Book: Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)



Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)

Владимир Хазан

Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Опыт идентификации человека, который делал историю. Том первый: Россия – первая эмиграция (1879–1919)

Предисловие

Человек, оставшийся верным старым обязательствам

Не историю нужно стараться делать, а биографию.

В. Шкловский. Сентиментальное путешествие1

Не так знаменит, однако стоит внимания Пинхус (Пётр) Рутенберг. В 1905 готовил боевые дружины в Петербурге и снабжал их оружием. Он же вдохновитель и соратник Гапона 9 января 1905, а в 1906 «по заданию партии эсеров стал организатором и руководителем его убийства» (еще позже опубликовал записки «Убийство Гапона»). В 1919 эмигрировал в Палестину, там прославился электрификацией страны. Там – он показал, что способен строить; но в свои ранние годы в России – он не инженерствовал, а разрушал.

А. Солженицын. Двести лет вместе2
Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)

В истории российского революционного движения, изобилующей незаурядными человеческими личностями, прихотливыми характерами и драматическими судьбами с их нередко неожиданными и причудливыми связями, трансформациями и переплетениями с событиями не одного лишь локально-географического, но зачастую мирового, всечеловеческого масштаба, имя Пинхаса (Петра) Моисеевича Рутенберга занимает далеко не последнее место. Что же касается его, члена эсеровской партии, революционера-террориста, действовавшего под именем Мартын Иванович и – вместе с делом Гапона – привлекшего к себе широкое общественное внимание, последующего превращения в крупного еврейского политического, общественного и хозяйственного деятеля в Палестине, то этот неожиданный кульбит и вовсе относится к одному из тех загадочных парадоксов мировой истории XX века, острота которых со временем не только не притупляется, но, наоборот, становится все более пронзительной и вызывает вполне объяснимый интерес.

На брошенный в «Сентиментальном путешествии» призыв В. Шкловского писать не историю, а биографию современники реагировали по-разному. М. Горький писал В. Ходасевичу 28 августа 1923 г.:

И сидел Степун, справедливо обличая Шкловского в том, что сей последний пользуется историей только как материалом для построения личной интересной биографии, а это-де – нигилизм. Верно. Или – неверно (Горький 1952: 192)3.

Колебания Степуна в попытке определить доминирующее начало в подходе к оппозиции личная биография/история^ а вместе с этим волнующие любого пишущего человека жанровые презумпции – более чем понятны. Особенно когда речь идет о биографии личности, то и дело оказывающейся в самом пекле исторического процесса, в его наиболее горячих точках. Здесь невольно биографическое, персональное, интимно-частное становится репродукцией самых что ни есть общезначимых и общеинтересных исторических событий и обстоятельств. Безусловно, сквозь всякий индивидуально-биографический текст проглядывает широкая историческая панорама. Однако сама оптика такого «проглядывания» может иметь разные достоинства и ценность. В случае Рутенберга объем и многообразие связей его личной истории с «большой» историей – России, Европы, Палестины, в конце концов, всего мира – были явно выше обычного уровня.

Этот человек обладал редким даром творить вокруг себя атмосферу легенд и мифов. В создании рутенберговского биографического мифа принимали участие не только люди интеллектуального уровня Гапона, который как-то, хвастливо распалясь, рисовал перед главарями российского политического сыска – П.И. Рачковским и A.B. Герасимовым – гипертрофированный портрет всесильного Рутенберга, который, по его словам, якобы был руководителем боевой организации эсеров (на самом деле он даже не был ее членом) и вообще играл основную роль в революционном движении4, но и, скажем, холодно-рассудительного У. Черчилля. Безусловно, «виной» здесь была сама незаурядная личность нашего героя, склонявшая людей, его окружавших, к апологетике и провоцировавшая их на легендосложение. Да и сама его судьба оказалась такого драматического колорита и накала, что ее с лихвой хватило бы на несколько других. Но одно дело – драматическая судьба, а другое – подхваченное молвой имя, из которого творится живая легенда. Падкость же массового сознания именно на легенду, на миф, на предание, а не на исторические факты давно и хорошо известна: незатасканный блеск вымысла обычно без труда преодолевает скучноватую рутинную повседневность. Одна из главных целей этой книги – сделать обратное: реконструировать, по возможности доверяя лишь документам, достоверную «обыденную реальность» и преодолеть тем самым навязчиво-живучие небылицы.

Это еще и потому существенно важно, что личность Рутенберга, до сегодняшнего дня привлекающая к себе законное внимание, из живой исторической фигуры редуцируется порой – то ли в погоне за сенсацией, то ли в самом деле из-за нехватки информации – до неких тенденциозных головных построениий. Так, один из ключевых и вполне вроде бы вещественных фактов его биографии – организация убийства Георгия Аполлоновича Гапона как провокатора и агента полицейской охранки – истолковывается ни больше ни меньше как исследовательская версия (!). Ср.:

По утверждению ряда исследователей, Рутенберг, узнав в 1906 г. о связи Гапона с полицией, принял участие в его казни (Савинков 2006: 586; примечание принадлежит составителю книги В.Г. Черкасову-Георгиевскому)5.

Можно понять израильского автора, который в биографии Жаботинского, касаясь того же предмета – убийства Рутенбергом Гапона, пишет об этом не как об установленном факте, а как о бытующем мнении:

Rutenberg had been active in the Russian Social Revolutionary movement in the 1905 Revolution, and it was commonly believed that he had been involved in the killing of Father Gapon, a Czarist agent de provocateur (Katz 1996:161)6.

Но здесь речь идет как бы от лица Жаботинского, который, не будучи знаком с Рутенбергом лично и никогда до этого с ним не встречаясь (далее у автора как раз описывается их первая встреча в Бриндизи в апреле 1915 г., о которой мы еще скажем), в отличие от современного ученого, мог и в самом деле питаться одной только народной молвой.

Эти безыскусные нелепицы не столь уж безобидны: уверившись в себе, они способны создать большую историческую путаницу. Как ни тривиально это звучит, но стремление к пересмотру устоявшихся исторических фактов заслуживает внимания только в том случае, если автор приводит хоть какие-то доказательства предлагаемой новой гипотезы (подхода, прочтения) или хотя бы точно и четко ссылается на существующие работы – при отсутствии всего этого его критический пафос неизменно оборачивается курьезом. Ср. со сходным по типу высказыванием, не утруждающим себя абсолютно никакими аргументами (взято из вступительной статьи и комментариев, сопровождающих перепечатку книги Б.И. Николаевского «История одного предателя» в московском издательстве «Высшая школа», автор – В.М. Шевырин):

Мемуары Рутенберга, в которых Гапон изображен именно в таком качестве <провокатора>, весьма противоречивы, обо <sic> многом умалчивают и потому требуют к себе серьезного, критического отношения, на что указывали специалисты по истории революционного движения в России (Николаевский 1991/1931: 326).

Эти походя брошенные слова никак не разъясняются и не комментируются. Ко многому обязывающая реплика историка повисает в воздухе – в чем противоречие мемуаров Рутенберга? какие «специалисты по истории революционного движения в России» на это указывали? можно ли этим специалистам доверять или их самих следует подвергнуть критическому разбору? – ни на один из этих вопросов ответа мы не получаем. Но главное сделано – тень на мемуары Рутенберга брошена, семя подозрения, в особенности в сознании неквалифицированного читателя, заронено, и мало кто станет разбираться, на каком зыбком основании, а то и вовсе без такового, это было сделано.

О Рутенберге написано немало, но когда приближаешься вплотную к конкретным описаниям его жизни и деятельности, выясняется, что наиболее обширный пласт – это или маловразумительные отрывочные сведения, или схематизированное повторение давным-давно известных, затертых до дыр сведений, или абстрактные рассуждения не о Рутенберге – человеке из плоти и крови, а о некоем его субституте, необходимом для оживления исторических декораций. Началось это не сегодня. Еще В.В. Розанов в своем «Надгробном слове Гапону» (1909) воплотил под именем Рутенберга собственные фантазии, удобно вписывающиеся в содержание его эффектных рассуждений, не имеющих, однако, ничего общего с конкретноисторическими событиями, завершившимися смертной драмой в Озерках:

Но остаются думы о Гапоне. И остается суд о его личности, не в краткой формуле: «вот – обвинение, а вот – наказание», а в более сложной; где же концы и начала этой ужасной драмы, где ее «душа», если можно так выразиться? Неужели же так виновен всею полнотою вины Гапон и так кристально и полно невинен и чист Мартын Рутенберг7, как он, по-видимому, чувствует это в своем рассказе.

– Отчего вы, Мартын, такой прозрачно-чистый, не способный шататься и колебаться, не повели рабочих 9-го января? Было бы дело хорошее, чистое, нравственное до конца… А то все так печально вышло. Для дела, – нужно бы вам вести…

Вот вопрос, перед которым Мартын зашатается. Он, такой строгий, безжалостный судия, столь «нравственно чистый» в своем полурассказе, полуобвинении.

– Я?!! Не мог!

– Не могли? Отчего?!!

– Я бездарен. Я умен в каморке, например в Озерках, в одинокой даче, когда никто не видит. Но как только видят, все смотрят на меня или, вернее, в мою сторону, – я испаряюсь, меня не видно. Просто я незаметен на улице, в толпе, перед толпою. Я не громкий человек, я тихоня (Розанов 2004: 381).

И в другом месте Розанов – без какого-либо объяснения мотивов и тенденциозным педалированием вынужденного создания обстоятельств «следственного эксперимента» – упоминал об убийстве Гапона «евреем Рутенбергом»:

…причем странную роль убийства он <Рутенберг> путем подлого подслушивания под личиною дружбы к Гапону и к рабочим возложил на наивных рабочих… (Розанов 1915: 184).

Еще более сурово звучало суждение/осуждение адвоката

О.О. Грузенберга, который, после того как жена Рутенберга принесла ему от имени мужа рукопись, где рассказывалась история Гапона, усмотрел в этом убийстве нарушение законности. В неопубликованных воспоминаниях он писал:

Много времени спустя принесли мне от имени мужа толстую тетрадь и просили прочесть написанное и высказать свое мнение, следует ли напечатать.

Я провел за чтением всю ночь. С каждой минутою волнение усиливалось, так как подтвердилось мое предположение, что Гапон убит неповинно, притом предательским образом8.

Отметим любопытнейшее схождение в осуждении Рутенберга двух противоположных полюсов – Розанова и Грузенберга, существовавших обычно (вспомним хотя бы знаменитое дело Бейлиса!) как непримиримые антиподы.

Другая, противоположная этой, но столь же тупиковая стезя – идеализация и связанная с этим непомерная героизация основных фактов рутенберговской биографии. И, разумеется, главного из них – превращения эсеровского боевика в одного из самых деятельных работников еврейского ишува (собирательное название еврейского населения Эрец-Исраэль), известного далеко за его пределами. Неспроста биографический очерк о Рутенберге в книге Л. Липского «А Gallery of Zionist Profiles» (Галерея портретов сионистов) начинается примечательной фразой: «Пинхас Рутенберг пришел к нам из чужого мира» («from alien world») (Lipsky 1956: 124), что как бы придает заурядному жанру биографического портретирования дополнительную аттрактивность, не лишенную таинственной остроты и пикантности. И не без причины: трансформация личности – ментальная, социально-психологическая, идеологическая, нравственная, если хотите, – здесь столь энергичного и решительного свойства, что вполне может оказаться достойной остросюжетного авантюрного романа. Однако авантюрный роман не получается, поскольку биографов Рутенберга интересует, как правило, вторая, еврейская, часть его жизни, первая же, «темная» и «чужая», воспринимается в виде прелюдии к основной, подверженной, скажем так, ошибкам молодости и поискам пути. Так, автор статьи «Русские евреи в сионизме и в строительстве Палестины и Израиля» в «Книге о русском еврействе» пишет:

П.М. Рутенберг, в прошлом русский революционер, имя которого связано с эпопеей священника Гапона, в годы <П>ервой мировой войны после докладов Бен-Гуриона и Бен-Цви о положении в Палестине сказал им: «Я – ваш!» Он поселился в Палестине и стал электрификатором страны. Одно время он был президентом Ваад Леуми, представительства палестинского еврейства в эпоху английского мандата (Свет 1960: 268).

Дань схеме стоит недешево: в приведенном описании начисто выпадают из жизни Рутенберга его возращение – после пламенного обещания сионистам: «Я – ваш!» – в Россию; борьба с голодом в Петрограде при Временном правительстве; попытка, пусть и обреченная, сопротивления большевикам, атаковавшим 25 октября 1917 г. Зимний дворец; арест; деятельность на стороне антибольшевистских сил в оккупированной союзниками Одессе – и только после всего этого, из-за отсутствия не в последнюю очередь иных равносущественных перспектив и выборов, отъезд в Палестину.

Причина скороговорочного схематизма в первую очередь, конечно, объясняется неотчетливо-смутным представлением о предмете. Не случайно тот же Л. Липский, американский еврей, человек, далекий от российской истории и сугубо российских реалий9, откровенно признавался после приведенного зачина:

Мы <американские евреи-сионисты> не имели ясного представления о том, какую роль играл Рутенберг в российском революционном движении и за что в точности его преследовали (Lipsky 1956: 124)10.

И далее, как бы подтверждая свою неполную осведомленность, Л. Липский, рассуждая на тему достаточно сложную, с большой неохотой поддающуюся императивно-категорическому анализу, – о двух началах, боровшихся в душе этого человека – русского революционера, свято поклонявшегося философии террора, и борца за еврейские национальные интересы, – и ища причины, почему второе, в ходе его жизненной эволюции, возобладало над первым, сводит все к клишированному мотиву: еврейским погромам. Причем не к конкретно погромам Гражданской войны, что выглядело бы в данном контексте как указание на одну из действительных причин, приведших Рутенберга в Палестину, а к погромам, сопровождавшим историю Российской империи вообще. Вначале, пишет Липский, Рутенберг «верил в то, что освобождение евреев явится частью освобождения русского пролетариата вообще, и тема погромов его мало интересовала». Однако

когда начались погромы, его мировоззрение (Weltanschauung) претерпело решительную ломку. Разочаровавшись в революции, он вернулся в еврейство, преисполненный гнева на самого себя и тех, кто не последовал за ним. Рутенберг не мог понять, почему так упорствовали в своей верности прежним идеалам собратья-евреи. В качестве еврея-националиста он стал столь же непримиримым и нетерпимым, как в те времена, когда боролся с царизмом. Теперь он настаивал на том, что у евреев должна быть собственная земля, где они могли бы бороться за свои права в том новом мире, дорогу которому открыла революция. Свои прежние убеждения он не вспоминал и не дискутировал с ними. Складывалось впечатление, что они оставили его навсегда (там же: 126).

Это пишет не случайный журналист, а человек крайне серьезный – один из лидеров американских сионистов, хорошо знавший Рутенберга, вообще в предметах ему близких и знакомых большая умница, чей цитируемый очерк в целом отличается остротой и проницательностью. Но там, где, как в данном случае, идет речь о вещах для него смутных и неясных, пользующийся накатанными штампами.

Пример Л. Липского остается вполне актуальным по сей день: у многих пишущих о Рутенберге по-русски (точнее и честнее было бы, конечно, сказать – упоминающих его имя), если не считать шумного дела, связанного с Гапоном, – хотя и здесь нередко царит произвол авторских фальсификаций и фантазий, – нет ясного представления о том, что представлял собой в действительности этот человек и какую роль сыграл в истории России. Вторая же половина его жизни вообще укладывается в маловразумительную схематическую фразу: «Занимался электрификацией Палестины».

Между тем во второй половине своей жизни бывший эсер-террорист приобрел мировое имя в сфере индустрии и коммерции, занесенное еще при жизни в самые авторитетные справочники в данной сфере, типа американских «Who’s Who in Commerce and Industry» или «The International Business Directory». В сохранившемся в израильском архиве Рутенберга письме из нью-йорского Institute for Research in Biography, датированном 16 ноября 1938 г., говорилось:

I recently advised you that your name is listed in the 1938 Edition of «Whos Who in Commerce and Industry», which contains the biographies of the wordls outstanding business and financial leaders. I now have the pleasure of informing you that your name is also included in «The International Business Directory», which we have just published.



I should like you to possess a copy of these important books – and I offer you both books for the price alone of «Whos Who in Commerce and Industry».

The books will be shipped you at once if you kindly fill in and return the encloced card.

Sincerely yours11 <…>

Автор книги, которую читатель держит в руках, не претендуя на окончательную исчерпанность темы, ставит целью внести в биографию Рутенберга побольше ясности и внятности, и в особенности в ее связи с Россией и с российской историей, даже когда для последней были отведены пространства вне собственно пределов родного отечества.

«Чужой мир», из которого, по Липскому, Рутенберг пришел к еврейству, никогда не был для него чужим. Кстати сказать, эта фраза – «Пинхас Рутенберг пришел к нам из чужого мира» – малооригинальна, и больше того, Аипский просто-напросто не закавычивает прямую цитату из некролога Рутенберга, написанного известным еврейским общественным деятелем, промышленником и поэтом Исааком Найдичем12 и напечатанного в нью-йорской идишской газете «Der morgen jurnal» (1942. 18. 01; перепечатана в: Naidich 1955: 206-12). Найдич начинает некролог именно этой фразой и далее пишет:

В молодости он вступил в партию социалистов-революционеров. И хотя он принимал участие в освободительной борьбе русского народа, до скончания дней в нем горела искра служения еврейским интересам, которая увела его из родительского дома в Ромнах Полтавской губернии. Как всякий еврей, отдавший себя служению новой, демократической России, он полагал, что революция, в числе других своих достижений, принесет также освобождение еврейскому народу. Когда же он пришел к пониманию того, что выбрал не ту жизненную дорогу, то посвятил себя служению иным идеалам – созданию Еврейского государства (Naidich 1955: 206).

В этом высказывании, как в капле воды, отразился крайне заезженный к сегодняшнему дню способ однозначного прочтения судьбы Рутенберга как русского революционера, сменившего одежды на еврейского национального лидера. В известном, и немалом, смысле это в самом деле так. Но изложенная таким образом, без соответствующих контекстов и подтекстов, биография Рутенберга приводит к значительному упрощению его личности и в конечном счете сильно смещает исторические акценты. И не только это.

Рутенберг в определенном смысле доводит до апофеоза распространенный в его время тип «двуипостасного» еврея, сочетавшего в себе сознание национальной принадлежности со служением вненациональным целям и задачам. У нашего героя эта дихотомия, которая в определенном смысле скрадывалась процессом жизненной эволюции, производила ошеломляющий эффект странной несочетаемости одного с другим – революционного терроризма с сионизмом. Как мы надеемся показать, между этими полюсами не было, однако, той непроходимой пропасти, которая возникает от чисто формального, внешнего восприятия этого кажущегося парадокса. Речь должна скорее идти о рутенберговском умении избирать в мировой исторической хронике наиболее «болевые» точки и оказываться в них в нужное время. Пожалуй, это умение и делает его жизненную эпопею в особенности аттрактивной.

Рутенберг был, естественно, не одинок в этой «двуипостасности», которая диктовалась самой природой жизни еврея, с одной стороны, принадлежащего своему народу, религии, традициям, языку, «кругу жизни» и пр., а с другой – адаптированного к тем условиям, которые диктовались извне. Поэтому поле для метаморфоз было приготовлено как бы изначально, заранее, дело оставалось только за теми или иными историческими обстоятельствами, странности и прихотливости которым было не занимать.

Уже находясь в Палестине и узнав о смерти одного из авторитетных членов ЦК партии эсеров И.А. Рубановича (1859–1922), Рутенберг 1 ноября 1922 г. писал его вдове (приводится по копии, сделанной рукой самого автора, Rutenberg Archive, Hevrat ha-khashmal, Haifa, Israel):

Многоуважаемая г-жа Рубанович.

Сейчас только узнал о скоропостижной смерти Ильи Адольфовича13. Низко, почтительно кланяюсь памяти его. Глубоко жалею, что не имел возможности помочь ему осуществить его желание прожить остатки жизни в Палестине для и среди его собственного народа.

Примите мое глубокое, искреннее соболезнование,

П. Рутенберг

Старый народоволец, вроде бы закоренелый партиец, убежденный интернационалист, неизменный представитель эсеров в Международном социалистическом бюро (после принятия в 1904 г. партии с.-р. во II Интернационал), он, как вытекает из этого письма, несмотря на весь свой вроде бы само собой разумеющийся космополитизм, мечтал «прожить остатки жизни в Палестине для и среди его собственного народа». Рутенберг вряд ли стал бы писать об этом жене покойного, не имея на то твердых оснований. По существу о том же противоречии, хотя воспринимая его иначе, писал в некрологических воспоминаниях о Рубановиче его старый и верный товарищ по политическим взглядам и революционной борьбе Е.Е. Лазарев:

Илья Адольфович, несмотря на французское гражданство и еврейское происхождение, всю жизнь, до самой смерти, душой своей был русским. Может быть, для некоторых это покажется парадоксом (Лазарев 1922: 61).

И далее:

Решение еврейской проблемы он видел не в узком сионизме, не в создании еврейского государства в бедной пустынной Палестине, неспособной вместить более нескольких сот тысяч евреев. Решение еврейской проблемы он в большей степени связывал с решением проблемы русской, всероссийской: с уничтожением деспотизма в той стране, где сосредоточена веками основная еврейская масса в 5–6 милионов человек, т. е. в России. Поэтому для людей, его знающих, не был парадокс, когда он говорил: «Будучи французом, я русский, потому что еврей» (там же).

Там, где Лазарев усматривает у Рубановича, и небеспричинно, русскую доминанту, хотя и оговаривает ее ощутимую парадоксальность, Рутенберг говорит о доминанте еврейской, как кажется, в еще большей степени заостряя парадоксальную связь «родного» и «вселенского». Однако за внешним несовпадением здесь открывается разительная внутренняя близость, поскольку личность и судьба самого Рутенберга отразили по существу ту же дихотомию национального и космополитичного, придав ей еще более острый, бурно противоречивый и парадоксальный характер.

С этой «двойной сущностью» центрального героя нашего повествования связана важная для появления данной книги на свет проблема. Дело в том, что, как правило, все жизнеописания Рутенберга страдают хронической исследовательской однобокостью – информационной, а нередко и концептуальной. В зависимости от того, кто берется за рассказ о нем – российский или израильский автор, та или иная сторона его «двойственной» личности и деятельности – революционера-террориста или, наоборот, еврейского политического и общественного деятеля, инженера-электрификатора и пр. – начинает выпирать подобно флюсу. Зачастую здесь сказывается элементарное незнание противоположными сторонами языка друг друга, в какой-то степени можно говорить о взаимном отсутствии адекватного понимания чужой ментальности, что выражается прежде всего в повторении изношенных штампов, но главная проблема заключается, как кажется, в неразработанности самой методологии поливалентных исторических явлений, событий и процессов, не локализуемых одной географической местностью и имеющих разноплоскостные временные и топические формы и варианты. Когда судьбой человека, в особенности крупной и значительной личности, играют многоплановые исторические обстоятельства и он перемещается по странам и континентам, оставляя свой след едва ли не везде, где оказался в силу случайности или необходимости, трудно ожидать, что в результате этих сложнейших и многочисленных перемещений-переплетений он станет принадлежать исключительно одному национально-историческому локусу. Рутенберг своей жизнью и судьбой едва ли не полностью вписывается именно в такой логический дискурс и потому неизбежно требует «синтетического», «поливалентного» исследовательского прочтения. Написать работу, где давался бы панорамный взгляд на этого человека и где ни одна сторона его противоречивого существа не перетягивала бы другую, было главным душевным и профессиональным импульсом, заставившим взяться за эту тему.

В неопубликованной статье о Рутенберге известный израильский историк Бен-Цион Динур писал о четырех этапах в его жизни: детство и юность в украинском городке Ромны; революционная деятельность, вошедшая в историю Российской империи, кульминацией которой стали события 1905 года (Кровавое воскресенье, спасение, а затем казнь Гапона); жизнь в изгнании в Италии, где и когда происходит сближение с интересами своего народа; и наконец, политическая, общественная и промышленная деятельность в Эрец-Исраэль. Комментируя это биографическое «четырехкнижие» русского революционера, ставшего сионистом, автор монографии о Рутенберге, написанной на иврите, Эли Шалтиэль утверждает:

Достоверных и надежных сведений о трех первых этапах, или, иначе, «российском периоде» в жизни Рутенберга весьма немного (Shaltiel 1990,1: 21).

И далее еще минорнее и удручающе:

Чем дальше с течением лет мы отдаляемся от тогдашних событий, тем все более крепнет ощущение, что обнаружить внятные следы российского прошлого Рутенберга никогда не удастся (там же).

Согласиться с этим никак нельзя, хотя, если говорить о предлагаемой читателю книге, следует заметить, что в ней тоже установлен предел авторского интереса к деятельности Рутенберга и подчиняющиеся этому принципы отбора материала. Говоря по необходимости несколько общо и схематично, этот интерес устремлен и простирается до тех пределов, где чувствуется масштабная, пусть и крайне противоречивая личность этого человека. Туда же, где начинаются события, быть может, важные для него самого и объективно – для установления зримой трансформации персональной биографии в «большую историю», но несущие на себе отпечаток то ли частного «прозаического каждодневья», то ли героических, но утомительных производственных достижений, мы решили не слишком вторгаться. Правилен ли этот селективный подход или нет, судить не нам, а читателю. Для нас же такой взгляд важен возможностью представить Рутенберга в качестве хотя и целостной личности, но все-таки поданной под определенным углом зрения. Этим «углом зрения» в данном случае выступает укрупнение внимания к тем аспектам его биографии, где она теснее всего связана с российской историей и соответственно опровергает приведенный малоутешительный вывод нашего предшественника.

И еще одно важное уточнение. Рутенберг, русский революционер, ставший пионером строительства израильской промышленности, рассматривается нами не в том героикоцентричном ракурсе романтизированной личности «человека с бомбой», о котором как о вполне искусственной модели пишет М. Могильнер в своей книге о русской радикальной интеллигенции начала XX века (см.: Могильнер 1999: 5–6), а именно как любопытнейший контрапункт частного и общезначимого, общеинтересного в русско-еврейском историческом диалоге XX века. Именно имея в виду синтез в его конкретной биографии единичного и массового, личного и общественного, мы говорим о героических чертах в характере центрального персонажа книги.

Одним из главных искусов, приведших к ее рождению, было желание заглянуть за кулисы этого характера. Рутенберг представлял собой тип еврея, где, с одной стороны, нечего было бы делать О. Вейнингеру с его теорией еврейской дефектности, однако, с другой стороны, он, как думается, весьма заинтересовал бы 3. Фрейда. Своей физической крепкотелостью, четкой дикцией и чистым русским языком Рутенберг как бы выламывался из привычных представлений о неказистом и худосочном еврее, с его специфическими разговорными интонациями и неправильной русской речью – чертами, подвергавшимися в русской литературе неизменному ироническому пересмеиванию и пародированию, типа передразниваний речи еврея (еврейки) в чеховском «Иванове» или рассказа Сергея Горного (псевдоним писателя-сатириконца Александра <Александра-Марка> Авдеевича Оцупа, еврея по происхождению) «Реставрация», в котором невыговариванием-путанием евреями буквы «с» и заменой ее на «ш» или «ж» травестирована «История России» Д.И. Иловайского: слово «освободительный» произносится как «ошвобо-дительный», а президент как «прежидент» (Горный 1907:135)14.

Рутенберг как будто бы был призван воплотить образ «мускулистого еврея» (Muskeljudentum) М. Нордау. Термин этот существовал до Нордау, но именно ему принадлежала инициатива его широкого внедрения и распространения. Напомним, что именно так – «Muskeljudentum» – называлась статья Нордау, опубликованная в июньском номере журнала «Juedische Turnzeitung» за 1900 г., в которой он писал о новом, сильном и красивом еврее, который выпрямит и исправит свое тело, деформированное веками безрадостного и угнетенного существования. Спорт и атлетика соединялись в проекте Нордау с раскрепощением духа, и здоровье возвращалось в гордое национальное тело (более подробно см.: Berkowitz 1993: 99-118. Chapter 4. Zionist Heroes and New Men).

Но вот странно: опровергая всем своим обликом расхожую схему галутного (диаспорного) еврея – хлипкого и физически неразвитого неудачника, живущего под постоянным прессом страхов и всевозможных комплексов, Рутенберг в то же время, как мы постараемся показать далее, вовсе не являл собой, по крайней мере в собственных глазах, преуспевающую личность супермена в духе Нордау, а имел глубоко рефлексирующую натуру. При этом рефлексирующее сознание в особенности проявило себя в зрелые годы, когда его носитель находился на вершине славы и успеха.

На фоне физической мощи Рутенберга весьма странными выглядят в нем проявления страха, ужаса, оцепенения от пролитой крови или душевного неуюта. Человек мужественный и решительный, он стоит, закрыв глаза и заткнув уши, когда убивают Гапона. Мечтает о самоубийстве в самый разгар своей блестящей палестинской карьеры. В.А. Амфитеатров-Кадашев искренне удивлялся, как он, один из защитников Зимнего дворца, будет держать пистолет. К Рутенбергу в точности приложимы слова, сказанные О. Форш о близком ему по духу Горьком («Сумасшедший корабль», 1930): «И была в нем беззащитность, как у забывшего оружие воина» (Форш 1988:100).

Ему действительно идеально повезло с внешностью, оказавшейся подходящей для образа «сильной личности». Здесь не было того странного несовпадения внешнего облика и практического деяния, которое не устает поражать в людях высокого творческого духа и горения, имеющих самый тривиальный внешний вид, например у поэтов – от Горация, невысокого и тучного, до внешне малопоэтичного Бялика, национального символа еврейской поэзии. Тем, как он был физически скроен – широкоплечий, несколько грузноватый, медлительно-мощный, – Рутенберг не просто производил неотразимое впечатление на окружающих, но почти мгновенно покорял их своей железной воле. Он не только выглядел старше своих лет, но и казался выше собственного роста. Ср. в описании знавшей его Р.Н. Эттингер, которая, годы спустя, не скупилась на экспрессивные краски: «монолитность его образа» (Эттингер 1980: 50), он мог вызвать «немотное состояние полугипноза» (там же: 53), «крупная барская фигура Петра Моисеевича» (там же: 54).

Таким он был с юности. Одна из его знакомых по студенческим годам так описывала впоследствии 22-летнего Рутенберга:

…высокий, плотный. Ноги и руки у него были огромные. Свои калоши он называл «рутенбергами». В глаза бросается массивно очерченный подбородок, говоривший о твердой воле. С первого взгляда можно было заметить, что это был человек решительный, упрямый, не останавливающийся ни перед какими препятствиями. А узнавши его ближе, я убедилась, что у него было неожиданно мягкое сердце (Успенская 1942: 3).

Сходный портрет Рутенберга передает в «Повести моих дней» В. Жаботинский, впервые встретивший его, когда обоим было за тридцать:

Высокий, широкоплечий, плотно скроенный человек. В каждом движении и в каждом слове – отпечаток большой и угрюмой воли; я подозреваю, что он это знает и не любит забывать, и тщательно следит, чтобы и другие об этом ни на минуту не забыли (Жаботинский 1985/1928:125-26).

Не только крупнейший деятель политического сионизма, но и талантливый писатель, Жаботинский нашел замечательный эпитет для определения воли Рутенберга: «Повесть» в подлиннике написана на иврите (перевод на русский Н. Бартмана), и используемое им здесь прилагательное «zoef» в полной мере передает жесткий, не без суровости, характер портретируемого – возможно только, в данном контексте это слово стоило бы перевести не как «угрюмый», а как «сумрачный». И далее Жаботинский упоминает о «добродушных глазах» и «детской улыбке» носителя «угрюмой воли» и замечает:

Я понимаю, почему его служащие и рабочие в Палестине повинуются Рутенбергу как самодержцу и любят его как родного (там же: 126).



Трудно назвать кого-то другого, кто с таким детализированным вниманием, сосредоточенностью и профессиональным интересом к мелочам относился бы к внешности человека, как служба сыска. Благодаря цепкой зрительной памяти «гороховых пальто» мы имеем скрупулезные словесные зарисовки Рутенберга, который на протяжении ряда лет состоял их бессменным клиентом. Вот таким он предстает в одном из портретных описаний секретной агентуры, составленном в Милане в августе 1912 г.:

Приметы Рутенберга: лет от 40 до 4215, роста около 1 м 72 см16, плотного сложения, шатен, волосы слегка вьющиеся, небрежно зачесанные, усы шатеновые, светлее волос, подстриженные довольно коротко, с концами, опущенными книзу, цвет лица довольно красный, тип лица немецкий, близорук, носит очки с толстыми стеклами, походка медленная и тяжелая, при ходьбе опускает правое плечо, одет в темное, приличное, но довольно поношенное платье17.

Давно замечено, что существует тесная связь между характером человека и манерой его речи, особенностями дыхательного ритма, формами фразосложения. Это с особенной силой проявляется прежде всего в писательском искусстве, см., например, признание на сей счет экспрессивно-пружинистого И. Бабеля:

Я пишу, может быть, слишком короткой фразой. Отчасти потому, что у меня застарелая астма. Я не могу говорить длинно. У меня на это не хватает дыхания. Чем больше длинных фраз, тем тяжелее одышка (Паустовский 1989: 30).

Но этому правилу подчиняются не только писатели. Внешняя тяжеловатость и немногословие Рутенберга («Rutenberg was that kind of a silent man», Lipsky 1956: 127) отразились в лаконично-рубленой экспрессии его речи и письма, лапидарному определению которых удачнее всего соответствует то, что англичане называют jerky style – отрывистый, дискретный слог: человек строит фразу, будто бы выкрикивает отдельные слова, как герой рассказа Вс. Иванова «Сизиф, сын Эола». Этот стиль может резать ухо и раздражать излишней резкостью, командными, повелительными интонациями, но его никак нельзя назвать водянистым или бесцветным. Если стиль – это и впрямь человек, то Рутенберг нигде и ни в чем лучше не отобразился, как в своей манере говорить и писать.

Как водится за всяким незаурядным и своенравным человеком, у него был непростой характер. Президент Палестинской сионистской экзекутивы (Исполнительный комитет Еврейского агентства) Ф. Киш, который имел с Рутенбергом разные полосы отношений – от дружеских до конфликтных, писал о нем как о человеке далеко не покладистом и трудном в общении, см., например, дневниковую запись от 14 февраля 1923 г., которую он сделал после долгой беседы с ним:

Прибыл в Яффу около 4-х часов пополудни и имел длительную беседу с Рутенбергом, который облегчил душу, рассказав о трудностях, с которыми ему приходится сталкиваться. Я хотел было оказать ему помощь от Экзекутивы в той мере, в какой это возможно, но очень жалко, что он склонен относиться к чужому мнению как персонально ему враждебному (Kisch 1938: 32).

Масштаб личности Рутенберга («принадлежность к гордой орлиной породе») признавали не только его друзья, но и враги. Начальник Петербургского охранного отделения A.B. Герасимов, выражая сильное сомнение в плане Гапона, сводившемся к тому, чтобы склонить Рутенберга к предательству, говорил своему шефу, вице-директору департамента полиции П.И. Рачковскому:

Рутенберга же я знаю лично; во время одного допроса я обстоятельно наблюдал его и вынес впечатление, что это непреклонный человек и убежденный революционер. Смешно поверить, чтобы его удалось склонить на предательство и полицейскую работу (Герасимов 1985/1934: 63).

И даже фанатики-антисемиты прониклись к Петру Моисеевичу неслыханной симпатией. Один из вождей российского антисемитизма полковник и шталмейстер Ф.В. Винберг (1861–1927), член Русского собрания, палаты Михаила Архангела, Филаретовского общества и Союза воинского долга (см. о нем: Laqueur 1965: 115-17; <Ганелин> 1992: 137-39), познакомился с Рутенбергом в большевистском («обезьяннем», как он его назвал) застенке. Выделяя последнего из ненавистной ему массы революционеров-евреев, Винберг писал:

…был один человек по имени Рутенберг, который никак не подходит под эту общую характеристику, ибо меньшей узостью мысли, большей терпимостью к чужим мнениям, твердостью и выдержкой воли и характера, искренностью убеждений, гордостью (но не тщеславием) и решительностью нрава он составляет исключение из общего шаблона безнадежной пошлости, мелочности и сектантской отупелости остальных. Орел среди воронья, он на много голов выше всех своих соучастников их общего злого дела, таких мелких, тщеславных, самодовольных и ничтожных (Винберг 1920: 27-8).

Расцвечивая впечатления о Рутенберге чуть ли не одическими интонациями, Винберг, конечно, не заблуждался относительно того, что перед ним злейший враг:

Само собой разумеется, что он остается моим политическим противником, врагом моего Царя и моей Родины (в той единственной форме, в какой я родину понимаю и люблю). Как человек сильный и даровитый Рутенберг может оказаться врагом очень вредным, и я тогда, скрепя сердце, ни на один миг не поколеблюсь перед необходимостью парализовать его вредное действие, если на то буду иметь возможность. Я знаю, что и он сделает то же самое со мною, если это понадобится тому делу, которому он служит и которое его совсем недостойно (там же: 27).

При чтении этих внезапных откровений возникает впечатление, что один из наиболее ярых правых российских экстремистов пишет не о еврее, а славит кого-то из своих партийных единомышленников. Словно почувствовав это, Винберг подчеркивал, что те, кто с ним знаком, знают о его «взглядах на еврейский народ, на мрачную, могучую власть кагала и на роковое значение еврейства в истории человечества» и не заподозрят в неожиданном филосемитском оппортунизме.

Тем удивительнее, – завершает Винберг свое беспрецедентное признание, – должна казаться случайность, по которой единственному революционеру-террористу, заинтересовавшему меня крупным содержанием необыденной души, суждено быть как раз евреем (там же: 29).

Современные антисемиты оказались настроены к Рутенбергу менее благосклонно. Один из них, обращающийся к неумирающей теме «Протоколов сионских мудрецов» и продолжающий разгадывать криптограмматические загадки этой фальшивки, пишет о Рутенберге:

…масон П. Рутенберг (1878–1942), эсеровский террорист, убийца Г. Гапона и ряда других лиц <?>18; в 1929 и 1940 годах занимал пост председателя «Национального комитета» («Ваад Леуми») – сионистского правительства еврейских поселений в Палестине – и был организатором иудейских бандформирований (Платонов 1999: 559).

Этому пытливому специалисту по «сионским мудрецам» и вообще «еврейскому вопросу» удалось, как он пишет, найти в Особом архиве СССР

досье французской разведки, которая рассматривала Бен-Гуриона и П. Рутенберга как иностранных агентов на Ближнем Востоке (там же)19.

Впрочем, подлоги, искажения и откровенная клевета со стороны антисемитов начались не сегодня, а преследовали Рутенберга с давних пор. Некто А. Сыркин писал в книге «Евреи в белой эмиграции», изданной в Берлине в 1926 г.:

Процветают зато в Палестине типы вроде небезызвестного эсера Рутенберга, убившего в свое время Гапона, а при Керенском бывшего питерским «полицмейстером». Теперь Рутенберг оказался сионистом и… концессионером. Взялся электрифицировать Палестину. Все это грандиозное предприятие оказалось определенным сионистским блефом, и неудачливому террористу-полицмейстеру-сионисту-концессионеру придется скоро предстать пред судом по обвинению в мошенничестве, а пока что сионистские газеты печатают его портреты как «первого гражданина Палестины»… (Сыркин 1926: 52).

Не стоило бы приводить, конечно, здесь весь этот вздор, если бы он в сгущенной форме не отражал не только беззастенчивые и грубые антисемитские мифы, но и вообще не свидетельствовал бы об опасном выведении людей, подобных Рутенбергу, за пределы российской истории, их превращении в «чужих», «инородцев», «смутьянов», сбивших целое общество, государство, народ с истинной дороги, с указанного самим провидением «национального пути». Между тем – и в этом заключается одна из важнейших задач нашей книги – Рутенберг как конкретная личность и как историческое явление представлял собой один из узлов, связывающих российскую историю с историей внешней – еврейской, палестинской, европейской, мировой, и недооценка этих узловых завязей отеческого со всепланетным бессмысленна и бесперспективна со всех точек зрения.

Эта книга рождена двойным желанием нарисовать портрет незаурядной личности на фоне истории и углубить наше знание и понимание истории на фоне незаурядной человеческой личности, которая, если воспользоваться образом из одного адресованного Рутенбергу письма, приводимого далее, была занята не только «делами», но и «маленькими живыми существами» – то, что в терминах Ницше, которого Рутенберг внимательно читал и даже конспектировал, можно было бы передать антитезой «любви к ближнему» и «любви к дальнему». Разбирая эту антитезу из «Так говорил Заратустра», С.Л. Франк в своей первой философской работе «Фр. Ницше и этика "любви к дальнему”» (1903) писал:

«Любовь к дальнему» может быть любовью к людям не менее, чем «любовью к ближнему»; и, однако же, остается огромная разница между инстинктивной близостью к конкретным наличным представителям человеческого рода, непосредственно нас окружающим, к нашим современникам и соседям («любовью к ближнему») и любовью к людям «дальним и будущим», к отвлеченному коллективному существу – «человечеству». «Любовь к дальнему» означает здесь любовь к тому же ближнему, только удаленному от нас на ту идеальную высоту, на которой он может стать для нас, по выражению Ницше, «звездой» (Франк 1990/1903: 33).

Рутенберг в разных ситуациях и статусах – «частном» и «общественном» – органично вписывался в эту «борьбу противоположностей», то обнаруживая жалость к единичной человеской судьбе, то проявляя тягу к спасению всего человечества. Диалектика разнонаправленных душевных движений, как и положено, имела стихийную природу и была, что называется, в составе его крови. «Любовь к ближнему» и «любовь к дальнему» приобрели в его случае как бы деиерархический характер.

Нам менее всего хотелось лепить из Рутенберга идеальный образ – вот уж к кому совершенно не подходит эпитет «идеальный», так это к главному герою данного повествования, просто-таки отслаивается от него. Это была сложная и противоречивая личность, не лишенная, как всякий живой человек, многих психологических комплексов и маний. Несомненна зараженность Рутенберга микробом нетерпимости к тем понятиям и вещам, что выходили за границы его понимания, как несомненен примат собственного мнения перед всяким другим. Даже те, кто относился к нему с любовью или почтением, не могли не видеть проявлений неуступчивой «самодержности», склонности к не терпящей возражений диктаторской власти. Однако «самодержность» эта чаще всего была не проявлением властного и капризного самодурства, а шла от органической способности видеть происходящее в ином, отличном от окружающих свете. Он обладал редким свойством, идущим из глубин естества, где бы ни появлялся, устанавливать собственный закон и порядок. Этим претендующим правом на истину – первым показателем подлинного чувства лидерства – объяснялись многие «конфликтные», «неудобные» стороны его характера. Неизживаемы-ми от начала до конца пути остались в Рутенберге деловитость, органическое неуменение и нежелание тратить время на пустые и досужие разговоры. Была бы его воля, стих из Иоанна «В начале было Слово» определенно звучал бы иначе: «В начале было Дело». С этим качеством, кроме естественных жизненных взлетов, связаны наиболее драматические страницы его биографии, о чем речь впереди.

К Рутенбергу как исторической фигуре или частному человеку можно относиться по-разному, но в одном отказать ему точно нельзя: он до конца остался верным когда-то принятым обязательствам и обетам. Прежде всего – старомодным представлениям о чести и достоинстве, благородстве и долге. Долге не только в широком значении, но и в материально-прозаическом смысле тоже. Маленькая иллюстрация: в письме М. Горькому, с которым он был дружен, вспоминая о своем старом денежном долге, Рутенберг писал 18 марта 1925 г. из Лондона:

Дорогой Алексей Максимович,

в 1907 или 08-м году Вы дали по моей просьбе моей жене 500 руб<лей>. Посылаю Вам чек на 50 фунтов.

Спасибо за оказанную в свое время помощь20.

Согласимся, память о денежном долге почти двадцатилетней давности может быть расценена как проявление едва ли не экзотически старомодного благородства.

В книге мы не останавливаемся на вопросе, связанном с принадлежностью или (что, на наш взгляд, более вероятно) непринадлежностью Рутенберга к масонской ложе. Не говоря об антисемитской литературе, на достоверность сведений которой полагаться, конечно, не приходится (см. в книге Г. Бостунича21 «Масонство и русская революция» – Бостунич 1922: 121-22), Рутенберг в качестве масона включен в книгу H.H. Берберовой «Люди и ложи». Правда, документальных доказательств автор не приводит (Берберова 1997/1986: 195). На этот источник ссылается Р. Спенс, также не утруждая себя никакими аргументами (Spence 1991: 54). Впрочем, и при желании найти их было бы крайне непросто: исключая лишь факт плотного масонского окружения Рутенберга (напр., члены Временного правительства; близкий приятель Рутенберга Б.В. Савинков; масонское участие в разоблачении Азефа22; окружавшие его в первые месяцы эмиграции масоны-кооператоры: K.P. Кровопусков, Г.В. Есманский, С.Н. Третьяков и др.), никаких иных «признаков», как кажется, вообще не существует. Растущая научная литература по вопросу масонства практически никаких материалов на этот счет не содержит, см.: Николаевский 1990; Аврех 1990; Старцев 1996; Серков 1997; Серков 2001; Масоны и Февральская революция 20 0723 и др. Архив Рутенберга также ничего не сообщает на эту тему.

По соображениям объема и композиции книги пришлось не без сожаления отказаться от целого ряда небезынтересных самих по себе архивных материалов – переписки Рутенберга с А.М. Беркенгеймом, X. Вейцманом, В.Е. Жаботинским, М.О. Цетлиным и др. Автор рассчитывает в будущем вернуться к этим материалам в отдельных публикациях.

Рутенбергу посвящены две большие монографии – обе написаны на иврите, языке труднодоступном за пределами Израиля не только для широкого читателя, но и для специалистов-исто-риков. Ни одна, ни вторая, впрочем, не исчерпывают всех сложностей судьбы этого человека, да и сама его биография изложена в них выборочно – в особенности интересующий нас допа-лестинский период достаточно фрагментарен и затушеван. Первая – «Pinkhas Rutenberg: (Ha-ish ve-peulo)» (Пинхас Рутенберг: (Человек и его деятельность), – принадлежащая Якову Яари-Полескину, вышла еще при жизни ее героя, в 1939 г., и была приурочена к его шестидесятилетию (о реакции Рутенберга на это сочинение см. в И: 2 и IV: 4). Историк и писатель Я. Яари-Полескин, владевший ивритом и идишем, а также читавший по-русски и на некоторых других языках, привлек большой и разнообразный материал, который с историографической точки зрения не потерял известной ценности до сегодняшнего дня. В то же время его книга, которая несла на себе несмываемую печать времени и места создания, до такой степени оказалась насыщенной сионистской риторикой, что уже тогда трудно было рассчитывать на объективный результат. За 70 лет, прошедшие со времени ее написания, ветхость не только тона, но и содержания, естественно, возросла многократно.

Что касается второй книги – двухтомника «Pinkhas Rutenberg: Aliato ve-nefilato shel «ish-khazak» be-Eretz-Israel: 1879–1942» (Пинхас Рутенберг: Взлет и падение «сильной личности» в Эрец-Исраэль: 1879–1942), автором которой является израильский историк Эли Шалтиэль, то она представляет собой добротное исследование исключительно палестинского периода в жизни Рутенберга (1919-42). Касаясь его основного содержания, Э. Шалтиэль с исчерпывающей полнотой рассмотрел производственную деятельность создателя и первого руководителя Хеврат ха-хашмаль (электрической компании), а также Рутенберга как крупнейшую политическую и общественную фигуру в еврейском ишуве. Эта книга опирается на обилие поднятого и изученного архивного материала и во многом избавляет от необходимости вторично проделывать пройденный автором путь. В то же самое время большой корпус документов, сосредоточенных в архиве Рутенберга, остался для не владеющего русским языком Э. Шалтиэля недоступен. Это не могло не создать известного дисбаланса, например, между Рутенбергом как одним из ключевых деятелей в истории Эрец-Исраэль (описанного основательно и подробно) и Рутенбергом, продолжавшим одновременно существовать в эмигрантском контексте русской истории (о чем не сказано ни слова). В нашей книге мы стремились, в частности, к заполнению этой лакуны, что имеет, на наш взгляд, важное значение и для частной биографии, и для более адекватного понимания широкого исторического процесса. Кроме того, нам было небезразлично место, занимаемое Гутенбергом в еврейской истории XX века, – проблема, которая имеет крайне непростую семантику.

Наше исследование построено на документальных материалах из израильского архива Рутенберга (Rutenberg Archives, Khevrat ha-khashmal, Haifa, Israel; далее по всей книге RA). Привычка оставлять у себя копии любых вышедших из-под его пера бумаг, наверное, сохранилась у Рутенберга с российских революционных времен, и в особенности в связи с историей убийства Гапона, когда – с документами в руках – пришлось доказывать свою правоту. Эта вынужденная мера непредумышленно оказалась крайне эффективной для документального изучения рутенберговской биографии.

Несколько слов о формально-технической стороне текста.

Главный герой величается по-разному: то Пинхас (Пинхус), то Петр Моисеевич – в зависимости от того, как называли его окружающие.

Как правило, приводимые цитаты даются в соответствии с современными грамматическими нормами.

Транслитерация ивритофонных понятий и терминов в подавляющем большинстве случаев передается латиницей, некоторые отступления объясняются практикой их бытования в русском языке. В необходимых случаях в тексте приводится их объяснение.

В списке цитируемой литературы и/или ссылках на тексты, написанные на иврите или идише, страницы для удобства обозначаются латинской буквой S.

При библиографических отсылках после года издания в ряде случаев указан год первопубликации.

Все переводы с иноязычных текстов, за исключением специально оговоренных случаев, принадлежат автору книги.

Развернутые биографические справки упоминаемых в книге персонажей даются лишь в тех случаях, когда они не являются общеизвестными и сведения о них для читателя или труднодоступны, или вводятся впервые.

При ссылках на уже отмеченную в книге информацию или ту, что появится в ней в дальнейшем, римской цифрой обозначается часть, арабской – глава.

Хотим выполнить неизменно приятный и ответственный долг и от всей души поблагодарить друзей и коллег за неоценимую помощь, без которой эта книга оказалась бы иной, а быть может, и вовсе не была бы написана. Приносим искреннюю признательность и благодарность Марине Адамович (Нью-Йорк), Роману Городницкому, Ларисе Даниловой и Александру Чудинову (Москва), Рут Поляк и Дану Харуву (Иерусалим), Ольге Кушлиной, Виктору Кельнеру и Феликсу Лурье (Санкт-Петербург), Борису Равдину (Рига), Лазарю Флейшману (Стэнфорд), Андрею Рогачевскому (Глазго), Ричарду Дэвису (Лидс); от всей души хотим поблагодарить работников музея Хеврат ха-хашмаль (Хайфа) за ощутимую помощь в работе над архивом Рутенберга, а Надю Райкину (Вашингтон) – за любезно предоставленные фотографии из ее семейной коллекции; не можем не отметить вклад в нашу работу Евгении Гительман (Нью-Йорк) и Жанны Милявской (Москва), создавших идеальные творческие условия, когда приходилось работать над этой книгой за пределами Израиля; вместе с теплым родительским чувством испытываем благодарность к Анне Хазан (Париж) за безропотную и безотказную помощь в нахождении труднодоступных в Израиле материалов; считаем себя многим обязанным Вольфу Московичу (Иерусалим) за постоянную моральную поддержку и тематически разноплановые консультации; особых слов благодарности заслуживают товарищеская помощь Михаила Вайскопфа (Иерусалим), взявшего на себя каторжный труд ознакомиться с рукописью будущей книги и сделавшего по ней ряд ценных замечаний, и работа редактора Ольги Константиновой (Иерусалим), приведшей рукопись в читаемый вид; мы искренне благодарны Моше Лемстеру (Иерусалим), которому принадлежат в книге переводы с идиша; наконец, нельзя с бесконечной признательностью не упомянуть имени Аркадия Зозулинского (Иерусалим), сыгравшего особенно важную роль на подготовительных этапах нашей работы над этой темой. Нам было бы крайне лестно сознавать, что мы хоть в малой степени оправдали этот продуктивный вклад в нашу работу.

Принятые сокращения

ВТ Савинков Б. Воспоминания террориста (1909; публ. 1917-18) //Б. Савинков. Избранное. Л.: Художественная литература, 1990.

ДГ Рутенберг П. Дело Гапона // Былое: Сборник по истории русского освободительного движения. 1909. № 11/12. Июль-август. С. 29–115.

CZA Central Zionist Archives (Jerusalem, Israel).

HIA Hoover Institution Archives. Stanford Univetsity (Stanford, California, USA). // The Jabotinsky Institute and Etzel Museum (Tel Aviv, Israel).

NUL Department of Manuscripts and Rare Books of the National and University Library of Israel (Jerusalem).

RA Rutenberg Archives, Khevrat ha-khashmal (Haifa, Israel).

YIVO Archives of the YIVO Institute for Jewish Research (New York). O. Dymow Collection.

________________________

1. Шкловский 2002/1923: 114.

2. Солженицын 2001-02,1: 360.

3. He в состоянии отделаться от захватывающей талантливости книги В. Шкловского, Ф. Степун тем не менее почувствовал в ней чуждый и ненавистный ему «артистический снобизм». В рецензии на нее, опубликованной в парижском эмигрантском журнале «Современные записки», он, приводя соответствующий фрагмент – «Если бы мы вместо того, чтобы пытаться делать историю, пытались просто считать себя ответственными за отдельные события, составляющие эту историю, то, может быть, это вышло бы и не смешно. Не историю нужно стараться делать, а биографию», – далее пишет:

С этими умными и исполненными нравственного пафоса словами нельзя не согласиться. Но одно дело участвовать в истории так, чтобы не обременять своей биографии ни одним безответственным поступком, и совсем другое – участвовать в величайших событиях истории лишь «на предмет» обогащения своей биографии. Это второе деланье биографии вместо истории нечто совсем иное, чем первое. В нем пафос уже не этический, но артистически снобистический. Этическим пафосом у Шкловского исполнена только одна фраза; артистическим снобизмом пропитана вся его талантливая, умная, захватывающая, но отвращающая от себя и вызывающая страшный протест книга (Степун 1923: 413).

4. Потому столь опытному сыщику-профессионалу, как генерал A.B. Герасимов, не составляло большого труда понять, что Гапон, как он писал позднее в своих воспоминаниях, «просто болтает вздор» (Герасимов 1985/1934: 64).

5. Это звучит столь же странно, как объяснение в той же книге используемого Савинковым слова «балагула». Описывая свое нелегальное пересечение границы с помощью евреев-контрабандистов, Савинков пишет:

…И мы, заплатив ему <фактору> каждый по 13 рублей, в тот же вечер тряслись на еврейской балагуле по направлению к немецкой границе (Савинков 2006: 28).

По-видимому, оттого, что Савинков с попутчиком трясся, «балагула» ничтоже сумняшеся определяется комментатором как «телега без рессор» (там же: 581). Между тем «балагула» указывает не на вид повозки, а представляет собой метонимию ее принадлежности именно еврею: от ba’al agala (евр.) – ‘хозяин повозки’, ‘извозчик.

6. Из-за некоторых произвольностей существующего перевода в: Кац 2000,1:118 даем это место в нашей редакции:

В 1905 г. Рутенберг принимал активное участие в российском социал-революционном движении, и бытовало мнение, что он был причастен к убийству попа Гапона как правительственного агента.

7. По тому, как Розанов величает Рутенберга, может сложиться впечатление, будто он полагал, что Мартын – подлинное имя, а не партийная кличка. Однако в более раннем фельетоне, «Почему Азеф-провокатор не был узнан революционерами?» (1909), Розанов демонстрирует полную осведомленность в этом вопросе (Розанов 2004: 46).

8. NUL Arc. Ms Var 322/4. Поверхностное понимание (и неверное изложение) Грузенбергом всех обстоятельств казни Гапона, а также общественных и личных мотивов пошедшего на нее Рутенберга наглядно демонстрирует то, что адвокат писал по этому поводу далее:

Гапон после общей амнистии вернулся в Петербург. Революционного в нем ничего не осталось: по-видимому, он всего себя издержал на своем историческом подвиге 9-го января. Пробудилось желание жирно и сладко поесть: он стал плутовать, эксплуатируя глупость охранного отделения. Никакими революционными тайнами он не располагал, стало быть, никого предать, если бы и желал, он не мог. Характерно, что своих сношений с охранкою он от Р<утенберга> не скрывал и говорил ему с умилением обжоры: «Если бы, Максим <sic>, ты видал, как вкусно они едят и пьют. Хочешь, я тебя с ними познакомлю».

Р<утенберг> притворно согласился, пошел вместе с ним на свидание с охранниками и вкусил их яства. Тут же у Р<утенберга> созрел жестокий план: убить Гапона. Наняв дачу в Озерках, он заманил туда Гапона. Не спрашивая разрешения партии (для террористических актов требовалось постановление боевой организации), Р<утенберг> возложил на двух преданных ему и партии рабочих привести в исполнение свой самовольный приговор (там же).

9. Луи Липский (1876–1963), журналист, писатель, деятель международного сионистского движения. Родился в семье польских эмигрантов в США. Редактор журналов: «Americam Hebrew» (1899–1914), «Macabien» (1901-18), «New Palestine» (1921-28). С 1903 г. член исполкома Федерации американских сионистов (основана в 1898 г.), с 1911 – ее председатель.

10. Насколько эти два мира – мир русской революции и мир сионистов, даже тех, кто родился на территории Российской империи и знал русский язык, были далеки друг от друга и зачастую не имели ясного представления один о другом, лишний раз доказывают воспоминания X. Вейцмана. Будущий президент Всемирной сионистской организации и первый президент Государства Израиль, человек, безусловно, образованный, знающий и информированный, признается в них (этот фрагмент приведен в II: 4), что когда осенью 1914 г. Рутенберг пришел к нему в его манчестерскую квартиру, имени убийцы Гапона он не знал. Ср., в противоположность этому, приводимую в I: 1 новогоднюю открытку жены Рутенберга О.Н. Хоменко, которую она отправила в Швейцарию супругам Рубакиным и поверх текста которой рукой H.A. Рубакина была сделана надпись «для памяти»: «Жена инженера<,> убившего Гапо-на<,> издательниц<а> Рутенберг».

11. Перевод:

Настоящим извещаю Вас, что Ваше имя включено в издание «Кто есть кто в коммерции и индустрии» за 1938 год, в котором представлены биографии крупнейших бизнесменов и финансовых деятелей с мировым именем. Мне доставляет искреннюю радость сообщить, что Ваше имя вошло также в «Международный справочник по бизнесу», который только что увидел свет.

