животных только двумя способами: взгляд либо сверху, либо сбоку. Все эти опоссумы и эму рисовались прозрачными, чтобы внутренности были видны, прямо как в анатомическом атласе. Человека же никогда не рисовали с кишками и спинным хребтом, человек — не предмет охоты. Теперь, когда я складываю прежде неизвестные детали со старыми и хорошо изученными, вижу своего старого дружка Диакопи почти прозрачным. Внутри у него, будто в стиральном барабане, крутится синий клочок бумаги.

Я могу глядеть на него и сверху, и сбоку, и всяко-разно. Теперь он предмет моей охоты.

Петра

В библиотеке не было ни души, я сразу села к компьютеру, надеясь спокойно в нем покопаться. Я знала, что рыжая кислятина в городе и не появится до полудня. Ее прямо корежит, когда кто-нибудь садится на ее стул возле компьютера. Сама слышала, как она жаловалась тосканцу, что уже целых четыре человека попросили у нее пароль. А когда тот заметил, что компьютер куплен для всех и стоит не у нее в спальне, она сказала, что постояльцы брезгуют этим старьем и давно уже пользуются модемами у себя в номерах. Сюда, мол, ходит только один-единственный постоялец, у которого сломался ноутбук. Я знаю, кто этот постоялец, даже спрашивать не стану.

За полчаса я внимательно просмотрела все текстовые файлы, начиная с января, когда капитан появился в «Бриатико». Сначала я пробежала глазами записи Вирги: библиотечный каталог и счета за выпивку, которые ей приходилось вести. Еще один файл принадлежал неизвестному постояльцу: мрачное письмо к дочери, в нем была уйма фотографий, в основном вид на деревню из его окна. Может, уже и умер, бедняга. Дальше шли рассылки для служащих: поздравления, корпоративные новости и прочая дребедень. Вирга распечатывает все это на цветной бумаге и вешает в кухне и сестринской.

Кто-то прошел по коридору, послышались голоса, и я занервничала. Предчувствие томило меня, оно стояло перед глазами, будто облако копоти, и застилало глаза. Во всем этом есть какой-то смысл: дырявая открытка с часовней, залитое дождем лицо хозяина в беседке, филателисты и красная куртка капитана, до сих пор гуляющего по парковым аллеям.

Я закрыла тексты и принялась проверять сетевые закладки: ссылки на музеи в округе, телепрограммы, метеосводки и бюро путешествий. Одна ссылка вела на eBay, эту я открыла с любопытством и увидела сотни подержанных ракеток и целый курятник желтых пушистых мячей. Социальных сетей никто закладками не отмечал, почтовых серверов тоже. Наконец в одной из закладок мелькнуло слово diario, и я ухватилась за него, но вместо текста мне показали синий экран с окошком для пароля.

Diario di un flautista libico. Ну, вот оно. Значит, все-таки блог! Странное название, если учесть, что капитан ходил по северным морям, а не к берегам Северо-Восточной Африки. Если он вообще куда-нибудь ходил. И с чего ты взяла, что блог принадлежит капитану, спросил мой внутренний голос, немного похожий на голос комиссара. А с того, что пароль у Вирги просили четверо, трое из обслуги и один постоялец. Вычитаем Садовника и тренера, остается один. Думаю, что этот один — я. А четвертый — это постоялец, у которого сломался ноутбук!

Я встала, закрыла библиотечную дверь на задвижку, устроилась в кресле и стала думать, каким мог быть пароль у капитана. Что он курит? Кажется, «Yesmoke». Я вбила слово в голубое окошко, ни на что особенно не надеясь. Неверный пароль. Briatico? Окошко мигнуло красным. Branca, написала я, отчаявшись. Неверный пароль. Кто бы сомневался!

О чем он думал, сидя здесь, в пустой библиотеке, прислушиваясь к ветру, хлопающему расщепившейся створкой окна? Или это был жаркий день, и он видел постояльцев, плавающих в зелени парка, будто голубые медленные карпы? Смотрел ли он на этот портрет, висящий над столом, — молодая хозяйка сидит там, едва заметно улыбаясь, чистое лицо залито солнцем и сияет, как китайская чашка. Кстати, попробуем имя хозяйки.

Стефания? Неверный пароль. У вас осталось две попытки.

Так можно до утра провозиться, ясно, что ничего не выйдет. Я встала и подошла к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха. За вершинами кипарисов, в глубине парка, виднелась камышовая крыша беседки, пару дней назад я проходила мимо и видела, что кто-то привязал к перилам поминальную ленточку. Раньше там была часовня Святого Андрея, покровителя Амальфи.

Santo Andreas напечатала я, снова подойдя к столу. Пароль неверный. Бесполезно. Откуда мне знать, что было в голове у капитана, когда он придумывал свое секретное слово. Ладно, зато я могу попробовать выяснить другое. Например, что у него в голове в настоящий момент. В этой сухой, желтоватой, продолговатой, будто дыня, голове с двумя узкими дырками для глаз. И почему он, черт возьми, не уезжает.

* * *

Ровно в девять вечера я переоделась в процедурной и побежала к каретному сараю. Постройки на границе с траянскими землями у нас называют старым корпусом, хотя жильем там и не пахнет. Издали они похожи на город, сожженный сарацинами: часть дома, где последние годы жила Стефания, снесли, осталась только кухонная пристройка, зато кипарисы уцелели и теперь окружают поляну, заваленную черепицей.

Конюшни стоят чуть поодаль, скрытые кустами лещины, камышовая крыша у них провалилась, но стойла и ясли уцелели. Будь я хозяйкой «Бриатико», устроила бы здесь маслобойню для оливок, чтобы не возить их в деревню. Всего-то и нужны два столетних камня и пресс. И ослик, который ходит по кругу.

Говорят, что, поссорившись с арендатором, Стефания велела прорубить тропинку в роще и спускалась в деревню другим путем: через оливковые посадки и дальше вниз, по каменистому склону холма. Их ссора произошла из-за вывески, если верить слухам. Перестроив здание на новомодный манер, Аверичи решил назвать его «Отель Европа Трамонтана». На клумбе у входа даже карту Европы выложили маргаритками. Увидев новую вывеску, Стефания пришла в ярость и в тот же день явилась к хозяину с требованием вернуть название. Аверичи показал ей контракт, где особым пунктом было выделено его право поступать с землей и зданиями так, как ему заблагорассудится.

Какое-то время я шла вдоль стены, окружающей поместье, будто пьемонтский бастион, который никто никогда не пробовал взять штурмом. На стене нет ни битого стекла, ни колючей проволоки, она устроена коварно, как стена старинной тюрьмы: последний метр кладки не связан раствором, камни просто положены один на другой. Потом гравийная дорога кончилась, я свернула на одну из протоптанных в траве тропинок.

Сумерки уже спустились, и роща казалась черной, за ней сияла в закатном солнце крыша первого корпуса. Заостренная кверху, будто сахарная голова. Такие головы продавались в лавке, когда я была совсем маленькой. Лавочник разбивал их на куски и продавал колотый сахар на вес. Одно время моей мечтой было заиметь такую голову целиком, просто для красоты.

С тех пор как я устроилась работать в отеле, мой дневник стал похож на записки сумасшедшего, думала я, пробираясь в высокой траве по направлению к конюшням. Убийца чудится мне в каждом мужчине, способном удержать в руках удавку, даже если это забавный старик, с которым я пью белое вино на пляже. Разве не странно, что первым подозреваемым стал именно Риттер?

Помню, как Секондо позвал его готовить приправу из кильки, хотя терпеть не может постояльцев, шатающихся по кухне. Кильку привезли из Четары в негодной бочке из-под вина, и повар заметался в панике, потому что был на кухне один, а кильку нужно сразу засыпать солью, не медля ни минуты. Одно дело — разобраться с корзиной анчоусов: оторвать рыбкам головы, разложить по банкам и прижать камнями, а другое дело — бочка, которую четарец катил по аллее на кухню, вздыхая и кряхтя. Повар позвал Риттера, скучавшего на террасе, тот явился, получил клеенчатый фартук, и они затанцевали вокруг горы кристаллической соли, насыпанной посреди стола.

Мне кажется, анчоусы остро пахнут зимой, хотя настоящей зимы я пока что не видела. Для этого нужно ехать в Милан или еще севернее, в Больцано. Снега я тоже не видела ни разу!

* * *

Как только история с гарротой разъяснилась, я вычеркнула Риттера с облегчением, но уже почувствовала свинцовый привкус безумия на языке — с детства его помню, такой бывает, если лизнешь клемму у батарейки. Правда, безумие овладело не мной одной. Спустя два дня я наткнулась в этрусской беседке на Садовника, который вел себя довольно странно: он стоял возле дощатого крыльца на четвереньках и нюхал землю.

Услышав мои шаги, он вскочил, смущенно поздоровался, повернулся и ушел. Что ему нужно было на месте преступления? Туда теперь никто не ходит, даже Пулия, хотя павильон был ее любимым местом для тайного курения. Подозревать Садовника не имело никакого смысла: в день смерти брата он был в отъезде, на другом конце провинции, а значит, к убийству Аверичи тоже не имел отношения. Однако я дорого дала бы, чтобы узнать, почему он стоял на той поляне в позе искателя трюфелей.

Сегодня мы с ним наконец поговорим как люди, пообещала я себе, подходя к пристройке и снимая туфли: утренний ливень проложил в глине длинные рытвины, полные холодной воды. Я надеялась, что Садовник окажется в своем убежище, и у меня было объяснение для позднего визита.

Поднявшись на крыльцо, возле которого стоял прислоненный к перилам ржавый велосипед, я постучалась, но никто не ответил. Колеса и руль велосипеда были густо оплетены цветущим вьюнком, так у нас на юге заведено: все прелестно, но ни черта не работает. Заглянув в окно и увидев мужчину и его пса, сидящих на полу, я вдруг поняла, что ничего не получится.

Всю дорогу я подбирала правильные слова. Мне нужен спокойный собеседник, человек с холодным умом и отменным воображением, у которого есть то, чего мне не хватает: отстраненность. Ultima ratio. Я думала, что мы поговорим, все шестеренки, пружины и волоски этого механизма встанут на свое место и время пойдет. Но, войдя в комнату, я забыла подготовленную речь. Я вообще все забыла, даже слова приветствия.

Собака поднялась с пола, но не залаяла, а вяло повиляла хвостом. Наверное, голубая униформа наводила на нее тоску. Садовник пил чай, сидя на свернутом в рулон ковре, рядом с ним на полу стоял примус с красным газовым баллоном. В комнате было довольно темно, горела только тусклая лампа на шнуре, потом она оказалась фонариком, подвешенным на резиновом шланге от душа. Электричество в этой части усадьбы давно отключили.

Я остановилась в дверях, Садовник кивнул мне, подвинулся на своем ковре, и я села рядом. На нем были какие-то странные штаны, похожие на шальвары, присмотревшись, я поняла, что это юбка, и едва удержалась от смеха. Он сказал, что утром попал под дождь и за несколько минут вымок до нитки. Пришлось найти себе тряпку в углу с театральным реквизитом.

Потом он сказал, что устроил здесь второе жилье, потому что собаке запрещено появляться в отеле. Потом он встал, чтобы налить в чайник воды, и я увидела его татуировку, это оказалась стрекоза под лопаткой, я открыла рот, чтобы рассказать про свою, но поперхнулась и промолчала.

Мне стоило сказать хотя бы половину правды: я пришла посмотреть на костюмы для февральского спектакля. Кастелянша упоминала, что их перевезли на конюшни — в одночасье, потому что флигель понадобился полицейским. Мы взяли бы фонарик и пошли в тот угол, где, будто молчаливые слуги, толпились вешалки с театральным тряпьем. Мы нашли бы платье миссис Хилл и ее завитой парик. Потом мы заварили бы еще чаю и обсудили бы мою версию. Но я молчала. Мои нервы, всегда крепко натянутые, внезапно провисли будто веревка с мокрым бельем.

Наконец я сказала, что страшно хочу пить, и налила себе английской водички с острым запахом апельсиновой цедры. Такого сорта чай в наших краях никто за чай не посчитал бы. Хотя в войну, говорят, деревенские делали кофе из молотой каштановой скорлупы. Выпив первую чашку, я тут же налила вторую, во рту у меня пересыхало от его уклончивого взгляда и какой-то незнакомой складки рта — теперь я думаю, что это было участие. Какое-то время Садовник сидел неподвижно, потом медленно поднялся, подошел к двери и задвинул щеколду.

Маркус

«…Ты стоишь на распутье и хочешь принять решение, но боги смеются над тобой и танцуют в камышовых коронах — сам факт того, что ты оказался здесь, говорит о том, что решение было принято уже давно и, вполне вероятно, не тобой».

Маркус отложил блокнот, встал и подошел к окну. Здание почты белело в сумерках свежевыкрашенным фасадом, от него дорога сворачивала к гавани, морской ветер легко пробегал ее вдоль, и лавровые кусты шевелились от утреннего сквозняка. Зачем я здесь? На что я рассчитывал?

С тех пор как я начал эту книгу, меня все время преследует подозрение, что мои невозможности проступили по всему телу, будто татуировки, и люди могут их видеть, качать головами и относиться ко мне с сомнением. Каждая собака видит, что я не могу сопротивляться грубому настоянию. Не умею торговаться. Панически боюсь наглости. Черта с два открою консервную банку камнем. Не могу ничего написать. Больше не могу!

И что бы изменилось, найди я в участке досье Аверичи, блог флейтиста или еще что-нибудь полезное? Разве меня занимает то, что происходило на самом деле? И на кой черт мне это самое дело? Я вернулся ради воспоминаний, которые стали расплываться, будто акварель, забытая в саду под дождем.

Дождусь, когда рассветет, и отправлюсь на холм. Наверное, повар все так же сидит на заднем дворе перед горой трески в корзине — из-под ножа летит и сверкает рыбья чешуя. Рыбу Секондо всегда чистил сам, не доверяя кухонным мальчикам. Да нет, какой там повар, отель давно закрыт, в нем если кто и живет теперь, так какой-нибудь сторож с собаками. Ворота, разумеется, заперты, придется идти в обход, через дикий пляж, хотя веревочная лестница наверняка уже сгнила. Я помню, что можно спуститься вниз и без лестницы, держась за камни или редкие ухвостья можжевельника. Но вот подняться нельзя.

Так что я здесь делаю? Маркус снова сел за стол и начал писать, радуясь, что появились слова. Я хочу зарядить свои батарейки до упора и снова сесть за письменный стол, не открывая новостей, не проглядывая почты, желая видеть только белую гравийную дорогу и заполнять ее сосновыми иглами, умбрийской глиной и муравьями, целой армией отчаянных мирмидонян.

Я хочу написать роман, в котором я буду главным героем, живущим сразу в трех плоскостях, проходящим сквозь засиженные мухами зеркала Past Perfect и краснокирпичные стены Present Continious. Человеком, живущим на месте действия и создающим образ действия, продвигаясь вдоль едва намеченной линии в предвкушении катарсиса, размышляя о моржах и плотниках, телемском братстве и грядущем хаме, да о чем угодно размышляя!

Нужно продолжать, прочел он однажды у Фуко, нужно говорить слова, сколько их ни есть, нужно говорить их до тех пор, пока они не найдут меня. Было время, когда он просто не мог продолжать. Проворачивался вхолостую, будто ключ в неисправном замке. Первая книга стала последней, говорил он себе, так бывает, возьми хоть Эразма Роттердамского. Мальчишеский роман, написанный в припадке отчаяния, скупили в киосках и на вокзалах, просто потому, что людям свойственно пить чужие слезы.

Книга и впрямь никуда не годилась. Он сидел над ней ночами, обдирая елочную вату, вспоминая то сонного алжирца, который с ворчанием открыл для них кафе в городке, куда автобус приезжал в шесть утра, то теплый ливень, затопивший палатку, то привычку его девушки держать карандаш во рту, то ее рот, свежий, будто красное яблоко с белоснежной хрусткой сердцевиной.

Потом он послал книгу первому же найденному в справочнике издателю, просто чтобы от нее избавиться. И вдруг — через несколько лет! — ему ответили, прислали чек и бумаги на подпись, он даже читать не стал канцелярского петита, подмахнул все разом, пошел в «Лису и корону» и напился в хлам. Проспавшись, он обналичил чек и уехал в «Бриатико».

Через год он дождался выхода книги и бегал по городу, скупая карманные экземпляры с лавровой веткой на обложке. Потом тираж повторили, обложка стала твердой, а ветка превратилась в куст, за которым мерещилась не то беседка, не то бельведер Эшера, он даже прочел несколько рецензий, написанных, похоже, одним и тем же человеком, меняющим фамилии и путающим следы. Потом ему прислали договор на вторую книгу, и он подписал.

* * *

— Как же мне осточертел этот дождь! — Маркус налил себе и клошару из литровой бутыли, с трудом удерживая ее в руках.

Ему хотелось пить и смотреть в светлые, близко поставленные глаза человека, живущего на ржавом катере. Два узких крыжовенных глаза, один из которых немного косил, от этого взгляд у клошара был диковатый и неопределенный. Маркусу хотелось задавать вопросы, но сил уже не хватало. Время от времени он пытался подняться, но снова садился на плетеный стул и подпирал подбородок руками.

— Погода как в Ломбардии. — Клошар отхлебнул вина и зажмурился. — Я бы давно уехал, да не могу катер бросить. Это катер моего отца, он сломался в девяносто четвертом, и я пообещал себе запустить двигатель, даже если придется перебрать весь катер по винтику. Но с тех пор многое изменилось. Трудно разбирать по винтику свой собственный дом.

— А вы что же, прямо там и живете?

— Живу. Знаешь, что такое сквозные пробоины? А еще трещины, сколы, заклепки. Но я с этим справился, да что заклепки, я в кокпите морозильную камеру поставил. Пришлось продать оливковую рощу, зато теперь я куплю двигатель. Двести восемьдесят сил. Фирма «Меркруйзер», зверское железо.

— Не морочь приезжему голову своей лодкой, — сказал подавальщик, явившийся с чистыми стаканами. — Ты и не думал ее чинить, сколько себя помню, сидишь на борту, свесив ноги, и удишь мелочовку себе на обед.

— Это не лодка, а каютный катер, сделанный на верфи Альдо Кранки, — нахмурился клошар. — У меня в гальюне, дружок, больше тикового дерева, чем у твоей матери в семейной спальне.

— Одно название чего стоит: «Манго фанго», ешь грязь, — не сдавался cameriere.

— «Манго фанго» означает мистраль, так его называют в тех местах, откуда родом мой отец. Хотя в одном ты прав, название нужно новое придумать. Нельзя под одним и тем же именем гнить у причала и выходить в открытое море. К тому же от мистраля кровь стынет, сам знаешь.

Только теперь Маркус заметил, что вместо самоанца работает новый парень, и хотел спросить, куда подевался расторопный Ваипе, но вместо этого сказал совсем другое:

— Если вам горячий ветер нужен, назовите ливийская флейта. В античных текстах, например у Плутарха, сирокко называли ливийским флейтистом, если я не путаю.

— Чересчур мудрено! В названии лодки не должно быть никакой зауми.

— Старики говорят, что, когда дует сирокко, поднимают голову ревность и месть, — вставил подавальщик. — Раньше за преступления, совершенные, пока дует этот ветер, даже в тюрьму не сажали.

— Ай, брось. — Клошар махнул рукой. — Ревность и месть в наших краях головы никогда не опускают. Даже при легком бризе. Даже в полный штиль!

— Такой уж у нас характер на юге, — важно заметил подавальщик.

— Да характер наш здесь вовсе ни при чем! — Клошар привстал, будто хотел произнести тост. — Если в доме грохнули окно и никто не позаботился вставить новое, то скоро на всем фасаде ни одного целого стекла не останется. А через неделю придут те, кто разбил, и влезут в твой дом. А потом они вынесут твою постель и трахнут твою сестру. А еще через месяц начнут жечь костры, и весь город превратится в отхожее место. — Сказав это, он сел и так жадно приник к своему стакану, будто у него губы пересохли.

— При чем тут стекла-то? — Маркус едва шевелил языком.

— При том, что тринадцать лет назад здесь погибла хозяйка поместья. — Старик снова встал, с грохотом отодвинув стул. — И ее смерть назвали несчастным случаем, хотя все знали, что это вранье. Шесть лет назад здесь убили троих за одно лето, а никто и пальцем не шевельнул. В следующий раз убьют шестерых, а мы будем печь пасхальные кексы, ходить в процессиях и таскать на грузовиках чудовищ из папье-маше. Ничего удивительного, что в доме на холме завелся призрак и шляется со свечкой по верхнему этажу!

— Насчет призрака ты, пожалуй, загнул. — Маркус допил вино и поднялся со стула. — А насчет всего остального я согласен.

— Это я-то загнул? — Клошар возмущенно уставился на собеседника. — Да я вообще никогда не вру. Может, хочешь поспорить со мной, англичанин?

— Тут и спорить не о чем. Пожалуй, мне пора.

— Ставлю свой новый мотор! А с тебя — ведро красной краски для названия! И полный рабочий день. Ну что, слабо?

Некоторое время они молча смотрели друг на друга, потом Маркус протянул руку через стол и сразу ощутил пожатие горячей ладони.

— Вот он будет свидетелем. — Клошар кивнул в сторону подавальщика и крепко потряс Маркусову руку. — Я покажу тебе призрак, гуляющий со свечкой в закрытом отеле. Его видно с моей лодки, если стоять на корме.

— А зеленых чертей с твоей лодки не видно? — засмеялся свидетель, собирая стаканы.

— Выпивку запиши на мой счет. — Клошар уже надел свой плащ и направился к двери. — Прямо сейчас и пойдем. Он появляется после десяти и бродит до полуночи.

Выходя из траттории, Маркус посмотрел на небо и подумал, что завтра будет жаркий день. Лунная тень от холма плотно лежала на воде, лишь кое-где продырявленная огоньками лодочных фонарей. Если дождя и вправду не будет, он встанет пораньше и до полудня поднимется на холм. Пора увидеть «Бриатико» лицом к лицу.

Садовник

Любить Паолу на песке оказалось не так уж замечательно, как я думал, дожидаясь ночи. Я дожидался этой ночи уже несколько дней, на всем бесконечном пути от Катандзаро до Маратеи, но каждый вечер эта женщина забиралась в спальный мешок одна, безнадежно чиркнув пластиковой молнией.

В Маратее нам не повезло, с моря весь день дул ледяной ветер, а чай в жестяной банке кончился, так что мы собрали плавник, развели костер и долго пили горячее пиво, безбожно мешая его с джином, обнаруженным на дне моего рюкзака. К полуночи ветер упал, потеплело, и вокруг нас сомкнулась та особая войлочная тишина, которая водится только на юге.

Мы лежали вокруг черного круга тлеющих углей, опершись на локти, будто патриции вокруг пиршественного стола. Паола взяла кусок плавника и принялась засыпать костерок мокрым песком. Я глазам не поверил, когда она поднялась во весь рост и сняла сначала свитер, а потом зеленый балахон.

Солод и можжевельник помутили мой разум, электричество ударило в меня, словно молния в церковный шпиль. Женщина смеялась, раскинув перламутровые ноги на границе воды и суши, ее тело разрослось, будто дождевой лес, и заняло весь небосвод, а потом и всю поднебесную. Оно слилось со всей до оскомины живописной Италией, сквозь которую она протащила меня за девять ненастных дней, — внезапно я осознал кривизну ее арок, гладкость колонн, влажные имплювии и помпейские жернова.

В какой-то момент я поднялся на ноги, чтобы найти в рюкзаке сигареты. Вспыхнув, спичка сделала темноту еще более кромешной, но я успел увидеть ее лицо. Мы молча курили, лежа рядом на холодном песке. Песок на пляже оказался таким мелким, что проникал повсюду, будто перламутровая мука, — позже я обнаружил его там, где его быть никак не могло, и долго отплевывался.

— Господи, — сказала она наконец, — каждый день я думала о том, как это будет, и представляла себе разное. Но не это. Сколько у тебя было женщин?

— До черта, — сказал я, поднимаясь с песка и чувствуя себя покинутым. — Но все они просто куски мяса. Ты другое дело.

— Ясно, — сказала она, — значит, я первая. Bellacquisto!

Она была первая, что бы там ни было: явись она на золотой колеснице в окружении корибантов, диких львов и пантер или валяйся на мокром песке с раскинутыми руками и волосами, похожими на темные водоросли. А я так и останусь сомнительным предметом разговора, полым и многозначительным, будто облачко с многоточием, выдуваемое персонажем комикса. Но произнести этого вслух я тогда не сумел. И в следующие несколько дней не сумел. А потом уже и говорить было некому.

Петра

Сегодня воскресенье, все пошли на мессу, а я осталась — мне еще постояльцев вести на пляж, к тому же я не слишком люблю нашего молчаливого падре. Единственный человек в деревне, с которым он разговаривает, — это тот, кого местные называют комиссаром, хотя по званию он всего лишь капрал жандармерии. Над их дружбой многие посмеиваются, потому что комиссар сроду не открывал церковной двери, он даже к исповеди не ходит. Мать говорила мне, что в детстве комиссар был настоящей шпаной, без роду и племени, а потом внезапно образумился и поехал учиться. Впрочем, я бы не удивилась, узнав, что мама его с кем-то перепутала.

Я рассказала Риттеру про струны, когда мы отправились в полдень на море. Мне было стыдно, что я считала его убийцей, хотя он единственный в этом гиблом месте, с кем приятно иметь дело. Он плавает на мелководье, а потом сидит на песке и рассказывает про боснийскую войну или про свою бывшую служанку, глухую, словно стена Конвента.

Куда хуже, если купание закажет рыжий инженер со второго этажа, у того вечно намокает кудрявая накладка, и он бесится, не зная, куда ее девать. Или, не дай бог, запишется синьор Аннибалло, сил моих нет смотреть на его марсианскую фигуру — оплывший конус с морщинистой вершиной, зловещие черные отверстия. В отеле таких несколько, и купаться они любят именно со мной, хотя некоторые даже имени моего не помнят.

— Что ж, — сказал табачник, — ты нервничаешь и делаешь глупости. Разумеется, тебе стоило подумать, прежде чем бежать с этими струнами к комиссару. Но если бы ты много думала, твоя красота могла бы пострадать!

День был нежарким, туман завалил вершину Монтесоро, так что мы с Риттером вернулись в отель раньше времени. По дороге мы выпили бутылку вина, и мне стало немного повеселее.

— Ты, детка, мало думаешь и врешь с удовольствием… — Риттер остановился, чтобы отдышаться. — Это хорошо, а вот пьешь ты, как мужик, и от этого быстро состаришься. Лакаешь ледяную фалангинью, точно воду из колонки, даже по шее течет.

Врать я люблю — это правда, без вранья жизнь женщины недостоверна. Что до вина, то я его только с постояльцами пью, а домой покупаю лимонад и пиво. Мой брат пил пиво на спор: садился с рыбаками на рынке, ставил перед собой шесть бутылок и выпивал их одну за другой, будто пальцами щелкал.

Его приятель, живущий на ржавом катере, каждый раз находил для этого спора дураков, а потом они вместе с братом жарили рыбу на мангале, прямо в гавани. Пиво — это хлеб, говорил брат, а с вином нужно быть осторожнее, оно располагает к нежностям, а если пьешь его в одиночестве, превращается в уксус. Бри всегда бывал прав, и я не пью одна. Ну, почти.

Я ни разу не была на кладбище, потому что еще не сдержала слова, вот сделаю все, что нужно, тогда и приду. Напротив длинной туфовой стены, где хранится пепел брата, находится стена отеля «Бриатико», там хоронят тех, за кем не приехали родные или друзья. Целая стена с нишами, горы невостребованного праха.

В детстве я любила ходить на похороны, хотя еще не верила, что люди на самом деле умирают. Я многое помню: гвоздичное масло, усиливающее запах тления, и стук заступа на кладбище — обыденный, как звук огородных работ. И лица деревенских зевак, рассуждающих о том, что столяр пустил на гроб чистый дуб, остатки от спальни, заказанной для молодоженов из Кампобрассо. И столяра, объясняющего, что он всегда накидывает в ширину, потому как некоторые мертвецы распухают и норовят оттолкнуть руками крышку. Вот и приходится садиться на гроб сверху, как на чемодан.

Теперь я не хожу на похороны, даже если умер кто-то из знакомых. Я по-прежнему не верю, что люди умирают. Что касается моего брата, то у него все было не как у людей.

* * *

Каждый вечер я стою на веранде, куда доносятся песенки из «Un homme et une femme», но не могу заставить себя спуститься в бар. Мне кажется, ему неприятно меня видеть — с того самого вечера, когда в отеле вырубился свет. Как ни горько это признать, Садовник ведет себя так, как должен вести себя мужчина, желающий отвязаться от женщины.

Свет в отеле погас девятнадцатого апреля, это точно, потому что в тот день я занималась стиркой, а мое дежурство в прачечной всегда по субботам. И этот день был самым лучшим из всех. Только это был не день, а вечер.

Мы сидели в темной прачечной, слушали, как в подвальных трубах гудит вода, и рассказывали страшные истории. Кажется, мы пили что-то из фляжки, я не помню, в голове у меня мутилось от какого-то звериного восторженного голода. Мне хотелось есть, пить и совершать диковинные прыжки. Но я сидела неподвижно, запустив пальцы в его волосы. В темноте волосы казались светлее, чем при свете дня.

Я говорила себе: это мой любовник, первый, настоящий, с прекрасным смуглым телом и татуировкой, которую я наконец сумела разглядеть. Он устроился на полу, прислонившись спиной к моим ногам, долго молчал, прихлебывая из фляжки, и вдруг начал рассказывать историю о своем путешествии на маленьком круизном корабле.

Его голос был размеренным и прохладным, как будто он перечислял морские порты и имена пассажиров, а не вываливал мне под ноги кучу окровавленного белья. Когда он закончил свою историю и потянулся за сигаретами, мое лицо было мокрым от слез, мне совсем не хотелось продолжать игру, но уговор был рассказывать все как на духу, и теперь была моя очередь.

Мне двадцать два года, и до дня смерти брата в моей жизни была только одна страшная вещь. Это случилось много лет назад, в те времена, когда мы с Бри не расставались больше чем на несколько часов. Мы даже в школу ходили вместе, а после уроков поджидали друг друга во дворе и шли домой через оливковые посадки. Ему было плевать на насмешки дружков, это моя сестренка, говорил он, моя Петручча, мой черный камушек.

В часовню мы тоже лазили вместе, Бри подглядел, куда реставраторы прячут ключ, привел меня туда, открыл амбарный замок и провозгласил меня полной хозяйкой. Мы сидели на высоких лесах, болтая ногами, разглядывали реликварий, похожий на сундук с медными скрепами, и витражи, пропускавшие свет пыльными струйками — синими и зелеными. В часовне так чудно пахло свежей стружкой, что хотелось зарыться в нее целиком и там заснуть.

Когда я дошла до этого места, Садовник сильно закашлялся, и я остановилась. Генератор уже починили, я видела свет, пробивающийся под дверью, но в прачечной горела только тусклая аварийная лампочка, и машины не завелись. Наверное, нужно было что-нибудь нажать, но я почему-то боялась пошевелиться.

— Продолжай. — Он потушил сигарету о каменный пол.

В подвале нет ни камер, ни датчиков дыма, там можно делать все что угодно, если запереть дверь. Мы сидели на тюках с бельем и курили его куцые сигаретки, он их набивал трубочным табаком пополам с травой. Траву он покупает у портье, как и все в нашей богадельне. Любой товар за ваши деньги, говорит этот Витторио, нежно улыбаясь.

Я рассказала все: про девушку с холщовой папкой, про железный ключ, похожий на человеческий профиль, про разлитый терпентин, про то, как в сумерках мы пришли на поляну и встретили там пожарных, бродивших по щиколотку в золе. Я рассказала про овечьи хрящи и человеческий череп, вывалившиеся из реликвария, сила огня была такой неодолимой, что обгорели даже кости, а от бревен и вовсе следа не осталось. Пожарные только руками разводили. Это же смола, говорили они, там было настоящее адское пламя!

Вернувшись домой, Бри обнаружил ключ от часовни в своей куртке, ключ завалился за подкладку, он был довольно острый. Я предложила вернуть его на место, но Бри только головой покачал. Он посадил меня на стул, встал передо мной на колени и сказал мне, что я должна забыть про этот ключ. И про этот день тоже забыть.

— Понимаешь, Петручча, мы могли оказаться виновниками ее смерти, — сказал брат, — нам повезло, что она сумела открыть дверь и уйти. Наверное, вынула шпильку из волос и открыла замок. Я сам видел, как она спускалась с холма. Никому не рассказывай, что мы там были, иначе нам здорово попадет.

— Разве детей наказывают за то, что не произошло? — удивилась я.

— Да, Петручча. Никто ведь не знает в точности, произошло или нет.

Иногда он говорил загадочные вещи, многие мне и до сих пор непонятны.

Маркус. Вторник

В девять утра он вышел на площадь, чтобы посмотреть на процессию по случаю начала Великой недели, но было еще рано, у дверей церкви толпились члены братства в белых балахонах, на груди у них были вышиты таинственные знаки. Маркус знал, что золотая петля означает братство Святого Висенте, остальные он запомнил и решил, что спросит о них у клошара.

На углу виа Ненци его ждала хорошая новость: вечно закрытая книжная лавка подняла железную ставню и распахнула дверь. Он подошел к витрине и сразу увидел редкостный путеводитель по побережью: с двумя скульптурами Бернини на обложке, очень толстый и подробный. Правда, таскать его придется на себе, если машину не отдадут. Но нет, удержаться было невозможно, к тому же продавали его за полцены, потому что обложка выцвела на солнце.

По дороге в гавань он наткнулся на почтальоншу, опознав ее по красному шлему, но так и не увидев лица: девчонка пронеслась на своем скутере, обдав его пылью. За плечами у нее был плотно набитый рюкзак с надписью Posteitaliane, и Маркус удивился тому, что почта работает в праздничные дни, когда даже траттории закрыты до самых сумерек. Наверное, в деревне многие пишут бумажные письма и любят их получать. А что им остается, если к Сети можно подключиться только в почтовой конторе?

Последнее бумажное письмо, полученное им, было отправлено как раз из Траяно. Удивительно, что письмо не выбросили, ведь оно было адресовано мертвецу. Удивительно, что он зашел в паб на ноттингемской окраине и наткнулся на сестру своего друга, которую тот забирал когда-то из школы и катал на раме велосипеда. Но еще удивительнее, что он приехал в этот город, с которым попрощался несколько лет назад, как прощаются с компаньоном, когда совместному делу пришел конец.

Петра знала его как М. Фиддла, жителя Ноттингема, и на конверте стояло это имя, а под ним неверный адрес, который она невесть где выцарапала. Адрес был аккуратно перечеркнут, рядом наклеили бумажку с адресом паба, а чуть выше — фиолетовую марку от щедрот Королевской почты. В конверте лежала пачка измятой бумаги: попытки дедукции, подозрения, всплески воспоминаний, в каждом слове вольфрамовая дрожь сдерживаемой ярости.

Он прочел записи несколько раз, но так и не обнаружил того разговора, который помнил как один из последних. Трудно поверить, что Петра о нем забыла. Чтут ли на побережье эти древние праздники, спросил он ее, все эти луперкалии и тубилустрии? Осталось ли что-нибудь от шествий и плясок или о них можно прочесть лишь у Овидия? Ну хоть фералии-то остались?

Девушка хмурилась, она пришла к нему на полчаса, умаявшись в процедурной, разговаривать о сельских праздниках ей не хотелось. Она сидела на каталке, свесив ноги, и грызла крекеры, голубые туфли стояли на полу в первой балетной позиции. Фералии остались, сказала она нехотя, в конце февраля мы поминаем умерших, не думаю, что кто-то льет на могилы горячее масло, но люди приносят угощение и зажигают свечи, это верно.

— Ты ходишь на чью-нибудь могилу? Все ли твои родственники живы?

— Какое вам до этого дело?

Она говорила ему вы, когда злилась. Но употребила ты в этом диком письме, которое спустя пару лет послала на деревню дедушке в надежде выплеснуть хоть малую долю злости и недоумения. Разговор о фералиях был в начале апреля, и он был последним. После конца света, проведенного в темной прачечной, он больше не сказал ей ни слова. Пепельная среда девяносто девятого года громоздилась между ними во всем своем холодном отчаянии.

Черт возьми, он поступал так ради нее самой, просто из жалости. Ведь расскажи он всю правду, правда мгновенно воплотилась бы и стала частью ее памяти. Или частью того, что ей предстоит. То же самое происходит со временем. Люди договорились называть его прошедшим, но это всего лишь слово, потому что никто понятия не имеет, где находится точка отсчета.

Случись это теперь, он рассказал бы ей все как на духу. Теперь он знал, что время — всего лишь уток, слабая переменная, зато основа грубой холщовой бесконечности — другие возможности, целые поля других возможностей, terreni a maggese. Мы просто движемся, оставляя за спиной некое количество использованного времени, эта ткань мгновенно грубеет, становится мертвой, будто подстреленная утка, нет, будто целая стая убитых возможностей, безрассудных селезней с зелеными головами.

Но что происходит с тобой, если в эту шершавую тряпку задним числом добавляется новая нить, о которой ты и знать не знал? Как тебе справляться со своим настоящим, если прошлое оказывается непрочным, разлезается в руках как гнилая пряжа? Это случилось с ним самим, пока он сидел на гранитном полу лавандерии, глядя на Петру, только что признавшуюся в убийстве, и он до сих пор не знает, как сумел промолчать. Закашлялся, вытер рот рукавом и промолчал.

* * *

Маркус работал до полудня и прозевал завтрак. Прихватив на кухне пару кренделей и наполнив фляжку вином, он вышел на шоссе и направился в деревню в надежде попасть туда к началу сиесты, пробраться в сад семейства Понте и поискать могилу дрозда в виноградной перголе. Он знал, что должен забрать ключ от часовни, но пока не знал, как это сделать. Если бы его спросили, зачем ему кусок ржавого железа, хранящийся там с весны девяносто девятого года, он бы не нашелся, что ответить.

Есть вещи, которые живут с тобой долгое время, будто тихая зубная боль. С тех пор как Маркус услышал историю Петры, которая была частью его собственной истории, он жил с воображаемым ключом, будто с зашатавшимся зубом, то и дело проверяя — болит или уже меньше? Такие вещи не выпадают сами по себе, им нужно действие, разрывающее замкнутый круг, и чем более дикое и несуразное, тем лучше. Маркус это знал, и ему нужен был ключ.

Есть и другие вещи, они кончаются внезапно, безо всякой рациональной причины. Ты вдруг понимаешь, что больше не будешь их делать, и не испытываешь ни гнева, ни сожалений. Когда несколько лет назад он понял, что не может писать, он тоже не испытал ничего особенного. Просто погрузился в молчание, непрерывное и ровное, как радиация.

Снизу, из деревни, донеслось два гулких удара. Маркус знал, что это колокольня Святой Катерины: в колокол там ударяет механический молоточек, как на сиенской башне. Сразу за набережной начинался неухоженный парк с пересохшим фонтаном, от него к дому синьоры Понте вела улица, густо засаженная платанами.

Что он скажет достопочтенной синьоре? Когда, выслушав Петру в лавандерии, он пришел сюда в первый раз, говорить ничего не пришлось. В тот день ему не удалось пройти дальше калитки. В доме торчала хмурая соседка с веером, у самой синьоры болела голова, его приняли за другого человека и попросили прийти в другой раз, а еще лучше не приходить вовсе.

В парке Маркус сел на скамейку, достал из кармана яблоко и принялся его грызть, разглядывая посветлевшее небо. Сначала яблочный хруст был единственным звуком, который он различал, потом стало слышно, как шуршит вода в питьевом фонтанчике, потом — как пощелкивает гравий под чьими-то шагами, и, наконец, до него донеслось мурлыканье:

In nemore vicino

Auditur cuculus

Nam e quercu buboni Respondet vocibus:

Cucu cucu cucucucucucu!

* * *

In nemore vicino auditur cuculus… Мальчишка, напевавший песенку из учебника латинской грамматики, напомнил ему первый год в Ноттингеме, когда он головы поднять не мог от конспектов, написанных на чужом языке и казавшихся непостижимыми.

Улица Лукко почти не изменилась, у жилища Петры, как и прежде, не было никакой ограды, ее заменяла живая изгородь из плотно сросшихся кустов терновника. Калитка висела меж двух столбов, сложенных из неровных кусков гранита. Маркус толкнул ее, вошел и сделал несколько шагов к дому, надеясь, что ему никто не помешает. Добрую четверть сада занимали неухоженные махровые розы, рядом с крыльцом стояло плетеное кресло, заваленное выцветшими журналами. В просвете между двумя растрепанными лозами он заметил высокую женщину, стоявшую с ножницами в руке. Ее светлые кудри были небрежно собраны и подколоты наверх.

— Добрый день, синьора, — сказал Маркус, — я знаю, что вашей дочери нет дома, но я ее старый знакомый. Хочу оставить ей записку. Могу я войти?

— Старый знакомый, — повторила женщина, раздвигая виноградную листву и напряженно вглядываясь Маркусу в лицо. На ней было платье, слишком тесное в груди, две верхние пуговицы были оторваны. Рука с ножницами едва заметно качалась, словно маятник, сама по себе.

— Я посылал ей книгу, синьора. Может, вы припоминаете?

— Ты стал писателем? — Она медленно вышла из тени на свет. — Это никуда не годится, милый. Разве это профессия для мужчины?

— Может, вы и правы, — засмеялся Маркус. — Я и сам иногда так думаю. Я написал книгу о здешних местах, она вышла в Англии, в книге есть страницы о вашей дочери.

— Ты написал о своей сестре. — Женщина одобрительно кивнула. — Это правильно, мальчик. Петра уехала на несколько дней на север провинции. С нашим падре. Они там делают доброе дело.

Она повернулась и направилась к двери дома, держа ножницы на отлете. Маркус остался на месте, слегка смущенный. Она что же, вот так просто закончила разговор?

— Можно мне взглянуть на вашу перголу? — сказал он ей вслед, но хозяйка уже скрылась за виноградными лозами, ее шаги удалялись.

Огорченный, Маркус повернулся, чтобы уйти, но потом передумал. Он вспомнил, что видел у входа самодельный почтовый ящик на шесте: можно вытащить из него газеты, догнать синьору, сказать, что почтальонша просила занести, а там, глядишь, и разговор заведется.

Подойдя к ящику, Маркус приподнял жестяной козырек и заглянул внутрь. Ящик был забит до отказа, какие-то счета, реклама, пара журналов и еще что-то желтое на дне. Сначала Маркус попытался засунуть руку поглубже, потом достал из сумки перочинный ножик и отодвинул щеколду. Крышка ящика с треском распахнулась, и содержимое вывалилось на траву.

Так и есть. Желтый конверт, тот самый, что он купил в ноттингемском киоске и с ходу отправил — как единственно возможный ответ. Значит, девчонка книгу не получила. И до сих пор считает его негодяем, mascalzone. Странно, что за два года никто не проверил почтовый ящик.

Он сложил бумажки обратно и, немного подумав, накрыл их английской бандеролью. Ржавая щеколда не хотела задвигаться, и Маркус припер крышку палкой, выдернутой из середины розового куста. Куст всхлипнул и развалился.

— Чего ты там возишься, Бри? — От крыльца донесся удивленный голос хозяйки. — Им уже сто лет никто не пользуется. Петра получает почту на работе, а мне никто не пишет, слава богу. Не стой на жаре без шапки, тебе напечет голову.

— Так я могу посмотреть на вашу перголу? — Он выпрямился и сунул палку обратно в куст. — Мне правда очень нужно, синьора.

— Поверь мне, тебе не нужно больше сюда приходить. Прошло уже шесть лет. Ты теперь свободен, мальчик мой, ты же знаешь.

— Свободен?

— Агостина сказала, что я все сделала правильно и ты можешь вернуться туда, откуда пришел. Я тоже знаю, что тебе пора возвращаться. Потому что в твоей спальне завелись муравьи!

Петра

Если Бри пытался подать мне знак, послав дырявую открытку, то почему не назвал имени убийцы? Она заплатит за ошибку, сказал он тогда по телефону. За свою ошибку или за сицилийскую?

Брат всегда был таким, даже в детстве, он вечно водил меня за нос и устраивал сюрпризы, то радостные, то жестокие. Помню, как однажды он потащил меня в Аннунциату на розыгрыш лотереи по случаю martedi grasso. Сборы от лотереи должны были пойти на побелку церкви, а главным призом был огромный батон болонской колбасы с потрохами, фисташками и ягодами мирта. Батон выносили на сцену двое местных лавочников, державших за углы холщовое полотенце.

Бри не сказал мне, что купил лотерейный билет, и когда со сцены выкрикнули мое имя — Петра Понте! — я чуть не упала под ноги толпившимся у возвышения крестьянам. Главный приз нам не дали, зато дали один из десяти мелких выигрышей: фаянсовую миску, плотно набитую пончиками с рикоттой. Всю дорогу домой мы уговаривали друг друга оставить хоть пару пончиков матери, но слопали все и вручили ей только синюю миску с ободком.

Вчера я проснулась первой, обнаружив между собой и Садовником лохматого Зампу, пригревшегося в складках занавеса. Выходит, Садовник ночью выходил наружу, подумала я, ведь он сам запер дверь на щеколду, а собаки в комнате не было. Потом я подумала, что со мной, наверное, что-то не так, если, даже проснувшись рядом с мужчиной, я с подозрением думаю о том, чем он занимался без моего ведома. Похоже, жизнь в «Бриатико» изменила меня больше, чем я предполагала.

Некоторое время я стояла перед маленьким зеркалом для бритья, висевшим на гвозде, и смотрела на свое лицо, на котором не было никаких следов прошедшей ночи. Потом я умылась, пошла в угол с реквизитом, перебрала все костюмы и нашла платье миссис Хилл, парик тоже был там — нейлоновые желтые волосы на марлевой подкладке.

Ли Сопра едва поместился в эти юбки, сказала мне калабрийка, нам пришлось затянуть корсет потуже и завязать шнурки на пару рыбацких узлов. Все смеялись как умалишенные, сказала она, когда капитан с гордым видом поглаживал свою поддельную грудь, набитую бог знает чем, грудь ему сшила кастелянша, два аппетитных бурдючка!

На подоле платья остались темные следы, но это была не кровь, а земля. Я долго вертела платье в руках, нюхала его, смотрела на свет и наконец нашла то, что искала, на спине, примерно между лопатками. Пятнышко было едва заметным, но пахло мастикой, горечью, хвоей и дымом, этот запах ни с чем не спутаешь. Смола пинии. Мое любимое дерево, Pinus pinea, сколько этих шишек я перетаскала домой, чтобы добыть из них белые орешки.

Детские умения: как разобрать шишку, не ободрав пальцы, как узнать, готовы ли каштаны в сушилке, постучав ими друг о друга (если звенят, значит, высохли). Взрослые стучали по корочке свежего хлеба, проверяя, издает ли она пустой звук. Сейчас в Траяно нет ни пекарни, ни давильни для оливок, а хозяйка сыроварни не смогла получить лицензию и продает свой товар чуть ли не тайком, из багажника машины, припарковав ее на задах церкви.

Мне хотелось показать платье Садовнику, но он еще спал, лежал на ковре ничком, на спине у него алели два комариных укуса. Я сняла с вешалки просторный длинный плащ (должно быть, мистера Пикеринга?) и прикрыла своего любовника. Какое-то время я стояла там, разглядывая платье, и вспоминала начало пьесы, которую недавно читала в библиотеке.

Ах, Фредди, неужели совсем, совсем нет такси? Ты, наверно, плохо искал. Правда, Фредди, ты как-то очень беспомощен. Ступай снова и без такси не возвращайся.

* * *

Подходя к бензоколонке на окраине Аннунциаты, я уже знала, что скажу: у Ли Сопры есть алиби, но мне удалось пошатнуть его призрачную крепость. Выяснить это было совсем не трудно, скажу я комиссару. Вы бы тоже справились. Нужно было только побегать по парку, почитать Бернарда Шоу и немного подумать. Потом я скажу, что бумажка выпала из халата покойного хозяина в прачечной хамама. Прачка уволилась после убийства Аверичи, назвала отель posto maledetto, проклятым местом, и теперь стиркой заставляют заниматься горничных и медсестер.

Что управляет моей жизнью теперь, когда безумие начало выдыхаться? Неужели комиссар прав и все дело в амбициях сыщика, в остервенелом упрямстве? Он сказал это прямо мне в лицо, когда я пришла в полицейский участок, даже сесть не предложил, так и продержал у дверей.

— Вы ведь не знали, зачем хозяин пришел в ту ночь на поляну, а теперь знаете. — Я положила конверт на его стол и снова отошла к дверям. — Мы можем сделать экспертизу и доказать, что это почерк Ли Сопры.

— Ты имеешь в виду капитана, который живет в гостинице?

— Разумеется. Вся история с участием в спектакле была затеяна для того, чтобы оказаться не слишком далеко от поляны и обеспечить себе алиби.

Некоторое время он читал голубую записку, наморщив лоб. Потом посмотрел на меня с какой-то постной усмешкой, разгладил записку пальцами, будто шоколадную фольгу, и смахнул ее вместе с конвертом в ящик стола.

— И какое отношение она имеет к капитану? У него есть алиби, эта их репетиция, которая продолжалась почти до часу ночи.

— Это не алиби! Он мог отлучиться, и этого никто бы не заметил. Я прочла пьесу Шоу от корки до корки и точно знаю, что там есть пауза, перерыв на сорок минут. В это время персонаж капитана не выходит на сцену, миссис Хилл появляется в первом действии, а потом исчезает до начала третьего.

— Положим, он мог пробежаться по парку, сделать на поляне банг-банг и вернуться. — Он отошел к окну и встал ко мне спиной. — Согласен, что такая пробежка по силам крепкому мужику, пусть даже в ногах у него путаются юбки. Но мы говорим о человеке, которому за семьдесят. А ведь нужно еще не промахнуться, замести следы и выйти на сцену с правильным выражением лица. Боюсь, эти сорок минут ты высосала из пальца.

— Из пальца? Я разрушила его алиби, доказав, что он мог быть на поляне, хотя он утверждает обратное. И он довольно крепкий, несмотря на свой возраст. Я видела, как он бегал по теннисному корту в сумерках, когда думал, что там никого нет. Мячи от стенки так и отлетали!

— Cui prodest? — Комиссар смотрел в окно, ковыряя в зубах заостренной спичкой. — Давай сделаем его ловкачом и чемпионом по пятиборью. Но преступления нет там, где нет мотива. Эту лекцию ты тоже прогуляла?

— Мотив очевиден: завладеть «Бриатико»! Все думают, что Аверичи проигрался и вынужден был уступить акции пациенту, подвернувшемуся с наличными. Но мы-то знаем, что именно Ли Сопра был партнером хозяина.

— Вот именно, что был. Партнерство этих двоих после гибели хозяина потеряло всякий смысл. Контракт на аренду составлен так, что любой партнер — или даже вдова! — имеет права на холм только при жизни Аверичи. Так на кой черт капитану его убивать?

— После смерти хозяина Бранка теряет права на землю?

— Разумеется. — Он повернулся ко мне вместе с креслом. — Наследник, кто бы им ни оказался, вправе не подписывать договор аренды с новым хозяином отеля. Он может предоставить гостинице полгода или еще меньше, а потом попросить всех на выход.

— А если бы Аверичи был жив?

— Тогда наследнику пришлось бы прикусить губу и терпеть. Так мне объяснил нотариус, составлявший последнюю волю Стефании. В бумагах есть пункт о его исключительном пожизненном праве вести свои дела на этой земле. Но теперь, когда нет арендатора, в этом контракте не больше смысла, чем в лотерейном билете, купленном у марокканца. Разве не очевидно, что капитан не стал бы пилить сук, на который только что взобрался?

— Что ж… — Я постепенно приходила в себя. — Вы правы, но это отменяет только один мотив, а их может оказаться несколько. Например, марка, которую Аверичи всегда носил с собой.

— Детка, если бы ты убила кого-нибудь, чтобы завладеть очень ценной вещью, ты не сидела бы в гостинице несколько недель и не ждала бы, пока кто-нибудь тебя не заподозрит. Ты была бы уже далеко, там, где эти самые марки можно обменять на деньги, верно? Какой смысл ему здесь торчать, если он получил то, за чем охотился?

— Может быть, еще не получил. — Я слышала свой неуверенный голос и злилась еще больше. — Совершенно ясно, что капитан выдает себя за того, кем не является. Какое там покорение льдов? Он ходит на дикий пляж, чтобы никто не видел, как он плещется на мелкоте, хлопая себя по бокам, будто пингвин.

— Я смотрю, ты давно за ним приглядываешь. — В глазах комиссара мелькнуло удивление. — Неумение плавать не является преступлением. Что касается акций отеля, то сам факт их покупки составляет капитану алиби почище прежнего. Так что зря ты бегала сломя голову по гостиничной роще. А теперь отправляйся домой и поищи другого подозреваемого.

Я встала и пошла к выходу. Сержант подмигнул мне от своего стола, который стоит прямо в коридоре, и даже немного привстал. Все знают, что он ждет повышения уже четвертый год и мечтает о комиссарском кабинете. Только ему ничего не светит, так как хитрый Аттилио уже обзавелся нужной поддержкой в столице провинции.

Выходя из участка, я чувствовала себя щенком, напрудившим посреди гостиной. Достаточно было отдышаться и пройти по коридору, чтобы понять, что комиссар прав, кругом прав. Надо искать другого подозреваемого. Но где? Из тех четверых, кто мог задать вопрос на форуме филателистов и при этом не был на репетиции, один дежурил на третьем этаже, второй имел возможность отлучиться, но не имеет мотива, третий уже сидел в участке и доказал свое алиби, а четвертый — мой любовник.

flautista_libico

Люди повсюду ищут смысл, а натыкаются только друг на друга.

Когда пришло письмо от Лидио (аккуратное, на линованной бумаге), мне сразу вспомнились его ладная фигура наездника и лицо с неожиданно крупным ртом, полным теснящихся зубов. Довольно странное лицо, казалось мне тогда, но в одиннадцать лет многие лица кажутся странными. В то лето мне пришлось провести в «Бриатико» четыре жарких дня, от которых не было никакого толку, — в поезде меня продуло, потому что сосед по купе все время норовил открыть окно, и сразу по приезде меня уложили в постель с температурой и кашлем, от которого горло, казалось, наполнялось железной стружкой.

Мы приехали в усадьбу навестить бабку, которая писала нам несколько лет, добиваясь у матери прощения (так сказала мать). Наконец мать решилась повидаться со старой Стефанией, которая недолго задержится на этом свете (это тоже сказала мать), и мы поехали на юг. Бабка оказалась вовсе не старой, она носила брюки и ловко запрыгивала в седло, на голове у нее была твидовая кепка (у конюха, который держал ее лошадь под уздцы, была такая же). Под кепку были убраны волосы цвета жженого сахара, такого же цвета, как у меня.

Вечером, когда Стефания пришла ко мне в пеньюаре, с тарелкой печенья в руках, ее запах, одежды и речи поразили меня в самое сердце. Помню, что в наш первый визит в «Бриатико» бабка не показалась мне такой красивой. Мне тогда было шесть лет, и люди мало меня интересовали.

— У меня тоже будет лошадь?

Вопрос был дурацким, но она все-таки ответила:

— У тебя все будет, как у меня. Вырастешь и получишь все сразу. И лошадь, и парк, и дом. Все, что ты видишь вокруг. И даже то, чего не видишь.

Бабка наклонялась надо мной без улыбки, пахла пачулями, трогала мой лоб, заставляла глотать имбирное питье, а на четвертый день выдала высокие сапоги с ушками и разрешила покататься с конюхом в парке.

Когда нам вызвали такси и мать пошла собирать вещи, Стефания сказала:

— Жаль, что тебя свалила простуда и не было времени на верховую езду. Лидио говорит, ты неплохо держишься в седле. Ну да ладно, в следующий раз.

Следующего раза не было. Через два года Стефания упала с лошади и сломала себе шею, а мы получили письмо от бабкиного юриста, в котором говорилось, что нам ничего не полагается, даже твердо обещанных денег на мою учебу. Имение досталось монастырю, то есть святому Андрею, покровителю здешних мест. Сыну Стефании (моему беглому отцу) тоже ничего не перепало, на похороны он не явился, а нас туда и вовсе не позвали.

Мать легла лицом к стене и лежала так до вечера. Мне хотелось утешить ее, рассказав, что я знаю про тайную (дешевую и невзрачную с виду) вещь, которую бабка называла investimento, и что мне показали место, где она находится. Но что толку рассказывать такое? На все мои рассказы у нее был один ответ: уйди, не морочь голову.

Я знаю, что мать терпела нашу жизнь только потому, что ждала смерти моей бабушки. Кажется, мы все терпим свою жизнь только потому, что ждем чьей-то смерти. Правда, дождавшись недавно нескольких желанных смертей, я не могу сказать, чтобы мне сильно полегчало.

Стефания велела сыну жениться на горничной, когда выяснилось, что у девчонки будет ребенок, то есть я. Бабка стала благочестивой на старости лет, у нее в парке даже была своя часовня, меня в ней крестили и назвали этим именем (от которого у меня мороз по коже). В то лето, когда мы гостили в поместье, мать, наверное, получила какой-то посул или обещание, она расцвела на глазах и принялась рассуждать о возвращении на родину. Мне пришлось заявить, что моя родина — там, где живет мой отец, среди лиловых холмов Картахены, но она только беззаботно рассмеялась.

Бабка упала с лошади, не успев переписать завещание, и мы продолжали жить в своей двухкомнатной квартирке с окном на консервную фабрику, откуда тянуло рыбьими потрохами и уксусом. Какое-то время мать ждала, что пропащий сын Стефании вступит в права наследства и вспомнит о нас, ведь она, как ни крути, была его женой (так она говорила), и каждый день бегала к почтовому ящику. Наверное, поэтому она и умерла — от нетерпения, разочарования и рыбной вони.

У китайцев черный цвет считается цветом воды, и это точно подмечено: вода именно черная, если смотреть ей прямо в глаза, например в колодец. Черная вода стоит у меня в горле и во всем теле с января две тысячи первого года. Мне было четырнадцать лет, и у меня не было ни одного живого родственника. Так бывает только в военное время, сказал инспектор по делам опекунства, когда вез меня в интернат (моя одежда вывалилась из баула, и запах несвежих тряпок явно раздражал инспектора). Обычно есть хоть какая-нибудь завалящая тетка в деревне, сказал он чуть позже, а у тебя и тетки нет, эх ты, бедолага. Потом он сказал, что травиться белладонной в наше время, когда полно цивилизованных способов, — это просто девическая истерика. Думать о матери как о девице мне было странно. Теперь я понимаю, что в тот день, когда она наглоталась отравы, ей было неполных тридцать два.

В интернате по воскресеньям всех собирали в столовой и читали вслух, при этом давали стакан какао с пенкой. В первый день мне показалось, что нет ничего отвратительнее. Но потом оказалось, что есть.

«Энциклопедия насекомых» была надежно спрятана под оторванной доской в раздевалке. Все остальное у меня отобрали в первые же дни (а подаренный бабкой чемодан разломали на две половины, так как не смогли поделить). Мой отец так и не объявился ни у нас, ни в поместье, и счастливый арендатор по имени Аверичи открыл там гостиницу с рыбным (опять рыбным!) рестораном и казино. И назвал ее «Трамонтана».

Поганый ветер, холодный, я предпочитаю сирокко. Удушливый, пыльный, но дерзкий. В старые времена людей не судили, если они под влиянием сирокко натворили дел. Начисто выдувает разум из головы.

Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008

Знаешь, о чем я думал вчера, сидя с тобой за обедом? Как далека смерть от этой прохладной комнаты с занавесками, похожими на двух принаряженных девчонок в розовом, вот о чем. Здесь не может быть запаха формалина и разговоров о том, что жара поступила с телом по-свойски и матрас надо будет сжечь. Ты спрашиваешь, о чем я думаю, и кусок пирога застревает у меня в горле. Я думаю о том, что, когда Аверичи нашли в беседке, в носу у него были муравьи. Еще я думаю о том, кому пришло в голову заживо засолить человека двадцати девяти лет от роду.

Признаться, падре, эта работа осточертела мне прилично. После посещения морга, куда привезли молодого траянца, у меня такое чувство, что я надышался отравленным воздухом, не могу продохнуть как следует и все время гоняю Джузеппино открывать окна в коридоре. А может, это просто краска, которой в участке все провоняло за неделю.

Ладно, подозреваемых осталось трое, один из них мертв, второго пока не достанешь, а третий сомнителен. Если у Диакопи и впрямь есть деньги, то к нему нужно подбираться с тяжелыми, отшлифованными, как могильная плита, доказательствами, иначе шума будет на всю провинцию. Я взял с него подписку о невыезде до окончания расследования, как и со всех остальных, — но что толку? Захочет уехать — и уедет, это же не лисичка-простолюдинка, а хитрый и крепкий дворянский боровик. В глаза врет и даже не поежится. Взять такого за яйца и подвесить — вот минута, когда оплачиваются все просроченные векселя!

Но не все так безнадежно. Наслушавшись причитаний траянской девчонки, я поднял старое дело, закрытое еще комиссаром Фольи: дело о гибели бретонца. Закрыто и списано в архив, Фольи был на это мастер, тем более что ему тогда оставалось два месяца до пенсии.

Девчонка права, со смертью Стефании было что-то нечисто. Зато она не права в другом — в том, что почерк совпадает. Конюха задушили гарротой на самом деле, а ее брата стукнули по голове, а потом придушили для вида, чтобы походило на местную манеру сводить счеты. С конюхом, кстати, покончили после того, как он пришел к комиссару Фольи и потребовал собственного ареста. Протянул руки и попросил надеть наручники!

В досье я нашел листок с протоколом, там прямо так и сказано: добровольно признаюсь, что я соучастник убийства своей хозяйки. Нечаянный. И дальше сбивчивые разъяснения про заговор и наследные сокровища. Тебе не кажется, падре, что в наших краях происходит целая серия нечаянных убийств?

Начнем с девяносто шестого года, когда погибает Стефания. Падает с лошади. Если верить конюху, там сработали две вещи: подрезанная подпруга и лекарство наподобие снотворного. Зима две тысячи шестого, убивают самого конюха. Колыбель из проволоки для оливок, странгуляционные борозды на шее, задушили и подвесили. Февраль две тысячи восьмого, убийство Аверичи в гостиничном парке. Беретта 92S, детская игрушка, так и не найдена.

Судя по показаниям свидетелей, ссорился хозяин только с фельдшером по имени Нёки. Говорят, доходило даже до драки. У фельдшера руки как ляжки, а на груди хоть рожь молоти. Я-то давно знаю, что это за фельдшер такой, но обвинять салернца попусту не стану, понаблюдаю.

Дальше: первое марта две тысячи восьмого, убийство траянского парня, какое-то нелепое, хотя с виду вполне деревенское. Рядом с телом найден бумажник убитого Аверичи, вот тебе и доказательство, и преступник, который уже понес наказание. Дело можно сразу закрывать. Местные teppisti не поделили награбленное. Хотел бы я наконец увидеть это награбленное. Полагаю, оно весит как облатка и помещается на ногте большого пальца, верно, падре?

Петра

Ключ от комнаты фельдшера я сняла с доски у портье, сообщив ему, что на кухне испекли пирог с ревенем и повар непременно отломит ему горбушку. Сестра с третьего этажа сказала, что в ту ночь фельдшер почти не отлучался с дежурства, но мне нужно было действовать. Если я остановлюсь, расследование увянет, нужно двигаться вперед, даже если дорога ведет в никуда. Из гостиницы Нёки мог дойти до поляны за десять минут, это раз, на репетиции он не был, это два, все знают, что он по уши влюблен в хозяйку, это три. Вот вам и мотив, и возможность, господин комиссар.

Нёки живет в завидном номере с эркером и видом на море, но жалюзи там всегда опущены. Я знала, что его не будет дома: он уехал в город за двумя мешками грязи. Пациенты хамама считают, что целебная грязь бьет из-под земли где-то на окраине поместья, будто нефтяная струя на фермерском огороде, но никакой грязи в «Бриатико» не водится. Ее покупают в компании «Морская соль и снадобья», однажды я ездила туда сама и вся пропахла сероводородом, потому что мешки лежали в салоне машины, а водитель отказался включить кондиционер.

В номере был какой-то особый беспорядок, болезненный, так может выглядеть комната человека, который много дней не вставал с постели. В постели крошки, ковер заляпан подозрительными пятнами, голубое покрывало скомкано, в раковине волосы. Где конь катается, тут и шерсть останется.

Процедурная сестра, которая входит к пациенту во внеурочное время, — это простое нарушение. А вот к старшему персоналу входить нельзя, это правило из списка, с которым меня ознакомили еще в первый день. Что я собираюсь в этой конюшне найти? И стоит ли так рисковать? Если меня застанут, вышвырнут из отеля в два счета. Отгоняя эти мысли, я продолжала перетряхивать книги и журналы, стоящие на полке вдоль стены.

Рыться в вещах практиканта было противно, я проверила карманы его курток и пиджаков, висевших в шкафу, выдвинула пару ящиков и села на подоконник. Как выглядит то, что я ищу? Одна улика меня уже подвела, хотя я радовалась ей, как бретгартовский старатель — золотой пыльце, блестящей на дне ручья. Мог ли Нёки быть тем самым доброжелателем?

Допустим, место и время фельдшер выбрал наобум, просто хотел заставить Аверичи пережить минуту унижения, прячась в беседке, как обманутый муж в запертом сундуке. Однако его затеей могли воспользоваться другие. Хорошо бы найти образец почерка, листок со списком покупок, записную книжку или что-то в этом роде.

Люди прячут бумагу в бумагу, это нам еще на первом курсе говорили — на занятиях по криминалистике. У людей всегда что-нибудь куда-нибудь да заложено. Наконец из журнала «Охота и рыбалка» выскользнула страница, сложенная вчетверо, правда, не гостиничная, голубая с золотом, а простая тетрадная. Руки у меня дрожали, когда я развернула ее, ожидая увидеть там разоблачающие слова, уж не знаю какие. Но слово там было только одно. Оно повторялось многократно и было написано на разный манер: криво, прямо, наискосок, размашисто, мелко, с завитушками и без: Бранка, Бранка, Бранка, Бранка. И так раз двадцать, не меньше.

* * *

Приходской священник в Аннунциате слишком хорош собой. Помню, как я в первый раз его увидела: меня вели за руку на праздник, а он стоял в дверях церкви, горделиво заложив руки за спину, будто лавочник у входа в лавку, полную прекрасных вещей. Это было восьмого сентября, в праздник юной Девы Марии, ее статую из папье-маше несли по деревне, а на площади на вертелах крутились жареные поросята.

Двери у нашей церкви такие тяжелые, что их открывают рычагом, над ними висит каменная доска: скрещенные ключи, папская тиара и надпись: не одолеют. Падре в наш приход прислали из Асколи-Пичено, у них там тихо, никаких палетрийцев с гарротами. Женщины в деревне с ума по священнику сходят, одна даже вышила покров для алтаря собственными волосами, рыжими, смешанными с золотой нитью. Не думаю, что он хоть раз доставал его из сундука.

Сегодня утром я встала пораньше и пошла в бассейн, чтобы успеть поплавать до открытия; вода была холодной и отдавала хлоркой — с тех пор как хозяина убили, все в отеле приходит в запустение. Видела бы старуха Стефания, что сталось с ее поместьем: стены выкрашены в голубой, посреди бывшей гостиной сверкают фаянсовые ванны, а вместо часовни со святыми мощами на поляне стоит беседка, окропленная христианской кровью.

Лежа в бассейне на спине и глядя в стеклянный потолок, в котором уже плескались первые лучи солнца, я вдруг поняла, что поляну и впрямь можно назвать проклятым местом. Может быть, прав траянский староста, который на всех собраниях твердит, что часовню надо отстроить, потому что все беды начались с пожара?

Когда я была маленькая, проклятия у нас снимала жена кузнеца, правда, ее услуги дорого стоили. Один парень из Кастеллабаты хотел построить дом на бывшей церковной земле, так стены у него два раза падали, пришлось идти к Агостине, чтобы потерла землю фартуком. Теперь она все больше по тратториям, совсем силу потеряла, стала пить, и даже с почты ее уволили.