Я хотел бы, чтобы Вы имели эти нужные книги, и я предлагаю их обе по цене одной «Кто есть кто в коммерции и индустрии».

Книги будут отправлены Вам морем сразу, как только Вы заполните и вернете прилагаемое требование.

Искренне Ваш <…>

12. Исаак Адольфович (Ицхак-Ашер) Найдич (1866–1949), промышленник, еврейский общественный и сионистский деятель, член Комитета еврейских делегаций на Парижской мирной конференции; член Всемирного еврейского конгресса; один из основателей Керен ха-Иесод (основного финансового фонда Всемирной сионистской организации и Еврейского агентства), идею которого он долго вынашивал вместе с Г. Златопольским (см. о нем прим. 4 к VI); входил в его правление; в 1920–1927 гг. председатель финансово-экономической комисии Всемирной сионистской организации. Отец художника Владимира Найдича (1903–1980). Происходил из хасидской семьи. Родился в Пинске, где еще в юности познакомился и подружился с X. Вейцманом (их дружба, несмотря на разницу в возрасте – Найдич был старше на 7 лет, – продолжалась всю жизнь). В детстве получил традиционное еврейское и общее образование. В 15 лет примкнул к движению Ховевей-Цион (доел.: ‘Любящие Сион', палестинофилы). В 1903 г. основал в Палестине еврейскую колонию Мигдаль. В 1911 г. был избран в Центральный комитет сионистской организации России (Шескин 1980: 30). Во время Первой мировой войны был представителем русского правительства по торговле с Западной Европой промышленным спиртом. Бежал из Москвы летом 1918 г. на юг, с помощью Рутенберга отплыл из Одессы в Константинополь, оттуда – через Италию – во Францию, где жил до Второй мировой войны. При этом практически потерял все свое состояние, вновь восстановив его в изгнании (эта история повторилась еще раз после эмиграции в Америку). Один из тех, кто широко поддерживал беженскую русскую и еврейскую культуру. Проявлял глубокий интерес к литературе: среди его близких друзей и приятелей было много литераторов, сам всю жизнь писал стихи на иврите, основная часть которых пропала вместе с его богатейшим архивом и библиотекой в оккупированном немцами Париже. Оказал финансовую поддержку О.О. Грузенбергу в издании его книги «Вчера» (Париж, 1938), см. об этом: Грузенберг 1991: 80-100 (ему принадлежит одна из вступительных статей, «О.О. Грузенберг и русское еврейство», к кн.: Грузенберг 1944: 32–44). См., к примеру, написанный им некролог крупнейшего еврейского поэта Саула Черниховского (Найдич 1944: 428-32). «Старый сионист, – писал о нем М.В. Вишняк, – он выделялся из своей среды склонностью к поэзии и литературе, общался с видными представителями русской и еврейской интеллигенции» (Вишняк 1970: 37). 1 апреля 1925 г. присутствовал на открытии Еврейского университета в Иерусалиме. Был одним из тех, кто финансировал рутенберговский проект электрификации Палестины, а также предприятие по добыче калия на Мертвом море, которым руководил другой известный инженер, близкий в России к эсеровским кругам, М.А. Новомейский. После войны вернулся в Париж, где и умер в госпитале после операции. См. о нем в кн.: Naidich 1955; Новомейский 1960: 29–30. Часть архива Найдича находится в New York Public Library. В израильском архиве Рутенберга имеются письма к нему Найдича.

13. И.А. Рубановича не стало 16 октября в Берлине, куда он приехал из Парижа на совещание членов заграничной делегации партии с.-р.

14. Некоторые наблюдения над контаминацией еврейских слов и выражений в текстах русских писателей см.: Хазан 2001: 338-55.

15. Рутенбергу в это время было 33 года. Его внешняя солидность зачастую вводила окружающих в заблуждение относительно точного возраста, см. в воспоминаниях члена БО П.С. Ивановской, описывающей 26-летнего Рутенберга (речь идет о 1905 г.):

Рутенберг был уже не в первой поре молодости. Он казался серьезным и вдумчивым человеком (Ивановская 1928:117).

16. В палестинском паспорте Рутенберга в графе «рост» было указано: 175 см.

17. HIA Box 18 a. Folder 2.

18. При том, что казнь провокатора Гапона была оправданной конкретно-историческими обстоятельствами и моральными принципами, которыми руководствовались революционеры, сам Рутенберг тяжело пережил эту смерть. Насколько нам известно, это была единственная насильственная акция, в которой он когда-либо участвовал. Он и относился к ней как к «самому страшному из насилий», которые допустил в жизни по отношению к другому человеку (из письма к жене из Милана от 30 декабря 1911 г., которое в полном виде приводится в II: 4).

Следует подчеркнуть и тот факт, что Рутенберг не вешал Гапона «своими руками», как утверждает современный исследователь, ошибочно, кроме того, называющий эсера Рутенберга «народовольцем» (Прат 1995: 380).

19. На какую разведку работали два крупнейших еврейских лидера, автор не уточняет, равно как и вопрос о том, что упоминаемое досье могло представлять собой обыкновенную фальшивку (и скорей всего таковой и было) им не обсуждается.

20. ИМЛИ. Фонд М. Горького. КГ-П 67-6-4.

21. Григорий Бостунич (1883-?), взявший фамилию Шварц, был одним из немногих славян, перешедший в разряд «этнических немцев». Родился в Киеве в состоятельной семье. В годы Гражданской войны служил в ОСВАГе. После поражения Добровольческой армии эмигрировал и в начале 20-х гг. поселился в Берлине. Автор большого количества сочинений – как на русском, так и на немецком языках – о «мировой еврейской опасности», «жидо-масонском заговоре» и пр.: «Правда о Сионских протоколах» (1921), «Масонство и русская революция» (1922), «Juedischer Imperialismus» (1933), «Jude und Weib. Theorie und Praxis des juedischen Vampyrismus» (1939), и др.; этой же теме посвящены его пьесы. Познакомившись в середине 20-х гг. с А. Розенбергом, вошел в круг его «идейных» ассистентов. Позднее пользовался особенным расположением Гиммлера и «за неоценимые заслуги перед немецким народом» был произведен в «почетные профессора СС». Собрал уникальную библиотеку в 15 ООО томов, связанную с главной темой его «исследований» – о евреях и масонстве. См. о нем: Norden 1959: 249-50; Laqueur 1965: 122-25; Стефан 1992/78: 47; Дудаков 1993 (passim); Дудаков 2003 (passim).

22. Об участии масонов в разоблачении Азефа см.: Фрумкин 1960: 83; Серков 1997:103; Городницкий 1998:148-49.

23. Под одной обложкой здесь содержатся две книги: Брачев Виктор. «Победоносный Февраль» 1917 года: масонский след; Шубин Александр. Мифы Февральской революции.

Часть I

Революционный синдром

Глава 1

В ожидании мировых сдвигов

Из этой бури ощущений – как крик орла, парящего в вечно спокойных небесах, высоко над сферой облаков и бурь, – вырастало в его душе торжествующее, упоительное сознание титанической силы человека, которого ничто не может заставить ни на волос уклониться от пути – ни опасность, ни страдания, ни что бы то ни было в мире! Он знал теперь, что будет хорошим солдатом в легионе сражающихся за благо родины, потому что эта сила дает человеку власть над сердцами других; она делает его рвение заразительным; она вливает в его слово – простую вибрацию воздуха – такую мощь, которая способна перевертывать, пересоздавать человеческие души.

С.М. Степняк-Кравчинский. Андрей Кожухов1
Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)

Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)
Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)
Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)
Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)

Рутенберг родился 24 января (5 февраля) 1879 г.2 в городе Ромны Полтавской губернии в многодетной еврейской семье (пять мальчиков и две девочки) купца 2-й гильдии Моше Рутенберга и его жены Батьи-Малки (урожд. Марголина; ум. 22 октября 1938). Как всякий еврейский ребенок, получил традиционное для того времени воспитание: посещал хедер, изучал Тору, еврейские законы. Как всякий еврейский ребенок, наверное, мечтал в детстве стать таким же богатым, как Ротшильд. У еврейского писателя Бен-Ами в автобиографической повести «Через границу» есть по поводу детских мечтаний и грез такое автосвидетельство:

Иногда разговор заходил о ребе Мойше Монтефиоре3, о Ротшильдах, которые для нас являлись совершенно сказочными лицами. При этом всякий высказывает, что желал бы он приобрести, если бы вдруг стал так богат, как Ротшильд. Желание значительного большинства сводилось к маленькой лошадке с маленькой тележкой; некоторые мечтали о приобретении знаменитых часов «га-лаха» (священника), о небычности которых много говорили. Были, однако, и более высокие мечтатели, говорившие о постройке какого-то совершенно необыкновенного «орен-койдеша»4 из золота, который стоил бы миллион раз миллион червонцев и бриллиантов. Было немало и таких, которые выражали желание немедленно отнять «у турка» «Эрец-Исроэль» (Землю Израильскую) (Бен-Ами 1891: 155).

Если подобные или похожие мечты и видения посещали Рутенберга, то следует, забегая несколько вперед, в его будущую взрослую жизнь, сказать, что многие из них таки осуществились: человеком он стал состоятельным, не таким богатым, конечно, как Ротшильд, но, если понадобилось бы, мог позволить себе приобрести вполне солидную лошадку с большой телегой к ней; с самим знаменитым миллионером Эдмоном Джеймсом Ротшильдом был близко знаком, и именно ротшильдовские деньги пошли на оплату вещи, куда более дорогой, нежели золотой «орен-койдеш», – на приобретение электрической концессии в Палестине; что же касается «желания немедленно отнять “у турка” "Эрец-Исроэль”», то Рутенберг оказался одним из тех, кто принимал в этом самое активное участие.

Однако все это случится с ним позднее, годы спустя. А пока же, когда ему исполнилось одиннадцать лет, он поступил в Роменское реальное училище. Репатриировавшийся впоследствии в Эрец-Исраэль Барух Фишко, написавший и издавший здесь книгу мемуаров «Gilgulei khaim» (Круги жизни), вспоминал, что, будучи ребенком, он наблюдал из окна своей квартиры (семья жила напротив того самого реального училища, в котором учился Рутенберг) разгуливавшего по двору юношу, который был сама серьезность и сосредоточенность. Барух знал, что это тот «реалист», что дает уроки математики его приятелю Иуде Новаковскому, распространявшему, в свою очередь, математические познания среди детворы уже на основе «простого здравого смысла» («al pi ha-sekhel ha-yashar») (Fishko 1947: ЗЗ)5.

После окончания реального училища Пинхас отправился в Петербург, где ему посчастливилось преодолеть «процентную норму» и стать студентом Технологического института6. Как многие его сверстники-«апикойресы» (вольнодумцы), он начиная со студенческих лет увлекся идеями «тираномахии» (из работ последнего времени на тему превращения еврейских юношей в русских революционеров см.: Будницкий 2005: 52–92). Ни о каком сионизме он не думал, относясь к той части еврейской молодежи, которая, по замечанию М. Вишняка, считала это учение утопией и – в нынешних терминах – «эскапизмом» от стоявших на очереди социально-политических проблем.

В своем большинстве, – продолжает далее тот же автор, – эта молодежь встревоженно ждала исторических и даже мировых сдвигов (Вишняк 1954: 84).

Эти самые «мировые сдвиги», кроме всего прочего, виделись и в том, что социализм сотрет всякие национальные различия и человек почувствует себя свободным не только от социальных пут, но и от условностей происхождения. Решив посвятить себя революционной борьбе, Рутенберг, похоже, вполне разделял мысли и настроения, которые максимально полно выразил герой одного из рассказов О. Савича, еврейский юноша, отстаивающий свое право «быть русским»:

– Я – русский, родился в России, в русской гимназии учился, друзья мои – русские, язык мой – русский, мои – поля и леса России, мой – народ, моя – литература. Что мне в том, что отец мой ходит в синагогу, а в паспорте моем сказано: иудей? Я сын моей родины, и враг ее – мой враг, будь он немец, еврей или русский (Савич 1923: 96)7.

Ожидание «мировых сдвигов», о которых пишет Вишняк, происходило в атмосфере бурного усвоения этих и подобных им радикально-идеалистических идей. У нас нет достоверных данных, по каким именно источникам постигал Рутенберг «азбуку революции» – по Гегелю ли, имея в виду более поздние стихи классика советской поэзии, учил он философию? После его смерти журналист и литератор Ш. Горелик, один из тех, кому Рутенберг по-человечески был близок, писал в некрологической статье о его духовных наставниках, называя бесспорные имена из числа русской народнической интеллигенции:

Нет сомнений, что его учителями были борцы за свободу: Михайловский, Желябов, Софья Перовская, Кибальчич, Михайлов, Вера Фигнер, Лопатин (Gorelik 1942: 3).

Наверное, к этим именам следовало бы прибавить плеяду «русских нигилистов» – H.A. Добролюбова, Д.И. Писарева, М.А. Бакунина, П.Л. Лаврова, П.А. Кропоткина – тех, кто во многом формировал прагматическую мораль и нигилистическое мировоззрение интеллигенции и кого за это подверг уничтожающей критике С.Л. Франк в знаменитой статье «Этика нигилизма. К характеристике нравственного мировоззрения русской интеллигенции» (1909).

Нигилистический морализм, – писал Франк, раскрывая это ведущее качество, присущее либерально-демократическому умонастроению, – есть основная и глубочайшая черта духовной физиономии русского интеллигента: из отрицания объективных ценностей вытекает обожествление субъективных интересов ближнего («народа»), отсюда следует признание, что высшая и единственная задача человека есть служение народу, а отсюда в свою очередь следует аскетическая ненависть ко всему, что препятствует или даже только не содействует осуществлению этой задачи. Жизнь не имеет никакого объективного внутреннего смысла; единственное благо в ней есть материальная обеспеченность, удовлетворение субъективных потребностей; поэтому человек обязан посвятить все свои силы улучшению участи большинства, и все, что отвлекает его от этого, есть зло и должно быть беспощадно истреблено – такова странная, логически плохо обоснованная, но психологически крепко спаянная цепь суждений, руководящая всем поведением и всеми оценками русского интеллигента. Нигилизм и морализм, безверие и фанатическая суровость нравственных требований, беспринципность в метафизическом смысле – ибо нигилизм и есть отрицание принципиальных оценок, объективного различия между добром и злом – и жесточайшая добросовестность в соблюдении эмпирических принципов, т. е. по существу условных и непринципиальных требований – это своеобразное, рационально непостижимое и вместе с тем жизненно крепкое слияние антагонистических мотивов в могучую психическую силу и есть то умонастроение, которое мы называем нигилистическим морализмом (Франк 1909: 159).

Не осталось никаких сведений, читал ли эту статью Рутенберг, однако тот же самый фрагмент из Ницше («Так говорил Заратустра») о творцах (изобретателях) новых ценностей, который Франк вынес в качестве эпиграфа к ней, Рутенберг по-немецки записал в своем дневнике (им завершается наша книга). Запись не датирована, но сделана значительно позднее статьи Франка. Не станем, разумеется, преувеличивать значение этого вероятного совпадения, указывающего вместе с тем на удивительно плотный ряд источников интеллектуального сознания и духовной жизни той эпохи.

Не нужно долго доказывать, чем являлся для поколения Рутенберга и людей его духовно-идеологической ориентации Г.В. Плеханов. Отношение к Плеханову как к Учителю подтверждается письмом к Рутенбергу, написанным уже в более поздние времена старым народовольцем Л.Г. Дейчем, проделавшим эволюцию к марксизму и социал-демократии. Письмо отправлено из Парижа, куда Дейч приехал для работы с архивом своего друга и наставника, в Лондон, где в это время находился Рутенберг. Датировано оно 29 июля 1922 г., т. е. временем, когда бывший российский революционер уже поселился в Палестине и, казалось бы, должен был полностью отойти от прошлых дел, связей и привязанностей. По отношению к описываемой в этой главе эпохе письмо, разумеется, носит характер дальней перспективы, однако обращение Дейча в связи с Плехановым именно к Рутенбергу, который, повторяем, вроде бы должен был сменить «катехизис революционера»-космополита на иные – сугубо иудейские – ценности, ясно свидетельствует о том, какое важное место занимал первый русский марксист в его идейном становлении в прошлом. Впрочем, не только в прошлом: Дейч, который был другом столь разных людей, как Г. Плеханов, Л. Троцкий, А. Гельфанд (Парвус) и т. п., по-видимому, хорошо понимал, что революционный дух невытравляем из человека самыми крутыми зигзагами судьбы. Он писал в Палестину бывшему революционеру-террористу, перековавшемуся в сиониста, так, будто бы никакие идейные сдвиги коснуться его не могли. Приведем это письмо полностью (RA):

Дорогой Пинхус Моисеевич (так, кажется, Вас надо называть?)


Только что узнал от старого моего друга, Арона Исааковича Зунделевича8, Ваш адрес и спешу снестись с Вами, так как он пишет, что Вы недолго пробудете в Лондоне. Мне хотелось устно о многом переговорить с Вами. Между прочим, о Вашей сестре9, а также об Ольге Николаевне и Вашем старшем сыне, с которым я виделся незадолго до выезда из Москвы. Сын Ваш собирается к Вам10. Но, главным образом, я желал бы потолковать с Вами по поводу того дела, ради которого мы с женой11 приехали сюда, а именно для разработки и опубликования архива покойного нашего друга Г.В. Плеханова. После его смерти осталось довольно много в высшей степени ценных материалов, опубликование которых явится большим вкладом во всемирную литературу. Но, к сожалению, здесь у Роз<алии> Мар<ковны>12 имеется только незначительная часть этого архива, – главнейшая же, охватывающая более продолжительный период его долгой жизни в Женеве, в С<ан>-Ремо, находятся сложенные <sic> во многих ящиках в этих двух городах, откуда и необходимо привезти их сюда, вместе с огромной его, очень ценной, библиотекой. Перевозка сюда, устройство здесь в особенном помещении, обработка и, особенно, опубликование всего ценного требуют относительно больших средств – тысяч 80, если не больше, франков; мы же все – я с женой и Роз<алия> Мар<ковна> с дочерьми – столь же богаты, как церковные крысы. Я глубоко уверен, что когда падет у нас большевизм, мы сможем легко приобресть во много раз больше, приобресть <sic>, чем нам теперь нужно, за опубликование всего литературного наследства Геор<гия> Валентиновичах Но пока мы решительно не знаем, как нам быть, где достать необходимую нам сумму. Зная, что Вы так же, как и мы, чтили произведения Плеханова, я обращаюсь к Вам с убедительной просьбой оказать содействие в осуществлении нашей цели, выше которой нет ни у кого из нас. Если Вы лично не в состоянии снабдить нас всей нужной нам суммой, пришлите, сколько можете, а также, не можете ли указать, у кого мы могли бы достать остальное, при этом имейте в виду, что мы со временем, когда выручим от продажи произведений Плеханова достаточные средства, возвратим полученное теперь. Во всяком случае, жду от Вас скорого ответа. <…>13

Затем передаю Вам наилучшие приветы, а также приглашения заехать к нам от Роз<алии> Мар<ковны> и Лидии Георгиевны14. Жена моя кланяется Вам.

Жму крепко руку и жду скорого и благоприятного ответа

Лев Дейч

В то время, когда Дейч обратился к Рутенбергу за помощью, P.M. Плеханова готовила к перевозке библиотеку и архив покойного супруга в Париж. Нельзя сказать с абсолютной уверенностью, в какой форме помог ей Рутенберг и помог ли вообще. Однако зная, что, когда заходила речь о просьбах такой общественной значимости, он обычно безотказно помогал делом или деловым советом, трудно представить, чтобы письмо Дейча было оставлено без ответа. Известно также, что отношения между Рутенбергом и P.M. Плехановой не прерывались, и в дальнейшем она принимала участие в жизни его семьи – жены и троих детей, оставшихся в России (вероятно, на основе установленного между ними какого-то финансового обмена). 11 марта 1940 г. Розалия Марковна писала ему из Франции15 в Палестину (RA):

Уважаемый Петр Мойсеевич,

Я все ждала от Вас известия с подтверждением решения, на котором мы остановились с Вашим братом16 для того, чтобы прийти на помощь Вашей семье. После разговора с Вашим братом, который посетил меня по Вашему поручению, я написала своему секретарю в Ленинград и распорядилась о выдаче Ольге Николаевне тысячи рублей. Это распоряжение, наверное, выполнено. Теперь, раньше, чем распорядиться о новой передаче такой же суммы, чем в первый раз <sic>, я хотела бы иметь от Вас, уважаемый Петр Мойсеевич, подтверждение, что комбинация, на которой мы остановились с Вашим братом, одобрена Вами. И если одобрена, то в течение какого-то времени (скольких-то месяцев) продолжать выдачу постановленных нами сумм <?>.

Пожалуйста, ответьте мне на этот вопрос как можно скорей.

В последнем письме (от 14 февраля) мои сотрудники по заведыванию и работе в Доме Плеханова пишут мне, что Ольга Николаевна заглядывает к нам от времени до времени, чтобы почитать и поработать, что она и сын чувствуют себя хорошо, что они продолжают оставаться в Ленинграде, не переезжают в Москву из-за невозможности найти в столице подходящей квартиры.

Как Вы поживаете, уважаемый Петр Мойсеевич, как идут дела в «Ноте»17. Я с большим интересом слежу за событиями в Палестине… К сожалению, во французских газетах сообщения очень кратки и удовлетвориться ими невозможно. Не выходит ли у вас газета на английском языке, газета, трактующая подробно о событиях в Палестине. Если да, вышлите, пожалуйста, хоть несколько №№ наиболее характерных.

Не забросит ли Вас судьба во Францию? Очень была бы рада повидаться с Вами.

С искренним приветом Р. Плеханова

Рутенберг рос и мужал в то время, когда писались или были уже написаны такие основополагающие книги, ставшие фундаментом сионистской теории, как «Еврейское государство» (1896) Т. Герцля или – еще раньше – «Автоэмансипация» (1882; русский перевод – 1898) Л. Пинскера. Прочтя их с большим опозданием, он, по воспоминаниям близко знавшего его И. Бен-Цви, будущего второго президента Государства Израиль, говорил, что в годы своей молодости Пинскера не читал, а о Герцле только слышал (Ben-Zvi 1939: 5). В его духовный фонд эти авторы не входили, время, внимание и силы были отданы иным ценностям.

Становление Рутенберга-революционера, его вступление в особую касту «спортсменов террора», как их однажды удачно назвал философ A.C. Изгоев (Изгоев 1911: 4)18, проходило в атмосфере тех пламенных народнических идей и идеалов, которые засасывали в свою воронку людей, глубоко оскорбленных существующим правопорядком (или, точнее, в их глазах, – неправопорядком) и окрыленных мыслью об изменении жизни в сторону справедливых и гуманных норм. Для этой высокой цели все средства, включая кровавый террор, оказывались хороши. Причем террор повсеместный и, так сказать, не взирающий на лица. Один из провозвестников и идеологов революционного террора в России писатель С.М. Степняк-Кравчинский, убивший шефа жандармов Н.В. Мезенцева, писал в книге «Подпольная Россия» (первоначально написанной по-итальянски (1881–1882, отд. изд. 1882); выполненный автором русский перевод – 1893):

Уж если тратить время на убийство какого-нибудь шпиона, то почему же оставлять безнаказанным жандарма, поощряющего его гнусное ремесло, или прокурора, который пользуется его донесениями для арестов, или, наконец, шефа жандармов, который руководит всем? А дальше приходится подумать и о самом царе, властью которого действует вся эта орда (Степняк-Кравчинский 1972: 401).

В 1899 г. Рутенберг принимал активное участие в студенческих волнениях, охвативших вузы столицы (см. о них: Ливанов 1901; Morrissey 1998: 44–74), за что к нему были применены меры административного воздействия: он был отчислен из института, год провел в Екатеринославе. Там работал чертежником на Александровском Южно-Российском металлургическом заводе Брянского акционерного общества, затем на Екатерининской железной дороге. В Екатеринославе Рутенберг сблизился с социал-демократами, но, судя по всему, связи эти были достаточно поверхностными. По крайней мере, они не дали в руки полиции никакого «криминала», и после возвращения в Петербург в 1900 г. Рутенберг был восстановлен в Технологическом институте. Близко знавший его Б.В. Савинков впоследствии вспоминал:

Рутенберга я знал давно, с университетской скамьи19. Он вместе со мной был членом групп «Социалист» и «Рабочее знамя»20, вместе со мной был привлечен к делу и содержался в доме предварительного заключения. Дело его окончилось полицейским надзором, отбыв который, он поступил на Путиловский завод инженером. На заводе он приобрел любовь и уважение рабочих и 9 января вместе с Георгием Гапоном шел к Зимнему дворцу в первых рядах (ВТ: 86)21.

Группа «Рабочее знамя» возникла в 1897 г. на основе слияния двух групп – технологов, вышедших из санкт-петербургского «Союза борьбы», и оппозиционной Бунду белостокской организации рабочих-революционеров. В июне 1898 г. в Белостоке вышел № 1 газеты «Рабочее знамя» (в конце июня типография была арестована). Эта группа имела свои филиалы в Петербурге, Москве, Киеве, Вильно, Гродно, Белостоке. Группа «Социалист», созданная летом 1900 г., находилась в тесной связи с «Рабочим знаменем» и с другой организацией, куда входил Б. Савинков, – «Группой 20-ти». Все вместе они образовали «Объединенную группу Социалист и Рабочее знамя» (Слетов 1917: 89–90).

Познакомившись с российской социал-демократией, Рутенберг затем сблизился с социалистами-революционерами, чья идеология более соответствовала его устремлениям, отдав в выборе между двумя этими партиями предпочтение той, которая, по словам одного горьковского персонажа («Жизнь ненужного человека»),

хочет перебить бомбами и другими способами министров и царевых верных людей… (Горький 1968-76, IX: 112).

В брошюре «De natzionale wiedervaflevung von dem yidishen folk» (Национальное возрождение еврейского народа), вышедшей на идише под псевдонимом Пинхас Бен-Ами в 1915 г., Рутенберг хотя и связывал причины своего заражения революционным микробом с растущим в нем с детства чувством протеста против национального притеснения и социальной несправедливости, все же говорил о его космополитической природе и сущности:

Как и большинству из числа учащейся еврейской молодежи моего поколения, вышедшей из «черты оседлости», мне приходилось преодолевать «процентную норму», чтобы добиться права на высшее образование и права на жительство. И вот, окунувшись в жизнь большого города, оторванный от отчего дома, я обнаружил внутреннюю потребность, которая росла и ширилась во мне с детства, там, в еврейском гетто, – потребность протеста и борьбы против угнетения. И тогда я пополнил лагерь русских революционеров и служил ему верой и правдой. И не из-за внешних причин, а по сердечному влечению. И все, что я имел и умел, было отдано революционному делу.

Русская литература, наука, искусство, музыка – все говорило о глубине страданий русского народа. Еврейское же страдание было в них затушевано или вовсе отсутствовало. Отдаляясь от него, я все менее и менее слышал его голос, все менее и менее наблюдал его. На тогдашнего меня влияло время и космополитические круги, в которых я вращался. И я сделался русским интеллигентом, идеологом русского пролетариата, боровшимся, как мог, за свободу русского народа, за его культуру. Постепенно я избавлялся от этого влияния, подобно многим моим соотечественникам, представителям моего многострадального народа, пока не избавился наконец полностью и окончательно (Ben Ami 1915: 5).

Причин того идейного сдвига, под воздействием которого Рутенберг пережил национальную идентификацию, мы еще коснемся. Сейчас же нужно рассказать о том, что этому предшествовало. Идейно-революционный космополитизм, развивший в нем нравственно-психологический комплекс, который хорошо передает английское слово Jewlessness и несколько неуклюже звучит по-русски – «безъеврейскость», имел свое продолжение и логическое завершение в личной жизни Рутенберга. Он встретил и полюбил русскую женщину и, чтобы на ней жениться, должен был, по законам Российской империи, принять христианство.

Ольга Николаевна Хоменко (1872–1942), владелица издательства «Библиотека для всех» (располагалось по Съезжинской улице, 4), принадлежавшая к тому же, что и Рутенберг, кругу революционной интеллигенции22, была на семь лет его старше. Издательство специализировалось на выпуске народно-демок-ратической и революционной литературы (которая частично издавалась за рубежом), например, брошюр Г.В. Плеханова: «В.Г. Белинский», «14 декабря 1825 года», «О социальной демократии в России», «Сила и насилие», «Генрих Ибсен» и др. Некоторые книги имели огромные по тем временам тиражи (так, последнее из указанных изданий вышло тиражом 20 тыс. экз.).

Г.В. Плеханов был вообще чрезвычайно близок этому издательству, хотя далеко не всем его проектам удалось увидеть свет. Современный исследователь пишет:

В издательстве Рутенберг предполагалось также издание «Библиотеки материализма» под общей редакцией Плеханова. Первым ее выпуском должен был стать перевод сочинений Ламетри с предисловием Плеханова. Из-за необходимости потратить дополнительное время на редактирование плохого перевода Плеханов предложил выпускать Ламетри отдельными брошюрами по мере подготовки. В ответ Рутенберг писала, что ей хотелось бы издать всего Ламетри сразу, поскольку «тоненькие брошюры книжными магазинами не покупаются, а берутся на комиссию, и так как теперь никто долгов не платит и меня уже книжные магазины достаточно наказали за доверие, то я очень, очень прошу не изменять первоначальное Ваше решение издавать «Библиотеку материализма» книжками, а не брошюрами. Ваше предисловие, Георгий Валентинович, конечно, будет интереснее всего, и чем больше оно будет, тем лучше. Умоляю Вас не сокращать его ни по каким соображениям»23. Вероятно, по недостатку времени эта работа Плеханова также осталась незавершенной (Аркушенко 1988: 66).

По всей видимости, по делам книжно-издательским Ольга Николаевна была знакома и связана с известным библиографом и историком книги H.A. Рубакиным, близким к эсеровским кругам, который, будучи человеком состоятельным, жертвовал деньги на партию и на ее террористическую деятельность (Леонов 1996: 34; Леонов 1997: 56, 128). В письме к нему от 12 октября 1906 г. (год не указан и устанавливается по контексту) она писала24:

Глубокоуважаемый Николай Александрович,


Получила Ваше письмо, кот<орое> путешествовало по векам, пока дошло до меня.

Собираюсь к Вам лично побывать, а пока спешу послать Вам все мои книжки, вышедшие после 17 октября и до 17 без цензуры25. Хорошо Вы придумали поселиться в Выборге, работать там еще удобнее Вам, никто мешать не будет, а на нездоровье Ваше давно следовало обратить внимание.


До свиданья.

Жму крепко руку, сердечный привет Вам и Вашей супруге.

С искренним уважением, О. Рутенберг


P.S. Вы забыли написать Ваш адрес в Выборге, к<аж Вас там найти, надеюсь, что письмо и так дойдет, т<аж к<аж наверно Вы уже <неразб.> квартиру, Николай Александрович.

В архиве Рубакина сохранилась также новогодняя поздравительная открытка, которую Ольга Николаевна около двух с половиной лет спустя, 12 января 1909 г. (датируется по почтовому штемпелю), отправила ему и жене в Швейцарию, где они в то время жили:

С Новым Годом!

Поздравляю Вас<,> Глубокоуважаемые Людмила Александровна и Николай Александрович. Шлю лучшие пожелания.

Ваша Ольга Рутенберг26

Ольга Николаевна была человеком добрым и милосердным, не выносила насилия и болела за тех, кто таковому подвергался. Однажды27 она вступилась за студентов и гимназистов, собравшихся у Технологического института, которых полицейские разгоняли шашками и нагайками. «Нарушительницу» общественного порядка отвели в участок, а затем возбудили дело, которое квалифицировалось как «сопротивление властям при исполнении ими служебных обязанностей». За эти «противоправные» действия Ольгу Николаевну осудили на шесть месяцев тюремного заключения. Дело было подано на пересмотр в Судебную палату, и в качестве защитника был приглашен известный адвокат О.О. Грузенберг. Свидетель этих событий А.Я. Столкинд впоследствии вспоминал:

Помню, как председательствующий в Палате Гредингер, который отличался особенной грубостью, обрывал Грузенберга во время следствия и прений сторон. Когда дошел черед до постановки вопросов, Грузенберг потребовал введения дополнительного вопроса по статье, в которой указывалось, что суд может понизить наказание до простого ареста, если доказано, что преступление было совершено в состоянии опьянения или возбуждения. Председательствующий Гредингер резко спросил, обращаясь к Грузенбергу: «Что ж, по-вашему, подсудимая была в пьяном виде?», – на что Грузенберг, не задумываясь, ответил запальчиво: «Неужели, г. председатель, можно быть пьяным только от алкоголя? Люди пьянеют от горя, от отчаяния, как пьян сейчас я при виде того, как вами нарушаются судебные уставы». Председатель замолчал. Благодаря защите Грузенберга приговор был смягчен до двух недель ареста (Столкинд 1944: 22).

В неопубликованных воспоминаниях самого О.О. Грузенберга данный эпизод реконструируется следующим образом:

В связи с безумным 9-ым января, когда войска расстреливали рабочую делегацию, шедшую под водительством священника Гапона с иконами и хоругвями к Зимнему Дворцу, чтобы ознакомить Государя со своими нуждами и чаяниями, ко мне явилась молодая женщина с просьбою принять ее защиту на суде. Она назвала себя женою Р<утенберга>28 (по революционному прозвищу «товарищ Максим»29). Она рассказала мне, что, обеспокоенная долгим отсутствием мужа, который шел в процессии с Гапоном, она поспешила к Александровскому скверу, где были гвардейские части, производившие стрельбу. Ее грубо окликнул офицер. Не владея собою, она кинула ему: «Убийца!» На днях предстоит суд над нею по обвинению в оскорблении должностного лица при исполнении служебных обязанностей30.

В начале семейной жизни Ольга Николаевна полностью соответствовала представлениям Рутенберга о жене-друге, жене-единомышленнице, хотя их чувствам было суждено претерпеть множество испытаний.

Создание семейных союзов с целью поколебать казавшиеся устаревшими социальные и национальные предрассудки носило в лагере «подпольной России» достаточно распространенный характер. Не случайно это явление было чутко отрефлексировано художественной литературой.

Русско-еврейский писатель С. Ярошевский в дилогии «Разные течения» и «В водовороте» изобразил любовь русской Лиды и еврея Адольфа Ватмана. Любящий Лиду, но смиряющийся со своей участью отвергнутого влюбленного, русский адвокат Долинский говорит ей на прощание:

<…> Вы стали на почву отрицания народного антагонизма; все ваши поступки доказывают это, а между тем вы ошибаетесь: никогда эти два народа не сольются в одно целое (Ярошевский 1883: 99).

То, что адвокат Долинский эвфемистически называет «народным антагонизмом», было фактически проявлением банального юдофобства, по кодексу которого два этих народа – русских и евреев, несмотря на многолетнее соседство, разделяет отчетливая межа, переступать которую и не принято, и постыдно, и опасно.

В том же романе мать Лиды Анна Николаевна, в глазах которой увлечение дочери объяснялось лишь одним – помутненным рассудком, не без резона и по-житейски здраво объясняет ей «науку страсти нежной» в отношениях между русскими и евреями:

Ты увлеклась человеком, который до сих пор был тебе чужд по воспитанию, привычкам, семейным традициям, религии и даже, может быть, стремлениям. Он еврей, а ты христианка. Тысячелетия отделяют вас; тысячелетия образовали между вами глубокую пропасть, перешагнуть которую не так легко, а может быть, и невозможно. Его стремления не могут быть твоими стремлениями, вы никогда не поймете друг друга, как сытый не может понять голодного. Его сердце разбито, он сын несчастного и всеми презираемого народа; если он и лучше своих предков и не страдает их пороками, то все же он вышел из их среды и его будет вечно тянуть к своим. Он, может быть, будет тебя сильно любить, но он тебе никогда не простит, что ты его заставила изменить его народу, отречься от его религии; он не забудет, что он стоит ниже тебя и должен был уступить тебе. Ты ищешь счастья в союзе с любимым человеком, ты ради него совершила слишком смелый поступок, но будешь ли ты в самом деле счастлива? Помни, что вы чуждые друг другу люди; что вы дети двух различных народов, один из которых всеми презираем. По заслугам ли он презираем? Я не хочу тебе высказать свое убеждение, ты, пожалуй, скажешь, что я пристрастна, но достаточно сказать, что это презрение длится тысячелетия и не нам его искоренить (там же: 102).

Как отнеслось родственное окружение жениха и невесты к их выбору в нашем случае – история умалчивает. Зачастую большого ликования такого рода браки ни у той, ни у другой стороны не вызывали. Но поколебать решимость будущих супругов это не могло. В браке родилось трое детей – двое мальчиков и девочка: Женя, Толя и Валя (Вава, Вавуля). Забегая вперед, скажем, что Ольга Николаевна и Рутенберг прожили вместе около девяти лет: в 1909 г. их семейный союз фактически распался. Некоторые мотивы разрыва, по крайней мере с стороны Рутенберга, помогает понять его письмо к ней, написанное из Милана 30 декабря 1911 г., которое приведено в И: 1. По отношению к детям Рутенберг старался выполнять свой отцовский долг и, как мы уже знаем из письма P.M. Плехановой, помогал им регулярно, вплоть до последних своих дней. Благодаря его материальной поддержке все трое получили прекрасное образование. Отношения между ними – отцом и детьми – не были, впрочем, идеальными, в особенности между Рутенбергом и средним, Толей, о чем мы еще скажем.

В RA хранятся письма Ольги Николаевны к Рутенбергу и копии его писем к ней. Ограничимся здесь лишь двумя его письмами, дающими, как кажется, исчерпывающее представление о характере отношений бывших супругов. Первое написано из Лондона и датировано 27 февраля 1921 г.:

Дорогая Ольга,


По дороге в Лондон получил от доктора Перельмутера весть о тебе и детях – Толе и Ваве.

Что сталось с Женей?

Посылаю через доктора Перел<ьмутера> 30.000 польских марок. Если они дойдут по назначению, пошлю еще и буду стараться присылать регулярно.

Понимаю, что ты называешь меня твоим мужем, а себя моей женой. Мы разошлись с тобой двенадцать лет тому назад, разошлись слишком давно и слишком далеко, чтобы пользоваться такой терминологией. Это неразумно. И недостойно. Ни тебя, ни меня. Как к матери моих детей отношусь к тебе с глубоким уважением, но ты не жена мне, и я тебе не муж. Оформить, легализовать существующее при данных условиях я не могу. Тебе при советском режиме это сделать легче. Сделай. Так надо.

Обнимаю детей.

Почтительный привет Александре Петровне31.

Тебе низко кланяюсь,

П<етр> Р<утенберг>

Второе письмо, написанное через девять с половиной лет, 12 августа 1930 г., насыщено еще более напряженными семейно-педагогическими коллизиями:

У меня был с Валей серьезный разговор о тебе. Ты будто бы сказала, что у меня теперь большое положение и я зазнался и стараюсь, где только могу, излить на тебя мою злобу, что детей я получил теперь готовенькими и заберу их от тебя и т. д.

Вопрос о моем положении и зазнался ли я или нет, мы, конечно, дискутировать не будем с тобой. Все же остальное, очень важное, сплошное с твоей стороны недоразумение. Считаю своим долгом тебе это объяснить. Детей я не «получал» и забирать их у тебя не собираюсь и не могу, если бы даже хотел. Они уже взрослые люди. Выросли они в атмосфере мне совершенно чуждой. То, что составляет содержание моей жизни, для них совершенно чуждо и неинтересно. Отношение мое к ним – чувство долга отца помочь им стать независимыми и по возможности полезными людьми. Продолжателями моих идей, моей работы они быть не могут. «Личного» интереса у меня в них никакого нет. Отбирать их у тебя мне незачем.

И опасаться тебе этого нечего.

Злобы к тебе у меня никакой нет. Мы совершенно разные люди. Общего у нас с тобой ничего нет. Человек я очень занятый и очень уставший. И уделять внимание и время не могу. Это не исключает моего уважения к тебе лично и как к матери моих детей.

Практически – ты, по-моему, вредишь детям такими разговорами. Не думаю, чтобы у тебя было такое намерение. Им надо пройти через серьезную ломку, чтобы приспособиться к культурной европейской жизни. Может быть, они и гении, но покуда таковыми еще себя не проявили и никто в них не нуждается, за ними не бегает. Чтобы я смог помочь им связаться со здешним миром и жизнью, они должны научиться многому, диаметрально противоположному тому, чему они до сих пор в жизни научились. Для их пользы ты должна не путать и не мешать им. Ты не имеешь также права забывать, что они не совсем здоровы. Говорю с тобой как с их матерью.

Надеюсь, что объяснил тебе неосновательность твоих опасений и желательность ликвидировать твою ревность для их блага.

Желаю тебе всего хорошего.

П. Рутенберг


Дети тебе, вероятно, писали, что хотел, чтобы Толя женился, но из этого ничего не вышло.

Постарайся, чтобы Ж<еня> получил разрешение поехать на полгода или год сюда полечиться и учиться. Если это почему-либо невозможно, смотри, чтобы он не болтался без дела. Это очень вредно вообще, а при его нервном состоянии особенно.

<К письму приложена записка, обращенная к дочери:> Вавуля. Вложи это письмо в конверт и перешли маме.

П. Р.

Говоря об иерархии «своего» и «чужого» – национального и космополитичного, следует иметь в виду, что в разные периоды жизни Рутенберга она не оставалась неизменной, а подчинялась известной динамике. Неизменным оставалось лишь то, что национальное окрашивалось для него в революционные тона, а революция неизбежно включала в себя национальный компонент. Эта диалектика в еще более концентрированном виде воплотилась в идеалах и жизненном поведении другого первопроходца промышленного строительства Израиля – Моше Новомейского, делившего свой общественный темперамент между русской революцией и сионизмом. Близко стоявший к эсеровским идеям и эсеровской борьбе, Новомейский не отделял сугубо еврейских интересов от вселенской революционной перспективы. Так, в 1916 г., после смерти С. Фруга, который для национально мыслящей еврейской интеллигенции воплощал образ еврейского художника, Новомейский – через еврейского общественного деятеля, поэта, критика, переводчика и издателя Л.Б. Яффе – передал вдове Фруга Е. Фроловой значительную денежную сумму. В письме от 6 января 1917 г. Фролова писала Яффе:

Многоуважаемый Лев Борисович,


очень благодарна Вам за пересылку денег от Моисея Абрамовича Новомейского и прошу выразить ему мою сердечную благодарность.

Мне отрадно думать, что заслуги покойного перед своим народом чтут так далеко от его родины. <…>32

В связи с затронутым предметом – взаимосвязью революционных идеологем и национальной проблематики нельзя не упомянуть имени активного участника революционного движения в России, известного еврейского общественного деятеля, публициста и философа, одного из основателей партии эсеров за границей X. Житловского (1865–1943), который пережил в российской атмосфере мятежного бурления умов подлинную идейную драму. Попытка народовольца Житловского придать революционно-освободительной борьбе национальную окраску не пользовалась популярностью у его русских сподвижников33. В работе «Еврей к евреям» (1892), где он призывал еврейскую интеллигенцию к единению со своим народом, вопрос был поставлен таким образом, что прежде чем отстаивать гражданские свободы, евреи должны добиться элементарного национального равноправия, которое придаст новые импульсы и перспективы их борьбе за общее дело. По существу, это был прообраз автономистической идеи, которая впоследствии сложится в теории С. Дубнова. По свидетельству Р. Эттингер, Рутенберг признавался, что, познакомившись с Житловским в Америке, «был ему многим обязан в возвращении к еврейской деятельности» (Эттингер 1980: 53).

О том, как Рутенберг подобрал себе подпольную кличку Мартын (Мартын Иванович), никаких свидетельств не сохранилось. Истории российского освободительного движения известен еще один образ нелегала Мартына, о котором вспоминал Л.Г. Дейч, к сожалению забывший его подлинные имя и фамилию. Рассказывая о своей народовольческой молодости, он так описывал этого «первого» Мартына:

Мартын принадлежал к более солидным лицам, – ему было под или за тридцать лет, он являлся среди нас единственным кандидатом прав, но революционного прошлого у него не было никакого. Поляк, чрезвычайно привлекательной наружности, с благородными манерами, Мартын производил впечатление недовольного, чем-то обиженного человека. Так, когда еще этот кружок <«чайковцев»> жил в Киеве до моего ареста, Мартын никогда не принимал участия в общих сборищах, развлечениях и выпивках. Причиной этой отчужденности, как я потом узнал, были его размолвки с Мокриевичем. На какой почве они возникли, не помню, а может быть, я и тогда не знал. Но едва ли я сильно ошибусь, если выскажу предположение, что Мартын был не прочь занять первенствующее место в кружке, а потому в Мокриевиче он видел конкурента. Эта его претензия – если, действительно, она была у него, – являлась совершенно неосновательной и тем более странной, что он был очень неглупым человеком, но, кажется, несмотря на окончание университета, не особенно развитым (Дейч 1926: 226).

Заражение Мартына-Рутенберга революционным микробом и его формирование как эсеровского активиста проходили в тесном соприкосновении и сотрудничестве с «бомбистами» – высшими российскими авторитетами в области террора – Г. Гершуни, Е. Азефом, Б. Савинковым, И. Каляевым, Е. Созоновым и др. Был Рутенберг знаком и с одним из руководителей эсеровской партии М.Р. Гоцем. В RA сохранилось письмо его вдовы, B.C. Гоц (урожденной Гассох)34, написанное много лет спустя (датировано 15 марта 1936 г.), когда былые революционные бури уже отшумели и эсеры находились в эмиграции. Как и многие ее соратники по борьбе, Вера Гоц жила в Париже, откуда писала Рутенбергу о своем племеннике Семене Луцком, инженере-электрике и поэте35, который в одном из писем называл ее «второй мамочкой» (см. также его стихотворение «Памяти Веруни» (Луцкий 2002: 152-53), написанное на смерть В. Гоц36):

Дорогой Петр Моисеевич,


Давно с Вами не виделась! Вы обещали как-то зайти ко мне, так и не зашли. Ну, об этом при свидании, если удастся. А пока у меня просьба к Вам. Надеюсь, если сможете, то исполните. Дело вот в чем.

У меня есть племянник, мне очень близкий друг. Его хорошо знала Амалия Осиповна37. Он инженер-электрик, окончивший во Франции в 1915 г. в Гренобле, и с тех пор здесь работает на разных заводах. Его специальность – расчет и конструкция машин постоянно и переменных токов. Сейчас он работает уже 10 лет по электрической части у Альстона, рассчитывает локомотивы и трамваи. Но он все не может здесь хорошо устроиться, платят плохо, а сейчас и вообще кризис, и он как иностранец все время под риском лишиться службы, а новой во Франции найти сейчас нельзя. Вот и я хотела, и по его тоже просьбе, спросить, есть ли в Палестине какое-нибудь применение его знаниям, мог бы ли он найти там работу по своей специальности? Вы ведь там давно живете и все хорошо знаете. Можете ли Вы ему оказать в этом содействие, дать совет или указания? Большую услугу мне этим окажете, и я заранее сердечно Вас благодарю. Я, конечно, уверена, ничуть не сомневаюсь, что Вы все сделаете, что в Вашей возможности. Желаю Вам всего наилучшего и шлю Вам самый сердечный привет.

Вера Самойловна Гоц


Очень Вас прошу написать мне ответ. Когда будете в Париже, надеюсь, что посетите меня.


Мой адрес: Mme V. Gotz

101, rue Dareu Paris – 14-е

Помочь тогда С.А. Луцкому Рутенберг ничем не мог: электрическая компания, которой он руководил, переживала переизбыток кадров. Так сложились обстоятельства, что позднее Луцкий не только посетил палестинскую землю, но и бывал там неоднократно – впервые это случилось летом 1948 г., уже после смерти Рутенберга и образования Государства Израиль, и потом почти ежегодно навещал жившую там дочь и ее семью38.

Возвращаясь в революционную молодость Рутенберга, следует разрешить одно заблуждение, которое и по сей день разделяют некоторые авторы, – о его принадлежности к боевой организации эсеров (БО) и даже ее руководстве. Наперекор фактам, об этом говорится как о чем-то само собой разумеющемся. Ср., к примеру: Рутенберг

приехал на Капри, окруженный ореолом героя, участника событий 1905 года и организатора убийства Гапона. И хотя среди террористов Рутенберг считался одним из наиболее здравомыслящих и хладнокровных, понятие личной героики и «жертвенной» участи было безусловно определяющим для всех членов боевой организации социалистов-революционеров (Басинский 1989: 145).

Или:

С 1907 по 1915 г. жил в Италии руководитель боевой организации эсеров Пинхас (Пётр Моисеевич) Рутенберг (Пархомовский 2008: 424)39.

Между тем Рутенберг в Боевой организации эсеров никогда не состоял. Возможно, здесь произошла путаница, и Боевая организация оказалась смешана или с нарвской боевой дружиной, или с петербургским боевым комитетом, который должен был отвечать за доставку, хранение и распределение оружия и обучение дружинников военному делу (Рутенберг стоял во главе и той и другой организаций; во втором случае – вместе с Х.И. Гершковичем). Правда, говорить о его деятельности на посту руководителя боевого комитета не приходится, поскольку сразу же после назначения он был арестован. Мнение о его принадлежности к БО отстаивает А. Гейфман, считающая, что «члены ЦК <…> пытались скрыть, что Рутенберг был членом Боевой организации», и при этом ссылающаяся на воспоминания В. Поповой «Динамитные мастерские 1906–1907 гг. и провокатор Азеф»40 (Geifman 1993: 282, п. 91; то же: Гейфман 1997: 379, прим. 91); можно думать, что этого же мнения придерживается и Р. Спенс (Spence 1991: 47), а израильский историк М. Минц использует для доказательства этого сообщения зарубежной агентуры (Mintz 1983: 184) – источник ненадежный, тем более что речь идет о донесениях, относящихся к 1913 г. «Членом боевой организации» Рутенберга называл еще И.Ф. Манасевич-Мануйлов в подложной статье «К убийству

о. Гапона», в которой делалась откровенная попытка Рутенберга оклеветать. В последнем случае говорить вообще не о чем, поскольку мы имеем дело с явной фальшивкой. Этой шаткой аргументации противостоят утверждения самого Рутенберга: см. его письмо в ЦК партии эсеров от 18/31 января 1909 г., опубликованное в № 15 «Знамени труда» за 1909 г. (приведено в Приложении И. 4), а также ДГ: 9441. В письме к Савинкову от 19 февраля 1908 г. он писал (RA):

Ты, конечно, знаешь также, что я говорил, что сомневаюсь, чтоб смог сыграть предложенную вами мне роль, что опасаюсь этой ролью только замарать себя, так к<аж Р<ачковский> не настолько наивен, чтоб на основании одной рекомендации Г<апона> подпустить к себе меня, которого считает членом БО.

Из этого ясно вытекает, что Рутенберг не был членом БО, как считал Рачковский. Если бы это было иначе, приведенная фраза была бы построена по-другому. Кроме того, в том же письме, соглашаясь с некоторыми замечаниями Савинкова по поводу рукописи своих записок об убийстве Гапона, он писал:

Из сделанных тобой замечаний будет отмечено в рукописи, что я не член Б О.

О том же свидетельствуют заявления действительных членов БО, которые вряд ли можно оспорить. Так, в рецензии на книгу Б.И. Николаевского «История одного предателя» В. Зензинов писал:

П.М. Рутенберг никогда не стоял «близко к БО». Что касается организации убийства Гапона с Рачковским, то это поручение (по его собственному настоянию) было ему дано вне какого бы то ни было соприкосновения с БО; все сношения с П.М. Рутенбергом вел по этому делу один лишь Азеф (Зензинов 1932: 483).

На непринадлежность Рутенберга к БО указывают и современные исследователи, в работах которых имя Рутенберга среди боевиков не фигурирует (см., например: Морозов 1995: 243–314; Городницкий 1998).

Все это, однако, не противоречит тому, что Рутенберг фактически был, пользуясь терминологией авторов исследования о поэтике террора, носителем «террористического менталитета» (Одесский, Фельдман 1997: 9). Он досконально изучил «мудрую науку подполья», как назвал нелегальную противоправительственную работу С.Д. Мстиславский, один из рутенберговских сподвижников по революционной борьбе (Мстиславский 1928а: 23), и его отношения с террором в любой момент могли утратить «платонический» характер. Ежедневное участие в российском кровавом революционном действе не могло соответствующим образом не отразиться на человеческой психологии. Существование в мире революционного футуризма неизбежно смещало привычные моральные нормы и критерии. Обыденный жизненный опыт оказывался недостаточным в объяснении принятых между эсеровскими боевиками моральных конвенций, и поэтому поиски «оправдательных аргументов» революционного насилия не могли преуспеть в рамках традиционных гуманистических ценностей – для этого необходимо было выйти за их пределы. Сломить жестокую реальность еще более жестоким страхом возмездия и тем самым заставить подчиняться ему как высшей силе по-своему понятой «исторической справедливости» – в этом, по существу, заключалась основная задача теории и практики террора. Рутенберг, который, исключая особый случай убийства Гапона, формально не участвовал ни в одной состоявшейся акции Б О, без сомнения, разделял эти конвенции и рассматривал насилие как один из самых действенных способов революционной борьбы (об истории терроризма в российском освободительном движении и развитии террористических идей см. в кн.: Будницкий 2000, опирающейся на обильную библиографию).

Черты авантюрной революционной романтики, поклонение радикальным методам эсеровского террора, который, по резкому определению С.В. Зубатова, составлял душу этой «доморощенной партии неисправимых утопистов, органических бес-порядочников и сентиментального зверья» (Зубатов 1922: 281), останутся у Рутенберга навсегда. Однако парадоксальным образом те же самые качества в иной обстановке, в экстремальных обстоятельствах дадут поразительный продуктивный эффект. Психологические навыки боевой революционной работы, которые вырабатывала и тренировала российская действительность, окажутся необычайно востребованными в Палестине, где логика борьбы зачастую сокращала выбор принимаемых решений до драматического минимума и вынуждала к решительным, подчас жестким и даже жестоким действиям.

Но дело было не столько в тренированных мускулах, умении владеть оружием или знакомстве с азами военной тактики, сколько в решительном духе и том заряде идеализма, отпечаток которого лежал даже на самых отчаянных прагматиках террора. На эту черту – идеализм палестинских первопрохоцев, столкнувшихся с непроторенными путями и неготовыми решениями как на центральную указывал Жаботинский в письме к Рутенбергу от 1 июля 1936 г. (RA):

Если суждено, чтобы из Бейтара42 вышел толк, то Бейтар – школа назорейства: забудь про карьеру, про интерес личный или классовый, приноси жертвы, хотя бы даже невпопад – лишь бы сионистское пионерство перестало быть etablissement de luxe43 и опять стало авангардом идеалистов.

Рутенберг оказался именно из тех, кто в молодости прошел школу революционного идеализма (тоже своеобразного «назорейства») и был в этой школе одним из самых добросовестных и примерных учеников.

________________________

1. Степняк-Кравчинский 1989: 44.

2. В ряде источников (см., напр.: Краткая еврейская энциклопедия 1976–2005, VII: 552; Ксенофонтов 1996: 117; Горький 1997-(2007), VI: 599; Охранка 2004, II: 579; Амфитеатров 2004, II: 579, и др.) в качестве даты рождения Рутенберга указан 1878 г.; вероятно, эта дата может рассматриваться в качестве «альтернативной»: именно 1878 г. приводится, например, в докладной записке Департамента полиции об убийстве Гапона, где сообщаются биографические данные Рутенберга (см. Приложение I. 2). Однако сам Рутенберг годом своего рождения считал 1879, см. юбилейные торжества в Эрец-Исраэль по случаю его 60-летия. В. Лебедев датирует рождение Рутенберга 1880 г. (Лебедев 1942, № 10551: 2). Что касается 1870 г., который значится в книге Эттингер 1980: 50, то это или описка мемуаристки, или – что более вероятно – типографская опечатка.

3 Мозес (Моше) Монтефиоре (1784–1885), британский (еврейского происхождения) финансист, общественный деятель, филантроп.

4. В устойчивом русском переводе: «ковчег завета» – шкаф или ларец, в котором хранятся свитки Торы.

5. Первоначально этот небольшой мемуарный фрагмент появился в тель-авивской газете «Davar» (1939. 5 февраля) среди материалов, посвященных 60-летнему юбилею Рутенберга.

6. В соответствии с действовавшими в это время нормами доля евреев, принимаемых в высшие учебные заведения столицы, не должна была превышать 3 %, в Казанском и Харьковском учебных округах – 5 %, в учебных округах в зоне «черты оседлости» (Виленский, Киевский, Варшавский, Одесский, Западно-Сибирский) -10 % (Иванов А. 1999: 213).

7. Приведенная тирада взята как удачная иллюстрация, не более того. Что касается художественных достоинств рассказа, нет оснований спорить с эмигрантскими критиками, один из которых замечал, что в нем «грозная правда разменена на фальшивую монету мелодрамы» (Звено. 1923. № 28. 13 августа. С. 3), а другой (рецензия на сборник «Одиссея», где рассказ был напечатан, подписана М.) подчеркивал, что автор «не мог справиться» с трагической жизненной коллизией разлада в семье (один из героев-братьев – коммунист, другой – белогвардеец), усложненной национальной проблематикой (Дни. 1923. № 87. 11 февраля. С. 14).

8. Аарон Исаакович Зунделевич (1854–1923), народник, член исполкома «Народной воли»; входил в группу «Земля и воля»; организатор подпольных типографий в С.-Петербурге, ведал связями с заграницей. В 1880 г. приговорен к вечной каторге. С 1907 г. – политэмигрант.

9. Рахель (Роза) Моисеевна Рутенберг, жила в Петрограде.

10. Речь идет о жене Рутенберга Ольге Николаевне Хоменко и его сыне Анатолии, который в Палестину к отцу не приезжал, но действительно выехал на Запад на учебу. О семье Рутенберга см. далее.

11. Э.М. Зиновьева-Дейч, скульптор.

12. Розалия Марковна Плеханова (урожд. Боград; 1856–1949), народоволка, участница группы «Освобождение труда»; жена Г.В. Плеханова с 1878 г. Родилась в селе Добренькое (Херсонского уезда) в зажиточной еврейской семье. Образование получила в частной школе, затем в херсонской гимназии. В 1874 г. поступила на Высшие медицинские курсы при Медико-хирургической академии в Петербурге, которые не окончила из-за преследования полиции. Медицинское образование завершила в Женевском университете (1883-85). После смерти Плеханова отдала все силы увековечению его памяти и сохранению архива. В советское время заведовала Домом Г.В. Плеханова в Ленинграде (1928-39). Биографическую справку о Плехановой см.: Филимонова 1999: 500-05.