Выбравшись из воды, я открыла свой ящик в стене, набрав комбинацию 1985, достала полотенце и сверток с документами, который я держу здесь, а не в комнате, с тех пор как я застала тосканца разглядывающим содержимое моего комода. Он даже не смутился, закрыл комод и сказал, что искал ключи от прачечной, в которой я, как ему сказали, дежурю чаще всех. Так оно и есть: там тихо, отлично спится и можно увильнуть от вечерней возни со стариками.

Развернув сверток, я достала братову открытку, села на пол и стала ее разглядывать. Полумрак, серебристая вода в крестильной чаше, фрески, на которых ничего толком не разобрать. Лицо священника и его белый наплечник были видны лучше всего. Наперсного креста на нем не было, неужели Стефания выписала его из Греции? Я слышала, что православный храм есть в Кастровиллари, хотя я мало что понимаю в различиях, знаю только, что у греческих храмов две колокольни.

Хотела бы я знать, ходит ли Садовник к исповеди. Я видела крест на его груди, только вот не помню, сколько там было перекладин. К тому же разглядеть его в густой светлой шерсти было довольно трудно. Я спрятала вещи в ящик, высушила волосы, надела форменный халат на голое тело — это строжайше запрещено, но кому какое дело? — и пошла в процедурную.

В коридоре было душно, как в преисподней: снова сломались кондиционеры, надо позвонить администратору. На животе у Садовника тоже много шерсти, крепкие тугие завитки, римские гетеры точно такие накручивали себе вокруг лба. Ноги же у него, наоборот, совершенно гладкие. Почему, черт возьми, о чем бы я ни думала, с чего бы ни начинала, я всегда заканчиваю мыслями о теле Садовника?

* * *

Почему это сразу не пришло мне в голову? Да, капитан не уехал после убийства хозяина, хотя его никто не задерживал, комиссар считает, что он спокоен, ничего не боится, а значит, невиновен. Но ведь это же очевидно: он остался, чтобы выяснить, у кого теперь марка. Он ее не нашел!

Я собирала белье в тележку, опустошая одну корзину в хамаме за другой и с удовольствием думая о том, что сегодня мое дежурство в прачечной. Заведу красноглазые машины, лягу на мягкие тюки и отосплюсь. Все лучше, чем на узкой полке в комнате для обслуги.

Сицилийская ошибка могла оказаться в доме, то есть хозяин изменил своему правилу и не взял талисман в казино. Она могла оказаться у человека, который шел мимо беседки и взял бумажник убитого. Шансы примерно один к десяти, поэтому капитан начал с Бри. Думаю, брат облегчил ему задачу, он сам написал Бранке и предложил встретиться. Он же видел на поляне женщину со светлыми волосами и был уверен, что это беспутная перуджийка, жена Аверичи, а чего он от нее хотел — продать ей марку или припугнуть своим свидетельством, — я уже никогда не узнаю.

Проходя по саду со стопкой полотенец, я встретила кастеляншу возле входа в цокольный этаж и сказала, что хочу ей кое-что показать. Достав тетрадный листок, найденный у фельдшера, я спросила, на что это похоже, и тут же получила ответ.

— Это было у нашего Нёки? — хрипло засмеялась Ферровекья. — Тренировался, пес ленивый! Я чуяла, что здесь что-то неладно!

— Ты его в чем-то подозревала? — обрадовалась я, но старуха только махнула рукой, ее душил смех.

Странное дело, при виде обнаруженных мною улик люди начинают смеяться во весь голос. Как будто убийство не представляется им серьезной причиной для размышлений. Впрочем, стоит признать, что смерть незнакомых людей меня тоже не слишком волнует.

— Послушай, девочка, — сказала кастелянша, успокоившись. — Его жизнь в твоих руках. Ты можешь оставить этого толстого пса без работы.

— А в тюрьму посадить я его не могу?

— Разве что за подлог, — с сомнением сказала кастелянша. — Знаешь, что он делает? Он подделывает подпись Бранки, чтобы затаскивать в постель малолеток-уборщиц из первого корпуса. А я все думала, как у него получается их совращать, с такой-то рожей.

— Что он делает? — Мне показалось, что я ослышалась.

— Ты же знаешь, как все боятся голубых хозяйкиных записок, приятных вестей на этих листочках не бывает. Вот он и приходит к девчонке, показывает записку с приказом об увольнении и тут же предлагает за бедняжку заступиться, если она забежит к нему в комнату перед отбоем. Работы-то в деревне совсем нет!

— И они в это верят?

— А ты что же, забыла, как сама получила это место? Я привела тебя за руку, из уважения к твоей матери. А нет, так пришлось бы задирать подол. Откуда им знать, деревенщинам, что, захоти Бранка кого-нибудь уволить, фельдшер будет последним, кого она послушает. Он ведь даже не здешний!

Просто Декамерон какой-то, думала я, спускаясь в бельевой подвал, гостиница набита плутами, шутами и негодяями, приличных людей по пальцам можно перечесть. По дороге я выбросила тетрадный листок в урну, на сей раз практиканту повезло. На него у меня просто нет сил.

Садовник

В такие дни жизнь в «Бриатико» течет, как вода подо льдом.

Буря пришла с моря и залепила мутной птичьей пленкой все окна, выходящие на лагуну. Подмерзшие старики сгрудились в баре и сидят там в перчатках и шарфах, требуя горячего чаю, анисовки и музыки, способной их разогреть. Сегодня я работал на два часа больше, чем обычно, но это к лучшему: в моей комнате поселился северный ветер, окно толком не закрывается, а вытертый плед не спасает от сырости.

— Лондонезе, сыграй «Core n’grato»! Лондонезе, почему ты не поешь?

Нет зрелища более жалкого, чем русский, притворяющийся англичанином. Это может сойти с рук только в Южной Италии. Я целый год потратил в колледже на то, чтобы мутировать, осознав пятерку не сложных с виду правил: речь должна быть тихой, вежливость неяркой, знания — незаметными, остроты — редкими, взгляды — уклончивыми.

В колледже я быстро устал от этой игры и был счастлив, обретя Паолу. Она стала моей Адриатикой посреди ноттингемского мрака, она хвасталась, привирала, плевать хотела на Queen’s English, а за столом сидела на своей ноге, смеялась и курила. В мае мы купили палатку и отправились к ней на родину — начали с Калабрии, постепенно продвигаясь на север, а закончили вблизи Салерно, где она меня бросила.

Берег, где мы провели последние несколько дней, был довольно неприветливым: слоистый гранит, местами гладкий, как начищенное серебро, отвесной стеной обрывался к морю. В расселинах скалы гнездились гроздья колючей травы. С вершины были видны марина яхтенного клуба и ровная подкова частной купальни, обрамленной крашенными известью валунами.

В первый итальянский день мы поссорились. Это случилось в одной из горных деревушек, где мы бродили по улицам, осажденным крахмальным воинством простыней, с грохотом выгибавшихся на ветру. На одной из ступенчатых улиц я увидел на удивление низкое окно, подхватил Паолу и, не слушая ее воплей, перекинул через подоконник. Хотел пошутить, наверное, идиот.

Белое запрокинутое лицо мелькнуло в полумраке, на мгновение стало совсем тихо, а после взвился внезапный плач, захлебывающийся, словно у ребенка. Испуганный, я прыгнул в комнату, ушибив колено о какую-то чугунную рухлядь, и обнаружил, что Паола сидит в углу полутемного бассо. Моя девушка выла, она скорчилась там, прижав колени к подбородку, мне даже показалось, что под ногами у нее блестела лужа, но я отогнал эту мысль. Увидев меня, она вскочила и вцепилась мне в плечо так сильно, что остались синяки.

До вечера Паола не сказала ни слова, а вечером я очутился в холодном аду. Ужинать она отказалась, и я отдал рыбу двум кошкам, отиравшимся возле нашего бивуака. Она простила меня только к утру, признавшись, что не может оставаться одна в закрытом помещении. Чужое жилище для нее мучительно, а дверь в бассо оказалась запертой снаружи. Стоит заметить, что эту ее странность я полюбил с той же силой, с какой любил шероховатость ее пяток или грязноватую завитушку пупка. В ней было столько света и тьмы, что она сама могла быть жилищем. Моим или еще целой армии любовников.

Какой здесь свет, удивилась бы она теперь, если бы стояла со мной рядом, глядя в окно. Свет, желтоватый и прозрачный, будто канифоль. Смолистый свет, заполняющий долины, когда на западе собираются дождевые тучи, а полые холмы становятся чернильными и рваными, будто нарисованными на волокнистой оберточной бумаге.

Будь она здесь, она сидела бы в единственном кресле, а Зампа свернулся бы на полу, как тощая борзая на гравюре Дюрера. Я показал бы ей свое укрытие, завешенное театральным тряпьем, где дверь не доходит до потолка, словно дверь лошадиного стойла, или парадную лестницу в конопушках, ведущую с холма к морю, или то место в роще, откуда видно, как царапает синий воздух острие деревенской церкви.

Я сказал бы ей, что с тех пор, как ее нет рядом, моя жизнь стала похожей на сидение в том темном, неведомо чьем жилище, где она однажды так горько плакала. Свет едва проникает в окно, дверь заперта, выбраться невозможно, а хозяин, похоже, уже никогда не придет.

flautista_libico

Что теперь? Повернуть кран и пустить воду. В полумраке хамама моя рука нащупала не ту ручку, вода полилась слишком холодная, но Ли Сопра даже не шевельнулся, во сне он видел свои сияющие синие льды, не иначе.

Стоило мне повернуть кран с горячей водой, как мимо двери процедурной простучали каблуки сестры. Матч закончился быстрее, чем должен был (по моим расчетам). Прошло несколько секунд, и за дверью послышался топот, смех и воинственный голос фельдшера Бассо:

— Сейчас приду, отметим, только в процедурной стаканы сполосну.

Он шел прямо в хамам, этот гребаный болельщик со своими стаканами.

— С тех пор как к ним перешел Кастильо, у команды появился стиль, а ведь он ошивался по всему региону, за кого только не играл!

— Да твой Кастильо ползал по полю, как октябрьская муха по стеклу!

Шаги приближались, голоса становились громче. Двадцать шагов и две двери. Голый коричневый капитан лежал в ванне, свернув голову набок, грязь закрывала его до подбородка, но выше пока не поднялась. Вода прибывала слишком медленно. Сегодня ничего не выйдет. Надо уходить.

— Джулия? — Фельдшер быстро шел по проходу между ваннами, занавески хлестали его по ногам. — Это ты там возишься? Почему так темно?

Стоять за бельевым шкафом было тесно и душно. Одни разговоры, что в «Бриатико» полная стерильность и тройная проверка. Пылищи — как в монгольской степи. Бутылку надо засунуть между шкафом и стенкой душевой кабины. Если меня обнаружат, то, по крайней мере, без коньяка со снотворным.

— Ох, черт! — Фельдшер увидел капитана и бросился закручивать краны. — Джулия, где тебя носит? Синьор Диакопи заснул на процедуре и пролежал лишнего.

— Заснул? — Голос Джулии был пронзителен, будто чаячий крик. — А почему он лежит в холодной грязи?

— Это не наша забота, чем он тут занимался. Ты пульс проверила?

— Да он в порядке, просто спит. Я всегда говорила, что одному в хамаме опасно, но он ведь не подпускает к себе никого! Не волнуйтесь, дотторе, я сама доведу его до постели. Вива «Бриндизи»!

— Вива «Бриндизи»! — засмеялся фельдшер. — Только своим ходом он вряд ли дойдет. Вытирай его покамест, а я схожу за подмогой.

Потом они долго гремели складной каталкой. В этой богадельне каталки стоят в каждой комнате (на них и вывозят, если постоялец отдал концы). Каталки, хризантемы и шведские лестницы. Потом они завернули капитана в халат, погрузили и повезли (шуму было, как от упряжки собак с бубенцами). Потом свет в хамаме погасили, и можно было выходить. Дверь они заперли, но у меня были ключи. У меня есть ключи ко многим здешним дверям, да только что теперь толку.

В коридоре мне попались некто Риттер и еще один старик из новеньких. Хотя обычно после девяти вечера можно из пистолета по лампам стрелять, никто даже не высунется из номера. У обоих улыбки до ушей: вива «Бриндизи»! Просто толпа народу шляется нынче ночью по отелю. Плохой день для убийства.

Петра

Когда часовня Святого Андрея сгорела, мое детство кончилось в одночасье. Мы с братом ходили туда играть, вернее, он ходил, а меня ему приходилось таскать за собой, мне было десять лет, и я от него ни на шаг не отходила. Часовню приводили в порядок с начала весны, она стояла в лесах, а на двери висел амбарный замок, потому что реставраторы оставляли там инструменты и рабочую одежду. Бри знал, где они прячут ключ: под большим куском розового туфа, украшающим клумбу с люпинами.

В день, когда случился пожар, мы пришли туда около полудня и застали в наших владениях чужака. На камне напротив часовни сидела девица в полосатом платье, похожем на тельняшку, ее раскрытый рюкзак стоял рядом, в руках был блокнот для рисования. Она весело посмотрела на нас и сказала:

— Все лучшее норовит оказаться закрытым или сломанным. Хотела сделать зарисовку фрески, а тут висит замок, как на сельской овчарне.

Я не помню ее лица, помню только рот: темный, как будто чернику ела, и вокруг губ немного размазано. Это частное владение, важно сказал ей Бри, сюда туристам нельзя, и она засмеялась и достала из рюкзака большое яблоко. Мы съели яблоко и предложили ей ключ от часовни за небольшое вознаграждение — могли бы и так дать, но нас обуяла какая-то внезапная жадность, к тому же весь день Бри говорил о перочинном ноже, увиденном в скобяной лавке.

Девица посмотрела на нас с пониманием и достала зеленую бумажку в пять тысяч лир. Знаете, кто этот парень, сказала она, потыкав пальцем в портрет на бумажке, это Беллини, он написал оперу La straniera и учился здесь, на юге. Похоже, детки, я тоже выгляжу как чужестранка, хотя приехала домой, иначе как объяснить тот факт, что вы обращаетесь со мной как с американской туристкой. Но я вас прощаю, в детстве я сама была бессовестной.

Она подмигнула нам, взяла протянутый братом ключ, накинула рюкзак на плечо и пошла к часовне. Мы подождали, пока она откроет ржавый амбарный замок, и вошли за ней. Она стояла у саркофага с мощами и разинув рот смотрела на фреску, в которой не было ничего особенного. На фреске была нарисована толпа народа на берегу озера и двое апостолов, стоящих на коленях.

Часовня была заставлена деревянными козлами, в ней приятно пахло скипидаром, на алтаре были брошены кисти и какие-то ножички, которые Бри тут же схватил, перебрал и презрительно отбросил, сказав, что они тупые. Потом он забрался на козлы и стал разглядывать фреску, как будто что-то в этом понимал; мне показалось, что девица ему нравится, и я расстроилась.

— Когда вы доберетесь до Рима и увидите капеллу Гирландайо, — сказала девица, не оборачиваясь, как будто разговаривала не с нами, — вы поймете, что здешняя фреска ничуть не хуже. Ее писал простой деревенский художник, а посмотрите на этих птиц! Их алые перья отражают нимбы апостолов, и птицы выглядят словно отверстия в небесах, понимаете?

Бри сделал два шага по перекладине, чтобы посмотреть на птиц, но задел банку с терпентином и с грохотом свалился вместе с ней прямо под ноги девице. Какое-то время он лежал там, надувшись, потом резко вскочил, схватил меня за руку и потащил к выходу. Терпентин разлился по полу, но там было так много стружки, что она впитала его, как будто толстый ковер.

Я не сразу поняла, что делает Бри, когда, привалившись к двери, он два раза повернул ключ, остававшийся в замке. Пусть раскошелится еще разок, сказал брат, наклонившись ко мне, а то воображает о себе. Щеки его покрылись красными пятнами, но он улыбался.

— Эй ты, слышишь? — Брат подошел к забранному решеткой окну часовни, просунул палец в ячейку и постучал по стеклу. — Когда надоест любоваться на птичек, положи под дверь еще бумажку с композитором. А лучше две. И тогда мы подумаем, не выпустить ли тебя отсюда.

Девица показалась за окном, она вовсе не выглядела испуганной.

— Хорошая шутка, — сказала она, — но ничего не выйдет. Сегодня рабочий день, и хозяева кистей и мастихинов скоро появятся. Никто не оставляет инструменты на ночь в часовне, куда легко залезают даже дети. Открывайте, я на вас не сержусь!

Замечание про детей заставило щеки брата вспыхнуть еще ярче, он возмущенно мотнул головой и потянул меня прочь. Мы ушли с поляны, спустились к морю и встретили там дружков Бри, у которых был баскетбольный мяч с автографом Рускони. Часам к четырем мы начисто забыли про девицу. Вернее, сначала забыли, а потом вспомнили — когда, лежа на диком пляже, услышали сирену пожарной машины, проезжавшей по дороге, прямо над нами.

От этого звука у меня похолодели ноги, до сих пор помню, как я вставала с песка и медленно шла к обрыву. Предчувствие несчастья душило меня, но брат и другие мальчишки спокойно поднимались впереди, хватаясь руками за пряди травы и каменные зубья.

Подняться на холм было не так просто, один из пожарных вышел из машины и махал руками, объясняя водителю, как лучше развернуться. Взобравшись на обломок скалы, мы увидели языки пламени над парком «Бриатико». Рыжее пламя стояло высоко, но еще выше поднималось облако копоти, как будто кто-то вытряхнул разом всю сажу из огромного дымохода.

— Это не гостиница, — задумчиво сказал Бри, — гостиница сильно левее. Вот ее крыша торчит за кипарисами. Ты не помнишь, у этой городской были с собой сигареты?

— Были. — Я не могла отвести глаз от пляшущего над деревьями огня. — У нее была пачка «Дианы» в кармашке рюкзака.

Вторая половина дня прошла в чаду и копоти. Мы отделались от мальчишек и снова поднялись на холм. Пожарные добрались туда чуть раньше нас, вылили всю воду на остатки часовни и уже сматывали шланги. Глава пожарных разрешил нам подойти поближе и сказал, что строение сгорело так быстро, как будто было наполнено чистым кислородом, — хлоп, и все. Полиция будет разбираться, сказал он, похлопав рукой по железной балке, торчащей из земли, но я вам и так скажу: это поджог. Часовня была скатана из бревен — чтобы они вспыхнули так жарко, их нужно хорошенько облить бензином!

Я подумала о терпентине и стружках, открыла было рот, но брат сжал мою руку, и я промолчала. Мы стояли на поляне, казавшейся теперь незнакомой, и смотрели на то, что осталось от часовни. Некоторые бревна сохранили свою форму, но были пушистыми и легкими, будто сложенными из черных мотыльков.

Дубовый сундук с мощами, которым так гордилась Стефания, сгорел начисто, остались только медные прутья. Кости и обгорелые лоскуты валялись на поляне, почти неразличимые в жирном коричневом пепле. Пожарные зачем-то сгребали их в кучу, орудуя палками, а их командир наполнял пластиковый мешок остывающей золой. Теперь так положено, сказал он, заметив наше внимание, экспертизу будут делать, надо быть уверенным, что здесь обошлось без человеческих жертв.

— Без жертв? — переспросила я, еще крепче сжимая руку брата.

— В том смысле, что никто не сгорел. Хотя это и так ясно. Реставраторы уже найдены, вся их команда цела, сидят в таверне на берегу. А кости пусть вас не пугают, это мощи святого Андрея, которые даже огонь не берет. К тому же половина из них овечьи!

Маркус. Вторник

К десяти утра начал накрапывать дождь, но Маркус как раз добрался до старой овчарни, которую во времена богадельни выкрасили в голубой цвет и переделали в тир для постояльцев. Стены тира были затянуты камуфляжным брезентом и маскировочной сеткой, жестяные мишени валялись в дальнем углу.

Маркус нагнулся и вытащил белый контур кролика, под ним обнаружился леопард, изрядно помятый, потом лиса, сорока и волк, а в самом низу лежало что-то похожее на росомаху. Он прикрепил мишени к стене, и шестеро зверей выстроились перед ним в ряд, покачиваясь на железных шипах. Прямо как шестеро моих персонажей, подумал он весело и отошел на линию огня.

Поддельный капитан — леопард? Маленькая медсестра — сорока, тут и думать нечего. Неизвестный под ником flautista_libico — росомаха? Аверичи — лиса, хитрый, но недальновидный куриный вор. Комиссар — мрачный одиночка с амбициями. Волк. Выходит, белый кролик достался мне, автору.

Он подошел поближе, достал из кармана куртки карандаш и блокнот, выдрал листок и кое-как набросал на нем герб Обеих Сицилий. Это будет марка с перевернутой королевой. Перегнув листок пополам, он надел его на жестяной лисий хвост. Этот первым свалился со стены. Потом погиб брат Петры, его мишени здесь нет, это несправедливо. Маркус порылся в карманах, достал брелок с зажигалкой и повесил на свободный шип. Теперь нас семеро.

Затем в игру вмешался хищник покруче: вешаем марку на леопарда и даем ему время, чтобы удалиться в чащу. Не удаляется. Марка перешла к Ли Сопре первого марта, так какого черта он делал в гостинице до конца весны? Сицилийская ошибка висит на лапе леопарда, но он медлит и озирается на голой поляне, рискуя жизнью. Почему?

И какова здесь роль комиссара? Ведь у него были все карты на руках: мотив, возможность, свидетельства, даже сбивчивые доклады его волонтерки. Ему что же, не нужен был подозреваемый? Допустим, серый волк знал больше остальных и наблюдал из чащи, дожидаясь темноты. Или вел свою игру, о которой никто из нас и представления не имеет. Или просто состарился и растерял свои волчьи зубы.

Дождь перестал стучать по крыше овчарни, Маркус вышел на свежий воздух и обрадовался, увидев знакомую тропу на пастбище. Здесь, поднявшись по южному склону, они c Паолой встретили пастуха, сгоняющего овец в стадо прерывистым свистом, и всю оставшуюся дорогу вспоминали разные пастушьи способы, слышанные прежде: бар-бар-бар, цыга-цыга, бяша-бяша.

Овцы были ленивыми и бесстрашными, они вяло бродили по обрыву, будто по клеверному лугу, ложились у самого края, а на свист пастуха только едва поворачивали голову. Макушка холма раздваивалась, и, хотя до цели оставалось совсем немного, им пришлось спуститься глубоко вниз и снова подняться по крутому уклону. Зато внизу, во впадине, они нашли заваленный камнями ручей и напились воды, подставляя губы под струйку, пробивающуюся меж двух пятнистых замшевых валунов.

* * *

Утренняя процессия. прошла свой положенный путь от церковной ризницы до подножия холма. В пятницу они выйдут в три часа ночи, возьмут статую Богоматери и отправятся в Аннунциату, чтобы вернуться на траянскую площадь до рассвета. Потом на площади появятся дети и старики, чтобы угощать друг друга пасхальными булками и черпать фрулатте из выставленных повсюду бесплатных ведерок.

В полдень железные шторы опускаются, высокие двери захлопываются, и траттории, мачерии, табакерии тут же пропадают в старых стенах, как будто их за веревочку втянули. Можно представить, что живешь в четырнадцатом веке и к замковому колодцу за водой вот-вот потянется цепочка женщин с ведрами.

Маркусу не терпелось вернуться в мотель и добраться до компьютера. Сегодня он намерен был работать до глубокой ночи. Файлы в папке «Бриатико» были похожи на муравьев, потерявших муравейник: ракурс изображения сдвигался вслед за солнцем, ось поляризации шаталась, будто пьяный матрос, а феромоны смыло дождем. Увязать отрывки в цельное повествование пока не получалось, хотя он набросал бесчисленное количество муравьиных троп.

Нет, сегодня он в гавань не пойдет. Иначе никакой работы не будет. Пить с клошаром было весело, а слышать его сварливый голос и видеть смуглую лысую башку было чертовски приятно. Вчера в траттории они услышали по радио новости с востока, клошар поднялся и произнес по этому поводу суровый un brindisi.

— Что, если бы вся история человеческих войн и распрей за ночь стерлась бы из нашей реальности и мы проснулись бы, не зная, кто такие мусульмане, евреи, украинцы или баски? Представь, что этого просто нет в памяти, а карта существует только географическая. С горами и долами. Никто никому не должен, никого не угнетали, не пускали пух из подушек. Сколько времени ушло бы тогда на новую вражду?

— Думаю, немного, — сказал Маркус, с готовностью поднимая бокал.

— Черта с два. Войны начинаются в памяти… — клошар крепко постучал себя по лбу, — а заканчиваются в беспамятстве. Как любовь или, скажем, ненависть. Ты думаешь, что человек тебе неприятен, а на деле он напоминает тебе что-то знакомое, мерзкое или опасное. Или печную дверцу, о которую ты уже обжигался. А причину ненавидеть его в настоящем ты будешь искать, пока не найдешь.

— Ненавидеть можно только того, кто знает, что ты его ненавидишь. А иначе какой от этого толк? — заметил Маркус.

— Низкие чувства лучше держать при себе и не позориться, — сказал старик, усаживаясь и приникая к стакану. — Другое дело месть. Все знают, что есть мертвецы, которых нельзя примирить со смертью. Человек, которого убили как собаку, продолжает взывать к отмщению. Его не сравнить с воином, который сам выбрал себе кончину.

* * *

Его первое итальянское путешествие началось с разговора в пабе в один из ненастных дней ноттингемской весны. Не могу поехать в Италию, сказал он, когда, закончив с уборкой, они с другом присели за стойку, чтобы выпить по полпинты перед тем, как двери паба откроются. Просто не успею утрясти всю эту ерунду с паспортом. Приглашение не повторится, ты же знаешь Паолу. Знаю, кивнул друг, у нее семь пятниц на неделе, и она намного старше, чем следует. Но ты можешь взять мой паспорт, раз уж тебе так приспичило.

Спустя столько лет он снова зашел в этот паб, сам не зная зачем. Для того, чтобы вернуть паспорт, наверное. А может быть, для того, чтобы еще раз увидеть табличку «здесь не мыли пол с 1912 года» и вдохнуть знакомый запах: смесь воска, пролитого пива, табака, старой кожи и влажных опилок. Итальянское письмо дожидалось его именно там, а в нем пенковая трубка, записка от Петры и досье. И разумеется, копия письма, адресованного комиссару. Девчонка не поленилась его скопировать, чтобы Маркус точно знал, что от возмездия ему не уйти.

Письмо было не просто глупым и самоуверенным, оно было китайским по сути, если говорить о конфуцианском Китае. Поднебесная являлась венцом творения, окруженным безграмотными варварами, которые обязаны почитать Сына Неба и приносить ему дань.

Господин комиссар, вчера я окончательно убедилась в том, что вы не желаете меня слушать, и я понимаю почему. Я решила вернуться в Кассино, чтобы продолжать учебу. Однако мой отъезд не означает отступления. Я вела эти записи в течение трех с лишним месяцев, они начаты в день смерти моего брата, Ринальдо Понте, вернее, в день его похорон, и закончены сегодня, в день моего отъезда в университет.

Прикладываю сюда записи убийцы, сделанные им в своем блоге — под замком, который он демонстративно снял, покидая отель. Я сделала для себя копию того, что вы получите, и увожу ее с собой на случай, если вам вздумается вышвырнуть это в мусорную корзину.

Одного из преступников вы уже не достанете, он сам стал жертвой, надеюсь, он лижет сковородки в аду. Второй еще жив и должен ответить по закону. Его имя вы узнаете из моих записей, хотя у него может оказаться много имен, ведь он привык выдавать себя за кого-то другого. И вот еще что. Поначалу я вела дневник для себя, пытаясь справиться с горем, обрушившимся на нашу семью, но постепенно привыкла записывать сюда свои размышления, связанные с делом моего брата. Тогда мне не приходило в голову, что придется показывать эти записи постороннему человеку.

Перед тем как оставить дневник в комиссариате, я уничтожила страницы, которые вас не касаются. Вместе с ними я намеревалась выдрать страницы, унижающие память моего брата, однако после долгих раздумий оставила их на месте. Картина расследования без этих сведений не будет полной. Прочтите это досье, и вы увидите, что я знаю, кто убил моего брата. И кто был его сообщником. Посадите этого человека в тюрьму.

* * *

Ночью ему снился запах Паолы. Он различал в нем три основные ноты: мяту, черный перец и апельсиновую цедру. Наверное, это были духи, но он не знал их названия — ни тогда, ни теперь. Вернувшись в Ноттингем, он несколько раз заходил в парфюмерную лавку на Пиджин-роуд и перебирал флаконы в надежде наткнуться на этот запах, но ничего похожего не обнаружил.

Проснувшись, он долго лежал в кровати, пытаясь восстановить впечатление, но это был особый вид чувственной памяти, пробуждавшийся только во сне, и ничего не получилось. За завтраком у него появилось несколько вариантов пароля к блогу флейтиста, но проверить их было негде: на дверях почты висела табличка «Закрыто», а брести по жаре в Аннунциату ему не хотелось. Он несколько раз открывал свой лаптоп в разных местах поселка, надеясь поймать хотя бы слабую ниточку Сети, но тщетно: ни тебе Vodafone, ни Wind, ни даже вездесущего Telecom Italia.

В первый же день в мотеле хозяйка жаловалась ему, что, с тех пор как парламент принял поправки к законам против терроризма, в гостинице даже роутер не подключишь без специального разрешения. Хлопот не оберешься, сказала она, кончится тем, что нас заставят ставить решетки на окна. Вы заметили, сколько иммигрантов развелось за последние годы? На нашем автовокзале так же черно, как на тунисском пароме, идущем в Палермо!

Маркус отложил блокнот и уставился в окно, за которым тарахтел не желавший заводиться скутер почтальонши. Какая-то мысль плеснула, будто темная рыбина, и снова ушла на глубину. Он дождался, пока она покажется снова. Решетки на окна! Я сам сказал Петре, что решетки в часовне поставили зря, обронил однажды в разговоре, и, когда пришло время, она спросила себя: откуда он знает, как было без решеток?

Многие думали, что витражные окна затянули чугунной сеткой еще в начале прошлого века, когда перестраивали молельню на окраине парка. На самом деле решетки появились в начале девяностых, когда цветные стекла стали пропадать. Выходит, Садовник видел часовню, когда сам был ребенком, подумала Петра. Не слишком ли часто он гостил в поместье Диакопи?

Нет, не слишком, сказал бы он ей, догадайся она спросить. Две простые вещи, подло слипшиеся в недоразумение, так часто бывает. В тот день, в девяносто девятом, когда они столкнулись на аллее, он перебрался через стену и шел по чужому парку с вином и сыром. А окна без решеток он видел в старом альбоме, найденном в библиотеке отеля. Кажется, «Домашние алтари Италии». Фотография там была на весь разворот, глянцевая, переложенная папиросной бумагой. Потому что в шестидесятых такая мелочь, как домашний алтарь, могла еще многим показаться интересной.

Меж тем кованые решетки стали одним из пунктов в списке Петриных подозрений, хотя это была пустышка, сухое совпадение. В этой истории таких пустышек целая корзина, как будто орехи собирали в погорелом лесу. У него уже зола на зубах от этой скорлупы. И он до сих пор не знает, что произошло, — впрочем, никто, наверное, не знает. Хорошо, что он не частный детектив и не должен отчитываться за расходы. Хорошо, что он никому ничего не должен.

Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008

Что ж, если это Диакопи прикончил хозяина отеля, то тропинка вьется куда как глубже в чащу: гибель его матери всегда казалась мне нелепой, а убийство конюха так и осталось нераскрытым. Если отбросить раздражение, которое вызывает у меня девчонка, то она во многом права: мы ни черта не раскрываем. Четыре глухих дела за восемь лет. Возьми хоть ту переводчицу из отеля «Мирамар», набитую наркотой, будто мешок с лимонами, ее труп не вскрывали, потому что несколько солидных людей дали показания о том, что она была пьяна и мучилась депрессией.

Заметь, друг мой, первая смерть на моей территории. А потом — Стефания. Единственное, что я мог сделать, так это списать ее падение с лошади на слепоту и слабость. Для этого мне понадобились показания конюха, которого тоже замочили несколько лет спустя. Хорошенькое начало нового тысячелетия, верно, падре?

Но вернемся к нашему наследнику. Какого черта он сидит в поместье, дожидаясь неприятностей? Добыча у него в кармане, свидетеля он прикончил и аккуратно засолил, так чего он медлит и не делает ноги? Мне это, разумеется, на руку, я намерен выжать из него то, что не дали мне ни министерство, ни частные фонды. Но ведь он не для меня старается.

Что ж, признаться, я и сам бы не слишком торопился. Если он испарится после двух убийств, стрелки немедленно повернутся и укажут на него — это раз. Он ждет, пока улягутся страсти и можно будет заняться продажей трофея, — это два. Продать его не так-то просто, нужно знать верных людей, а у него в наших краях ни друзей, ни родственников, одни кредиторы.

Если он покажется на свет с этой штукой, которая, с учетом посредников, тянет тысяч на семьсот (и на пятнадцать лет в рудниках), его кредиторы мигом заявятся, будто коты, учуявшие свежую рыбу. А отдавать за долги то, что он добыл такой кровью, ему неохота, можешь мне поверить. Слишком жирный кусок для этих шулеров с севера. Вот он и сидит затаившись, не зная, что мы на него пристально смотрим. Однако торопиться я не хочу — время не приспело.

Одного не могу понять — как Диакопи его вычислил, этого траянца? Неужели они так долго стояли лицом к лицу возле этрусской беседки? Там ведь кроме солнечной лампы никакого освещения нету. На побережье полно высоких крепких парней, способных обчистить мертвеца, и юный Понте ничем особым не отличался, что бы там ни утверждала его сестра. И почему наследник не пристрелил его сразу, а развел это варварство с корытом на рыбном рынке?

Впрочем, это вопрос образа действия, не меняющий контура событий. Надеюсь, ты закончишь к субботе свои дела, и мы выпьем на заднем дворе твоей монастырской бражки. Вот тогда я и расскажу, что задумал.

Садовник

В этом подковообразном здании нет комнаты лучше библиотеки, она приходится на правую ветвь подковы и вбита в нее, будто гвоздь, — длинная, темная, с пыльным камином в углу, даже вино на полках выглядит здесь бутафорским. И все же это лучшая комната. Стоит мне зайти сюда в ярости или усталому, словно пес, как кровь перестает громыхать у меня в ушах.

Мне нравится столовая «Бриатико», где днем всегда темно, потому что она примыкает к зимнему саду, забитому влажными фиолетовыми листьями, будто пудинг сливами. Еще я люблю заходить в бассейн рано утром, часов в шесть, садиться на складной стул и думать обо всем понемногу. Меня забавляет надпись, выложенная на стене голубыми плитками: Quando lacqua tocca il collo, tutti imparano a nuotare. Как тонуть начнешь, так и плавать научишься.

Я думаю о бурях равноденствия, о движении и закономерности смерти, о том, что сирокко пахнет залежавшимся сыром, а мистраль — опилками. Я думаю о собачьих днях в июле, днях дрозда в январе и терновой зиме в марте, и еще о том, что поверил бы в Бога, который скажет: все мы бедолаги, все мы горе луковое, черт побери. С самого детства мы слышим тихий болезненный звук флейты и идем на него, будто на зов крысолова, разве это не слабость, которой нет оправдания? Разве это не слабость — признавать смерть?

Я говорил об этом с Петрой, когда мы лежали, ежась от утреннего холода, в продуваемом насквозь флигеле конюха. Похоже, я скучаю по тем дням, когда я мог разговаривать с Петрой. И по самой Петре, смолистой и тяжелой, будто шишка гималайского кедра. Никогда еще не прикасался к такой заднице: вырезанной в форме виолончельной деки, твердой и гладкой, будто тирольская ель, с двумя эфами-тату в виде морского конька, которых она стыдилась.

В ту ночь я просто сдался ей, будто тевтонская армия Сулле, казалось — скажи я хоть слово, и она рассыплется на кусочки, как стальной мост от того, что рота солдат шагает по нему в ногу. Утром я предложил ей помыться в ванне, но она сказала, что предпочитает душ. Конюх жил на походный манер, у него античный сортир с дырой в полу, зато посреди кухни здесь стоит чугунная ванна, воду нужно наливать из ведерка, а потом вычерпывать и выливать в окно.

Петра сказала мне, что конюха убили не так давно, за год до моего приезда в «Бриатико». Он перебрался на окраину поместья после смерти Стефании, чтобы присматривать за двумя старыми кобылами, которых новый хозяин чуть было не отослал на бойню. Молодую кобылу пристрелили сразу за то, что она сбросила наездницу и размозжила ей череп копытом. Старухе было за шестьдесят, кобыла была только что куплена и, наверное, плохо обучена, и все же в этой истории было что-то неестественное — как белая мягкая косточка в недозрелой сливе. Я думал, что женщина, которая держит конюшню, легко управится с любой лошадью, сказал я Петре, и она покачала головой:

— Так и есть. Стефания была отличной наездницей, каждый день выезжала. Лошадь могли опоить. Опоить и подрезать подпруги, например.

Похоже, этот призрачный конюх носил пристреленную кобылу на шее, как несчастный моряк альбатроса, подумал я, но вслух говорить не стал. Я не слишком-то люблю Кольриджа.

flautista_libico

Белладонна оказалась всего-навсего кустом с грязно-фиолетовыми цветами и ягодами, похожими на птичьи глаза, одно название, что красавица. О ней было написано в книге «История отравлений», думаю, что моя мать прочла ту же самую книгу (тираж у нее был приличный, люди любят читать про такое). В интернатской библиотеке было всего несколько полок, забитых учебниками и комиксами, так что мне пришлось идти в городскую библиотеку.

Лучана не умерла, и это меня просто взбесило — все было сделано правильно. Я и теперь помню этот рецепт. Несколько размельченных ягод добавляются в тарелку с едой, и через двадцать минут зрачки жертвы расширяются, голос становится хриплым, температура резко поднимается, а дальше — судороги и конец.

Лучана всегда ужинала одна, когда в столовой уже убирали посуду, другие воспитатели ели в городе, а она экономила (думаю, это еще потому, что в столовую можно было принести свою выпивку, а коротышка пила немало). Это была бедная и жестокая тетка, работавшая в интернате (как я думаю) только для того, чтобы иметь доступ к молодым телам. По крайней мере, к моему.

Больше всего ей нравилось подловить меня в прачечной во время дежурства (а дежурства у меня были довольно часто, за себя и еще человек за пять), запереть дверь и прижать меня к гудящей трясущейся машине. Наверное, прачечная возбуждала ее тусклым светом и грудами вонючих простыней. Мне нужно было увидеть ее смерть, так что пришлось спрятаться в стенном шкафу с посудой, где обломанная ручка кастрюли ободрала мне бок.

Но Лучана не умерла. Она начала задыхаться и плеваться, посмотрела себе в тарелку, вскочила и побежала к медсестре на первый этаж (а та промыла ей желудок водой с марганцовкой, не иначе). Мне пришлось еще долго сидеть в шкафу, потому что в столовой собрались люди, а повариха закатила истерику (вообразив, что Лучана пытается лишить ее места), но через час все успокоились, и можно было пойти к себе.

Мне стало ясно, что действовать нужно проще, без старомодных изысков. В комнате медсестры (пробраться туда оказалось не так просто) нашлись четыре градусника, их следовало разбить над миской, вытрясти ртуть и положить ее на дно вазы с сухими цветами в комнате Лучаны. Пары ртути не имеют ни цвета, ни запаха, а в эту вазу вряд ли кто-нибудь заглядывал со времен Ливийской войны. Приятно было думать перед сном о том, как медленно отмирают теткины нервы, воспаляется печень, выпадают волосы.

После ее смерти говорили, что ее отравили барбитуратами, но закончилось все ничем, так как мотив для убийства коротышки был по меньшей мере у двенадцати человек (как на мужском, так и на женском этажах). В конце концов полиция заявила, что Лучана злоупотребляла сердечными каплями, потому что она умерла во сне, подавившись собственным языком, а это якобы классический случай.

Через два года мне исполнилось восемнадцать, и директриса вызвала меня в свой кабинет. Узнав, что я собираюсь учиться в колледже, она подняла нарисованные брови и округлила рот. Как будто услышала, что я поступаю в Иностранный легион.

— И на что же ты собираешься жить? — спросила она, разглядывая меня, как диковинную зверушку.

Я рассчитываю получить огромное наследство — таков был мой ответ. На самом деле у меня было другое намерение, но выдавать его было бы глупостью. За четыре года в интернате мне удалось научиться трем важным вещам: ничего не пропускать мимо ушей, не спрашивать лишнего и не лезть с объяснениями.

Перед отъездом (на прощание наш интендант выдавал две пары белья и мыло) мне захотелось сходить в комнату Лучаны (там все было ободрано, как после бомбежки) и сказать ее духу пару слов. Но стоило мне войти и увидеть железный остов кровати, как убийство поднялось со дна моей души и хлынуло через рот. И даже через ноздри.

Теперь я понимаю, что тошнотворная лавина, которая с грохотом извергалась из меня, заставив встать на корточки, и была моей старой жизнью. Моим стоянием в углу и поеданием штукатурки на улице Тоцци, отравой, которой моя мать набила себе живот, полузадушенными криками в спальне для старших мальчиков, сырыми простынями, хлоркой и прогорклым маслом. Моей старой жизнью на корточках. Правда, новая жизнь так и не началась.

Петра

Англичанин сводит меня с ума.

— Mud in your eyes! Грязь тебе в глаза! — сказал он, поднимая рюмку с граппой, которой угостил его Секондо, и повар засмеялся, хотя по-английски ни бельмеса не понимает.

Вечером я поискала эту фразу в словаре, и выяснилось, что такой тост и впрямь существует, только он очень старый. Голова у Садовника заполнена всяким старьем, будто игольная подушка иголками. Пулия считает, что он сынок богачей, учился в каком-нибудь Гарварде и торчит здесь потому, что поссорился с родителями и они перестали давать ему деньги.

А я думаю, что он выстроил крепостную стену из слов, на манер той, что окружает «Бриатико», — высокая, из неровных камней, с виду неприступная. У стены тоже есть свои секреты: собачья дыра, через которую в поместье приходит Зампа (а много лет назад пролезали мы с братом), и железная калитка на северном склоне, там, где к стене подступает густой орешник. Калитка с виду крепкая, но на деле едва примотана проволокой, надо только знать, где искать защелку, а потом суметь продраться через лещину. В Садовнике тоже должна быть лазейка, и я ее найду.

В пятницу, за день до свидания в прачечной, мы с Садовником пошли на траянское кладбище, я хотела показать ему монастырь, вернее, монастырский двор, больше там ничего не осталось. Раньше двор был окружен галереей из туфовых колонн, теперь там торчат только пни, а посреди двора стоит стела с именами погибших во время обороны Амальфи. На стеле выбита добрая сотня крестов, и под каждым имя, а внизу, на медной табличке, — requiescant in pace.

По дороге он купил мне мороженого, потом мы долго стояли возле фамильного склепа неизвестной семьи — он там один такой, имена людей давно стерлись, а чугунная дверь всегда нараспашку. Деревенские девчонки водят туда своих парней, прямо на скамейке устраиваются. На такое я бы не решилась, но ждала, что Садовник меня обнимет. Он же уставился на море, как будто впервые его увидел. Вода в лагуне была винного цвета, а зеленая луна — будто корзина с оливками на плече холма. Я сказала это вслух, и он засмеялся.

У тебя нет чувства слова, бедная Петра, сказал он. Знал бы он, как много всего, чего у меня нет.

* * *

Кусты бузины, которые Стефания посадила в начале восьмидесятых, так и не разрослись в живую изгородь — наверное, почва на заднем дворе слишком скудная. Поэтому из патио, где мокнут под дождем шезлонги, безо всякой помехи виден гостиничный пляж. Я хожу туда покурить, когда не успеваю подняться в галерею, и Пулия ходит со мной, а раньше бегала в беседку на окраине парка. Кровь хозяина там отмыли, но, если приглядеться, можно различить темные пятнышки на полу и на спинке скамейки.

Сегодня я водила купаться Ди Фабио, нарочно поменялась сменами с калабрийкой. Пыталась завести с ним разговор о марке, но он отмахнулся и принялся ругать гостиницу на чем свет стоит: на пляже, мол, бывают посторонние, кругом окурки, сразу видно, что хозяина больше нет.

Деревенские любят гостиничный пляж, и это понятно. Муниципальный пляж больше похож на поле боя, с которого только что унесли последних персов. Стоит рыжей грязи подсохнуть, траянские парочки отправляются на берег завтракать, залезают в рассохшиеся лодки или лежат прямо на холодном песке. Я могла бы сама лежать там с одним из местных парней, не будь у меня брата, который вовремя отправил меня подальше от здешних мест.

В одной старой книжке — я взяла ее в библиотеке, готовясь к семинару по восточной культуре, — мне попалось рассуждение про дух и костяк, никогда раньше не видела такого сочетания слов. Так вот, дух в этой истории мог передвигаться отдельно от костяка, у него была бескостная, но вполне различимая плоть: янтарная кожа, выбритый до блеска череп, серебряное шитье на рукавах кимоно.

Время от времени я так вижу своего брата, особенно у нас дома, когда иду в конец сада вдоль перголы, листья на ней пурпурные даже зимой. Там есть такое место, где тень от каштана падает на стену, а рядом за конек крыши зацепилась виноградная плеть, и если ветер шевелит ее, то кажется, что кто-то высокий и тонкий проходит там торопливо, делая непонятные жесты.

Мне казалось, что теперь, когда я знаю о марке, то есть о мотиве, остается только сложить кусочки пазла на доске и увидеть лицо убийцы. Но куда там, все запуталось еще больше. Синяя негашеная марка номиналом в половину грано стала самой мутной картой из тех, что сдал мне «Бриатико», а вовсе не козырем, как стоило надеяться.

Комиссара раздражает, что я называю два зимних убийства делом рук одного человека. Мы смотрим с ним на одну и ту же веревку, только он видит скучный пояс францисканца с тремя узлами, а мне мерещится веревочная петля, с которой изображали Немезиду. Садовнику бы это понравилось. Иногда я ловлю себя на том, что подражаю его манере всюду вставлять сравнения, даже когда говорю сама с собой. Мне кажется, что с тех пор, как я его встретила, я как будто пытаюсь встать внутри себя на цыпочки.

Я думала об этом, стоя в душной сестринской комнате, перед узким зеркалом, вклеенным прямо в кафельную плитку. Там всегда пахнет острым девичьим потом, дешевой пудрой и немного — свернувшейся кровью. После шести часов в сестринской никого не бывает, это хорошее место, чтобы остаться одной и подумать.

Я смотрела в зеркало и с трудом узнавала свое лицо. За несколько весенних недель моя кожа стала землистой, глаза припухли, возле рта обозначились трещинки, а волосы перестали виться, как будто я вымыла их в соленой воде. Это было лицо ненависти, наверное. Если дальше так пойдет, то скоро я обнаружу в зеркале старуху с отвисшей грудью, с терниями на голове, с раздвоенным языком и со змеями в волосах.

* * *

К вечеру буря утихла, выдрав с корнем два молодых кипариса перед главным входом. Деревца лежали на мокрой гальке, словно уснувшие сторожевые псы, вытянув лапы и положив головы набок. Старики не решались выйти на прогулку и от скуки записывались на процедуры. Проводив последнего пациента, я устроилась на подоконнике, чтобы посмотреть на море, но увидела капитана, идущего по аллее, и отвернулась. Подозреваемый номер один расхаживал по парку в темных очках, заложив руки за спину, отбрасывая носком ботинка кипарисовые шишки.

Утром я ездила в участок, чтобы совершить преступление. Я помню эту статью в Уголовном кодексе Республики: намеренное лжесвидетельство. Комиссар решил, что дело моего брата будет закрыто как безнадежное, а дело хозяина он попробует свалить на карточные долги. Я могу ходить к нему до дня Страшного суда, но сдвинуть его с этой версии мне не удастся. Вот почему я решилась на подделку улики. Видел бы это наш доцент, читавший курс по ошибкам следственного производства.

— Горничная нашла это в номере капитана, — сказала я комиссару, выкладывая кредитку на стол, — вы обязаны приобщить это к уликам и вызвать Ли Сопру на допрос.

— Золотая «Виза» Аверичи? Капитан что же, не в своем уме? — Он уставился на кредитку, будто на скорпиона. — Надо быть имбецилом, чтобы хранить в комнате вещи своей жертвы.

— Он мог забыть о ней! Собирался уничтожить, а потом забыл. Допросите его!

— Это ты могла забыть, девочка, а убийца не мог. Я даже спрашивать не стану, где ты это на самом деле взяла. Хотя должен был спросить.

Он замолчал и стал набивать свою трубку, я тоже сидела молча, разглядывая карту траянского побережья, висевшую у него на стене. Отель «Бриатико» был отмечен флажком, это означало, что следствие еще не закрыто. На месте рыбного рынка флажка не было. Смерть моего брата они не считали преступлением. Раскурив трубку, комиссар смахнул кредитку в ящик стола.

— Она была найдена в комнате капитана, — тупо повторила я, понимая, что разговор уже не вернуть в прежнее русло. Руки у меня дрожали, и я обхватила ими колени.

— Банковская карта будет возвращена законному наследнику покойного. Распишитесь вот здесь. — Он стал говорить мне вы, видно, я здорово его разозлила. — И подумайте: не слишком ли много доносов на одного человека? Уважаемого человека, между прочим.

— Ну разумеется, уважаемого! Разве можно сравнить его с сыном крестьянина, который изредка халтурит на маслодавильне. Такого и убить не грех, а вот времени на расследование уже не найдется. Никто ведь не платит за такую работу, верно?

— На вашем месте, синьорина Понте, — он заговорил таким высоким голосом, что я вздрогнула, — я был бы благодарен полицейскому управлению. За то, что сведения о настоящей улике, найденной возле тела вашего брата, не были предъявлены широкой публике. Мы могли бы обвинить его в убийстве, но не сделали этого.

— В убийстве?

— Вот именно. Рядом с телом вашего брата была обнаружена вещь, принадлежавшая раньше покойному Аверичи. Именно этой вещи вдова недосчиталась, когда получила из полиции одежду мужа. Что говорит о том, что сын крестьянина занимался не только оливковым маслом.

— Это говорит о том, что вещь ему подкинули!

— Черта с два, студентка. Подкидываешь у нас только ты. Мы сразу взяли отпечатки твоего брата, благо пальцы так хорошо сохранились во льду. Все совпадает.

— Вы макали его мертвые пальцы в чернила?

— Все сделано по закону. Пока в деревне не знают подробностей, но узнают, как только закончится следствие. И ты станешь сестрой убийцы или в лучшем случае — мародера.

— Да мне плевать. Подозревать Бри в убийстве может только безумец.

— А я вот подозреваю. — Он достал из ящика стола расческу и принялся зачесывать со лба свои кудри, поглядывая в оконное стекло. — Выпил на танцах, раздухарился, напал на хозяина в парке, убил и ограбил. И не надо делать такое лицо. Надежная версия, с прочным мотивом и вещественными доказательствами.

Он почистил расческу пальцами, потом открыл сейф, достал зеленый бумажник и швырнул мне через стол.

— По мне, так лучше убить, чем обшарить карманы мертвеца. Отпечатки уже сняли, можешь понюхать и потрогать.

Я долго вертела бумажник в руках, стараясь выровнять дыхание и набраться сил для продолжения разговора. Дорогая кожа с пупырышками, потертые уголки. Монограмма, вытисненная золотом, похожа на букву А, вокруг нее переплетаются кольца.

Я открыла бумажник, увидела в одном из отделений водительские права Аверичи и поняла, что впервые вижу его лицо. Крестьянское лицо с бугристым лбом. Короткий убедительный ежик, на военный манер. Странно думать, что это лицо было размыто, словно глиняная маска, а в глазах стояла дождевая вода.

Комиссара позвали в дежурку, и я ушла из участка, понимая, что Ли Сопру не собираются допрашивать, хоть кол на голове теши. Похоже, принеси я туда видеопленку с записью убийства, где лицо капитана в брызгах крови будет показано крупным планом, меня все равно обвинят в попытке оклеветать респектабельного члена Comune di Traiano.

Что же, мне так и смотреть из окна, как он гуляет по двору в своей красной куртке, думала я, сидя на окне в процедурной. Сестра мародера, сказал комиссар, и во мне как будто косточка хрустнула. Я все это время знала, что так оно и есть. Но стыд, оставаясь тайным, не выедает глаза. Скоро все узнают, и на нас с мамой будут смотреть, как смотрели на жену кузнеца Агостину, когда кто-то обвинил ее в заговорах на выкидыш и в том, что она якобы жарила змей.

Вот тебе и честное благородное слово. Представляю, как Бри шел домой в темноте, напрямик, через оливковые посадки, ежась от холода в своем легком пальто, сжимая чужой бумажник в кармане. Фонари на этой тропе горят всю ночь, но расстояние между ними шагов в двадцать, время от времени ты идешь в полной темноте, освещаемый только луной. Была ли луна полной в ту ночь?

Бри не стал второпях потрошить бумажник и выбрасывать его в кусты, как сделал бы любой сообразительный вор. Он принес его домой как законную добычу. Мой брат обокрал мертвеца.

* * *

Люблю «Бриатико» в такие часы: он весь залит ленивым яблочным светом, на втором этаже закрытые ставни нарезают свет серпантином, а на первом он беспрепятственно проникает повсюду, быстро согревая пробковый пол. Я прихлебывала кофе и думала о том, что мое горе понемногу отступает, сворачивается стружкой, сходит, будто кора с эвкалипта. А я думала, что отчаяние будет выходить, будто сломанный корень зуба из десны — в брызгах крови, со скрежетом и криками. Выходит, я мало любила своего брата?

Жаль, что Бри не успел рассказать мне подробностей. Тот телефонный разговор был слишком коротким, у меня было незнакомое ощущение, что брат не хочет со мной разговаривать. Что я ему досаждаю. Он сказал, что нашел настоящее сокровище, но не сказал, что оно принадлежало Аверичи. Границы между «найти» и «украсть» у него всегда были немного размыты.

За второй чашкой я не пошла: мне хотелось сидеть неподвижно, подставив лицо солнцу, и слушать, как в хамаме шлепает тряпкой уборщица. Я знала, что капитан виновен, и змеиная отметина тоже это знала. Все мои улики были косвенными, чтобы это понимать, не нужно даже учиться на факультете истории и права. Только дело здесь не в уликах, и даже не в мотиве. Дело в том, что Агостина, жена кузнеца, называет presentimento mistico.

Оставалось только убить Ли Сопру самой. Отравить? Проще сказать, чем сделать. Капитан не принимал таблеток, не обедал в столовой, не ходил на витаминные уколы. Он просто жил в отеле, как живут на курорте, молодильная грязь ему не требовалась, и старость его не пугала. Я бы сама жила здесь всю жизнь, не будь «Бриатико» чем-то вроде заколдованного леса с чудовищами.

Я открыла левую створку окна и вдохнула соленый воздух. Лиловые тучи плыли быстро, будто лодки, а белые лодки стояли неподвижно. Где-то там, среди них, качается узконосая «Витантонио падре», на которой Бри ходил несколько месяцев, пока не поссорился с владельцем. В шесть часов я бросала все дела и бежала в порт, чтобы посмотреть, как лодка подходит к причалу.

Вот они кидают канаты на берег, где их поднимает старый владелец, который уже не ходит в море, зато орет так громко, что слышно, наверное, в Греции. Витантонио закидывает петлю на тумбу, кто-то из команды прыгает на берег, и с лодки сразу начинают передавать ящики с рыбой и морскими гадами — первым делом рыба, потому что скупщики уже ждут с тележками.

Возле лодки скромно стояли любители дармовой рыбки — эти всегда в порту по вечерам, они даже подносить не помогают, просто стоят там с задумчивыми лицами, и все им чего-нибудь да кидают. Бри говорил, что среди них вроде есть рыбаки, лишившиеся работы, но кто там разберет.

Потом брат снимал свой комбинезон, брал из ящика несколько рыбин на обед, мыл руки под холодной струей из портовой колонки, и мы отправлялись домой, сначала вдоль кирпичной портовой стены, потом через площадь с фонтаном и потом еще семь километров по шоссе.

Помню, как, разглядывая лица на пристани, я прижималась к брату крепче и думала: неужели и у меня будет такое лицо? Гребенка в желтых крашеных волосах, как у рыбной торговки, войлочные боты, как у старухи, что дремлет в дверях своей квартирки, выходящих прямо на проезжую часть. Отодвинешь тюлевую занавеску — и сразу увидишь мадонну в стенной нише, телевизор и кровать, а больше там нет ничего.

У меня будет длинное лицо, как у хозяина портовой траттории, с отвисшей нижней губой, перламутровой, похожей на еще живую креветку. Или круглое, сморщенное лицо, как у зеленщика, с сонными глазами, оживляющимися, только когда он берется гонять мух по своей лавке. Как вообще можно жить с такими лицами? Каково мне будет жить с таким лицом? Столько лиц, столько лиц, а хороши только дети.

В открытое окно ворвался внезапный ветер, створка хлопнула, похоже, снова будет шторм, вот и чайки весь день сидели стаей. Завтра с утра в расписании только гимнастика на террасе, подумала я, значит, если будет шторм, можно отоспаться до полудня. Проходя мимо хамама, я взглянула на часы — семь утра — и зашла в банную раздевалку за свежим халатом.

Между стенкой душа и бельевым шкафом обнаружилась початая плоская бутылка коньяка. Судя по этикетке, довольно дорогого: Richard в золотых виньетках. Чем, скажите на милость, здесь занимались вчерашние пациенты? Недолго думая, я сунула бутылку под сложенный вчетверо халат и отнесла к себе, чтобы выпить после дежурства. По крайней мере, буду спать как убитая.

Садовник

После вечера в прачечной я понял, что такое смертельное отвращение.

Хотя нет, я понял это раньше, когда отец взял меня, шестилетнего, в лес, пообещав, что мы посмотрим на зайцев, растущих на деревьях. Лес был засыпан мартовским рыхлым снегом, я проваливался в него по колено, оставляя глубокие черные дыры, снег набивался в валенки, но странным образом не таял, эта мысль занимала меня некоторое время, пока я не увидел первого зайца.

Заяц висел на березе головой вверх, словно таинственный светлый плод, береза была черной и корявой, но тоже таинственной. Потом отец повел меня дальше, и мы нашли еще двух зайцев, они росли только на березах, и я попытался найти этому объяснение, но не смог. Отец снимал варежки, доставал перочинный нож и срезал их с березы, укладывая в сумку, потом мы вернулись на станцию, и всю дорогу домой я думал о том, как мы отогреем замерзших зайцев возле кухонной батареи.

Когда мы сошли с электрички, отцу надоело меня морочить, и он рассказал мне про силки и приманку, даже руками показал, как разгибается березовый хлыст, пригнутый к земле, показал и длинно присвистнул. Тогда я испытал это в первый раз. Смертельное отвращение. А теперь — во второй.

Я дождался, когда в отеле включили свет, проводил медсестру до кладовой и помог разложить белье по полкам. Потом я пошел в свою комнату, сел на кровать и уставился в стену. Стоило мне положить руки на колени, как они сжались в кулаки и онемели, распухнув от бессмысленного усилия. Пережить новое знание было невозможно. Я спал с маленькой тварью. Я брал в рот ее пальцы, которые повернули ключ в замке часовни Святого Андрея.

Все, что я знал, обернулось насмешливой пустотой, сырой и гулкой, как подвал гостиничной лавандерии. Мне предстояло сделать в голове форточку, чтобы безумие могло влетать и вылетать, когда ему понадобится. Просидев так несколько часов, я свалился на кровать и заснул. Разжать пальцы у меня так и не получилось. Мне снился учитель латыни из ноттингемского колледжа, кажется, в бороде у него были крошки от яйца, которое он ел на завтрак, — он вечно делал это на ходу, торопливо, выбрасывая скорлупу в урну перед тем, как войти в аудиторию.

Во сне он писал на доске фразу: in girum imus nocte et consumimur igni. Ночью идем в хоровод, и нас пожирает огонь. Потом он отошел от доски, поднялся к самой верхней скамье, где я сидел, не открывая тетради, нагнулся ко мне и прошептал прямо в ухо: забвение — защитный механизм души, некоторые стекла должны покрываться копотью, чтобы можно было не ослепнуть, глядя на завтрашний день.

Проснувшись, я уже знал, что мне нужно делать.

Для начала я отправился на кухню, где выпил кофе с поваром и Пулией, которые появляются там раньше всех. Старуха рассказывала повару о владельце маслобойни в Траяно, который помер прошлой весной, спьяну свалившись в котел, где отстаивалось оливковое масло. Пулия из тех людей, что говорит о похоронах с таким удовольствием, с каким говорят о венчаниях, глаза у нее мерцают, губы дрожат, низкий голос пенится. Так и плавал там лицом вниз, весь промасленный, а ослик ходил себе вокруг пресса и крутил жернова, сказала она, качая головой в чепце, и повар понимающе усмехнулся.

Все говорят об образе жизни, но никто не думает об образе смерти, сказала Пулия чуть позже и вопросительно посмотрела на меня. Будь мой итальянский получше, я процитировал бы им Махабхарату: наслаждения, возникающие от неведенья, — жернова маслобойни, они выполняют дело силой вожделения. Но я промолчал, допил кофе и отправился в деревню.

flautista_libico

План был не так уж плох. Убить одного, а второго засунуть за это в тюрьму.

Теперь-то мне ясно, что следовало отправить их во Флегетон без задержки, как разбойников, сразу обоих, туда, где болтаются тираны, папские легаты и прочая шушера. Но мне представлялось, что это слишком просто и скучно. Из капитана выйдет отличный убийца для громкого дела, казалось мне, он ведь уже прикончил мою бабку Стефанию. Вернее, они вдвоем с хозяином прикончили. Нет, втроем! В смерти Стефании виноват еще и конюх-бретонец.

С конюха взятки гладки, он уже два года как по шею вмерз в ледяное озеро в девятом круге, предназначенном для предателей друзей и сотрапезников. Он ведь обедал с моей бабкой в ее столовой красного дерева в те дни, когда в доме не было гостей, а потом они наверняка отправлялись в спальню и ублажали друг друга своими старыми телами.

План был неплох, но ошибка в него пробралась. И дело не в том, что пистолет был паршивым, а обстоятельства скверными. Дело в том, что во мне было недостаточно безразличия. Безразличие очищает и превращает тебя в белое олово, но стоит тебе увлажниться, как серебро вскипит, атанор взорвется, а сам ты надышишься ртутью и скатишься в свое нигредо, на дно наивности. От ненависти — вечная рябь на темной воде созерцания, будто от теснящихся карпов или от дождя.

Мне пришлось постоять там, в кустах, некоторое время, глядя на поляну с мертвецом, чтобы собрать свое безразличие в кулаке и приступить ко второму действию. Начавшийся ливень проводил меня до дверей отеля, превратив гравийную аллею в русло ручья, и это было очень кстати. Открывать казенные двери я умею еще со времен интерната, для этого нужна канцелярская скрепка и немного терпения. Оставалось найти в капитанском номере подходящее место, не включая света. Место, в которое хозяин комнаты не заглянет без особой нужды, зато полиция непременно проверит.

Кровать. Письменный стол. Мне приходилось пробираться в темноте, подсвечивая лампочкой на брелоке для ключей. Гардероб. Что-то мягкое соскользнуло с вешалки на пол. Потом под рукой оказался рукав пальто, вероятно, того самого (цвета кофе с молоком), в котором капитан разгуливал в солнечные зимние дни.

Пистолет мягко опустился на дно кармана. Разумеется, пуля в теле хозяина окажется другого калибра, но дело не в этом, важно заронить подозрение — разрешения на оружие у капитана наверняка не найдется. Прощай, маленький Jetfire, двенадцать на девять сантиметров. Марокканец сказал, что у него нет предохранителя потому, что он сделан до шестьдесят восьмого года. Выходит, он старше моей покойной матери.

Позвонить в полицию с автобусной станции мне не удалось, трубка была оторвана, и, судя по всему, довольно давно. Звонить с почты было опасно: тамошняя тетка (ведьма и запойная пьяница) знает меня в лицо. Пришлось забраться в кабинет администратора (это оказалось не так просто) и позвонить в участок, приложив ко рту конец бархатной шторы.

На мой звонок карабинеры не обратили никакого внимания. Надо было звонить еще раз, но мне пришлось ждать, пока полиция не отпустит вдову и тренера, убедившись в их невиновности. Потом пришлось ждать, пока комиссар не вернется с каких-то салернских курсов. А потом дело сунули на полку, так что мой звонок пришелся им не по нутру, они прямо так и сказали: сколько можно морочить полиции голову?

К тому времени мне стало ясно, что Ли Сопру полиция не тронет, даже если у него в комнате окажется артиллерийский арсенал. Теперь оставалось только построить западню (скажем, насыпать в яму горячих углей и прикрыть ветками по примеру македонского царя).

Еще в интернате способность убивать показала мне меня, очертив контур, прежде размытый. Мне казалось, что я умею только терпеть и беситься, читать и гулять в одиночестве и еще презирать, разумеется. Забавно узнать о себе какие-то вещи, которые определяют тебя как разумное существо, способное менять ход событий. Да, вот именно, определяют. Человеку нашего времени трудно определиться, он так тесно существует в стае (или в рое?), что его ограничительные винты разболтаны, пределы размыты и он легко переливается в другого, такого же смутного и недостоверного.

Одно дело, когда человек себя считает кем-то: пророком, заступником слабых, орудием в руках Бога или, например, сверхчеловеком, и совсем другое дело, когда человек никем себя считать не хочет. Условий нет. Определенности разрушены. Получается, что человек и сам никакой, и мир вокруг него никакой. Нет ничего, за что бы он был готов умереть. Поэтому ему так просто убивать самому.

Петра

Первая суббота мая была самым подходящим днем для убийства. Шторм утих еще к полудню, зато через час пошел град, и все, что могло лечь, покорно легло. Остались стоять только фонари да крепкие жесткие кусты агавы на обочинах. В такие дни набережная пустеет мгновенно, а волны ломятся через каменный мол, будто ошалевшие овцы через забор.

В отеле в штормовую погоду всё наоборот — постояльцы оживляются, собираются в столовой, шумят, заказывают вино со специями. Мне кажется, старики чувствуют родство с плохой погодой, так же как мы чувствуем близость солнца и горячего песка — как часть своего тела. Они сами в каком-то смысле ливень и град. Все их пережидают, никто их не зовет, от них только сырость, болезни и убыток.

Я знала, что Ли Сопра непременно пойдет на море, чем хуже погода, тем больше ему удовольствия. Закончив процедуры, я взяла ветровку с капюшоном, незаметно спустилась по парковой лестнице и пошла в сторону каменоломни. Глина была такой скользкой, что ноги разъезжались, я села на скамейку в конце парка и натянула на туфли длинные больничные бахилы из голубого пластика. У меня всегда с собой парочка в кармане халата — для работы на третьем этаже. Там у нас стерильность и особый уход.

К тому времени, как я увидела Ли Сопру на краю обрыва, град сменился теплым дождем, а еще через минуту все кончилось, на край неба выкатилось горячее солнце и стало душно. В каменоломнях раньше не было воды, говорят, что в девяностых здесь хотели строить завод, подвели узкоколейку и вырыли канал, но тут вмешались зеленые, район объявили национальным парком, завод разобрали, а лагуна осталась.

На подходе к обрыву нужно было перепрыгнуть через ручей, и я остановилась, вода в ручье неслась быстро, несмотря на грязь и мелкий плавник, который попал туда из моря. Я хочу тебя убить, капитан, думала я, разглядывая его фигуру на фоне просветлевшего неба, для этого у меня в кармане плаща лежит чулок, набитый гравием. У нас в деревне его называют mazzafrusto. Я прошла вниз по ручью, нашла узкое место, разбежалась и перепрыгнула. Потом я сняла бахилы и сунула их в карман. Поднимаясь по склону, я думала о том, что чувствовал мой брат, когда лежал на рыбном рынке с разбитой головой, с порванным горлом, под мертвой тяжестью соли, не в силах даже пальцем пошевелить. Лагерь ужаса пуст.