13. К содержащимся в купюрированном фрагменте письма двум просьбам Дейча мы еще вернемся (см.: V: 1).

14. Л.Г. Ле Савуре-Плеханова – старшая дочь Г.В. Плеханова.

15. В августе 1939 г. Плеханова выехала во Францию для свидания с дочерью и в Советский Союз больше не возвращалась.

16. Абрам Моисеевич Рутенберг, с 1920 г. жил в Палестине.

17. Имеется в виду запущенное англичанами выражение «national home», ставшее устойчивой парафразой Эрец-Исраэль.

18. Не исключено, что импульсом для образования этого лапидарного тропа послужили боевики, принадлежавшие к финляндской партии активного сопротивления (создана в 1903–1904 гг.), боровшейся против царской власти на территории Финляндии и находившейся в тесном контакте с эсерами. Эта партия конспирировала свои боевые кружки под спортивные общества. Ср. также выражение «спортсмены от революции» в романе А. Белого «Петербург» (1913–1914) (Белый 1981: 85).

19. Судя по всему, познакомились они не в студенческой аудитории (автор воспоминаний учился на юрфаке Петербургского университета), а именно участвуя в студенческих беспорядках 1899 г., за что Савинков был отчислен из университета и обучение продолжал за границей – в Берлине и Гейдельберге.

20. В книге М.И. Леонова об истории партии эсеров в 1905–1907 гг., в целом богато информативной, эта группа превратилась в «Красное знамя» (Леонов 1997:179).

21. Ср. в другой савинковской автобиографии, где он пишет, что вместе с Рутенбергом и Н.И. Эрасси они «основали социал-демократическую группу – Группу “Социалист”, по программе близкую к воззрениям Г.В. Плеханова» (Савинков 1967: 311).

22. См., напр., в докладной записке вице-директора Департамента полиции С.Е. Виссарионова (март 1909), в которой сказано (.RA, копия):

Из донесений заведующего агентурой в Финляндии от 25 февраля и 22 марта 1906 г. за № 14 усматривается, что в пределах Финляндии проживал Рутенберг, не имевший определенного местожительства, и что в марте в Гельсингфорс прибыла с транспортом революционных изданий его жена – Ольга.

23. Архив Дома Плеханова. Ф. 1093. Оп. 3. Ед. хр. В. 376.

24. Письмо и следующая за ним открытка хранятся в РО ГБЛ (Москва). Ф. 358. Карт. 272. Ед. хр. 24. В том же архивохранилище (собрание Д.Н. Мамина-Сибиряка) имеется письмо главного редактора Большой энциклопедии (С.-Петербург) С.Н. Южакова Д.Н. Мамину-Сибиряку следующего содержания (Ф. 157. Карт. 3. Ед. хр. 94. Л. И):

Дорогой друг Дмитрий Наркисович,

Рекомендую твоему любезному вниманию подательницу сего письма Ольгу Николаевну Рутенберг, которая сама объяснит тебе свое положение и твою роль тоже. Надеюсь, что ты отнесешься к ее словам с добрым чувством.

Искренно преданный

С. Южаков

29 февр<аля> 1904

25. Т. е. до и после 17 октября 1905 г., когда был обнародован царский манифест о предоставлении гражданских свобод.

26. На открытке поверх текста имеется надпись, сделанная красным карандашом, по всей видимости, рукой Рубакина: «Жена инженера<,> убившего Гапона<,> издательниц<а> Рутенберг».

27. В приводимых далее воспоминаниях А.Я. Столкинд датирует описываемые события октябрем 1905 г. (Столкинд 1944: 22), О.О. Грузенберг пишет о 9 января (Кровавом воскресенье).

28. Полная фамилия зачеркнута.

29. Грузенберг ошибается: кличка Рутенберга была Мартын.

30. NUL Arc. Ms Var 322/4.

31. Мать Ольги Николаевны.

32. CZA L. Yaffe Collection. А 13/172.

33. Об антисемитизме в народнической среде, которая вроде бы отстаивала самые высокие идеалы человеколюбия, равенства и свободы, см.: Кельнер 1995: 212-15.

34. Вера Самойловна Гоц (урожд. Гассох; 1861–1938), член партии с.-р. В конце 70-х гг. XIX в. входила в кружок А.И. Желябова в Одессе. С будущим мужем встретилась в якутской ссылке в 1888 г., где и состоялась их свадьба. В после октябрьской эмиграции входила в Комитет помощи русским писателям и ученым, являлась членом его Ревизионной комиссии (см.: Кельнер, Познер 1994: 270, 276, 277), была членом правления Тургеневской бибоиотеки.

Подчеркивая вклад фамильного клана, из которого вышла Вера Самойловна, в русскую революцию, обозреватель профашистского «Нового слова» писал:

Отметим, кстати, что партию социалистов-революционеров из обломков натансоновского «народничества» создала и правила ею еврейская капиталистическая династия Гоцев – Гассох – Высоцких, один из отпрысков которой Бунаков-Фундаминский разлагает сейчас русскую молодежь в Париже (Искра 1934: 8).

35. Семен Абрамович Луцкий (1891–1977) родился в Одессе, учился в Коммерческом училище им. Николая I, которое окончил в 1909 г. с золотой медалью и титулом «Почетный житель Одессы». Его мать, Клара (Хая) Самойловна Гассох (1872–1962), была родной сестрой

B.C. Гоц. К партии эсеров принадлежала еще одна их сестра, Татьяна Самойловна (?-1932), которая была замужем за эсером д-ром А.И. Потаповым (ум. в 1915). Ближайшим другом Луцкого был народоволец С.А. Иванов (псевд. Берг; 1859–1927), шлиссельбуржец с двадцатилетним стажем и член эсеровской партии. Из-за действовавшей в России процентной нормы Луцкий отправился получать высшее образование за границу – сначала в Льежский университет (1909–1913), а затем в Гренобльский электротехнический институт (1913–1915). Став инженером-электриком, он в течение 42 лет проработал во французской электротехнической промышленности (основное время в фирме «Alsthom»). Автор ряда статей во французских научных журналах и двух капитальных трудов по электромеханике: «Calcul pratique des machines electriques a courant continu» (Paris, 1963) и «Calcul pratique des alternateurs et des moteurs asynchrones» (Paris, 1969). В 1933 г. был посвящен в масонскую ложу (о Луцком-масоне см.: Хазан 2000: 307-31). Всю жизнь писал стихи, издал два поэтических сборника: «Служение» (Париж, 1929) и «Одиночество» (Париж, 1974). Более подробно о нем см.: Бэнишу-Луцкая 1995: 262-72; Ласунский 1996: 77–86; Хазан 2002: 7-32.

36. В. Гоц не стало 7 января 1938 г., похоронена на кладбище Bagneux. Некролог написал В.М. Зензинов (Зензинов 1938: 4). См. выражение соболезнования от семьи Луцких, парижской организации партии эсеров, парижского Политического Красного Креста, правления Тургеневской библиотеки в: «Последние новости» (1938. № 6133. 9 января. С. 1). На ее похоронах траурные речи произнесли В.М. Зензинов, Б.И. Николаевский, С.Д. Щупак, Д.М. Одинец, М.А. Кроль (см.: Последние новости. 1938. № 6135.11 января. С. 2). По завещанию покойной, вместо цветов на ее могилу был устроен сбор в пользу заключенных и ссыльных в России (см.: Последние новости. 1938. № 6138.14 января. С. 5).

37. А.О. Фондаминская, см. ее письма к Рутенбергу в V: 3.

38. Впечатления от первой поездки описаны в его очерке «Месяц в Израиле» (Луцкий 1949: 186-98).

39. Попутно выправим еще одну ошибку, которую содержит эта биографическая справка: на основе эпизода из жизни Рутенберга, который он поведал в доме Горького на Капри, Л. Андреев написал рассказ «Тьма», а не пьесу, как сказано в тексте (там же).

40. Однако и В. Попова не называет Рутенберга членом БО, а из весьма косвенного намека вовсе не вытекает с неизбежностью тот смысл, который Гейфман приписала ее словам. Вот что сказано в мемуарах В. Поповой:

В газетах при описании этого дела <убийства Гапона> указывалось, на чье имя была взята дача в Озерках. Я знала, что такой паспорт одно время имелся у нас, членов БО, уже кто-то из моих товарищей им пользовался. Из этого я заключила, что убийство Гапона организовано членами БО. Но ЦК никаких заявлений, подтверждающих мое предположение, не делал и даже старался как будто отгородить себя от всякого касательства к этому делу (Попова 1927, 4 (33): 66).

41. Позднее мы приведем замечания эсеровского ЦК по рукописи «записок» Рутенберга, одним из которых было следующее:

Сделать сноску: «Членом Б.О. я никогда не состоял и никакого участия в ее делах не принимал».

Замечание это, без сомнения, соответствовало действительности, в противном случае Рутенберг его не принял бы.

42. Бейтар (Бетар) – Брит Трумпельдора (Союз им. И. Трумпельдора) – военизированная молодежная сионистская организация, созданная в Риге в 1923 г.; во главе Бейтара стоял Жаботинский (об организации Бейтара см.: Равдин 1997: 38–70; о «первом бейтаров-це» Ароне Цви (Григории) Пропесе, ставшем после образования Государства Израиль одним из главных организаторов международных фестивалей искусства, см.: Хазан 2003: 69–72).

43. ‘место роскоши, комфорта (фр.).

Глава 2

РЕконструируя прошлое из будущего, или сюжет для небольшого рассказа1

Сам я не «террорист» уже по тому одному, что «литератор». Как человек, я содрогнусь при известии об убийстве любого из вреднейших государственных животных, будь то Плеве, Трепов или Игнатьев. И, однако, так сильно озлобление (коллективное) и так чудовищно неравенство положений – что я действительно не осужу террора сейчас. Ведь именно «литератор» есть человек той породы, которой суждено всегда от рожденья до смерти волноваться, ярко отпечатлевать в своей душе и в своих книгах все острые углы и бросаемые ими тени.

А. Блок2

Проблема связи и сопряжения российского революционного движения, причем в его наиболее специфическом аспекте – народнического и эсеровского террора, и художественной литературы имеет множество разнообразных форм и видов выражения, начиная от тематических и сюжетных корреспондирований, взаимопроницаемой границы между реальным и книжным, когда из литературых текстов в жизнь (и наоборот) переносятся отдельные реплики героев, «апостолов насилия»3, а то и целые сцены, эпизоды, и более того – происходит перевоплощение идей и умонастроений, кончая, скажем, использованием каких-то сугубо «мирных» художественно-литературных реалий в качестве криптограмматики боевиков4. Так, В. Чернов в книге воспоминаний рассказал о том, что

когда мы получали открытки с портретами одного из трех тогдашних любимцев читающей публики: Максима Горького, Леонида Андреева или Антона Чехова – это означало, что для очередного акта БО все подготовительные работы закончены; остается ждать «развязки»… (Чернов 1953:175).

Небезынтересно в этой связи вспомнить, как назначенный комиссаром при Верховном главнокомандующем Л.Г. Корнилове М.М. Филоненко направил в адрес управляющего военным министерством Савинкова телеграмму следующего содержания:

То, что Ваня, Федор, Генрих, Эрна, Жорж делали с запада, теперь может быть в шатре с востока. Конь бледный близко, так мне кажется. Пожалуйста, исполните немедленно все, что завтра утром вам передам (Дело Корнилова 2003, II: 559).

Получив копию этого странного сообщения, начальник штаба генерал A.C. Лукомский, ничего в нем не разобрав, писал годы спустя:

Я прочитал и ничего не понял. Было упомянуто о «коне бледном», скачущем через какие-то горы и чего-то затевающем. Было упомянуто среди телеграммы о начальнике военных сообщений.

Я сказал, что воровского языка не понимаю и не могу разобрать, в чем дело (Лукомский 1922:104).

На самом деле все оказалось просто: в телеграмме, посланной Савинкову, использовались литературные образы из «Коня бледного» – кому, как не самому автору, было разгадать шифр. Авторы книги о Корнилове, рассказывая об этом эпизоде, где изящная словесность послужила способом криптограмматической военной депеши, пишут:

Позже выяснилось, что, опасаясь вездесущих «монархистов», Филоненко зашифровал свое послание именами и образами из романа Савинкова «Конь бледный», рассчитывая на то, что сам его автор (он же адресат) в этом разберется. В переводе это должно было означать, что в Ставке (Шатре) зреет контрреволюционный заговор (Ушаков, Федюк 2006: 154).

Тех, кого называли «бомбисты», не были лишены тяги к сочинительству и литературным забавам, отличающимся, впрочем, своеобразной мрачновато-иронической изобретательностью. Один из членов БО, М.М. Чернавский, вспоминал о вечере, когда группа боевиков на досуге слагает коллективный рассказ «из жизни революционеров», в котором все время используются говорящие реалии постазефовской эпохи с ее тенью подозрительности и помешанностью на разоблачительной теме:

Деловые разговоры кончены, инструкции даны, беседа не вязалась. Савинков предложил: «Давайте общими силами составлять рассказ из жизни революционеров». Кое-кто откликнулся на это предложение. Тема: областная партийная конференция происходит в губернском городе. Как назвать город? Провокань. Он расположен на речке Филерке. Конференция собирается в гостинице «Золотая Подметка» и т. д. в этом роде. При всякой особенно «удачной» подробности мы смеялись, хотя, сказать правду, в этом смехе веселья было маловато. Фабула рассказа развертывалась довольно быстро, но… взмолилась «Ма» (так называли М.А. Прокофьеву, соединяя ее первые два инициала), попросила прекратить забаву. Прекратили, конечно. Рассказ не был окончен (Чернавский 1930, № 8/9: 54-5).

Совершение террористического акта многообразно отразилось не только в прозе (некоторые наблюдения на эту тему см.: Петрова 1978: 194–216; Могильнер 1999), но и в поэзии (см., например, фрагмент из поэмы Н. Панова (Д. Туманного) «Террористы»):

<…> Товарищ, не медли – он может уйти!

Для бомбы карета легка и высока,

Известно ли это тому из ЦЕКА?

Мурашки по коже, бледнеет жандарм —

«Ведь этот прохожий похож на жида!

Он замер на топот, он должен идти б,

Вот этот в пальто подозрительный тип…»

Он должен идти б, но свершается рок.

Сомнительный тип отклоняется вбок —

За счастье!

За муки!

За светлую цель! —

Холодные руки вздымают портфель…

За горе в домах,

За источники слез

Он брошен с размаху Под грохот колес!

…Мостовая рухнула. Вихрь,

Динамитным дымом паря,

В конских внутренностях, в крови

Грянул в небо, черен и прям.

И холодной кровью истек,

Этот вихрь, понуро дымясь,

Над горой из щепок и стекл,

Над горой разорванных мяс…

Покушенье! Топот и крик,

Засверлил полицейский свист.

– Губернатор, братцы, убит!

– Осади, осади назад!

Набегали со всех сторон,

Из-под груды обломков стон,

Кто-то красен, дрожащ и гол,

Из-под мокрых обломков полз.

Террорист в лохмотном пальто,

Подогнувши руки, лежал…

– Губернатор ранен! – А тот?

– Наповал! – Промахнулся! – Жаль!

– Вы, газетчик, не нужно лжи! —

Губернатор ранен, но жив!

…Господин за кофе, в кафе,

Еле видным движеньем скул

Подчеркнул в незримой графе

Непонятный уличный гул.

Это он, сутул и высок,

Начертил сомкнувшийся круг,

Это он направил бросок

Молодых восторженных рук…

Там снаружи толпа лилась,

Отражаясь в глуби витрин,

Там снаружи опытный глаз

Разглядел: охранники, – три.

Поднялся – подтянут и строг,

Пересек спокойно порог…

(Панов <1928>: 70-2).

Или в поэме «Террористы» (1927) поэта-эмигранта В. Андреева, сына известного русского писателя А.Н. Андреева:

– «Так завтра, в двенадцать. На Марсовом поле

Метальщикам быть».

До поры еще спит,

Насупясь, в углу, охраняя подполье,

Тяжелый и серый, в тоске, динамит.

<…>

Парад щетинится штыками,

На поле Марсовом каре.

Знамен двуглавыми орлами

Настороженный воздух рей.

Вот ближе, ближе, воздух гулок —

Вдруг тяжко вздрогнули мосты.

Метальщица, не ты ль метнула

Громадный вздох к нам с высоты?

(Андреев 1995,1: 234-36)

Не говоря уже о том, что сам образ героя-террориста или его обратная, «конвертируемая» ипостась – провокатор привлекал общественное внимание своей нередко сложной социальной и психологической загадкой5, с жизнью «подпольной России» в той или иной форме были связаны многие интеллектуалы – писатели, литературные критики, переводчики, философы. Среди них такие известные имена, как П.Ф. Якубович-Мель-шин, H.A. Морозов, С.М. Степняк-Кравчинский, Б.В. Савинков6, И. Каляев, С.Д. Мстиславский и др., и менее известные: например, убийца Гапона A.A. Дикгоф-Деренталь7 или ученик Г. Когена Д.О. Гавронский (1883–1949), эсер и профессор философии Бернского университета (см. о нем: Вишняк 1970: 170; Флейшман 2006, по индексу имен, в особенности: 461-65), поэтесса-террористка Е. Феррари (О.Ф. Голубовская), автор вышедшего в Берлине в 1922 г. сборника стихов «Эрифилли» (см. о ней: Коростелев 2004: 338, 339; Флейшман 2006: 125-46) или В.О. Лихтенштадт, «техник» боевого отряда эсеров-максималистов и одновременно переводчик «Пола и характера» (1903) О. Вейнингера, автор монументальной книги «Гёте (Борьба за реалистическое мировоззрение. Искания и достижения в области изучения природы и теории познания)», изданной под редакцией и с предисловием А. Богданова уже посмертно (Пб.: ГИЗ, 1920)8. Лихтенштадт погиб в 1919 г., во время Гражданской войны, будучи комиссаром 6-й стрелковой дивизии Красной армии (см. о нем: Ионов 1921; Билибин 1925: 276-85; Гернет 1951-56, V (по указателю имен); Ольховский, Шитилов 1978: 288–302; Марголис <и др.> 1994: 477–572; Герасимова, Марголис 1996: 129-65; Берштейн 2004: 214-16).

В отличие от названных и не названных здесь литераторов9 драматург и беллетрист Осип Исидорович Дымов (наст. фам. Перельман; 1878–1959) ни сам не состоял боевиком, ни в связях с террористами уличен не был. В начале XX в. его имя было известно не только в России, но и за ее пределами (о коммуникациях его творчества с немецкой литературой см.: Азадовский, Лавров 1996; о знакомстве С. Цвейгом – см.: Азадовский 1994: 270, с М. Рейнгардтом – см.: Хазан 2008b)10. Сатириконовец11, автор рассказов, появлявшихся в многочисленных органах российской печати, драматург, романист, не особенно, правда, высоко и, как кажется, незаслуженно, отмеченный современной ему критикой12, но зато дружно признанный как один из первопроходцев импрессионистического стиля в русской новеллистической прозе13, Дымов являл тип популярного прозаика и драматурга Серебряного века.

Трудно сказать, как сложились бы в дальнейшем его судьба и отношения с русской литературой, но в 1913 г. он покинул Россию и отправился в США. Официальной версией отъезда была, как сегодня сказали бы, творческая командировка: известный еврейский актер, режиссер и театральный антрепренер Барух (Борис) Аарон Томашевский (1866–1939) пригласил его совместно осуществить постановку дымовской пьесы «Вечный странник»14 (на первых порах Томашевский спонсировал Дымова, как помогал поначалу и некоторым другим известным еврейским театральным деятелям, попавшим в Америку и не имевшим иной материальной поддержки: отцу и сыну Шильдкраутам, Якову Бен-Ами, Самуэлю Гольденбергу, Михаэлю Михалеско, Аарону Лебедеву и др., см.: Tomashevskii 1937).

В неопубликованных мемуарах, названных «Дневником», где Дымов вспоминает наиболее примечательные эпизоды из своей жизни, есть такая запись:

В июне 1913 странствую я по всей России со своей группой «Вечный странник» – встреча в Лодзи:

«Я вам дам 1000 дол<ларов>, три шифткарты – для вас, жены и дочери, I кл<асс>. Хотите приехать в Америку? Борис Томашевский».

P.S. Да. Но я получил II кл<асс>15.

Как бы то ни было – первым или вторым классом – Дымов добрался до Нью-Йорка и обосновался там. Первоначально мысль о возвращении на родину была для него вполне актуальной16, но после совершившегося в России большевистского переворота, несмотря на то что он держался в общем-то просоветской ориентации, тема возвращения как-то сама по себе отпала. В Америке его взгляды на Россию, революцию, ценности демократии и свободы проделали некоторую эволюцию: сначала Дымов горячо поддерживал события Февраля, сотрудничал в старейшей нью-йоркской русскоязычной газете «Русское слово» (впоследствии «Новое русское слово»), издающейся до сегодняшнего дня. Но затем, примерно со второй половины 1924 г., в нем усилились просоветские настроения: как публицист и писатель он отдал свое перо, которое на «русской улице» очень высоко и дорого ценилось, другой нью-йоркской газете, «Русский голос», имевшей откровенно «красную» направленность17. Впрочем, судя по всему, на отношения с Рутенбергом, с которым Дымов познакомился еще во время первого приезда того в США (1915–1917), это не повлияло.

В своем вольном американском изгнании Дымов, неплохо владевший идишем, не оставляя русскую журналистику и в каком-то смысле русскую беллетристику, превратился в американо-еврейского писателя. Приводимый ниже рассказ, написанный на идише, был напечатан в октябрьском номере нью-йоркского журнала «Di Tzukunft» (Будущее) за 1954 г.

Тема террора и провокаторства – то, что было так свойственно российскому революционному подполью начала века, оказалась для Дымова весьма привлекательной и плодотворной. Среди его многочисленных рассказов, статей, очерков и фельетонов эта тема занимает весьма достойное место – при этом впечатляет широкая амплитуда и многообразие точек соприкосновения с ней, начиная, скажем, от некролога, написанного на смерть Савинкова, главным эмблематическим образом которого, хотя и не без осторожности, становится смерть романтики (Дымов 1925а: 2), до изображения самого террористического акта. Так, скорей всего, ему принадлежит рассказ «Как его убили», опубликованный в журнале «Литературные вечера» и подписанный инициалами О.Д. В центре его гибель министра от рук террориста:

Дробно стучат копыта – пять… шесть… семь… Все восемь, он все уловил. Едут, шурша по снегу, велосипедисты <охрана>… Покойная, славная карета… Вот городовой вытянулся, отдавая честь… Через две минуты вокзал… Что-то мелькнуло, накинулась тень – выбежал из-под подъезда человек – накинулась на шлифованное стекло кареты тень и два глаза, – конечно, те самые – очутились близко. Министр поднял руку, заслоняя лицо. Дрогнули страшные белки близких и чужих глаз. Страшная зубная боль, неслыханная по своей жестокости, залила его мозг. Мелькнули две желтые полоски на сплошном черном густом фоне – это пульсировало сердце – и министр умер (О. Д<ымов?> 1906: 527-28).

Героем другого дымовского рассказа, «Сильнее всего», является провокатор, предающий своих товарищей (Дымов 1917а: 5), а в рассказе «Дурные глаза», имеющем, подобно приводимой далее «Ксении», мемуарно-автобиографическую основу (он повествует о временах жизни писателя в родном Белостоке), речь идет о неком Семене Ш., также ставшем провокатором (Дымов 1917b: 5). К той же теме обращен рассказ «Провокатор» (Дымов 1918: 5), в герое которого различимы черты Азефа18; об Азефе, арестованном и посаженном немцами в Моабитскую тюрьму, Дымов писал в очерке «Иуда» (Дымов 1917с: 5); Азеф фигурирует, кроме того, в его символической драме американского периода «Мир в огне».

В упомянутом дымовском «Дневнике» имеется главка «Бурные дни Первой революции» (датирована 28 февраля 1948 г.), в которой рассказывается о донесении на него Азефа:

Директор Лесного института, вручая мне диплом, сказал: «Мы оба, Вы и я, очень рады освободиться друг от друга. Поздравляю».

Конфиденциально: на квартире писателя Осипа Дымова, Херсонская ул., д. № 1, тайно соберутся: известный революционер Борис Савинков, его жена Елена Ивановна Зильберберг19, ее брат, называющий себя Штифтер <sic>, его жена, «бабушка» (не та, «Брешковская») и трое других. Арестовать немедленно.

Евно Азеф. 1905 г.20

В этом донесении, странным образом ставшем известным Дымову, выпускнику петербургского Лесного института, писательская фантазия, как кажется, явно подчиняет себе реальную действительность. Нельзя, однако, не отметить, что его навязчивое возвращение к самой фигуре Азефа может указывать на то, что их пути в самом деле непосредственным или – что вероятней – опосредованным образом пересекались. Азеф присутствует и в тексте «Ксении», представляющем собой то ли рассказ, то ли мемуарный очерк – в этом пограничном жанре написаны многие дымовские произведения эмигрантского периода. Не будучи отмечен печатью большого художественного откровения и, более того, заключая ряд исторических неточностей и ошибок, этот текст тем не менее представляет несомненный интерес, так как, с одной стороны, знакомит с неизвестной страницей в биографии самого Дымова российского периода, а с другой – последовавшие за ним события служат нитью, связующей разные исторические времена и их деятелей, включая и интересующего нас в первую очередь Рутенберга. Приведем рассказ полностью в переводе на русский язык М. Лемстера.

КСЕНИЯ

В 1903 году, в Дуббельне, на Рижском взморье, я познакомился с Еленой Зильберберг. Она была неописуемо красива.

По прошествии лет Пинхас Рутенберг говорил мне о ней в Нью-Йорке:

– Она была красивейшей женщиной, которую я когда-либо знал…

В то время я должен был работать в Терветских лесах, но вместо этого я влюбился в эту красивую девушку и забыл обо всех лесах мира. Это было чудеснейшее лето в моей жизни.

Елена уехала в Москву, где она постоянно проживала. Несколько позже она отправилась в Льеж, в Бельгию. Мы расстались. Спустя два года, зимой, я вновь встретился с ней. Она была еще красивее прежнего, выглядела более зрелой.

На вопрос, что она делает за границей, я не получил ясного ответа. Должна-де с кем-то встретиться, с каким-то мужчиной, с какими-то людьми.

– По делам?

– Нет.

Собственно, она художница. Что же она пишет? Разное, она только начинающая. Но это не так важно.

– А что же важно?

– Мы поговорим об этом в другой раз. Что делаете вы, Дымов? В каких кругах вращаетесь?

Неделей позже, на рассвете, ко мне в дом пришла некая женщина, которую я постоянно встречал в доме у Елены. Кто была эта дама, я не знал: тихая, с темными честными глазами, бледная и молчаливая. Как ее имя? Что она делает в столице? Курсистка, думал я, и по правде сказать, мало ею интересовался.

– Я пришла к вам от имени Елены, – начала она.

– Кто-то вас преследует?..

– Меня? Для чего? Кто?

Я был в недоумении.

– Елена Ивановна и я уверены, что вы подходящая фигура. Вы можете позволить провести у вас в доме маленькое собрание?

Я понял, что она имеет в виду.

– Что за собрание? Кто эти люди, которые должны собраться?

– Вы их не знаете и не должны знать, это мои друзья.

– Нелегалы? – Молодая женщина или не услышала моего вопроса, или притворилась не слышащей. Она продолжала:

– К вам придут семь человек, возможно, восемь, не более. Позвонят в дверь, произнесут условленный пароль (слово, которое она сказала, я давно уже забыл – какое-то вымышленное женское имя), это собрание состоится в четверг в восемь вечера. Вы готовы?

– Да, но что я должен делать?

– Ничего. Вы должны будете находиться в другой комнате и ждать, пока собрание окончится.

– Хорошо. Передавайте привет Елене. Но назовите, пожалуйста, свое имя.

– Ксения, – ответила юная дама.

– Ксения?.. Это не еврейское имя.

– Нет, я христианка.

– Итак, до четверга, Ксения.

Она ушла, и в тот же момент через кухню ко мне вошел дворник, закрыл дверь и сказал:

– Осип Исидорович, даму, с которой вы только что разговаривали, нужно арестовать, и не спрашивайте меня ни о чем. Поняли? – И он исчез.

Я понял, что дворник знает что-то, намного больше, чем он сказал. Я сразу же вышел из дому предупредить Елену о том, что она и ее неведомые мне друзья в опасности. Но как дворник пронюхал про наш разговор? Не иначе как извозчик – филер. Он следит за мной и следит за Ксенией. Я сделал вид, что ничего не понимаю, и велел извозчику-филеру ехать в магазин, чтобы там избавиться от него. В течение этой поездки я несколько раз менял извозчиков и когда добрался до художественной студии, где работала Елена, все ей рассказал.

Елена выслушала меня достаточно спокойно и хладнокровно:

– Я во все это не верю, а вы просто трус и буржуй.

Слова ее меня раздосадовали. Я не сообразил сразу, что с ее стороны это была всего лишь игра.

– Как бы там ни было, собрание в моем доме не состоится, в четверг ничего не будет, передайте об этом Ксении.

На ближайший четверг я получил приглашение от издательства «Шиповник»: там должно было состояться чтение новой драмы

Леонида Андреева «Жизнь человека»21. В 8 часов вечера, одевшись и поймав извозчика, я помчался в издательство. К тому времени я успел забыть о своем разговоре с Ксенией, как вдруг увидел дюжину городовых, шедших в направлении моего дома.

«Это они идут за мной», – промелькнуло у меня в голове, и как только я вошел в двери издательства, позвонил к себе домой. После продолжительной паузы ответила горничная Глаша. Она была чем-то напугана и возбуждена и отвечала не очень внятно: «Да», «нет», «может быть», – я понимал, что кто-то находился с ней рядом. Вдруг она выпалила:

– Кто-то ждет вас, скорее приходите.

– Кто меня хочет видеть?

– Друг, – услышал я Глашин голос.

Я тут же прервал связь. Да, мне стало понятно, что полиция производит у меня в доме обыск. Что же делать?

Драму Леонида Андреева я уже почти не понимал. Чтение продолжалось до 2 часов ночи. Гости потихоньку расходились. Я рассказал обо всем издателю «Шиповника» Копельману и спросил его совета.

Копельман подумал и сказал:

– Здесь находится Бурцев, переговорите с ним.

– Бурцев?.. Известный революционер?.. Что он здесь делает?..

Бурцев, почти не глядя на меня, спокойно и хладнокровно сказал:

– Подождите еще чуть-чуть и идите домой. Полиция, вероятно, еще ждет вас22.

Я послушал его совета, подождал некоторое время, и когда часом позже пришел к себе, там уже никого не было, однако мои письма и рукописи исчезли – все забрала полиция.

Назавтра я узнал: Елена арестована и находится в тюрьме, и ее брат (я тогда узнал, что имеется брат с вымышленной фамилией Штифтарь) тоже арестован. Что произошло с Ксенией, мне было неизвестно.

Мои друзья настойчиво советовали мне как можно скорее бежать за границу. Вопрос, однако, заключался в том, сумею ли я достать заграничный паспорт.

Я достал паспорт! И той же ночью пересек границу, а через пару часов был в Вене, поселился на улице Табор. Мое нервное возбуждение улеглось. Пасха, могу есть мацу, полиция мне не мешает. Я счастлив. Я за границей. Я свободен! Я уехал из России!

Я уехал из России, я веду совсем другой образ жизни: здесь другой язык, другие мысли, другие люди вокруг меня, Россия далеко, далеко! Впрочем, не так уж далеко: я получил письмо из России, и не просто из России – из самого Петербурга, и даже еще «ближе» – из страшной Петропавловской крепости. Писала Елена Зильберберг. (Ее письмо вынесли оттуда, из крепости.) Письмо было очень длинное. Последние страницы прочесть было невозможно. Елена писала, что объявила голодовку… Что стало с ее братом, с Ксенией, где ее друзья?..

Несколькими месяцами позже я оказался в Швейцарии. На балу, среди сотен молодых людей, я неожиданно встретил Ксению.

Что же с ней произошло?

Оказывается, как только дворник сообщил, что она должна быть арестована, Ксения сразу же уехала в Финляндию. В данное время она живет в Швейцарии, никакими сведениями о близких не располагает.

Прошел год, и я вернулся в Петербург. Мне поведали страшные вещи: Штифтаря, брата Елены, повесили, ее саму освободили из тюрьмы (прокурор взял взятку в размере 10 тысяч рублей), и сейчас она в Льеже, дворник же работает в книжном издательстве.

А Ксения? Что случилось с ней?

Понемногу я стал забывать все эти события.

Прошло еще пару лет. Я жил уже в Нью-Йорке. Не стало Петербурга, он изменил имя и превратился в Ленинград. Я познакомился с Рутенбергом, и первое, о чем он спросил, что тогда произошло у меня с дворником.

Я все ему рассказал, удивляясь, откуда ему это стало известно, и желая выведать у него разные подробности. Да, он знал намного больше меня, ясно представляя опасность, в которой я в ту пору оказался.

Итак, ко мне должны были прийти семь человек, впрочем, сначала планировалось восемь, и восьмым должен был быть… Азеф. Так как Ксению и Елену я предупредил, что собрания не будет, то Азефа не пригласили. Зачем? Он все равно не придет, поскольку не может приехать из Териок. Теперь все ясно. Бурцев подозревал возможный провал, и произошедшее тогда со мной прояснило ситуацию.

– О чем же все-таки шла речь? – поинтересовался я.

– Вы не знаете? Эти семь или восемь человек должны были собраться и постановить взорвать Охранное отделение, страшную «охранку». Весь план разработал… Азеф, провокатор23.

– А Ксения? Что с ней?

– Ксения – жена Штифтаря, брата Елены. Его повесили прямо в «охранке». Я не знаю, что с ней стало.

И опять прошло какое-то время, почти пятьдесят лет. Почти все герои моего печального рассказа уже покинули этот мир. Умерли прекрасная Елена, Копельман, Леонид Андреев, дворник, Рутенберг, Азеф…

А Ксения? Что же случилось с ней? Она, наверное, тоже умерла? Нет, она жива. Год назад мне передали привет от нее. Она живет в Израиле. Ей исполнилось 70 лет, отмечали ее юбилей. Ее фамилия теперь Розенблюм, она вышла замуж за Розенблюма, работает в киббуце, в поле, еще деятельна, забыла все, что с ней произошло. Стала еврейкой. Бен-Гурион держал целую зажигательную речь о ней…

Очень взволнованно она выступила перед Бен-Гурионом с ответной речью. Рассказала, о том, что с ней произошло в юные годы, пятьдесят лет назад. Среди прочего поведала также о том, как молодой глупый парень по имени Осип Дымов спас ей жизнь…

Несколько слов в порядке комментария.

Едва ли может быть подвергнут сомнению факт связи революционеров-нелегалов с либеральными деятелями искусства, чье жилье или творческие помещения (студии, театральные уборные и пр.) нередко использовались как «явочные» адреса – для конспиративных встреч и совещаний. Так, С.Д. Мстиславский описывает, например, в качестве одного из мест собраний Офицерского союза особняк на Лиговке,

который снимали кн. В.В. и Л.Б. Барятинские (Л.Б. Барятинская – артистка Яворская)24. Барятинских я знал еще до 1905 года, а с осени этого года, когда в «Новом театре» (директрисой которого была Лидия Борисовна) принята была к поставновке моя пьеса, я был частым гостем и в театре, и в особняке Яворской. У Барятинских бывала масса всяческого театрального, литературного и проч. народа. При этих условиях посещение особняка офицерами, в особенности в ночное время, после спектакля, когда у Л.Б. собирались на ужин иногда 2–3 десятка человек, не могло возбудить «политических» подозрений. Лидия Борисовна очень широко шла навстречу устройству такой явки: в ее доме вообще в те времена бывало много политических – главным образом социал-демократов, поскольку князь Владимир Владимирович, недолгий издатель «Северного курьера», считал себя социал-демократом. Из завсегдатаев лиговского особняка за это время помню Е. Чирикова, Финна и особенно Льва Григорьевича Дейча, бывавшего там едва ли не ежедневно (Мстиславский 1928а: 30).

О героинях дымовского рассказа.

В «скученном и пахнущем пеленками еврейском» Дуббельне (нынешние Дубулты), как описал его в «Шуме времени» О. Мандельштам, который временами сам бывал близок к эсерам (см., к примеру, эпизод с Г. Гершуни, описанный в «Шуме времени»), Дымов встретился с Евгенией Ивановной Зильберберг (1885–1942), членом Боевой организации, сестрой известного эсера-террориста А.И. Зильберберга (1880–1907), впоследствии, с 1908 г., второй – гражданской – женой Бориса Савинкова25, родившей ему сына Льва (см. о нем далее), а в своем третьем браке ставшей княгиней Ширинской-Шихматовой. Последнюю фамилию, а вместе с ней княжеский титул Евгения Ивановна получила, выйдя замуж за Юрия (Георгия) Алексеевича Ширинского-Шихматова (1890–1942), сына обер-прокурора Святейшего Синода, сенатора и члена Государственного Совета (об отце см.: Жевахов 1934)26.

Красоту Зильберберг отмечали многие современники, ср. в воспоминаниях М. Чернавского:

Мы перешли в соседнюю, довольно большую комнату. Здесь из угла в угол ходили, обнявшись и тихо разговаривая, две женщины. Одна – высокая, крепкая, очень красивая, другая – худенькая, тонкая, производившая рядом со своей подругой впечатление слабой былинки, нуждающейся в твердой опоре. Первая, Евгения Ивановна Зильберберг – жена Савинкова, вторая – Мария Алексеевна Прокофьева (Чернавский 1930, 8/9: 31).

О глазах «совершенно невероятной красоты» Сомовой-Савинковой-Ширинской-Шихматовой, урожденной Зильберберг, писала М.И. Цветаева в письме к В.Н. Буниной от 24 октября 1933 г. и далее рассказывала о ее прозаическом эмигрантском быте и ремесле:

Мы с ней часто видимся, они вместе с моей дочерью набивают зайцев и медведей («Зайхоз»), зашивают брюхи, пришивают ухи и хвосты (у зайцев и медведей катастрофически маленькие, т. е. очень трудные: не за что ухватиться) и зарабатывают на каждом таком типе по 40 сант<имов>, т. е. дай Бог – 2 фр<анка> в час, чаще – полтора (Цветаева 1994-95, VII: 259)27.

Сама Е. Зильберберг-Савинкова также переписывалась с И.А. и В.Н. Буниными28. В одном из писем она поздравляет Ивана Алексеевича с присуждением ему Нобелевской премии (ноябрь 1933 г.):

Дорогой Иван Алексеевич. Примите мое сердечное поздравление с получением столь заслуженной Вами Нобелевской премии.

Радуюсь за Вас и желаю Вам всех благ.

Ваша Е. Ширинская-Шихматова29.

Интерес представляет ее письмо, адресованное Вере Николаевне, которое, исходя из содержания, следует, вероятно, датировать маем 1933 г.:

Дорогая Вера Николаевна,

Я прочла Ваши, так хорошо написанные, воспоминания о Софье Ивановне Жилевич. Так ясно встала она с букольками, затянутыми вуалью, угловатая, резкая. Я не знала о ее физическом конце.

Вы вспомнили давно ушедший мир, в котором частица и моей души. Я вспомнила, как брат мой одно время увлекался Софьей Ивановной, как она приходила к нему. Вот и захотелось написать Вам, через которую протянулась ниточка к прошлому.

Как Вы живете? Как Иван Алексеевич? Прошлый год мы встретились с Вами на собрании «Дней», но как-то официально, причину тому не знаю. Я к Вам сохраняю самые нежные и любовные чувства и буду рада, если повидаетесь со мной, когда будете в Париже.

Ваша душевно Е. Ширинская-Шихматова.

Ивану Алексеевичу привет30.

Упоминаемая в письме Софья Ивановна Жилевич (на самом деле – Юлия Ивановна) – гимназическая подруга Веры Николаевны, была участницей революционного движения. Покончив жизнь самоубийством в Алжире, она завещала Вере Николаевне свой дневник. В нем Жилевич описывала свой вынужденный выход из РСДРП и отъезд за границу, после того как раскрылась провокационная роль ее мужа. Вера Николаевна получила этот дневник во французском консульстве, что и побудило ее написать воспоминания, которые она так и назвала – «Завещание». Воспоминания были опубликованы в издававшейся в Париже русской эмигрантской газете «Последние новости» (1933. № 4419. 28 апреля. С. 2) и повествовали о давно канувшем в Лету прошлом. Из этого письма мы узнаем, что Юлия Жилевич бывала в семье Зильбербергов, что Лев Иванович «одно время увлекался» ею и что «ниточка к прошлому», протянутая Муромцевой-Буниной, была крайне важна и для Евгении Ивановны.

В другом письме, обращенном к Вере Николаевне (от 2 мая 1939 г.), она упоминала своего брата с просьбой опубликовать какие-нибудь воспоминания о нем:

Когда-то Вы мне говорили, что думали написать о моем брате. Может быть, написали? Если нет – напишите, милая, что помните о нем. Ксения (вдова брата) пишет заказанную ей для печати статью о брате, и Ваши воспоминания о его юношеских годах были бы бесконечно ценны31.

Особая тема – отношения Савинкова и Евгении Ивановны с М.О. Цетлиным и его женой32. Имеющие определенную историю, эти отношения (например, цетлинская субсидия в 3000 рублей на строительство воздухоплавательного аппарата для террористических целей, см. ВТ: 240; см. также об их общении в более «мирном» контексте: Фрезинский, Зубарев 1996: 157–201), подверженные разным крайностям33, органично вплетались в общий узор политической и культурной жизни эпохи. Савинков и Евгения Ивановна бывали в доме Цетлиных в Париже34, и несмотря на изоляцию, которой был подвергнут тогда легендарный в прошлом герой российского террора со стороны своего бывшего эсеровского окружения, именно там, по свидетельству К. Вендзягольского, он присутствовал на «довольно многолюдном собрании с русскими политическими деятелями демократического лагеря». Благородные Цетлины,

независимо от того, совпадали ли его политические планы с их убеждениями, <…> предоставили Борису Викторовичу все возможности выступления перед авторитетной, хотя и очень сдержанной, а поначалу даже холодной, аудиторией (Вендзягольский 1963, № 71: 143,144).

Рутенберг, который, по словам рассказчика «Ксении», знал намного больше, чем он, естественно, был также хорошо знаком с Евгенией Ивановной (сохранилось несколько его писем к ней35, а также ее к нему – о которых ниже).

Посетившие Дымова воспоминания, которые отстояли на значительном расстоянии от реального времени и места событий, имеют ряд сомнительных мест и недостоверностей – начиная с казни Льва Зильберберга на территории Охранного отделения (в действительности он был повешен в Петропавловской крепости) до некоторых живописных самих по себе, но лишенных исторического основания деталей, приписанных главной героине в финале. Так, ее замужество и смена фамилии не более чем авторская фантазия36: второй раз замуж она не выходила и умерла вдовой. Неверно и то, что Ксения перешла в еврейство, а с Бен-Гурионом, из уст которого в ее адрес якобы прозвучала хвалебная речь, она вообще никогда не встречалась (см.: Марголин 1955: 3).

Тем не менее сообщаемый Дымовым главный факт – то, что Ксения Ксенофонтовна Памфилова (по мужу Зильберберг; партийная кличка Ирина; 1882–1957), член эсеровской Боевой организации, будучи русской и православной, поселилась в Эрец-Исраэль, полностью соответствует действительности37. Верно и то, что планы ее мужа, также члена Б О, Льва Зильберберга и его товарищей (среди них была и Ксения), осуществивших убийство петербургского градоначальника генерала В.Ф. Лауница и готовивших покушения на высших государственных сановников, включая премьера П.А. Столыпина, командующего петербургским военным округом вел. кн. Николая Николаевича и в конце концов на самого Николая И, расстроила провокаторская деятельность Азефа. 9 февраля 1907 г. Зильберберг был арестован и спустя пять месяцев, 16 июля, под именем Владимира Штифтаря, повешен по решению военно-полевого суда. Через несколько дней после его ареста, 13 февраля, террористы пытались совершить покушение на вел. кн. Николая Николаевича, подложив бомбу в поезд, на котором тот отправлялся из Петергофа в Петербург, – покушение сорвалось. В ночь с 31 марта на

1 апреля основная часть Боевого отряда была арестована, аресты продолжались и в течение последующего времени – однако «Ирине»-Ксении удалось скрыться (ВТ: 260; Спиридович 1918: 374; Попова 1927, 6 (35): 65)38.

В 10-20-е гг. Ксения с дочерью жила в эмиграции в Италии и Франции – в Кави ди-Лаванья39 и в Ницце вместе с семьей Савинкова, см. в письме Рутенберга Савинкову от 21 декабря 1914 г.: «У вас живет Ксен<ия> Ксеноф<онтовна> <…»>40 (полностью приведено в II: 4). В Святую землю, где жили родственники ее мужа, она – не без помощи Рутенберга – перебралась в 1931 г. В один из своих приездов в Европу из Палестины Рутенберг встречался с ней в Париже и тогда же обсуждал вопрос об ее эмиграции, гарантируя свою помощь. В RA сохранилось письмо, которое она спустя некоторое время после их парижской встречи, 17 июля 1930 г., адресовала ему:

Дорогой Петр Моисеевич, очень не хотелось мне беспокоить Вас моими делами: знаю ведь как много на Вас лежит серьезных трудных дел и ответственности. И все же не могу обойтись без Вашей помощи и, помня, что Вы ее мне предлагали, пишу Вам.

Вы знаете, что сейчас трудно получить право на въезд в страну, да еще с нансеновским русским паспортом; у меня нет другой возможности, как хлопотать из самой страны. Говорят, что Вашего слова достаточно, чтобы получить такое разрешение, но именно поэтому я и не хотела злоупотреблять Вашим «всемогуществом». Но иначе нельзя, ничего не выходит. Я хочу уехать в сентябре или октябре, т. е. этой осенью. Не сможете ли Вы достать мне это разрешение? Для этого надо, чтобы Вы (Ваш секретарь) подали заявление Chief Immigration Officer Immigration Dept, в Иерусалиме, что Вы меня требуете для какой-либо работы (это, конечно, Вас не обязывает эту работу мне дать!), думаю, что если бы Вы, будучи в Иерусалиме, сказали бы два-три слова лично, то дело бы устроилось сразу. Вы говорили мне, что не знаете формальностей, необходимых для въезда, потому я и пишу Вам те справки, которые я получила из Палестины. Я Вас очень прошу, сделайте это, чтобы, наконец, мое ожидание окончилось и перешло в исполнившееся желание. Я непременно хочу этой осенью уехать, не тянуть больше это неопределенное ожидание, а потому надо добиться разрешения на въезд и на проживание в стране.

Я очень рада, что повидалась с Вами в Париже, и надеюсь скоро видеть Вас в Тель-Авиве.

Сердечный привет.

Ксения Памфилова

В хлопотах по переезду Памфиловой в Эрец-Исраэль участвовал также хорошо ее знавший врач и писатель Моше Бейлин-зон (Бейлинсон; 1889–1936)41. 18 мая 1931 г. он писал Рутенбергу (RA):

Многоуважаемый г. Рутенберг,

Снова по тому же делу – визы для Кс<ении> Кс<енофонтовны>. Накануне Вашего отъезда из страны у здешних родных Кс<ении> Кс<енофонтовны> случилась беда – скоропостижная смерть одного из членов итальянской семьи. Они должны были сейчас же уехать в Италию. Посылать в иммиграционное бюро их «требование» не имело смысла, и я решил повременить до их возвращения (они должны вернуться осенью). Сегодня прочитал в газете, что Хаимсон уезжает на днях в отпуск – на 4 месяца. Такая отсрочка слишком длинна, т. к. письма, что получаю от Кс<ении> Кс<енофонтовны>, очень тяжелые (чтобы зарабатывать на хлеб, ей пришлось пойти прислугой). Решил поэтому отправить «требование» от моего имени – с приложением Вашего письма. «Требование» мое в известном смысле «никакое» – без указания родства. Написать неправду не мог – и из-за Вас, и из-за себя. Графу родства оставил поэтому незаполненной. Таким образом, есть снова опасение отказа. Может быть, имело бы смысл, если бы Вы, в дополнение к Вашему письму, лично снеслись бы с Хаимсоном, еще до его отъезда. Простите за беспокойство, Вам причиняемое.

Ваш Бейлинзон

Вероятно, после этого письма Рутенберг отправил жившей в Париже Амалии Осиповне Фондаминской, жене известного эсера И.И. Фондаминского, 1000 франков для передачи их К.К. Памфиловой. 18 сентября 1931 г.42, она писала Рутенбергу (RA):

Дорогой Петр Моисеевич, уже давно Амалия Осиповна передала мне полученные ею от Вас тысячу франков. И давно следовало мне написать Вам за это спасибо. Но я была очень тяжело больна, теперь поправляюсь, очень медленно, и все еще не пришла в себя. Болезнь, конечно, захватила меня врасплох, и пришлось очень трудно. Теперь, слава Богу, вопрос идет о том, чтобы поправиться и уехать из Парижа. К счастью, моя виза и сертификат действительны до конца года, так что надеюсь успеть их использовать.

С сердечным приветом, Кс. Памфилова-Зильберберг

По всей видимости, обращение Рутенберга стало решающим, и русская К.К. Памфилова поселилась в Эрец-Исраэль, в кибуце Наан (примерно в 20 км южнее Тель-Авива), основанном незадолго до ее приезда, в 1930 г. Она выучила иврит (об этом, в частности, свидетельствует ее письмо жене Рутенберга Пине Рутенберг-Левковской, написанное по-русски, но с ивритскими вставками, говорящими о знании языка, RA43) и стала полноправным членом еврейского ишува.

Помогал Рутенберг и Евгении Ивановне. В RA имеются три ее письма к нему, свидетельствующие об их давнем знакомстве и дружбе: первое написано еще при жизни Савинкова, два других относятся ко времени, последовавшему за его загадочной смертью на Лубянке. Все три рождены малоутешительным материальным положением, в котором оказался их автор, и содержат просьбы о денежной помощи:

37, rue Poussir XVI-e 12 Octobre 1923

Милый Петр Моисеевич, где вы и что с вами? Не знаю, дошло ли до вас письмецо, которое я вам писала уже? Вы смешной человек – вдруг вырастаете из-под земли, обрадуешься вам, а вы уже провалились! По-моему вы скоро явитесь, правда?

Чем вы увлечены? Делами или маленькими живыми существами? Но все же можно вспомнить старого друга.

Я живу сейчас совсем одна. Жду своих, которые приедут через месяц или два.

Можете ли вы, милый друг, дать мне на coup de main44? Я буду богата, но сейчас этого еще нет. А у меня неотложные долги и необходимость вытащить Ксению, которая совсем больна и в глубокой нищете. Очень трудно, вы знаете, быть рёге et mere de famille45! Я знаю, что я вам уже должна, но разбогатею и отдам все, а сейчас одолжите мне, пожалуйста 4 тыс<ячи> франков. Постарайтесь это сделать, и вы мне очень поможете.

Я вам шлю сердечный привет и хочу, чтобы вы приехали.

Ваша Евгения Савинкова

У нас нет свидетельств, помог ли Рутенберг Евгении Ивановне, однако судя по тому, что через несколько лет, в положении еще более отчаянном, она вновь обратилась к нему, эта просьба была им удовлетворена. Второе ее письмо, как было сказано, содержало еще более пронзительный крик о помощи:

15 декабря 1926 57, rue des Galous Meudon (S.O.)

Я пишу вам, Петр Моисеевич, как человеку, который долгие годы считал себя другом Бориса Викторовича. Вы знали, что последние годы мне самой приходилось зарабатывать, чтобы содержать семью. Я очень трудно справлялась с этой задачей. В трудные минуты мне все же помогал покойный Николай Васильевич46.

Сейчас у меня почти безвыходное положение, т. к. на днях оперируют мою мать (у нее та же болезнь, что была раньше) и очень серьезно я заболела и должна выбыть из строя жизни на 2–3 месяца. Значит, я не только не буду зарабатывать, но еще должна иметь деньги на лечение.

В этих условиях я сочла возможным обратиться к вам прийти мне на помощь, т. к. вопрос идет о существовании моей семьи.

Очень много времени прошло с тех пор, что мы с вами виделись. Может быть, не столько внешне, сколько внутренно для меня. Я очень выросла за это время, и, видно, надо было пройти все то трудное, что прошла я, надо было окунуться в тьму, чтобы увидеть свет. Зато теперь на многое смотрю сверху вниз, потому что пройденные во тьме ступени далеко внизу. Когда получила в <19>24 году письмо от вас, вы были в Париже, не могла с вами видеться. Теперь если приедете и увижусь с вами, то о многом, очень важном и нужном поговорим с вами.

Если вы захотите помочь мне, то сделайте это сейчас же, не откладывая. В конце недели мать ложится в клинику, ей придется пролежать 2–3 недели. Я достала только на одну неделю клиники и уже следующую неделю не могу платить. Если можете – переведите сколько-нибудь телеграфом.

Сын мой – большой мальчик, очень хороший и талантливый47. Мне надо поставить его на ноги и еще потому надо самой быть крепкой, а я сейчас совсем больна.

Е. Савинкова

На сей раз мы в точности знаем, что Рутенберг внял просьбе Евгении Ивановны и переслал сумму по тем временам не маленькую – 1225 франков, которая, увы, не решила ее проблем. Об этом свидетельствует следующее письмо Савинковой-Зильберберг Рутенбергу:

Я получила, Петр Моисеевич, 1225 fr., присланные вами.

К сожалению, эта сумма не могла мне помочь справиться с трудностями жизни. Когда я поправлюсь и начну работать – моей первой заботой будет вернуть вам присланные деньги с благодарностью.

Е. Савинкова

А что же Дымов, рассказом которого мы воспользовались в этой главе, чтобы связать Рутенберга-террориста и его круг с Рутенбергом – будущим еврейским деятелем? Ни в Эрец-Исраэль, ни в Израиле Дымов никогда не бывал, но с «отцом электрификации» Святой земли встречался в Америке и после их первого знакомства в 10-е гг. В очерке «Беседа с Пинхасом Рутенбергом», опубликованном в варшавской идишской газете «Hayant», он описал одну такую встречу, которая произошла в Нью-Йорке в 1930 г. Описал, правда, несколько по-парадному, с выплатой дани привычным газетным штампам, однако не без заботы о будущих биографах – добавив ряд небезынтересных биографических штрихов как к портрету своего героя, так и к своему собственному:

В моей комнате зазвонил телефон. Было уже довольно поздно. «Кому это я понадобился в такое время», – удивился я.

Знакомый голос:

– Приходите сейчас же к нам. Рутенберг хочет вас видеть.

– Пинхас Рутенберг? Из Эрец-Исраэль?

– Ну да. Он только что прибыл.

Сажусь в первый попавшийся автомобиль, и через 20 минут я на месте. П. Рутенберг подает мне широкую ладонь и своим бесцветным, монотонным голосом произносит:

– Мы оба стали несколько шире.

Эта фраза в точности характеризует меня, еще более – его. Он стал намного шире, тяжелей, но это ему идет. Что-то импозантное появилось теперь в его фигуре. Он никогда не был мелких размеров, но нынче привлекает к себе внимание с первого взгляда.

В последний раз мы встречались с ним в Нью-Йорке восемь лет назад. Он тогда приезжал в Америку со своим грандиозным планом строительства электрической станции в Эрец-Исраэль. Я хорошо помню большую комнату, снятую им в отеле «Pennsylvania», стены которой были увешаны его чертежами и графиками. Гигантский проект. Однажды вечером мне и редактору «Форвертса» Абраму Кагану48 он прочитал целую лекцию о своем проекте. Мы тогда ушли от него, зараженные энергией, которая бурлила в этом человеке. Тогда, восемь лет назад, план Рутенберга казался мечтой или почти мечтой, теперь это – явь, реальность.

– Как далеко вы продвинулись в своей работе? – спросил его я.

– Мы близки к завершению. Через несколько месяцев дело будет закончено. Уже сейчас сокращаем количество рабочих мест, в которых нет необходимости.

– Сколько было необходимо людей, чтобы поднять ваш проект?

– Около тысячи.

– Все евреи?

– Нет, среди них были и арабы, но немного.

– Вы были довольны рабочими-евреями? – обращается к нему с вопросом присутствующая при беседе женщина-нееврейка.

Рутенберг улыбается, и его лицо принимает совершенно новое выражение. Что-то детское, плутовское появляется в его глазах, скрытых за стеклами очков.

– Я думаю, что во всем мире нет лучших рабочих, чем те, которые были у меня. Знаете, среди них было 15 музыкантов.

– Что это значит?

– Настоящие, профессиональные, дипломированные музыканты, окончившие консерватории. Я купил для них пианино. После работы они переодевались и садились играть. Я нигде не слышал такой игры.

– Между вами и рабочими возникали какие-нибудь трения?

Были ли волнения, забастовки?

На его лице вновь улыбка. Отвечает:

– Забастовки? Нет, этого не было. Но недовольство в самом деле было.

– Из-за чего?

– В этом-то вся суть. Знаете из-за чего? Из-за того, что я не разъяснил им свой план. Они хотели знать весь технический проект полностью. Слышали ли вы, чтобы где-нибудь, в другой стране, рабочие были бы из-за этого недовольны?

С гордостью и глубоким удовлетворением он взглянул на нас, и глаза его заблестели. Но я-то знаю Рутенберга не первый год.

– И вы, конечно же, не объяснили им свой план?

– Нет, у меня для этого не хватает времени.

Рутенберга охватывает лирическая стихия, но это человек, проживший не одну, а три жизни. Его лиризм, так сказать, «практический», земной, не витающий в облаках. Наполненный плотью и кровью.

– Однажды, – рассказывает он, – мне пришлось работать допоздна. Около двух часов ночи я вышел из своего дома, чтобы немного прогуляться. Все вокруг меня давно уже спало. Обворожительная тишина царила на земле. Неописуемо красивая луна лила свой свет с неба на землю. Я задумчиво блуждал. Вдруг услышал голос. Одно окно большого одноэтажного дома было освещено и открыто. У стола сидел еврей и вслух читал Мишну. Керосиновая лампа освещала его лицо. Я вспомнил, что он читает это в память об умершем – имя умершего я уже забыл. Не могу передать вам, какое глубокое впечатление произвела на меня эта картина. Без преувеличения, я стоял в течение двух часов, прислонившись к забору и впитывал в себя мелодию, красоту древних слов, всю картину целиком – ночь, луну, открытое окно и человека с его старой, но вечной книгой. Я думал: здесь рождается религия.