Бри любил книги про Арктику, особенно отчеты экспедиций, одинаково безнадежные и печальные. Я тоже пыталась их читать, но помню только один эпизод: на одном из островов обнаружили скелет офицера, а при нем блокнот с дневником, где все предложения были написаны задом наперед. На одной странице записи были сделаны по кругу, а внутри круга была вписана фраза «Лагерь Ужаса пуст». Только теперь понимаю, что это значило.

Я не без труда взобралась на туфовую скалу, где стоял Ли Сопра, и встала у него за спиной. Солнце выбралось из облаков и теперь просвечивало воду в лагуне до самого дна, гранитная плита, на которой мы стояли, поблескивала слоистой слюдой. Капитан расстегнул куртку и жмурился, подставляя лицо теплу. Мне почудилось, что тяжелый чулок шевелится в моем кармане, будто змея за пазухой у фокусника. Нет, я не смогу.

— Мой брат требовал у вас деньги за молчание? — спросила я, тронув капитана за плечо.

— Надо же, кто пришел, хорошенькая медсестра из хамама. — Он повернулся и приветливо на меня взглянул. — У тебя есть брат?

— Больше нет. Вы его убили и бросили на рыбном рынке.

— Я убил твоего брата? И зачем мне это делать?

Солнце светило капитану в лицо, и стало видно, что щеки у него покрыты светлым жестким пухом, будто кокосовый орех.

— Он забрал вашу добычу. Он видел вас на месте преступления. Вы могли бы признать свое поражение, но предпочли убить еще раз.

— Еще раз? А кого же я убил первым? — Он едва заметно улыбнулся. Его руки свободно висели вдоль тела, в левой руке он держал купальные шорты в пластиковом пакете. Почему он так спокоен?

— Первым вы убили хозяина отеля. А причиной этого была синяя сицилийская марка без почтового штемпеля.

Ли Сопра задумчиво смотрел на меня, ковыряя землю носком ботинка. Его красная куртка была расстегнута, и я видела выпуклую просторную грудь под свитером. Господи, да мне с ним в жизни не справиться.

— У вас нет алиби на девятое февраля. Вы были в платье миссис Хилл, на нем осталось пятно от смолы пинии. Вы искали сведения о марке на форуме филателистов. А потом вы упустили марку и стали охотиться за братом.

Капитан повернулся ко мне спиной и стал смотреть на море. Град давно кончился, берег застелила серая, едва просвеченная солнцем мгла, чайки вернулись и сидели на камнях цвета нефти, выступающих из воды.

— Мне нужно ваше признание. Я давно рассказала обо всем комиссару полиции, но ждать, пока они разберутся, я не могу.

— И что же сказал комиссар? — Он все еще смотрел на море, в его голосе не было ни страха, ни удивления.

Его тело будет лететь вниз несколько десятков метров, пока не ударится о кипящую воду прибоя, думала я. Он будет уже мертв и не услышит всплеска, не услышит голосов взметнувшихся птиц. Но чулок с гравием мне не поможет, капитан гораздо крепче, чем кажется издали. Пока я об этом думала, мои руки достали из кармана смятую бахилу и осторожно расправили. Осталось надеть ее на маленькую голову, похожую на кокосовый орех, и быстро затянуть резинку со стороны затылка.

Ли Сопра вскрикнет и попробует содрать бахилу с головы, но я буду держать резинку крепко, его руки будут скользить по мокрому пластику, тогда он извернется и двинет меня ногой в живот, я упаду на спину, но резинку буду держать крепко, очень крепко, и капитану придется упасть вместе со мной. Он вцепится мне в шею своими жилистыми руками, я увижу его залепленный пластиком рот, раздутые ноздри, но я буду держать резинку крепко, и его хватка ослабнет, глаза закроются, губы сомкнутся. Потом я сниму бахилу с его головы, потрогаю вену на его шее и столкну тело в воду. Вот как все будет.

Глава четвертая. Пепельная среда

Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008

Нынче утром Джузеппино подстрелил пару диких гусей в имении Ди Сарпи на соседнем холме, он вечно туда шляется на казенной машине под видом дорожного патруля, хотя никто его патрулировать не просил. Однако сегодня мы намерены ощипать и зажарить гусей у него во дворе. Присоединяйся, падре.

Наше дело не продвинулось ни на шаг, если не считать очередного явления траянской девчонки: на этот раз она принесла кредитку покойного Аверичи, уверяя, что горничная обнаружила ее в комнате капитана. Ну да, капитан пристрелил хозяина богадельни и гуляет с его карточкой, на которой, как всем известно, нет ни копейки, потому как покойный был деревенщина, каких свет не видывал, и признавал только наличные. Я бы на его месте делал то же самое, имея жену, которая в любой день может очистить счета и сбежать с каким-нибудь плотником или инструктором по гольфу. Одним словом, его карточкой только изморозь с лобового стекла соскребать в январский день в горах.

Однако она упорная, эта студентка, в прошлый раз она приволокла нам с сержантом новенькие рояльные струны и утверждала, что это гаррота, которой задушили ее брата. Когда я сказал, что брат умер, задохнувшись под тяжестью соли, а следы на шее у него от того, что труп тащили из рощи на рыночную площадь, она разозлилась и заявила, что в местной полиции мачете от хлебного ножа никто не отличит. Хорошо, что я не сказал ей о настоящей улике, смысл которой до сих представляется мне весьма туманным.

Я ведь говорил тебе, падре, что в траве возле беседки сержант нашел дырявый носок? Я даже на экспертизу его отправлял! Дырка в нем от пули, а крови нет ни следа, и как это понять, скажи на милость? Такие носки носит только женская обслуга, голубой, как вся униформа в «Бриатико». Только вот спрашивать не у кого, они горой друг за друга стоят — никто в тот вечер не отлучался, говорят, все были на виду.

Расскажи я об этом студентке, она из этого носка сделает такие выводы, что нам придется всю гостиницу опрашивать заново. Однако, признаюсь тебе, падре, от такой помощницы я бы не отказался. Начинаю думать, что за ее упорством кроется та скользкая и богопротивная вещь, которую некоторые называют женским чутьем. Бумажник хозяина и впрямь могли подбросить к мертвому телу юного Понте, чтобы перевести стрелки на деревенских.

О чем это говорит?

О том, что бумажник был у человека, убившего мальчишку, с собой. А значит, он и есть тот, кто пристрелил Аверичи в усадебном парке. И тот, кто пытается морочить мне голову с начала февраля. И еще тот, кого пора уже взять за ноги и хорошенько потрясти вниз головой.

Я намерен поступить не по-христиански, падре, и не уверен, что стану раскаиваться. Часовню восстанавливать надо? Надо. Глядишь, из убийцы и выпадут недостающие сорок тысяч. А то и больше.

Садовник

Одолжив у портье брезентовую куртку, я взял наушники, вышел за ворота, спустился к морю и провел там около часа, глядя, как донная мгла, поднявшаяся во время грозы, затягивает берег зелеными скользкими нитями. Брамс, однако, не помогал. Мои нервы жили своей собственной, какой-то насекомой жизнью, пробиваясь сквозь кожу, будто усики богомола, мою голову распирало гудящее шмелиное электричество концерта номер два.

Утром я столкнулся лицом к лицу с библиотекаршей, хотя был уверен, что в клубе никого нет. Она материализовалась у меня перед носом и так мрачно сказала доброе утро, что утро сразу испортилось. А я-то надеялся выпить кофе и полистать свой любимый альбом с алтарями, такой огромный, что тащить его в комнату нет никакой возможности.

С тех пор как я поговорил с Петрой в темной прачечной, меня посещают странные сны. То мне снится Тирренское море, покрытое толстой коркой льда, то сицилийские демоны-близнецы, то чертово колесо в парке аттракционов, скользкая деревяшка, на которой напрасно взываешь о помощи, проносясь мимо карусельного служки. Но чаще всего мне снится железный ключ.

Будь у меня этот ключ, я похоронил бы Паолу там, где она хотела быть похоронена. В морской воде. Она сама так сказала, когда мы лежали ночью на берегу, обнявшись, чувствуя, как медленно остывает нагревшийся за день песок. Не хочу, чтобы меня сожгли, сказала она, пепел бесполезен, другое дело — накормить собой стаю голодных плотвичек.

Моего друга Фиддла сожгли, а я даже на похоронах не был. Мою мать тоже сожгли, хотя у нашей семьи есть место на кладбище, там еще двое поместятся. Я должен найти ключ, бросить его в море и перестать писать эту книгу. Пока я пишу ее, мои ноздри заполняет сухой запах сожженного дерева и холодный дым, и если роман — это леса, построенные вокруг одной мысли, то у меня они строятся вокруг одной ночи.

Женщина, с которой я провел эту ночь, была мавкой, бросившей меня ради плавания в свободных водах, я несколько лет выводил буквы своей яростью, своим недоумением, да чего там — всем телом, которое по ней тосковало. После разговора в прачечной все изменилось. Теперь я знаю, что женщина, с которой я провел эту ночь, была босоногой художницей с косичками, вполне вероятно, мечтавшей о свадьбе, рисовых зернах и конфетти, в ней не было ни темного хладнокровия, ни отстраненности, которые девять лет сводили меня с ума. Она и не думала оставлять мне пепельный знак о том, что все кончено. Она сама стала этим знаком по вине двух жадных деревенских детей. Тогда о ком же я пишу?

flautista_libico

Когда становишься жертвой, убивать легко.

Тело — это всего лишь поверхностное натяжение воды, под водой в нем живет моя смерть. А в твоем теле — живет твоя, не сомневайся. Когда я тебя убиваю, наши смерти говорят друг с другом, понимаешь? Вопрос только в том, кто из нас крепче ощущает безнадежность происходящего. Кто вернее знает, какое все вокруг слабое и на какой перетертой нитке оно держится.

Жертвой стать нетрудно, стоит только почувствовать течение хаоса. В детстве мне нравилось залезать в ручей, бегущий в ложбине на самой окраине бабкиного парка: если встать правильно, на самую середину, то чувствуешь свои пятки гладкими маленькими раковинами, постепенно уходящими в ряску. Потом надо закрыть глаза и стоять неподвижно, расслабив колени, пока не услышишь, как вода смешивается с твоей кровью, и ты начинаешь стелиться по воздуху, точно водоросль по тинистому дну. С хаосом похожая штука. Чем глубже ты в нем утопаешь, тем легче поверить, что ты жертва обстоятельств, а значит, тебе не нужно просить прощения. Течение ведет тебя, качает, и все вопросы к пруду: к прозрачным дафниям, лептодорам и стрелолисту. А если не выходит смешаться с водой, то что ж, можно и притвориться.

В интернате мне приходилось притворяться, чтобы понравиться учительнице пения — она кормила меня миндальными сухариками, которые приносила к чаю из вольного мира. Мне хотелось петь ей вокализы с утра до вечера, недостижимую Бразильскую бахиану номер пять, а потом шуршать промасленной бумагой и смотреть в ее спокойные глаза (глаза тоже были из вольного мира — и тоже миндальные).

В группе было еще семь человек с голосами и слухом, отобранных для показа начальству (раз в год в интернат приезжали патроны из столицы), ходила легенда, что тот, кто им понравится, может получить шанс (какой шанс — никто не знал, и оттого за этот шанс все готовы были из кожи вон вылезти). Учительница пения сказала, что петь царицу ночи под ее аккомпанемент буду я и что обсуждать тут нечего.

Вечером того же дня меня поймали на выходе из столовой, где была моя очередь мыть тарелки и протирать столы (это была дивная синекура, можно было до самой ночи греть себе чай в огромном чайнике и доедать обрезки, оставленные поваром). Меня затащили обратно в кухню, сняли крышку с огромного котла с супом (его всегда варили на два дня, так что половина супа была еще в котле) и окунули туда лицом — прямо в месиво ракушек, вонючих потрохов и жирного склизкого мяса. Дыхание у меня восстановилось не сразу (не столько от потрохов, набившихся в рот и в нос, сколько от возмущения), пришлось долго отплевываться и вертеть головой, сидя на полу.

Те, кто пришел в столовую, стали в кружок и смотрели на меня: выйдешь на сцену, тварь, мы тебя утопим в перловой каше, сказали мне, только оттуда ты уже не вылезешь. Не знаю, кто из них получил мою роль (представления мне увидеть не пришлось), знаю только, что никто из семерых не был взят небожителями на небеса.

Я ведь не сомневаюсь, что все семеро умерли.

Маркус. Среда

Почему он тогда не начал ее искать?

Деревенские дети, с которыми он столкнулся в парке, сказали ему, что девушка с рюкзаком вышла из поместья через парадный вход и направилась в сторону моря. Почему он не бродил по деревне, расспрашивая прохожих, не прочесывал окрестные пляжи, не отправился в полицию, наконец? Почему он сидел на мокром пляже и читал свою потрепанную Дикинсон, закутавшись в стеганую нейлоновую подстилку, вынутую из палатки?

Потому что его душила ярость — вот почему. Первую ночь он действительно провел в ожидании, вздрагивая от каждого звука, похожего на шаги по прибрежной гальке, прислушиваясь к тяжелому плеску воды и чаячьим крикам. А утром, разбирая оставшиеся от костра угли, чтобы сварить себе кофе, он вдруг понял все и сел на землю. Я оставлю тебе горстку пепла вместо записки, это будет секретный знак. Она оставила ему знак, только это была не горстка пепла, а пепелище. Уж она постаралась. Знак был бессмысленным, опасным и наглым, будто пустая бутылка, выброшенная на скоростном шоссе из окна автомобиля.

Там витражные стекла, люнетты и створчатый алтарь, говорила Паола по дороге на холм, дергая Маркуса за рукав, эта часовня не всегда была домашней, ее построили на холме, когда еще самого Траяно не было! Так восхищаться невзрачной постройкой в буковой роще, а потом уйти и оставить ее за собой разоренную, будто церковь во время Смуты? Разве не проще было написать записку или выложить камнями на пляжном песке: ты мне осточертел!

В тот вечер, сидя на мешках с грязным бельем и слушая историю Петры, страшилку, как она ее назвала, Маркус не сразу понял, о чем идет речь. Он хорошо помнил тех деревенских детей, худющего пацана в бейсболке и девчушку, загребавшую босыми ногами в пыли. Но соединить этот эпизод с разговором о часовне он сумел не сразу: просто не мог поверить, что прошло столько лет и еще — что быстрая, крепкая, похожая на розовый расхристанный пион Петра выросла из той маленькой луковички.

В моем городе теперь тоже тихо, думал Маркус, стоя на пологом склоне и разглядывая тусклую зелень, едва шевелящуюся под ветром, там стоит та особая апрельская тишина, по которой я скучаю: пустая, оглушительная, со смутным, отдаленным присутствием города и железной дороги.

Бог знает, где теперь вся эта мебель!

…После обеда, кажется, в четыре,

расстались мы лишь на одну неделю.

Увы, она на вечность затянулась.

Оставляя Паолу в часовне и отправляясь за вином, он потрепал ее по волосам, и этот жест остался в его памяти как чудовищная трата возможности, ведь он мог обнять ее, подышать ей в ухо или поцеловать в нос. На кончике носа у нее была маленькая родинка, нестерпимо думать, что она тоже сгорела.

* * *

Возвращаться из Аннунциаты он решил долгой дорогой, через вершину холма, чтобы не идти по шоссе, где крутились пыльные вихри. Сумерки уже спустились в деревне, когда он начал подниматься на холм, но чем выше он забирался, тем светлее становилось от близости неба.

Прошло два дня с тех пор, как, стоя на корме клошаровой лодки, пьяный и веселый, он посмотрел наверх, на холм, и увидел, что среди деревьев мерцает золотистый огонек. Дрожит и едва заметно движется, как будто кто-то бродит по аллее со свечой. Или — как свеча, которая плывет сама по себе.

— Ну, что я тебе говорил, — тихо сказал клошар за его плечом, — она продвигается к дому. Скоро войдет!

— Вижу. — Маркус достал из кармана трубку и протянул ему вместе с пачкой табаку.

— Сейчас поднимется наверх и пойдет в свою спальню. Всегда так делает.

— Откуда ты знаешь, что это женщина? — Маркус вглядывался в теплую лиловую темноту.

Высокие стекла оранжереи поблескивали в лунном свете, казалось, она висит в воздухе, будто дирижабль, наполненный пожухшей листвой.

— Мертвая женщина, — поправил его клошар. — Это призрак Стефании, моей старой подруги. Она всегда говорила, что лучше ее спальни на свете места не найдется. Вот и приходит поваляться на своей кровати.

— Твоей старой подруги? — Маркус с сомнением покосился на старика, невозмутимо набивавшего трубку. — Говорят, хозяйка поместья не слишком жаловала деревенских. Годами не спускалась с холма и ни с кем, кроме падре, не разговаривала.

— Мы с ней тоже не часто разговаривали. — Старик зажал трубку зубами и прикрыл спичку рукой от ветра. — У нас было на что потратить время.

Лодка стояла высоко на стапелях, корма немного задралась, и сидеть на ней было неудобно, но Маркус не уходил. Он дождался появления свечи в окнах верхнего этажа, где она промчалась по комнатам так быстро, как будто ее тащило дьявольским сквозняком. Потом свеча — или что бы это ни было — остановилась в угловой комнате с эркером, вспыхнула ярче, разрослась до размеров нимба и погасла.

В тот вечер они разошлись поздно, договорившись заняться покраской в конце недели. Маркус засмеялся, вспомнив, какое довольное лицо было у старика, когда они прощались под единственным фонарем, возле здания портовой охраны:

— Приходи с проигрышем, да поскорее! Не забудь, не просто красная, а красная сангрия!

Клошар улыбался, двигал бровями, потирал руки и пританцовывал, перебирая ногами в разбитых сандалиях. Похоже, ему и впрямь нужна была эта краска. На зарплату смотрителя кладбища жить не так уж весело.

Дойдя до вершины холма, Маркус присел на камень, достал фляжку с водой и отвинтил пробку. Пятнадцать лет назад они стояли здесь с Паолой, бросив рюкзаки на траву, а потом долго пробирались на пляж, оказавшийся почти неприступным. В то лето буковая роща была еще молодой, и с этого места «Бриатико» был виден почти целиком, вместе с парадной лестницей из местного мрамора — белого, в голубую крапинку.

На пляже он обнаружил веревочную лестницу, упрятанную в зарослях лещинника, и Паола сразу забралась наверх, быстро перебирая смуглыми ногами в теннисных тапках. Маркус смотрел на нее снизу, прикрыв глаза ладонью: синее с белым платье Паолы развевалось, как дайверский альфа-флаг, а значит, посторонние суда должны были обходить это место стороной и снизить ход.

— Отсюда видно даже лодки в порту! — Она помахала ему рукой, призывая подняться. — И рыбный рынок! Только там теперь ни души и какой-то старик поливает прилавки из шланга. Будто цветы.

В полдень они бросили вещи в палатке и поднялись на холм, огибая виноградники: прямой дороги наверх не было, только пучок мелких разбегающихся тропинок, издали похожий на прожилки руды в граните. К поместью ведет хорошая дорога, сказал им пастух, сидевший в траве возле овчарни, только подниматься нужно не от моря, а с южного склона. Ищите кусок розовой гранитной скалы с деревом, там можно перебраться через стену и спрыгнуть в парк. У нас тут все так делают!

* * *

Маркус сделал несколько шагов в сторону обрыва, теперь он стоял на том самом месте, где они встретили пастуха, только виноградников здесь уже не было. За высоким ребром скалы виднелся пляж — почти недостижимый, засыпанный галькой, сиявшей на солнце, будто горсть перламутра.

Однажды они с Паолой провели там целый день, лениво отползая от догонявшего их прилива, пока не оказались в глубине пещеры, похожей на розовую собачью пасть, у самого корня черного языка. Они были пьяны, и ледяные быстрые струи морской воды, понемногу заполнявшие пещеру, их только смешили.

Бяша-бяша, повторяла Паола, подражая шепелявому пастуху, бяша-бяша, скучное растение! В тот день пастух пожаловался на калиновые кусты, заполонившие склон: корни-то крепкие, как кулак, сказал он, где калина пошла в рост, там уже ничему не пробиться. Скучное растение, сказал он, и само еды не дает, и другим поперек дороги лезет, зачем только Бог такое создал?

Маркус решил, что попробует спуститься на пляж. Плоская крыша рыбного рынка поблескивала в просветах, у входа в гавань маячили два промысловых судна. У северной стены рынка стояли поддоны для рыбы, косо сложенные, будто костяшки домино, а с юга его окружали cушильные стойки, на которых подвешивали рыбу, накидывая сверху мелкую сеть, чтобы чайки не разворовали улов.

Глядя на сеть, Маркус вспомнил, что так же делают норвежцы в Тромсё — ему приходилось бывать там и даже жить в бревенчатом домике хозяина шхуны. Именно там, сидя на берегу с бутылкой местного самогона, он вдруг понял, что прошло четыре года после исчезновения Паолы. Прошло — а он до сих пор живет так, будто его в карты проиграли. В тот день он напился в хлам, долго ехал куда-то на автобусе и очнулся в настоящем альпийском саду, где росли араукарии, а сизые булыжники напоминали головы богатырей.

С тех пор у него было много женщин, англичанки, португалки, русские, но ни одной итальянки, никогда, до позавчерашнего вечера. Я их больше не нашел — слишком поздно спохватился! — эти очи, бледное лицо в сумраке ночного перекрестка. Итальянки внушали ему такую же тревогу, как стихи Кавафиса.

Обнимая Паолу и слушая стук дождя по крыше палатки, он представлял себе гладкие белые пространства замерзшей воды, разделяющие всех живых, безнадежные и непроходимые, и видел, как надо льдом поднимаются узорные опоры, а через них, будто лисий хвост, перекидывается сияющий мост — и от его жара белое чернеет, а гладкое вскрывается трещинами. Больше такое у него ни с кем не получалось.

Добравшись до муниципального пляжа, он сел на влажный песок, достал из кармана куртки блокнот и записал несколько слов вконец затупившимся карандашом. Связи между словами должны быть такими же сильными, как связи между вещами, а сами вещи должны стать такими слабыми, что тронешь — и разворачиваются медленно, мягко расцепляя крючочки смыслов, и наконец рассыпаются совершенно. Следует понимать, что здесь никого нет, они водят меня за нос, они всего лишь пятнышки на закопченном стекле, а кварцевая луна навсегда прибита к небесам, и нет обнадеживающего ответа, и нет убедительного опровержения.

* * *

Даже в ноттингемских пабах выпивку не подают так рано, как в траянских тратториях. Встретить клошара на площади стало для Маркуса целью, ради которой он заставлял себя просыпаться пораньше и выбираться из-под перины, которую хозяйка мотеля набила невесть чем: перина кололась мелким пером, пахла дегтем и весила как полное дождя облако. Начну день со стакана красного, думал он, умываясь холодной водой, — электричество снова пропало, и снизу слышались хозяйкины проклятия. Стакан красного и утреннее солнце на площади — вот что мне сейчас нужно.

Удивительно, но, когда он явился в «Колонну», там никого не было. Ветер дул с моря, и на террасе было холодно, так что он зашел внутрь и заказал вино. Не успел подавальщик поставить на стол графин, как двери кафе захлопали и нарядные посетители повалили валом: в церкви закончилась пасхальная служба. Маркус оглядывался в поисках клошара, но его не было видно. Ветер усилился, и полотняный навес над террасой надулся, словно парус. Хозяин кафе появился в мокром пиджаке, занял свое место за стойкой и принялся рассказывать своим camerieri, что падре Эулалио был сегодня на высоте.

— Утром Иисус пришел из Вифании и учил народ. Старейшины искушали его вопросами и хотели арестовать его, но боялись сделать это открыто из-за народа!

Какая-то толстуха в красной шали, сидевшая в углу, вдруг принялась стучать стаканом по столу, а потом затянула молитву, заставив всех обернуться:

O Signore, fa di me uno strumento della tua Pace:

Dove è odio, fa ch’io porti l’Amore.

— Как не было у тебя в юности голоса, Агостина, так и нет его, — произнес кто-то от дверей, и Маркус встрепенулся.

Дверь хлопнула от сквозняка, знакомый оранжевый брезент вспыхнул у барной стойки. Женщина поднялась, вгляделась в говорящего и хрипло закричала:

— Кто бы говорил, Пеникелла, все знают, что ты глух на оба уха, а видишь только одним глазом, да и тот давно смотрит на переносицу! Иди лучше привяжи покрепче свою посудину, а то ее ветром унесет в море, и тебе будет негде спать.

— Скоро я сам выйду в море, — сказал клошар, снимая свой непромокаемый плащ. — Хотел сегодня покрасить лодку, взялся с самого утра, да погода подвела.

Публика заговорила, засмеялась, и Маркус удивился сам себе: ему захотелось встать и громко сказать, что клошар говорит правду, что он сам помогал ему распаковывать новый мотор. Хозяин похлопал клошара по плечу и протянул ему стакан, показывая рукой в тот угол, где сидел Маркус, клошар кивнул, повесил плащ на гвоздь и направился к столику.

— Скорее снег пойдет на пасхальной неделе, чем эта лодка сдвинется с места! — крикнула толстуха, пробираясь к выходу. — Скорее всю деревню засыплет апрельским снегом, будто пухом из ангельских перин, чем ты отплывешь хоть на милю от берега. Господь наш отказался пить то, что ему наливали, он молился за своих мучителей, и наступила тьма!

— Совсем сдурела, — пробормотал старик, усаживаясь возле Маркуса, его свитер был заляпан краской, а на руках виднелись свежие царапины. — С тех пор как кузнец помер, она свои умения растеряла и заработать ничем не может. Что до снега, то его в Траяно в последний раз еще при лангобардах видели. Мне не наливай, вечером поработать хочу.

— И куда вы так торопитесь? Будь я здешним жителем, никуда бы не рвался, лежал бы на палубе и смотрел в небо. А зимой устраивался бы сторожем на чью-нибудь виллу или в тот же «Бриатико».

— Что ты мелешь, парень? — сердито спросил старик. — Я ведь говорил тебе, что «Бриатико» — мой враг. Если бы я мог его поджечь, то сделал бы это, но весь холм не сгорит, даже если поджечь его с четырех концов. Все, что тут можно сделать, — это дать дому развалиться самому, а всему остальному — намертво зарасти лопухами.

— Ну, этого долго придется ждать, — примирительно засмеялся Маркус. — Строение крепкое, раствор небось на яичном желтке замешивали. Или на крови теленка.

— Без крови там точно не обошлось. — Старик посмотрел ему в лицо прозрачными трезвыми глазами. — Ты должен понять, что «Бриатико» — это зло. Стоило хорошему парню стать его владельцем, как он превратился в brutto ceffo, а потом и вовсе умер. Женщину, которую я любил, здесь погубили, а моего друга прикончили в эвкалиптовой роще, на границе поместья.

— Да, вы говорили. Но подобная история могла случиться где угодно.

— Где угодно, говоришь? — Старик выпрямился на стуле и хмуро уставился на собеседника. — Ладно, я расскажу тебе историю, которая могла случиться только здесь. Знаешь ли ты, что в Италии не отпевают тех, кто покончил с собой? Их хоронят за оградой кладбища, а там сплошной песок, это я как смотритель тебе говорю.

— Непростая у вас работа.

— Зато не каждый день, — усмехнулся клошар и некоторое время сидел молча, опустив голову. Потом протянул руку, взял Маркусов стакан и допил то, что оставалось. — Одного такого я привез однажды на окраину кладбища, чтобы похоронить на пустыре. В тот день я не ожидал похорон и был немного не в форме. Сержант, который привез покойника, сказал, что гроб доставят к полудню, а мэрия потом позаботится о гранитной плите. В деревне, сказал он, вырубилось электричество, в морге сломался холодильник, и держать самоубийцу негде. Это был неожиданный мертвец, мне пришлось бегом бежать к воротам cemeterio, куда его привезли завернутым в белый мешок, так что я был довольно зол и толком не успел протрезветь.

Я вез его на своей тележке по гравийной дороге безо всякой учтивости, думая о том, что могильщики явятся не скоро и мне придется сидеть там на жаре одному и заполнять табличку, а бирку с именем служитель морга засунул неизвестно куда, ее еще найти надо. На самой окраине под колесо попался камень, тележку тряхнуло, и покойник свалился прямо на чужую могилу, я взбесился, наклонился над ним и стал пинать этот белый кокон, валявшийся в кладбищенской пыли.

Figlio di puttana, кричал я, зачем ты свалился, как мне теперь затащить тебя обратно? Хорошо, что подошли могильщики, они были довольны срочной работой, так что дело пошло проворней. Потом я отыскал бирку и принялся надписывать табличку: так положено, безымянных могил не бывает. Увидев имя покойника, я очень расстроился, ведь я близко знал его мать. А прочитав даты его рождения и смерти, я сразу протрезвел, сел на землю и заплакал.

— Кто же это был? — Маркус подлил старику вина, но тот отмахнулся.

— Могильщики подумали, что я чертей ловлю, бросили работу и стали надо мной подшучивать. Потом приехал столяр с гробом, и мы довольно быстро закончили, забросав могилу дерном. А потом я вернулся на катер, хотел умыться и увидел в зеркале, что у меня выпали все волосы до единого.

Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008

Утром обнаружил в аквариуме двух дохлых гуппи и велел сержанту закопать их в горшке с фикусом. Там уже несколько штук закопано. Рыбки в участке не приживаются, а я упорно покупаю их в магазине на улице Лукко. Странно писать об этом здесь, но ведь мы договорились, что я стану писать о том, что меня тревожит. Смерть гуппи тревожит меня довольно сильно. Моего сержанта тревожит только повышение, он сторожит почтальоншу каждое утро, чтобы я не заметил письма, где ему предлагают перевод на север. А письмо все не приходит. Потому что рекомендацию попросили у меня, и я написал, что парню еще лет пять нужно походить в сержантах.

Ты просил меня записывать мысли о религии, но они посещают меня довольно редко. В книге, которую ты дал мне два года назад, я все еще читаю двадцать девятую страницу, там рассказывают историю о человеке, отказавшемся прийти в Пепельную среду в церковь и несколько дней спустя погибшем при охоте на вепря. Если подумать, сколько я пропустил Пепельных сред, Вербных воскресений и дней Эпифании, то на охоту мне лучше не соваться. Но ты ведь знаешь, падре, почему я не показываюсь в церкви.

Все утро сегодня думал о второй версии убийства траянского парня, поскольку первая не выдерживает критики. Вторая версия такова: трофей, ради которого пристрелили хозяина отеля, достался траянцу случайно, по стечению странных обстоятельств. Парнишка возвращался с танцев и решил срезать дорогу, перебравшись через стену «Бриатико», — место, где все деревенские это делают, находится в двадцати метрах от поляны с беседкой. Я проверил. Он вывалился из чащи прямо на место преступления. Спугнул убийцу в тот самый момент, когда тот собирался обыскать тело.

Ты скажешь, что я рассуждаю в духе синьорины Понте, рисуя пальцем в воздухе. На это я возражу тебе: моя интуиция подкреплена двадцатью годами в полиции, знанием деревни и университетским дипломом. Уверен, что спустя три недели убийца встретился с траянцем в роще. Похоже, он оглушил парнишку, когда тот наклонился к деньгам, которые покупатель нарочно уронил на землю. Там, наверное, было несколько мелких купюр, упакованных в солидную с виду пачку, потянешь за резинку — и деньги разлетятся под ноги. Это старый трюк, называется «неаполитанская затрещина».

Потом убийца нашел то, что искал, и хотел было отправляться домой с добычей. Однако, наклонившись, чтобы прикинуть, сколько пролежит его жертва, он увидел кровь, бегущую из проломленного виска. Траянец упал на камень, в этой роще полно булыжников со времен каменоломни, который год не могу добиться, чтобы расчистили дорогу.

Убийца запаниковал, схватил кусок проволоки, сделал петлю, потащил мертвеца на рынок и оставил там в корыте с солью. Зачем ему понадобилось сделать из убитого траянца двухметрового тунца, я не знаю. Это за рамками моего воображения. Но я непременно спрошу у него, когда дойдет до серьезного разговора.

Садовник

В тот день я даже не заметил, как добрался до Траяно. Апрельский дождь был не слишком холодным, но меня била дрожь, и я шел очень быстро, почти бежал. Обычно дорога в деревню занимает не меньше часа, и я беру с собой пса, чтобы разговаривать с ним по дороге. В этот раз Зампа остался во флигеле, мне было не до него, но, не пройдя и километра, я увидел, что он трусит за мной по обочине шоссе с независимым видом.

Спустившись в деревню, я миновал церковь и невольно подумал о ней словами Паолы: портал украшен фронтоном с розеткой, фасад облицован зеленым мрамором. Заметив священника, стоявшего в дверях церкви, я подумал, что сказала бы о нем Паола: хитрый padre, человек с винноцветными волосами, погляди на эти птичьи глаза, идущие вниз от переносицы!

У дома Понте не было никакой ограды, ее заменяла живая изгородь из кустов терновника, за ними виднелись пара яблонь и запущенный розарий, а дальше белела стена небольшого дома со скошенной крышей. Калитка держалась на двух вкопанных в землю столбах, я толкнул ее и направился к дому, разглядывая розовые кусты, занимавшие добрую четверть сада. На крыльце дома мелькнула тень, дверь стукнула, и я невольно сделал шаг назад.

— Господи, Бри!

Это была женщина — белолицая, с высоко поднятыми светлыми волосами, заколотыми гребнем. Она сбежала по ступенькам крыльца и направилась ко мне, в руках у нее были ножницы для стрижки кустов. Зампа стоял на садовой дорожке, опустив голову и слегка показывая зубы, это означало, что он сторожит хозяина, хотя с виду безмятежен.

— Соседка как раз принесла еду. — Женщина подошла поближе. — Зачем ты пришел, мой мальчик? Не можешь успокоиться? О, я знаю.

Я молчал, чувствуя, как пальцы наливаются знакомой тяжестью. За все время, что провел в «Бриатико», у меня еще не было ни одного приступа, нет, был один, с непривычки, когда весь вечер пришлось стучать по клавишам.

— Ты так похудел. — Она качала головой, как фарфоровый китаец, от плеча к плечу. Глаза у нее были чистого синего цвета, такой цвет в моей коробке с красками назывался персидской синью и закончился одним из первых. Глаза были хороши, но их портило беспокойное движение зрачков.

— Скоро ты станешь свободным, — сказал она, — я тебе помогу. Я прочла записи твоей сестры и знаю, что мне делать. А пока этот день не наступит, я не стану чесать волосы и стричь ногти. Честное благородное слово.

— Я попозже зайду, — сказал я, спрятав опухшие кулаки за спину.

Странное чувство испытываешь, когда тебя принимают за кого-то другого. Женщина пожала плечами и вернулась на крыльцо, заметив перед этим, что мой отец, который работал на днях в саду, разбросал все камни на заднем дворе, да так и оставил в беспорядке. Я свистнул пса и пошел, почти побежал к калитке. Мне казалось, что мой уход расстроил хозяйку и что она смотрит мне в спину, но, обернувшись, я увидел, что на крыльце никого нет.

Мать Петры могла бы сойти за англичанку, думал я, возвращаясь ни с чем в богадельню, в ней нет ничего южного, местного — ни мелких черт, ни порывистых движений, ни шелковичных теней под глазами. Такую женщину можно увидеть в лондонской кинохронике времен Второй мировой: впалые скулы, фетровая шляпка надвинута на выгнутую бровь, подрисованные бежевым гримом чулки, лопатки сведены в ожидании воздушного налета, на туфлях черная мягкая пыль или известковый порошок.

Петра

В тот день, когда Ли Сопра утонул, на гостиничном пляже ни души не было, а на бесплатном, за обломком скалы, маячил Дуче в своих обвислых трусах, махал руками и бормотал что-то угрожающее. Дуче, это я его так прозвала. На самом деле это просто худыш без имени, коротконогий и страшно волосатый, вечно он стоит на камне и принимает разные позы, особенно любит руку вытянуть и гордо осматриваться.

С тех пор как на берегу разбили школьный палаточный лагерь, Дуче стал появляться чаще, дети угощают его печеньем, будто пса. Печенье бросают прямо с уступа, на котором стоит кухонная палатка, мама говорила, что там есть казан для риса и плита, которая топится углем. От школьников много шума и грязи, я слышала, как постояльцы жаловались на музыку, которую в ясные ночи слышно даже в отеле. Маленький пляж, на который дети спускаются, прыгая по камням, будто веслоногие лягушки, уже завален обертками от мороженого и апельсиновой кожурой. Ладно, зато нашим деревенским теткам есть где подработать.

У волнолома я встретила китаянку, и дальше мы пошли вместе, через парк. Она сказала, что за апрель получила пару записок от хозяйки, где та утверждает, что дважды застала массажный салон пустым, а у дверей обнаружила недовольных пациентов. Эти записки обычно немногословны, потому что дело не в тексте, а в самом факте получения, вроде черной метки у пиратов. Только у нас они голубые.

— Иногда я не высыпаюсь, — сказала китаянка мрачно, — вот и приходится днем наскоро прилечь где ни попадя. Угораздило же вдову заявиться в это самое время!

Когда мы подходили к отелю, то наткнулись на двух позитанцев, что промышляют на паркинге: открывают машины пляжников, кошельки потрошат и подкидывают потом в железную урну — кошельков в ней бывает не меньше, чем трески в рыбацкой корзине. Позитанцы протрусили мимо нас с озабоченным видом, один из них произнес uomo annegato! утопленник! — и тут меня кольнуло тревожное предчувствие, я даже остановилась. Левую ягодицу будто крапивой хлестнули.

Мы с китаянкой только подходили к аллее, как уже ясно стало, что случилась какая-то дрянь. На паркинге толпился народ, по газону ходили полицейские в форме, на лужайке перед главным входом стояли санитарные носилки, а на носилках лежал мертвец, это я сразу поняла. Мертвецы лежат не так, как живые, они похожи на фигурки воинов, которые до сих пор находят в траянских склепах. Когда мы подошли поближе, меня заметил фельдшер Нёки и заорал, не стесняясь полицейских:

— Смотри-ка, на нем куртка, как у нашего капитана, красная ветровка с медведем, да что куртка, это же сам Ли Сопра и есть!

— Не может этого быть.

— Да говорю тебе, это он, Петра! — Он вытянул шею и сморщился. — А задница у него крепкая, как у молодого, выглядит даже лучше, чем лицо. Кой черт понес его купаться в такую погоду?

Кроме куртки, на теле ничего не было, море стянуло с человека штаны и ботинки, а куртка была завязана шнурками у подбородка и удержалась. Мертвец лежал ничком, он казался неестественно белым и длинным, наверное, море долго его полоскало, вытянуло все краски и расплющило, будто крабовый панцирь. Комиссар, что стоял у машины с мигалкой, заметил меня и знаком велел подойти. Нёки пошел было следом, но передумал и повернул к себе в амбулаторию, а мне комиссар сказал сурово:

— Где вас носит, сестра, почему на рабочем месте не сидите? Полный отель народу, а поговорить не с кем. У постояльцев провалы в памяти, администратор в городе, а кастелянша заперлась у себя и рыдает.

— А разве старшая сестра не здесь? — Я оглянулась и сразу ее увидела.

Пулия сидела на скамейке в парке, ее желтую вязаную кофту издалека видно: она ее поверх формы надевает, несмотря на запрет. У нас тут столько запретов, на всякий чих не наздравствуешься. Мне показалось, что Пулия плачет, но, подойдя поближе, я поняла, что она просто сидит, опустив голову. Я села рядом и стала гладить ее по спине.

— Кто из персонала отвечает за купание стариков? — Комиссар подошел к нам, сердитый и взъерошенный.

— Ну я, например… — Я продолжала гладить спину Пулии. — И что с того? Погибший купался один, нарушая правила, так что отель за него не отвечает. Он ходил в заброшенные туфовые каменоломни, там даже гулять опасно, не то что нырять. Вы ведь его в лагуне выловили, верно?

— Его не мы выловили, а рыбаки. — Комиссар ткнул пальцем в сторону деревни. — Завтра рыбный рынок в Мете, вот они и вышли в море в ранних сумерках. Еще повезло, что тело заметил какой-то придурок, отиравшийся на диком пляже, принялся бегать и кричать, вот рыбаки и услышали. А то до сих пор болтался бы ваш капитан в приливе с голым задом.

— Ох, господи! — Пулия резко встала, отбросив мою руку. — Не могу я вас слушать. Хороший человек умер, а они зубы скалят.

Проводив ее на кухню, к повару, который не мог отлучиться и ждал новостей, я спустилась в свою комнату, подняла матрас и достала бутылку коньяка, найденную в хамаме, за шкафом с полотенцами. От бутылки почему-то пахло лечебной грязью. Я припрятала ее на черный день, я и подумать не могла, что черный день настанет ровно через сорок восемь часов.

Когда я спускалась в подвал, полицейская машина включила сирену, чтобы разогнать зевак с дороги, и уехала. Вслед за ней подалась машина из больницы: капитана повезли в морг. Может быть, его положат на тот же самый железный стол, на котором лежал Бри. Моего брата вспороли, как рыбину, как касатку на палубе китобоя, выпустили из него потроха и швырнули в трюм, в заморозку, в небытие. Теперь то же самое сделают с его убийцей, жаль, что он успел прожить в три раза больше.

* * *

Гори в аду, Ли Сопра, сказала я вслух, устроившись в прачечной на ступеньках, и стала пить коньяк прямо из горлышка. Коньяк был мерзким на вкус, зато крепким на удивление: не прошло и двух минут, как перед глазами у меня поплыли блестящие паутинки, руки стали неметь, и пришлось спуститься в подвал и прилечь на тюках с бельем.

Прошло сорок девять дней с тех пор, как я начала искать убийцу брата, и меньше суток с тех пор, как я предъявила ему обвинение. Теперь он мертв. Почему же я не чувствую, что мой брат отомщен? Этот Richard оказался тем еще зельем, почище анисовки, которой я отравилась на втором курсе в Кассино. Я чувствовала, что по лицу бежит горячий пот, трещины на потолке слились в одну большую черную змею, она шипела и показывала длинное извилистое жало, издали похожее на хлебный нож. Я вцепилась руками в края тюка и представила себе, что лежу в лодке и меня медленно несет к берегу.

Потом я увидела брата входящим в подвал. На нем были белая льняная рубашка, шорты и шлепанцы на босу ногу. Я хотела окликнуть его, но зубы у меня смерзлись в ледяной ком, а язык метался за ними, не в силах растопить этот лед. В волосах у брата сверкала соль, похожая на искусственный снег. В декабре его раскладывают в витринах траянских лавок, чтобы напомнить о том, что где-то бывает зима.

Брат спустился по ступенькам и пошел в сторону машины, в которой сушили белье. Машина занимала всю стену, и люк у нее располагался не спереди, как у остальных, а сверху. Чтобы засунуть в нее простыни, мне всегда приходилось вставать на стул. Брат тоже встал на стул, открыл люк и спрыгнул в машину. Она включилась сама собой, загудела и принялась вращать брата в сушильном барабане. Я видела его лицо в стеклянном окошке, лицо появлялось там каждые несколько секунд, такое же безмятежное, каким было в тот день, когда я увидела его в последний раз.

Я помню первое марта так ясно, как помнят день собственной свадьбы. Начиная с той минуты, когда я сошла с автобуса и направилась к нашему дому. Помню, что мне не попалось по дороге ни одного человека, и я подумала, не женится ли кто-то, хотя церковные двери были заперты. У самого дома я столкнулась с незнакомой женщиной, она смотрела на наш сад, вытянув шею, как будто там не росли такие же розовые кусты, как повсюду в Траяно.

— Петра, — услышала я за спиной. — Тебе комиссар дозвонился?

— Комиссар? — Я увидела соседку, стоящую на своем крыльце.

— Ну да, его сержант приходил за твоим номером телефона, ворвался спозаранку. Перепугал моих гусей своей мигалкой, как будто пешком два шага не мог пройти. А теперь тут еще зеваки собираются!

— Ради бога, синьора Джири. Что случилось?

— Твоего брата нашли мертвым в целой груде соли. В корыте для рыбы. Беги на рынок, я за матерью присмотрю. — Она повернулась и исчезла в доме.

На слабых ногах, не поднимая глаз, я дошла до причалов, миновала портовые склады и свернула было к рынку, где виднелись полицейские машины, но тут ноги у меня подогнулись, я села на парапет и повернулась лицом к лагуне. Пеникелла стоял на носу своего катера и делал мне знаки. Когда старик умрет, он оставит катер мне, говорил брат, у него все равно никого больше нет. Тогда я продолжу то, что мы с ним не успели: починю генератор, отшлифую пол, покрашу камбуз, название придумаю.

Нужно было вставать и идти туда, где желтели полицейские ленты. У первого павильона толпился народ, было видно, как жестяные столы для разделки выносят на улицу. Торговать все равно придется. Смоют кровь, поливая из шланга, как делают с рыбьей кровью и чешуей, потом вынесут тело, наведут порядок и будут торговать.

Что она сказала? В корыте с солью на рыбном рынке. На какое-то мгновение я показалась себе ужасно старой и больной, но это мгновение было тут же сметено неведомым прежде бешенством, меня залило плотным, тяжелым, невыносимым жаром с ног до головы. Я слезла с парапета, взяла туфли в руки и пошла к брату.

* * *

Проснувшись от грохота лифта над головой, я поднялась, захлебнулась горькой слюной, сплюнула на пол и снова легла. В подвале было темно, горели только лампочки стиральных машин: сначала мне показалось, что я лежу на траве и смотрю в звездное небо. Потом я различила светлую щель под дверью подвала и окошко сушилки, а потом медленно проявились звуки: хлопанье дверей на кухне, которая была прямо надо мной, невнятные голоса, ровное гудение горячей воды в трубах.

В голове у меня звенело, словно стая шершней хотела вылететь наружу. Выбравшись из прачечной, я посмотрела на часы и пошла к повару, чтобы привести себя в порядок. В таком виде в сестринской лучше не показываться. Платье у меня измялось, волосы свалялись, зрачки расширились, а лицо горело, как будто мне надавали пощечин.

Добравшись до столовой, я получила чашку кофе, а потом и Пулия вышла из комнаты повара, поправляя волосы и улыбаясь мне со значением. Я отвела глаза. В «Бриатико» не принято задавать вопросы, надо ждать, пока тебе расскажут. Наш повар не слишком молод, зато у него красные волосы, которые он подвязывает надо лбом поварской косынкой, и красные усы, они у него лежат над верхней губой, будто моток ржавой проволоки.

Я люблю смотреть, как он работает, швыряет блинчики на раскаленный чугун или, мелко дрожа кистью, взбивает венчиком подливку. Это при том, что еду я вообще не люблю. А вот Пулия любит поесть, этого у нее не отнять. Она взяла тарелку с брушеттами и сыром, оставшимися от ужина, и села к моему столу, поджав губы:

— Ну и вид у тебя, девочка. Нервы, я понимаю, но свалиться пьяной в самый разгар работы и проспать целые сутки — это уже чересчур! Мне пришлось самой принимать твоих пациентов в хамаме. А на дверях прачечной я повесила табличку «Ремонт», чтобы тебя там не обнаружили. Уволят без рекомендаций, и делу конец.

— Прости. — Я взяла у нее с тарелки кусок сыра. — Спасибо, что прикрыла меня. Полиция что-то говорила о капитане? Они подозревают самоубийство?

— Откуда мне знать? — Пулия махнула рукой. — Ты думаешь, комиссар написал мне утренний рапорт? Они забрали тело, побродили с важным видом по отелю, велели управляющему приехать в участок и убрались восвояси.

— Они-то убрались… — Повар вышел из своей комнаты, повязывая фартук. — Зато теперь понаедут стряпчие, начнут разбираться с правами, а что с нами будет, известно только святому Андрею. И то сказать, в отеле настоящий бардак: хозяина пристрелили, капитан оказался синьором Диакопи и свалился с откоса. Уволят нас завтра всех к чертям собачьим.

— Капитан оказался кем? — Я взяла красный перец из миски, и он обжег мне горло.

— Сыном старухи Стефании, а то кем же. — Повар посмотрел на меня с удивлением. — Ты что же, все на свете проспала? Комиссар так прямо об этом и сказал. Нашли, мол, документы погибшего синьора Диакопи, тех, кто его знал, просят остаться и поговорить с полицией. В особенности тех, кто может знать причину его поступка.

— Синьора Диакопи?

— Его самого, наследника поместья, по документам ему на двадцать лет меньше, чем я думал. Но капитан-то каков, — одобрительно усмехнулся повар. — Жил тут под прикрытием, будто секретный агент. Небось и про пальцы свои отмороженные наврал, но теперь уж все равно. В морге он весь целиком отмерзнет.

— Кто же его убил? Его арестовали?

— Да ты еще не проснулась, — сказала Пулия и встала, чтобы поставить на стол кофейник. — Это же несчастный случай, ясно, будто на небе писано. Капитан вечно норовил удрать на море в непогоду, да еще в такое место поганое, в каменоломню. Видать, у богов терпение лопнуло!

Я смотрела, как шевелятся ее губы, но почти ничего не понимала.

Как, должно быть, больно царапают красные проволочные усы повара, думала я, от них же следы должны оставаться по всему телу. Какие страшные ссадины были на теле капитана, лежавшего на клумбе ничком. Ли Сопра не капитан. Капитан не капитан. Кто бы он ни был, он теперь там, наверху.

* * *

К полудню головная боль утихла, зато появился озноб, будто я наелась несвежей рыбы, впору снова в постель ложиться. Пришлось отпроситься у тосканца и пойти пешком в деревню: ветер дул крепкий, северный, он должен был выдуть похмелье у меня из головы. Ночью шел дождь, и гранит, которым отделана парадная лестница, казался голубым. Если перегнуться через перила и посмотреть вниз, то видна звонница Святой Екатерины с висящим в ней бронзовым колоколом. Мама говорит, что на нем выгравирована надпись: «Живых зову. Мертвых оплакиваю. Зарницу укрощаю».

Почему я не чувствую радости, думала я, спустившись в гавань и купив себе вина в бумажном стакане, капитана больше нет, почему же мне так тошно? Потому что в отеле есть еще один убийца, вот почему. Капитан не падал со скалы и уж тем более не бросался с нее вниз. Его столкнули — так же, как это хотела сделать я. Только у меня не хватило куража. А у кого-то хватило.

Я села на гранитный парапет, отделяющий гавань от муниципального пляжа. Вино в стакане быстро стало теплым, и пришлось выпить его залпом. Потом я подумала, что поступаю в точности как мой брат, когда у него голова раскалывалась с похмелья. Un diavolo caccia laltro, говорил он за завтраком, наливая в чашку вино вместо кофе.

Лодок в гавани не было, только катер Пеникеллы торчал возле самого волнореза. Сколько я себя помню, старик жил на катере, чуть ли не с войны стоявшем на стапелях, у самой воды. Катер покрылся таким слоем ржавчины, что, казалось, прирос к стапелям, но старику все было нипочем, он твердил, что скоро выйдет в море, заваривал кофе на примусе и ходил за даровой рыбой к знакомым торговцам.

Волнорез был усеян быстрыми серыми чайками, волны разбивались о его края и осыпались просвеченными солнцем брызгами, будто светлыми перьями. Причал построили еще до войны, когда Траяно был известным курортом, потом здесь все затихло, пароходная компания решила упразднить линию, и пристань заросла водорослями. Теперь сюда приходили только за мидиями.

Я выбросила стаканчик, легла на парапет и положила руки под голову. До меня доносились грохот якорных цепей, отрывистые команды и кашель заглушаемых моторов. Значит, скоро застучат ящики, застрекочут скутеры скупщиков, пойдет обычная работа — с палубы на берег шлеп да шлеп, вода поднимается вверх, принуждаемая помпой, бежит по жестяным желобам, обмывая лангустинов и креветок, забирает мусор, чешую и водоросли, а потом возвращается обратно в море.

Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008

Ты говоришь, что девочка действует в старом добром духе, и я думаю, что ты прав. Она расследует убийства затем, чтобы обелить имя брата, поэтому и лезет в дело Аверичи. Смешно говорить расследует, так как все, что она приносит, лишь рассуждения, не скрепленные доказательствами, однако кое-что пригодилось мне на деле, это следует отметить.

Девчонка говорит, что Диакопи пошел на встречу с ее братом, чтобы убрать свидетеля, дескать, брат застал его на месте преступления. Глаза у нее круглые, честные, но на руках гусиная кожа — видно, что подвирает. Пора уже сказать ей, что я знаю, в чем там дело. Или еще помучить? Видишь ли, падре, с девчонкой не все так просто, в ней есть правильные твердые штуки, нужные следователю, однако есть и прожилки всякой женской дряни, которые не дают ей развернуться. Вот я думаю: богоугодное ли будет дело, если я, скажем, займусь, ее воспитанием?

Мне понравилось, как она бегала по поляне, засекая время от одного капитанского выхода на сцену до другого, а потом нахально обыскала комнаты своих подозреваемых. И ведь не зря старалась. Правда, злая, как январская бефана, но это можно обтесать, меня ведь обтесали.

Смешно, что в этом их спектакле Диакопи играл женщину, наверняка с детства мечтал напялить платье. Две роли у него были в этом сезоне: старая тетка и старый капитан, и обе он сыграл неплохо, только под занавес напортачил и на поклон уже не выйдет.

Оказалось, что он хорош в искусстве раскрашивать себе физиономию. Я сам едва его узнал, встретив в гостиничном баре, а ведь я видел его еще мальчишкой, гордо восседавшим на пегой лошади, — мы с ним почти однолетки, между прочим. Так что, увидев важного старика, сидящего с рюмкой граппы, я мог принять его за кого угодно, только не за костлявого мелкого задиру, которого я отлупил однажды на деревенском празднике. Сразу после фейерверка.

flautista_libico

Раньше человек, преступивший закон, становился как будто невидимым, зазорным, тем, на что стыдно поднять глаза. Взять хоть древнейшие племена: преступника просто переставали замечать, он становился прозрачным, то есть другим. А теперь, я думаю, все перевернулось с ног на голову. Став убийцей, ты выпрыгиваешь из толпы, будто пятитонный скат манта из воды. Ты становишься другим, но ты жив (софиты высвечивают тебя в партере, будто подставного клоуна), люди поворачивают к тебе головы, шуршат фольгой и обсуждают твои обстоятельства.

По версии полиции, капитан по прозвищу Ли Сопра покончил с собой, прыгнув в воду со скалы в каменоломне. Он тоже был убийцей, взлетающим скатом, он взлетел, но с грохотом плюхнулся обратно, бедолага, а все почему? Потому что ему не хватало безразличия. Если судьба видит, что ты чего-то очень хочешь, то всегда отвечает уклончиво. Чтобы стать по-настоящему безразличным, надо понять, что тебе нигде ничего не принадлежит и принадлежать не может.

Это и к именам относится, между прочим. Однажды мне пришла в голову фамилия, которую можно было использовать в «Бриатико», если я когда-нибудь туда доберусь. Фамилия принадлежала учительнице пения в интернате капуцинов. У нее была большая крепкая грудь под серым платьем, замшевые сандалии на больших крепких ногах и серая замшевая сумка с золотой кисточкой. Две недели эта кисточка, отрезанная швейцарским ножом, лежала у меня под матрасом, а потом исчезла (как исчезало все, приносящее радость, стоило кому-то об этом разнюхать).

Знаешь, бывают такие фонтанчики, сказала мне учительница пения, которые никогда не закрывают, — скажем, на железнодорожной станции. Об их источнике никто не задумывается, может, неподалеку есть карстовая подземная река или еще что. Вот с музыкой похожая штука: все ее пьют, и никто не задумывается. Потому что ее так много, что хватит на всех и навсегда.

Забавно было ехать в сторону Салерно (с отличной дорожной сумкой, купленной у цыган), пересаживаться с одного автобуса на другой и понятия не иметь, что я стану делать, когда приеду. Моей суровой уверенности, что все будет по-моему, тоже хватает на всех и навсегда, будто той железнодорожной воды в фонтанчике.

Новый сотрудник «Бриатико» получил комнату и свернутый рулоном матрас, оставалось дождаться подходящего вечера. В первую же субботу, когда половина персонала разъехалась по домам, а дежурные врачи уселись за карты, сотрудник прошел прямиком в комнату Стефании, намереваясь простучать стены деревянным молоточком, взятым в кабинете остеопата. Сотрудник открыл знакомые двери отмычкой и с удивлением обнаружил, что комнаты Стефании больше не существует. Вместо нее устроили кабинет хозяина: стена между спальней и ванной исчезла, вместо нее появилась витражная ширма с двумя красными лисами в зеленой траве. Постояв там некоторое время, сотрудник сделал вывод (который впоследствии подтвердился) и вышел, бормоча проклятия.

В газете писали, что здание больше года перестраивали на новый манер: так, чтобы старикам было удобно там шуршать. Ясное дело, когда стену бабкиной спальни снесли, сейф выпал на руки Аверичи, как муравьиная личинка. Из которой вылупились его смерть и позор.

Ведь не найди он бабкиного тайника и не начни швырять деньгами, сердце конюха не лопнуло бы от зависти, выплеснув чернильную ярость. А не будь письма, мне бы и в голову не пришло тащиться в «Бриатико». Но теперь я здесь, я уже давно здесь.

Садовник

С тех пор как я взял себе Зампу — или он взял меня себе? — в тайном убежище стало веселее, хотя и пахнет после дождя мокрой овчиной. Вежливый разноглазый пес явился однажды к завтраку, подал мне лапу, получил кусок сыра, свернулся у моих ног и стал Зампой.

Сыр и бисквиты сюда приносила Петра, а теперь приносить некому. Маленькая деловитая медсестра, быстрая, как ртуть, переполненная электричеством, будто осиное гнездо. Такие девочки созревают молниеносно, как бамбуковые ростки. Быстрота за счет полого нутра. Если я не путаю, это Плиний писал: «Некоторые деревья быстро гибнут, но быстро и растут, как, например, гранатовые деревья, груша или мирт».

Паола была высокой, полногрудой, густо подводила глаза, смеялась как лошадь и ничего не боялась, кроме запертых помещений. Это ей не помогло, она погибла в двадцать девять лет, взорвалась, как синяя цветоносная стрелка гиацинта, изведя весь свой жизненный запас, накопленный в луковице.

Я помню наш последний день весь, снизу доверху, я разглядывал его многократно, как индейское лоскутное одеяло, где каждый кусок засаленного хлопка означает воспоминание, понятное лишь хозяйке дома. Мы проснулись в палатке, застегнутой на все молнии, заварили цыганский кофе на примусе и долго пили его, постелив циновку на мокром песке.

Утром тучи набухли и пролились коротким дождем, вода в лагуне поднялась шапкой грязной пены, и я решил, что день будет пропащим. Паола покачала головой, понюхала воздух, сказала, что солнце выйдет через полчаса, и оно вышло ровно в десять.

Потом мы поднялись на холм, я оставил ее возле часовни и отправился в деревню за вином. Еще в лавке, расплачиваясь за бутылку соаве, я услышал на улице медный звон, а выйдя, посторонился, прижавшись к стене: вверх по улице пробиралась пожарная машина, судя по надписи «Добровольцы Палетри», ее прислали из соседней деревни.

Стоило мне пройти немного вперед, как машина застряла на повороте, слегка прижав меня колесом, — водяная цистерна возвышалась прямо над моей головой. Ребристое колесо крутанулось несколько раз и остановилось, послышались лязг дверцы и громкие молодые голоса. Стой спокойно, сказал один из пожарных, появляясь со стороны насоса и протягивая мне руку в брезентовой рукавице, теперь не дыши и протискивайся потихоньку.

Выбравшись со скрежетом, они потащились дальше, по направлению к холму, а я пошел за ними следом. Потом я посмотрел на вершину холма и понял, что не вижу белоснежной скорлупки «Бриатико», ее заволокло клубами дыма, хотя горело не там, а в нижней части парка, гораздо ближе к лагуне. Дым стелился над кипарисами, у него была оранжевая подкладка, как у тех дымовых шашек, что мы взрывали на заднем дворе школы, добавляя в селитру украденную кем-то у матери хну. Я пошел за машиной, понемногу ускоряя шаг, поглядывая на подкрашенный дым, выходящий из парковых зарослей, а потом вдруг понял, где горит, и побежал.

Петра

Утром я спустилась в гавань и пошла в сторону площади, разглядывая витрины: выцветшие купальники, сырные головы и бамбуковый мусор. В нашей деревне хорошего платья не купишь, разве что свадебное, вот этого добра навалом, не меньше, чем парикмахерских. Можно подумать, что траянцы только и делают, что стригутся и женятся.

— Добрый вечер, сестричка, — окликнули меня из уличного кафе на углу.

Это был пожилой незнакомец странного вида, лицо его висело прямо над краем стола, как будто в стуле была дыра и он в нее провалился.

— Вы ведь из гостиницы? — Он кивнул на мое форменное платье. — Я новый постоялец, приехал два часа назад. Полони, к вашим услугам.

Я подошла поближе и увидела, что он сидит в инвалидном кресле и ноги его укрыты гостиничным пледом. Волосы незнакомца были белыми, а глаза голубыми, как будто его нарочно выкрасили в цвета «Бриатико».

— Рада знакомству, синьор Полони. Я и не знала, что у нас новый жилец.

— Я заказывал комнату на первое июня, но вчера вечером мне позвонил ваш управляющий и сказал, что один номер досрочно освободился. — На слове досрочно он немного запнулся, и я подумала, что он уже поговорил с нашими стариками и знает, в чем дело. — Я взял билет и приехал, чтобы не потерять свой шанс.

— Вы заняли комнату с угловым балконом? — спросила я из вежливости.

Ясно, что новенький получил комнату капитана, я даже огорчилась за него немного. Там еще девять дней будет жить дух покойника, и надо зажигать свечку в нише с Мадонной.

— Никакого балкона у меня нет. — Он пожал плечами. — Это же номер люкс, первый этаж с патио!

И верно, с какой стати селить наверху человека в коляске, подумала я, прощаясь с ним и направляясь в сторону отеля. Но откуда на первом этаже взялся свободный номер? Убили еще и синьора певца, уже полгода живущего в комнате с патио? Это один из моих любимцев — бывший баритон из Генуи, оставшийся без голоса в пятьдесят лет из-за обычной простуды и с тех пор совершенно помешавшийся. У себя в номере он крутил пластинки с операми, где ему доводилось петь Эскамильо или Скарпио, и часами раскрывал перед зеркалом рот, не издавая ни звука.

Когда я подходила к отелю, мимо меня пронеслись два заказных такси, свернувшие в сторону шоссе. Оба желтые, с черными пчелиными полосками на бампере. Похоже, сегодня кого-то навещали родственники, странное дело для буднего дня.

— Где тебя носит? — Фельдшер Бассо увидел меня издали и быстро пошел навстречу. — У нас тут такое творится, а ты являешься к полудню. Четверо съехали, и это еще не конец! Ди Фабио все утро звонит своим детям и, кажется, будет пятым.

— Это из-за полиции? — Я села на скамейку, почувствовав, что ноги вдруг ослабели.

— Это из-за всего! — буркнул он, садясь рядом. — Вторая смерть в благопристойной гостинице для старых буржуа. Кому охота жить в проклятом месте?

— Четвертая смерть. Вы забыли про конюха и хозяйку поместья?

— Да, верно. Думаю, старухе невесело глядеть на все это с небес. Говорят, жена траянского кузнеца так и сказала: быть сему месту пусту!

— Что же теперь будет?

— Разоримся как пить дать. Пойдешь обратно в деревню коз пасти. Тосканец наш носится как умалишенный, за убыток небось ему отвечать. Обзванивает всех, кто заказывал комнаты на зиму, обещает бесплатные процедуры, шампанское и скидки.

— А вы чужие деньги не считайте, — сказала я строго. — Обещает и правильно делает. В пустом отеле вмиг поселится разруха, номера должны быть заполнены, даже если их даром отдавать придется.

— Поди сюда!

Обернувшись на голос Пулии, я увидела ее стоящей на заднем крыльце и делающей мне знаки. Я бросила фельдшера и побежала к ней, еще издали заметив, что лицо у старшей сестры было спокойное, как будто постояльцы отправились на прогулку по побережью, а не удрали, наспех побросав вещи в такси. Пулия — вот кто настоящая кариатида, на которой все держится, а те жилистые греки, что поддерживают навес над парадной дверью, просто гипсовая труха и позолота.

— Петра, пойди займись новым постояльцем, уболтай его на несколько процедур, иначе нам нечего будет делать вечером. Все сидят по своим комнатам, даже термальную грязь отменили! Скажи, что по случаю приезда он получит все за половину цены. Пусть старики увидят, что жизнь продолжается.

— Пулия, ты его вообще видела? Он в коляске сидит.

— Тем более, — кивнула моя начальница. — Ему непременно нужен массаж. Сначала хорошая ванна с травами, а потом массаж с горячими камнями. И не меньше часа термальной грязи!

Она резко повернулась и исчезла в глубине коридора, а я взяла список процедур и пошла искать синьора Полони, еще не подозревающего, что две лучшие сестры отеля «Бриатико» и прелестная китаянка нынче вечером будут ублажать его одного.

За половину цены.

* * *

Всю ночь шел дождь, и утром море показалось мне тяжелым, как ртуть. Из окна процедурной был виден один из портовых закоулков: двое стариков в брезентовых куртках расхаживали там вокруг лодки, затягивая какие-то шнуры, мне почудилось, я различаю их лица.

О чем только я думала, когда шла за капитаном, сжимая в кармане чулок, набитый гравием? Меня могли запросто заметить из этого окна. Дикий пляж отсюда не виден, его загораживает ребро поросшей барбарисом скалы, зато отлично видна ведущая в каменоломни дорога.

Какой же дурой я кажусь себе теперь, великая сыщица. Я не знала, что капитан живет под чужим именем, я не знала, что ему приходилось хромать и подкрашивать лицо, я не знала, что он вырос в доме Стефании и ходил по парковым аллеям задолго до того, как я появилась на свет.

Еще я не знала, что убить не смогу. Никого, никогда. Там, на обрыве, мне было страшно не оттого, что, начни я с ним бороться, могу сама полететь в воду с разорванным горлом. Мне было страшно оттого, что в тот момент я стала на него похожа. Я ничем не отличалась от того капитана, который волок окровавленного человека по плитам рыбного рынка, прихватив его петлей за шею, а потом положил в соль еще живого.

— Как же я не узнал молодого Диакопи? — сокрушался повар, когда вечером мы собрались на кухне обсудить происшествие. — А мы-то развесили уши, слушая про его ледовые экспедиции. Что ж, старухин сынок с самого начала никуда не годился. Повеса, греческая шипучая кровь. Его отец тоже недолго пробыл в поместье, этот, как его, господин из Афин.

— О мертвых не говорят в таком тоне, — заметила Пулия, но я видела, что ей не по себе. Разве не она набрасывалась на всех, кто сомневался в арктических подвигах капитана?

Я подошла к повару, склонившемуся над бурлящим овощным рагу, и налила себе кофе из его кофейника, который всегда стоял на малом огне.

— Сегодня за обедом будет на пять человек меньше, — сказал повар, не оборачиваясь, — поэтому я решил придержать баранину на воскресенье и подать только овощи, а в рагу положу остатки вчерашней свинины. Но если ты хочешь чего-нибудь повкуснее, заходи после ужина, для тебя отыщутся бисквиты с черносливом.

Как он может говорить о еде, думала я, глядя на широкую мускулистую спину, перехваченную завязками клеенчатого передника. Как они вообще могут есть, когда в отеле творится черт знает что, Ли Сопру увезли в морг, а в одной из тридцати шести комнат спокойно сидит его убийца.

* * *

В начале весны я полюбила приходить в галерею и даже завела там складной полотняный стул, который прячу за стволом драцены. На стволе иногда выступают красные пятна смолянистого сока. Всезнающий Риттер сказал мне, что это кровь слона и дракона, убивших друг друга на аравийском острове. А драцена на греческом означает самка дракона.

Отсюда, из галереи, виден северный склон холма: крыша этрусской беседки сияет в листве, будто граненый камушек. Когда головешки разобрали, на поляне нашли статую мученика из красного дерева, целехонькую, с обожженными белками глаз. Это мне брат рассказал, я туда не ходила, хотя вся окрестная ребятня помогала расчищать пожарище.

Восстанавливать часовню хозяйка не пожелала, более того, она так разгневалась на любимого святого, что велела сослать ослепшую статую в конюшни, где та простояла года три, по колено в опилках и лошадином дерьме. Апостол, полагаю, обиделся не меньше, иначе зачем бы старухе спустя два года падать с лошади?