– Здесь рождается народ, – сказал кто-то из нас.

Рутенберг увлечен своей работой, которая продолжается уже годы. Он погружен в нее, однако его зрение и слух открыты для всех происходящих в мире событий. Он всегда помнит о своих друзьях, разбросанных по всему свету.

– Пару лет назад, – рассказывает он, – я встретился с русским писателем Мережковским49. Очень интересный, по-своему очень глубоко религиозный человек. Он говорил со мной о евреях и еврейском вопросе. «Весь мир, – сказал Мережковский, – разделен на две части: евреи и неевреи: мусульмане, буддисты и т. д. Сейчас между двумя этими лагерями в различной форме идет большая война. В Америке это – биржа и деньги, в Европе – политика, в России – социальная жизнь. Кто победит – не ясно. «Мы победим», – сказал я ему…50

– Что вы думаете о событиях, которые произошли осенью в Эрец-Исраэль? – спросил я Рутенберга51.

– Вы имеете в виду столкновения между евреями и арабами? Это эпизод. Печальный, но не более. Это проходящая вещь. Возможно, это еще повторится, но препятствовать нашей работе это не будет и не может. Там, где евреи оказались организованны, было тихо. Значит, необходимо теснее и крепче организовываться.

Было уже поздно. Рутенберг встал.

– Завтра я должен лететь в Лондон, – сказал он, – пробуду там дней 10–12 и затем возвращаюсь в Иерусалим.

– Газеты писали, что вы были больны.

– Всего несколько дней, все из-за многочисленных совещаний. Сейчас я вновь здоров. Вообще-то я был против того, чтобы газеты обо мне писали.

– Хорошо, – пообещал я ему, – я об этом тоже напишу.

И мы сердечно расстались (Dymov 1930: 3).

Отношения Дымова с Рутенбергом на этом не прервались. В 30-е гг. Дымов подолгу жил в Европе: много писал для театра и в особенности для кино. Его финансовые дела складывались успешно, но беспокоила судьба единственной дочери Изадоры52, по-видимому не пожелавшей возвращаться в Америку и решившей навсегда остаться в Европе. 18 октября 1932 г. датировано письмо Дымова Рутенбергу, которое он пишет из Берлина и в котором проверяет возможность отправить Изадору в Палестину. В конце концов это намерение в жизнь не претворилось, но здесь крайне небезынтересно само наличие такого плана у далекого от сионизма Дымова (RA):

Дорогой, хороший друг мой, Петр Моисеевич, Ваше письмо, Ваша сердечная отзывчивость и готовность помочь мне – меня глубоко тронули. Спасибо Вам от сердца. Но – обстоятельства изменились, я более или менее окреп в финансовом смысле и Вашей добротой не воспользуюсь. В последнюю минуту мне повезло: я продал в «Berliner Tageblatt» свой только что законченный роман, у меня крупный успех в фильмовой работе. И хотя все это далеко не богатство, но на поездку в Америку хватило. Уезжаю я – уплываю – 20 октября <из> Hamburga (Kukhaven) на пароходе «Albert Balin», буду в New York 28 октября. Там думаю-мечтаю устроиться, свою дочь я оставляю здесь, в Германии. Это тяжело! Забота о ней все время не оставляет меня. Она лишается американск<ого> гражданства и остается Staatenlos53. Что с нею будет? Еще и сами не знаем. Возможно, что она подумает уехать в Палестину. Может ли она рассчитывать на что-либо там? Она знает английск<ий>, немецкий (очень хорошо), французский (средне), русский (средне). «Стено», машинка, кроме того, изучила individual Psychologie (воспитание детей и пр.). Может ли она рассчитывать на Вашу помощь? Можете ли Вы, дорогой друг, что-либо сделать для нее, в случае ежели она поедет? Очень прошу Вас: не оставьте ее советом и делом. Она совершенно одна и беспомощна – почти. Никогда не забуду, ежели поможете ей устроиться в Палестине.

Еще раз: горячее спасибо за дружбу. Крепко жму Вашу руку. Жена сердечно кланяется Вам.

Ваш всегда

Осип Дымов

На полях письма следовала приписка, свидетельствующая о том, что Дымов был знаком с историком Б.И. Николаевским (1887–1966) и даже, возможно, служил связующим звеном между ним и Рутенбергом:

Вам скоро напишет Б. Николаевский, автор книги «История одного предателя» (Азеф).

Письма Рутенбергу высланного из Советской России в 1922 г. Б.И. Николаевского, основателя уникальной архивной коллекции в Гуверовском институте войны, революции и мира, нам неизвестны, однако книгу эту он определенно читал. О самом Рутенберге речь идет в главе 10 («Измена Гапона»), в которой автор на основе широко известных к тому времени источников – воспоминаний A.B. Герасимова, самого Рутенберга и пр. – подробно реконструировал сюжет о том, как Гапон был обработан заграничным отделом российской политической полиции, превращен в агента Рачковского, как он безуспешно пытался найти в Рутенберге партнера по провокаторской деятельности и как, наконец, поплатился за свое предательство. Реакция Рутенберга на Николаевского отражена в его дневниковой записи от 12 ноября 1932 г. (.RA):

Прочел книгу Николаевского об Азеве. Он имеет в распоряжении своем полицейские материалы тоже и личные показания начальства Азева.

В наше время ничто не поражает, ничто не страшно. Но картина игры этого еврея, сына ростовского портного, даже в наше время «производит впечатление». Гением он не был. Но какие-то сентиментальные гены все же вокруг него были. Включая умных несомненно евреев. Картина получается кошмарная. По своей дикой нелепости. С обеих сторон. Правительства и революции. Кошмар – в фатальности, обреченности. Неизбежности процесса разложения огромного строения могучей империи. При помощи маленькой, немного сообразительной, физически и нервно крепкой вши. Избранной судьбой, Богом, природой, историей, не знаю кем, своим инструментом. Упорно, систематически разносящей заразу.

Николаевский не прав в своих настойчивых обвинениях всех поступков Азева стремлением к «заработку», продавать все на деньги. Им же приводимые факты доказывают неправильность этого утверждения. Азеву несомненно нужны были не только деньги. Игра его была больше денег54. Патология, размах его – были чисто еврейскими. По-моему. По существу он ничем не отличался от Троцкого напр<имер>. По существу, крупный человек, как Савинков, был ребенком в сравнении с ним.

Несогласный с Николаевским в его объяснении Азефа, Рутенберг завершает эту запись такой подозрительно-несправед-ливой тирадой, направленной уже по отношению к самому историку:

Настаивать на таком объяснении может органически ненавидящий евреев антисемит-гой или «честный» меньшевик, бундист-еврей. Не еврей ли сам Николаевский?

Пытливая рутенберговская подозрительность на предмет национального происхождения Николаевского на два года опережала сходную сцену в Берне на суде по делу «Протоколов сионских мудрецов», где он выступал в качестве свидетеля. Участвовавший в суде Бурцев так описывал упрямый интерес подсудимого Фишера к расовой принадлежности свидетелей:

Б.И. Николаевский, известный ученый и историк.

Подсудимый Фишер вызывающе задает Б.И. Николаевскому свой обычный вопрос:

Свидетель – еврей или нет?… Прошу отвечать без уверток: да или нет?

– Мой отец и дед – православные священники, священники по отцовской линии в седьмом и восьмом поколении. Мать моя – вологодская крестьянка… (Бурцев 1938: 128).

Используемый Рутенбергом образ «вши» – несомненная аллюзия на статью Горького «О предателях» (1930), в которой упоминается брошюра Б. Николаевского «Конец Азефа» (М.: ГИЗ, 1926), а о самих предателях-провокаторах, включая Иуду-Азефа, говорится:

Когда хотят объяснить явление слишком оригинальное – сравнивают его с чем-нибудь более обычным и понятным, ищут «аналогии». Но предатель – это настолько своеобразное отвратительное создание природы классового государства, что сравнить предателя не с кем и не с чем. Я думаю, что даже тифозную вошь сравнение с предателем оскорбило бы (Горький 1949-56, XXV: 191).

Дневниковая запись Рутенберга проникнута не только несогласием с Николаевским, но и скрытым спором с Горьким, полагавшим, что «профессиональный Иуда» Азеф – «дутый» герой, что был он в сущности

чудовищно «простой человек». Он сам отлично понимал изумительную простоту своей натуры и сам в записке, поданной им президенту полиции города Берлина, протестовал против приписанного ему друзьями по партии «ореола великого вождя». Можно думать, что он протестовал не только по мотивам самозащиты, а искренно (там же).

Именно в этом месте Горький ссылается на брошюру Б. Николаевского, подтверждая авторитетом историка свое восприятие и оценку личности Азефа.

Рутенберговская рефлексия на сведение целей Азефовой провокаторской деятельности к корыстолюбию была абсолютно негативной. В этом он разделял мнение тех членов БО, кто воспринимал ее историю и руководителя изнутри, как явление во плоти и крови, а не как неосязаемую историческую абстракцию. Так, приведенная рутенберговская запись явно коррелирует с тем, о чем писал в рецензии на книгу Б. Николаевского

В. Зензинов:

В этой сложной фигуре <Азефа> провокатора и революционера остается в конце концов какая-то загадка, которую еще нужно разрешить. Пытается ли Б.И. Николаевский разгадать эту загадку? Нет. Можно предполагать, что для него этой загадки даже не существует. А между тем, казалось бы, так естественно автору было задуматься над тем, каким образом друг Михаила Гоца, Гершуни и Сазонова, к которому все они, люди бесспорно незаурядные, чуткие и умные, относились с глубоким уважением и нежной любовью, каким образом он вдруг превратился в жалкого жуирующего пошляка, вполне удовлетворенного своей жизнью в тихом берлинском квартале. Можно думать, что автор разгадку Азефа видит как будто всецело в его беспредельном корыстолюбии. Думается, однако, что одним корыстолюбием, отрицать наличность которого в Азефе было бы смешно, его психологической загадки не разрешить (Зензинов 1932: 481).

Почти с полной уверенностью можно утверждать, что рецензию эту Рутенберг читал: журнал «Современные записки», где она была опубликована, он выписывал в Палестину, с Бензиновым состоял в переписке, да и, бывая в Париже, общался с ним непосредственно; о том, что сам затронутый предмет его интересовал, распространяться вообще не приходится, – так что вряд ли эта рецензия могла пройти мимо его внимания. Тем более что в ней упоминалось его имя. Для них – Рутенберга, Зензинова и пр. – тех, кто знал Азефа лично и близко и мог наблюдать в каждодневной жизни, его разоблачение оказалось не только величайшим испытанием веры в высокие принципы морали и революционные идеалы, не только завершением целой эпохи идеализма, как об этом писал тот же Зензинов, завершая свою книгу воспоминаний55, но и неразрешимой психологической загадкой, на которую он указывает в рецензии на исследование Николаевского.

Заслуживает внимания тот факт, что разоблачение Азефа вызвало бурю не только в лагере революционеров, но и среди самих охранников, всерьез обеспокоенных тем, что страх быть разоблаченным может подорвать относительно налаженный институт провокаторства и отпугнуть функционирующих и потенциальных его агентов. Неслучайно, чтобы как-то нейтрализовать неприятные последствия азефовского скандала и укрепить веру в надежность конспиративного положения своих секретных сотрудников, Департамент полиции подготовил в 1908 г. специальный циркуляр, в котором предлагались конкретные меры для сохранения и развития агентурной сети.

Последовавшее благодаря известным условиям разоблачение услуг, оказанных делу розыска инженером Евно Азефом, – говорилось в циркуляре, – может с вероятностью вредно отразиться на приобретении новых и даже, быть может, на сохранении некоторых функционирующих сотрудников. Ввиду сего Департамент считает необходимым прежде всего разъяснить, что правильно поставленная агентура является одним из самых сильных средств борьбы с революционными выступлениями и предприятиями, а потому дальнейшее ее сохранение и развитие представляется необходимым. В случаях же замеченных колебаний в сотрудниках, ввиду раскрытия роли Азефа надлежит указывать сомневающимся сотрудникам, что розыскные органы сумели сохранить в тайне работу Азефа в течение 16 лет, и она огласилась лишь при совершенно исключительных условиях предательства, и что властями приняты все меры к полному обеспечению тайны работы сотрудников (цит. по: Жилинский 1917: 286-87).

Еще раз (в последний?) имя Азефа появится в дневнике Рутенберга в марте 1934 г. в связи с немецкой лентой «Lockspitzel Azew» (Провокатор Азеф). Причем из сделанной им беглой записи, в которой упомянуты актеры – Фриц Расп (Азеф) и Ольга Чехова (его жена), остается неясным – видел ли он сам фильм или только прочитал о нем сообщение в прессе. Однако показателен сам по себе факт, что образ Азефа не оставлял его и тогда, когда время вроде бы наглухо отделило вторую часть жизни от первой и затушевало в памяти события отшумевшего прошлого.

Удивляться этому не приходится: имя Азефа у «детей страшных лет России» стало обозначением самого черного предательства, приобрело нарицательные функции тропа, как, например, в «Облаке в штанах» Маяковского:

Эту ночь глазами не проломаем,

черную, как Азеф! (Маяковский 1955-61,1: 189).

Ср. использование метонимии «азефстовать» в смысле «двурушничать» в отзыве Мережковского о Горьком (запись в дневнике К. Чуковского от 17 ноября 1920 г.):

Был Мережковский. Жалуется, хочет уехать из Питера. Шуба у него – изумительная. Высокие калоши. Шапка соболья. Говорили о Горьком. «Горький двурушник: вот такой же, как Суворин. Он азефствует искренне. Когда он с нами – он наш. Когда он с ними – он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там и здесь» (Чуковский 1991: 124-25).

См. еще к этому сравнение символистов с Азефами в докладе С. Городецкого, сделанном в Литературном обществе 8 марта 1914 г. (Фидлер 2008: 630).

К этим же лексико-семантическим процессам можно отнести и «обсцентизацию» имени «великого провокатора», вызвавшего у Саши Черного (стихотворение «Единственному в своем роде», 1909) лукавую звуковую ассоциацию:

Вам все равно —

Еврей ли, финн, иль грек,

Лишь был бы только не «Евно»,

А человек

(Черный 1996,1: 92).

Примеры можно множить.

У разных людей Азеф вызывал разные чувства, здесь была задействована едва ли не вся возможная рецептивная палитра – от омерзения до отношения к Азефу как к дьявольской, но по-своему крупной личности56.

Как считал Г.А. Лопатин, Азеф -

это человек, который совершенно сознательно выбрал себе профессию полицейского агента, точно так же, как люди выбирают себе профессию врача, адвоката и т. п. Это практический еврей, почуявший, где можно больше заработать и выбравший себе такую профессию (цит. по: Городницкий 1998: 174).

Корыстолюбие как основу характера и центральный мотив поступков Азефа выдвигала на первый план другая старейшая деятельница «подпольной России» – П.С. Ивановская:

Многие считали этого ловкого предателя, – писала она, – необычайным честолюбцем, адски самолюбивым чудовищем, с душой, всеми дьяволами наполненной, хотевшим совместить в своих руках всю власть, все могущество, быть «наибольшим» и тут и там, никого не щадя, никого не любя. Быть может, историки, отодвинутые дальше от современности, правильнее понимают мотивы изучаемых личностей, но нам, вместе работавшим с Азефом, кажется, не без основания, что самым сильным дьяволом в его душе была подлая его трусость, ну и… корысть. Первая, конечно, играла крупнейшую роль, – ни одна страсть не доводит до той степени падения, как трусость… (Ивановская 1928:108).

Другой известный деятель русского освободительного движения, член партии эсеров Н.С. Русанов, говоря об Азефе, подчеркивал:

С самого начала своей шпионской карьеры он, видимо, смотрел на донос как на правильный, вполне дозволенный источник существования. Сначала, когда он был еще студентом в Берлине, он соглядатайствовал среди русских социал-демократов, с которыми был знаком в эту пору. Позже судьба столкнула его с представителями слагавшейся партии социалистов-революционеров, и, как почти всегда бывает, среди наиболее осторожных конспираторов он нашел самых доверчивых товарищей. Великие, экзальтированные идеей освобождения России при помощи революционного меча, они просмотрели ужасающую пустоту души и профессиональную толстокожесть агента-провокатора и после нескольких удачных террористических актов, где он оказал им некоторую помощь, приписали ему свои собственные качества героических душ и стали видеть в нем присного им по духу идейного борца. А он… он, я полагаю, не особенно даже задумывался над своим поистине исключительным положением, которое позволило ему быть не только одним из влиятельнейших членов Центрального комитета, но нередко вдохновителем его планов, извлекая из этого положения все, что ему было выгодно для его карьеры профессионального, хорошо жрущего шпика. Повторяю, трагизм лежал не в каких-либо особо сатанинских свойствах его души, а в факте его постоянного соприкосновения с действительно выдающимися представителями русского революционого движения (Русанов 1929: 259).

Русанов отметал не только присущий Азефу авантюризм, которым многие стремились объяснить его действия, но и своего рода механизмы национальной мести, «такие сравнительно высокие чувствования, как национальный или расовый патриотизм», его ущемленное чувство еврея, воплотившееся в убийстве Плеве, допустившего Кишиневский погром. Хотя, считал Русанов,

этого расового патриотизма у Азефа, конечно, было мало: он одинаково усердно выдавал и русских, и евреев и с чувством похвального равенства смотрел, как вешали и тех, и других (там же: 260).

В определенном смысле с доводами Русанова нельзя не согласиться. Вместе с тем низведение «обер-провокатора» до положения «хитрого, но грубого животного» вряд ли способно удовлетворить искателя истины. А именно эта характеристика доминирует в психологическом портрете Азефа, рисуемом Русановым:

Хитрое, но грубое животное возбуждает интерес лишь в связи с огромным вопросом о психологии самоотверженных, идейных террористов, которые как люди морально чуткие должны были бы, казалось, начать лучше приглядываться к своему товарищу, когда по отношению к нему у иных членов партии стали возникать подозрения, а затем, и уже довольно давно, партия стала получать прямые подтверждения (там же).

Примерно то же самое видели в Азефе полицейские чины типа А. Спиридовича, для кого он был

беспринципный и корыстолюбивый эгоист, работавший на пользу иногда правительства, иногда революции; изменявший и одной и другой стороне, в зависимости от момента и личной пользы; действовавший не только как осведомитель правительства, но и как провокатор в действительном значении этого слова, т. е. самолично учинявший преступления и выдававший их затем частично правительству корысти ради (Спиридович 1991/1930: 47).

Мало чем отличался от приведенных суждений взгляд на Азефа европейских интеллектуалов. В глазах кумира и учителя Андрея Белого антропософа Р. Штейнера Азеф, по воспоминаниям М. Волошиной, выглядел следующим образом:

Посмотрите на это лицо, на этот лоб <…> он не способен мыслить. Посмотрите на нижнюю часть лица: она показывает непреодолимую бычью силу действия – без участия собственной воли57. Он должен наперекор всем препятствиям выполнить действие, которое хочет другой. Поэтому он и является людям таким бесстрашным. Но он только выполнял то, чего хотела полиция, или то, чего хотели революционеры; и он был искренен, когда плакал об их гибели (Волошина 1993: 183).

В отличие от этих и многих других не упомянутых здесь авторов, Рутенберг, который непосредственно испытал на себе действие демонического азефовского гения, даже годы спустя продолжал видеть в «виртуозе-провокаторе» (А. Аргунов) неординарную личность. Отношения революционеров-террористов и их зоркого и цепкого оппонента – царской охранки, послужившие Осипу Дымову сюжетом для небольшого автобиографического рассказа, он пережил в еще более драматическом формате. Несмотря на то что история эта в целом хорошо известна, она до сегодняшнего дня таит в себе немало – не только психологических – загадок. К ней мы и переходим.

________________________

1. Сокращенный вариант этой главы см.: Хазан 2007а, II: 420-42.

2. Письмо В. Розанову от 20 февраля 1909 г. // Блок 1960-63, VIII: 276.

3. Ср. в воспоминаниях М. Чернавского «В Боевой организации»: автор рассказывает о том, как он намеревался вступить в Боевую организацию и Савинков на первом свидании спрашивал его:

– А скажите, почему вы пошли в террор? (воспроизвожу буквально характерное строение его вопроса).

Я насторожился, в голове мелькнула мысль: «Это вопрос из “Коня бледного”?» (Чернавский 1930, 8/9: 30).

Ср. в тех же воспоминаниях параллель членов БО М.А. Прокофьевой и Н.С. Климовой и образа тургеневской девушки из «Порога» (там же: 59). См. к этому в следующей главе наблюдение М. Могильнер о том, что прием в боевики Д. Бриллиант разыгран тем же Савинковым как литературная цитата из Тургенева.

4. По-видимому, правомерно говорить и об обратном влиянии – опыта радиошифровок военных донесений эпохи Первой мировой войны на язык авангардной поэзии, см.: Хазан 2004: 52.

5. Так, например, Горький, по свидетельству В. Сержа,

требовал сохранять жизнь провокаторам, они представлялись ему обладателями уникального социального и психологического опыта. «Эти люди – что-то вроде чудовищ, которых надо оставить для изучения» (Серж 2001:122).

Ср.:

Психологически все эти предатели и провокаторы, ставшие революционерами, и эти конспираторы-революционеры, ставшие предателями, представляют собою разновидность необузданных художественных натур, не умеренных нравственным чувством, как выразился Н.К. Михайловский о<б> Иоанне Грозном (Негорев 1906: 301).

Н. Негорев – «редакторский» псевдоним в журнале «Театр и искусство», которым пользовались А.Р. Кугель, О. Дымов, И.Р. Кугель, П.М. Ярцев, В.А. Линский и др.

6. При этом следует подчеркнуть не только традиционное отношение к Савинкову как к писателю-революционеру, что объективно отражает его двуипостасный облик, но и тот факт, что некоторые его «товарищи по оружию» говорили о беллетризованности

ВТ (см.: Тютчев 1924: 49–72,

cd: Тютчев 1925:117-38).

7. Александр Аркадьевич Дикгоф-Деренталь (наст. фам. Дикгоф; 1885–1939), литератор и политический деятель. Родился в Томске, учился в С.-Петербургской военно-медицинской академии, на медицинском факультете Цюрихского университета. Член партии эсеров. После казни Гапона эмигрировал. Сотрудничал в газете «Русские ведомости», журналах «Заветы» и «Вестник Европы». В годы Первой мировой войны находился в рядах французской армии. После Февральской революции вернулся в Россию. В сентябре-ноябре 1917 г. – чиновник для особых поручений при помощнике по политической части начальника штаба Ставки ВГК В.В. Вырубове. Участник руководимого Савинковым антибольшевистского восстания в Рыбинске, см. его воспоминания: Дикгоф-Деренталь 1923: 57–76. В 1920-21 гг. – зам. председателя Политического отдела Русского политического комитета в Польше. В октябре 1921 г. выслан из Польши. В 1922 – август 1924 гг. жил в Париже, выполнял роль секретаря Савинкова.

16 августа 1924 г. вместе с Савинковым перешел польско-советскую границу, арестован в Минске, но затем был освобожден. Работал в ВОКСе (Всесоюзном обществе культурных связей с заграницей), сопровождал иностранцев в поездках по СССР. Автор пьес «Ванька-Каин» (М., 1927), «Таинственный жилец» (М., 1928) и либретто оперетт «Фиалки Монмартра», «Сорочинская ярмарка», «Чарито». 26 декабря 1936 г. арестован и 20 мая 1937 г. приговорен Особым совещением при НКВД к 5 годам лишения свободы, отбывал наказание на Колыме. Расстрелян. См.: Дик-гоф-Деренталь 1921; 1922; 1923а.

Литературное дарование Дикгофа-Деренталя было довольно скромным. С. Рейли, пытавшийся пристроить его повесть-сценарий в Голливуде, писал 7 декабря 1923 г. Савинкову:

Я не хотел руководствоваться своим собственным мнением, поэтому перевел выдержки из нее <рукописи> вслух знакомому издателю. Он всецело со мной согласился. Она совершенно невозможна. Как могли Вы думать, что здесь напечатают подобную галиматью? Ведь это тихий ужас во всех отношениях. Ни искры таланта! Последний «желтый» журнал – и тот не напечатает. Даже в самом апогее моды на пинкертоновские романы (вроде тех, которые покойная газ<ета> «Копейка» печатала продолжениями) – такого хлама не напечатала бы. О фильме, понятно, и говорить нечего (цит. по: Гарэтто и др. 1993:154).

Тем не менее Дикгоф-Деренталь как писатель имел своих читателей-сторонников. Перед тем как в «Русском богатстве» была напечатана его повесть «Проступок» (1908. № 10–12), А.Г. Горнфельд забраковал ее, а В.Г. Короленко поддержал. 17 июля 1908 г. он писал Горнфельду:

Мне кажется, Вы отнеслись к Деренталю слишком уж строго. По моему мнению, единственный недостаток рассказа – значительная растянутость. Развитие сюжета идет слишком тихо, через долгие описания и диалоги. Но люди – живые. В нашей легальной литературе, да и в нелегальной, конечно, этот разряд людей брался только со стороны их «дела». Тут люди с их стремлениями, индивидуальностями и страстями, на фоне которых «дело» является частным случаем. По-моему, ночной разговор двух женщин (главной героини и хозяйки) вещь прямо художественная. Я ждал некоторых разногласий, но резкость Вашего отзыва превзошла мои ожидания. Думаю, что это результат какой-нибудь временной идиосинкразии. Мне жаль отказываться от этого рассказа. Хотелось бы, чтобы было покороче, но боюсь, что это манера автора, с которой трудно сладить. Мне кажется, однако, и кажется вполне определенно, что напечатать следует (Короленко 1924: 25).

8. За подготовку взрыва дачи П.А. Столыпина на Аптекарском острове (12 августа 1906 г.) Лихтенштадта арестовали (14 октября 1906 г.), судили, заключили в Петропавловскую крепость, где он, девять месяцев ожидая смертного приговора, завершил начатые еще на свободе упомянутые переводы, а также написал пьесу «Мечты и жизнь». 21 августа 1907 г. Лихтенштадт был приговорен к смертной казни, замененнной, однако, бессрочной каторгой, и переведен в Шлиссельбургскую крепость, в которой и была написана книга о Гёте. Познакомившийся с ним там Билибин вспоминал, что

…он производил впечатление очень начитанного, очень образованного человека. В просвещенных кружках того времени он считался, кажется, лучшим переводчиком прославившейся тогда книги Вейнин-гера «Пол и характер». Нечего говорить, что в тюрьме его общество всеми нами ценилось очень высоко. Он был незаменимый собеседник и своего рода справочник по всем вопросам, возникавшим у нашей занимавшейся самообразованием братии (Билибин 1925: 277).

Фрагменты из его шлиссельбургского дневника и писем см.: Лихтенштадт 1967: 70–87.

9. Богатый материал по теме «“Подпольная Россия” и изящная словесность» содержится в кн.: Могильнер 1999.

10. Особой популярностью до отъезда из России пользовалась на германо-австрийской сцене пьеса Дымова «Ню», которую Макс

Рейнгардт поставил в берлинском Kammerspiele Theater в 1908 г. (премьера состоялась 30 марта; одну из главный ролей в спектакле исполнял легендарный А. Моисси). Живший тогда в Берлине зарубежный корреспондент «Русского слова» И. Троцкий, впоследствии эмигрировавший в США, вспоминал, что спектакль имел ошеломляющий успех:

Немецкая критика безоговорочно и единодушно одобрила удачный выбор Рейнгардта, не скупясь на похвалы режиссеру и автору пьесы. «Ню», с легкой руки Рейнгардта, обошла все германские и австрийские сцены (Троцкий 1959: 3).

Эта пьеса привлекла также внимание кинематографистов: в 1924 г. немцы сняли по ней фильм с Элизабет Бергнер (наст. фам. Эсттель; 1897–1986), Конрадом Вейдтом (1893–1943) и Эмилем Яннингсом (1884–1950) в главных ролях. «Ню» и как спектакль, и как фильм без преувеличения стала значительным художественным явлением европейского масштаба.

Складывается впечатление, что несмотря на широкую популярность на русской сцене Дымов воспринимал оценку себя как драматурга за границей как несравнимо более высокую, нежели в России. В одном из писем писателю и критику A.A. Измайлову (1873–1921), рассказывая о том, какой успех он имеет у зарубежного зрителя, он писал:

Я привожу отчеты газет в точном переводе, это не выбор из газет: у меня на столе их штук 10 и все сплошь очень лестно отзываются. (Все это легко проверить у Вас же в редакции.)

И завершал его не без грустной иронии:

Всего, всего доброго. Ваш иностранец О. Дымов (= Ossip Dymow), непризнанный в России, in Russland (PO ИРЛИ (Пушкинский Дом). Ф. 115. Оп. 3. Ед. хр. 241. Л. 31-2).

11. Кроме самого журнала, Дымов был одним из создателей, наряду с

А. Аверченко, Тэффи, Л.О. ДОром (И.Л. Оршер), «Всеобщей истории, обработанной “Сатириконом”» (СПб., 1911).

12. Особенно досталось роману «Томление духа» (в России – 1912; за год до этого, под названием «Бегущие креста (Великий человек)», увидел свет в Берлине; под этим же названием вышел в России отдельной книжкой в 1915 г.), который, кажется, не добился у критики ни одного положительного отзыва, см.: Адрианов 1912: 357-66;

Кранихфельд 1912: 295–311; М-ч <Мович> 1912: 512-13); в неподписанной рецензии (автор А.М. Редько) роман определялся как скучный и неумный (Русское богатство. 1912. № 9. Отд. II. С. 207), и др.

13. Импрессионистическая манера Дымова-прозаика полнее всего проявилась в сборнике рассказов «Солнцеворот», изданном в 1905 г. литературным объединением «Содружество», членом которого он являлся (в том же году вышел вторым изданием, а в 1913 г. – третьим), и сделавшем ему имя как беллетристу. «Свежей и приятной, хотя очень нервной» назвал книгу Блок (Блок 1960-63, V: 180), а в письме к Г. Чулкову от 19 мая 1905 г. писал:

Читали ли Вы Дымова? Мне нравится многое, особенно – «Весна». Но иногда вместо того, чтобы проникать в свое, он скользит по поверхности чужих слов, и тогда приходится пропускать страницы (Письма Блока 1925:124).

Сам Г. Чулков, который привел Дымова на одну из «башенных» сред Вяч. Иванова (см. в письме Вяч. Иванова В. Брюсову от 20 сентября 1905 в: Гречишкин <и др.> 1976: 485), дал о «Солнцевороте» положительный отзыв (Вопросы жизни. 1905. № 6. С. 260–62), не без основания отнеся автора к тем молодым художникам, кто влюблен «в паутинную ткань творчества Чехова».

В книге Осипа Дымова, – писал он, – чудится чей-то встревоженный взор, чьи-то устремленные во тьму широко открытые глаза. Эта тревога спасает книгу (С. 261).

Ср. также прочувствованный анализ Н. Петровской импрессионистической манеры Дымова (Петровская 1907: 45-8); высокие отзывы о «Солнцевороте» принадлежали благоволившему Дымову Н. Минскому (Рассвет. 1905. 22 мая), М. Г<ершензону> (Научное слово. 1905. № 7. С. 153–60), О. Норвежскому (Картожинскому) (Литературный календарь. СПб., 1908. С. 68–74), Вл. Кр<анихфельду> (Мир Божий. 1906. № 3. Отд. II. С. 94–6), в целом положительно отреагировал В. Ходасевич (Искусство. 1905. № 5/7. С. 169) и др. В отзыве на следующий сборник дымовских рассказов, «Земля цветет» (1908), рецензент отмечал чудный опыт предыдущего (Гофман 1908: 69–70). Не был забыт дебютный сборник писателя и на вечере, посвященном Дымову уже в ту пору, когда он жил в США: о «Солнцевороте» как новом явлении русской литературы говорил Д. Бурлюк (см.: Вечер Осипа Дымова // Русский голос. 1927. № 4182.1 мая. С. 5).

О Дымове-импрессионисте см. также: Гофман 1910: 702-04; Усенко 1988: 187.

14. Впоследствии в его же театре шла написанная Дымовым в 1926 г. на идише комедия «Di letzte gilebte» (Последняя возлюбленная), кстати, в переводе на немецкий, с успехом игравшаяся в Германии в постановке того же М. Рейнгардта (1929). В театре Томашевского Дымов выступал и как приглашенный режиссер: так, 29 мая 1919 г. здесь состоялась премьера поставленного им спектакля «Дикарка» по переведенной на идиш пьесе А.Н. Островского (перевод Габриэля Гирша Лилипута <Кречмара>), см.: Leksikon fon der nyar yiddisher le-teatron 1963:155.

15. YIVO RG 469. Box 6. Folder 92.

16. См., к примеру, два опубликованных нами письма Дымова Л. Андрееву, к которому он испытывал особое чувство дружеской близости (от 5 октября 1916 г. и 29 марта 1917 г.), в: Хазан 2005b: 192-96. Ср. также с фразой из письма сестры Рутенберга Рахили Дымову (от 3/16 декабря 1917): «Вы, пожалуй, можете считать себя счастливым, что не уехали тогда <после получения известия о Февральской революции> в Россию» (письмо было опубликовано в печати, см.: Рутенберг Р. 1918: 4; приведено в III: 1).

17. Во второй половине 20-х гг. он даже сотрудничал в ленинградской «Красной газете». К этому следует еще прибавить желание Дымова пробиться со своими пьесами на советскую сцену, о чем свидетельствуют его письма А.Р. Кугелю (РО ИРЛИ (Пушкинский Дом). Ф. 686. Оп. 2. Ед. хр. 161).

18. Позднее, под названием «Голова на столе», Дымов перепечатал этот рассказ в газете «Русский голос», с припиской:

Основанием рассказа послужила подлинная история из жизни провокатора Азефа, переданная автору б<ывшим> членом Цент<рального> Комитета, товарищем Азефа по партии и по террору (Дымов 1926:1).

19. Дымов упорно (и дальше в рассказе «Ксения») называет Евгению Ивановну Зильберберг Еленой. Ср. аналогичное превращение в его воспоминаниях о А.Н. Скрябине жены композитора Татьяны Федоровны Шлецер в Татьяну Мартыновну (Дымов 1925: 2).

20. YIVO RG 469. Box 6. Folder 92.

21. «Шиповник» – петербургское (петроградское) книжное издательство (1906-18); владельцы – С.Ю. Копельман (1881–1944) и

З.И. Гржебин (1869–1929). «Жизнь человека» Л. Андреева была опубликована в 1-м выпуске литературно-художественного альманаха «Шиповник» (СПб., 1907. С. 197–291), выходившего в этом издательстве.

22. В упомянутом выше «Дневнике» Дымов пишет о том, что Бурцев в 1934 г. подарил ему одну из своих книг о Пушкине со следующей надписью: «Русский писатель – один из тех, кто любит и знает Пушкина. Владимир Бурцев. 1934» (YIVO RG 469. Box 6. Folder 92). Вероятно, это была книга Бурцева «Как Пушкин хотел издать “Евгения Онегина” и как издал» (Париж, 1934).

23. Ср. свидетельство В.М. Чернова, которому Азеф говорил, что такое учреждение должно быть совершенно уничтожено, сметено с лица земли, что все Охранное должно быть сравнено с землей без всякой жалости <…> (Чернов 1970. № 101:174).

24. Лидия Борисовна Яворская (урожд. Гюббенет; по мужу – Барятинская; 1871–1921), актриса. По совету А.П. Чехова в 1895 г. была приглашена A.C. Сувориным в петербургский театр Литературно-художественного кружка (впоследствии Театр Литературно-художественного общества, иначе – Малый театр, или Театр Суворина) и выступала здесь до 23 ноября 1900 г., когда в нем состоялась премьера спектакля «Контрабандисты», поставленного по антисемитской пьесе В. Крылова и С. Эфрона-Литвина «Сыны Израиля». Яворская и ее муж принимали активное участие в подготовке массовой демонстрации против этого спектакля (Кугель 1926: 54; Даманская 1996: 147). В 1901 г. открыла в Петербурге «Новый театр». С 1918 г. в эмиграции в Англии.

25. Ср. с неверным утверждением В. Черкасова-Георгиевского о том, что Савинков «женился на вдове своего казненного товарища по террору Льва Зильберберга» (Савинков 2006:15).

26. В связи с женитьбой Ю.А. Ширинского-Шихматова на Евгении Ивановне Зильберберг Гиппиус в письме Амфитеатрову от 18 августа 1932 г. писала:

Я уже стойко выдерживаю неудивление, когда узнаю самые небывалые вещи. Писала ли я Вам, например, о такой штучке: Савинкова, Вы знаете, вышла замуж за Ширинского-Шихматова. Группа наших монархистов, к которой Ширинский раньше принадлежал, а потом «изменил» и даже на вдове террориста женился, решила «отплатить» и подала в французский суд жалобу на Савинкову (у которой только что, после десятилетней болезни (рака) и трех операций, умерла мать) – что Савинкова свою мать отравила! Как Вам это кажется? Мне, хотя и мать эту с операциями я годы знала, кажется небывалым, но обычным. Дело и сейчас во французском суде.

К Савинковой и мужу ее я, впрочем, равнодушна. Самому Савинкову я внутренне (за большевиков) не простила. А вот юного Левочку, сына, мне очень жаль: тут есть большая трагедия (Гиппиус 1992: 302-03).

27. Ср. на фоне этого рассказа недоверчивую фразу из письма бывшего мужа Евгении Ивановны – Савинкова сестре Вере (по мужу Мягковой) (написано 29 ноября 1924 г. из Внутренней тюрьмы ГПУ): «…в заработок Е<вгении> И<вановны> я не верю» (Борис Савинков на Лубянке 2001:139).

28. Письма хранятся в Leeds Russian Archive, University of Leeds. MS. 1066/4901-1067/6600 (выражаем искреннюю признательность и благодарность Р. Дэвису, познакомившему нас с ними). Следы их знакомства см. также в: Устами Буниных 1977-82, II: 77, 86,186.

29. Leeds Russian Archive, University of Leeds MS. 1066/4904.

30. Там же. MS 1067/6600.

31. Там же. MS. 1067/6596.

32. Михаил Осипович Цетлин (1882–1945), поэт (псевд. Амари), литературный критик, переводчик, издатель; член эсеровской партии. Его жена доктор философии, приват-доцент Бернского университета Мария Самойловна (урожд. Тумаркина; в первом браке Авксентьева; 1882–1976) также принадлежала к партии эсеров, см. сообщение Виноградова (Азефа) из Шарлоттенбурга от 9 (22) февраля 1902 г. о ее проживании в Галле:

В Галле также проживают москвичи: Тумаркина, А<вжсентьев. Все они составляют кружок социалистов-революционеров, поддерживающих «Вестник русской революции» (Письма Азефа 1994: 70).

Цетлины внесли неоценимый вклад в историю русской культуры, см., в частности: Хазан 2008:175–200 (здесь же библиография).

33. Так, например, роман Савинкова «Конь вороной» (1923) редакция «Современных записок», в которых М.О. Цетлин играл не последнюю роль, отвергла, и Амфитеатров, кому Савинков на это посетовал, возмущенно писал в ответ (9 сентября 1923 г.):

А Цетлин, о коем Вы пишете, что он отказался от вашей повести, не читая, это что же еще за двуногая скотина объявилась? (Гарэтто и др. 1993:111).

34. См., к примеру, открытку М.С. Цетлин, отправленную на имя Евгении Ивановны с извинениями о переносе приглашения к обеду (ГА РФ. Ф. 5821. On. 1. Ед. хр. 493):

Милая Евгения Ивановна, вчера я просила Вас и Бориса Викторовича у нас отобедать во вторник 16 дек<абря>, оказывается М<ихаил> 0<сипович> взял на этот день билеты на Павлову.

Пожалуйста, придите к нам обедать в среду 17 дек<абря> в 8 час. вечера. Очень Вас прошу мне позвонить, если можно, поскорее, будете ли Вы в среду, мы Вас очень просим придти и извинить меня за это беспокойство.

Ваша Мария Цетлина

9. XII.19

35. См.: ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Ед. хр. 480.

36. В кибуце Наан (близ города Реховота), где поселилась Ксения Памфилова-Зильберберг, жил бывший эсер М.М. Розенбойм, см. книгу его мемуаров: Rozenboim 1935. Возможно, дошедшие до Дымова слухи о нем превратили Розенбойма в Розенблюма и «сделали» мужем Ксении.

37. См. ее воспоминания о трех еврейках, героинях эсеровского террора, которых она близко знала: Рашель Лурье, Эстер Лапиной и Доре Бриллиант, в очерке «Shalosh mahapakhaniyot yehudiyot» (Три революционерки-еврейки) (Ksenia 1957:104-15).

38. «Жена Зильберберга (“Ирина”), – рассказывает последний автор (называющий иного ее спасителя, не Дымова), – указанная Азефом как участница группы, еще в конце 1906 года спаслась благодаря случайности. Дворник дома, где она жила вместе с Никитенко под видом его сестры, предупредил их за день – за два до ареста о том, что за ними следят. “Ирина” успела скрыться в Финляндию и вскоре выехала за границу, откуда более в Россию не возвращалась» (Попова 1927, 6 (35): 65).

39. На Итальянской Ривьере, в Кави ди-Лаванья за ней, как и за каждым из русской эмигрантской колонии, было установлено «наружное наблюдение», см.: Агафонов 2004/1918: 115.

40. ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Д. 175. Л. 77. К.К. Зильберберг включена в завещение Савинкова, которое он составил 7 августа 1924 г., перед тем как отправиться в Советскую Россию (Борис Савинков на Лубянке 2001: 56). В Савинкове, несомненно, говорила память о Л.И. Зильберберге, который в июле 1906 г. организовал его побег из Севастопольской крепости (ВТ: 215-33). И. Эренбург, который в мемуарах «Люди, годы, жизнь» хотя и передает историю спасения Савинкова с его собственных слов, но делает это крайне неточно:

Савинков рассказывал, как в Севастопольской крепости он ждал казни. Прошлое было освещено мертвым светом разуверения: он говорил, что смерть – дело будничное, неинтересное, как жизнь. Его спас часовой, вольноопределяющийся Зильберберг.

Зильберберга повесили (Эренбург 1990–2000, VI: 526).

41. М. Бейлинзона знали за пределами Палестины: в частности, он печатался в журнале «Современные записки», см., напр.: Бейлинзон 1926: 448-66. В самой Палестине его воспринимали как одного из видных деятелей рабочего движения в сионизме, близкого к социалистической еврейской газете «Davar» (приводимое ниже его письмо написано на почтовом бланке этой газеты).

42. Год устанавливается по контексту.

43. Забавна последняя фраза этого письма:

Не оставила ли я у Вас в доме книжку «Советская педагогика»?

44. помощь, поддержка (фр.).

45. ‘отцом и матерью семейства (фр.).

46. Имеется в виду Н.В. Чайковский (1850/51-1926), общественно-политический деятель, публицист, член ЦК Объединенной трудовой и народно-социалистической партии. В 1920–1926 гг. Чайковский был председателем парижского Комитета помощи русским писателям и ученым.

47. Лев Борисович Савинков (1912–1987), поэт, прозаик. См. упоминание о нем в книге И. Эренбурга «Люди, годы, жизнь» (Эренбург 1990–2000, VI: 526-27) (Лева учился в эльзасской школе вместе с дочерью Эренбурга Ириной, см.: Фрезинский 2002: 415). Письмо Евгении Ивановны было написано, когда Леве было 14 лет. Со временем его стихи послужили небескурьезному признанию в нем одного из ведущих поэтов поколения, см.: Взлеты (Лион). 1933. № 4. С. 17, ср. с менее завышенной, но тоже достаточно лестной оценкой Льва Савинкова как «совсем непохожего на остальных парижан» (Новосадов 1938: 24). Более адекватным был, естественно, Г. Адамович, который после выхода его первого и последнего сборника стихов «Аванпост» (Париж, 1936) писал:

Как поэт Савинков еще не родился или находится в маяковско-есе-нинских пеленках (Адамович 1936: 3).

И, отзываясь на просоветскую тематику и эмоциональную интонацию стихов, замечал:

Странное впечатление производит «Аванпост» Льва Савинкова. Ждешь на обложке пометку «Москва», приблизительно, 1925-26 гг., а видишь: Париж, 1936 (там же).

Почти в тех же словах выражал свои чувства другой критик, П. Пильский:

Париж… Так стоит на обложке, – только поэтому веришь, что эта книжка вышла не в Москве. Все остальное – московское, советское, еще точнее: все – под Маяковского. Это его голос, его тона, его грубость, его вызов (Пильский 1936: 6).

В тон им рефлексировал Ю. Терапиано:

Книга дебютанта Льва Савинкова «Аванпост» как будто бы по недоразумению написана в Париже, а не в Москве, и вышла не в 1920 году, а в 1936. Темы ее (темы, а не тема), общий тон, наконец, даже явное влияние тогдашних поэтов (Есенина, «12» Блока) относятся к эпохе гражданской войны. Отбросив в сторону наше отношение к «психологии» книги («поэт – это чернорабочий в мастерской человеческих душ»), мы с удивлением видим, что в 1936 году Савинков умудрился проглядеть все, что делалось в поэзии – «эмигрантской» или «советской» безразлично, за последние пятнадцать лет. Едва родившись, он уже оказывается ветераном. Кем окажется он в будущем – увидим; но молодому автору следует над многим подумать и очень многое узнать, если он действительно чувствует необходимость писать стихи (Терапиано 1937:170-71).

Лишенной комплиментарности была и рецензия 3. Гиппиус, литературной «крестной матери» отца Левы – Бориса Викторовича Савинкова:

Писать о ней <книжке «Аванпост»> «стихочеловеческую» рецензию почти невозможно: до такой степени мало в ней человека. Надо учитывать, конечно, молодость автора, но все же! Ведь собственно о стихах и совсем нечего сказать: обычный «модерн», уже начинающий, кажется, приедаться и СССР-ским «поэтам». А сквозь «бодрость» и «молодечество» этих строф, как сквозь складки дырявого… импер-меабля, видна душа уже озлобленная <…>, душа «в обидах», а главное – все время себя жалеющая. <…> Вот это последнее свойство – саможаленье – очень опасно и для человека, и для таланта. Ибо оно показатель отсутствия воли.

Не будем, однако, ничего предсказывать и о Савинкове, тем более что срывные вскрики его можно отчасти отнести и к молодости. Но пожелаем ему, забыв на время себя и свои обиды (как бы ни были они справедливы), в серьезном молчании приглядеться к окружающему. Период молчания и «собранности» очень помогает открытию в душе необходимого стержня… если он там имеется (Гиппиус 1936: 468).

В составе Интербригады Л. Савинков участвовал в войне в Испании (1936), был тяжело ранен. В годы Второй мировой войны был

48. Абрам Каган (1860–1951), идишский писатель и общественный деятель, редактор ежедневной нью-йоркской идишской газеты «Vorwerts». См. письмо Рутенберга к нему в II: 5.

49. С Мережковским и Гиппиус Рутенберг, возможно, познакомился в 1913 г. в Ницце через Савинкова. См. в письме к нему от 27 ноября 1913 г., где он спрашивает:

Мне бы хотелось познакомиться лично с Мережковским. Будет ли он в Nizz е? И когда, и долго ли? (ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Ед. хр. 174. Л. 60).

См. письмо Гиппиус Рутенбергу от 5 ноября 1920 г., которое приводится в IV: 1.

В данном случае Рутенберг рассказывает, по-видимому, о какой-то встрече с Мережковским в Париже в конце 20-х гг.

50. Этот фрагмент пересказывает в своей книге о Рутенберге Я. Яари-Полескин. Мережковский говорит Рутенбергу:

– Все люди ныне делятся на две неравные части: евреев и неевреев. И они всячески ведут между собой тотальную войну. В России – война социальная, в Америке – финансовая, в Европе – политическая. Эта нескончаемая война будет продолжаться еще много времени до той поры, пока наконец одна часть не преодолеет другую. И никто не ведает, кто победит.

Рутенберг свободен от сомнений Мережковского. Он полон уверенности и веры: – Победят евреи, потому что вечность Израиля не иллюзия (Yaari-Poleskin 1939: 8).

51. Имеются в виду арабские беспорядки в Палестине в августе-сентябре 1929 г.

52. Изадора Осиповна Дымова (1907-?), дочь Дымова от первой жены, И.Н. Городецкой (?-1924), врача по профессии, ср. с неверным утверждением С. Шумихина о том, что Изадора – дочь Дымова и его второй жены А.Н. Смирновой, бывшей супруги В.А. Амфитеатро-ва-Кадашева (Шумихин 2004: 637).

53. ‘Не имеющий гражданства (подданства)’ (нем.).

54. Ср. с перекличку этой мысли с тем, как воспринимает Азефа после его разоблачения Савинков в романе Р. Гуля «Генерал БО»:

Ночь была тиха. В квартире звуков, кроме шагов, не было. Савинков чувствовал разбитость, бессилие. «Игра в масштабе государства, быть может, в масштабе мира, так ведь это ж гениальная игра?» (Гуль 1929, II: 198).

См., к примеру, еще в финале воспоминаний знавшего Азефа члена партии эсеров М.И. Левина, объяснявшего гипертрофированную потребность этого человека играть людскими судьбами его патологической психикой:

… психика Азефа была ненормальная. Возможно, что эти истерические наклонности при сложившихся для этого благоприятных условиях развили в нем страсть играть историческую роль. В сознании, что он, скромный лысковский мещанин Евно Фишелев Азеф, держит в своих руках судьбу обоих борющихся лагерей и что от него в известной степени зависит ход событий в России и, пожалуй, во всем мире, его больная душа находила, быть может, удовлетворение (Левин 1928: 91).

55. Для Рутенберга, как и для многих других российских революционеров его поколения, разоблачение Азефа означало, по словам В.М. Зензинова, душевный кризис «потери права на наивность»:

Разоблачение Азефа для всего нашего поколения, имевшего какое бы то ни было – близкое или далекое – касательство к революционному движению, было резкой гранью, отделившей одну часть нашей жизни от другой. Мы как бы потеряли право на наивность. Каждый из нас был вынужден пересмотреть свои отношения к людям, в особенности к самым близким. Человек, которому мы доверяли, как самим себе, оказался обманщиком, предателем, злодеем, надругавшимся над тем, что нам было дороже всего на свете, дороже собственной жизни, человеком, опозорившим и оплевавшим наше святое святых. На мир, на людей, на жизнь он заставил нас взглянуть теперь другими глазами. После разоблачения Азефа и всего пережитого в связи с этим мы были и сами уже другими – исчезла наивная доверчивость к людям, остыла любовь – холодными остановившимися глазами смотрела теперь на нас суровая, часто безжалостная жизнь (Зензинов 1953: 414).

Ср. другое признание эсеровского цекиста, где еще более резко обнажена атмосфера подлинно политического и духовного кризиса, последовавшего за разоблачением Азефа:

Удар, нанесенный раскрытием Азефа, был огромной силы. Были подорваны моральные основы, подорвана внутренняя спайка организации, покоившейся на принципе взаимного доверия. Началось взаимное подозрение, посыпались данные о неблагополучии многих лиц, заработали следственные комиссии. Стали возможными такие взгляды, как, например, приобретшая популярность фраза одного из довольно видных членов партии, работавшего по следственным делам: «каждый

член партии – потенциальный провокатор». Наступил период распада и разложения. Из-за границы эта атмосфера перекинулась в Россию, всюду взращивая семена недоверия и сомнения (Аргунов 1924: 77).

56. По существу то же разнообразие мнений представлено в сегодняшней полемике об Азефе – от «патологического убийцы-провокатора» (Кожинов 1998: 68) до концепции израильского историка Л. Прайсмана, утверждающего, что главным для Азефа-террориста был еврейский вопрос и, устраняя Плеве и вел. кн. Сергея Александровича, он руководствовался национальными чувствами (Прайсман 1992:107-08).

57. Ср. едва ли не в тон этому звучащий физиономический анализ другого провокатора, остающегося неназванным, в очерке В. Розанова «Почему Азеф-провокатор не был узнан революционерами» (1909) (речь идет о фотографическом снимке):

Хотя позади, помнится, стояло несколько человек, но из них сейчас же выделился в моем внимании неприятный господин, коротко остриженный, с жесткими, торчащими, прямыми волосами, низким лбом, в темных очках, полный в корпусе и с сильно развитым подбородком (Розанов 2004: 43).

Глава 3

«…Самый что ни на есть кровавый и страшенный революционер»

– Если б мне пришлось ради достижения моих целей и ради рабочих сделаться не только священником или чиновником, а проституткой даже, я, ни минуты не задумываясь, вышел бы на Невский!

П. Пильский. Георгий Гапон1

Хитрец Рутенберг был потом тем человеком, кто выдал Гапона его убийцам.

А. Герасимов. На лезвии с террористами2

«Хитрец Рутенберг»

9 января 1905 г., которое вошло в русскую историю под названием Кровавое воскресенье и которое традиционно связывают с началом первой русской революции, описано подробно и многократно (о расстреле и подавлении мирного шествия см., например: Горький 1968-76, VIII: 349-73; Бонч-Бруевич 1955: 15–46, и др.).

Ведь никто не встретит старость —

Смерть летит из уст в уста…

Высоко пылает ярость,

Даль кровавая пуста… —

писал А. Блок в стихотворении «Шли на приступ. Прямо в грудь…» (1905), конфискованном полицией.

Один из самых чутких к «шуму времени» современников, писатель В.Г. Короленко, воспринимая события 9 января как исторический водораздел (очерк «9 января 1905 года», 1905), вспоминал в связи с этой датой образ из «Казаков» Л. Толстого, когда едущему на Кавказ по степной равнине Оленину кажется, что никакого горного пейзажа, который мог бы поразить его воображение, не существует вовсе.

Читатель помнит, наверное, – пишет Короленко, – то ощущение внезапного нервного подъема, можно сказать, пожалуй – удара по нервам, который пришлось пережить толстовскому герою, когда, проснувшись наутро, он увидел, что дорога его, еще бегущая по степи, уже упирается вдали в необычно изломанные очертания горных громад… И дальше все время его впечатления уже стелются у их подножия. Он продолжает вспоминать свое прошлое, столицу, знакомых, а в душе все стоит один припев… «А горы!»… Читатель помнит, вероятно, и впечатление этого припева, шероховатого, резкого, не укладывающегося ни в какой ритм остальных ощущений, которым Толстой выразил смущенное состояние духа своего равнинного жителя… «А горы!»

И далее следует неожиданный переход к Кровавому воскресенью, в котором «припев» толстовского героя, приобретая иную эмоциональную окраску, становится метафорой исторического потрясения, пережитого обществом в день 9 января:

Передо мной все время, все эти дни и в ту минуту, когда я пишу эти строки, стоит неотвязно этот образ… И мне кажется, что теперь все впечатления от нашего «общественного дня» так же расстилаются у подножия чего-то необычного, большого, мрачного, встающего туманной громадой над равнинами нашей жизни… И над всем – над отставками и переменами министров, над известиями с театра войны, над «предначертаниями» комитета министров высится этот угрюмый фон, залегая в душе неотвязным припевом… «А девятое января 1905 года!..» (Короленко 1914, VI: 326).

По воле бесстрастного случая, жесточайшая и совершенно бессмысленная расправа над мирным шествием3 совпала с ярким праздником танцевального искусства Айседоры Дункан, впервые посетившей Россию. В декабре 1904 – январе 1905 г. она дала несколько концертов в Петербурге (13 и 16 декабря ст. ст. и конец января 1905 г.). На контраст смерти и живого искусства отреагировал А. Белый, остро почувствовавший резкую несовместимость этих событий4. Впрочем, и сама А. Дункан описала в своих воспоминаниях увиденную в Петербурге хмурую картину похоронной процессии:

…мрачным русским утром я ехала совершенно одна в гостиницу и вдруг увидела зрелище, настолько зловещее, что напоминало творчество Эдгара Поэ. Я увидела издали длинное и печальное черное шествие. Вереницей шли люди, сгорбленные под тяжелой ношей гробов. Извозчик перевел лошадь на шаг, наклонил голову и перекрестился. В неясном свете утра я в ужасе смотрела на шествие и спросила извозчика, что это такое. Хотя я не знала русского языка, но все-таки поняла, что это были рабочие, убитые перед Зимним дворцом накануне, в роковой день 9 января 1905 года за то, что пришли, безоружные, просить царя помочь им в беде, накормить их жен и детей (Дункан 1928:121).

Образ главного героя 9 января, попа-расстриги Георгия Гапона, вызвал к жизни ряд художественных текстов. Серьезных творческих результатов эта тема, как кажется, не дала, но сам по себе сей трагический исторический факт для литературы бесследно не прошел.

Популярность Гапона оказалась исключительной, включая и его пародическое восприятие. О нем ходили, например, такие сатирические стишки анонимного автора (подписаны криптограммой S.):

Я встретил в рясе раз его

Вперед толпы он смело лез,

Но сам не сделал ничего,

Как жалкий трус от всех исчез.

Теперь явился он опять.

И просит общего суда.

Ужели вновь придет он вспять,

Чтоб не вернуться никогда5?

Отзвуки гапониады слышались в поэзии и в более поздние годы, см., например, «9-е января (Рассказ старого рабочего)» (1920) А. Тинякова:

Мы крепко верили священнику Гапону,

И вот – едва взошла над Питером заря,

Молебен отслужив, мы подняли икону

И двинулись к дворцу с портретами царя.

(Тиняков 2002: 302)

У Рюрика Ивнева в стихотворении «Сквозь мутные стекла вагона» (1918), посвященном Григорию Колобову, герой Кровавого воскресенья имеет скорее не тематическую, а метафорическую топику:

Сквозь мутные стекла вагона

На мутную Русь гляжу.

И плещется тень Гапона

В мозгу, как распластанный жук.

(Ивнев 1921: <3>)

Эмигрировавший в 1912 г. в США и по-графомански культивировавший пролетарскую тему Р. Корносевич (1884–1930) писал в стихотворении «Девятое января»:

На берегу красавицы Невы

Стоит величаво царский дворец,

Там витали кошмарные сны,

Предвещая династиям конец.

То девятый был день Января,

Озарился лучами восход,

Поп Гапон вел в объятья царя

На кровавую бойню народ.

В результате смертный погост,

Где блуждали со скорбью глаза,

Окровавился Троицкий мост

От державной руки палача.

Засверкали стальные штыки,

Затрещал пулемет-лиходей,

Закипели проклятья в груди

Павших безвинно рабочих людей.

Обагрился кровью гранит,

Такова уж судьба бедняка…

И поныне о прошлом бурлит,

Катя волны печально, Нева.

(Корносевич 1927: 87)

В советской России с «красным» заокеанским собратом аукался в цикле «9-е января» пролетарский пиит Самобытник (А. Маширов) (Самобытник 1921: 35-9); о попе, заносившем «в приход царевы серебреники», писал В. Маяковский («9 января», 1924); П. Орешин разразился целой поэмой, аналогично названной (1925); среди редких поэтических удач тех, кто обращался к этой теме, нельзя не назвать «9 января» (1925) Б. Пастернака.

На драматическую интригу, рожденную 9-м января, охотно рефлексировали крайне слабые поделки типа, например, одноименных пьес «Георгий Гапон» (1921) Б.И. Бентовина (в которой, попутно заметим, действует и Рутенберг)6 или Н. Шаповаленко (1925), подтверждавших давнее наблюдение театрального обозревателя, находившего в судьбе Гапона сюжет для бульварной мелодрамы (Негорев 1906: 300).

Отображен Гапон и в эпическом жанре: правда, в романе более чем сомнительного достоинства – «Красные и черные» (1912) Е.А. Шабельской. Известная не только своими черносотенными взглядами и текстами, но и финансовыми аферами, «крестная мать» будущего убийцы В.Д. Набокова7 изображает «преступного попа» как участника «адского заговора» (в романе Гапон – Григорий Юдин, что восходит, безусловно, к Иуде Искариотскому), а 9 января истолковывает как день еврейской революции в России:

К назначенному еврейско-революционным синхедрионом заранее сроку, к роковому 9-му января, пропаганда среди столичных рабочих уже успела сделать свое гнусное дело (Шабельская 1912:14).

В бредовой фантасмагории Шабельской попа из-под пуль вытаскивает вовсе не Рутенберг, а некая неизвестная дама, оказывающаяся, как потом выясняется, графиней Вреде, женой графа Вреде, за которым маячит его прототип – премьер-министр

С.Ю. Витте. Сделав Юдина-Гапона своим любовником,

…графиня Вреде исполнила свой любовный каприз в условиях, удовлетворявших ее пресыщенное и развращенное воображение. Любовник, покрытый свежей кровью, вышедший из сражения и прячущийся от полиции – это было так ново и так оригинально, так сладостно щекотало чувственность пресыщенной обыкновенными удовольствиями женщины… (там же: 102).

Потом эта, как она именуется в романе, «прекрасная сатанистка», преобразив попа посредством переодевания и парикмахерских ухищрений в женщину и выдав за свою горничную, помогает ему бежать за границу.

Ограничимся данным фабульным отрезком и не станем пересказывать дальнейшие бурные перипетии этого юдофобского текста.

Солидный объем имеет мемуарная библиотека о Гапоне. Воспоминания о нем оставили и те, кто хорошо его знал (например, еврейский писатель, фольклорист, этнограф, член эсеровской партии С. Ан-ский (Шломо Раппопорт), см.: А. С. <Ан-ский> 1909: 173-96; то же: Ан-ский 1911-13, V: 327-65; в переводе на идиш: An-skii 19208), и те, кто был связан с принятием решения о его ликвидации как провокатора и непосредственно с самой казнью. Об этом писали Савинков в ВТ, сам Рутенберг, чьи записки в общей сложности выходили трижды: впервые, под названием «Дело Гапона», они появились в издававшемся в Париже бурцевском «Былом» (1909. № 11/12. Июль-август. С. 29–115)9, во второй раз, без 3-й части, в том же «Былом» (1917. № 2. C. 6-67)10 и, наконец, в 1925 г. отдельной книгой, приуроченной к 20-летней годовщине «кровавого воскресенья». Инициатором последнего издания явился историк П.Е. Щеголев11, занимавшийся изучением документов Департамента полиции. В предваряющей книгу редакционной заметке говорилось:

Издательство сожалеет о том, что, печатая отдельным изданием записки П.М. Рутенберга, оно не имело возможности войти в сношения с автором и предложить ему сделать дополнения и изменения, необходимость которых представляется особо очевидной, ибо автор, издавая в 1909 году свои записки, был весьма стеснен двойной цензурой – цензурой времени (расцвет реакции и т. д.) и цензурой партийной, с.-р. – овской. В деле Гапона поведение ЦК партии с.-р. было весьма конфузно, и, наводя строжайшую цензуру на записки П.М. Рутенберга, ЦК с.-р. думало <sic> покрыть свой конфуз (Рутенберг 1925: <1>).

Щеголев здесь несколько лукавил: говоря о невозможности связаться с автором (Рутенберг в это время жил уже в Палестине), он тщательно скрыл тот факт, что этот самый автор в категорической форме был против данного издания и через живших в Ленинграде сестру Розу Моисеевну и бывшую жену всячески стремился предотвратить его.

О том, что книга вышла в свет, 1 марта 1925 г. Рутенбергу сообщила О.Н. Хоменко (RA). И не только сообщила, но и отправила ему саму книгу, которая, как видно, до Рутенберга не дошла: по крайней мере более чем через 10 лет он выражал желание иметь ее (именно так, вероятно, следует интерпретировать фразу из письма к нему С.П. Постникова от 15 декабря 1935 г.: «Егор Егорович Лазарев передал мне, что Вы интересуетесь книгой Ваших воспоминаний, изданной в советской России»). Предусматривая такую возможность – неполучение книги адресатом, Ольга Николаевна переписала для Рутенберга приведенный выше текст издательского предисловия:

Пишу тебе на всякий случай, если книга почему-либо до тебя не дойдет, оговорку, напечатанную Щег<олевым> на первой странице.

Полагаем, что Щеголев лукавил не только в этой «оговорке». Вряд ли он не сознавал, насколько нереально было «войти в сношения с автором и предложить ему сделать дополнения и изменения», даже если бы тот очень этого захотел. Одно дело напечатать книгу как бы «мертвого» автора, оставившего след в российской истории, другое – если бы «живой» Рутенберг подал свой голос из Палестины. «Этот» Рутенберг был для большевистской России табуирован наравне, скажем, с В. Жаботинским, с которым они вместе стояли у колыбели создания Еврейского легиона в годы Первой мировой войны или – уже в Эрец Исраэль – еврейских отрядов самообороны. В советских исторических источниках Жаботинский именовался не иначе как «сионистским авантюристом», который

под лозунгом борьбы за еврейскую Палестину увлек группы мелкобуржуазной молодежи и создал «еврейский легион», дравшийся за дело английского империализма в Галлиполи (Рафес 1928: 4).

Так что, повторяем, сомнительно, чтобы советские власти позволили бы Рутенбергу, на котором лежал «грех», аналогичный «греху» Жаботинского, заняться правкой своих давних воспоминаний, прояви он даже настойчивое желание сделать это. Сложившаяся конъюнктура была уже явно не в его пользу.

Узнав об издании книги «Убийство Гапона», Рутенберг писал Горькому 3 апреля 1925 г. (RA, копия):

Спрашиваете, какие мои воспоминания печатает Щеголев. Старые, напечатанные в «Былом» Бурцева. Без моего разрешения, конечно. Узнал об этом от сестры. Которая тоже случайно узнала во время печатания книги. Она заявила Щеголеву, что надо спросить моего разрешения, и получила в ответ «насколько мне известно, П<етр> М<оисеевич> не пользуется правами гражданина в Советской России». Она настаивала, что знает, что в свое время рукопись была подвергнута жестокой цензуре, и поэтому для установления исторических фактов надо снестись со мной. Он отказался, сестра заявила ему, что если не приостановить печатание, она опубликует об этом в печати и устроит скандал. Ответ был «мы и на это пойдем». «Профессора Щеголевы» – стервятники революции – мутит, конечно. Но не обращаться же к «общественному мнению». Где оно? Во всяком случае не мне. И другой – более важной и срочной работы много. Шут с ними. Пускай «профессора» печатают и пьянствуют на доходы с исторических изданий. Хоть кому-нибудь удовольствие12.

Горького, которого советская критика величала «наше 9-е января в литературе» (Войтоловский 1925: 295), живо волновал гапоновский сюжет, поскольку он был его непосредственным свидетелем и небезразличным действующим лицом13, а 11 января был даже арестован как один из участников событий (Нович 1959: 221-25). В упомянутых воспоминаниях Рутенберг писал, что вечером 9 января Гапон сидел в горьковском кабинете и спрашивал (сам Рутенберг находился тут же):

– Что теперь делать, Алексей Максимович?

Горький подошел, глубоко поглядел на Гапона. Подумал. Что-то радостно дрогнуло в нем, на глаза навернулись слезы14. И, стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он как-то особенно ласково и в то же время по-товарищески сурово ответил:

– Что ж, надо идти до конца! Все равно. Даже если придется умирать.

Но что именно делать, Горький сказать не мог. А рабочие спрашивали распоряжений.

Гапон хотел было поехать к ним, но я был против этого. Он отправил в Нарвский отдел записку, что «занят их делом».

По предложению Горького, мы поехали в Вольно-Экономичес-кое Общество на частное совещание собравшихся там представителей интеллигенции разных направлений. Но и это совещание ничего сказать не могло (ДГ: 36).

В очерке «Поп Гапон» (1906) Горький рисует ту же самую сцену, что и Рутенберг:

Переодетый в штатское платье, остриженный, обритый, он произвел на меня трогательное и жалкое впечатление ощипанной курицы. Его остановившиеся, полные ужаса глаза, охрипший голос, дрожащие руки, нервная разбитость, его слезы и возгласы: «Что делать? Что я буду делать теперь? Проклятые убийцы…» – все это плохо рекомендовало его как народного вождя, но возбуждало симпатию и сострадание к нему как просто человеку, который был очевидцем бессмысленного и кровавого преступления. Вместе с ним ко мне явился один революционер, молодой, энергичный парень, имевший сильное влияние на Гапона в смысле революционном. Он сурово сказал попу:

– Довольно, батька! Довольно вздохов и стонов. Рабочие ждут от тебя дела… Иди, пиши им! (Горький 1968-76, VI: 395-96).

«Молодой, энергичный парень» здесь, конечно, Рутенберг, который вместе с Гапоном будет также фигурировать в романе Горького «Жизнь Клима Самгина» (1927-36). Горький следующим образом рисует сцену после разгрома народного шествия:

Твердым шагом вошел крепкий человек с внимательными глазами и несколько ленивыми или осторожными движениями.

– Мартын! – закричал Гапон, бросаясь к нему. – Садись, пиши! Надо скорей, скорей!

Через несколько минут Мартын, сидя на диване у стола, писал не торопясь, а Гапон, шагая по комнате, разбрасывая руки, выкрикивал:

– Братья, спаянные кровью! Так и пиши: спаянные кровью, да! У нас нет больше царя! – он остановился, спрашивая: – У нас или у вас? Пиши: у вас.

– Больше – лишнее слово, – пробормотал писавший, не поднимая головы.

– Он убит теми пулями, которые убили тысячи ваших товарищей, жен, детей… да!

Поп говорил отрывисто, делая большие паузы, повторяя слова

и, видимо, с трудом находя их. Шумно всасывал воздух, растирал синеватые щеки, взмахивал головой, как длинноволосый, и после каждого взмаха щупал остриженную голову, задумывался и молчал, глядя в пол. Медлительный Мартын писал все быстрее, убеждая Клима, что он не считается с диктантом Гапона.

– Пиши! – притопнув ногой, сказал Гапон. – И теперь царя, потопившего правду в крови народа, я, Георгий Гапон, священник, властью, данной мне от бога, предаю анафеме, отлучаю от церкви…

– Не дури, – сказал Петр или Мартын, продолжая писать, не взглянув на диктующего попа.

– А – что? Ты – пиши! – снова топнул ногой поп и схватился руками за голову, пригладил волосы: – Я – имею право! – продолжал он, уже не так громко. – Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними говорить. А вы, интеллигенты, начнете…

Он махнул рукой, лицо его побагровело и, на минуту, стало злым, зрачки пошевелились, точно вспухнув на белках (Горький 1968-76, XXII: 572-73).

Горький, который относился к 9 января как к важной исторической вехе, обращался к этой дате не раз в поисках выразительных параллелей. Так, в статье о разгоне большевиками Учредительного собрания (Новая жизнь. 1918. 9 (22) января) сама 13-летняя годовщина Кровавого воскресенья подсказывала крайне нежелательные для новой власти аналогии.

Представляется, что мнение о том, будто бы Рутенберг 9 января играл при Гапоне едва ли не роль «серого кардинала» (Спиридович)15, «направителя» (Солженицын 2001-02, II: 53) и т. п., несколько смещает реальную иерархию их отношений. Хотя это мнение действительно возобладало как в русских, так и в еврейских кругах (см., к примеру, приводимый в Приложении VIII мемуарный очерк Н. Сыркина, где автор пишет о Рутенберге: «Он организовал 9 января 1905 – день рождения русской революции; он шел, а точнее сказать, вел Гапона…»), попытка навязать Рутенбергу, который в то время формально не был даже членом эсеровской партии (ВТ: 89; ср. с неверным противоположным утверждением: Спиридович 1918: 166; Ivinski 1989: 248), роль главного режиссера массового спектакля под названием «Кровавое воскресенье» не выглядит исторически состоятельной. В частности, она не подтверждается воспоминаниями свидетелей подготовки шествия рабочих к Зимнему дворцу (см., например, Мандельберг 1910: 51–65) и участников событий (см., например, Гимер 1925: 3-14), где Рутенберг даже не упоминается. Да он и не мог быть среди непосредственных организаторов этого шествия, поскольку познакомился с Гапоном только за несколько дней до этого, 5 января 1905 г. (ДГ: 29), хотя, безусловно, в среде «деятельных гапоновцев» был известен. Так, именно Рутенберг познакомил Горького с рабочим Кузиным (об этом сам Горький свидетельствовал в очерке «Савва Морозов»)16, который впоследствии, по всей видимости, оказался агентом охранки (Горький 1968-76, XVI: 516).

Прав был, скорее, О. Мандельштам, посвятивший 9-му января специальную статью (1922) и писавший о том, что

у исторических событий нет режиссуры. Без указаний, без сговору выходят участники на площади и улицы, глухим беспокойством выгнанные из укромного жилья. Неведомая сила бросает их на городские стогны, во власть неизвестного (Мандельштам 1990, II: 267).

Трудно ручаться, что «исторический анализ» Мандельштама приложим ко всем без исключения массовым народным выступлениям, но в отношении 9 января поэт, думается, не ошибался: и социал-демократы, и социал-революционеры были бессильны перед мощной стихией толпы, переживавшей нечто подобное религиозному экстазу: энергия аккумулировалась не одиночками, а шла изнутри самой многотысячной массы рабочих, их жен и детей, двигавшихся в этот день к Зимнему дворцу. Современник писал:

А раз родившись, эта идея <пожаловаться царю на свое тяжелое положение> пустила глубокие и широкие корни во всем рабочем населении Петербурга, – и уже скоро во всех отделах, во всех аудиториях только тем и занимались, что вырабатывали те требования, которые нужно поместить в петиции к царю (Мандельберг 1910: 55).

Об этом же вспоминает и Рутенберг, который, будучи представлен к Гапону эсерами, судя по всему, осуществлял «партийный надзор» за рабочей массой:

Я видел всю стихийность развертывающихся передо мною событий, все бессилие революционных партий и интеллигенции оказать какое бы то ни было влияние на них, не мог понять позиции правительства, допускавшего все это на свою же, так мне казалось, погибель (ДГ: 31).

Нет оснований не согласиться с С. Мстиславским, полагавшим, что можно спорить, насколько «практическое решение» Гапона было «"практическим” на самом деле»,

но что оно явилось конкретным предложением, противопоставленным в те дни «идеологическим» разговорам партийной интеллигенции, ведшей кружковую работу в рабочей среде, это – факт несомненный. И один уже этот факт отодвинул в январские дни партийное интеллигентское руководство и повел массы за Гапоном. Партийному руководству, чтобы не остаться вне событий, естественно пришлось так или иначе к этому движению примкнуть. Некоторые – как с.-р. Рутенберг, например, – взялись за это дело даже с очень большой горячностью: «идеологические основы» блока с гапоновским движением были, конечно, сейчас же без особого труда подысканы и установлены. Были ли они искренни? Нет. В такой же мере, как не могли быть искренни предположения (в частности, особо настойчиво выдвигавшиеся тем же Рутенбергом), что нам удастся подхватить и повести дальше, развертывая в доподлинное революционное выступление, движение, начатое Гапоном (Мстиславский 1928а: 8).

Гапон сделал то, что никто сделать в той ситуации не смог – возглавил массовую демонстрацию, и вряд ли кто отважился бы поэтому разыгрывать его как свою политическую карту. Нельзя, разумеется, утверждать, будто бы Рутенберг не имел никакого отношения к организации шествия или составлению народной петиции к царю – по свидетельству О.Н. Хоменко, он ее редактировал, а В. Войтинский однозначно заявлял даже о непосредственном авторстве Рутенберга (Войтинский 1923: 29–30). Одновременно с этим краски оказались несколько сгущены: так, желая придать образу Рутенберга побольше величия и в угоду этому искажая не только реальные события, но и само время, когда они произошли, нью-йоркская газета «Русское слово» в декабре 1917 г. писала:

Г. Рутенберг – известный социалист-революционер, ведший Гапона <курсив наш. – В.Х.> в кровавое воскресенье 9-го января 1904 г. <sic> во главе огромного шествия к Зимнему Дворцу…» (Як. 1917: 4).

Впрочем, человек инициативный и энергичный, Рутенберг сразу стал видной фигурой массового шествия: начальник Петербургского охранного отделения A.B. Герасимов в своих воспоминаниях сообщал, со слов Гапона, что не исключалась даже возможность покушения на Николая И, если он выйдет говорить с народом (Герасимов 1985/1934: 64). Санкт-Петербургское губернское жандармское управление, занимавшееся расследованием беспорядков в столице и привлекшее Рутенберга через несколько дней к дознанию, выдвинуло против него обвинение «в подстрекательстве толпы идти к Зимнему дворцу и грабить оружейные магазины для оказания вооруженного сопротивления» (из докладной записки вице-директора Департамента полиции С.Е. Виссарионова, составленной в марте 1909 г., см. Приложение I. 2). Однако поскольку Рутенберг не был арестован, покинул Петербург и уехал за границу, никаких серьезных доказательств у полиции, как видно, не было.

Одна из главных реальных заслуг Рутенберга в день Кровавого воскресенья заключалась в том, что он спас Гапона: после того как был дан сигнал к стрельбе по мирной демонстрации, он уложил попа на землю, потом увлек за собой подальше от смертельной опасности и в одном из проходных дворов срезал его длинные волосы и бороду. Вытащенный из-под пуль и поменявший внешность предводитель сам называл Рутенберга своим «спасителем» (Гапон 1925: 119). Приписываемое Талону некоторыми авторами переодевание в женское платье в духе мадам Шабельской – не более чем досужий вымысел (Баки б/г <1992>): 345).

Сам Рутенберг позднее вспоминал:

Я предложил остричь его и пойти со мной в город.

Он не возражал.

Как на великом постриге, при великом таинстве, стояли окружавшие нас рабочие, пережившие весь ужас только что происшедшего и, получая в протянутые ко мне руки клочки гапоновских волос, с обнаженными головами, с благоговением, как на молитве, повторяли:

– Свято.

Волосы Гапона разошлись потом между рабочими и хранились как реликвия (ДГ: 35, ср.: Гапон 1918: 74)17.

Эта сцена с Рутенбергом в роли «цирюльника» воспринималась современниками как главный акт спасения Гапона (см.: Раупах 2007: 66-7) и не раз потом – с неизменными небольшими «отсебятинками» – калькировалась в пересказах советских популяризаторов гапоновского сюжета:

Через заборы и канавы, задворками и переулками Рутенберг привел переодетого священника в дом, населенный рабочими.

Рутенберг предложил Гапону остричь его, чтобы его не узнали. Растерянный, напуганный Гапон не возражал.

Рутенберг стриг Гапона, а кругом, как на великом постриге, с обнаженными головами стояли рабочие. Протягивая руки, они получали клочки гапоновских волос и, пряча их, с благословением, как на молитве, повторяли: – Свято!

Волосы этого провокатора разошлись потом между рабочими и хранились как святыня (Тарараев 1931: 24).

Гапон впоследствии не раз смаковал именно эту деталь – якобы припасенные дальновидным Рутенбергом ножницы: «Какой хитрец этот Рутенберг, – по свидетельству А. Герасимова, повторял он, – ножницы захватил с собой!» (Герасимов 1985/1934: 28). Негодуя против «предусмотрительного» Мартына, к этой сцене обращался и В.В. Розанов:

Когда скрывавшийся Гапон перескочил через какой-то забор и растерялся, как скрыться, аккуратный Рутенберг-Мартын моментально вынул из кармана ножницы, предусмотрительно захваченные с собою (в такое утро, как 9-го января!!), и остриг ему волосы. Гапон стал неузнаваем и скрылся. Он «спас» Гапона (Розанов 2004: 381)18.

Однако, судя по всему, никакого дальновидного плана у Рутенберга не было: ножниц с собою он специально не захватывал, а использовал для придания священнику светского вида свой перочинный нож, в котором были складные ножницы. Потом этот самый нож всплывет в сцене казни Гапона. Обращаясь к «анонимному очевидцу», а на самом деле к главному экзекутору А. Дикгофу-Деренталю, Рутенберг просит его прикрыть лицо мертвого Гапона: «Обрежь веревку и прикрой».

Он протянул мне перочинный ножик, в котором были небольшие складные ножницы.

– Этими самыми ножницами я ему обрезал волосы тогда, 9-го января… А теперь ими же… (<Дикгоф-Деренталь> 1909: 120).

Говоря языком Савинкова-писателя, автора романа о террористах, «то, чего не было» до 9 января, возникло в ходе произошедших событий, в итоге чего Кровавое воскресенье оказалось поворотным пунктом российской истории, а Рутенберг, участие которого в подготовке шествия вряд ли следует преувеличивать, превратился в одну из ключевых фигур русской революции. Для современников их имена, Гапона и Мартына-Рутен-берга, звучали рядом.

Имен Гапона и Петра Рутенберга, – писал впоследствии М. Вишняк, – я до этого не слыхал. Но их обращение к верховной власти мне импонировало тем, что было открытым, а не подпольно-анонимным, – что мне представлялось безответственным призывом фанатиков к низвержению строя руками малосознательных масс и одиночек-энтузиастов. Задуманное как мирная демонстрация и кончившееся кровью, 9-ое января убедило меня в несостоятельности моей антиреволюционной позиции (Вишняк 1954: 96-7).

Вытащив Гапона из-под пуль, Рутенберг отправил его в деревню под Петербургом. Считается, что он же помог ему скрыться за границу:

Рутенберг, имевший связи в революционных кругах (среди социалистов-революционеров), помог ему перебраться за границу, и через несколько дней Гапон благополучно добрался до Женевы (Зензинов 1953: 175).

Эту же версию повторяют и современные авторы (Гусев 1992: 25; Прайсман 2001: 160 и др.). Здесь имеется неточность: за границу Гапон переправился сам. Более достоверно эти события представлены в воспоминаниях Савинкова и Рутенберга. Первый свидетельствует о том, что приехавший в Москву Рутенберг

рассказал мне во всех подробностях то, что произошло в Петербурге, рассказал и про Гапона, упомянув о его желании выехать за границу. Я предложил мой запасной внутренний паспорт и обещал достать заграничный. Рутенберг через несколько дней отослал тот и другой Гапону, но последний не воспользовался ими: не дождавшись Рутенберга, он уехал из деревни и бежал без паспорта за границу (ВТ: 86).

В полном соответствии с этим Рутенберг пишет:

Я решил ехать с Гапоном за границу. Переслал ему паспорта, указания, где и как со мной встретиться (в России). Но его уже в деревне не было. Не дожидаясь от меня известий, он уехал оттуда сам и перешел границу близ Таурогена, раньше меня на день (ДГ: 38).

Литература о Гапоне – «первой фигуре русской революции» (Рутенберг) и одновременно agent provocateur, включает сегодня сотни названий: его биография и главное событие жизни – руководство шествием 9 января 1905 года, расстрел безоружных людей и реакция, произведенная этой бездарной со стороны властей политической акцией, а также последующая история политического и морального падения (предательство, попытки заманить в сети провокаторской деятельности Рутенберга, суд и казнь) изложены полно и во всех подробностях, начиная с работ, появившихся по «горячим следам» событий (см., напр.: Гуревич 1906; Никифоров 190619; Симбирский 190620; Феликс 1906; Семенов 1911: 163-81 и др.). Интерес к истории 9 января и к самой фигуре Гапона оживился в первые годы советской власти на волне всеобщего интереса к революционному прошлому, которое с годами все более и более канонизировалось и догматизировалось (см.: Гапон 191821; Гапон 1925 (переизд.: Гапон 1926, Гапон 1990); Троцкий 1922: 74–82; Айнзафт 1922; Карелин 1922: 103-16; Поссе 1923 (позднее включена в: Поссе 1929: 348–418); Сверчков 1925; Сверчков 1925а (отдельное издание: Сверчков 1930); Сверчков 1926: 5-103; Дейч 1926а: 40–80 (помимо своих воспоминаний, автор приводит интервью с рабочими, казнившими Гапона); Ростов 1927; Венедиктов 1931; Тарараев 1931, и др.). Гапону и Рутенбергу было уделено место в посвященной Азефу книге Б.И. Николаевского «История одного предателя» (1931), о чем уже выше шла речь. Несмотря на то что редко упоминаемые из-за их труднодоступности воспоминания В. Лебедева были приурочены к смерти Рутенберга (начинаются фразой: «В Иерусалиме 3 января <1942> скончался замечательный человек, Петр Моисеевич Рутенберг»), они чуть ли не целиком посвящены Гапону (Лебедев 1942). Взлет и падение героя и предателя первой русской революции среди других интересовали в 30-е гг. палестинских авторов (см. по крайней мере две книги на иврите, написанные на эту тему: первая принадлежит перу д-ра И. Рубина и называется «Провокаторы»; в ней, среди портретов русских провокаторов – А. Петрова, Д. Богрова, Е. Азефа, И.-М. Каплинского, имеется глава о Гапоне (Rubin 1933:169-97); о другой книге – Я. Яари-Полескина (Yaari-Poleskin 1939), непосредственно посвященной Рутенбергу, речь уже шла и еще будет идти.

Гапоновская тема (или шире – тема 9 января и последовавших за ним событий) приобрела новый импульс в последние два десятилетия в связи с открывшимися российскими архивами и общественным спросом на знание подлинных исторических реалий. При этом интерес к этой теме российских исследователей (см.: Лурье 1990; Равдин 1991: 138-47; Семанов 1991: 182-88; Кавторин 1992: 227–415; Ксенофонтов 1996; Будницкий 1996; Нефедов 2008: 47–60 и др.) совпал с развитием данной проблематики в работах западных (Sablinsky 1976: 312-20; Spence 1991; Geifman 1993 (рус. яз.: Гейфман 1997); Geifman 2000: 91-4 и др.) и израильских ученых (Прайсман 2001).

Среди работ последнего времени, пытающихся охватить материал о Гапоне в полном объеме и дать цельное представление о его достаточно сложной и противоречивой личности и судьбе, следует выделить книгу И.Н. Ксенофонтова «Георгий Гапон: вымысел и правда»22. К ее несомненным достоинствам относятся детально прописанная биография Гапона и подробная хронология событий, послужившая ее неотъемлемым историческим контекстом.

Источниковая база исследования Ксенофонтова достаточно обширна, хотя некоторые пробелы выглядят труднообъяснимыми. Так, для читателей остается тайной имя одного из участников казни Гапона – A.A. Дикгофа-Деренталя, напечатавшего свои воспоминания о ней, но в целях коспирации скрывшегося за криптонимом N.N., см.: <Дикгоф-Деренталь> 1909: 116-21 (перепечатаны в: За кулисами 1910: 211-21 и в парижском эмигрантском журнале «Иллюстрированная Россия». 1927. № 45 (130). 3 ноября). В книге же Ксенофонтова утверждается:

До сих пор никому не известны имена23 тех, кто судил Гапона, кроме имени Рутенберга, кто присутствовал при казни Гапона (Ксенофонтов 1996: 271).

Однако если говорить о книге в целом, нельзя без сочувствия отнестись к хотя и не абсолютно новому, но, без сомнения, небезосновательному выводу о том, что Гапон в известном смысле явился жертвой политико-провокаторской игры Азефа и стоящего за ним охранного отделения. С этой точки зрения, Рутенберга, что называется, использовали «втемную»: охранное отделение, с одной стороны – его руками устраняла фигуру, к которой был утрачен интерес, и одновременно отводило подозрение от Азефа как более важного агента, а Азеф – с другой стороны – стремился к ликвидации опасного «коллеги по профессии». Морально-политические проблемы, с которыми столкнулся Рутенберг, «назначенный ответственным за убийство Гапона», разумеется, только к этому не сводились, но сами по себе они, без преувеличения, составляли ядро того конфликта, что возник между ним и ЦК партии эсеров.

Существование книги И.Н. Ксенофонтова, как и ряда других источников, избавляет от необходимости подробным образом пересказывать историю Гапона и Рутенберга после 9 января. Поэтому далее мы лишь воспроизведем самую общую канву событий, чтобы не терять некой общей нити повествования. При этом особое внимание сосредоточим на материалах, имеющих тесную связь с биографией нашего героя.

Наличие многочисленных источников, кстати сказать, и некая, что ли, хрестоматийность азефо-гапоновско-рутенберговской истории не препятствует некоторым современным авторам излагать ее, используя какие-то фантастически недостоверные подробности, как это сделано, например, в книге В. Жухрая «Тайны царской охранки: авантюристы и провокаторы»:

Рутенберг, внешне красивый, мужественный, решительный в действиях, пользовался большой популярностью в эсеровских кругах. Тщеславный, похожий на Квазимодо, Азеф откровенно завидовал ему. А после того как обнаружил, что Рутенберг активно разыскивает источник утечки информации из ЦК партии и подозревает Азефа в тайных связях с царской полицией, решил заманить его в Россию под предлогом необходимости казни Гапона, а затем выдать его царской полиции. Азеф намеревался разом убить трех зайцев: избежать собственного разоблачения, убрать соперника, претендующего на лидерство в партии – Рутенберга, и заслужить благосклонность царской охранки. Осуществить замысел Азефу не удалось: Рутенберг, вопреки правилам, не поставил в известность руководителя Боевой организации эсеров ни о плане покушения на Гапона, ни о дате суда над ним. О всем случившемся Азеф узнал лишь после возвращения Рутенберга в Париж… (Жухрай 1991: 98-9)24.

Ничего похожего в действительности, конечно, не было: Рутенберг не подозревал Азефа в «тайных связях» с полицией, а тот не заманивал его в Россию «под предлогом необходимости казни Гапона». Наивно также выглядит и утверждение о том, будто член ЦК эсеров Азеф опасался партийного соперничества со стороны Рутенберга. Судя по всему, Рутенберг ни на какое лидерство не претендовал – по крайней мере, мы не располагаем на этот счет никакими сведениями, и эта непонятного происхождения версия свидельствует лишь о буйной фантазии исследователя. Азеф, во всяком случае так утверждал сам Рутенберг, был осведомлен и о месте, и о дате казни Гапона. В том же духе фактических «отсебятин» рассказ об убийстве Гапона продолжается у этого автора и далее.

По версии Р. Спенса (Spence 1991), книге которого вообще присущ своеобразный «савинкоцентризм», главную роль на последних этапах гапоновской истории играл не Рутенберг, а Савинков. Именно ему, как утверждает этот ученый, принадлежала инициатива ликвидации Гапона. В полном противоречии с фактами, он пишет:

Действуя по собственной инициативе, он <Савинков> завербовал Петра Рутенберга, разочаровавшегося в Гапоне его бывшего последователя, совершить ликвидацию. Однако Рутенберг не мог сделать этого без санкции партийного руководства. Его сопротивление вынудило Савинкова привести на конспиративную квартиру Азефа и Чернова. Они предложили Рутенбергу убить Гапона и Рачковского вместе (Spence 1991: 63).

Под пером «увлеченного материалом» исследователя картина выглядит, мягко говоря, надуманной. Правда, стремясь придать этой малоубедительной версии больше веса, Р. Спенс отсылает к работе Л. Бернштейн, где утверждается, что инициатором плана устранения Гапона был именно Савинков (Bernstein 1913: 128-30). Поскольку же никаких аргументов на этот счет в книге Л. Бернштейн не приводится, убедительности эта отсылка не только не прибавляет, но еще больше усиливает сомнения.

Как бы поэтому мы ни стремились избежать некоторых повторов общеизвестной темы, полностью сделать этого не удастся, хотя бы исходя из естественной необходимости воссоздать течение действительных событий.

Активный деятель или «провокационное мясо»?

Время после Кровавого воскресенья для Рутенберга стало временем активной деятельности, которую Савинков, не претендуя, правда, на особое литературное изящество и оргинальность, назвал «боевой подготовкой масс» (ВТ 113): возглавляемая Рутенбергом группа отвечала за приобретение оружия и его хранение в специально подобранных для этого местах (см.: Спиридович 1918: 195; Леонов 1997: 180). Савинков пишет:

Он <Рутенберг> должен был приготовить квартиры для складов оружия в Петербурге, изыскать возможность приобретения оружия в России, получить от армян, членов партии «Дашнакцутюн», транспорт бомб, нам ими уступленный, наконец, выяснить возможность экспроприации в арсеналах. Предполагалось впоследствии, когда окрепнет организация в Петербурге, расширить деятельность ее на всю Россию. Дальнейшим шагом в этом направлении была экспедиция корабля «Джон Крафтон» (ВТ: 113).

Летом 1905 г. Рутенберг вернулся в Петербург с двумя подложными паспортами: одним бельгийским – на имя архитекто-

ра Бартелеми, другим русским – на имя Черненко. Как уже говорилось, не будучи формально членом БО, Рутенберг, несомненно, был близок ей по духу. Да и не только по духу: он состоял в тесных отношениях с Савинковым и Азефом, пользовался их доверием25, вместе с ними принимал участие в разработке террористических операций, например, взрыва моста на Николаевской железной дороге, который, как пишет Савинков,

во-первых, отрезал бы Москву от Петербурга, а во-вторых, заставил бы бастовать Николаевскую железную дорогу. Была надежда, что если Николаевская железная дорога забастует, то забастует и весь Петербургский железнодорожный узел, а с ними и все рабочее население Петербурга (ВТ: 161).

Эта операция не была проведена в жизнь – ее участников едва не арестовали на месте. Не были осуществлены и некоторые другие планы «бомбистов»: одни – из-за крайней опасности и невыполнимости задуманного, совершению других, как это стало ясно уже после разоблачения Азефа, мешала его двойная игра, при которой левая рука препятствовала тому, что творила правая. Среди прочего не удался ввоз в Россию оружия на упомянутом выше пароходе «Джон Крафтон» (по иной транслитерации «Джон Графтон»).

Зафрахтованный в Англии «Джон Крафтон» должен был транспортировать в Россию оружие, закупленное на деньги, пожертвованные на русскую революцию японским правительством, которые шли через бывшего японского атташе и главного японского резидента в России полковника Акаши. За кулисами этой операции стоял член финляндской Партии активного сопротивления26 Конни Циллиакус, предложивший ЦК эсеров принять «от американских миллиардеров» (на самом деле все от того же Акаши) пожертвование в 1 млн. франков, что в те времена равнялось примерно 375 тыс. рублей. Условие, которое, по словам Циллиакуса, ставили жертвователи, сводилось к тому, чтобы деньги были распределены между всеми революционными партиями России независимо от их политических программ. Для переговоров с Циллиакусом в Лондон ездил Рутенберг (в его воспоминаниях, в которых основная часть называемых фамилий из конспиративных целей изменена, Циллиакус выступает под фамилией Соков, см.: ДТ: 44)27. После того как предложение было принято, ЦК эсеров выделил 100 тыс. франков на нужды руководимой Азефом Боевой организации, а оставшиеся деньги пошли на приобретение оружия, которое и должен был доставить в Россию «Джон Крафтон»28. Отвечать за эту операцию ЦК поручил старейшему революционеру Н.В. Чайковскому, «дедушке русской революции», как его иногда в шутку называли по аналогии с «бабушкой русской революции» Е.К. Брешко-Брешковской29. Оружие, или, по принятой в целях конспирации аллегории, «музыкальные инструменты» (см., например, в письме Азефа Чайковскому от 22 декабря 1905 г. – Письма Азефа 1994: 132), планировалось выгрузить у берегов Петербурга и Финляндии. Однако случилось непредвиденное: 26 августа (8 сентября) 1905 г. пароход сел на мель в Ботническом заливе у острова Кемь. Корабельной команде, в состав которой в основном входили латыши, не оставалось ничего другого как взорвать этот гигантский плавучий оружейный склад. Какую-то часть оружия предварительно снесли на берег, но основная партия затонула, и в Петербург ничего доставлено не было (см.: Изнанка революции 1906; Агафонов 2004/1918: 251-52; Поссе 1929: 359–374; Познер 1934: 259-78 и др.). По мнению Циллиакуса, эту операцию последовательно вел к провалу опытный провокатор Азеф: даже если судьба хранила бы пароход, необходимое оружие (винтовки, револьверы, патроны, материал для «адских машин» – взрывчатый желатин, детонаторы, бикфордовы шнуры и проч.) никогда не попало бы в российскую столицу. Обвинения Циллиакуса сводились к тому, что Азеф, участвуя в организации доставки оружия для массового народного восстания в Петербурге, одновременно делал все возможное для того, чтобы неразбериха и безответственность (а на крайний случай – и просто масштабная полицейская акция) сорвали бы воплощение этого беспрецедентного проекта (Zilliacus 1912: 91-107; ср.: Познер 1934: 264-70).

Подозрения были не напрасны: Азеф задолго до этого начал «стучать» на Циллиакуса. У. Коупланд в книге, исследующей формы сотрудничества финских и русских революционеров, указывает на то, что Циллиакус провел рождественские праздники 1903 г. в Париже, где, как сказано в одном из его писем от 23 декабря, встречался с инженером, членом партии социал-революционеров. Фамилия в письме не названа, что дает возможность предположительно говорить и о Рутенберге (который, правда, формально членом партии с.-р. в то время еще не был), и об Азефе. Ученый склоняется ко второму варианту, поскольку Департамент полиции сразу получил детальное описание деятельности Циллиакуса (по правилам сыска, источник информации в полицейских бумагах не идентифицировался или маскировался кличкой) (Copeland 1973:153).

Азеф и в дальнейшем информировал своих хозяев о том, что Циллиакус имеет сношения с японцами и доставляет от них деньги финским и польским революционерам. Расследовавший этот вопрос В.К. Агафонов пишет в своей знаменитой книге о деятельности русской царской охранки за границей, что именно донесения Азефа спровоцировали в черносотенных кругах слухи о том, что «русская революция делается на японские деньги». Агафонов даже полагал, возможно несколько увлекаясь, что все случившееся с грузом оружия не было на самом деле простой случайностью, и видел в этом предательскую волю Азефа:

<…> не случайно «Джон Крафтон» сел на мель, и не случайно нашел водолаз затонувшую яхту и оружие… (Агафонов 2004/1918: 252).

Не станем фантазировать относительно того, как сумел Азеф подготовить неудачную навигацию «Джона Крафтона». Ограничимся лишь указанием на то, что даже закончись рейс вполне удачно, участвовавший в планируемой операции Рутенберг (и не просто участвовавший, а назначенный ответственным от эсеровского ЦК за прием оружия) расстроить провокацию Азефа все равно бы не смог. Выданный полиции другим провокатором – Н.Ю. Татаровым30, 20 июня он был арестован31 и несколько месяцев провел в Петропавловской крепости. Вышел только после амнистии 17 октября 1905 г. (ДГ: 44-5)32.

С этого времени начинается последний – самый драматичный – этап в отношениях Рутенберга и бывшего попа. Сблизившийся с Департаментом полиции, Гапон, этот, как его метко окрестил В. Лебедев, «Лжедмитрий от революции» (Лебедев 1942, № 10551: 2), сам вряд ли представлял собой в мире политического сыска «крупную птицу», каковой являлся, скажем, Азеф. Однако мечтавший о настоящей «большой игре», он испытывал крайнюю потребность в источниках информации. Рутенберг, принадлежавший к числу близких ему людей, которому он бесконечно доверял и перед которым мог, не таясь, раскрыть карты, был идеальным, на его взгляд, сообщником. Пользовавшийся высоким авторитетом в партийных кругах, которого у героя 9 января не было и быть не могло, Рутенберг мог – так, по крайней мере, думалось Гапону и его новому хозяину П.И. Рачковскому33 (Мартынов 1972: 303) – проникать в те недоступные сферы нелегальной жизни и деятельности террористов, доступ в которые на торгах революционными тайнами оплачивался бы по самому высокому тарифу. Взявшись, как пишет сам Рутенберг, «соблазнить» его (ДГ: 58), Гапон после нескольких свиданий посвятил друга в свои сокровенные планы. Однако завербовать в провокаторы такого преданного революции и стойкого в своих убеждениях человека, как Мартын-Рутенберг, Талону не удалось: о новом витке в политической эволюции отставного священника и о своих встречах с ним, где тот настойчиво его «соблазнял», Рутенберг сразу же сообщил члену эсеровского ЦК Азефу, находившемуся в то время в Гельсингфорсе. Широко расцитированная реакция Азефа на это сообщение – «с Талоном надо было покончить как с гадиной» (ДГ: 62), – безусловно, скрывала неведомый тогда Рутенбергу подтекст: «великий провокатор» был обуреваем ревностью и яростью от того, что в тайной сфере, которую он привык рассматривать как частное владение, появился непрошенный конкурент.

Собравшаяся там же, в Гельсингфорсе, на экстренное совещение по гапоновскому вопросу троица, состоявшая из двух членов эсеровского ЦК – В.М. Чернова и Азефа, а также Савинкова (который в то время в состав ЦК не входил, но являлся одним из руководителей Боевой организации), выработала в присутствии Рутенберга следующее решение: поскольку широким рабочим массам, продолжавшим свято верить в Гапона, будет трудно объяснить причины убийства провокатора, следует вместе с ним ликвидировать его «шефа» – вице-директора Департамента полиции П.И. Рачковского. Этой двойной казнью как бы должно было быть засвидетельствовано предательство еп flagrant delit – на месте преступления. Рутенбергу вменялось в обязанность подыграть Гапону: якобы согласившись на его предложение стать тайным агентом охранки, явиться на назначенное свидание и в отдельном кабинете ресторана ликвидировать их обоих. Основная роль в том, что решение было облечено именно в такую форму, принадлежала В.М. Чернову.

Азеф, – пишет Рутенберг, – кончил тем, что присоединился к мнению Краснова <Чернова>, добавив, что его особенно удовлетворяет двойной удар: Гапон и Рачковский, так как он давно уже думал о покушении на Рачковского, но никак не мог найти средства подобраться к нему. Субботин <Савинков> и я считали, что убийство Гапона вместе с Рачковским желательно, но комбинация эта сложная и трудно достижимая, так как опытный полицийский Рачковский, считая меня террористом, не допустит к себе на основании одной только рекомендации Гапона. Субботин считал, что партия обладает достаточным авторитетом, чтобы заставить поверить себе, что Гапон действительно предатель (ДГ: 62-3).

Дебаты продолжались несколько дней, и в конце концов Рутенберг этот план принял. На случай провала и возможных тогда инсинуаций со стороны Департамента полиции Рутенберга заверили, что его честь будет защищена всем партийным авторитетом «от чьего бы то ни было посягательства при первой же к тому попытке» (ДГ: 63). Заверение в том, что, стань Рутенберг тайным агентом охранки, его «никто ни в чем не заподозрит» и что он «не должен погибнуть ни в каком случае», поступило через Гапона и от Рачковского (ДГ: 77). Два противоположных полюса – эсеровский ЦК и его злейший враг Департамент полиции – как бы уравновесили друг друга клятвенными гарантиями.

В наибольшем выигрыше от принятого решения о двойном убийстве, несомненно, оказался Азеф: оно полностью соответствовало его плану одним ударом вывести из игры две ненавистные и мешающие ему фигуры – Рачковского и Гапона. Существует немало свидетельств, что «великий провокатор» желал расквитаться с Рачковским за те унижения, страхи и неустойчивость своего положения, которые он переживал как раз в это время и прямым инициатором и виновником которых являлся его хозяин. Об этом высказался в письме к Б.И. Николаевскому (7 октября 1931 г.), работавшему над книгой об Азефе, В.М. Чернов:

При свете ныне опубликованных фактов, я считаю несомненным, что он <Азеф> страстно хотел устранения Рачковского как человека, недостаточно бережно отнесшегося к его личной судьбе – раз, и виновника падения тех, за кем Азеф себя чувствовал как за каменной стеною – два. Вероятно, он ожидал, что по смерти Рачковского руководство Департаментом полиции попадет опять в руки «зубатовцев», с которыми выплывет опять и столь удобный для Азефа Ратаев (цит. по: Будницкий 1996: 436).

Воплотить этот план в жизнь, однако, не удалось: на свидание с Рутенбергом в ресторан Контана 4 марта 1906 г. Рачковский не явился (ДГ: 75; Николаевский 1997/1930: 61; Rubinstein 1994: 193 и др.)34– Обратное утверждение – о том, что Рутенберг якобы присутствовал при свидании Рачковского с Гапоном (см.: Алексеев 1925: 294), не соответствует действительности и вытекает из совершенного недоразумения или невнимательного чтения рутенберговских воспоминаний35. Таким же недоразумением можно считать горячее, но как бы построенное вне и помимо фактов «Надгробное слово Гапону» (1909) В.В. Розанова, в котором реальность полностью заслонена риторическими фигурами и метафизическим пафосом. Позицию Розанова в этом очерке трудно объяснить чем-либо другим, кроме милосердного христианского отношения к убиенному попу-расстриге и вытекающего отсюда злобно-мстительного чувства к его убийце. Недоброжелательно-подозрительный розановский взгляд на Рутенберга достигает своей кульминации в том месте «надгробного слова», где речь идет о несостоявшемся свидании с Рачковским и, соответственно, неосуществленном покушении на жизнь последнего:

И Рачковский на свидание с Гапоном и Рутенбергом не пошел к Кюба36. Уж очень их боялся вдвоем? Но Гапон переходит на его сторону, называет его «порядочнейшим» человеком, и, конечно, Рачковский знал и видел насквозь Гапона, видел настолько, чтобы быть уверенным, что Гапон не кинется его убивать. Ведь он был совсем на другой линии. Итак, Рутенберг, с глазу на глаз с Гапоном и Рачковским, убил бы Рачковского, а может, вместе и Гапона: невероятно, неправдоподобно этого бояться. Да ведь и это – отдельный кабинет у Кюба, на Морской улице, сейчас же за дверями люди, и скрыться убийце было бы невозможно. Это вовсе не уединенная дача в Озерках. Отчего же Рачковский, который так жаждал, ну до тоски, увидеться со страшным Рутенбергом, вдруг не пошел на это «извольте»… Тут что-то недоговорено, что-то темно… Может быть, им невозможно было встретиться в присутствии третьего человека? (Розанов 2004: 384)37.

Там, где философ Розанов усмотрел мистические осложнения, прагматик Азеф учуял знак, намекающий на необходимость сменить тактику: если Рачковский не является на назначенное свидание, значит, он заподозрил что-то неладное и, стало быть, нелепо продолжать упорствовать в том, чтобы устранить его руками Рутенберга. Гораздо разумнее теперь было отказаться от первоначальной идеи двойного убийства, ограничившись смертью одного Гапона.

Было возможно, – комментирует эту ситуацию Б.И. Николаевский, – разоблачить перед ним <Рачковским> планы Рутенберга и тем самым попытаться его умилостивить (Николаевский 1991/1931:154).

И в том и в другом случае Рутенберг становился жертвой, но во втором – с большей пользой для Азефа. Тогда, как отмечает далее Б.И. Николаевский, опираясь на свидетельские показания A.B. Герасимова на допросах в следственной комиссии 1917 г., он постарался извлечь ту единственную выгоду из создавшегося положения, которую одну только и можно было извлечь, а именно предал Рачковскому план Рутенберга (там же).

Этот ловкий ход позволял освободиться от Гапона как мешающего конкурента и заработать несколько дополнительных баллов в глазах патрона. Именно двойная Азефова игра – первоначальное намерение ликвидировать Рачковского, а потом резкое изменение планов, спутала все карты Рутенберга и продиктовала дальнейший ход драматических событий. Непосредственно руководя его действиями и выступая для него в качестве главной и последней инстанции, Азеф, по словам Рутенберга, санкционировал ликвидацию, если не окажется другого выбора, одного Гапона38.

Вот здесь и проходит самый болевой нерв этой запутанной истории. Отчаявшись встретиться с вице-директором Департамента полиции и привести выработанный план в исполнение, Рутенберг вновь решил посетить Азефа в Гельсингфорсе. Это свидание его не просто разочаровало, но довело до бешенства: Азеф обвинил Рутенберга в нарушении инструкций, неумелости и даже в том, что своим неуклюжим поведением он якобы вызвал волну арестов членов Боевой организации, которые произошли в это время в Петербурге.

Я ничего не ответил тогда Азефу, – пишет Рутенберг. – Все его обвинения были до того несправедливы, и он мне стал до того отвратителен, что я буквально не мог заставить себя встретиться с ним <Азеф назначил ему второе свидание на вечерх Я оставил ему записку, что не могу и не хочу ни видеть его, ни слышать, что возвращаюсь в Петербург продолжать дело, как сумею, на основании имеющихся у меня прежних распоряжений.

Я вернулся обратно (ДГ: 78).

После этого оскорбительного для него свидания Рутенберг ощутил, как твердая почва уходит из-под ног. Выполнить задание ЦК в полном объеме он не мог, а наполовину, т. е. без создания определенного умонастроения хотя бы среди тех рабочих, которые были близки к нему и к Гапону, – не решался. Нервы были расшатаны до предела, и он решил вовсе махнуть на все рукой и уехать за границу. Ни от Азефа, ни от Савинкова не поступало никаких распоряжений, как будто те решили испытать его суровой ответственностью принятия собственного решения.

Я принял это молчание как упрек, точнее, как оскорбление за то, что в том или другом виде не привел в исполнение данное мне ЦК<омите>том поручение, – комментировал Рутенберг в своих записках создавшееся неопределенное положение (ДГ: 81).

В конце концов волевое начало взяло в нем верх, и он, не привыкший пасовать перед трудностями и умевший преодолевать в себе слабость и малодушие, начал действовать. Если в качестве «свидетеля» гапоновского предательства нельзя было использовать Рачковского и разом свести счеты с обоими, значит, следовало отыскать для справедливого акта возмездия другие средства и аргументы. Рутенберг решил привлечь к делу боготворивших Гапона рабочих и предъявить им неопровержимые доказательства его вины. Спровоцировав Гапона на разговор в то время, когда они катались на извозчике в Териокском лесу (а в качестве «кучера» был посажен один из этих самых рабочих), Рутенберг добился своего: Гапон хотя и был напуган откровенностью их беседы и удивлен потерей элементарной бдительности обычно осторожным Рутенбергом, заподозрить провоцирующий характер «следственного эксперимента» не сумел. Зато Рутенберг получил необходимый результат: рабочие убедились, что в лице Гапона имеют дело с провокатором (ДГ: 81-3). Было принято решение о проведении суда. 28 марта 1906 г. «вульгарный негодяй Гапон», как однажды назвал его Савинков, был повешен группой рабочих на даче в Озерках под Петербургом.

Смерть Гапона, найденного лишь через месяц, 30 апреля, не могла не привлечь к себе острого общественного внимания. Далеко не для всех, даже из демократического лагеря, вина его была очевидна и «состав преступления» абсолютно доказан. Так, к примеру, хорошо знавший Гапона и оставивший о нем воспоминания Е.П. Семенов полагал, что хотя организатор шествия 9 января, без сомнения, продолжал сотрудничать с полицией, как это было во времена Зубатова, но провокаторская деятельность, «за которую его так варварски убили», не доказана (Семенов 1911: 180).

Как всякая история, не лишенная детективных обертонов, да к тому же вызвавшая столько общественных пересудов, трагический финал Гапона оброс всевозможными мистическими слухами и неправдоподобными легендами. Уже после того как тело было найдено, ходили разговоры, что Гапон жив и скоро объявится. В газете «XX век» было напечатано письмо рабочего Ивана Алексеева, в котором рассказывалась следующая трогательная история (1906. № 37. 5 (18) мая. С. 2):

Честь имею довести до сведения редакции газеты «XX век» нижеследующее. Был уже час ночи, когда я проходил вчера с сыном, мальчиком, по Лештукову пер. Дойдя до угла, я увидел темную фигуру человека, который, неся в руках какой-то ящик, обогнал нас, торопясь сесть на извозчика. Когда я взглянул ему в лицо, он показался мне очень знакомым. В то же время мой сын закричал: «Смотри, отец, вот прошел Гапон». Тогда мы оба подошли к нему, назвав его по имени. Он быстро обернулся и схватился за карман пальто, но, узнавши меня, улыбнулся и спросил, как мы живем. Я сказал, что мы боялись за него, когда говорили о его смерти в Финляндии, но не поверили. «Полиция попалась в ловушку и уже похоронила меня с разрешения губернатора, – сказал Гапон, – скоро я сам покажусь кому нужно». Он дал тут же моему сыну 1 рубль, а мне для моей семьи 15 рублей, когда узнал от меня, что мы нуждаемся. Потом он достал накладной парик с бородой и быстро одел его, говоря, что не хочет встретиться с сыщиками, которых много. Затем, когда мы дошли до извозчика, он сказал: «Поезжай прямо», – попрощался с нами и уехал. Гапона я хорошо знал раньше, так как он ночевал у меня один раз в прошлом году, будучи 3 мая в Петербурге.

Рабочий патронного завода

Иван Алексеев

3 мая 1906 г.

В ответ на эти небылицы А.К. Уздалевой, бывшей при жизни Гапона его гражданской женой, пришлось даже обратиться с письмом в редакцию газеты «XX века» (1906. № 47. 15 (28) мая. С. 3):

М. Г. В то время, когда труп моего гражданского мужа, Г.А. Гапона, задушенного рукою злодея, был спрятан на даче Звержинского, в Озерках и уже разлагался, в это время в различных газетах появлялись сведения, что Г.А. Гапон жив. Его постоянно видели то в Финляндии, то в Петербурге. Наконец, 28 апреля труп моего мужа был найден на даче Звержинской. Его признали присяжный поверенный С.П. Марголин и все рабочие, его видевшие на даче. Я шла за гробом моего мужа, я видела его лицо, хорошо сохранившееся, и, конечно, не могла принять кого-либо другого за него. Казалось бы, что после его похорон все слухи о том, что Г.А. Гапон жив, должны были прекратиться. И что же? На третий или на четвертый день после его похорон в некоторых газетах вновь стали являться сведения, что Гапон жив и что будто бы мне не дали посмотреть на труп. Наконец, третьего дня я прочла в одной из газет, что Г.А. Гапон приехал ко мне в Териоки и мы с ним куда-то уехали.

Мой муж умер. Он свел все счеты с жизнью, а между тем чуть ли не каждый день терзается его память.

Позвольте мне чрез посредство вашей уважаемой газеты обратить внимание на тех людей, которые подле его могилы не то издеваются, не то измышляют постоянные сказки о том, что он жив, ввиду неизвестных мне соображений.

Годы спустя журналист и литератор Л.М. Василевский рассказывал о многочисленных мистификациях, которые были связаны с казнью Гапона. По одной из них выходило, что Гапон не погиб – казнили совершенно другого человека, а подлинный должен вскоре вернуться в Россию (Василевский Л. 1922: 8–9).

Обращаясь к свидетельствам менее мистическим, следует признать, что в том, как расправились с предателем, даже спустя более чем 100 лет, прошедших с тех пор, многое остается таинственным и неясным. Мы не имеем достоверных данных, сколько человек и кто именно участвовал в казни, исключая, естественно, самого Рутенберга и A.A. Дикгофа-Дерента-ля (см. также приведенное в Приложении И. 3 письмо Ракитина Рутенбергу)39. Так, например, полиция была убеждена в причастности к делу некой девицы Елены Семеновны Бильдштейн (или Белыитейн), дочери купца из Екатеринбурга, слушательницы сельскохозяйственных курсов (см. об этом в докладной записке С.Е. Виссарионова, Приложение I. 2). Остается загадкой, имела ли эта девица с неустойчивой и то и дело искажаемой фамилией материальную плоть или родилась в воображении определенной части рабочих о своем кумире, в донесениях филеров и доносах газетчиков? В «нововременском» клеветническом фельетоне, плоде пера И.Ф. Манасевича-Мануйлова, фрагмент из которого приводится ниже, она фигурирует как Гольдштейн (Маска 1906: З)40, а в идентичном, написанном почти слово в слово – из черносотенной газеты «Свет» – как Больдштейн (Д. 1906: 3).