Она была прекрасной наездницей, в молодости участвовала в скачках и за полгода до своей гибели купила коня по имени Виндзор, выигравшего кубок побережья. Это мне соседка Джири рассказала, она работала в усадьбе еще в те годы, когда там были прежние порядки. После гибели хозяйки опасную статую извлекли из дерьма, очистили и по дешевке продали на аукционе в Дуччо. Ничего удивительного в том, что на поляне, где раньше стояла часовня, убили хозяина отеля. Небесный то был палец или откушенный палец апостола, но что-то же ткнуло его в грудь, да так крепко, что он упал замертво.

Как мне двигаться дальше и стоит ли двигаться вообще?

Из того факта, что Ли Сопра стал жертвой, можно сделать два вывода. Первый: он скрывался здесь по другим причинам и погиб от руки кредитора или, скажем, ревнивого мужа. Второй: его убил сообщник, который, вероятно, до сих пор находится в «Бриатико». Может быть, они не поделили добычу?

С образом действия мне все понятно. Зачем человеку, который ходит купаться на дальний пляж, лишь бы не видеть людей, соглашаться на роль в спектакле для прислуги? Затем, чтобы надеть платье и парик, вот зачем. Уйти из флигеля после первой сцены, добежать по росистой траве до поляны, выстрелить и стремглав примчаться обратно. Вот как это было задумано, да только вышло сикось-накось, и марку он в тот раз не получил.

Для того чтобы убить моего брата, ему и рядиться не пришлось. Хотя Бри ожидал женщину и, наверное, растерялся, когда из эвкалиптовой рощи на дорогу вышел маленький лысый старик. Но что было потом и почему брат не защищался? Почему он дал себя убить? Здесь у меня провал, не могу ни за что уцепиться. Как в дурном сне, когда идешь по полю к соседской мельнице, а она отодвигается с каждым шагом, уплывает от тебя по лиловой траве, вращая сияющими на солнце лопастями, будто гребным винтом. Мне такое снится раз в год, а то и два.

Маркус. Среда

— Люди становятся лучше, когда немного поизносятся, вроде как ружья или сёдла, — важно заметил клошар, кивая в сторону хозяина, проходившего мимо с графином вина. — Этот парень был болваном, каких свет не видывал. Мой младший брат отбил у него девчонку, так он пришел к нему с деньгами, чтобы выкупить ее обратно. Мы считались бедной семьей, а у него были полные карманы горных озер, вот он и пришел пошуршать у брата перед носом.

— Чем пошуршать?

— На бумажках в сто тысяч лир было нарисовано горное озеро. Неужто не помнишь.

— И что же, брат продал девушку?

Маркус налил себе из графина. Вино горчило, рюмки здесь были зеленоватые, с толстым пузырчатым дном, вино казалось в них водой, и он пил его как воду. Дождь лил с самого утра, полотняные маркизы на веранде кафе набухли, будто сети, полные рыбы, а жестяные столики звенели под струями воды, срывавшейся с крыши.

— Побил дурака, а деньги его отобрал. Мы с братом были здоровые и наглые, будто два пьемонтских быка, поверишь ли, на себе волокли телегу с рыбой на холм. Каждое утро, кроме воскресенья, бочонок отборной трески для гостей из поместья. Тамошний повар не пускал меня дальше дверей, зато всегда выносил стаканчик белого, проявлял уважение. А брат все злился, что с заднего двора приходится в «Бриатико» заезжать. Что ж, пришло время, и у него завелись ключи от парадных ворот.

— Вы в прошлый раз про часовню рассказывали. — Глаза у Маркуса слипались, но он решил держаться до последнего. — Про палец апостола.

— Говорю же, палец Стефания во время службы стырила. Не весь, конечно, а самый кончик. Я эту историю от нашего падре услышал, когда подрабатывал в церкви маляром, а тот — от монастырского служки, что приезжал потом за пальцем.

— Это в каком году было?

— В середине девяностых. — Клошар подождал, пока на стол поставят плетеную хлебницу, и продолжил, понизив голос: — Стефания служку к часовне не подпустила. Сказала, что вернуть не может, потому как саркофаг уже запаяли, и посланца назад отправила с обещанием, что все монастырю оставит после своей смерти. И дом, и часовню, и палец.

— Рановато она умирать собралась. Вам же тогда лет по пятьдесят было, не больше.

— Она постарше была. Но суть не в том, она все равно умерла не от старости. Упала с лошади в парке, возле самой конюшни, и разбила голову.

— Моя девушка погибла в девяносто девятом. В том же самом парке, только на другом конце, ближе к обрыву. Ее звали Паола.

— Городская, что ли? — Клошар наморщил лоб. — Такой не знаю.

— Она родилась в Трапани, сицилийка. Кожа у нее была горячая, волосы угольные, а губы так пылали, что казалось, брызни на них водой — и услышишь, как шипит раскаленное железо. — Маркус заметил сомнение во взгляде клошара, но не мог остановиться. — Однажды она сказала, что как только поймет, что разлюбила меня, то сразу уйдет и оставит знак: горсть пепла или уголек. Поэтому, увидев сгоревшую часовню, я принял это за жестокий, варварский знак, оставленный Паолой. И возненавидел ее.

— Знаешь, есть ведь и другие версии. — Клошар пожал плечами. — Я вот с прежним хозяином маслодавильни крепко дружил, так он говорил, что часовню нарочно подожгли, потому что землю хотели купить, а gallinaccia ни в какую не продавала. Припугнуть ее хотели, понимаешь?

— Gallinaccia? Старая курица? Не слишком-то вы Стефанию любили.

— Еще как любил, только любовь после смерти — это все равно что овечьи кости в саркофаге апостола. Часовню поджег тот, кто хотел землю купить, а старуха решила, что получила знак с небес. Может статься, твоя сицилийка вообще ни при чем. Кстати, можешь говорить мне ты.

— Говорю же тебе — я раньше думал, что она подожгла. Я девять лет так думал! А теперь знаю, что она сгорела там потому, что не смогла выбраться. На окнах были решетки, а дверь была заперта на ключ.

— Твоя девушка в часовне сгорела? — Клошар отодвинулся вместе со стулом и поглядел на Маркуса совершенно трезвыми глазами.

— Дети заперли ее на замок. Думаю, что она занервничала и достала сигарету. Пепел попал в ведро с терпентином, и все вспыхнуло с треском, как смоляной факел. Собственно, это и был смоляной факел.

Некоторое время они молчали. Потом клошар откашлялся и строго спросил:

— Когда ты придешь в гавань с моей сангрией? Ты мне ведро красной краски проспорил, не забыл?

— Приду завтра после полудня. Закажем еще вина, Пеникелла. Я угощаю.

— Нет, парень, с меня довольно. — Клошар помотал бритой головой и положил обе ладони на скатерть. — И с тебя довольно. Знаешь, что я тебе скажу: вот покрасим лодку, и уезжай отсюда, а то застрянешь.

Он неожиданно легко поднялся и направился к выходу, прихватив со стула свой безразмерный плащ, с которого изрядно натекло на пол.

— Завтра обещают шторм, — сказал он, остановившись у двери. — Теперь и думать нечего о том, чтобы в субботу утром отчалить. И не зови меня больше Пеникеллой. Мое имя Меркуцио. Но в этой богом забытой деревне по имени никого не зовут.

* * *

Утро Великой среды Маркус провел на холме и забыл запастись вином и сыром, а вернувшись из гавани, с досадой увидел закрытые наглухо двери лавок. Хорошо, что хозяйка позаботилась о постояльце, оставив у дверей комнаты корзину с бутылкой красного, зажатой между двумя смуглыми пышными краюхами хлеба.

Дело шло к полуночи, но он сходил на пустую кухню, заварил кофе и сел работать. Он записывал машинально все подряд, не пытаясь придать записям хоть какую-то стройность, зная, что вечером занесет все в рабочий файл с пометкой апрель 2014. Сегодняшней добычей были четыре салфетки и программка местного клуба с портретом усатого аккордеониста по имени Паскуале Ди Дженнаро. На обороте программки было несколько строк.

То, что происходило со мной после две тысячи восьмого года, напоминает либретто Вагнера: там замок держится и рыцари не умирают, пока кубок Грааля носят туда-сюда мимо короля Анфортаса, и тот страдает, растравляя себе раны. Стоит его ранам зажить, и все рухнет, а рыцари умрут.

Паола и ее бесстыдное бегство с поджогом были моим кубком, моей растравой, я был взбешен и поэтому писал не останавливаясь, пытаясь выплюнуть яд и вытащить жало, я даже в Траяно вернулся не для того, чтобы вдохнуть тамошнего воздуха, как написал издателю, а затем, чтобы сорвать струп и потыкать пальцем в рану, которая подсохла за семь безмятежных ноттингемских лет. А теперь что? Честная писательская ярость сменилась состраданием, а сострадание по сравнению с яростью — это больничная эмалированная утка по сравнению с Граалем.

Дальше шли мятые салфетки из траттории.

Купить 2 пары носков, бат. к часам, крем от з.! кроулианский человек — это не поколение, это отношение к запретам, отношение к смерти и степень уязвимости. Да, степень уязвимости! То, что засунуто в слово «свобода», может быть чем угодно: запрет — это один конец палки, а другой конец — это желание обладать. В конце мы обладаем.

Определить себя, например, как убийцу — и уже не отступать от своего определения себя. И в тот момент, когда твое собственное представление о себе и реальное положение вещей совпадают, смерть как нереальное исчезает. Только поди найди это представление о себе. Смотришь в бездну, а она отворачивается.

Пеникеллу зовут Меркуцио!

* * *

— Уезжаешь, англичанин? — сказал ему Бассо в тот день, шлепнув по столу картами. — И верно, чего тебе не уезжать. Самую красивую сестричку ты уже уделал, а больше здесь уделывать некого, разве что печальную вдову. A chi tocca, tocca!

Сидящие у стола одобрительно переглянулись. В фельдшерской комнате было два окна, выходящих на паркинг, и Маркус видел синюю машину адвоката, стоявшую в тени платана с открытой передней дверцей. Самого адвоката в машине не было, но он предупредил, что появится ровно в пять часов, как договорились, и ждать не станет ни минуты.

Если бы утром кто-то сказал Маркусу, что после полудня ему до смерти захочется уехать из «Бриатико», так прижмет, что он согласится бегать по этажам, подсовывая растерянным после собрания людям бумажку со стенограммой, на все вопросы мотать головой и бежать дальше, мысленно прощаясь со всеми, кого видит, — нет, он бы в это не поверил.

Уехать можно было на автобусе, который отходил каждый вечер от траянской мэрии, или, скажем, выйти на шоссе и ловить попутную до Неаполя. Но Маркус знал, что выполнит поручение адвоката и уедет на синей машине с греческим номером. Вся его жизнь внезапно разделилась на «Бриатико» и все, что будет после «Бриатико», — так собачья шерсть разделяется на подшерсток и ость под железной расческой. Он был уверен, что после «Бриатико» должно наступить как можно скорее, прямо сегодня, в пять часов вечера.

— Будешь подписывать? — Он протянул фельдшеру листок, исчерканный подписями.

— Давай. — Довольный Бассо взял у него стенограмму, поставил закорючку и пустил листок дальше по столу. — Рассказывай подробности, а то сложим из твоей бумажки самолетик и запустим его с балкона.

Маркус подошел к одному из игроков, выдрал листок из его вялой руки, вышел из комнаты, вслед ему засмеялись, но этот смех был уже в прошлом и не мог его задеть. Спустившись в холл, он столкнулся с адвокатом, сунул ему обещанную бумагу и побежал за своим псом — напрямик, через оливковую рощу, к бывшим конюшням.

С тех пор прошло шесть лет. Конюшни и теперь видны на вершине холма, если стоять прямо перед траянским причалом, крепко задрав голову. За ними начинаются земли поместья, которые потом сбегают с холма в деревню на северной стороне. В самой их сердцевине до сих пор есть поляна, засыпанная пеплом, оставшимся от сицилийской девушки, реликвария, траянских коз, овец и других домашних животных.

А может, и нет этой поляны, монахи ведь собирались все распахать и засадить виноградной лозой. А может, и нет никаких монахов. Может, адвокат не соврал, и холм со всеми постройками купил кто-то еще, пожелавший остаться неизвестным. Человек, который хочет, чтобы «Бриатико» перестал существовать.

flautista_libico

Прошлое — это дракон, мирно сидящий на шнурке, пока ты не дашь ему волю, тогда он враз разбухает и расцветает иглами, и каждая игла — с капелькой черной, тусклой крови на конце: досада, обида, поношение, поругание, бесчестье и позор.

Жить с этим нельзя, зато очень удобно убивать.

Хотелось бы мне посмотреть, что написал бы этот хваленый англичанин, которого тут все считают писателем, останься у него одни могилы — и сзади, и спереди. Мертвая бабка, мертвая мать, мертвая собака, мертвая жизнь. Как они посмели так рано оставить меня в одиночестве? Что там говорил хриплогорлый монах Пецотти: «Отцы ядоша кислая, а зубы детем оскоминишася?» Или это не он говорил? В интернате было столько народу в рясах, что всех не упомнишь: за наш хлеб и цикорий платил монастырь, и святые отцы вечно мельтешили в коридорах с проверками и нотациями.

Каждый второй милосердный покровитель, являвшийся в интернат, приезжал туда за мальчишками, мы все это знали (девочек брали реже, с ними больше хлопот). Смазливых у нас было не так много, и они катались как сыр в масле, особенно Дзибиббо — так его прозвали покровители, потому что соски у него были похожи на кишмиш (парень нарочно ходил в сетчатой майке, чтобы выставлять их напоказ).

Я вожу своего дракона, как покорного пса, и мне не нужно чиркать пером по бумаге, чтобы выплеснуть досаду (а также обиду, поношение, поругание, бесчестье и позор). Те же, кто думает, что писаниной или, там, органной музыкой прикроются от того, что натворили их родители, — просто наивные младенцы с румяными пятками. Они думают, что становятся ничтожествами, если ни в чем не отражаются. Они желают отражаться и быть отражением.

У древних китайцев был закон, по которому преступника умерщвляли колокольным звоном (и вообще музыкой) — просто сидели и ждали, пока тимпаны, флейты и колокола заставят его обезуметь и он умрет естественным путем. Так вот, если ты покорно сидишь и слушаешь, как дурак, или пытаешься заткнуть уши пальцами, то умрешь довольно быстро. Надо открывать рот и орать что есть мочи, пока не захлебнешься кровью из лопнувшего горла. И умереть от собственного крика.

Одним словом, обстоятельства времени и места нужно назначать самому, иначе прошлое сожрет тебя. Вот я назначаю себе месть — и осуществляю ее. Что с того, что бабкино наследство ускользнуло, зато сама она смеется, глядя на меня с облаков. Сидит там, свесив ноги, в своей жокейской кепке, в высоких замшевых сапогах.

Зато как свободно. Как легко. Никакой оскомины.

Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008

Поверишь ли, я начинаю привыкать к приходам девчонки из Траяно, даже к ее презрительным взглядам и крепко сжатому рту. Вчера утром она явилась сюда прямо с работы. В кармане у нее была открытка с дыркой, которую раньше она, видите ли, показать не решалась. Студентка юридического, скрывающая от следствия один из важнейших вещдоков, так как это может бросить тень на ее брата. Мало того, она заявила, что оставить ее в деле не сможет, так как это память. Детский сад. Представь себе, падре, эти люди сменят нас не позднее чем через десять-пятнадцать лет!

Брат послал ей открытку в Кассино, написав на обороте какую-то ерунду, причина такого поступка мне неясна, но это не первый поступок юнца, вызывающий у меня недоумение. Зато теперь я знаю, что марку не пытались отодрать, видимо, она наклеена на кусок картона, а значит, в хорошей сохранности.

На открытке мы видим крестины в часовне: хозяйка поместья, гости, священник и младенец, чей пол разобрать невозможно, хотя девчонка тыкала в какую-то темную точку на снимке, утверждая, что это пенис. Это маленький Диакопи, сказала она, это его крестины, видите часовню? Узнаете окно с витражами?

— Что ты привязалась к этому Диакопи, — спросил я, с неохотой возвращая открытку, — ему теперь только Господь судья. Он расплатился за свои преступления.

— При чем тут мертвец? — Она стукнула своим маленьким кулачком по моему столу. — Как же вы туго соображаете, комиссар. Это не сына Стефании крестят, а внука! Брат прислал мне эту открытку, чтобы я поняла, с кем он намерен встретиться. С внуком старой хозяйки, вот с кем!

— А чего же он прямо тебе не сказал?

— Другой бы сказал, а Бри должен был меня помучить. Представляю, как ему было весело: дырявые открытки, тайные свидания, чужие секреты, призрачное богатство. Миллион за сицилийскую ошибку! Настоящий «Остров сокровищ», понимаете?

— Миллион? А зачем кому-то наклеивать такую марку на открытку, вместо того чтобы положить ее в банк? Странная прихоть, ты не находишь?

— Ничего странного. Еще со времен Эдгара По известно, что лучший способ спрятать ценную вещь — это поместить ее там, где она должна быть, по всеобщему мнению. Помните рассказ об украденном письме?

— Нет, не помню. И что это дает следствию?

— Хотя бы то, что в отеле есть второй Диакопи, младший, — сказала она тихо. — Он убил своего отца, чтобы отобрать у него добычу. Думаю, он до сих пор здесь. И разумеется, он не тот, за кого себя выдает.

Садовник

Редактуру я начал в свой первый день в «Бриатико» и работал по утрам, поднимаясь вместе с консьержем, в половине седьмого, сидел в библиотеке и мелко исписывал карандашом поля рукописи. Несколько месяцев я так проработал, еще не зная, что сюжет выскользнет у меня из рук после разговора с кудрявой медсестрой. То, что она рассказала тогда, в темной лавандерии, под гудение аварийного генератора за стеной, изменило мои постоянные величины, сделав их переменными. Знание, которое я получил против своей воли, струится в жилах текста, будто донорская чужеродная кровь.

Как много гибнет стратагем в один вечерний час. Эта строчка, многократно прочитанная на пляже, где я три дня ждал возвращения Паолы, запеклась на ссадине коричневой кровавой корочкой. С того дня прошло девять простых, упоительно бессмысленных лет; зеленого льва прокалили, он стал красным львом, его долго парили, и на дне остался один свинцовый сахар.

Девять лет во мне стояла тишина, как на площади после казни. Я спал со всеми женщинами, которые этого хотели, но стоило им заговорить о том, что будет потом, как рубец начинал саднить и сочиться сукровицей. Потом ты сожжешь часовню, думал я, или еще что-нибудь разрушишь, а может, начнешь войну между севером и югом. Я оставался один и принимался заживлять свою корку заново.

Женщины — привратницы хаоса, им доверяешь по умолчанию, если они плохо держат дверь, то темнота проникает повсюду. Маленькая Петра открыла не дверь, а крепостные ворота, хаос ворвался в мою книгу, будто башибузуки и янычары в византийскую столицу. Ясное дело, закончить ее мне уже не удастся. Текст стал ремеслом, в нем есть рассуждения, аллюзии и летучая субстанция памяти, все как положено. Пропал только железный привкус живой воды.

Петра

Во вторник я провела утро на кухне за глажкой полотенец, на втором этаже сломался рубильник, и пришлось спуститься к повару с тележкой и утюгом. Повар жарил пименте с солью для ланча и метался между двумя огромными шипящими сковородами. Его помощники стучали ножами по деревянной столешнице, чесночные дольки лежали вроссыпь, будто лиловатый жемчуг. Я брызгала на полотенца лимонной водой и думала о молчании Садовника. Мы не разговаривали уже шестнадцать дней.

— Слышала уже про нашего фельдшера? — весело крикнул повар.

— Что там натворил практикант?

— Он такой же практикант, как я владелец здешних мест, — засмеялся Секондо. Смех у него похож на шипение пименте в масле. Я выдернула шнур из розетки и подошла к плите, чтобы налить себе кофе.

— Практикант был шпионом! — торжествующе сказал повар.

— Разве Италия с кем-то воюет? — спросила я, чтобы доставить ему удовольствие.

— Война бывает разная! — Секондо посмотрел на меня со значением. — Когда прошел слух, что в «Бриатико» совершится сделка по продаже, важные люди забеспокоились. Здесь ведь когда-то было казино, а значит, можно отстроить его заново. Если бы Аверичи не поймали на горячем, здесь бы и теперь было казино.

— А при чем тут фельдшер?

— Да не фельдшер он никакой! Люди из Салерно заслали его сюда, чтобы выяснил все подробности: кто покупает, зачем, какие деньги собирается платить. Они решили, что отель продается в спешке, за долги, а в таких сделках можно получить целую скалу с домами и оливками за пару миллионов. Но хозяин с капитаном обделали все по-тихому, так что салернским дельцам ничего не перепало.

— Разве земля принадлежит владельцам отеля? Она же вроде взята в аренду.

— Ох, мутное там дело! — воскликнул повар, высыпая пименте в миску с солью. — Нотариус говорит, что такого в провинции еще не было, но подробностей не выдает, молчит, будто казначей каморры!

— А что случилось с практикантом? — Я принялась укладывать выглаженное белье в тележку. — Его разоблачили и пытали в котельной огнем?

— Как же, поймай его сначала. — Секондо засмеялся, протянул мне перчик, с которого текло горячее масло, и мне пришлось открыть рот.

Потом я сложила полотенца, вывезла тележку из кухни, докатила ее до лифта и прислонилась к холодной стене. Больше не хочу ничего слышать. Я устала от новых подробностей. Они сыплются с небес каждый день, заметая мои рассуждения, как внезапный снег заметает следы на дороге. Я никогда не видела настоящего снега (наша январская слякоть не в счет), но думаю, что именно так он и выглядит: белый, внезапный и непоправимый.

Я отвезла тележку в хамам, сгрузила полотенца в шкаф и задвинула щеколду. Голубые клеенчатые занавески раздернуты, все отделения пусты, на всем этаже ни души — мне стоило радоваться, ведь я ненавижу «Бриатико», но почему-то радости не было.

Кто же твой сообщник, Ли Сопра, думала я, спускаясь в лифте с пустой тележкой. Мужчина пятидесяти лет приезжает в богадельню, влезает в шкуру хвастливого хромого старика и проводит так четыре месяца. Разве это не доказывает, что он приехал в «Бриатико» убивать? Нет, не доказывает, сказал бы комиссар. У него могла быть причина выдавать себя за другого. Женщины, долги, каморра, ндрангета, политика, разведка, наркотики или, скажем, безумие.

А кстати, где этот самый комиссар? Всю обслугу уже допросили, а меня не трогают. Похоже, полиция не хочет выслушивать мое мнение. Тем более что Диакопи действительно не был капитаном, и комиссару пришлось бы это признать. Траянские мужчины не терпят женской правоты, когда их прижимают к стенке, они злятся, рычат и кусают тебя за руки. Наверное, мой отец был таким же, а мама часто бывала права, вот у них и не вышло ничего.

* * *

Всю первую неделю мая комиссар приезжал в «Бриатико» и угощался на веранде нашим соаве, которое подают в оплетенных бутылках. На самом деле соаве привозит в бочках один крестьянин из массерии в горах, в подвале под столовой его переливают в бутылки и дерут со стариков по двадцать монет за каждую. До меня комиссар добрался только к концу недели, приехал один, вина пить не стал и сразу поднялся на третий этаж с таким видом, как будто всю ночь про меня думал. Я в тот день работала с особыми постояльцами, с теми, кого надо с ложечки кормить, поэтому вышла к комиссару в клеенчатом фартуке, с салфеткой в руке.

— Петра, — сказал он, усевшись на подоконник в конце коридора, — у меня к тебе три прямых вопроса. Они ждут прямых ответов, без этих твоих глупостей.

— Слушаюсь, господин капрал, — сказала я. — Только меня ждет лежачий пациент, он голоден и хочет яблочного пюре.

— Наш разговор будет коротким. После убийства Аверичи в полицию позвонил постоялец, не пожелавший себя назвать, и сделал заявление о том, что у другого постояльца имеется пистолет, на который нет разрешения. Звонили из отеля, это проверено. Тогда на звонок не обратили внимания, но теперь, после гибели Диакопи, я должен во всем разобраться.

— Разбирайтесь. — Я встала перед ним, склонив голову и сложив руки на фартуке.

— Вопрос первый: что это был за пистолет? Вопрос второй: где он теперь?

— А третий вопрос: не я ли это звонила?

— Разумеется, ты, — сказал комиссар, глядя в окно на гуляющих в парке стариков. — А кто же еще! Сначала некто с голосом, похожим на женский, доносит о пистолете и прикидывается постояльцем отеля. Потом Диакопи, который прикидывался капитаном, внезапно падает в море. А теперь ты стоишь тут и прикидываешься дурочкой.

— Я не звонила в полицию. Меня вообще не было в «Бриатико», когда убили хозяина отеля. Я подозревала капитана, это правда, я собрала на него улики, я хотела его ареста. Но капитан сам стал жертвой, и все мои умозаключения рассыпались.

— Тебя здесь и вправду не было? — Комиссар внезапно взял меня за плечо. — Я это проверю. Тогда почему ты перестала появляться в участке? У тебя села батарейка?

— Ничего у меня не село. — Я попробовала освободить плечо, но он держал его крепко. — У меня просто нет подозреваемого. Извините, я пойду.

— Погоди, остался еще третий вопрос. Кой черт понес капитана купаться в таком опасном месте, да еще перед штормом? Может, у него там было свидание? И может, тебе известно с кем?

Тут он замолчал и уставился на меня. Пальцы у него были жесткими, и я вспомнила, как много лет назад меня схватил за плечо кондитер, поймавший нас с братом у себя на заднем дворе. Мы пришли туда втроем, но поймали только меня, а Бри и его дружок удрали, распихав по карманам горячее печенье. Кондитер нажаловался, мама заперла меня в кладовке, а брат кормил меня раскрошившимися бисквитами, просовывая их под дверь по одному.

Прошло несколько минут, а комиссар все молчал.

Я подумала, что сейчас он положит руку на свою кобуру и скажет: «Ну, довольно ходить вокруг да около. Тебя, милая, видели в тот день на обрыве, в двадцати метрах от места гибели Диакопи. И после этого ты заперлась в прачечной и напилась в стельку. У нас есть показания пианиста, который прикидывается англичанином. И старшей сестры, которая прикидывается твоей подругой. Собирай вещи, и поедем в тюрьму».

— В тот день ему даже куртку пришлось надеть, — сказал наконец комиссар, продолжая сжимать мое плечо. — Какое тут купание, когда можно яйца отморозить. Яйца-то у него были настоящие. Или нет?

Я сделала оскорбленное лицо, вывернулась из-под его руки и пошла к дверям палаты, стараясь держать спину ровно, а голову высоко.

— Представьте, капрал, эти подробности мне неизвестны, — сказала я, не оборачиваясь, и закрыла за собой дверь.

* * *

Убедившись, что комиссар уехал, я спустилась вниз к Пулии, рассказала ей про анонимный звонок, и, странное дело, она совсем не удивилась, только головой покачала. Пулия готовила эвкалиптовую ванну для синьора Аннибалло, он ее каждый вечер заказывает. Сам синьор уже разделся, сидел в предбаннике в махровом халате и листал автомобильный журнал.

— Пистолет, значит? Они просто хотят за его счет свои глухие дела закрыть, — сказала Пулия, тщательно вытирая руки полотенцем. — Ли Сопра и мухи не обидел бы. Он на самом деле был капитаном, у него в комнате висела благодарность от пароходства в серебряной рамке. А что он под чужой фамилией жил, так это его личное дело.

— Почему комиссар решил поговорить об этом именно со мной?

— Может, ты ему нравишься? — Пулия легонько постучала меня по лбу согнутым пальцем. — Иди, пожалуй, у меня вода остывает!

Выходя из процедурной, я мучилась сомнениями: не слишком ли быстро Пулия выставила меня вон? Не сама она ли позвонила карабинерам? Скажем, хотела отвести подозрение от Зеппо. Мало кто в отеле знает, что он ее двоюродный племянник. Если она позвонила, пытаясь выгородить тренера, то что мешает ей сказать мне правду?

С другой стороны, я тоже не говорю ей правды, хотя за два месяца мы стали подругами. Она думает, что я устроилась в гостиницу, чтобы быть поближе к матери, за которой некому присматривать. В этом тоже есть правда, только маленькая. Просто удивительно, сколько разнообразных правд поселилось в моей жизни с тех пор, как я пришла сюда работать. Я уже путаюсь в них, как в птичьих силках из конского волоса.

До обеда я разносила свежие полотенца, размышляя об одной вещи: как вышло, что Ли Сопра погиб после нашей встречи на обрыве именно в тот день? Потом меня осенило, я позвонила соседке Джири, и она подтвердила, что лагерь, где они с мамой подрабатывали, свернул свои палатки первого мая.

Как я могла забыть про английских школьников? Я даже не думала об этом лагере, когда шла на обрыв! Но тот, кто пришел туда после меня, подумал об этом и дождался отъезда детей. Ли Сопра был уже обречен, когда стоял там в своей красной ветровке и разговаривал со мной об арктических льдах. Смерть ждала его в Самарии, сказал бы наш падре Эулалио.

Итак, убийца дожидался дня, когда белые палатки свернут и склон холма опустеет. Тогда почему именно второго мая, а не четвертого, например? Потому, что в тот день была штормовая погода, вот почему! В такую погоду никто не ходит на дикий пляж — слишком высокие волны, узкую песчаную полоску захлестывает пеной от края до края. Никто не ходит, а Ли Сопра пошел. Значит, тот, кто появился там после меня, знал его привычки и был в них уверен?

Ли Сопру столкнули до того, как он успел раздеться, он даже шнурки капюшона не успел распутать. Болтался, наверное, в прибое, будто красный поплавок, предупреждающий о штормовой погоде. Море выбросило капитана на берег без штанов, все видели его маленькую задницу, похожую на ячменный леденец, когда рыбаки привезли его в отель и положили ничком на газоне. Почему загар так странно выглядит на мертвой коже?

Садовник

Писатель должен оставить позади трудную юность, полную недоразумений, скитаний и радостных вспышек горя. В моем случае представлены только скитания. Единственным моим горем была потеря Паолы, и теперь, когда я знаю то, что знаю, это горе покрывается соляной коркой сострадания. Из начинающего писателя я превращаюсь в искушенного читателя и умелого пьяницу. По ночам я читаю и пью, однажды меня поймают за кражей хозяйского вина и вышвырнут за ворота.

В холле у конторки портье стоит витрина с бутылками с табличкой ai vostri ordini; вина там отличные, сардинское белое например, у него пробки с резьбой, их легко открутить незаметно. Несколько раз я открывал витрину ночью и доставал бутылку (я знаю, где Витторио держит ключи), а потом ставил ее на место, заполнив водой из-под крана. Все равно их никто никогда не покупает. Нет ничего лучше, чем в пятом часу утра выйти с початой бутылкой в гостиничный парк и пройти его насквозь.

Сегодня утром я сидел в этрусской беседке и думал о том, что уже никто не увидит часовню Святого Андрея. Даже поляна, где она стояла, полностью преобразилась: теперь она разделена аллеей кипарисов на два острых крыла и сверху, наверное, похожа на ласточку в полете. Хозяйка имения считала часовню центром своего мира и вечно с ней возилась, не жалея денег. Реставраторы, выписанные из столицы, отделали чашу для святой воды фигурами Добродетелей, скопированными, кажется, у Джованни Пизано, — я прочел об этом в альбоме «Часовни Южной Италии».

Еще там говорилось, что кусочек веревки мученика хранился в алтаре, а его статуя с голубыми эмалевыми глазами стояла у самых дверей, так что посетитель сразу встречался с ней лицом к лицу. Мученик воспламенился вместе с моей девушкой, и теперь они оба на небесах.

Гостиничный повар — самый старый здешний работник — рассказал мне, что, когда часовня сгорела, хозяйка сочла это божественным знаком и тем же летом избавилась от имения, хотя раньше и говорить об этом не желала. Многие пытались прибрать эти земли к рукам, сказал повар, но старуха давно отписала их монастырю и продавать не собиралась, так и было сказано в завещании: холм со всеми постройками оставляю киприотам. Потом она отошла от дел и отдала дом и земли в аренду человеку из Траяно, владельцу рыбного заводика в порту, говорили, он разбогател, играя в рулетку в приграничных областях, где казино еще разрешены.

Этого парня, Аверичи, я видел вблизи только однажды, с обслугой он держался холодно. Зато жена его улыбалась мне так широко, что я видел ее жаркую прелестную пасть почти до миндалин. Знала бы она, что все, что я могу попросить у женщины ее типа, — это зашить мне дырку на плаще, желательно светлыми нитками. Два дня назад я порвал свой единственный плащ, вернее, не свой, а одолженный еще осенью у инженера с третьего этажа. Инженер давно умер, как и многие постояльцы верхних комнат, а плащ остался.

Карман я разодрал, пробираясь в темноте к своему убежищу, сбился с тропинки и забрел в кусты. Ходить совершенно не в чем. Одна надежда, что весна наконец войдет в силу и побережье просохнет — мгновенно, как простыня на соленом морском ветру.

Маркус. Среда

Утро среды не предполагало процессий, так что он довольно быстро прошел через площадь и миновал главную улицу, засыпанную пожухшей пальмовой листвой. Новые ветки уже продавали возле церкви, вместе с аккуратными пакетиками розовых лепестков. В субботу эти лепестки нужно будет рассыпать в пыли, чтобы дорога к храму показалась Мадонне более приятной.

Все утро Маркус думал о пароле, который может открывать блог флейтиста. Он ждал какого-то знака, озарения, но ничего, ровным счетом ничего не приходило ему в голову. Признаю себя ослом и жду ваших распоряжений, как говорил сквайр Трелони капитану Смоллетту.

Набережная уперлась в ворота портового склада. Маркус прошел под навесом из балок, выгнутым, будто брюхо баркаса, и направился в портовый бар, где хозяином был деловитый позитанец, бочками привозивший со своей родины Lacryma Christi.

У дверей траттории красовалось иудино дерево в россыпи запоздалых бутонов. Маркус сел за стол и достал свой блокнот. На скатерти перед ним лежала горстка розовой соли, которой присыпали пятно от пролитого вина, с кухни доносились голоса поваров, в печи шевелилась струйка золы, и ему вдруг стало весело. Позитанец принес графин молодого вина, отдающего бочкой, и Маркус стал пить его большими глотками. Перечитав вчерашние записи, он достал карандаш, поставил число и продолжил на новой странице.

Этот блог нужно взломать, кровь из носу. Без него я не смогу закончить книгу, моими черновиками только полицейскую буржуйку топить. Почему девчонка так уверена в том, что флейтист — это я?

Я выдавал себя за англичанина, у блогера мать англичанка. По возрасту мы не слишком отличаемся, хотя я думаю, что флейтист моложе. У нас обоих матери давно умерли. Я побежал к тайнику во дворе дома Понте, как только узнал про него, но я надеялся найти там железный ключ, а девчонка решила, что я искал марку. Я был последним, кого Петра видела в тот день в библиотеке, и она решила, что, уезжая второпях, flautista оставил свой блог открытым.

Зайди я тогда в процедурную попрощаться с ней, хотя бы на пару минут, она могла бы задать мне прямой вопрос и получить ответ. Но я не зашел, и шестеренки закрутились, а рычаги с хрустом заходили взад и вперед. Стоит почувствовать привкус чужой вины, соленый, освобождающий, кружащий голову, как остановиться уже не захочешь.

Вот он я, Маркус Фиддл, собиратель ртутных шариков. Персонажи выдуманные и настоящие раскатились по столу, и я подгоняю их пальцем, как в детстве, когда разбивал градусник, чтобы они слиплись в блестящий шар и перестали быть самими собой. Удивительное дело, сколько всего ты хочешь видеть, когда ты не один, подумал он, поднимая над головой палец, что означало еще графин. Нет, не так: сколько всего ты видишь, когда ты не один. И сколько всего ты хочешь.

* * *

Так рано он давно не оказывался на улице пьяным. После полудня дождь кончился, жара уже набирала свою плотность и вес, лавки закрывались, а их хозяева стояли в дверях, разглядывая небо. Судя по антрацитовой туче, нависшей над вершинами холмов, дождь шел на другой стороне лагуны и скоро должен был вернуться в Аннунциату. Расплатившись с позитанцем, Маркус отправился было в участок, но на полдороге почувствовал, что вино разъедает ему желудок, и завернул на виколо Тонно.

Покупая еду в погребке, заставленном сырными корзинами, он понял еще одну вещь: ему не хотелось идти в полицию и разговаривать с сержантом. Ему не хотелось уламывать комиссара, возвращать права и ехать на север. Ему хотелось прочитать дневник убийцы и понять, кто его автор. Он попросил продавщицу добавить к вину порцию буйволиной моцареллы, похожей на облупленное яйцо, и отправился в мотель.

Дождь уже обошел лагуну и вернулся, сначала еле слышный, сразу пропадающий в песке, а потом — тяжелый и грязный, пустивший вдоль пляжной ограды серую клубящуюся пену. Вернувшись кружной дорогой, через пустую гавань, где все то ли спали без задних ног, то ли вышли в море, Маркус толкнул разбухшую дверь, сбросил мокрые мокасины и повалился на кровать.

Италия встретила его ливнем, наглым патрульным, кислым вином и ветром, от которого пинии раскачивались, будто взбесившиеся веера. Вот такое у тебя начало, завязка истории. Чем такая история может закончиться, подумал Маркус, слушая, как хозяйка ругает мужа на заднем дворе. Тем, что ты выпьешь еще дюжину кислого кьянти, побродишь по холмам и отправишься в путь? Он взглянул на часы, с сожалением отметив, что до сумерек еще не меньше трех часов, — чертова среда казалась ему бесконечной.

Странное дело, уже несколько лет он ловил себя на том, что, не успев проснуться, начинает ждать темноты, не то чтобы с нетерпением, но подспудно, где-то на самом дне сознания. Время, когда он мог работать, наступало после восьми, а весь отрезок между утром и вечером был чем-то вроде мучительного раскачивания, унылого освоения времени, и самым безрадостным в этом отрезке было присутствие людей. Он утешал себя тем, что писатель должен быть одиноким существом, но знал, что его собственное одиночество не было особенностью ремесла, оно было неумением, только и всего.

Ты продвигаешься в толпе, не умея делать простых вещей: весело извиняться, толкнув локтем идущего навстречу, улыбаться, наткнувшись на пристальный взгляд, ловко раскрывать свой черный зонт и погружать его в волны блестящих черных зонтов, даже просто стоять, поглядывая на небо, в дверях кафе и быть объектом всеобщей любви. Те, кого ты выдумал, ближе тебе, чем взаправдашние люди; те, кто умер, владеют тобой беспредельно, тогда как живущие растворяются в беззвучной мороси и безразличии.

Маркус заставил себя встать, развесил одежду на спинках стульев, надел сухую футболку и налил себе хозяйского пино в стакан для зубных щеток. Каждый день две новые бутылки появлялись в комнате вместе со свежими полотенцами. Этикеток на них не было, и Маркус решил, что это вино с виноградника родителей Колумеллы, о котором она прожужжала ему все уши. О том, что будет написано в счете, даже думать не хотелось.

* * *

На рассвете его разбудил скутер почтальонши, с треском промчавшийся мимо окна спальни: почтовый домик находился через дорогу, хозяйка мотеля говорила, что рыжая девица живет прямо над конторой и в нее влюблены все деревенские повесы, особенно сержант Джузеппино. С хозяйкой следовало бы говорить почаще, она просто колодец сведений, широко раскрытый глаз воды.

— Совсем разорили нас проклятые греки, — сказала Колумелла, когда он вышел к завтраку. — Раньше, бывало, по восемь сортов чая в лавку привозили, а про кофе и говорить нечего. Туристы, гости, постояльцы так и шныряли по деревне. Покупали все, что под руку попадется!

— Вы имеете в виду закрытие гостиницы?

— Ну да, ясное дело. При покойном хозяине был порядок, а теперь монахи нас душат.

— А что бы вы сказали, если бы это были не монахи, а кто-то из местных?

— Никогда! — с жаром возразила Колумелла. — Кто это вам наговорил? Никогда итальянец не даст земле пропадать, а деньгам — превратиться в лопухи и крапиву.

— Ну, вам виднее.

— Сегодня вроде шторм обещали, — задумчиво сказала хозяйка, снимая чайник с огня. — Наш-то Пеникелла опять шлялся по деревне пьяным. Перед штормом у него всегда так.

— Говорят, он собирается отправиться в кругосветное путешествие, — заметил Маркус, просто чтобы поддержать разговор, но тут хозяйка со стуком поставила чайник на стол, повернулась к нему и заговорила, уперев руки в обтянутые фартуком бока:

— Не стыдно вам смеяться над стариком? Ладно, он болтает всякую чушь, но кто бы на его месте не болтал, ясное дело, ведь некому о нем позаботиться, а крыша у него поехала с тех пор, как убили его младшего брата, от брата он хоть малую толику имел, правда, надо заметить, что скупердяй мог назначить ему постоянную ренту или, скажем, взять сторожем в гостиницу, но куда там, с тех пор как у брата завелись деньги, он и дорогу в деревню забыл, не стоило бы ему так заноситься, хотя что говорить о покойнике, теперь уж им нечего делить, берите свой чай и сахар к нему.

— Погодите, — спросил оглушенный Маркус, — а когда убили этого скупого брата?

— Боже, дай мне памяти… — Хозяйка поднесла палец к носу. — Это был год, когда Романо Проди подал в отставку? Нет, на год позже, когда Берлускони выиграл выборы. В феврале! Говорили, что его убили за игорные долги, у нас тут многие на этом помешались, с тех пор как на юге разрешили казино.

— А вы знаете, как его звали? — Он задал вопрос, уже понимая, каким будет ответ.

— Синьор Аверичи, ясное дело. Только для меня он не синьор никакой, а сынок лавочника, от которого вечно разило треской!

Как же я сразу не сообразил, думал Маркус, наспех покончив с завтраком и поднимаясь в комнату. Ведь слышал же своими ушами, как клошар рассказывал про пьемонтских быков и про телегу с рыбой. Ну хорошо, эти двое — братья. Богатый и бедный, как в сказке братьев Гримм, где лев ходил в погреба за вином, а дворецкий украл чужую славу. А что это добавляет к нашей истории? Маркус разложил на столе свои листочки и записал несколько строк плохо заточенным гостиничным карандашом.

1. Пеникелла вместе с братом продает рыбу в поместье, знакомится с перезрелой девицей и заводит с ней роман. Его практичный брат с детства мечтает о том, чтобы завладеть палаццо. Много лет спустя, изрядно разбогатев, он арендует его у старухи и превращает в казино с подпольным борделем. Совершенно ясно, что он был одержим Антеросом, богом, появившимся из хаоса вместе со временем. Ненависть такого рода считалась у древних греков одним из самых страшных проклятий: разрушай то, что любишь.

2. Кто сбросил капитана в лагуну с камнями в карманах куртки? По моим предположениям, это не кто иной, как комиссар полиции. Он был в курсе всех извилистых течений этого дела и мог запросто вычислить, у кого марка оказалась в конце истории. Он мог предложить Диакопи поделиться добычей, пригрозил разоблачением, тот отказался и был наказан. Но ведь я мог и ошибиться. Ничего не будет ясно, пока я не раздобуду пароль и не прочту ливийского флейтиста вдоль и поперек.

Маркус подошел к окну, отдернул штору и посмотрел в сторону холма. Известковая скорлупка «Бриатико» поблескивала на вершине под полуденным солнцем. Окно его бывшей мансарды было в восточном крыле, круглое, как бойница. В какой-то момент ему почудилось, что окно мансарды приоткрыто и кто-то смотрит прямо на него. Но нет, показалось.

Он хорошо помнил свой последний день, проведенный в отеле. Если бы кто-то спросил его, почему он собрался второпях и уехал сразу после собрания, напросившись в машину к адвокату, он бы не нашелся с ответом. Ему нужно было уехать, и все тут. Они добрались до Салерно, обменявшись лишь несколькими словами, когда адвокат остановился у бензоколонки и снял наушники. Пса здорово укачало и вывернуло на кожаные чехлы, так что Маркусу пришлось сбегать на колонку за салфетками и мыльной водой.

— Монахи не хотят заниматься отелем? — спросил он адвоката, когда они выехали на шоссе. — Наверное, им запрещает монастырский закон?

— Монахи? — Адвокат не отрывал глаз от дороги, забитой грузовиками. — Какие еще монахи?

— Ну как же! Новые владельцы, монахи-киприоты, которым Стефания завещала холм со всеми полями и садами. Из-за откушенного пальца святого Андрея.

— Какого пальца? — Адвокат покосился на него с недоумением. — Ты шутишь, парень?

— Да бросьте, я все знаю. Эта история давно вышла наружу, на собрании они вам просто подыгрывали. Секрет Полишинеля!

— Секрет кого? Никакого завещания в этой сделке нет. Владелец земли — чистой воды итальянец. Я сам оформлял эту покупку некоторое время тому назад, так что можешь быть уверен.

— И кто этот счастливчик?

— Не могу делиться такого рода информацией, — строго сказал адвокат и снова надел наушники. — Присматривай лучше за своей дворнягой.

* * *

Часы на колокольне пробили десять вечера, и клошар поучительно поднял палец: наслаждайся! С четверга до полудня субботы церковные колокола будут молчать. Маркус кивнул, глядя на тени от фонарей, качающиеся на белой стене. Фонари вывесил хозяин «Колонны», куда они забрели по дороге из гавани, чтобы выпить по последней. Хозяин был честным католиком и завалил всю витрину шоколадными яйцами и ломтями Torta di Pasqua.

Сиесту они с Пеникеллой провели в гавани, осматривая лодку, которую старик собирался спустить на воду в понедельник утром, оставалось только приладить новенький двигатель, покрасить борта и написать название. Два часа сиесты прошли незаметно под знаком двух огромных бутылей красного, которые клошар привез в гавань завернутыми в сено, на тележке, похожей на тачку для свежей рыбы, но оказавшейся каталкой для мертвецов.

— Разве это шествие, — сказал клошар, когда со стороны города донеслись радостные возгласы и органная музыка, шелестящая в динамиках. — Вот сардинцы, те умеют, у них как выбросило статую Христа на берег триста лет назад, так они ее и таскают по улицам, или Пресвятую Деву таскают, а следом бредут тетки и поют псалмы, покуда не обойдут все церкви в городе.

— Но у вас только одна церковь, — заметил Маркус. Он лежал на палубе, слегка наклоненной в сторону моря, отчего вино в оплетенной бутыли, стоящей рядом с ним, тоже наклонилось, показывая с севера зеленое дно.

— Раньше, бывало, процессия шла наверх, в поместье, ворота были нараспашку, а в парке, возле часовни, всех ждало угощение, — мечтательно произнес клошар. — А теперь что? Нет ни Стефании, ни часовни, ни традиций.

— Кому в наше время нужны традиции? В моем поколении они служат инструментом для манипуляций, так же как политкорректность или патриотизм

— Ты недоволен своим поколением? — Пеникелла сидел, прислонившись к переборке, и время от времени со стоном вытягивал затекшую ногу. Солнце светило им обоим в глаза, и клошар достал со дна рундука соломенную шляпу и кепку с козырьком. Шляпа, сказал клошар, принадлежала его отцу, поймавшему однажды сома весом в сто двенадцать кило.

— Иногда мне кажется, что мы все невзаправдашние. — Маркус взял кепку и надвинул ее поглубже. — Будто свежепокрашенный катер на стапелях, с виду такой же, как все, а хрен его на воду спустишь. Наше поколение словно заменяет кого-то еще: тех мощных сорокалетних, титанов с пронзительным умом, которые пришли бы, да не смогли и лежат где-то в другой реальности, как оловянные солдатики в ящике.

— Насчет катера ты зря, — обиженно пробурчал старик. — Не уподобляйся безумной Агостине, она не знает, что говорит. Мне осталось только отскрести борта, загрунтовать и покрасить. С пескоструйкой обещал помочь смотритель порта.

— Смотритель порта помогает смотрителю кладбища, — засмеялся Маркус. — А станционный смотритель у вас есть?

— Здесь же не ходят поезда, дурачина. Ты лучше скажи, будешь ли завтра помогать мне с покраской? В воскресенье я хочу выйти в море, а через два месяца намерен пришвартоваться в Картахене. С июня до ноября на Карибах сезон ураганов, так что приходится торопиться.

— Что ты будешь там делать?

— Искать своего внука, что же еще. Мой сын жил на берегу Карибского моря со своей женой-англичанкой, несколько лет назад он приехал в Траяно, и здесь с ним случилась беда. Я сам зарыл его за оградой кладбища. Теперь я хочу отправиться в Картахену, чтобы найти его женщину и ребенка.

— Черта с два ты кого-то разыщешь в колумбийских зарослях. — Маркус поднял бутыль и вылил в рот последние капли. — Ты ведь даже по-испански не говоришь. Найми частного детектива, и тебе не придется неделями болтаться в океане и питаться сырой рыбой.

Клошар ничего не ответил, и некоторое время они сидели молча, глядя, как солнце закатывается за холм. Наконец старик поднялся, хватаясь за поручни, и навис над Маркусом, широко расставив ноги в обрезанных по колено джинсах:

— Я чинил свою лодку пятнадцать лет не для того, чтобы пить с тобой вино. Мужчина должен все время двигаться на юго-запад, не важно — по воде или по суше. Я назову лодку «Картахена», и она долетит до Бока-гранде, будто маслом смазанная. А на берегу меня будет ждать мой внук, который уже стал мужчиной и тоже хочет двигаться на юго-запад.

— И лет через сто вы вместе пристанете к австралийским берегам, — лениво заметил Маркус, глядя на клошара снизу вверх.

— Да вы англичане еще занудней, чем crucchi, так мой отец еще с войны называл немчуру. На экзамене у них школьникам задавали вопрос: что будет после Третьего рейха? Многие отвечали: Четвертый рейх — и проваливались с позором. Правильный ответ был такой: после Третьего рейха не будет ничего. Он будет существовать вечно.

— Я не англичанин, Меркуцио.

— Да мне какая разница! Вставай, хватит валяться, будем вырезать трафареты из картона. Там девять букв, надо успеть до темноты!

Петра

Почему он перестал со мной разговаривать?

Что-то в тот вечер пошло не так. Мы сидели в прачечной одни, во всем отеле вылетели пробки, у нас это называют конец света, и Садовник спустился ко мне в подвал. В такой кромешной тьме только страшилки рассказывать, мы так и сделали, он говорил по-итальянски, а я по-английски, это упражнение такое, он сам предложил.

Он рассказал мне историю про капитана яхты, от которой у меня заболела голова. Однако уговор есть уговор — я рассказала историю про сгоревшую часовню, от которой голова заболела у него, даже в темноте было видно, как он побледнел. Пока я говорила, ноздри мне заполнила копоть, сухой запах сожженного дерева и холодный дым.

Я не стала упоминать о гибели брата, но странным образом, пока я рассказывала про пожар, ощущение его смерти стало еще отчетливее, как будто рассеялся дым или отхлынула вода. Все это время, начиная с первого марта, когда я прибежала на рыбный рынок с туфлями в руках, Бри был мертв условно, на казенной бумаге, а значит, понарошку. Его тело обратилось в прах, но у нас дома о нем говорили как о живом, и мне это нравилось.

Но вот, заканчивая историю про часовню, я поймала себя на том, что говорю: мой брат был задирой и больше всего на свете любил розыгрыши. Он не хотел той девушке зла, мы просто заигрались и забыли про нее. Хорошо, что она выбралась из часовни. Шутка вышла на редкость неудачной. Я сказала: мой брат был задирой — употребив Past Perfect — и сама испугалась.

Некоторое время мы молчали, слушая ровное гудение воды в трубах, потом Садовник заговорил каким-то гулким, незнакомым голосом. Он сказал, что часовня с решетками на окнах выглядела как фамильный склеп, но выхода у хозяйки не было: деревенские дети пробирались в поместье, охотясь за цветными стеклышками, которые легко вынимались из медных креплений. Помню, что он сказал базилика вместо капелла, и я не стала его поправлять. Фраза о цветных стеклышках была последней, после этого Садовник замолчал, а вскоре в прачечной вспыхнул свет, и он попрощался со мной, поднялся и направился к лестнице.

* * *

Мы с Бри любили все то же самое: больших собак, густой инжирный запах в деревенской церкви, кабинку в магазине пластинок, железный фильмоскоп с отваливающейся трубкой. Гулять с ним было непросто, на него вечно пялились девицы, хотя он одевался как попало и неделями не брил бороды. В нем была мягкая, вкрадчивая уверенность, от которой женщины теряются. Еще у Бри был настоящий мужской взгляд, такой, что не любопытствует, не греет, но держит в лучах своего внимания.

У Садовника тоже такой взгляд, ему все время хочется смотреть прямо в глаза. Он поселился в моих волосах, альвеолах, мембранах и во всем остальном. Мое утро начинается с чашки кофе и вычислений, где и каким образом я смогу его увидеть. Если мне удается улизнуть из процедурной, я прихожу к его убежищу, встаю за деревьями и смотрю, как он возвращается из отеля, чтобы покормить Дамизампу. Я не стала говорить ему, что знаю ее настоящее имя. Однажды утром я видела мальчишек у ворот, они спрашивали у сторожа, не забегала ли собака в гостиничный парк.

— Лупо, Лупо! — звали они, забравшись на стену, я хотела сказать им, что пес прибился к Садовнику, но промолчала. Тем более что собака с таким именем отлично подходит отелю «Бриатико», здесь совсем недавно был настоящий лупанарий.

Садовника тоже интересует, что здесь было раньше. Я наблюдала, как он рылся на полках в библиотеке, а потом, обнаружив тяжелый фолиант, уселся читать с довольным видом. Я вытирала пыль, стоя на шаткой лестнице, но он даже не предложил ее подержать. Потом он сунул книгу обратно на полку и ушел. Я сразу же слезла и посмотрела: «Усадебные алтари и фрески» с часовней Перуцци на фронтисписе. Кожаная обложка была похожа на хлебную корку, объеденную мышами.

Что он там искал? Изображение часовни, которая сгорела? Похоже, мой рассказ в полутемной прачечной произвел на него слишком сильное впечатление. Он тогда как-то странно заторопился, ушел, как только в гостинице дали свет. А я устроилась на тюках с бельем, закрыла глаза и стала вспоминать прошлое лето — самый конец августа, когда я видела брата в последний раз.

Он тогда целыми днями пропадал на причале. В то лето солнце выжгло поселок до белизны, даже песок на дороге казался пудрой, брат приходил на обед, мы шли на задний двор, и я долго поливала его из садового шланга. Что у тебя общего с этим стариком, спросила я брата в один из таких дней, он же пьяница, его уже не изменишь, а ты тратишь на него свое время.

Зачем же его менять, ответил мне брат, изменить Пеникеллу — это все равно что отмыть эскимоса от жира, которым тот покрывает грудь, защищаясь от холода. Он поклялся, что починит свой катер, и он его починит. Даже если ему придется стать дельфином и впрячься самому, чтобы вывести посудину в открытое море.

Когда брата хоронили, Пеникелла пришел на кладбище с банкой оконной замазки и пучком пакли. Я думала, это какой-то символ, значение которого он мне откроет, но старик взял плиту, которой закрывают нишу с урной, вставил ее на место и намертво законопатил.

— Это то, что мы делали с ним вместе, — сказал он, оглянувшись на стоявших вокруг, — а значит, парню понравится. Теперь его лодка не будет пропускать воду!

* * *

Прошло несколько дней, тело капитана предали земле, и все пошло по-старому: процедуры, обеды, купания со стариками. В середине мая погода испортилась, администратор велел поставить у воды кабину, чтобы старики не простужались, белую в синюю полоску, эту кабину приходилось складывать и на замок запирать, будто велосипед. Больше всего мне нравилось ходить туда с Риттером. Сидит себе в кабине, трубку покуривает, бородка шкиперская, лицо круглое, благодушное. Трудно поверить, что я подозревала его в убийстве целых четыре дня, даже во сне его бородку видела.

Еще труднее поверить, что я хотела убить Ли Сопру.

Особенно если знать, что мой факультет называется история и право, то есть я без пяти минут служитель закона. Хотя вот взять того же комиссара — он уже лет тридцать закону служит, а два серьезных дела положил под сукно и глазом не моргнул. Больше всего его пугает серийное дело, то есть возможная связь между убийствами. Заподозрят маньяка — пришлют городского следователя разбираться, комиссару такое оскорбление хуже смерти.

Правда, в одном комиссар оказался прав: нельзя забывать о мотиве преступления, занимаясь только modus operandi. Мотивы всех убийств сводятся к простой четверке: страх, нажива, ненависть и секс. Точно так же говорил наш профессор, читавший курс по криминалистике.

Вечером десятого мая я обыскала комнату покойника. Ее даже не опечатали. Но и поселить никого не поселили. Я пришла туда с фонариком, дождавшись отбоя, когда в коридорах выключают свет: у нас это называется заботой о здоровом сне, а на деле хозяева просто экономят энергию.

Какое-то время я стояла посреди комнаты, не включая фонарик и не решаясь приступить к делу. Луна была на ущербе, ветер постукивал створкой окна, которое забыли запереть. Здесь жил человек, которого я подозревала при жизни и продолжаю подозревать после смерти. Но что я хотела бы найти? Дневники, любовные записки, компьютер, оружие?

Я села на край кровати, с которой уже сняли подушки и одеяла, и почувствовала, как тишина давит мне на барабанные перепонки, как будто я забралась на вершину Монтесоро. Тишина здесь была особой — не просто отсутствие звуков, а что-то вроде холодного вязкого воздуха, в котором растворяется ощущение времени. Сколько ему было, когда он решился убить свою мать?

Сорока еще не было, если верить моим подсчетам. В сорок мужчине нужен свой дом, иначе он будет лишним на свете, так мама говорила брату, когда у нее была охота разговаривать. У Диакопи не было дома, да и матери тоже не было, его вышвырнули вон, как шелудивую собаку, и однажды он пробрался обратно через собачью дыру.

Искать здесь нечего, подумала я, убирая фонарик в карман, и пора признать, что в отеле делать тоже нечего. Не прошло и месяца, как я оказалась в крепко спутанном клубке отношений с людьми, которых раньше не знала. Этот дневник уже похож на гроссбух проворовавшегося бухгалтера: он весь разлохматился из-за приписок, подклеек, переделок, вырванных страниц.

Я испытываю чувства, казалось бы, знакомые: ненависть, страх, замешательство, но они ярче и болезненнее, чем прежде. Как будто, поселившись в «Бриатико», я оставила за дверью свою защитную чешую, и теперь здешний ветер — трамонтана! — легко продувает меня насквозь.

Садовник

Сегодня я шел по северному склону холма, по той же дороге, которая девять лет назад привела нас к часовне, здесь тогда были сплошь овечьи пастбища. В тот день Паола говорила без умолку, пытаясь угадать, какими окажутся фрески в часовне, от волнения глаза у нее темнели, становились почти зелеными, я долго подбирал оттенок и решил, что они цвета незрелой ежевики, которую на этом побережье не едят и считают отравой.

В пятницу я не должен играть в шахматы с постояльцами, так что времени было достаточно. Я решил наведаться в деревню и зайти в пакистанскую лавку со всякой железной ерундой, мне нужно было купить ошейник для пса, чтобы нас с ним пустили в автобус. Со дня на день я жду какого-то знака о том, что мне пора возвращаться домой. Я просто помешался на знаках, стал суеверным, как древний грек, впору носить в кармане косточку летучей мыши от дурного глаза.

Солнце мелькало между ветками, как будто гналось за мной, крепкое, медное, с золотой насечкой, все здесь продымленное, вылинявшее от этого солнца, все только на нем и держится: муравьиная нитка на нагретой за день террасе, летящие в лицо семена крестовника, горячие мальки в просвеченной воде, горечь сосновых иголок и простыни, простыни, простыни, высыхающие мгновенно, будто и не было дождя.

Спускаясь по тропе между эвкалиптами, я щурился на солнце и думал об огненном столпе. Помню, как на семинаре по античной литературе я удивился, узнав, что жена Менелая тихо-мирно отсиделась у египтян, а в Трою послали только призрак женщины. Узнав, что ее разоблачили, поддельная Елена превратилась в огненный столп, полыхнула рыжим — и была такова.

Трагедия показалась мне тогда недостаточно трагичной. Что толку от рыхлой Елены, которая десять лет старела за прялкой? Ясно же, что стремление может стать реальнее, чем осуществление. Ведь в нем, в стремлении, гораздо больше воды, белков и всяких там липидов. То есть движения, абсолюта и всяческой необратимости. Так с какой стати мне переписывать книгу?

То, что Петра рассказала мне в прачечной, осталось там, в гудящей темноте, между девчонкой и мной. Вернее, между мной и ее братом по имени Бри. Я не стал говорить ей о том, что случилось на самом деле.

Этот Бри, он все делал с крестьянской прищуренной аккуратностью. Он легко обманул чужестранца, встреченного в парке, прижимавшего к груди корзину с хлебом и сыром. Сказал, что видел, как девушка в сине-белом платье удалялась по тропинке, ведущей в гавань. И сделал это ради сестры, которая стояла там с круглыми глазами, принюхиваясь к терпентиновой вони пожарища.

Я не стану переписывать финал, я отправлю книгу англичанам, не изменив ни одного слова. Бесстыжая сероглазая девчонка, бросившая меня на берегу лагуны, останется на прежнем месте, господин издатель. Уйдет в своих теннисных тапках на босу ногу по мощеной тропе, ведущей к гавани, сядет там на автобус, поставит рюкзак на пол и наденет наушники. Или будет болтать с соседом и пить воду из его велосипедной бутылки. Или станет смотреть в окно и смеяться над тем, как ловко она избавилась от русского любовника.

К черту огненный столп и запах холодной копоти. И к черту Еврипида. Я выбираю версию Бри.

Глава пятая. Так тихо и стремглав

Маркус. Четверг

В рыбной лавке закончился торговый день, и хозяин с помощником таскали по двору какие-то жестяные тазы, весело покрикивая друг на друга. На прилавке, который виднелся в проеме двери, лежала непроданная дорада во льду, лед громоздился шершавыми глыбами. Смуглые рыбины лежали ровно и слабо светились. Маркус подумал было купить одну и попросить хозяйку мотеля зажарить ее на ужин, но почувствовал, что есть сегодня уже не сможет. Зато сможет как следует выпить. Он решил, что сделает это в траянском порту, а после вернется домой по ночному шоссе.

В сумерках деревня казалась тихой и безлюдной, но Маркус знал, что в порту есть траттория, открытая до глубокой ночи, в таких подают домашнюю граппу и вино, отдающее пробкой. Добравшись до траттории, он устроился у окна, заказал стакан верначчо и спросил, не заходил ли сегодня клошар. Потом он достал блокнот и принялся составлять список вопросов, которые мог бы задать Петре, доведись им увидеться.

Какой-то момент в рассуждениях девчонки был упущен, и, может быть, даже не один. Если бы Маркус занимался делом по горячему следу, а не теперь, когда улики затоптаны, а суть преступлений поблекла, он начал бы с другого персонажа. С белобрысой вдовы.

Он хорошо ее помнил: молочное хихиканье, бульканье сонных соков, блеск белоснежной радужки, победительная стать. Ни дать ни взять джойсовская барменша, многократно отраженная в запотевших зеркалах, знающая, как одним движением пальца собрать мокрую мелочь на прилавке и как жить вообще.

В рассуждениях Петры она упоминалась только как заносчивая тварь, от которой мало толку, так как ее алиби подтвердило двадцать шесть человек. Но не стоит забывать, что в день своей гибели Бри намеревался встретиться именно с ней. Что он хотел ей продать: сицилийскую ошибку или свое молчание?

В деревне думали, что Бранку отпустили под огромный залог, в глазах траянцев она была подозреваемой номер один, а Бри был уверен, что видел ее на месте преступления. Вероятно, он написал вдове письмо, поступил как похититель драгоценностей: их следует продавать не скупщику, а тому, у кого их украли, потому что он заплатит и будет молчать. Бранка показала письмо своему приятелю, а тот решил, что стоит встретиться с парнишкой самому.

Стоит заметить, что беготня в кринолинах, искусный грим, рассказы про арктические льды и, наконец, опереточная затея с любовной запиской выдают в капитане человека эксцентричного, вполне вероятно, что рассказы о его актерстве не были выдумкой. Без покера тут тоже не обошлось.

Маркус поднял руку, но подавальщика нигде не было видно. Он поднялся, подошел к стойке бара и налил себе из мутной двухлитровой бутыли, к которой раньше не решался прикладываться. Этикеткой служил кусок пластыря, на нем шариковой ручкой было написано: тридцать шесть градусов. Надо же, прямо по числу стратагем в китайском военном трактате.

Обмануть императора, чтобы переплыть море. Даже для тех, кто знал настоящее имя капитана, он был Диакопи, который прячется от кредиторов в доме своей матери. Что может быть понятнее, чем такой инстинктивный поступок? Для вида чинить деревянные мостки, это тоже подходит, если поразмыслить. Еще там была цикада, которая сбрасывает золотую кожицу.

И что, сынку, помогли тебе твои стратагемы? Маркус вспомнил маленькое тело, лежавшее на носилках лицом вниз, изжеванную морем куртку, голые ноги в черных кровоподтеках. Самоубийство, сказали полицейские. Несчастный случай, сказала Пулия, такие люди не сводят счеты с жизнью, потому что она их любит. Убийство, сказала Петра, я сама хотела его убить, но меня опередили.

А что сказал бы мой мудрый друг Пеникелла? Есть разные пути приблизиться к смерти и разные пути избежать смерти. Никогда не знаешь, сколько их.

* * *

Дождь моросил по-прежнему, идти к морю не хотелось, и Маркус отправился в деревню, полагая, что полицейский участок уже открылся. Он надеялся вернуть свои права и, если повезет, получить разрешение посмотреть на досье Диакопи/Аверичи. Где-то там, в подшивке казенных бумаг, лежит распечатанный Петрой дневник флейтиста, который ему хочется прочитать от корки до корки.

Дневник казался таинственным, будто рукопись Войнича с синими колокольчиками. Забавно, что девчонка считала автором Маркуса — именно потому, что он не был Маркусом! Он так привык к своему псевдониму, что собственное имя казалось ему длинным и вялым. В детстве он ненавидел его больше, чем няню-караимку, а уж караимку-то он ненавидел от всей души.

Няня эта появилась ниоткуда, когда он заболел ветрянкой и маялся в кровати, перемазанный бриллиантовой зеленью. На второй день мать привела эту тетку с черной повязкой на левом глазу, одно упоминание которой в школе — няня! — могло сделать его изгоем на веки вечные. Все в тетке казалось ему невыносимым: крупновязаные платья с брошками у горла, манера смахивать крошки со стола в ладонь и бросать в рот. Здоровый глаз у нее был слишком крупный, серый, как морская галька, и катался из стороны в сторону.

Два летних месяца, которые няня пробыла у них в доме, показались ему адом, в то лето он перешел в четвертый класс, прочел Данте в кратком изложении и определил тетку в девятый ров восьмого круга. Между прочим, автор «Ада» тоже ненавидел свое настоящее имя — Дуранте! — и быстро от него избавился.

Пробираясь через оливковые посадки, Маркус зацепился за проволоку, забыв про зеленую сетку, расстеленную вокруг корней для сбора паданцев. Оливы всегда напоминали ему нескончаемый строй коренастых мертвых воинов, особенно в лунные ночи, когда они отбрасывают узловатую тень.

А где-то не здесь бег оленьих стад,

Милю за милей, над золотом мхов,

Несущихся, так тихо и стремглав.

Дилан? Оден? Раньше он устыдился бы своей забывчивости, полез бы в учебники или в Сеть, листать, проверять, но теперь ему было все равно. Знание перестало быть частью ума. Перестало быть добычей. Единственное, что еще имеет ценность, это текнэ — умение. То, что дает возможность по-особому растянуть мехи аккордеона или промять фасцию так, что мышца облегченно вздохнет. Все остальные знания стали бесстыдно доступны, их можно пропускать через себя, словно дым через пароходную трубу, чтобы обеспечить сиюминутное движение. Единственное знание, которое нужно носить в себе, — это осознание того, что ты бессмертен.