Еще до обнаружения трупа Гапона, 16 апреля 1906 г., Манасевич-Мануйлов писал в «Новом времени»:

– Отец Гапон убит, теперь для нас это вполне ясно! – с грустью и со слезами на глазах сказал мне один рабочий, близкий человек «герою 9 января». – 27 марта Гапон послал одного из своих приверженцев, – продолжает мой собеседник, – на Кирочную, д. 12, где он должнен был увидеться с некоей г-жой Гольдштейн. Этому свиданию Гапон придавал большое значение и, отправляя своего друга, неоднократно твердил: «Смотри, не забудь пароль, а то она не станет говорить с тобой». Рабочий должен был сказать: «Пять звезд». И действительно, войдя в квартиру, он встретил очень приветливую даму, которая, услыхав условное слово, заметила: «Хорошо… подождите немного. Я исполню мою миссию». Сказав это, она исчезла, оставив рабочего ожидать. Прошло двадцать пять минут… Раздался звонок, и вернулась г-жа Гольдштейн. «Дома нет, – несколько взволнованно заявила она рабочему. – Я ответа дать не могу». В это время снова раздался звонок, и в прихожую вошла толстая, румяная еврейского типа женщина, которую рабочий сейчас же узнал, так как он не раз ее встречал у Гапона. Г-жа Гольдштейн отвела ее в сторону и, переговорив с ней, сказала рабочему: «Передайте тому, кто вас послал, что он ответ знает, так как с ним уже видались». Рабочий ушел на квартиру Гапона, чтобы дать ему ответ, но его не было. 27 марта рабочий этот тоже не видал Гапона, а 29 он решил отправиться в Териоки и узнать, что с ним случилось, от его сожительницы. Последняя заявила, что все эти дни он домой не возвращался. 30 марта тот же рабочий, не видя Гапона и беспокоясь, что с ним случилось, направился к г-же Гольдштейн, желая узнать, состоялось ли свидание, о котором говорил Гапон и которому придавал очень большое значение. «Вы увидите, – говорил он, – что я сумею устроить очень большое дело и у меня будут значительные деньги, которые я отдам на рабочие организации». В чем же дело? – допрашивали рабочие. «Ничего сказать не могу. У меня свидание у Кюба на Морской. Потом узнаете…» Г-жа Гольдштейн встретила на этот раз рабочего куда менее приветливо и просила его прийти за ответом вечером того же 30 марта. Рабочий пошел к ней 31 марта. Г-жа Гольдштейн сказала ему, что барышню, которая «все знает», она не видела, но получила от нее записку следующего содержания: «Случилась очень большая неприятность, я должна немедленно выехать из Петербурга. Скоро напишу». Ответ г-жи Гольдштейн рабочего не удовлетворил, и он спросил ее: «А вы, сударыня, знаете, что Георгий Гапон исчез после свидания с тем лицом, к которому ходила барышня и которого она, конечно, знает?» Слова эти как будто удивили г-жу Гольдштейн, и она не скрыла некоторого своего недовольства: «Да разве Гапон был с “ними” в сношениях… Я не могу себе представить, чтобы такие люди имели дело с Гапоном. Во всяком случае, вы успокойтесь… Тревоги не делайте». «Но куда же исчезла барышня? Пусть она скажет, что стало с Гапоном?» «Барышня и другие лица принуждены были скрыться, так как опасались “провала” целой организации… Поймите это и успокойтесь».

Рабочий, однако, не успокоился и все это время аккуратно посещал квартиру на Кирочной, причем получал стереотипный ответ:

«Нужно ждать известий от барышни. Я ведь вас познакомила с содержанием ее письма ко мне»…

Вчера, 14 апреля, рабочий снова отправился к г-же Гольдштейн, но тут ему пришлось узнать, что хозяйка квартиры того же числа утром исчезла, не оставив никаких следов (Маска 1906: 3).

Ничуть не более ясными остаются и другие места из упоминавшейся выше докладной записки С.Е. Виссарионова: действительно ли, скажем, Гапон имел свидание в Озерках с Манасевичем-Мануйловым? И имеет ли под собой хоть какое-нибудь основание следующая загадочная фраза:

В докладе статского советника Гартинга от 14/27 июня за № 213, между прочим, указывается, что при убийстве Гапона, кроме Рутенберга, присутствовал и «неизвестный сотрудник Департамента».

Вероятно, из этих темных и таинственных слухов выросло предположение современного исследователя, в общем-то скорее бездоказательное в имеющемся фактологическом контексте, о том, что кто-то из агентов Рачковского принимал участие в убийстве Гапона (Жухрай 1991: 104). Возможно, появление в этом деле «неизвестного сотрудника Департамента» обязано своим происхождением тому переиначенному факту, что на последнее в своей жизни свидание Гапон уехал из квартиры Манасевича-Мануйлова (Приключения Мануйлова 1917: 270).

Говоря об искажении реальных событий в документах охранного отделения, следует заметить, что, как свидетельствует исторический опыт, в частности все та же докладная записка С.Е. Виссарионова, в них бывало немало откровенной дезинформации. Так, в ее заключении, вопреки реальным фактам и обстоятельствам, нашли отражение абсолютно фантастические сообщения сотрудников Финляндского жандармского управления о пребывании Рутенберга в ноябре 1907 и январе 1908 г. на территории Финляндии, в то время как он находился за много тысяч верст от нее – в Италии. Агенты из жандармского управления явно упражнялись в искусстве мистификации и гонялись за не только неопознанным, но и несуществующим объектом:

Из донесений Финляндского жандармского управления от 16 и 29 ноября 1907 г. за № 968 и 1027 усматривается, что представителем, душою и организатором Выборгской группы партии социалистов-революционеров является инженер Рутенберг, проживающий под именем Михайлова и Гайдукевича и постоянно меняющий свое местопребывание.

Из донесения того же Управления от 12 января 1908 за № 42 усматривается, что, по циркулирующим в среде революционеров слухам, Комитет вышеуказанной группы был переведен из Выборга в г. Котку, где также должно было находиться главное местопребывание инженера Рутенберга.

Помимо трех уже называвшихся мемуарных текстов – Рутенберга, Дикгофа-Деренталя и Дейча41, – суд в Озерках над незадачливым провокатором и его смерть получили и литературный извод. На основе беллетризованной компиляции данных мемуарных источников и, разумеется, опыта собственного знакомства с Мартыном-Рутенбергом попытку изобразить произошедшую 28 марта 1906 г. расправу с предателем предпринял в романе «На крови» (1928) писатель и публицист, эсер и масон С.Д. Мстиславский (1876–1943), один из организаторов вооруженного восстания в Петербурге и Кронштадте в 1905 г. В 1905–1906 гг. Мстиславский был боевым инструктором в рабочих дружинах Петербурга и возглавлял Боевой рабочий союз (он стоял также во главе Всероссийского военного (офицерского) союза и был редактором (1906–1908) его газеты «Народная армия»). Обо всех этих событиях он оставил небезынтересные воспоминания, см.: Мстиславский 1928а: 7-36; Мстиславский 1929: 7-31; Мстиславский 1931: 29–51. В романном жанре этот автор, по крайней мере если иметь в виду данное сочинение, оказался менее искусен (об искажении исторических фактов в романе «На крови» см.: Рузер 1928: 228-36). Эпизод подготовки Мартыном предстоящего кровавого спектакля на даче в Озерках и его монолог отдают чрезмерной театральной эффектностью:

– Все предусмотрено, каждая деталь постановки; я срежиссировал этот спектакль чище, чем Мейерхольд блоковский «Балаганчик». -Он засмеялся опять. – Это неплохо сказалось, не правда ли? Тоже трагический балаган42. Его надо было срежиссировать тонко: вы правы, зрители предубеждены против пьесы, они требуют, чтобы герой был героем, а я хочу показать его, как он есть – мерзавцем! Он запнулся и подумал, мучительно щуря глаза.

– Переломить зрителя – это нелегко, он слишком быстро и легкомысленно свищет, он не хочет досмотреть до конца. Я все предусмотрел, я подготовил диалог, я смонтировал пьесу, говорят вам. Я ручаюсь за успех. <…>

Он потер руки привычным «мартыновским» жестом.

– Я уже десять раз пережил то, что будет, деталь за деталью. Я вижу, понимаете, физически вижу, до мельчайших подробностей, как именно я его убью. Комнату, где это будет, я велел оклеить новыми обоями – единственную во всей даче (мы ведь на даче будем, в Озерках)43: дача запущенная и пыльная, как кулисы театра, и среди нее павильон. Театральный павильон, вы разумеете? Я сам выбирал обои: розовые букеты по белому рубчатому полю. И приказал наклеить – завязочками букетов вверх, обязательно вверх. Вы чувствуте? В комнате, где будет убит провокатор, обязательно должны быть розы завязочками вверх… Я подобрал мебель. Гримы – даны. Я вижу его лицо, какое оно будет… в момент. Борода с пивной пеной на завитках у подбородка… Я буду поить его пивом, он всегда роняет пену себе на бороду… Под бородой новый галстук с жемчужной булавкой. Он стал носить жемчужную булавку – с тех пор как стал провокатором. И галстук будет провокаторский – с шиком – малиновый с синим, в полоску, атласный… с растрепанным хвостом… выбившимся из-под жилета… Он расстегнет шубу, когда будет пить – и хвост будет на самом виду… концы таких галстуков всегда махрятся. Я вижу все. Я твердо помню весь диалог… все мизансцены финала. Как по печатному тексту. Вы убедитесь в этом (Мстиславский 1928: 288-89).

Этот беллетризованный (с вкрапленными «психологическими» деталями чуть ли не из романов Достоевского) монолог Мартына плохо вяжется с реальным, немногословным и тяжеловатым Рутенбергом, едва ли произнесшим за жизнь, если это не было связано с политико-митинговым или газетно-публицистическим жанром, хотя бы одну высокопарную речь. Если к тому же вспомнить, что живой прототип этого вдохновенного экзекутора-декадента находился на грани душевного срыва, трудно представить, чтобы в его воспаленном мозгу будущая расправа над Гапоном рисовалась в образах экзальтированной символической драмы (глава, в которой изображена сама казнь, названа у Мстиславского «Трагический балаган»).

Мстиславский, безусловно, не обязан был буквально следовать подлинным обстоятельствам Гапоновой казни – он писал роман, а не мемуары или документальную хронику. Однако отступление от духа реальной истории в сторону «балаганного трагизма» никакого нового – художественного – приращения не дало, а лишь, как кажется, только сильно ухудшило подлинник. Так, повесив Гапона, рабочие у Мстиславского входят во вкус, и кто-то из них с энтузиазмом предлагает продолжить акцию и заодно уж вздернуть и Мартына-Рутенберга – столь сильное впечатление произвела на него подслушанная беседа, в которой провокатор мнимый должен был подыгрывать провокатору истинному:

Угорь вышел быстро, почти что следом за мной. Он был темен лицом, но спокоен. Повел глазами по стенам и спросил вполголоса:

– А тот где?

– Кто? Мартын?

Он кивнул.

– Не знаю.

– Надо бы поискать. Ребята, брось попа: дохлый… Обшарь домишко. Куда Мартын задевался? Найдешь – волоки сюда за загривок.

– То есть как «волоки»?

– А вот так, – блеснул глазами Угорь. – Крюков-то два: рядом и повесим.

– Ты что, спятил?

– А ты что, не слыхал? Гапон – Иуда, да и тот гусь – хорош. Любо это будет, рядышком.

– Не дури, не дам.

– Тебя не спросился. Вступись – свяжем: верно говорю. Здесь у нас свое понимание. Ну, что?

– Нет никого. Пусто (Мстиславский 1928: 307)44.

Недаром, прочитав этот роман, Горький писал Рутенбергу из Сорренто 30 октября 1928 г. (RA):

Посылаю Вам, Петр Моисеевич, книжку Мстиславского, полагая, что для Вас будет интересно познакомиться с этим сочинением. Мстиславского, – по всем его книгам, – я считаю писателем «фантастическим». Если б Вы пожелали возразить ему, пошлите возражение мне, я приму все меры, чтоб оно было опубликовано.

Нам неизвестна реакция Рутенберга на это сочинение «фантастического» писателя Мстиславского. Нет, однако, причин сомневаться в том, что ему меньше всего хотелось заниматься этим – возражать, добиваться от литературы и литераторов правдивого соответствия историческому духу и тем самым вновь будоражить себя давней историей. Тогда, в 1906 г., эсеровский ЦК вменил в вину Рутенбергу превышение полномочий и снял с себя всякую ответственность за убийство. Выходило так, будто бы Рутенберг убил Гапона по личной инициативе. Так, по крайней мере, считал В.М. Чернов (Прайсман 2001: 171), этой точке зрения он оставался верен и в дальнейшем (Будницкий 1996: 432-39). Именно он, как полагал Рутенберг, составил заявление от имени ЦК, в котором ни слова не говорилось о том, что Гапон был убит не по частной инициативе, а приговорен к смерти представителями высшего партийного органа (ДГ: 94).

Точно так же думали и другие члены ЦК, например A.A. Аргунов:

С обстоятельствами гапоновского дела я знаком со вторых рук. Решение ЦК убить Гапона обязательно вместе с Рачковским состоялось в моем отсутствии и мне не было известно. ЦК, благодаря отчасти малочисленности своей и отчасти благодаря недостаточной внутренней сплоченности и усвоенной от прошлого привычке к единоличным решениям, очень часто нарушал обязанность коллегиального решения нередко важных вопросов. Лично я, занятый делами организационными, военными и пр. и только лишь попутно, случайно боевыми делами, естественно, меньше других мог быть осведомлен о гапоновском деле. Рутенберга встречал несколько раз в редакции «Мысль», а впоследствии в Финляндии и за границей. Насколько я представляю все это дело, личность Рутенберга и пр., полагаю, что убийство одного Гапона, вопреки директиве убить вместе с Рачковским, – явилось результатом самостоятельного решения Рутенберга, и сомневаюсь, чтобы здесь, в этом решении, играла провокационная рука Азефа (Аргунов 1924: 180).

Рутенберг прямо или косвенно был обвинен в самоуправстве, а праворадикальными кругами – в том, что, убирая Гапона, он якобы избавлялся от нежелательного компаньона, втянувшего его в сложную и тонкую игру с полицейским ведомством.

О том, что полиция через Азефа должна была знать о готовящемся убийстве Гапона, но и пальцем не пошевелила, дабы предотвратить его, стало понятно сразу. Несмотря на то что Рачковский, видимо, скрывал эту информацию даже от ближайших помощников и не давал ей хода по официальным каналам, в Департаменте полиции она не являлась секретом. Об этом, в частности, свидетельствует несколько раз уже упоминавшаяся записка С.Е. Виссарионова, который приступил к исполнению должности в начале 1908 г., когда Рачковский давно отошел от дел:

…В этом деле, – говорилось в записке, – обращает на себя внимание чрезвычайная огласка, выпавшая на долю рассматриваемого преступления задолго до официального его раскрытия; в целом ряде сообщений, опубликованных с начала апреля 1906 года в наиболее распространенных газетах, заключались самые настойчивые и подробные указания со ссылкою на местные и заграничные источники и на свидетельство очевидцев относительно убийства Гапона при таких именно условиях места и времени, которые в точности подтвердились обнаруженными фактами.

Очень похоже, что Рачковский дал Рутенбергу беспрепятственно скрыться, поскольку устраненный им Гапон представлял собой лицо «ненужное и опасное» (Лурье 2006: 279). Возможно, сам же Рачковский позаботился о том, чтобы какая-то часть информации «утекла», создав то странное положение «известной неизвестности», на которое обратила внимание либеральная печать.

Недаром, например, газета «XX век» сразу же отреагировала на приводившуюся выше статью Маски в «Новом времени», устами которой говорило полицейское ведомство. Автор статьи задавался следующими вопросами (1906. № 49. 17 (30) мая. С. 3):

Вот факты.

19 апреля в петербургских газетах было напечатано полученное из Берлина извещение какого-то «суда рабочих», что Гапон был им судим, признался в предательстве и был казнен.

16 апреля, т. е. в день отправки из Берлина этого извещения, в «Нов<ом> Времени» была напечатана статья за подписью «Маска», в которой утверждалось, что Гапон убит, что убил его инж<енер> Рутенберг (Мартын) с товарищами и что убийство совершено «весьма возможно» (!) в Озерках.

Этот г. Маска – никто иной, как И.Ф. Манасевич-Мануйлов, чиновник охранного отделения и один из близких помощников г. Рачковского. Мы убеждены, что, сообщая это, мы не нарушаем нисколько литературной этики. Ведь тут литературой и не пахнет, а налицо только сводничество полицейско-жандармских целей с газетными средствами.

Это авторство г. Мануйлова убеждает вполне, что полиции было отлично известно, что если Гапон убит, то труп его нужно было искать в Озерках, где он и оказался.

Тем не менее полиция в Озерках никаких поисков не производила. Труп был открыт лишь через две недели после статьи г. Маски и открыт без всякого участия полиции.

Почему?

Надо прибавить, что открыт труп был на даче, давно уже бывшей на примете у полиции, которая, конечно, одной из первых подверглась бы осмотру полиции, если бы <полиция> стала искать.

Она, однако, как видно, совершенно не искала, но в то же время ее чиновник, г. Мануйлов, пошел в редакцию близкой ему газеты и рассказал всему миру о секретных сношениях Гапона с его, г. Мануйлова, начальством, не пожалев сего последнего, лишь бы выставить Гапона человеком, который заслужил свою казнь.

Какое удивительное стремление, не жалея себя и своих, подсказать обществу оправдания «суда рабочих»!!. Точно эти рабочие и г. Мануйлов были из одной партии и работали вместе.

Но ведь этого не было.

Так как все же это объяснить<?> Ведь вот и «суд рабочих» до сих пор не откликнулся, несмотря на приглашение печати.

И он, очевидно, просто выдуман кем-то.

Кем?

О том, что полиция, зная об убийстве Гапона, бездействовала, с присущей ему неопровержимой логикой писал и В.Л. Бурцев в редакторском послесловии к упоминавшимся выше запискам A.A. Дикгофа-Деренталя «Последние минуты Гапона», опубликованным в журнале «Былое». По мысли Бурцева, Рачковский, рассматривавший Гапона как «отработанный товар», последовательно вел его к смерти:

Действительно, Рачковский знал о предстоящем свидании в Озерках. Статья «Маски» в «Новом времени» свидетельствует об этом. Тотчас же после этого свидания Гапон должен был бы представить о нем отчет Рачковскому. Но Гапон из Озерков больше не возвращался. Между тем, труп его открыли только по прошествии многих недель. Почему, при циркулировавших уже слухах об убийстве Гапона, полиция не направила тотчас же свои поиски на Озерки? Несомненно потому, что Рачковский был заинтересован в возможно более позднем раскрытии убийства.

Но для чего Рачковскому нужна была смерть Гапона? Больше того. Если правительству, вообще говоря, могло быть желательно погубить революционную репутацию Гапона, втоптать в грязь его ореол 9-го января, дискредитировать тем само 9-ое января, то оно достигло этого в достаточной степени тем, что довело Гапона до покаянного письма его министру Дурново. Этого Рачковскому было недостаточно. Он толкал Гапона дальше и ниже. Он старался устроить его своим «сотрудником» при Боевой организации с<оциалистов>-р<еволюционеров>, поручил ему «соблазнить» Рутенберга. Но ведь Рачковский имел Азефа, которому не надо было, как Гапону, завязывать сношения, проникать, добираться. Азеф был в центре, Азеф был главарем боевого дела, он все знал. И Рачковский мог все знать от него и, несомненно, знал. Что особенное мог бы ему сообщить Гапон, которого революционеры уже сторонились и которого ни одна организация не стала бы близко подпускать к себе? Ведь практически Гапон ничего не мог ему выдать, и у Рачковского не могло быть сомнения относительно истинного характера переговоров, которые Рутенберг вел со своим бывшим другом. Сам-то он ведь ни разу на свидание с Рутенбергом не пошел. Не пошел потому, что знал, что в тени всех этих переговоров и торгов скрывается кровавая развязка. Он толкал Гапона на смерть, и только убийство последнего могло быть его ясной, определенной целью в этом темном деле. Да, в свете азефщины смерть Гапона вырисовывается как единственно логически допустимая цель правительственной «обработки» бывшего героя 9-го января. Потому что, повторяем: при наличности Азефа Гапон был не только излишен, но и опасен в роли «сотрудника» при Боевой организации. Дальше, находясь уже в подозрении, при крайне компрометирующих слухах, скоплявшихся вокруг его имени, после его столь подозрительных газетных выступлений, Гапон вообще становился бесценным <т. е. лишенным всякой цены> как правительственный агент. Он сам-то мог и не отдавать себе в этом отчета. Но Рачковскому, создавшему карьеру Азефа, слишком хорошо знавшему, как нужно оберегать революционную репутацию гг. провокаторов, ему-то это должно было быть ясно. Он был слишком опытен во всех тонкостях провокационного дела, чтобы допустить в данном случае грубую с его стороны ошибку. Потому-то, загрязнив уже Гапона с ног до головы, он поручил ему маклерское дело, которое неминуемо должно было довести Гапона до «вешалки» (Ред. <В. Бурцев> 1909:121-22>).

Читая все это, Рутенберг (его записки были опубликованы в том же номере «Былого»), не мог не проецировать жесткий и, скорей всего, справедливый бурцевский анализ на свою роль в этом деле и не сознавать, что Азеф использовал его в «большой игре» могущественнейшего Рачковского, имевшего целью устранить Гапона. «Святая злоба», и нервы, и пролитая кровь – все становилось фарсом в свете этой обнажившейся вместе с разоблачением Азефа правды, которая, хотел того Рутенберг или нет, указывала на то, что его руками исполнялась чужая и чуждая ему воля. «Секира в руках Центрального комитета», как он отзывается о себе в романе Мстиславского (Мстиславский 1928: 285), по дьявольской воле «великого провокатора» превращалась в разящее оружие в руках Департамента полиции. Двусмысленное положение, в котором оказался Рутенберг, дало повод А.И. Спиридовичу («жандармскому историку», как его назвал рецензент одной из его книг, см.: Берлин 1922: 144) заявить категорически и безапелляционно о том, что-де г-да Рутенберги и К° толкнули Гапона «на безумный, но столь нужный для их революционного успеха поступок» (эта цитата приводилась в прим. 15).

А.И. Спиридович был автором многих ценных в историческом отношении книг и статей, но едва ли он мог сочувствовать Рутенбергу, который мучительно переживал драму гапоно-азе-фовского бесчестия, низости и продажности и который, как выяснилось впоследствии, в дополнение ко всему вынужден был нести за это ответственность.

На эту драму художественная литература не отреагировала, хотя сама топика революционного террора с провокаторской проблематикой в центре него занимала писателей как метрополии, так и эмиграции. Вышедший через год после «На крови» Мстиславского «Генерал БО» Р. Гуля взволновал даже такого искушенного читателя, как И. Бунин. По воспоминаниям И. Одоевцевой, на ее вопрос, «читал ли он роман, Бунин воскликнул:

– Еще бы! Будь ему неладно. Ах, уж этот Гуль! Безобразие, да и только! Гуль вцепился в меня, втащил меня в кабину лифта и катает вверх и вниз, на шестой этаж, туда и обратно, без отдыха и срока. И я не могу протестовать, я подчиняюсь ему и читаю, читаю, глотаю страницу за страницей. А мне хочется отложить книгу, передохнуть, позевать, захлопнуть книгу и пройтись по воздуху. Куда там, – вцепился, не выпускает. Необходимо, чтобы были скучноватые страницы, остановки, пустые места. А у Гуля все так стремительно летит, ни строчки, ни слова лишнего, такая динамика, такое высокое напряжение, так все бурлит и кипит, что того и гляди, все лопнет, разорвется, как «лейденская банка» (Одоевцева 1974: 9)45.

Переработанный из «БО» роман Р. Гуля «Азеф» (1959) завершается изображением подлинного шока, испытанного одним из участников этой истории, Савинковым, после разоблачения «великого провокатора»:

Савинков на ходу думал о том, о чем всегда думал, когда оставался один, – об Азефе. Он знал, как страшно уничтожил его Азеф… (Гуль 1959: 319).

Имя Рутенберга среди героев романа отсутствует, но в результате развернувшегося между ними поединка и своего в нем поражения он мог сказать о себе то же самое…

Современники чутко улавливали в общественной атмосфере, что эпидемия провокаторской болезни нарастает. Провокаторство охватило буквально все революционные партии: «подметки», как тогда называли провокаторов, стали неотъемлемо-привычным явлением революционного движения. Эта, по словам П.Б. Струве, писавшего об азефщине как о крайне аморальном выражении революционной стихии, игра «без правил», отделила «"терроризм” от общества», превратила «террористов в некоторое подобие "революционной” полиции или "охраны” которая живет своей особой жизнью, по своим "законам” и пользуется "массою” не посвященных в революционно-охранные мистерии простых, профанных революционеров как провокационным мясом» (Струве 1911: 137).

В истории с Гапоном Рутенберг, в определенном смысле, оказался в руках Азефа «провокационным мясом». Вот почему горькое чувство, преследовавшее его, как можно думать, всю жизнь, было связано не только с той жуткой правдой революции, которую когда-то обнажил Савинков, сказав, что «каждый революционер – потенциальный провокатор», и не только из-за своего двусмысленного положения, возникшего после «дела Гапона». Полагаем, что не в меньшей степени Рутенберг, человек самолюбивый и амбициозный, страдал от того, что Азефу и Рачковскому удалось его переиграть, причем «переиграть вчистую», как переигрывают несмышленышей-новобранцев. То, что он должен был при этом испытывать, точнее всего, наверное, следовало бы определить как комплекс несостоявшегося героя: он, как оказалось, не властвовал судьбой и совершал деяния, а был орудием в руках тайных сил. Явился, иными словами, средством закулисной игры, мелкой «пешкой» на шахматном поле больших и малых интриг в мире политического сыска. Осознав это (а Рутенберг был достаточно проницательным человеком, чтобы долго заблуждаться на сей счет), он испытал, судя по всему, не заурядное недовольство собой, а душевную травму, одно прикосновение к которой вызывало подлинные кошмар и смятение.

Разумеется, следует отметить, что когда Азеф вознамерился вслед за Гапоном убрать и его убийцу и посоветовал Рутенбергу отправиться в Россию, где тот был бы, конечно, тут же схвачен, то наткнулся на решительный отказ:

Его <Азефа> предложение поехать в Россию, – писал Рутенберг впоследствии, – я принял как совершенно определенное намерение помочь мне повиснуть на ближайшей виселице: и я угомонюсь, и ему спокойней будет работать! Душевно он стал мне еще более отвратителен, чем раньше (ДГ: 97).

Здесь Рутенбергу удалось выскользнуть из рук провокатора, назначавшего, по меткому выражению Л. Клейнборта, «каждому его смертный час» (Клейнборт 1927: 217). Проявивший максимум проницательности и здравого смысла, он и в дальнейшем избегал встречи с Азефом, как, например, в январе-феврале 1907 г., когда жил в Италии и там же, в Генуе и в Алассио, находился Азеф (см.: Письма Азефа 1994: 137-40 – письма Азефа Савинкову, B.C. Гоц, Н.В. Чайковскому). Встреча с ним для Рутенберга была явно нежелательна, и даже после разоблачения и бегства Азефа он, по-видимому, опасался не столько его самого, сколько подосланных им агентов охранки46. В письме к Савинкову от 6 февраля 1909 г. есть проявление на сей счет известного беспокойства:

Напиши, пожалуйста, знает ли Азев, где живу. Мне это надо знать сейчас же47.

Опасения эти звучат и в письме к В.Л. Бурцеву, написанному через месяц с небольшим, 12 марта 1909 г., в котором он просит не давать никому своего адреса (в самом письме указан некий ложный адрес: Milano, 14 via Bellingezetta)48.

В следующем письме ему же (25 марта 1909 г.) Рутенберг пишет:

Адрес для сношений со мной я переслал Вам через Савинк<ова>. Если приедете по этому адресу хотя бы с этим письмом, меня немедленно вызовут. Более точные указания можете получить у моей жены. Адрес ее Вам не трудно будет узнать, конечно49.

Безусловно, самым острым и интригующим в борьбе боевиков с агентами охранки была схватка интеллектов. Нет нужды доказывать тот очевидный факт, что в верхнем эшелоне Департамента полиции сидели не просто неглупые и хорошо информированные люди, но и по-своему тонкие аналитики, очень неплохо разбиравшиеся в сложных хитросплетениях человеческой психологии и различных течениях государственной жизни. Достаточно назвать имена С.В. Зубатова (см., например, Кавторин 1992: 13-227), A.B. Герасимова, A.A. Лопухина (см. в этой связи: Лопухин 1907), чтобы придать этому тезису материальную плоть. Следует также иметь в виду, что ко времени, о котором идет речь – рутенберго-гапоновского инцидента, – с предельной ясностью обнаружилось, что определенные правительственные круги нередко использовали борьбу с революционным движением для «подставок» и сведения личных счетов, а также в карьерных целях, устраняя тем самым со своего пути нежелательных соперников и конкурентов. В свою очередь, далекими от провозглашаемых высоких общественных идеалов и нравственной чистоты оказывались порой и их политические враги – революционеры-террористы. События на театре российского политического террора далеко не всегда диктовались целями революционной борьбы: определенная часть убийств совершалась при молчаливом согласии, если не вообще санкционировалась властями. Классическим выражением этой загадочной российской «политической механики», при которой высшие государственные сановники устранялись их соперниками, хотя и руками врагов правящего режима, стало через некоторое время убийство премьер-министра П.А. Столыпина. Его убийца Д. Богров, как известно, одновременно принадлежал анархистско-револю-ционным кругам и был агентом царской охранки.

По художественной версии Р. Гуля (который опирался на высказанные до него основательные подозрения В. Бурцева), убийство террористами В.К. Плеве было «санкционировано» настрадавшимся от него П.И. Рачковским. В романе «БО» есть сцена, где Рачковский исподволь внушает Азефу мысль о том, что главным вдохновителем Кишиневского погрома явился именно Плеве, тем самым как бы отдавая грозного министра внутренних дел (а вместе с ним и вел. кн. Сергея Александровича) на заклание революционерам. Разбирая эту сцену, современные исследователи пишут:

Эпизод этот, естественно, полностью вымышлен. Но романист развивает две важные для него идеи:

1) убийство Плеве (в перспективе и его «тайного повелителя», великого князя Сергея Александровича) – национальная месть за Кишиневский погром 1903 года, тем более что российская либеральная общественность действительно обвиняла министра как минимум в «преступном попустительстве»;

2) террористическая деятельность Азефа в качестве руководителя БО эсеров тайно направлялась его полицейским начальством (Одесский, Фельдман 2002: 60).

В данном случае нас интересует второй аспект – тайно вдохновляющая роль охранки в организации некоторых громких террористических дел. То, что случилось с Рутенбергом, лишний раз свидетельствует о том, что охранное ведомство имело возможность влиять, как в данной ситуации – через Азефа, на процесс «сведения счетов» между правительственными сановниками.

Оказаться, таким образом, в «мышеловке» – в незавидной роли не судьи, а палача, который не столько исполняет справедливый приговор, сколько служит инструментом исполнения чужих интересов, – в этом для самолюбивого Рутенберга должен был быть и наверняка на самом деле был источник непереносимого нравственного унижения. Именно поэтому (или скажем мягче и альтернативней: и поэтому тоже – наряду с общей профанацией сокровенных революционных идеалов) гапоновс-кая история вызывала у него прилив столь энергичного отвращения.

Говоря объективно, он действительно совершил тактический промах, дав Азефу провести себя и не обеспечив своей роли, в отличие от более опытного и умудренного во лжи и интригах противника, «отступными» легендами. Разбирая этот драматический эпизод, авторы французской книги о русских террористах и охранке, тонко прочувствовав сложившуюся ситуацию, писали:

Если поведение Азефа, оперировавшего, кстати сказать, с крайней осторожностью в этом деле, вполне ясно, то этого отнюдь, к сожалению, нельзя сказать о поведении Рутенберга, принявшего молчание Азефа за согласие ЦК (принципиально не могшего дать подобного согласия в виду суда) и забывшего, что все, что он знал о предательстве Гапона, он знал один и что если казнь Гапона вместе с Рачковским не нуждалась в санкциях и объяснениях, то убийство одного только Гапона должно было остаться загадочным… (Лонге, Зильбер 1924/1909: 148).

Слабым утешением для Рутенберга был тот «оправдательный» аргумент, какой мог бы возникнуть в его сознании задним числом: нелепо же было воспринимать Азефа до его разоблачения как противника, а не как покровителя-босса, пользовавшего непререкаемым авторитетом у товарищей по партии.

Весьма показательным в свете всего сказанного явилось отношение Рутенберга к книге, написанной о нем Яковом Яари-Полескиным (Yaari-Poleskin 1939) и приуроченной к его 60-летию. Как мы узнаем из публикуемого ниже письма героя к автору, книга создавалась и печаталась вопреки желанию Рутенберга и даже наперекор его прямому требованию не делать этого.

Рутенберг, который вообще не отличался особенной кротостью нрава и мог быть достаточно жестким и безжалостным по отношению к тем, чьи заслуги, результаты труда или моральную стоимость невысоко ценил, в истории с Полескиным вовсю проявил суровость своего характера. Можно было бы объяснить излишне резкий тон его письма простым сопротивлением установлению прижизненного памятника, если бы сочинение Полескина не представляло собой в известном смысле вполне добротно сработанную и довольно информативную для своего времени монографию. Надо сказать, что несмотря на ряд очевидных недостатков (отмечаемая суровым юбиляром лубочная прихорошенность его личности и связанный с этим ряд исторических недостоверностей и ошибок – этим же грешили и многие представители прессы того времени, творившие рутенберговскую «агиографию»50), книга не потеряла определенного интереса до нынешнего дня. Словом, Полескин вовсе не представлял собой крайний вариант неоднократно осмеянного типа «наемного» журналиста-историка, озабоченного проведением заказной тенденции или того паче – плоской халтуры. Однако не будучи сам по себе ни значительной личностью, ни профессионалом крупного калибра, ни тем более поверенным в тайнах внутренней жизни своего героя, большого доверия у Рутенберга он не вызывал. Но дело, как представляется, было не только в этом.

Самого инцидента с Полескиным мы еще коснемся; сейчас же, приводя письмо Рутенберга к нему по поводу вышедшей книги, отметим, что при чтении этого письма складывается впечатление не столько тенденциозности автора, сколько раздражения героя. За резкими замечаниями Рутенберга сквозит нечто более скрытое и сокровенное, нежели суровый суд над неудачным литературно-историческим сочинением. В достаточной степени ивритом Рутенберг не владел и, стало быть, вряд ли мог прочесть книгу в полном объеме и вникнуть в нее сколько-нибудь основательно. Он, похоже, исходил при ее оценке не из объективных критериев, а из каких-то иных, ведомых только ему соображений, не связанных напрямую с достоинствами или недостатками текста. Для него, по-видимому, была неприемлемой сама мысль о том, что кто-то посторонний может беспрепятственно проникнуть в его жизнь, бдительно оберегаемую от чужих глаз, и тем самым лишний раз иметь повод судить и рядить о строго табуированных материях. Еще за семь лет до выхода книги из печати он предупреждал обратившегося к нему Полескина о том, чтобы тот не брался за напрасный труд, из которого ничего хорошего, судя по всему, не выйдет. В августе 1932 г. и в марте 1936 г. Полескин этому предупреждению не внял и, несмотря на энергичные протесты Рутенберга, сам для себя определил право на Imprimatur. Получив книгу, Рутенберг писал ему в ноябре 1939 г. (RA, копия):

2. IX <1>939

H<aifa>


Дорогой Полескин.

Спасибо за книгу. Письмо тоже получил. Несколько лет назад Вы просили мое разрешение опубликовать такую книгу, и я Вам категорически отказал. Теперь Вы опубликовали эту книгу без моего разрешения. Зная, что я против этого.

Вы поступили очень нехорошо.

Мотив, что это Вам нужно для заработка, не убедителен. Я не являюсь Вашей частной собственностью.

Книга написана плохо. Очень поверхностно. Важная эпоха истории еврейского народа 1915–1919, годы моей жизни в Америке – ежедневная пресса того времени дала бы много больше драматической сущности ее. Последние 20 лет жизни в Палестине тоже дали поверхностно. Некоторые даты и события перепутаны. Некоторые политические факты опубликованы безответственно и принесут много горя злополучному нашему народу. Личность Р<утенберг>а лубочно прихорошена.

Книга – сенсационная, привлекающая публику, кинематографическая картина. Вероятно, будет читаться. К моему сожалению. Учиться в книге нечему.

Английского и других переводов книги прошу Вас не делать. Если сделаете – вынужден буду принять меры, для Вас, наверное, неприятные.

В письме Вашем просите интимный разговор со мною. Для нового, расширенного издания книги. Ясно, что никаких интимных разговоров с Вами иметь не буду.

П. Р<утенберг>51

Естественно, что Полескин, руководствовавшийся при работе над книгой самыми добрыми намерениями, был весьма раздосадован таким поворотом дела. Об этом ясно свидетельствуют сохранившиеся в RA его письма к Рутенбергу, к которым, повторяем, мы еще вернемся.

Показателен для анализа затронутой темы также воспроизводимый в мемуарах Б.-Ц. Диковского, работавшего вместе с Рутенбергом в компании Хеврат ха-хашмаль, такой факт: когда в одном из русских эмигрантских журналов вышла чья-то статья, в которой рассказывалось об истории Гапона, он, Диковский,

купил этот номер журнала в одном из киосков в Тель-Авиве и показал его Рутенбергу. Тот прочитал статью и сделался мрачным. После этого он сказал мне с сильным нажимом: «Порви эту книжку, а затем пройди по киоскам, скупи все, что увидишь, и уничтожь» (Dikovskii 1986: 70).

Хотя Рутенберг ревниво оберегал собственное прошлое от постороннего вмешательства, некоторые его рассказы, если верить мемуаристам, поражают явной непоследовательностью и попахивают откровенной мистификацией, цели которой, впрочем, не ясны. Так, уже живя в Палестине, он исповедовался однажды перед одной своей знакомой в том, что до нынешнего дня не уверен в справедливости совершенной над Гапоном экзекуции – был ли казненный в самом деле агентом-провокатором («…I’m not sure to this day whether his execution was justified, whether he was in fact an agent provocateur») (Solomon, Litvinoff 1984: 112). Кроме того, он якобы рассказывал ей, что, заманив попа в уединенное место («а country shack»), застрелил его («shot him») (там же). Эти свидетельства нарочитого искажения подлинных обстоятельств убийства Гапона усиливаются еще и тем, что упоминаемый далее той же мемуаристкой столь хорошо информированный человек, как Р.Б. Локкарт, который с 1911 по 1918 г. жил в России и наряду с официальными обязанностями английского консула исполнял деликатные шпионские функции, писал в одной из своих книг, что Рутенберг, по заданию партии эсеров, пристрелил Гапона в общественной уборной (Lockhart 1952: 27). Локкарт не сообщает, откуда он почерпнул эту более чем странную информацию, идущую вразрез с тем, что было достоверно и недвусмысленно известно о месте и обстоятельствах гапоновской казни. Его слова можно было бы принять за обычную «развесистую клюкву» иностранца, берущегося писать о России, если не знать, что данный автор обычно строго и ответственно обращался с подобного рода фактами.

Это наводит на мысль о том, что несмотря на всю свою осведомленность Локкарт, близко знавший Рутенберга, мог в отношении смерти Гапона стать жертвой рассказанной им истории об уборной. Примерно так же Рутенберг, очевидно, вводил в заблуждение Ф. Соломон, которая, между прочим, сопровождает свой рассказ таким комментирующим замечанием:

Бедный Рутенберг, который на протяжении многих лет жил как конспиратор, был неспособен держать внутри себя тайну, хотя никогда не рассказывал одну и ту же историю дважды (Solomon, Litvinoff 1984: 112).

Выводы автора цитируемых мемуаров представляются излишне категоричными, основанными на сугубо личном, по-женски субъективном и весьма ситуативном опыте (ее положение замужней женщины, имевшей ребенка, предотвратило ухаживания холостяка Рутенберга, но, судя по всему, их отношения не избежали некоторого налета интимной доверительности, при которой многие пафосные вещи нередко делаются бытовыми и курьезными). Большинство писавших о Рутенберге как раз видели в нем иные, прямо противоположные качества и черты – неприступность, скрытность, несклонность к сентиментальным душевным излияниям, немногословие, замкнутость. Как бы то ни было и будь даже облик Рутенберга, рисуемый Ф. Соломон, излишне, что ли, «индивидуализированным» и потому неадекватным с точки зрения типологии «общественного деятеля», нам и в дальнейшем придется указывать на некоторые несоответствия, нестыковки и противоречия в его характере. В конечном счете именно эта противоречивость дает ощущение живой души, во имя чего приходится жертвовать набором ложно-героических качеств.

При всем том, что, как всякое живое существо, Рутенберг не был застрахован от проявления «человеческого, слишком человеческого»: позволял себе внезапные слабости и странности, мог поддаться минутному настроению, эмоциональным бурям и нервным срывам, все-таки в своей приверженности основным «символам веры» он проявлял редкую последовательность, непреклонность и волю. Именно этими качествами было отмечено его поведение в истории с полицейским агентом и провокатором Гапоном – казнь-возмездие и вся последовавшая затем битва с эсеровским ЦК, по существу открестившимся от Рутенберга как главного персонажа этого нашумевшего дела. С ним, с «делом Рутенберга», в которое переросло «дело Гапона», связана одна из самых бесславных страниц истории партии эсеров.

И еще одно свидетельство, которое нельзя не привести ради объективного баланса мнений. Оставившая, как и Рутенберг, след в российской и палестино-израильской истории Мария Вильбушевич-Шохат52 познакомилась с Гапоном в годы своего тесного сотрудничества с С.В. Зубатовым. В ее поздних воспоминаниях Гапон предстает личностью редкой физической и моральной красоты:

Гапон был одним из самых интересных и замечательных людей, которых я встречала в жизни. Красивый внешне. Аскет и эстет. В чертах благородство и аристократизм. Сильный, как кремень, характер. Одухотворенный мечтатель и поразительно одаренный организатор. Глубоко верующий и веротерпимый, он был полон жалости и любви к ближнему своему. Имел колоссальное влияние на народные массы. Они шли за ним со слепой верой. И были готовы идти за ним в огонь и в воду (Goldstein 1991:142).

М. Вильбушевич-Шохат с нескрываемым сомнением относилась к тому, что «аскет и эстет» Гапон мог стать провокатором и агентом царской охранки.

Я убеждена, – говорила Шохат, спустя многие годы, – что то, что с ним произошло, основано на недоразумении или на провокации кого-то другого. Не думаю, чтобы это мое мнение было бы принято, ведь мы привыкли на протяжении многих лет видеть в нем провокатора. Однако мой моральный долг – рассказать то, что мне известно (там же: 142-43).

О том, как она впервые столкнулась с Гапоном, Вильбушевич поведала Рахель Янаит Бен-Цви, жене И. Бен-Цви, а та, в свою очередь, воспроизвела этот рассказ в книге о ней. Впервые Маня увидела Гапона при следующих обстоятельствах:

В Петербурге Маня познакомилась с о. Г. Гапоном. Их первая встреча произошла на улице. Она сопровождала свою сестру, которая должна была выполнить ряд поручений. Сестра вошла в магазин, а Маня осталась ждать ее на улице. Стояла и разглядывала прохожих. Вдруг она услышала крик и увидела, как городовой пытается задержать старика-еврея. В тот же самый момент откуда-то появившийся молодой священник схватил городового за руку и попытался воспрепятствовать этому. Когда городовой гневно заявил, что это еврей, а евреи не имеют права свободно разгуливать по столице, священник пришел в ярость и назвал стража порядка антихристом, поскольку Господь создал мир для всех людей. Предъявив городовому паспорт, священник сказал, что берет старика под свою персональную ответственность. Растерявшийся полицейский отпустил еврея, а освободитель, взяв того под руку, пошел вместе с ним своей дорогой.

Маня почтительно и с изумлением глядела священнику вслед и сожалела только о том, что не спросила его имя. Совершенно случайно, однако, она встретила его вновь несколько дней спустя на небольшой студенческой вечеринке. Когда Гапона ей представили, она напомнила ему о произошедшем на улице инциденте, и между ними завязалась беседа. Во всем облике Гапона было нечто необычайное, что в особенности произвело впечатление на Маню: он воплощал само благородство, чистоту и честность (Yanait Ben-Zvi 1989: 26-7).

Вообще не испытывавшая к Рутенбергу особой симпатии, Шохат считала, что весь его рассказ о Гапоне представляет чистое измышление. В интервью 1942 г., где она делилась этими откровениями, нет даже попытки объяснить, зачем понадобилось Рутенбергу возводить напраслину на Гапона и порочить его «честное» имя. Есть лишь сопоставление его, Рутенберга, морали (точнее, в глазах Вильбушевич, «аморальности») с аморальностью коммунистов:

<…> Он знал лишь одну цель и ради нее был готов на все: убивать, порочить и пр. Здесь даже не то чтобы «цель оправдывала средства», поскольку с самого начала нет такого средства, которое не годилось бы для его целей (там же: 164).

В отличие от Рутенберга, Вильбушевич-Шохат через Зубатова реально была связана с охранкой (см.: Заславский 1918), и в ее защите Гапона вольно или невольно проявлялось корпоративное братство и желание отстоять правоту собственных увлечений зубатовской теорией «полицейского социализма», которой она отдала в молодости щедрую дань. Впрочем, независимо от этого, ее отношение к Рутенбергу складывалось как сплав сразу нескольких мотивов, и всех как на подбор недоброжелательных, о чем у нас еще будет случай поговорить.

Коллективное предательство

Положение, в котором оказался Рутенберг после убийства Гапо-на, терзало своей неопределенностью: с одной стороны, он вроде бы действовал по поручению и следовал инструкциям руководящего органа своей партии, с другой – ЦК не желал признавать ни юридической, ни моральной причастности к казни Гапона, снимая с себя всякую ответственность за нее. Рутенберг квалифицировал поведение ЦК как «коллективное предательство». 19 февраля 1908 г. он писал Савинкову (этот фрагмент цитируется в ДГ, полностью письмо приведено в Приложении И. 1):

Если ЦК не хотел этого дела, он имел ведь возможность вернуть меня, остановить. А если он «в конце концов примирился», то взял, следовательно, на себя ответственность за все последствия. И за успех, и за неудачу, и за Озерки. <…> Но придраться к тому, что я ступил правой ногой, а не левой, зная, что левой ступить не могу, зная, что доказательства виновности Г<апона> я достал, и замолчать, когда заговорили «маски», – отказаться от меня, – ведь это предательство. Предательство со стороны ЦК как коллегии, предательство со стороны отдельных лиц и с твоей в частности (ДГ: 102).

Политический вакуум, сложившийся вокруг этого дела, не мог, естественно, не возбудить нездоровых, подозрительных реакций со стороны рабочих, некоторая часть которых, несмотря ни на что, продолжала относиться к Гапону с прежним доверием.

Долго еще ЦК, – рассказывает Рутенберг, – не мог собраться заявить что-нибудь о смерти Гапона, рассеять росшее в рабочей среде недоразумение, что народный защитник – Гапон – убит мною – правительственным агентом (ДГ: 95).

«Правительственный агент» – прозрачный намек на нашумевшую статью Манасевича-Мануйлова «К убийству о. Гапона», которую мы приводили выше. В части, посвященной Рутенбергу, автор писал:

…Георгий Гапон находился в постоянных сношениях с одним из членов «боевой организации», инженером Рутенбергом, известным в революционном мире под псевдонимом Мартына… За последнее время Гапон имел с ним несколько свиданий, причем разговор коснулся желания Рутенберга перейти на сторону правительства и сообщить департаменту полиции все происходящее в боевой организации. Гапон, узнав о желании Мартына служить правительству, обещал ему поговорить с одним лицом, с которым ему приходилось иногда сталкиваться. В средних числах марта Гапон к этому лицу явился и заявил ему, что Мартын соглашается стать секретным сотрудником департамента, но желает получить за свою «измену» партии 100 тысяч рублей… Сумма эта была найдена слишком большой, и Гапон был уполномочен предложить члену боевой организации 25 тысяч… За несколько дней до рокового случая Гапон является к лицу, переговорившему с Мартыном, и сообщил ему, что решительный разговор должен произойти на сих днях в окрестностях Петербурга, причем почти с уверенностью можно предсказать успех делу… Нет сомнения, что свидание состоялось, и тут-то Мартын решил покончить со своим «демоном-искусителем»… Весьма возможно, что они виделись в Озерках, так как Гапон спрашивал одного из рабочих, сколько езды в Озерки и т. д. Знаменитый Мартын и его товарищи исчезли из Петербурга и находятся теперь за границей… (Маска 1906: 3).

За честь мужа вступилась О.Н. Хоменко – в газете «XX век» было опубликовано ее возмущенное письмо (1906. № 22. 18 апреля (1 мая). С. 6):

М. Г. В воскресном номере газеты «Новое время» помещена статья «К убийству о. Гапона», подписанная псевдонимом «Маска».

Маска заявляет, что Гапона убил инженер Рутенберг как своего «демона-искусителя», предлагавшего ему перейти на сторону правительства.

Считаю заявление г. Маски клеветой, требую доказать, что им было сказано, в противном случае я буду иметь право назвать публично клеветниками и провокаторами и автора, и редакцию «Нового времени», которая ему так услужливо предоставила для этой гнусности свои столбцы.

Жена инженера Рутенберга Ольга Рутенберг.

Состояние нервной издерганности, в котором пребывал в это время Рутенберг, достигло своего пика. Свидетелей его разговора с Азефом не было, никаких докуметальных подтверждений о том, что он получил санкцию на ликвидацию одного Гапона, не существовало. Доказать собственную правоту было почти невозможно.

Представим на мгновение, что никакого разрешения Азеф Рутенбергу не давал, и последний действовал в силу своего разумения – от отчаяния ли или хорошо сознавая, что возложенное на него задание невыполнимо (или даже более того – втайне надеясь тем самым избежать столкновения с Рачковским, которое, по всем признакам, не могло завершиться успехом лишь одной стороны). Из всего этого, безусловно, вытекает факт грубого нарушения Рутенбергом партийной дисциплины. Но даже при этих – крайних (и тем более условно-предполагаемых) – обстоятельствах действия высшего органа партии эсеров невозможно квалифицировать как адекватные. Превратить партийную акцию – ликвидацию тайного осведомителя, предателя – в частное, персональное дело можно было только как наказание, как месть тому, кто отступил от буквы постановления. Все последующие действия ЦК по существу и были такой местью, причем направленной против человека, чья личная честность, по утверждению самих же цекистов, – и это самое поразительное во всей этой истории – была выше всяких подозрений.

Естественно, что у эсеровских вождей были свои резоны требовать от рядовых членов железного подчинения единой партийной воле, поскольку «террористический искус» мог привести к абсолютному хаосу и потере элементарного контроля. Проблема здесь, безусловно, была, и прежде всего проблема партийно-организационная. Однако отказ эсеровского руководства нести ответственность за те действия, которые в целом были им самим же санкционированы и одобрены, но осуществление которых – по неизбежности – «редактировалось» сложной и непредсказуемой действительностью, выглядел, в особенности в ситуациях трагических, связанных с безабстрактными испытаниями перед лицом смерти, пролитием крови или когда дело касалось имени и чести исполнителя, и бесчеловечным, и циничным политическим формализмом.

На вопрос – смалодушничал ли в самом деле Рутенберг, как казалось Чернову, получив задание убить одновременно Гапона и Рачковского, мы едва ли найдем ответ. Это было действительно испытание – задание почти невыполнимое, а если выполнимое, то лишь при редком и счастливом стечении обстоятельств могущее завершиться для Рутенберга благополучным исходом. Разумеется, он не мог не сознавать того, что, идя на него, в каком-то смысле подписывал себе смертный приговор. Итак, что же, Рутенберг, как считал Чернов (а это была версия, внушенная ему поведением Азефа и отчасти Савинкова), дрогнул? Ему недостало мужества? Или цекисты, спасая честь мундира, уже задним числом пытались выгородить себя из всей этой неприятной истории и избрали Рутенберга в качестве искупительной жертвы за их далеко не безупречные и не безошибочные расчеты и решения?

Малодушие в кругах «бомбистов» почиталось тягчайшим из грехов и едва ли не самой страшной формой позора. Оно приравнивалось к измене, предательству, и кара за него, в особенности по слухам, гулявшим за пределами самой эсеровской организации, была беспощадной. Мифо-демонизация суровости этой кары по отношению к исполнителям «акта», в последний момент дрогнувшим и проявившим человеческую слабость, свидетельствует об острой реакции общественного мнения, пусть и сильно преувеличенной, на моральные нормы, будто бы существовавшие внутри «ордена» террористов.

Так, к примеру, смерть примкнувшей к эсерам Марии Добролюбовой (1880–1906), сестры поэта Александра Добролюбова (1876–1945?), скончавшейся, скорей всего, от сердечного приступа во время припадка эпилепсии53, была воспринята как самоубийство из-за невыполненного ею задания боевиков54. О разбившемся из-за технической неисправности аэроплана летчике, члене эсеровской партии Л.М. Матыевиче-Мациевиче говорили как о жертве акта возмездия: за два дня до этого, 22 сентября 1910 г., на празднике воздухоплавания, взяв на борт премьер-министра П.А. Столыпина, он летал с ним пять минут, но якобы смалодушничал и не воспользовался столь удобным случаем погибнуть вместе с ним. Тогда, по слухам, «организация» предложила ему покончить с собой, в противном случае он будет убит (см.: Гальперин 1990: 36). Наконец, – случай по-осо-бенному знаменательный – из рефлексии на циркулирующее в обществе представление о страхе перед возмездием за отступничество вырос «Петербург» А. Белого, в котором Аблеухов-младший как бы продает душу дьяволу – некой «легкомысленной партии», под которой легко угадывается партия эсеров.

О том, что среди преследовавших террористов психологических маний был и опыт позорного малодушия, свидетельствует такой многознающий и многоопытный человек, как Савинков. В его не опубликованной при жизни рукописи «Утром подхожу я к окну», примыкающей по содержанию к «Коню бледному» (являющейся его продолжением?), имеется эпизод, в котором герой-рассказчик переживает душевные терзания от внезапно проявленного малодушия:

Однажды в жизни я был обманут.

Я стал предметом насмешек. Мишенью для остроумия. Я оказался бездарен, малодушен и туп. Я не сумел предвидеть. Не сумел

победить. Я, как мальчишка, позволил играть собой.

Мне говорили, что на мне «лежала обязанность», что я «не оправдал общественного доверия», что я «не взвесил ответственности», что я – «моральный банкрот». Я слышал брань и упреки. Пристрастные приговоры. Товарищи намекали, что мне «надлежит умереть».

Сколько на свете мудрых людей, прозорливцев и не искушенных змием пророков… все «предсказывали», «не сомневались», «предчувствовали», «предупреждали». Только я был неисправимо слепым. Я промолчал на скучные обвинения.

«Тот подлец, кто скажет о другом человеке, что он подлец»… Я твердо помню эти слова. Во мне нет злобы. Нет гнева. Я даже не удивляюсь. Так должно было быть. Люди – дети. Они не ведают жалости. Справедливость им недоступна. Да, я виновен. Но ведь есть и праведный суд.

С того дня прошло много лет. И все-таки я дрожу, когда вспоминаю этот предательский день. Почему я оставил ему его несчастную жизнь. Может быть, я любил его в эту минуту?

Вы не понимаете? Нет? А когда вам женщина изменяет, – вы перестаете любить?

Теперь не то. Из горячей золы разгорелось буйное пламя. Он мне снится во сне. Во сне я убиваю его. Как я мечтаю встретиться с ним… Я бы поставил его у голой стены, так, чтобы видеть его лицо. Я бы отвернулся к окну. Я бы внимательно, осторожно, как драгоценную чашу с вином, поднял мой спасительный браунинг. И украдкой бы, точно случайно, взглянул на него. Я бы ничего не сказал. Я бы целился долго, чтобы продлить эти единственные мгновения. Я бы целился в сердце. И, убитого, я бы бросил лежать на полу. Я был бы счастлив… Вы не верите мне? (Савинков 1994: 162-63).

Трудно сказать, описал ли здесь Савинков некое проявление человеческой слабости вообще или ориентировался на чей-то персональный случай? Например, поведение Куликовского, который должен был выполнить роль второго метальщика в акте покушения на великого князя Сергея Александровича (первым был Каляев) и в последний момент отказался принимать в нем участие. Этого случая Савинков коснулся в ВТ, воздержавшись, кстати сказать, от каких-либо оценок проявленного Куликовским малодушия.

Следует заметить, что литература извлекла из этой человеческой драмы – не только проявления «чистого» малодушия, но и пограничной ему гаммы чувств и психологических состояний – массу разнообразных конфликтов и сюжетных коллизий. Так, Дикгоф-Деренталь посвятил целую повесть «В темную ночь» тому, как долго и тщательно готовившийся теракт срывается из-за того, что в последний момент у его исполнителя дрогнули нервы и воля (Деренталь 1907). А А. Грин уловил в фатальности выбора и назначения того, кто должен привести в исполнение приговор «организации», противный самой природе ритуал кровавого жертвоприношения. Герой его рассказа «История одного заговора» опытный революционер Геник накануне покушения на губернатора фон Бухеля отсылает из города восемнадцатилетнюю Любу Аверкиеву, назначенную на роль исполнительницы «акта». Спасая ее, он срывает операцию. Совершив этот беспрецедентный поступок, Геник пытается объясниться перед изумленными и кипящими от гнева и негодования комитетчиками:

…но ей восемнадцать лет… Я не знаю, как вы смотрите на это… но молодость… то есть, я хочу сказать, что она еще совсем не жила… Рассуждая хорошенько – жалко, потому что ведь совсем еще юный человек… Ну… и как-то неловко… Конечно, она сама просилась и все такое… Но я не согласен… Будь это человек постарше… взрослый, даже пожилой. Определенно закостенелых убеждений… Человек, который жил и жизнь знает – другое дело… Да будет его святая воля… А эти глаза, широко раскрытые на пороге жизни – как убить их? Я ведь думал… Я долго и сильно думал… Я пришел к тому, что – грешно… ей Богу. Ну, хорошо, ее повесят, где же логика? Посадят другого фон Бухеля, более осторожного человека… А ее уже не будет. Эта маленькая зеленая жизнь исчезнет, и никто не возвратит ее. Изобьют, изувечат, изломают душу, наполнят ужасом… А потом на эту детскую шею веревку и – фюить. А что, если в последнее мгновение она нас недобрым словом помянет? (Грин 1909: 50-1).

В отличие от литературных интроспекций писателей, своих современников, обнаруживших в «револьверном» или «динамитном» терроре колоссальные потенции человековедческой проблематики, Рутенберг имел дело не с фиктивной, а с подлинной реальностью. Он был поставлен в ситуацию нарушителя партийной дисциплины, причем такого, кто якобы совершил наиболее тяжкое и непростительное деяние: подменил самоуправством ясные и четкие инструкции, данные ему свыше. Такие действия члена партии вызывали наиболее суровую реакцию: в них виделся не просто организационный проступок, но некий преступный умысел подрыва идеологических твердынь (об основах партийной эсеровской дисциплины, основанной на подчинении всех периферийных частей центральному органу, см. в статье В.М. Чернова «Террористический элемент в нашей программе», претендовавшей в своем роде на роль теоретического манифеста: Чернов 1902: 2–5). В особенности это касалось, как в данном случае, акта кровопролития.

Убийство Гапона лишний раз подтвердило одну из фундаментальных максим, на которой строилась идеология эсеровского террора: легитимным и морально оправданным считалось такое насилие, которое несло на себе печать высшего партийного благословения, т. е. как бы было включено в план организованной борьбы. Человеческая жизнь – и того, чья кровь проливалась, и того, кто ее проливал, – становилась тем самым элементом в борьбе политических интересов, а сама ее стоимость определялась внешними по отношению к ней целями и ценностями (о связи «высших» партийных целей террора с конкретными мотивами исполнителей в прозе Савинкова см.: Beer 2007). Столкновение Рутенберга с ЦК с предельной ясностью обнажило существование этого института управления жизнью и смертью, сообразуясь с высшими партийными расчетами и интересами.

Из всего этого вытекает, что вопрос об адекватности/неадекватности поведения Рутенберга (то ли проявленном им малодушии, то ли, напротив, принятии единственно возможного здравого решения) отходит на второй план перед моральной и политической неправомерностью действий самого ЦК. Весь ход и последствия этого дела показывают, что «преступление» Рутенберга никак не соответствовало мере его «наказания». Даже если стать на черновско-азефовскую точку зрения и признать его нарушителем партийной дисциплины, то и в этом случае реакция цекистов оставляет впечатление какой-то нарочитой и чрезмерно завышенной суровости. По крайней мере, попытка представить дело таким образом, будто бы Рутенберг совершил нечто беспрецедентное, не укладывающееся в некие представимые и приемлемые рамки, подрывающее самые организационно-идеологические основы эсеровской партии, означала бы откровенную и неприкрытую ложь. Никто иной, как Савинков, принимавший непосредственное участие в вынесении смертного приговора Гапону, а впоследствии, хотя и в меньшей степени, чем Азеф и Чернов, защищавший честь партийного мундира, рисует сцену, где он говорит М. Швейцеру о том, что «царя следует убить даже при формальном запрещении центрального комитета» (ВТ: 87). Допускаемое отступление от дисциплинарного канона (и этот случай в его воспоминаниях не единственный) существует здесь, разумеется, только в потенции, однако сам прецедент тем и интересен, что в сознании одного из ведущих деятелей российского террора понятие «антинормы» имеет, собственно, такие же законные основания, что и понятие «нормы».

Поведение ЦК в случае с Рутенбергом выразительно продемонстрировало те самые качества, в которых Чернов обвинит исключительно левых эсеров: в будущей рецензии на книгу И. Штейнберга «Нравственный лик революции» (1923) он в полемической манере отметит, что в этом сочинении левые эсеры

…открыто каются в том, что виновны в трех грехах: систематического попустительства человеконенавистнической демагогии; принижения этики перед политикой; заклания независимости мнений и личности в революции (цит. по: Морозов 1998: 19).

Между тем все перечисленные здесь грехи, присущие, в глазах Чернова, левоэсеровским лидерам, в истории с Рутенбергом разоблачают его собственный и его единомышленников (М.А. Натансон и др.) партийный стиль. Мы далеки от мысли о каких-либо широких обощениях относительно личных качеств старейшего партийца; вне всяких подозрений остается его отношение к еврейскому вопросу вообще и евреям-эсерам в частности (см. в этой связи, например, недавно изданные мемуары Чернова о восьми евреях – лидерах партии социалистов-революционеров: Чернов 2007); вряд ли также в рутенберговском инциденте играли какую-то роль осложняющие «личные обстоятельства». Как показывает вся эта история, речь в первую очередь следует вести о «кризисе гуманизма» в столкновении верховной партийной воли и конкретно-индивидуальной человеческой «правды».

Спустя некоторое время всем участникам этого столкновения станут понятны мотивы поведения Азефа. Чернов же и после разоблачения «генерала БО» и одновременно крупнейшего полицейского агента будет продолжать упорствовать и отстаивать некую «вину» организатора казни Гапона. В этом странном и явно пристрастном поведении эсеровского идеолога с особой отчетливостью проявится инерция «комитетческой» психологии. Кроме того, вероятно, как реакция на неукрощенного и в конце концов доказавшего свою «правду» «нарушителя партийного устава» в поведении Чернова станет ощутимой его личная неприязнь к Рутенбергу. Так, имя последнего почти не упоминается в черновских воспоминаниях, написанных по прошествии лет («Перед бурей»), равно как в них напрочь отсутствует обращение к «гапоновскому» эпизоду и всему тому партийному скандалу, который он вызвал. И это несмотря на то, что, как свидетельствует опубликованное О.В. Будницким письмо Чернова к Б.И. Николаевскому (см.: Будницкий 1996: 432-39), он и годы спустя не утратил интереса к этой теме. Впрочем, антирутенберговские разоблачительные (или, как сам Чернов их определяет, «оскорбительные») характеристики высказывались им в том письме «не для печати» (там же: 439). В печатной же версии истории эсеровской партии имя Рутенберга бегло связано лишь с боевой подготовкой петербургских «рабочих дружин» (Чернов 1953: 234; Чернов 2007: 383).

Рутенберг, безусловно, хорошо ощущал недружелюбие Чернова и платил ему той же монетой. 25 мая 1913 г. он писал Савинкову:

Когда был у Нат<альи> Сергеевны55, пришел знавший о моем приезде «товарищ» Чернов. Я сказал ей, что не хочу с ним иметь никакого дела и что мне неприятно было бы встретиться с ним. От чего она гениально и тактично сумела меня избавить56.

И даже тогда, когда суд над Гапоном и предательство Азефа стали далеким историческим прошлым, Рутенберг хранил память о перенесенных обидах и унижениях со стороны эсеровского ЦК, которые не в последнюю очередь шли от «товарища» Чернова. Когда в 1934–1935 гг. Чернов совершил поездку в Палестину (см. об этом: Хазан 2004b: 324-32), Рутенберг, поддерживавший тесные связи со многими эсерами-эмигрантами, демонстративно проигнорировал этот визит. Из действующих лиц прошлого Чернов встретился в Палестине даже с Маней Вильбушевич, о которой сам же писал как о «главной печальной героине зубатовской эпопеи» (Чернов 2007: 305 и след.), а вот всесильный и влиятельнейший Рутенберг, который вроде должен был проявить приличествующее случаю гостеприимство в отношении бывшего «товарища по партии», от заведомо неискреннего жеста радушного хозяина уклонился.

После этого визита Рутенберг получил письмо от старейшего участника революционного движения Е.Е. Лазарева (датировано 26 сентября 1935 г.), в котором тот писал (RA):

Поездка Чернова в Палестину открыла нам многое. Чернов немало мутил в нашей партии и после революции здесь, за границей. Окруженный маленькой группой его поклонников, он признал всех нас, остальных эсеров, «отработанным паром русской революции» и вышел из заграничной организации, образовав особый «Союз с.-р.». Но за ним никто не пошел. Областной комитет у нас до сих пор существует, объединяющий всех эсеров за границей. Палестинцы осенью прошлого года пригласили Чернова к себе в гости. Три месяца он пребывал у вас с супругой. Приехал, нагруженный всякими материалами о Палестине и ее обитателях, особенно о еврейской молодежи, полной высокого энтузиазма, подобного энтузиазму русской молодежи времен ее «хождения в народ».

К этому письму мы в дальнейшем еще вернемся.

50 лет спустя с воспоминаниями об истории, произошедшей в послегапоновское время, но тесно с ней связанной, выступил эсер М.М. Шнееров. Описываемые события – встречу с Гутенбергом в Париже – он относит к концу лета 1906 г., хотя о смерти Гапона ему, по его словам, ничего известно тогда не было. Шнееров пишет, что получил от эсеровского ЦК задание раскрыть через российскую печать место гапоновской казни. Вот что буквально говорится в этих воспоминаниях:

В конце лета 1906 года я опять был в Женеве. Приехал узнать, куда меня приткнут? Созвана Дума. Литература полусвободно печатается в России. Как можно использовать меня? Я привык получать распоряжения…

На квартире М.Р. Гоца встретил Азефа. «У нас для вас небольшая работа. Поезжайте в Париж. Там узнаете». Дал адрес О.С. Минора, который в это время жил в Париже.

Осип Соломонович не был предупрежден о моем приезде, но совершенно неожиданно ко мне явился старый знакомый по Петербургу, инженер Мартын Рутенберг.

Я не знал, что Мартын является членом ЦК57. В течение нескольких дней Мартын ко мне присматривался. Получилось впечатление, что он меня «ощупывает». Ходили по музеям, паркам, соборам, он даже достал билеты в Гранд Опера, где мы слушали «Пророка» и ничего не видели с задних скамей галерки.

Наконец подошли прямо к делу:

– Саша, мне сказали, что у вас почти фотографическая память. Мне нужно, чтобы вы поехали в Россию и раскрыли через газеты место убийства Гапона. Его убили рабочие, которые шли за ним ко дворцу 9-го января, убедившись, что он был в связи с охранным отделением…

Не будучи в курсе дела, я был ошеломлен этим коротким сообщением, «между прочим». Мне было непонятно, зачем надо было ехать в Россию и там открывать убийство и место, когда это можно сделать письмом из-за границы?

Рутенберг объяснил, что рабочие, которые шли за Гапоном, продолжали еще верить в него. Необходимо, чтобы в письме было указано, что убийство («казнь») было совершено ближайшими соратниками Гапона, которые лично были свидетелями того, как Гапон предложил одному революционеру деньги от охранного отделения. Рутенберг показал мне заготовленное письмо.

Из письма было ясно, почему состоялся суд и приговор над Гапоном. Неясно было, почему нужно посылать человека, чтобы указать местонахождение трупа Гапона через газеты. Я не знал роли Рутенберга в этом деле.

Как хороший чиновник революции, я воздержался от того, чтобы выяснить неясности, но задал вопрос, знает ли ЦК об этом и о цели моей поездки?

Рутенберг улыбнулся моей наивности:

– Откуда бы я знал о вашем приезде в Париж?.. Как бы я обратился к вам, если бы не имел полномочия? Видите ли, – сказал он, – для меня это дело имеет личный характер, и личность того, кто выполнит это поручение, для меня имеет особое значение.

В этот момент я понял только одно, что каждое слово, произнесенное им, было для него тяжело, и мне вдруг захотелось принять это поручение.

Я поехал через Женеву и там повидался с «Толстым» <Азефом>. Я сказал ему, что еду в Россию по поручению Мартына.

– Рутенберг – дурак! – сказал он.

– Значит ли это, что ЦК не имеет отношения к моей поездке и что я еду по частному делу Мартына? – спросил я.

– Ц.К. никакого отношения к этому делу не имеет, хотя знает об этом.

– Иван Николаевич, вы мне просто скажите – ехать мне с этим поручением или забыть об этом?

– …Конечно, поезжайте, но ни с кем об этом не говорите…

Прошло 50 лет с этого свидания, и только недавно, прочитав разные мемуары, я понял ту двойную игру, которую Азеф играл и с Рутенбергом, и с ЦК ПСР (Шнееров 1956:137-39).

В октябре 1906 г. на Иматре (Финляндия) собрался II Совет партии эсеров, на котором произошел роспуск Боевой организации. В. Попова вспоминала, что приехавший на Совет Рутенберг

держался отдельно от всех нас. Рутенберг был мрачен, имел вид почти трагический, что и было понятно. Он приехал на Иматру для выяснения с «Ив<аном> Ник<олаевичем>» <Азефом> и Савинковым своего ложного положения, в котором он оказался после убийства Гапона. Против него была поднята «Нов<ым> Временем» и другими газетами травля, а ЦК партии не брал его гласно под свою защиту (Попова 1927. № 5 (34): 52)58.

Рутенбергу было отчего иметь «мрачный» и «трагический» вид. Со дня публикации статьи Манасевича-Мануйлова в «Новом времени» прошло полгода, а ЦК партии не сделал ни одного официального заявления в связи с убийством Гапона. Какие-то рычаги «реабилитации» во время заседания партийного Совета были задействованы, и в № 1 «Партийных известий» (22 октября 1906 г.) появилось короткое «Заявление Центрального Комитета ПС.-Р.». В нем наконец делалась попытка отбить нападки злопыхателей и говорилось:

Ввиду того, что, в связи со смертью Г. Гапона, некоторые газеты пытались набросить тень на моральную и политическую репутацию члена Партии Социалистов-Революционеров П. Рутенберга, Центральный Комитет П. С.-Р. заявляет, что личная и политическая честность П. Рутенберга стоит вне всяких сомнений.

Никаких других, более пространных комментариев ЦК не делал, хотя сдержанность и немногословие этой формулировки, естественно, не снимали многих вопросов и продолжали держать Рутенберга в напряжении. Его «личная и политическая честность», которая, как жена Цезаря, была вне подозрений, не соответствовала, однако, формальному решению цекистов, и об этот камень преткновения разбивались все усилия яростно защищавшегося, но так и не сумевшего доказать собственную правоту организатора убийства Гапона.

В научной литературе уже проводилась параллель между «случаем Рутенберга» и другим «лживым отказом Центрального комитета ПСР от ответственности за террористическую деятельность» (Гейфман 1997: 94), так называемым «делом восемнадцати». Имеется в виду арест в ночь с 31 марта на 1 апреля (ст. ст.) 1907 г. большой группы членов Боевого отряда (28 человек), в планы которого, помимо покушений на жизнь высших государственных сановников – П.А. Столыпина, вел. кн. Николая Николаевича, входило также цареубийство. За два месяца до этого был арестован руководитель отряда А.И. Зильберберг, и его место занял Б.Н. Никитенко. ЦК, который официально объявил в это время о приостановке террористических акций, но на самом деле продолжал их готовить на тот случай, если придется дать «достойный» ответ на разгон II Думы, оказался в неудобном положении. И тогда было решено, как и в случае с Рутенбергом, снять с себя ответственность и расплатиться за внешнюю «политкорректность» жизнями боевиков. По поводу предъявленного обвинения цекисты заявили, что «никакого поручения на совершение террористического акта против царя дано не было» (Знамя труда. 1907. № 3. 1 августа. С. 16), а суд над «заговорщиками» назвали «инсценированным правительством процессом "о подготовке к цареубийству”» (Знамя труда. 1907. № 4. 30 августа. С. 9)59. Вина за самоуправство возложена была на одного Б.Н. Никитенко. Тот, верный партийной присяге, покорно принял на себя роль искупительной жертвы. В результате трое террористов – сам Б.Н. Никитенко, В.А. Наумов и Б.С. Синявский были приговорены к смертной казни и повешены, другие (всего по этому делу было предано военному суду 18 человек) получили разные сроки каторги и ссылки (см.: За кулисами 1910: 245-62 (перепечатка «Дела о заговоре» из «Знамени труда» от 30 августа 1907 г.); Спиридович 1918: 364-83; Маркелов 1925: 133-76; Никонов 1927: 212-46; Николаевский 1991/1931: 223-35; Герасимов 1985/1934: 102-08; Гусев 1975: 66; Леонов 1997: 376-77).

Одним из первых, кто провел параллель между делом Никитенко и его товарищей и делом Рутенберга по части морального (точнее, аморального) поведения эсеровского ЦК, был Е.Е. Колосов (1879–1938), сам бывший цекист, покинувший в апреле 1909 г. партийные ряды.

Что бы ни говорил ЦК и что бы ни писал в его защиту центральный орган партии, – заявлял Колосов, – но дело Рутенберга напоминает в этом отношении, напр<имер>, дело Никитенко, которое таким тяжелым укором лежит на совести партии и которое ждет еще своего нелицеприятного исследователя и историка (Колосов 1911: 24).

И далее, исполняя роль плохого предсказателя и выдавая скорее желаемое за действительное, он писал, что

может быть, как в деле Никитенко, так и в деле Рутенберга партии придется еще, в видах восстановления своего морального авторитета, поступить одинаковым образом – признать их своими и взять на себя ответственность за них, политическую в одном случае, моральную в другом. Что так должно быть поступлено с Рутенбергом, в этом теперь не может быть сомнения… (там же: 24-5).

Эти прямые обвинения бывших товарищей содержались в статье Колосова «Из области партийной этики (К делу Гутенберга)», явившейся своеобразным «не могу молчать» на ту часть резолюции ЦК по делу Азефа, где упоминалось пресловутое убийство Гапона. Статью эту Колосов отправил в главный печатный эсеровский орган «Знамя труда», откуда она была возвращена автору со следующим заключением:

Редакция не признает возможности помещать на страницах Центрального органа статьи нечленов партии по тактическим вопросам и по вопросам внутренней партийной жизни, партийной этики и т. п. Помещаются статьи нечленов партии только по вопросам теории, программы (там же: 3).

Отвергнутый «Знаменем труда», Колосов издал на свои средства брошюру, в которую, помимо данной, включил еще статью «Как нам относиться к Думе» (к этой брошюре мы еще вернемся).

Предательство ЦК по отношению к Никитенко и его товарищам было столь вопиющим антигуманным актом, что еще долгое время сохранялось в памяти тех, кто был хорошо осведомлен о том, как велись закулисные политические игры в эсеровской партии. Впоследствии, находясь на Лубянке и делая себе новую биографию, Савинков в связи с антиправительственным поведением эсеров уже в советское время (московский процесс над эсерами 1922 г.) как бы подвергал ревизии всю историю партии социал-революционеров. В письме к сестре Вере от 24 октября 1924 г., наряду с действиями эсеровского ЦК в деле покушения на Главнокомандующего Черноморским флотом вице-адмирала Г.П. Чухнина (1848–1906) (несмотря на «официальное» объявление о прекращении террора, Савинков был послан в Севастополь ликвидировать вице-адмирала и после неудачи был арестован), он вспоминал и процесс Никитенко:

Прочел я и процесс эсеров Гоца, Тимофеева и К°. Не скрою, что все мои симпатии на стороне не ЦК, а «предателей», т. е. Дашевского и др. Господи, сколько было по поводу этого процесса вранья! На суде выяснилось, что эсеры устраивали покушения на Ленина, Троцкого и др. Но ЦК от покушений этих отказался: я не я, и лошадь не моя. Обычное лицемерие и обычное малодушие ЦК ПСР. Помню 1906 г., первую Думу и постановление Совета партий о прекращении террора. Террор на словах прекратили, а мне шепнули: «поезжайте в Севастополь, на Чухнина». Поехал, провалился. Из тюрьмы запросил, как быть. Ведь санкции не было, наоборот, было постановление о «прекращении». Ответ: «Чернов целует Вас в лоб…» Помню и царский процесс Никитенки, Прокофьевой и др. Провокация, провал. Никитенку вешают, а ЦК объявляет печатно: «ЦК никакого отношения в делу не имеет». Это к покушению-то на царя! (Борис Савинков на Лубянке 2001: 131)60.

Присказка «я не я, и лошадь не моя» звучит и в другом письме кающегося и перековывающегося террориста, написанном тому же адресату днем раньше. В этом письме, перечисляя старые грехи бывших эсеровских сотоварищей, он упоминает и дело Рутенберга:

Помню еще. Дело попа Гапона. Гапон убит Рутенбергом.

ЦК молчит: Рутенберг заявляет, что убийство это было ему поручено, и требует печатного заявления ЦК

ЦК отказывается: «я не я, и лошадь не моя» (Савинков 1926: 26).

К этому следовало бы присовокупить «Заключение» судебно-следственной комиссии по делу Азефа, в котором уже сам Савинков оказался жертвой произвола своей партии и познал на себе всю прелесть якобы объективного суда, за которым стояли определенные субъективные политические конъюнктуры и интересы (см. об этом содержательную публикацию: Городниц-кий 1995: 198–242).

Савинков, наиболее тонкий психологический эксперт истории Гапона-Рутенберга уже хотя бы потому, что как писатель размышлял над проблемами моральных издержек террора, оказался, вопреки этому статусу, на стороне ЦК:

Я считал, что центральный комитет действовал правильно: я хорошо помнил, что Азеф и Чернов высказались против убийства одного Гапона, – писал он в своих воспоминаниях (ВТ: 211).

Вместе с тем герои савинковского романа «То, чего не было», далеко не трусы и не «человеческая слякоть», повторяют проблематику героев реальной действительности и даже некоторые их жесты. Например, сравним сходные жесты одного из персонажей романа – Давида (в сцене убийства террористами жандармского полковника), и Рутенберга в момент казни Гапона:

Болотов видел, как Василий Григорьевич <жандармский полковник уткнулся носом в занавески окна и как Давид отшвырнул свой револьвер, и закрыв руками лицо, выбежал вон (Ропшин 1990: 82).

А вот как Дикгоф-Деренталь в «Последних минутах Гапона» описывает Рутенберга:

Его <Гапона> потащили в соседнюю комнату.

Рутенберг закрыл лицо руками и вышел (<Дикгоф-Деренталь> 1909: 119).

Жест доведен до полного сходства: Давид перед лицом кровавого испытания – убийства, пусть ненавистного врага, но человеческого существа, ведет себя столь же негероически, как и Рутенберг на даче в Озерках. Вне всякого сомнения, эпизод с Рутенбергом был хорошо известен Савинкову: его роман и воспоминания Дикгофа-Деренталя хотя и появились в печати почти одновременно, однако автор «Того, чего не было» наверняка слышал этот рассказ от своего друга и однокашника задолго до публикации (записки Дикгофа-Деренталя были сделаны в 1906 г.). Из этого, впрочем, не вытекает с обязательностью, что приведенная романная сцена имеет «рутенберговский» гене-ь зис. Для Савинкова-писателя, в определенной мере обладавше

го тем, что М. Алданов называл «подкожным чувстом», и, стало быть, способным синтезировать художественные образы и идеи из многих подмеченных в жизни событий, была крайне существенна иная прототипическая стратегия – охватывающая генеральные моральные вопросы и человеческие типы. А вот в этом отношении гапоновско-рутенберговский сюжет, непосредственным свидетелем которой Савинков являлся, не мог не резонировать с романом, в котором тема преодоления человеком природного ужаса убийства и борьбы естественно милосердного начала с жутковато-мрачной волей кровавого террора доведена до предельной степени выражения.

В тех же воспоминаниях Дикгоф-Деренталь описывает пережитую Рутенбергом уже после того, как Гапон был повешен, душевную конвульсию:

Но тут лицо его исказилось, и, весь дрожа, он неожиданно произнес:

– Ведь друг он мне когда-то был!.. Боже мой… Боже мой! Какой ужас… Но так надо было… <…> Плечи его судорожно вздрагивали, лицо было мертвенно бледно.

Я просил его успокоиться.

– Он получил то, что заслужил, – сказал ему я про Гапона.

– Да… но все-таки… какой ужас… какой ужас! Ведь сколько связано у меня было с этим человеком! Сколько крови… (<Дикгоф-Де-ренталь> 1909: 120).

Ср. в воспоминаниях Савинкова, передающих, как Рутенберг рассказывает ему о своем состоянии после убийства Гапона:

– Я вижу его во сне… Он мне все мерещится. Подумай, – ведь я его спас девятого января… А теперь он висит!… (ВТ: 211).

М. Могильнер уже обратила внимание на то, что описание приема Д. Бриллиант в Боевую организацию в тех же воспоминаниях Савинкова ведется на интертекстуальном фоне тургеневского стихотворения в прозе «Порог»: односложные ответы героини, выражающей своим скромно-сосредоточенным «да» готовность к любым физическим и моральным испытаниям, составляют разительную параллель литературному тексту. Тем самым, пишет исследовательница,

Савинков выступал в роли того таинственного, мифического Некто, кому дана власть открыть или не открыть дверь параллельного мира. Он – самый что ни на есть настоящий представитель действительного политического подполья – совершенно органично принимал мифологическую Подпольную Россию. И потому выбор революционерки он изобразил как выбор тургеневской девушки, переступающей порог между двумя Россиями (Могильнер 1999: 36).

Возвращаясь к последним месяцам и дням савинковской жизни, когда он находился в Лубянской тюрьме, следует сказать, что в приведенном его письме сестре Рутенберг используется в своем роде как одно из средств для доказательства лояльного отношения к советской власти. Если отвлечься от конкретного политического контекста этого письма и иметь в виду лишь одно бесстрастное логическое резонерство, то в позднем сведении счетов со своей партией правоты Савинкова было много больше, чем в давней попытке эсеровского ЦК представить казнь Гапона как рутенберговское самоуправство.

Другое дело, что сам этот эпизод из истории партии эсеров сделался неким демагогическим оружием в руках большевистской пропагандистской печати, в особенности в связи с упомянутым процессом над эсерами 1922 г. К нему, например, была приурочена книжка A.B. Луначарского «Бывшие люди: Очерк истории эсеров», в которой нарком просвещения старался изобразить «блудливую и трусливую» эсеровскую партию, все заслуги которой перед революцией ничтожны, а моральное падение лидеров безмерно. В этом контексте отказ ЦК признать свою причастность к убийству Гапона (Луначарский 1922: 16) лицемерно смаковался как иллюстрация эсеровского политического каннибализма, которому якобы противостоит большевистский гуманизм. В этой дистрибуции моральных свойств, пронизанной интересами политической борьбы, живший уже в Палестине Рутенберг, против своей воли превратившийся в аргумент расправы большевиков с поверженным эсеровским врагом, повинен не был.

…В повести А.Н. Толстого «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1924), описывающей эвакуацию Одессы в апреле 1919 г. и пароход «Кавказ», на борту которого среди других беженцев находились и сам автор, и Рутенберг, действует некий загадочный революционер по фамилии Бурштейн. За Бур-штейном охотится белогвардейская контрразведка, поручающая главному герою произведения Семену Ивановичу Невзорову ликвидировать его. Автор знакомит читателей с Бурштей-ном следующим образом: один из персонажей повести, военный доктор, в ночной беседе с Невзоровым среди сетований на отечественную историю и незавидную эмигрантскую участь указывает на одного из пассажиров:

Вчера я весь день веселился. Наверху, на третьей палубе, прогуливался один мужчина: шляпа с широкими полями, лицо мрачное, сам – приземистый, похож несколько на Вия. А снизу смотрят на него Прилуков, Бабич и Щеглов, три члена Высшего монархического совета. Улыбаются недобро – вот что я вам скажу – недобро. А человек этот, знаете, кто? Ну, самый что ни на есть кровавый и страшенный революционер. Совсем как в Ноевом ковчеге спасаются от мирового потопа и лев и лань (Толстой 1958-61, III: 480-81).

Похожий на Вия, «самый что ни на есть кровавый и страшенный революционер» Бурштейн – это, конечно же, некая аллюзия на Рутенберга, ср. с дневниковой записью А.Н. Толстого «Бегство из Одессы»: «Рутенберг, похожий на Вия…» (Крюкова 1985: 404). Именно таким в представлении российской интеллигенции запечатлелся убийца Гапона. Миф и история расщеплялись: то, что в реальной жизни выглядело неудачным политическим актом, за которым последовали несправедливое наказание, борьба со вчерашними товарищами за свою честь и доброе имя и наступившее в результате всего этого духовное отрезвление, в намертво прилепленной, как ярлык, легенде предстало демоническим образом сокрушителя государственных устоев.

Переживший глубокую душевную депрессию из-за предательства Азефа, который перед эсеровским ЦК не подтвердил своей санкции на казнь Гапона, и нерешительно-двусмысленных действий руководства партии, не пожелавшего провести расследование по этому вопросу, Рутенберг отходит от активной политической деятельности. Понимая, что в Россию ему возвращаться нельзя, он решает остаться за границей.

________________________

1. Пильский 1910: 2.

2. Герасимов 1985/1934: 28. Воспоминания начальника Петербургского охранного отделения (1905-09) генерала A.B. Герасимова, откуда приведена цитата, вынесенная в эпиграф, были опубликованы впервые по-немецки и по-французски (Gerassimoff 1934; Guerassimov 1934); русское издание осуществлено в 1985 г.; перепечатано: Герасимов 1991/1934 и Охранка 2004, II: 141–342; в комментариях к последнему изданию неверно утверждается, что «впервые воспоминания были опубликованы в 1985 г.» (С. 517):

тем самым игнорируются не только немецко– и франкоязычное издания, но и частичная публикация на русском языке (появившаяся фактически первой) в нью-йорской газете «Новое русское слово», см.: Герасимов 1933.

3. Разные источники называют разное число жертв – убитых и раненых в этот день: по сильно заниженным официальным данным, было убито 130 человек, ранено – 299. См. обсуждение этой проблемы современными западными историками: Sablinsky 1976: 263-68; обзор разных точек зрения представлен в: Ксенофонтов 1996:132-34.

4. В статье «Луг зеленый» (1905) А. Белый писал:

В тяжелые для России январские дни мне пришлось переживать в Петербурге весь ужас событий. Что-то доселе спавшее всколыхнулось. Почва зашаталась под ногами.

Как-то странно было идти на зрелище, устраиваемое иностранной плясуньей.

Но я пошел.

И она вышла, легкая, радостная, с детским лицом. И я понял, что она – о несказанном. В ее улыбке была заря. В движеньях тела – аромат зеленого луга. Складки ее туники, точно журча, бились пенными струями, когда отдавалась она пляске вольной и чистой.

Помню счастливое лицо, юное, хотя в музыке и раздавались вопли отчаянья. Но она в муках разорвала свою душу, отдала распятию свое чистое тело пред взорами тысячной толпы. И вот неслась к высям бессмертным. Сквозь огонь улетала в прохладу, но лицо ее, осененное Духом, мерцало холодным огнем – новое, тихое, бессмертное лицо ее.

Да, светилась она, светилась именем, обретенным навеки, являя под маской античной Греции образ нашей будущей жизни – жизни счастливого человечества, предававшегося тихим пляскам на зеленых лугах.

А улицы Петербурга еще хранили следы недавних волнений (Белый 1905: 9).

5. Игла: Литературно-политический и юмористический журнал (Санкт-Петербург). 1906. № 1. С. 6. Над стишком был нарисован Гапон, с телом в виде мешка, на котором было написано 30 ООО – сумма, которую гапоновский комитет получил от правительства С.Ю. Витте (судьба этих денег многократно становилась темой общественного обсуждения, см., к примеру, ДГ: 65-7). Впоследствии в своих воспоминаниях Витте открестился от этих денег. Об отношениях Витте с Гапоном см.: Петров 1925: 15–27.

6. По всей видимости, именно она была представлена на конкурс революционных пьес, объявленный ТЕО Наркомпроса в 1921 г. (конкурс не состоялся). В этом случае, возможно, что именно о ней писал А. Блок в рецензии на конкурсные пьесы:

Может быть, автор использовал и много источников, может быть, он неплохо распределил материал; но, изображая людей известных – Гапона, Манасевича-Мануйлова, Рачковского и др., – надо снабдить их какими ни на есть характерными чертами; это автор сделать не сумел; вообще он <…> не мог сколько-нибудь возвыситься над своим материалом. <…> Надо ли представлять на сцене повешенье Гапона? Все отвратительно, а конец – отвратительнее всего (Блок 1960-63, VI: 331-32).

7. Из работ о ней последнего времени см. содержательные статьи Г.В. Обатнина (Обатнин 2007: 32–46), О. Макаровой (Макарова 2007: 100-20), а также публикацию ее писем, хранящихся в архиве Департамента полиции (Зубарев 2007: 121–150).

8. О влиянии Гапона на основную концепцию и образный строй пьесы С. Ан-ского «Диббук» см.: Сафран 2004: 309-23; англоязычный вариант: Safran 2005: 707-22. Следует только уточнить, что переведенные Ан-ским на идиш воспоминания о Гапоне были напечатаны в варшавской газете «Der Moment» (1920. № 241. September 22. S. 5–6; № 247. October 29. S. 5–6; № 253. November 5. S. 5).

9. Здесь же были анонимно (под литерами N.N.) напечатаны воспоминания очевидца и участника гапоновской казни A.A. Дикгофа-Деренталя «Последние минуты Гапона» (С. 116-21) и редакторское послесловие (С. 121-22) (о Дикгофе-Дерентале см. прим. 7 к предыдущей главе).

10. Подготовляемые Рутенбергом для ЦК отчеты о Гапоне были еще включены в кн.: За кулисами 1910: 177–204.

11. Павел Елисеевич Щеголев (1877–1931), историк литературы и русского революционного движения. В 1906–1907 гг. вместе с

В. Бурцевым и В. Богучарским редактировал журнал «Былое» (в ноябре 1907 г. журнал был закрыт, Бурцев эмигрировал в Париж, где в 1908–1912 гг. продолжил его издание, а Щеголева выслали из Петербурга; позднее, в январе 1909 г., он был приговорен к заключению на 3 года; освобожден из тюрьмы в 1911 г. по ходатайству Академии наук). Тема русской революции и провокаторства неизменно интересовала Щеголева, см. его и А.Н. Толстого совместную драму «Азеф: (Орел или решка)» <М.,> 1926; вступительную статью «Исторический Азеф» к кн.: Провокатор 1929: 5-12; а также книги: Щеголев 1927 и Щеголев 1930 (современное переизд., объединяющее обе последние книги – Щеголев П.Е. Охранники и авантюристы. – Секретные сотрудники и провокаторы. М.: Государственная публичная историческая библиотека России, 2004).

12. Узнав о смерти Щеголева, которого не стало 22 января 1931 г., и будучи осведомленной об интересе брата к этой фигуре, Роза Моисеевна писала ему (письмо от 27 января 1931 г.) (.RA):

Читал ли ты случайно, что Щеголев П.Е. умер <?>. Интересно ли тебе газету или книжку от нас получить и какую именно? Охотно вышлю.

13. Более чем через 20 лет Горький писал в очерке «Н.Ф. Анненский»:

9 января 1905 года я с утра был на улицах, – видел жалкую фигуру раздавленного «вождя» и «героя дня» Гапона, видел «больших» людей наших в мучительном сознании ими своего бессилия. Всё было жутко, всё подавляло в этот проклятый, но поучительный день (Горький 1968-76, XX: 74).

О Горьком в день 9 января 1905 г. см. воспоминания: Каховская 1959: 218-21.

14. Ср. со свидетельством самого Гапона:

Когда Г<орький> увидел меня, он бросился мне на шею и заплакал (А. С. <Ан-ский> 1909:178).

15. Ср.:

Увлекшись окончательно своею ролью, окончательно сбитый с толку и толкаемый господами Рутенбергами и К° на безумный, но столь нужный для их революционного успеха поступок, Гапон начинает действовать как заправский революционер, и притом революционер-провокатор (Спиридович 1924:188; то же: Спиридович 1991/1930:171).

16. Очерк о Савве Морозове (1863–1905), текстильном фабриканте, меценате, одном из директоров и пайщиков МХТ, написан Горьким в 1923 г., но напечатан не был; в 1926 г. он включил в очерк «Леонид Красин» начало о С. Морозове; впервые, с некоторыми сокращениями, опубликован после смерти писателя (Октябрь. 1946. № 6. С. 3–16).

17. «Парикмахерскую» процедуру с бородой и волосами организатора народного шествия завершил в тот день на квартире Горького Савва Морозов (см.: Горький 1968-76, XVI: 523).

Не только волосы Гапона «хранились как реликвия», но и ряса приобрела музейную ценность. В дневнике переводчика и коллекционера Ф.Ф. Фидлера имеется такая небезынтересная запись (от 30 сентября 1913 г.):

<Издатель> Котылев кое-что рассказал о <журналисте и писателе> Соломине. Он был близким другом загадочного Гапона, и у него (Соломина) была ряса Гапона с пятном крови одного рабочего (9-е января на Дворцовой площади). Эту рясу взял к себе Брешко-Брешковский и – продал какому-то англичанину, собирателю редкостей, а сам уверяет, что ее кто-то у него украл (Фидлер 2008: 610).

18. На «своевременные» ножницы Рутенберга обращает внимание и Л.Г. Дейч (Дейч 1926а: 56).

19. В этой брошюре, между прочим, читателю сообщался замечательный по своему содержанию «факт» еврейского происхождения Гапона (С. 4–5). Упомянем попутно другую антисемитскую фантасмагорию, принадлежащую Г. Бостуничу, – «посвящение» Гапона в масоны, «над которым было даже проделано отвратительное сатанинское контртаинство: смытие Св. Крещения». Тот же автор под несомненным влиянием упомянутой выше Шабельской превращает попа-растригу в любовника жены российского премьер-министра С.Ю. Витте (Бостунич 1922: 121).

20. Книга Н.В. Насакина (наст. фам. Н. Симбирского), дразнящая своим названием – «Правда о Гапоне и 9-м января», представляет собой некое «кустарное» психологическое исследование «рабочего вопроса» и сведение воедино достаточно пестрых фактов. Не случайно рецензент, определяя ее как плод «наивной фразеологии и претенциозного невежества», писал о том, что

книжка г. Симбирского, носящая крикливо-рекламное заглавие, есть не что иное, как беспорядочная рыночная стряпня, рассчитанная на недоразумение и сенсацию (Русское богатство 1906. № 12. С. 137–38).

Рецензентом был В.Г. Короленко (в самом журнале имя не названо), его авторство установлено A.B. Храбровицким по гонорарным ведомостям «Русского богатства» (см.: Петрова 1978: 241, п. 17).

21. Гапон написал свои «Записки» после бегства за границу, но до 1918 г. они появлялись в России только в отрывках, см. рецензию А. Кизеветтера в «Свободе России», в которой автор замечал, что «Гапон изображает себя наивным, доверчивым идеалистом, младенчески не понимавшим всей предосудительности начатой им двойной игры», и одновременно подчеркивал, что «хорошим коррективом к этому автопортрету могут служить воспоминания о Гапоне Рутенберга, напечатанные в “Былом”», где «герой 9-го января 1905 г. выступает совсем в ином свете» (1918. № 32. 23 (10) мая. С. 6).

22. Противоречивая личность Гапона отразилась, например, в том, с какой разительной степенью несходства воспринимали его современники. Так, по мнению Савинкова, который сам считался хорошим оратором (Фигнер 1932, III: 174), у Гапона был живой, быстрый, находчивый ум; прокламации, написанные им, при некоторой их грубости, показывали самобытность и силу стиля; наконец, и это самое главное, у него было большое, природное, бьющее в глаза ораторское дарование (ВТ: 111).

Примерно о том же пишет С.Д. Мстиславский – человек образованный, библиотекарь Академии Генерального штаба:

…умел брать рабочих словом Гапон. Сколько месяцев прошло, а помню до мелочей: в пивной, в задней, особливой комнатке, под замком; стол клеенчатый, липкий от пролитого пива; моченый горох на блюдечке с ококанным краем; узкие горла пустых, для счета отставленных бутылок, и качающаяся бородатая голова с острыми и быстрыми глазами.

Хорошо говорил в эту ночь Гапон. С верой говорил. Сильно. И потому, что он говорил нам здесь, на тайном свидании, то самое, что каждый день открыто слышали от него рабочие в клубах его «отделов», казался он мне чем-то выше нас, в нашем быту, в нашем «наружном», надежно укрывавших мудрой наукой подполья революционную нашу работу (Мстиславский 1928b: 23).

Близко знакомый с Гапоном и наблюдавший за ним С. Ан-ский его ораторские способности оценивал прямо противоположным образом:

Гапон не только не обладал ораторским талантом, но прямо-таки не умел «двух слов связать». Говорил он сбивчиво, заикаясь и повторяя по два-три раза одно и то же слово, одну и ту же фразу. Большей частью трудно было даже сразу понять, что он хочет сказать. Принимаясь говорить о предметах, совершенно ему неизвестных, он часто проявлял глубокое невежество (А. С. <Ан-ский> 1909:192).

23. В этом месте автор делает сноску:

Л. Дейч в своей книге «Провокаторы и террор» (Тула, 1927 <нужно: 1926>, с. 43) называет двух человек (неких Степана и Павла), участвовавших в убийстве Гапона (Ксенофонтов 1996: 308).

24. По измышленности и неточности нарисованная картина может сравниться разве что с рассказом о Гапоне Н. Нира-Рафалькеса (см. о нем прим. 3 к III: 1), который хотя и знал Рутенберга лично, но о том, как в точности было покончено с провокатором, имел весьма смутное представление. После расстрела мирного шествия, рассказывает Нир-Рафалькес,

Гапон, спасая свою шкуру, сбежал и укрылся в надежном месте. И только после этого связался с эсерами, но одновременно связался и с охранкой. Эсеры прознали об этом и приговорили его к смерти. Пинхас Рутенберг пишет в своих воспоминаниях, как он отправился в ту самую деревню, где укрылся Гапон, и вместе со своим напарником привел приговор в исполнение (Nir 1958: 59).

25. См., к примеру, рассказ Савинкова членам Судебно-следственной комиссии при ЦК партии эсеров по делу Азефа: Рутенберг отправляется за границу и спрашивает, что передать Азефу (Морозов 1998:168).

26. Партия активного сопротивления, созданная в 1903–1904 гг. и боровшаяся против царской власти на территории Финляндии, находилась в тесном контакте с эсерами.

27. Конрад (Конни) Виктор Цилиакус (1855–1924), финский политический и общественный деятель; один из активнейших борцов за независимость Финляндии от власти России; автор книги «Das revolutionäre Russland: Eine Schilderung des Ursprungs und der Entwickelung der revolutionären Bewegung in Russland» (Frankfurt am Main: Literarische Anstalt, 1905), через год вышла в переводе на русский язык: Цилиакус Кони. Революционная Россия. Возникновение и развитие революционного движения в России (СПб., 1906). Гапон получил от него 50 ООО франков (ДГ: 59). Эта фамилия почему-то не расшифрована в книге В. Кавторина «Первый шаг к катастрофе», который пишет:

По некоторым данным, которые у нас нет оснований ни убедительно подтвердить, ни опровергнуть, Соков был японским агентом и действовал по указаниям посланника Японии в Париже (Кавторин 1992: 394).

28. Вокруг японских денег сложилось немало мистифицированных сюжетов. Например, о том, что на них были подкуплены авторы журнала «Русское богатство». Позднее И. Ясинский писал в воспоминаниях о В. Розанове:

Любопытный был человек этот Розанов. О нем начальник печати Соловьев говорил, что вся его мудрость заключается в мизинце и что он с большим талантом умеет высасывать ее оттуда. В «Новом времени», подделываясь к общему направлению газеты, Розанов, при всем его кажущемся прямодушии и «необыкновенной откровенности», ухитрялся писать прямо иногда невозможные вещи. Так, вдруг появилась его статья в «Новом времени» о том, как «Русское богатство» было подкуплено японцами, которые заплатили народным социалистам, работающим в этом органе, сто тысяч рублей. Такой извет или донос на «Русское богатство», которое только что обрушилось на меня как на писателя другого направления, не признающего авторитета Михайловского, показался мне, тем не менее, крайне гнусным. Я при встрече с Розановым объявил ему, что дальнейшее сотрудничество его в «Новом слове» не может быть терпимо и по какой именно причине. Розанов сконфузился и оправдывался:

– Помилуйте, мне говорил Струве!

До последнего времени я считал, что Розанов просто клеветник. Но в «Былом» в 1917–1918 годах были напечатаны воспоминания Бориса Савинкова. Он подробно рассказал историю своих сношений с Азефом и, между прочим, упомянул как о факте неоспоримом о ста тысячах, полученных сотрудниками «Русского богатства» за статьи против войны и за соответствующую революционную пропаганду в стране. Между прочим, на эти деньги был снаряжен пароход, а на пароход погружено огнестрельное оружие, которое должно было быть доставлено в Россию, но судно потерпело крушение в Балтийском море… (Ясинский 1926: 308).

Между тем Савинков в своих воспоминаниях ничего подобного о «Русском богатстве» не писал, да и писать не мог: в 1909 г., когда он завершил свои воспоминания, это могло прозвучать именно как донос на либеральный журнал.

29. См. в воспоминаниях В.Н. Фигнер рассказ о Н.В. Чайковском, который в 1910 г. заявил на суде, что он не принадлежит к партии эсеров:

В брюссельской социалистической газете появилась соответствущая статья, где «Бабушка» превозносилась, о Чайковском говорилось вскользь, а секретарь Международного бюро говорил с насмешкой об этом «дедушке революции» (Фигнер 1932, III: 214).

Ср. также: Поссе 1923:135.

30. Татаров предал и другого будущего «палестинца» – Моше (Моисея Абрамовича) Новомейского (1873–1961). Новомейский в партии эсеров не состоял, но был близок к ней (псевдоним: Михаил Шергов), включая и террористическую деятельность (он был готов доставить из Сибири несколько пудов динамита). Как и Рутенберг, Новомейский провел в тюрьме несколько месяцев до амнистии 17 октября (ВТ: 148). Воспоминания Новомейского об истории с Гапоном см.: Novomeiskii 1962: 3-10.

31. Эту дату называет Горький в письме Е.П. Пешковой (около 2 сентября 1905 г.), см.: Горький 1997-(2007), V: 82.

32. Ко всему этому следует добавить еще агентурную деятельность небезызвестного «русского Рокамболя» – чиновника по особым поручениям при Департаменте полиции и профессионального авантюриста И.Ф. Манасевича-Мануйлова, который, собирая информацию, связанную с деятельностью Акаши-Циллиакуса, телеграфировал, по собственным словам, из Парижа в Петербург о груженном оружием пароходе, «но не получал надлежащих указаний» (цит. по: Приключения Мануйлова 1917:255). Игнорирование сведений, сообщаемых Манасевичем-Мануйловым, было, по всей видимости, напрямую связано с негативным отношением к нему П.И. Рачковского, занятого поиском и собиранием «компромата» против своего агента для его «разоблачения» перед начальством и удаления в отставку.

33. Петр Иванович Рачковский (1851–1910), один из столпов российской политической полиции. Родился в семье потомственного дворянина Дубоссарского уезда Херсонской губернии Ивана Петровича Рачковского и Магдалины Матвеевны (урожд. Лисовской), поляков по национальности. Версия о еврейском происхождении будущего начальника зарубежного отделения, а затем – вице-директора Департамента полиции по политической части (см.: Дудаков 1993: 229, прим. 22) документально опровергается в: Брачев 1997: 291-92, где подробно изложена его биография; об участии Рачковского в подготовке скандально знаменитой фальшивки – «Протоколов Сионских мудрецов» см.: Бурцев 1938; Кон 2000/1981: 26–55; Дудаков 1993 (по индексу имен); De Michelis 2004/1998 (по индексу имен).

34. Очевидно, предупреждения о смертельной опасности этого свидания поступали к Рачковскому из разных источников. Существует также свидетельство A.B. Герасимова о том, что это он предупредил шефа о готовящемся покушении на его жизнь:

Один из моих агентов доложил мне в наиболее существенных чертах об этом плане двойного покушения – на Рачковского и Гапона. Я позвонил Рачковскому и осведомился, насколько двинулся вперед Гапон со своей работой. Рачковский ответил: – Дело идет хорошо, все в порядке. Как раз сегодня условлена моя встреча с Гапоном и Рутенбергом в ресторане Контана. Хотите и вы придти?

– Нет, я не приду, – сказал я, – и я советую также вам не ходить. Мои агенты сообщили мне, что на вас организуется покушение.

Рачковский:

– Но… как можете вы этому верить? Прямо смешно!

– Как вам угодно будет, – сказал я.

Я повесил трубку, но какое-то внутреннее беспокойство побуждало меня еще раз позвонить Рачковскому. Его не было дома. У телефона была его жена, француженка. Со всей настойчивостью я предложил ей удержать мужа от посещения Контана. Там грозит ему несчастье. Она обещала мне. Вечером я отправил в ресторан сильный наряд полиции и чинов охраны. Они видели, что Гапон и Рутенберг вошли в отдельный кабинет ресторана, специально заказанный Рачковским. Соседний кабинет был занят каким-то подозрительным обществом. Рачковский не явился (Герасимов 1985/1934: 65-6).

35. Ошибается и исследовательница проблем взаимодействия революции и литературы, полагая, что Рутенберг должен был явиться для совершения двойного убийства Гапона и Рачковского в Департамент полиции (Петрова 1978: 241, п. 17).

36. Розанов путает ресторан Контана (наб. Мойки, 58) с рестораном Кюба (Б. Морская, 16, угол Кирпичного пер.); о встрече в последнем речь шла в записке Гапона Рутенбергу от 27 марта 1906 г., накануне его казни.

37. Заметим, между прочим, что если бы Рутенберг убил Рачковского, антисемитские силы наверняка не преминули бы воспользоваться этим для распускания слухов о том, что одного из организаторов «Союза русского народа» и вдохновителей «Протоколов Сионских мудрецов» уложила вражеская рука, и связали бы это с актом, благословленным «Сионскими мудрецами». Ведь евреи, согласно антисемитским сплетням, оказались примешаны даже к факту естественной смерти Рачковского (Кон 2000/1981: 32).

38. Относительно того, как могла быть «артикулирована» эта санкция, Л. Прайсман пишет:

Наверно, теперь трудно установить точно, что произошло на самом деле между Азефом и Рутенбергом. Видимо, Азеф дал разрешение на убийство одного Гапона, но сделал это в настолько завуалированной, скрытой форме, что нужно было очень сильно желать убить Гапона, чтобы понять этот намек. Это мог быть ленивый кивок головой, столь присущий Азефу, или брошенная в разговоре, может быть даже телефонная, фраза Азефа о том, что Рутенберг может убираться к черту <…> Так, что я полагаю, что Рутенберг до разоблачения Азефа фактически не обвинял его в том, что он разрешил убить одного Гапона, поскольку не мог привести никаких доказательств этого разрешения. Прямого распоряжения Азеф ему не давал, а кивок головой или «пошел к черту» никто бы не воспринял как разрешение на убийство (Прайсман 2001:174).

39. Историк A.B. Чудинов, ссылаясь на семейное предание, пишет об участии в казни своего прадеда Александра Игнатьевича Чудинова (1885–1923), см.: Чудинов 2000: 173-74 (здесь же его биографическая справка).

40. Правда, в следующем номере газеты (№ 10808. 17 апреля. С. 2) исчезнувшей слушательнице сельскохозяйственных курсов возвращена ее «законная» (?) фамилия Бельштейн.

41. Сам Л.Г. Дейч придерживался мнения, что Гапона можно было не убивать и совершивший этот акт Рутенберг действовал как авантюрист:

Нельзя поэтому признать, – писал он в книге «Провокаторы и террор», – что роль Рутенберга в Гапониаде безукоризненна: будучи спасителем Гапона 9-го января, он же, всего год и два месяца спустя, взялся организовать его убийство, исполняя волю гнусного провокатора Азефа. В качестве предателя Гапон ни для кого не был опасен, поэтому достаточно было опубликовать о том, что он продался полиции. Его можно было пощадить, в особенности ввиду несомненных его заслуг в январе 1905 г.

Конец Гапона вызывает к нему презрение и отвращение. Трудно помириться с мыслью, что этот столь стремительно поднявшийся на неимоверную высоту человек так быстро и низко пал. Долю вины в последнем <…> Рутенберг пожелал взвалить на «заграничную интеллигенцию», но в действительности она целиком принадлежит ему и его товарищам. Если даже судить только на основании его собственной исповеди, надо признать, что в его поведении было немало авантюризма, но он, конечно, этого совсем не замечает (Дейч 1926а: 79–80).

42. Не исключено, что роман С. Мстиславского вольно или невольно перекликался с памятным для его поколения «Конем бледным» Савинкова, где в одном из монологов Жоржа есть также сравнение революционного террора с трагическим балаганом и отсылка к блоковскому «Балаганчику»:

Мне скучно жить. Сегодня, как завтра, и вчера, как сегодня. Тот же молочный туман, те же серые будни. Та же любовь, та же смерть. Жизнь, как тесная улица: дома старые, низкие, плоские крыши, фабричные трубы. Черный лес каменных труб.

Вот театр марионеток. Взвился занавес: мы на сцене. Бледный Пьерро полюбил Пьерретту. Он клянется в вечной любви. У Пьерретты жених. Хлопает игрушечный пистолет, льется кровь – красный клюквенный сок. <…>

Сегодня на сцене я, Федор, Ваня, губернатор. Льется кровь. Завтра тащат меня. На сцене карабинеры. Льется кровь. Через неделю опять: адмирал, Пьерретта, Пьерро. Льется кровь – клюквенный сок. <…> Нет черты, нет конца и начала. Водевиль или драма? Клюквенный сок или кровь? Балаган или жизнь? Я не знаю. Кто знает? (Савинков 1990: 371-72).

43. Это реальная деталь: одну из комнат на даче Рутенберг действительно приказал оклеить обоями, но ввиду малого задатка (он снял дачу за 190 руб., а в качестве задатка оставил только 10) сторож этого приказания не выполнил. После второго визита и оставленных 30 рублей комната была оклеена обоями.

44. Несколько главок из романа, в которых описываются подготовка к гапоновской экзекуции и она сама, С. Мстиславский издал отдельной брошюрой под названием «Смерть Гапона» (Мстиславский 1928b).

45. В некрологе Р. Гуля Б. Филиппов вспоминал о его визите в лагерь ди-пи «Шляйсхайм» в июне 1949 г. и чтении там этого романа:

Вспоминается чтение Романа Борисовича в лагере ди-пи «Шляйсхайм», близ Мюнхена, в июне 1949 года. Перед большой аудиторией «перемещенных лиц» читал Гуль отрывки из своего романа об Азефе и Савинкове – «Генерал БО». Аудитория была самая разношерстная: от белградских зубров-монархистов до вчерашних комсомольцев послевоенной эмиграции. Среди слушателей вспоминаю писателей и поэтов как первой, так и второй эмиграции: Ивана Елагина и Ольгу Анстей, Бориса Нарциссова и Ирину Бушман, Геннадия Панина и Евгения Тверского, и многих других. И вся аудитория была захвачена и самим повествованием, и самой манерой гулевского чтения: читал он просто, но выразительно, – и говор его был каким-то великорусски-круглым, необычайно подходящим к характеру «Генерала БО» (Филиппов 1986: 3).

46. Опасался этого Рутенберг, конечно, напрасно, поскольку сам Азеф, «виртуоз конспирации», сделал все возможное, чтобы полностью скрыть свои следы. Он настолько в этом преуспел, что его считали мертвым, см. в письме С.В. Зубатова А.И. Спиридовичу от 7 августа 1916 г., в котором он пишет об Азефе как о покойнике и спрашивает своего корреспондента, не знает ли тот, при каких обстоятельствах его не стало (Зубатов 1922: 281). Иной миф об Азефе отразился в представлении левых эсеров, полагавших, что германское правительство якобы прислало его в Москву в помощь послу В. Мирбаху, куда он прибыл неопознанным и где был должен наладить сеть агентурной работы (Красная книга 1989, I: 209-10).

47. ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Ед. хр. 174. Л. 11. О месте пребывания Азефа в это время ничего известно не было; ходили даже слухи, что он, изменив внешность, вернулся в Россию и служит в Департаменте полиции.

48. ГА РФ. Ф. 5802. Оп. 2. Ед. хр. 766. A. 1.

49. Там же. Л. 2. (Ольга Николаевна жила в это время в Париже по адресу: 7 bis, rue Guerard Fontenay aux Roses.)

50. Справедливости ради следует отметить, что Рутенберг и в других случаях не поддавался сладостному «агиографическому соблазну», см., например, в его письме Я. Ландау (15 декабря 1930 г.), приславшему из Нью-Йорка статью М. Левина «Pinhas Rutenberg – An

Electric Force», опубликованную в «The Canadian Jewish Chronicle» (1930. November 7) и написанную в ненавистном ему сусально-торжественно-приподнятом ключе, что само по себе как бы придавало материалу некое лживое содержание.

You know that I deeply dislike public advertising, – писал он своему корреспонденту, – and this article is in addition inaccurate and very vulgar. You realize that my dislike has increased in proportion. Please do not do it again (RA).

Перевод: Вы знаете, что я не выношу публичного рекламирования, а эта статья грешит еще пошловатостью и искажением истины. Можете себе представить то неприятное чувство, которое поднялось во мне. Прошу не присылать мне этого впредь.

51. Впервые опубликовано: Хазан 2006b: 328-30.

52. Маня (Мария Вульфовна) Вильбушевич (по мужу: Шохат; 1879–1961), деятель еврейского рабочего движения в России (бундовка), сионистка. На определенном этапе своей биографии была ярой поклонницей идей С.В. Зубатова и их пропагандисткой. В 1904 г. впервые посетила Эрец-Исраэль, а несколько позднее переехала сюда навсегда. Была одной из зачинателей коллективного (кибуцного) сельскохозяйственного движения и организации ha-shomer.

53. См., например, дневниковую запись Е.П. Иванова от 17 декабря 1906 г.:

У Розанова был Григор<ий> Спирид<онович> <Петров> <священник>.

О Мар<ии> Добр<облюбовой> говорили. Сегодня в «Товарище» ее памяти статья помещена.

Умерла от паралича сердца.

Ее хотели «возвратить к жизни». Последнее время, особенно последнкхк» неделю, она говорила о самоубийстве, о каком-нибудь о террористическом подвиге, чтоб недаром умереть, когда надо умереть. Ее уговаривали, и среди уговаривающих бы<л> Петров. Он все был с нею, и перед смерть<ю> в воскресенье 10-го пять часов все ходил с ней и говорил (Фетисенко 2007: 491).

54. О самоубийстве М. Добролюбовой, хотя и в предположительном плане, пишет, например, хорошо ее знавший О. Дымов, см.: Дымов 2005: 237.

55. Имеется в виду Наталья Сергеевна Климова (1884–1918), участница революционного движения; максималистка. Была осуждена на бессрочную каторгу, 1 июня 1909 г. совершила побег из московской каторжной тюрьмы. В 1910 г. была приглашена Савинковым в Боевую организацию, но вскоре покинула ее.

56. ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Ед. хр. 174. Л. 45.

57. Рутенберг не являлся членом ЦК партии эсеров.

58. В приводимом М.И. Леоновым списке делегатов съезда, псевдонимы которых ему удалось раскрыть (ряд участников выступал под псевдонимами) и идентифицировать еще некоторых – из 96 человек – 44, ни имени Рутенберга, ни самой Поповой не значится (Леонов 1997: 296-97, п. 20).

59. В этой резонирующей на судебное разбирательство статье, опубликованной в «Знамени труда», эсеровское руководство, помня, что лучшая защита – это нападение, само переходило в атаку. На вопрос прокурора начальнику петербургского Департамента полиции A.B. Герасимову, говорилось в материале,

известны ли ему случаи, когда партии делали лживые заявления, охранник, презрительно покачивая ногой, изрекает: о, да сколько угодно! – Не укажете ли примера? – Да чего там пример! Они лгут, грабят, воруют, подделывают – все что угодно.

На эту сцену, которая происходила не в зале суда, а из-за соображений конспирации в помещении Департамента полиции (Мойка 12), цекисты давали выход своему «праведному гневу»:

Этот визит российской Фемиды, это проституирование юстиции будет чревато последствиями и является характерным для нашего времени. Наша Фемида всегда торговала собой, но негласно. 12 августа на Мойке в д. № 12 она заручилась желтым билетом (Знамя труда. 1907. № 4. 30 августа. С. 11).

60. Ср. также упоминание об этом процессе в другом письме Савинкова ей же, от 20 декабря 1924 г. (Борис Савинков на Лубянке 2001: 146).

Часть II

«И я сжег все, чему поклонялся…»

В арьергарде русской революционной армии

Глава 1

«В итальянской тиши»

…Вот она – Италия святая!

Ап. Майков. Campagna di Roma
Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)

Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)
Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)
Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)
Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)

Покинув Россию, Рутенберг какое-то время жил в Париже, работал как инженер в ремонтно-строительной фирме. В конце 1906 г. для своей политической эмиграции он избрал Италию. Итальянский период играет роль важнейшего «соединительного шва» в биографии Рутенберга: здесь произошли многие поворотные события, определившие весь ход дальнейшей жизни некоронованного героя domenica rossa («красного воскресенья»)1. В литературе о Рутенберге описание времени, проведенного в Италии, ограничивается, как правило, неким, что ли, «суммарным итогом»: отходом от вчерашних кумиров, осознанием вчерашним русским революционером-космополитом того, что Б.Л. Пастернак (в письме к О.М. Фрейденберг от 7 августа 1949 г.) назвал «препятствием крови и происхождения» (Пастернак 1990: 255) и последовавшим за этим возвращением в лоно еврейства, т. е. своеобразной цитатой, не литературной, а вполне реально-биографической, знаменитой поэтической сентенции И. Тургенева: «И я сжег все, чему поклонялся, / Поклонился всему, что сжигал». Так, в некрологе Рутенберга, написанном И. Найдичем, говорилось:

С 1910 по 1914 год2 Рутенберг жил в Италии и работал как инженер-гидростроитель. Когда я посетил Рим в самом начале Первой мировой войны и встретился там с местными сионистскими лидерами, то спросил их о нем. Они рассказывали, что, поселившись здесь, он в первые годы почти ни с кем не встречался. В замкнувшемся в себе и своей работе Рутенберге происходила громадная переоценка всех прежних ценностей. Когда разразилась война, он явился к активистам сионистского движения и сказал, что путь, который приведет к освобождению еврейского народа, может быть только один, и путь этот – Эрец-Исраэль. Чтобы достичь этой цели, нужно созвать в США представительный конгресс еврейского народа, который во всеуслышание заявит о своих правах.

Как сказал – так и сделал: из Италии он отправился в Лондон, а затем в Америку, чтобы осуществить свои обширные планы (Naidich 1955: 206).

Не оспаривая в целом справедливости того, о чем пишет И. Найдич, следует все же сказать, что в этой обедненной схеме подлинная жизнь Рутенберга в Италии представлена весьма тускло и однобоко, в действительности она была куда более сложной, драматичной и многоплановой. Чтобы во всем этом разобраться, требуется прежде всего детальная реконструкция его итальянского curriculum vitae.

То же ключевое событие в жизни Рутенберга – возвращение в еврейство – интересует главным образом авторов книги по истории возникновения Армии обороны Израиля («Sefer toldot Hahagana»), где говорится так:

В итальянской тиши («be-avira shketa shel Italia») Рутенберг начал размышлять над своим еврейским происхождением (Sefer toldot Hahagana 1954-64,1/2: 454).

Любопытно, что «итальянская тишь» как фигура речи появляется также и в очерке о Рутенберге Н. Сыркина, опубликованном в 1919 г. в варшавской идишской газете «Haint» (полностью приведен в Приложении VIII):

В то время, когда он был успешным инженером в Италии, там, в тиши, у него начала зреть еврейская мечта: сионизм в его полном, абсолютном мистическо-национальном величии – с Эрец-Исраэль, с ивритом, с чудом богоизбранности (Syrkin 1919: 3).

Этот повторяющийся штамп является ничем иным, как формой «беглого» биографического портретирования, при котором описанию сложных и неоднозначных жизненных обстоятельств, парадоксов и метаморфоз предпочитается удобный стереотип. В данном случае срабатывает незамысловатая дескриптивная схема: «в Италии у него было время подумать и оценить прошлое». Отсюда – маниакальная «итальянская тишь», своего рода тютчевское «Silentium» как место уединенного размышления о необходимости обрести утраченную национальную идентичность.

Впрочем, Рутенберг этот штамп сам же и спровоцировал. В начале своей брошюры «Национальное возрождение еврейского народа», вышедшей в Нью-Йорке на идише в 1915 г., он рассказал, как, оказавшись под давлением обстоятельств на чужбине, разделил участь других политических русских беженцев.

Я держался от них в стороне, – пишет Рутенберг, – и не принимал участия в жизни эмигрантской колонии. Извне эта жизнь казалась достаточно пустой и незначительной, но внутри она была наполнена трагическим содержанием. Мне посчастливилось найти интересную работу, которая поглощала меня целиком. В кругу здоровых и красивых людей, среди чудесной природы я исцелился от перенесенной в России душевной травмы. Я почувствовал прилив иного, нового отношения к людям. И нового отношения к себе самому. И более ответственное отношение к накопленному жизненному опыту. И уже тогда, задолго до войны, меня стал преследовать неотвязный вопрос: отчего я, цивилизованный человек, имеющий определенное представление о жизненных ценностях, стыжусь своего еврейского происхождения и всячески стараюсь скрыть его от неевреев? И почему так поступает множество евреев, людей, обладающих высоким чувством собственного достоинства и самоуважения? И как же так выходит, что те неевреи, которые относятся ко мне с должным уважением, считаются моими ближайшими товарищами, те революционеры, исключая, пожалуй, лишь несколько человек, вызывают у меня сильное подозрение, что они не любят евреев? Каким образом поселяются в их душах юдофобские чувства? И почему это юдофобство мы в той или иной форме обнаруживаем не только в России, где многих евреев преследуют, угнетают, лишают элементарных человеческих прав, но и в других странах, в которых евреи составляют ничтожно малую горстку населения и где они узаконены в правах с остальными гражданами? (Ben-Ami 1915: 16-7).

На самом деле никакой «тишью» итальянское уединение для Рутенберга не было, а умственная сосредоточенность лишь отражала сложность того, что происходило вокруг, хотя восстановить, как вслед за описанными в предыдущих главах событиями он проводил свои «римские каникулы», к сожалению, в полной мере не удается: этот этап его биографии скрывает в себе немало «белых пятен». Так, в частности, не обнаружено никаких документальных следов его знакомства с Б. Муссолини, хотя в мемуарной литературе на это существуют прямые указания (см.: Solomon, Litvinoff 1984:110). Недостаточно изучен вопрос о связях эсера Рутенберга с итальянскими социалистами (в RA имеется его переписка с Ф. Турати, не очень, правда, объемная, но представляющая несомненный интерес). Недостает свидетельств о каждодневном быте Рутенберга в приютившей его стране. Необходима более обширная информация о его отношении к Италии и итальянцам. Все эти частные аспекты, как показывают сохранившиеся материалы, так или иначе подчиняются узловой проблеме: возвращение Рутенберга в еврейство носило характер отказа от либерально-народнического мировоззрения, на котором он был взращен, и прихода к западным философским и культурным ценностям.

Старый знакомый Рутенберга и, как он сам себя называет, его «революционный соратник»3, журналист и писатель М. Осоргин, живший в Италии в то же самое время, что и он, сетовал на то, что русские эмигранты невнимательны к этой земле, оказавшей им редкое и исключительное гостеприимство.

Живя в чужой стране, – писал М. Осоргин, – интересной уже тем, что она – свободная страна, они не выказывают ни желания, ни способности войти в ее интересы, не заводят связей с населением, по-прежнему держатся своим стадом, своими прошлыми переживаниями и своими слабыми будущими надеждами. Вместо того, чтобы приглядеться пристальнее, поучиться, подумать, главное – посрав-нить, они в самом подлинном смысле слова «сидят у моря и ждут погоды». В лучшем случае – пойдут на митинг послушать звонкие речи рабочих лидеров из адвокатов; но самая жизнь, жизнь рабочего, как и жизнь обывателя, остается им чуждой и незнакомой. И это при том интересе, с каким некогда в России они хватали брошюрки иностранных социологов, надеясь найти в них ответы и указания, при том апломбе, с каким у нас в России говорят о загранице как о крае, изученном нами вдоль и поперек, навязшем в зубах даже статистическими таблицами, читаемыми наизусть (Осоргин 1913: 21).

К Рутенбергу сетования Осоргина вроде бы отношения иметь не могут: известно, что опальный русский революционер полюбил Италию, неплохо знал итальянский язык, несмотря на свой замкнутый и скрытный характер и конспиративный образ жизни, имел немало знакомых-итальянцев. Человек более деятельный, нежели созерцающий, он, насколько нам известно, в открытой форме чувств своих к Италии не выражал и книг об «образах Италии» не оставил. Тем не менее эта страна, ее природа, история, культура, современная хозяйственная, социальная и политическая жизнь, новые жизненные темы, интересы и перспективы постепенно вытеснили из его сознания то, что так остро волновало еще совсем недавно. Естественным образом, под давлением vita nova, другим становился он сам. Изменяясь, вдруг обнаружил, что всю жизнь до этого сторонился своего еврейства и это в высшей степени нелепое чувство, не смущаясь, принимал за естественное.

Если потребовалось бы определить главную причину, приведшую Рутенберга в национальный еврейский лагерь, в качестве нее, почти несомненно, следовало бы назвать его личное поражение и разочарование в русской революции и в тех, чьми руками она готовилась и совершалась.

В упомянутой брошюре о национальном возрождении еврейского народа Рутенберг пишет о себе как о солдате разгромленной «русской революционной армии». Разочарование и обида были в нем столь сильны, что возвращение в еврейство происходило как отталкивание от прошлого опыта. Речь, разумеется, менее всего идет о национальном составе российского революционного движения, в основе и костяке своем представлявшего собой союз идейных космополитов, независимо от того, кровь какого народа текла в их жилах. Еврей Азеф и православный русский Гапон в одинаковой степени олицетворяли гнусный облик провокаторства. Святость революционных идеалов оказалась низко и цинично растоптанной этими и подобными им людьми, и поиск душевного примирения с действительностью счастливо совпадает в это время у Рутенберга с обнаружением новой точки опоры, твердой почвы. Этой твердой почвой и, соответственно, захватившим все его существо будущим «жизненным проектом» неожиданно стала проблема судеб еврейского народа, о которой, как всякий революционер, преданный вненациональным идеям и ценностям, Рутенберг никогда всерьез раньше не задумывался. Прикасаясь к этой материи, мы поостереглись бы, однако, в противовес многим авторам, писавшим или пишущим о Рутенберге, безоглядно зачислять его в сионисты – ни тогда, в Италии, когда в нем началась крутая национальная ломка, ни потом, живя в Палестине, сионистом в полном и подлинном смысле он не стал, оставаясь в этом образе и качестве – обретшего новую «старую» веру, «самим по себе», «одиночкой», держащимся вблизи сионистской идеологии, но не внутри нее самой. Этого отличия от «нормального» сиониста Рутенберг никогда не сумеет в себе преодолеть, да, собственно, и не будет стремиться это сделать. И напротив, революционный дух, несмотря на все усердие превозмочь наследие «бурной» российской молодости, останется в нем до конца дней. Со всем, естественно, набором качеств «классического революционера» – мечтой о не менее как всеобщем равенстве и счастье людей и готовностью к борьбе с угнетателями не на живот, а на смерть. Поскольку одними из самых угнетенных были евреи и поскольку решение проблем этого народа могло прийти только вместе с образованием его собственного государства, Рутенберг был готов стать «сионистом». И на этих условиях честно им был. Однако не нужно обладать особенной проницательностью, чтобы почувствовать преобладание в нем «революционера» над «сионистом». Неслучайно те, кто его окружал, это действительно остро и настойчиво чувствовали. X. Вейцман писал в книге мемуаров, вспоминая Рутенберга, появившегося в Лондоне после бегства из России (сентябрь 1919):

Рутенберг не вернулся к еврейской жизни. Он был революционер по своей природе, а революция происходила у него постоянно (Weizmann 1966/1949: 171).

К этой теме мы еще не раз вернемся.

В Италии он познакомился с горным инженером П.И. Пальчинским, который вместе с женой Ниной Александровной (урожденной Бобрищевой-Пушкиной) недолгое, правда, время (не более двух лет) жил в Риме. В статье «Как устанавливаются международные связи» (полностью приведена в Приложении III) Рутенберг писал:

Осенью 1909 года в Италию приехал уполномоченный Совета съезда южнорусских углепромышленников горный инженер Пальчинский с поручением изучить итальянский угольный рынок.

На основании собранных сведений он полагал, что русский донецкий уголь по качествам своим и ценам может конкурировать с английским углем в Италии. Он обратился ко мне как к лицу, знающему Италию, связанному с итальянской углепромышленной средой, с предложением заняться вместе с ним организацией этого дела.

Я встретился с Пальчинским в Генуе в ноябре 1909 г. Работа его производила впечатление солидное. Из собранных сведений он составлял отчеты, касавшиеся количества, качества и цен ввезенных в Италию за последнее десятилетие горнозаводских продуктов. По требованию Совета съездов он купил и отправил в Харьков образцы английских углей, употребляемых на генуэзском и неаполитанском рынках. Профессор Рубин образцы эти исследовал и результаты исследования опубликовал в «Горнозаводском деле» (1910) (Рутенберг 1911: 306).

С Петром Иоакимовичем (Акимовичем) Пальчинским (1875? 1876?1878?-1929), о котором идет речь, Рутенберга сведет судьба позднее в революционном Петрограде, где оба будут выступать в роли заметных деятелей демократического режима, а затем защищать последние часы его существования. Оба будут арестованы как враги большевистской власти и полгода проведут в Петропавловской крепости, а затем в «Крестах». В советское время Пальчинский служил в должности консультанта по экономическим и техническим вопросам в различных учреждениях, был членом Научно-технической комиссии ВСНХ, преподавал в ленинградском Горном институте. 21 апреля 1928 г. был арестован по «Шахтинскому делу» и 22 мая 1929 г. приговорен Коллегией ОГПУ к расстрелу.

Приезд Пальчинского в Италию был связан с подписанием ею 15 (28) июня 1907 г. нового торгового договора с Россией и оживлением торговых отношений между ними (подробнее об этом см., например: Россия и Италия 1972: 421-30 – выступление О.В. Серовой). Деятельность Рутенберга на угольном поприще также была связана с открывавшимися здесь для него новыми возможностями и перспективами.

Однако, как это описано в упомянутой статье Рутенберга, из его инициативы организовать российские угольные поставки для итальянских железных дорог ничего не получилось. По необъяснимым причинам после длительной и муторной волокиты выгодная торговая сделка, которая могла иметь крайне важный характер для международных отношений двух стран, была сорвана российской стороной.

Со своей стороны, – писал Рутенберг, – мне остается повторить только вслед за итальянцами:

– «Странные люди». Поднесено большое, готовое дело, для которого им палец о палец не пришлось ударить; от удовольствия только empressement4 на все выражали. А что натворили! Дела никакого не сделали, а в министерстве вызвали раздражение и отношение к себе как к несерьезным, неделовым людям. Можно интересоваться или нет делом; зачем же самих себя унижать? (Рутенберг 1911:313).

Статья завершалась полукомичным постскриптумом:

P.S. В конце сентября, наконец, H.A.<sic> Авдаков5 по телеграмме поручил какому-то парижскому французу поехать в Рим заключить контракт. Доехал француз до Турина за день до объявления войны6. Известили меня, приглашая явиться в Рим. Но у «уполномоченного» не оказалось… документальных полномочий для заключения контракта!!!.. Француз уехал обратно в Париж за доверенностью. А тем временем войну объявили, и – Босфор заперт.

Таков покуда трагикомический финал предприятия…

Дельцы наши россияне! (там же: 319).

В Италии Рутенберг близко сошелся с членом российской социал-демократической партии Авигдором (Виктором) Евсеевичем Мандельбергом (1870–1944), врачом по профессии.

Окончив в 1893 г. медицинский факультет Киевского университета, Мандельберг поселился в Петербурге, где началось его увлечение революционными идеями. В 1899 г. за антиправительственную пропаганду среди рабочих он был выслан в Восточную Сибирь. Там познакомился со своей будущей женой – сестрой М.А. Новомейского, который годы спустя станет в Палестине директором Поташной компании на Мертвом море. Мандельберг близко знал многих известных революционных деятелей России: П. Кропоткина, Г. Плеханова, В. Ленина, Л. Мартова, Л. Троцкого, встречался с представителями международного социалистического движения: А. Бебелем, Ж. Жоресом, В. Адлером, Э. Бернштейном и др. В 1903 г. принимал участие во II съезде РСДРП, где произошел раскол на большевиков и меньшевиков. В 1907 г. от Иркутска был избран депутатом во 2-ю Государственную думу. После ее роспуска, ввиду неизбежного ареста, эмигрировал за рубеж и таким образом попал в Италию. Поселившись с семьей в Нерви, вблизи Генуи, зарабатывал на жизнь своей прямой специальностью врача: многие русские, страдавшие чахоткой, проводили зимнее время на юге Италии, в мягком средиземноморском климате. Там он познакомился с Шалом Алейхемом, приезжавшим в Нерви в течение нескольких сезонов подлечить легкие7.

Мандельберг, который, оставался правоверным социал-демократом и во всем на свете, включая еврейскую проблему, искал марксистскую подоплеку, отмечал в Рутенберге преобладание именно еврейского начала. 23 ноября 1915 г. он писал Л.Г. Дейчу в США:

Вы напрасно так относитесь к Рутенбергу как к противнику, с которым не стоит воевать <…> мы с ним неоднократно разговаривали и близко сошлись. Его направление, по-моему, отвечает несомненно существующему и сейчас усиливающемуся в нашем социалистическом мире течению, которое я назвал «антисемитическим» наизнанку. Читали ли Вы «Пыль» Соболя? То же самое. Особенно у соц<иалистов>-рев<олюционеров> их много. И с ними бороться нужно8.

После Февральской революции Мандельберг вернулся в Россию. Из Петрограда отправился в Сибирь, принимал активное участие в создании Дальневосточной республики. В 1921 г. поселился в Палестине, где работал врачом, продолжая оставаться верным социал-демократическим идеям. Так, он был одним из главных инициаторов открытия в Тель-Авиве в 1927 г. Клуба социал-демократов. Выходивший в Берлине главный орган эмигрантской социал-демократии «Социалистический вестник» сообщал на своих страницах (1927. № 18 (160). 22 сентября. С. 13):

13 августа в Тель-Авиве открылся «Клуб социал-демократов». Открытие вызвало большой интерес среди рабочих Тель-Авива. Маленькая комнатка, несмотря на сильную духоту и жару, была битком набита рабочими; не поместившиеся теснились на улице, где устраивали дебаты по вопросам, обсуждаемым внутри.

Открыл клуб т. Мандельберг; задачи «клуба» он формулировал так: историческая задача социал-демократии в настоящее время – борьба на два фронта – борьба с организующимся и крепнущим фашизмом и борьба с разлагающим и дезорганизующим рабочее движение большевизмом.

В Палестине задача эта осложняется следующими специфическими особенностями. Во-первых, рабочее движение находится здесь еще под слишком сильным влиянием сионизма; оно не только идеологически, но отчасти организационно связано с ним; во-вторых, большевизм дарит Палестине сугубое внимание. Главный движущий нерв иностранной политики Советской России: ущемить Англию. Считая Палестину одним из важных и легко уязвимых пунктов Английской империи, большевики очень интересуются Палестиной и очень удачно использовывают <sic> все ошибки здешней официальной Рабочей партии. Задача Клуба <с одной стороны> – помогать рабочим освободиться от находящейся в плену у чужой идеологии нынешней политики их рабочей организации; с другой, бороться с демагогией и дезорганизацией, вносимыми сюда большевиками.

В Палестине Мандельберг написал несколько книг, в частности «Neged mishpat mavet» (Против смертной казни) (Tel Aviv: Aretz, 1934). Конкретным поводом для нее послужил местный сюжет: суд над А. Ставским, подозреваемым в убийстве одного из руководителей сионистского рабочего движения в Палестине X. Арлозорова. Фактически же общая концепция книги была шире и содержала автобиографический подтекст: ему, российскому социал-демократу, прошедшему ссылки и тюрьмы, был хорошо знаком предмет, против которого он поднимал голос протеста. Другой книгой, возвращавшей в годы молодости, стали воспоминания «Mi-hayai: prakei zihronot» (Из моей жизни: отрывки воспоминаний) (Tel Aviv: Ahdut, 1942) – расширенная версия его давнего мемуара «Из пережитого», вышедшего в Давосе (Швейцария) в 1910 г. Рассказ о событиях прошлого в давосской книжке достигал 1907 г., времени роспуска И-й Государственной думы. В новой, ивритской, версии описана вся жизнь, полная разнообразных и неожиданных поворотов, прибившая в конце концов российского политического и общественного деятеля к палестинскому берегу. Встречи с Рутенбергом в ней не упомянуты.

Познакомился в Италии Рутенберг и с A.B. Амфитеатровым, который, став в оппозицию к правящему режиму, в июле 1904 г. покинул Россию. За два года до этого он написал свой знаменитый фельетон «Господа Обмановы», в котором в едкой сатирической форме вывел царскую династию Романовых. Опубликовавшая его газета «Россия» была закрыта, а сам автор сослан в Минусинск. Праворадикальный журналист А. Ренников (Селетренников), с нескрываемым раздражением оценивая либеральный демарш Амфитеатрова, писал:

В 1902-ом году, под пьяную руку или в припадке радикального задора, написал он фельетон «Обмановы», в котором карикатурно изобразил Императора и некоторых членов Дома Романовых. Фельетон был слабый по форме, гнусный по содержанию, но автор достиг цели: получился всероссийский скандал. Несмотря на то, что газета «Россия» была закрыта, а номер с «Обмановыми» конфискован, фельетон в списках ходил по рукам, его все читали, о нем все говорили… Акции Амфитеатрова в левом лагере поднялись на необычайную высоту (Ренников <1954>: 167).

Напротив, в правом лагере акции Амфитеатрова сильно упали: антисемиты числили его юдофилом, проклиная и называя «идеологом иудаизма» (Э. Г. 1920: 94). И неспроста: Амфитеатров, публицист и писатель прямой и решительный, действительно поднимал темы, режущие юдофобский слух. «Идеолог иудаизма» – это было сказано, конечно, круто, но выступления против самодержавия, притеснявшего и громившего евреев, действительно имели место, как и курс лекций «Еврейство и социализм» в парижском College Russe cTEtudes Sociales. Основное содержание этого курса было изложено в его брошюре «Происхождение антисемитизма», где писатель, вопреки господствующему мнению, обвинявшему еврейство в буржуазности, связал «гений иудаизма» с социалистическими идеями и писал о «социалистических статьях Второзакония» (Амфитеатров 1906: 39). Касаясь наиболее болезненного для своего времени пункта о мобилизации евреев революционными движениями, что само по себе звучало для Амфитеатрова как высший комплимент, он утверждал:

Евреи не могут не делать революции – активной или пассивной, потому что социальные революции во имя закона справедливости – их характер, их назначение, их история среди народов. В этих бесконечных революциях они потеряли все: национальную территорию, политическую самостоятельность, храм, язык – все вещественное, что связывает собою народы, и все-таки остались народным целым, может быть, непоколебимым и недробимым более, чем все другие народные целые, которые очень заботятся о своих национальных территориях, политической самостоятельности, храме, языке (там же: 39–40).

Почитая еврейский народ, чья целостность опирается не на политические границы а на религиозные и философские идеи, т. е. на некие духовные, интеллектуально-ментальные категории, Амфитеатров на первый план выдвигал стремление евреев к преобразованиям, реформаторскому началу.

Да, еврейство – революционная сила в мире, – отмечал он. – И это не потому только, что евреям худо живется среди народов в своем рассеянии и что они изнемогают в бесправном страдании от подозрительных гонений. Еврейское революционерство далеко не простой и грубый ответ на преследование еврейства. Те, кто угадали в погромах, в чертах оседлости, в разновидностях гетто – с одной стороны, в еврейском революционерстве – с другой, элементы классовой борьбы, глубоко правы. Еврей осужден на революционерство потому, что в громах Синая ему заповедано быть социалистическим ферментом в тесте мира, видоизменяющего типы буржуазного рабства. Евреи никогда не были довольны ни одним правительством, под власть которого отдавала их историческая судьба. И не могут они быть довольны и не будут, потому что идеал совершенной демократии, заложенный в душе их, нигде еще не был осуществлен. А борьба за этот идеал – вся их история. Притом борьба без компромиссов. Еврейский народ – мученик, тысячелетиями отдававший свое тело на растерзание и испытания, покупавший себе возможность дышать и жить самыми мучительными и унизительными условиями физического рабства, но не позволивший зачеркнуть хотя бы йоту в своем идеале. Он знал компромиссы слабеющей плоти, но не знал компромиссов духа, социалист по натуре, социалист до мозга костей, он на целые века вынуждался законом самосохранения завертываться в грубо буржуазные оболочки – настолько густо и ловко, что возникали даже целые учения – не говоря уже о предрассудках! – целые социологические теории о врожденной буржуазности как типическом расовом признаке еврейства (там же: 42-3).

Амфитеатров одним из первых русских писателей обратился к сионистской тематике. В его книге притч, рассказов и очерков «Легенды публициста», изданной в 1905 г., сразу два текста посвящены популярному в еврейской общественной жизни начала XX века «плану Уганды»: «Уганейда (Два слова о сионистах)» и «Меер Львович (О сионизме)». Как известно, «план Уганды» возник в виде альтернативы Палестине: для решения еврейской проблемы англичане предложили Т. Герцлю переселение в эту африканскую страну. В первом из названных очерков герой-рассказчик рисует перед евреем Нахумом угнетающий пейзаж Палестины, куда того неодолимо влечет сионистская мечта:

Ну, конечно, я понимаю вас с точки зрения векового исторического вашего идеала, но надо же считаться и с материальною стороною дела. Палестина – камень и песок, одичалые горы, запущенные степи, тощие реки, безлесье, отвратительное побережье, солончаки, малярия, бедуины, саранча… Палестина не в состоянии прокормить евреев, если сионистское движение примет широкие размеры. Вы задохнетесь в этой банке с песком хуже, чем даже в вашей злочастной черте оседлости, не говоря уже о том, что в Палестину вас покуда не пускают, да если и пустят, то ни турки, ни европейский контроль не оставят вам той самостоятельности, какую под протекторатом просвещенных мореплаваталей9 вы можете приобрести и развить в Уганде. Не забудьте, что эмиграция свободного еврейства из Палестины началась задолго до Веспасиана!.. Палеcтина не решает экономических вопросов еврейского рассеяния. А Уганда – рай! (Амфитеатров 1905:14).

В ответ на эти вроде бы не лишенные трезвого взгляда на вещи аргументы Нахум приводит притчу, смысл которой сводится к тому, что рай – это не место покоя и удовлетворения телесных желаний, а форма исполнения веры, и с этой точки зрения Уганда раем быть никак не может.

Что мне Уганейда, – говорит он рассказчику, – когда я ищу Сион? Разве Африка – Ханаан? Разве Уганейда – Иерусалим? Если один такой Герцль имеет силу собрать Израиль в Сион, я его человек. Если у Герцля нет силы для Сиона, я скажу ему: «Господин доктор Герцль! Сделайте мне, прошу вас, милость, оставляйте старого Нахума в покое починять часы в Вологде!., (там же: 19).

Свой мятежный характер и антиромановские настроения Амфитеатров продолжал проявлять и в Италии – так, в частности, одну из демонстраций в Риме, организованную левыми партиями в качестве протеста против российской политики (1905 г.), он поддержал, обратившись к демонстрантам с такими словами:

Благодарю римский народ от имени либеральной партии за эту красноречивую демонстрацию и симпатии к нам… (цит. по: Мизиано 1972:120).

Амфитеатров прожил в Италии до 1916 г., после чего вернулся в Россию, но после прихода к власти большевиков, летом 1921 г., вновь совершил эмиграцию и весной поселился в Италии уже навсегда. Оба этих итальянских периода в биографии писателя изучены достаточно полно (см.: Гарэтто и др. 1993: 73-158; Гарэтто 1997: 339–621; Гарэтто 2006: 344-53), однако имеющиеся сведения о его знакомстве с Рутенбергом крайне скудны. Между тем доподлинно известно, что они были хорошо знакомы и поддерживали добрые отношения. См., к примеру, письмо Амфитеатрова Горькому из Кави ди Лаванья (сентябрь 1909 г.), в котором он сообщал:

Провел у меня два дня Рутенберг. Очень хорош и прочен. От мании преследования освободился, подозрительность и неврастению избыл, производит впечатление сильное и рабочее. Всем нашим замечательно понравился (Горький и русская журналистика 1988:162-63).

О том же речь идет и в другом его письме тому же адресату (7 сентября 1911 г.):

Был на днях, проездом к месту служения, Рутенберг, очень веселый, оживленный (там же: 336).

Именно к Амфитеатрову отсылает Горький Е.П. Пешкову, вероятно обратившуюся к нему с просьбой разузнать адрес Рутенберга (письмо от 25 августа (7 сентября) 1912 г.) (Горький 1997-(2007), X: 105).

О том, что Амфитеатрову принадлежит своего рода посредническая роль в знакомстве Рутенберга с Жаботинским, мы еще скажем. Годы спустя, 17 августа 1932 г., писатель обращался к редактору рижской газеты «Сегодня» М.С. Мильруду с просьбой раздобыть адреса Жаботинского и Рутенберга (Абызов, Равдин, Флейшман 1997, II: 320), а до этого упоминал обоих в книге «Стена Плача и Стена Нерушимая» (первое изд.: Белград, 1930)10, где писал о том, что являлся

свидетелем, почти что очевидцем, как В.Е. Жаботинский и П.М. Рутенберг вели с поразительной энергией пропаганду организации 40-тысячного еврейского легиона и заставили еврейский капитал осуществить ее, несмотря на то, что они сами, – не знаю, богаты ли теперь, – но тогда были бедны, как две синагогальные крысы (Амфитеатров 1931: 43).

После Италии Рутенберг и Амфитеатров встретились в революционном Петрограде. Об их близких отношениях свидетельствует, например, такая фраза из дневника В. Амфитеатро-ва-Кадашева, сына A.B. Амфитеатрова, относящаяся к 26 октября 1917 г., т. е. ко времени, когда большевики захватили Зимний дворец, одним из защитников которого был Рутенберг:

О падении Зимнего я узнал лишь сегодня утром. Вчера вечером мы с ночевавшим у нас папой отправились в «Вольность»11, сидели там до выпуска. За это время шел непрерывный телефонный звон: звонил Рутенберг, что не может выбраться из дворца и приехать к нам ночевать, как условились утром… (Амфитеатров-Кадашев 1996: 493).

Следует думать, что в годы послереволюционной эмиграции Рутенберг и Амфитеатров не встречались и не переписывались – по крайней мере, никаких следов ни того, ни другого не сохранилось. В 1924 г. Амфитеатров вспомнил Рутенберга в связи с рассказом Л. Андреева «Тьма» (статья «Русские материалисты»):

«Тьма» возникла из приключения П.М. Рутенберга, сыгравшего некогда столь важную роль в развязке трагикомедии Гапона, а ныне благополучно орошающего Палестину иорданскими водами. Даже наружность «революционера» в «Тьме» написана с тогдашнего Рутенберга. Но кто знает сколько-нибудь последнего, что же общего может он изыскать между Рутенбергом и героем «Тьмы»? В «Тьме» Рутенберг – Андреев, если бы Андрееву случилось быть террористом и укрываться от сыщиков в публичном доме (Амфитеатров 1924: 3).

В Италии Рутенберг познакомился с писателем Андреем Соболем, который после бегства с Зерентуйской каторги в 1908 г. жил в эмиграции, и в частности в Италии. Об этом знакомстве мы судим по более поздней обрывочной записи в дневнике Рутенберга, принадлежавшей, судя по всему, не сохранившейся более пространной записи («Тогда в Италии встретил Андрея Соболя. Позже роман "Пыль”12. Все его мысли были тогда о России»). Сам А. Соболь о встрече с Рутенбергом, насколько нам известно, нигде не упоминал – скорей всего, она ему не запомнилась или не показалась важной или интересной. Зато запомнилась встреча в Сан-Ремо с другим революционером (Соболь примыкал к эсеровской партии) – Савинковым, о котором он писал как о «человеке поразительной яркости».

Я видел его в Италии в Сан-Ремо, в конце 1913 года, – рассказывал Соболь в очерке «Савинков», – когда в петроградском журнале «Заветы» печатался его роман «То, чего не было», когда в редакцию летели письма возмущения, тогда в Париже собирались подписи для коллективного протеста. Среди протестующих были и близкие его друзья, соратники и люди, которых он любил и ценил.

В тот день коллективный этот протест читался вслух. И, помню – на вопрос одного из присутствующих «Что же будет?» – он усмехнулся и ответил:

– Роман будет закончен.

И печатание романа продолжалось (Соболь 1919:1).

Роман Соболя «Пыль», также понаделавший много шуму среди читателей, в котором критика в один голос отметила прямое ропшинское (савинковское) влияние (см.: Михайлов 1915: 21;

Ильинский 1915: 40-3; Полонский 1915: 390-92; Колтоновская 1916: 39–41, и др.)13> в отличие от «Коня бледного» и «Того, чего не было», тематически был сдвинут в сторону антисемитизма, которым оказалась заражена революционная среда, т. е. те, кто решительно взялся излечить людей от всех мировых болезней. «Пыль» задумывалась и писалась именно в то время, когда Соболь встречался с Рутенбергом (1913 г.), и рутенберговская фраза о том, что «все его <Соболя> мысли были тогда о России», возможно, как раз и свидетельствует о каком-то разговоре вокруг этого романа.

Свои отношения Соболь и Рутенберг продолжили и развили в Москве весной-летом 1918 г., где последний оказался после освобождения из «Крестов». В RA сохранилось письмо Соболя Рутенбергу, написанное 20 февраля 1925 г. из Сорренто, где писатель лечился после покушения на самоубийство14. Встречавшийся с ним там Ходасевич писал после его смерти:

Соболя я знал лет десять, но не коротко. Ближе я с ним познакомился лишь в начале 1925 года, когда внезапно приехал в Сорренто и поселился в пансионе «Минерва», всего лишь через дорогу от меня. Иногда мы переговаривались со своих балконов. Из Сорренто Соболь уехал прямо в Москву. Из эмигрантов я, вероятно, был последним, видевшим Соболя.

Могу засвидетельствовать, что большевики в его гибели решительно не повинны. Соболь явился в Сорренто в начале февраля. Месяца, кажется, за два до этого он покушался на самоубийство: отравился морфием. В то же время перенес воспаление легких – и приехал в Италию ради отдыха и поправки. О причинах самоубийства рассказывал он подробно, многократно и правдиво: они были вполне «личного свойства». Ни тени политики или общественности в них не было.

Далее Ходасевич приводит текст соболевской записки, датированной 19 февраля 1925 г. и обращенной к нему и «еще к двум лицам»:

Как будто переписка из двух углов. Если не собираетесь спать – приходите сейчас ко мне в гости: мне очень тоскливо сейчас, я побеседую с вами, угощу вас всех вином. Анд. Соболь. 2 ч. 15 мин. дня (Ходасевич 1926: 3).

Через 10 лет Ходасевич вновь вспомнил о Соболе в связи с годовщиной его смерти. В рубрике «Литературная летопись», которую он вел вместе с Берберовой под общим псевдонимом Гулливер, о Соболе говорилось примерно теми же словами, что и в публикации десятилетней давности – скромное дарование, искренний, но творчески вторичный писатель, запутавшийся, несчастный человек:

Литературное наследие, им оставленное, не представляет интереса. Но в жизни он был очень милым, немного сентиментальным, немного безалаберным, но добрым человеком и хорошим товарищем.

Ходасевич вновь вспоминает встречу с ним в феврале 1925 г. в Сорренто:

В начале февраля 1925 г. он приехал в Сорренто. Был худ, сер лицом, говорил еле слышным голосом. Политические и литературные дела его еще занимали, но от этих разговоров он неизменно переходил к личным своим делам, и о них мог говорить часами, с подробностями, от которых слушателей порою коробило. Кончались эти разговоры неизменно одним и тем же: Соболь объявлял, что кроме самоубийства выхода у него нет (Гулливер 1936: 7).

В этой заметке Ходасевич сообщает новые подробности о тогдашнем состоянии Соболя:

Он пытался работать, но дело не шло дальше нескольких строк. Иногда он ездил на велосипеде по окрестностям, но большую часть времени спал и пил красное вино. От этого состояния его внутренние страдания усиливались. Своего творческого бессилия он боялся и стыдился. Он писал московским друзьям, что работает над романом, что даже закончил уже первую его часть. Потом вдруг написал, что в его отсутствие ветер ворвался в его комнату и унес в окно все исписанные страницы, из которых не уцелело ни одной (там же).

В состоянии привычного душевного кризиса Соболь обратился к Рутенбергу. Причем письмо ему он отправил 20 февраля, т. е. на следующий день после описанной Ходасевичем нахлынувшей на него волны тоски и отчаяния. Едва ли Соболь всерьез рассматривал обсуждаемую в письме возможность перебраться и устроиться в Палестине – слишком сильна была в нем привязанность к России, слишком туманна перспектива того, чем бы он стал там заниматься, и слишком непостоянны одолевавшие и короткое время спустя покидавшие его чувства. Так что обращение к Рутенбергу было продиктовано скорей всего одним из временных соболевских настроений, которые выражали постоянный внутренний разлад писателя с настоящим и были криком-призывом о помощи. Вместе с тем письмо Соболя к Рутенбергу представляет известный интерес и как живое отражение этих метаний, и как сам по себе любопытный факт его биографии, которая до сегодняшнего дня еще не написана, и в особенности как документ, свидетельствующий о том, что Палестина в XX в. представала для русского еврейства не только местом, куда были устремлены взоры сионистов, но и как некая духовно-спасительная утопия, какую рисовало себе совсем несионистское воображение. Письмо приводится по оригиналу, хранящемуся в RA:

Sorrento, 20-го февр<аля> <1925>


Милый, дорогой Петр Моисеевич, неоднократно я старался из Москвы связаться с Вами, найти Вас, писал по различным, часто случайным адресам – так и не нашел Вас.

И вот я заграницей. И опять делаю попытку найти Вас. Вы мне очень нужны, мне нужна Ваша помощь. Если Вы только не успели уже обо мне забыть.

Как я здесь и почему я здесь?

Милый Петр Моисеевич, мне было очень худо и тяжко. Особенно последний год. Причин было много, и мне трудно об этом сейчас говорить. Скажу только пока вкратце и сухо.

Ну, вот – мне было тяжко – нравственно, душевно. В ноябре месяце я травился. Как видите, неудачно. Уцелел, к сожалению. Пришел я на третий день в себя и понял, что я жив и что опять надо тянуть канитель. И уже в больнице я свалился с крупозным воспалением легких. Прохворал 2 месяца. Встал – и понял, что нужно переменить климат на время, чтоб окончательно не обалдеть.

Напряг все усилия – и вот очутился здесь: согреться, прийти в себя.

И, придя в себя, подумать о том, как быть дальше, как жить дальше.

Я пришел в себя. Мне все еще худо и невкусно: тяжело умирать, но еще тяжелее недоумереть.

Ну, ладно. А теперь о деле. Что мне нужно от Вас? – многое, милый Петр Моисеевич.

Рвать с Россией я не могу и не хочу, это свыше сил моих, да и как писатель я без России буду мертв.

Но на года два я должен отойти и от России, и от своих личных всяких дел. Мне нужна, хотя бы на время, но другая жизнь.

Я хочу, чтоб Вы помогли мне перебраться к Вам. Я приму любую работу в любом, хотя бы безлюдном месте. Я готов делать все, что угодно: землю рыть, дрова рубить, глину месить. Я очень вынослив. Я не силен физически, но чрезвычайно вынослив и работы не боюсь.

Но я почти без гроша денег. Чтоб приехать сюда – я напряг все усилия, здесь со своими крохами я долго продержаться не смогу при всей экономии, так что в этом смысле у меня дела дрянь.

Тем более нет у меня связей на предмет получения разрешения на въезд в Палестину.

И вот тут – и в первом и во втором случае – мне нужна Ваша помощь. Когда-то Вы относились ко мне чудесно. Не знаю, помните ли Вы еще меня. Может, забыли?

Хотя нет, – этого не может быть.

Так вот, милый Петр Моисеевич, для чего я хочу найти Вас и в чем мне нужна Ваша помощь.

Я буду ждать Вашего ответа. Так или иначе, но отзовитесь, помните, что я жду Вашего ответа с большим нетерпением, примите во внимание, что я еле держусь материально, потому ответа своего в долгий ящик не откладывайте. Даже если Вам что-либо в этих смыслах сделать трудно – все равно отзовитесь, хотя бы для того, чтоб я мог услышать Вас и знать, что не пропало мое письмо впустую.

И еще одно – милый Петр Моисеевич – это письмо, каков бы ни был Ваш ответ, должно остаться только между нами.

Всего, всего лучшего. И – не забывайте меня.

Ваш

Андрей Соболь


Адр.: Sorrento

Pension Minerva

Andrea Sobol15

Реакция Рутенберга на это послание нам не известна. Представляется, что ответ в любом случае должен был быть отрицательным или его не было вовсе: Рутенберг вряд ли мог помочь Соболю, даже если бы очень захотел. Во-первых, потому что Палестина менее всего была приспособлена в то время служить прибежищем для тех, кто искал отдохновения и смены обстановки, а во-вторых, зная немного Соболя, он понимал, да, собственно, писатель и не скрывал этого, что, если надумает ехать, задержится там ненадолго16.

Даже из этого короткого обзора встреч, знакомств и отношений Рутенберга с деятелями русской культуры и общественной жизни видно, что к одному пересматриванию «в тиши» своего отношения к еврейству и еврейскому вопросу его итальянская жизнь не сводилась. О том, чем она оказалась конкретно заполнена, – об этом в следующих главах.

________________________

1. В 1905 г. демократическая итальянская общественность с напряжением следила за происходящими в России событиями. Итальянский поэт Джованни Пасколи (1855–1912) одну из своих поэм посвятил трагедии 9 января (Tamborra 2002:135).

2. Рутенберг поселился в Италии в январе 1907 и прожил здесь до мая 1915 г.

3. В некрологе В. Жаботинского, опубликованном в «Новом русском слове» (1940. 27 октября), М. Осоргин вспоминал:

Мы познакомились <Осоргин и Жаботинский> в Риме. Думается – в самом начале войны, в 1914 году. Боюсь ошибиться, назвав цель посещения им Рима совместно с Рутенбергом, моим старым знакомым и революционным соратником. Во всяком случае это путешествие было «дипломатическим», и мне довелось познакомить их обоих с тогдашним болгарским послом в Италии Ризовым. О чем они беседовали с Ризовым – дело не мое, но помню, что, вернувшись, на мой вопрос Жаботинский ответил со своим обычным юмором, как отвечают министры любознательным журналистам:

– О, беседа прошла в самых дружеских тонах и с прекрасным результатом. Мы обещали Болгарии Салоники, Ризов обещал нам Палестину (Осоргин 1992: 79).

Осоргин здесь неточен: в начале войны Жаботинский не мог быть вместе с Рутенбергом в Риме – они познакомились только в апреле 1915 г. (см. об этом в 4-й гл. данной части). Но если автор мемуаров ошибается только в сроках, а во всем остальном память его не подводит, то к числу знакомых, которых Рутенберг приобрел в Италии, следует прибавать еще болгарского посла в Италии Д. Ризова.

4. усердие, рвение, поспешность, готовность сделать что-либо’ (Фр.).

5. Николай Степанович Авдаков (1847–1915), горный инженер. Директор Рутченковского горнопромышленного общества, председатель правления Общества Брянских каменноугольных копей, директор правления Макеевского железоделательного завода. Действительный статский советник. Председатель совета синдиката «Продуголь», в течение пяти лет (1900–1905 гг.) возглавлял Совет съездов горнопромышленников Юга России, с 1907 г. председатель Совета съездов представителей промышленности и торговли.

6. Имеется в виду итало-турецкая война 1911–1912 гг., объявленная 29 сентября.

7. О Шалом Алейхеме в Нерви см., например, в воспоминаниях: Чаговец 1984/1939: 214-39.

8. Дом Г.В. Плеханова (С.-Петербург). Фонд Л. Дейча. Ф. 1097. On. 1. № 403. Л. 1.

9. Т. е. англичан. Выражение восходит к реплике Расплюева, одного из персонажей пьесы A.B. Сухово-Кобылина «Свадьба Кречинского» (1854):

Англичане-то, образованный-то народ, просвещенные мореплаватели…

10. Основной пафос этой книги – в сравнении того, с каким трепетным чувством относятся евреи к своей главной святыне – Стене Плача и какими варварами являются российские большевики, разрушившие в Москве один из символов национальной истории и культуры – Иверскую часовню. До Амфитеатрова эту параллель – Стены Плача и Кремлевской стены – развивал в рассказе «Стена плача» В. Ютанов. Его главный герой Борис Петрович также сравнивает иерусалимскую Стену с Кремлем, разрушенным в годы революции:

Осенней непогодью, когда холодно и сыро в каморке стало, растапливал он печурку обрывками бумаг и книг с чердака дома церковного и обрел картинку из «Нивы» – останки стены Иерусалима древнего – «стеной плача» называемой… Евреи около нее в талесах и с молитвенниками. Знал Борис Петрович картинку эту и всегда злорадствовал: – Поделом! Так и надо! – А тут задумался. Тоже был город, святой город, и исчез. Исчез по грехам. Так вот и теперь. Погиб Кремль, нет больше его в мире, благоденствии и чистоте, и не будет. А если и вновь явится он и загудит Иван Великий, то уже не для него, Бориса Петровича, ничего общего с новым Кремлем не имеющего (Ютанов 1923: 93).

В эмигрантской критике на книгу Амфитеатрова откликов почти не было. Объясняя молчание рецензентов, Гиппиус 29 июля 1932 г. писала ему:

Теперь два слова из другой оперы, а именно, Вашей. О Вашей книге «Стена плача». Когда начинается дело о книге, то меня уже от правды (моего мнения, только!) не удержать, я его обязана – кратко ли, длинно ли – но с точностью высказать, ни с чем не считаясь. Оттого и не пишу теперь нигде о книгах, ибо никто этих точных моих мнений не любит: нельзя, мол, в эмиграции, на одной, мол, соломе лежим. Впрочем, ругать и «советские ростки» нельзя – не патриотично. Вашу книгу ни одна газета не позволила бы серьезно хвалить (за то, что похвалы в ней достойно), но и бранить тоже не позволила бы, хотя по разным причинам. Вот объясняйте это, как знаете, но – факт. Я его понимаю (Гиппиус 1992: 299–300).

Из немногих отзывов на амфитеатровскую «Стену» следует назвать рецензии A.A. Кондратьева в вильнюсской «Нашей жизни» и на 2-е издание – в «Волынском слове» (1930.18 сентября).

11. Амфитеатров в это время редактировал газету Совета союза казачьих войск «Вольность».

12. См. упоминание об этом романе в приведенном выше фрагменте из письма В.Е. Мандельберга Л.Г. Дейчу. Роман печатался в журнале «Русская мысль» (1915. №№ 1–4), когда Рутенберг находился еще в Италии, и не исключено, что обсуждал его с Мандельбергом.

13. Настроенный по отношению к «Пыли» в особенности критически,

А. Лаврецкий (И.И. Френкель), как кажется, подозревавший автора в некоторых психологических патологиях (и отчасти не совсем напрасно), именно к ним сводил основной пафос романа:

Собственно говоря, никакого романа нет; романическая ситуация слишком уж слабо и бледно намечена. Есть лишь исповедь о своем душевном надрыве (Лаврецкий 1916: 39).

14. См., напр., в письме жившего в это время в Сорренто М.Горького Д.А. Лутохину от 23 февраля 1925 г.:

Приехал Андрей Соболь, рассказывает о литературе (Горький и советские писатели 1963:126).

15. Впервые опубликовано: Хазан 2006а.

16. Это было не первое письмо Соболя в Палестину: 10 марта 1922 г. он писал туда же своему старому и доброму знакомому Л. Яффе (см.: Хазан 2005: 105-08).

Глава 2

«Я обвиняю», или история несожженной рукописи

Те из этих людей, которые были выше среднего уровня, были гораздо выше его, представляя из себя образец редкой нравственной высоты; те же, которые были ниже среднего уровня, были гораздо ниже его, представляя из себя людей неправдивых, притворяющихся и, вместе с тем, самоуверенных и гордых.

Л. Толстой. Воскресение

Никогда слово революция не заключало в себе конкретного содержания. Это был простой крик: так жить нельзя. Теперь оно стало ассоциироваться со слишком частными, слишком близкими явлениями. И стихия революции показалась нам – многим из нас – не той, какой хотелось нам ее видеть.

Александр Мейер. О смысле революции1

Общая хронология борьбы взбунтовавшегося против эсеровского ЦК Рутенберга описана им самим в ДГ. Однако целый ряд «промежуточных» звеньев в записках отсутствует: некоторые документы опубликованы частично, некоторые и вовсе не приведены. Кроме того, в намерения Рутенберга не входило устанавливать некий более широкий контекст этой истории. Между тем лакуны, о которых идет речь, в известной степени лишают ее определенной панорамности и полноты, в особенности для современного читателя. Когда-то Е.Е. Колосов, брошюра которого в поддержку Рутенберга уже упоминалась, сетовал на то, что в ДГ

не все партийные документы, которые он <Рутенберг> цитирует у себя в воспоминаниях, приводит полностью, а ограничивается иногда только простым пересказом их, что очень жаль: раз эти документы в его руках, то было бы необходимо в таком, как у него, документальном рассказе привести их без всяких сокращений. Теперь же этими сокращениями он затрудняет проверку своего рассказа (Колосов 1911: 23).

Мы попытались восполнить указанный Колосовым недостаток и «залатать» известными нам документами существующие у Рутенберга прорехи, дабы свести к минимуму ощущение, если оно возникает, субъективности изложения и смещения акцентов в сторону «заинтересованного лица». Безусловно, представляя такую – «расцензурированную» – версию конфликта Рутенберга с эсеровским ЦК, которая в некоторой своей части основывается на неизвестных документах из RA, нет возможности избежать повторов уже известного документального массива.

* * *

В конце январе 1907 г. Рутенберг поселяется на Капри у Горького2. В целях конспирации, дабы избежать преследования зарубежной агентуры длиннорукого российского охранного отделения, его выдавали за Василия Федоровича, брата гражданской жены Горького М.Ф. Андреевой3. При этом ее «братом» он стал еще в свой докаприйский период, перейдя на нелегальное положение после убийства Гапона, ср. в письме Л.Б. Красина («Никитича») Горькому и Андреевой (май 1906 г.), в котором тот пишет, что не знает, где находится «брат» (Андреева 1961:108).

4 февраля 1907 г. Андреева писала И.П. Ладыжникову:

Поселился у нас на Капри двоюродный брат мой Василий Петрович. Вы его помните? Как человека я его люблю, и сейчас он в таком тяжелом душевном состоянии, что приласкать его необходимо, но не скажу я, чтобы радовало меня его присутствие (там же: 119-20).

Одна из самых красивых актрис русской сцены, Мария Федоровна Андреева (урожд. Федорова-Юрковская; по первому мужу Желябужская; 1868–1953), женщина столь же яркая, сколь и чувственно-плотоядная, вызывает к себе сегодня неоднозначное отношение. Любовница миллионера Саввы Морозова, от которого МХАТ и русские социал-демократы получали с ее помощью значительные денежные средства4, большевика Леонида Красина, гражданская жена Горького, Андреева, безусловно, занимает в истории революции и финансовых тайн российской социал-демократии видное место. Она родилась в семье профессиональных актеров, отец – главный режиссер Императорского Александрийского театра, мать, Мария Павловна Юрковская (по сцене Лелева, 1843–1919), – актриса этого же театра. Андреева была примадонной МХАТа, в создании которого она принимала участие наряду со К.С. Станиславским и В.И. Немировичем– Данченко (покинула театр в 1904 г. из-за соперничества с O.A. Книппер-Чеховой, которой Станиславский отдавал безусловное предпочтение). После большевистского переворота бывшая звезда русской сцены и одновременно член РСДРП(б), куда она вступила по рекомендации Ленина, называвшего ее «товарищ феномен», становится комиссаром по театрам и зрелищам Союза трудовых коммун Северной области. В. Ходасевич в «Белом коридоре» (1937) писал, что Андреева претендовала на то, чтобы заведовать театрами во всероссийском масштабе, но ей предпочли О.Д. Каменеву, сестру Троцкого и жену председателя Моссовета Л.Б. Каменева (Ходасевич 1954: 369). В 1921 г. Мария Федоровна была командирована в Берлин официальным представителем в советское торгпредство для сбора средств в Европе и Америке в помощь голодающим России (о назначении ее на эту должность и об отношении к этому назначению высших советских чиновников, включая будущего премьера А.И. Рыкова, см.: Соломон 1995: 207-10). В Берлин она выехала вместе с П.П. Крючковым (1889–1938), литературным секретарем и поверенным Горького, который до этого был секретарем самой Андреевой, и именно она привела его осенью 1918 г. на Кронверкский проспект. Крючков работал в Берлине в издательстве «Книга» (с 1924 г. – акционерное общество «Международная книга»), занимаясь изданием горьковского Собрания сочинений. Позднее был переведен в Госиздат. После смерти Горького – директор его Дома-музея. В 1937 г. арестован за связь с «антисоветским объединенным троцкистско-зиновьевским блоком» и расстрелян. Андреева же после Берлина в течение семнадцати лет, с 1931 до 1948 г., занимала скромную должность директора московского Дома ученых.

Рутенберг близко сошелся с Андреевой в 1907 г., когда, как было сказано, в качестве ее брата скрывался у Горького на Капри. У нас нет достоверных данных о том, в каких отношениях были в ту пору «брат» и «сестра». Остается только гадать о том, распространялось ли на Рутенберга широко известное желание Марии Федоровны пленять встречавшихся на ее пути мужчин, как и вообще нравиться и обвораживать окружающих, ср., например, в воспоминаниях наблюдавшей ее на Капри Т. Варшер:

На площади городка Капри компанию Горьких окружают каприйские крестьянки. Мария Федоровна восхитительна. Она пожимает заскорузлые руки, для всех у нее припасено ласковое слово, для всех обворожительная улыбка… Чувствуется, – она убеждена, что улыбка ее скрашивает жизнь этих людей (Варшер 1923: 45).

Однако по тону ее писем к нему, которые относятся уже к другой эпохе – ко второй половине 20-х гг., т. е. к берлинскому периоду жизни Андреевой (ниже мы их коснемся), можно предположить, что это была очень близкая дружба и, возможно, даже нечто большее, чем дружба…

На Капри Рутенберг начал писать воспоминания о «деле Гапона». В одном из примечаний он отмечал:

Относительно публикования рукописи просил Г<орьжого взять на себя сношения с издателем, а вырученные деньги, за покрытием расходов, прислать ЦК. Рукопись не была тогда опубликована, так как издатель потребовал от меня дополнить ее. А меня брал ужас не только писать, но даже думать об этом деле. На этой почве у меня вышло недоразумение с Г<орьки>м, который, очевидно, не совсем ясно представлял себе мое тогдашнее душевное состояние (ДГ: 103).

Издателем, о котором пишет Рутенберг, должен был стать И.П. Ладыжников, владелец берлинского «Bühnen und Buchverlag russischen Autoren J. Ladyschnikow», специализировавшегося на выпуске марксистской литературы, а также сочинений Горького и писателей его круга (группа «Знание»). Многие годы связанный с Ладыжниковым деловыми и дружескими узами, Горький, рассчитывая опубликовать воспоминания Рутенберга, предполагал дополнить общественный скандал, разразившийся в связи с разоблачением Азефа, новыми фактами. В письме Ладыжникову от 25 января/7 февраля 1909 г. он об этом пишет прямо, употребляя само слово «скандалище»:

Дело Азева должно разгореться в большой скандалище. На днях в него вступит известное Вам лицо, связанное с делом Гапона (Горький 1997-(2007), VII: 83).

Принимая в подготовке этого «скандалища» нетерпеливое участие, Горький еще за два без малого года до этого, 15 (28) марта 1907 г., предупреждал Ладыжникова:

На днях я вышлю Вам рукопись Рутенберга «Предательство и смерть попа Гапона». Пока держите это в секрете – история большая и громкая (там же, VI: 36)5.

Речь, по-видимому, шла о посреднических услугах в организации публикации рутенберговской рукописи в каком-либо солидном иностранном периодическом издании, типа лондонской «Times» или парижской «Matin». «Пристраиванием» рукописи непосредственно занимался помощник Аадыжникова Р.П. Аврамов6, который 31 мая 1907 г. писал Рутенбергу (RA):

Многоуважаемый Василий Федорович!


Вот в кратких чертах результат моей поездки в Лондон и Париж по делу известной Вам рукописи.

1. В том виде, в котором Вы передали нам рукопись, ее в Англии и Франции печатать нельзя. Заграничная публика, по словам всех лиц, с которыми мне пришлось говорить, уже успела о главном герое драмы забыть; необходимо восстановить в ее памяти его историю до 9-го января <19>05-го года и после этой даты. Это легко сделать в кратком предисловии или введении к книжке. Необходимо также в целом ряде примечаний автора выяснить, кто те лица, о которых идет речь в рукописи. Чем больше биографических сообщений будет дано на этот счет, тем лучше. Вообще требования и англичан, и французов сводятся к тому, что заграничный читатель должен так же легко понимать изложение, как это будет делать русский читатель. Но, с другой стороны, они настаивают на том, что обязательно нужно сохранить за рукописью характер отчетов, документов. Они предлагают заключить все разъяснения, примечания и пр. автора в скобки [] и внести их прямо в текст.

2. Гонорар, который я требовал от них, они считают каким-то недоразумением. <«>Times<»> может дать в лучшем случае 75-100 фунтов. <«>Deily Mailo» еще меньше. <«>Matin<»> может дать до 1000 франков, хотя имя Витте на него произвело неприятное впечатление (дело в том, что во Франции в данный момент подготовляют новый русский заем, и «oMatino» относится с симпатией к этому займу), «ojournalo» дает такую же сумму. <«>La petite Republiqueo» тоже желала получить рукопись.

Как видите, до поставленного Вами минимума очень далеко. По выяснившемуся положению, за рукопись (конечно, в дополненном виде) можно получить maximum 6–7 тысяч марок. Если Вы думаете, что эту сумму следует постараться получить, то напишите, когда Вы пришлете нам предисловие и примечания.

Я хочу прибавить еще, что опять-таки ввиду выявившихся обстоятельств нам невозможно будет взяться за устройство рукописи на намеченных здесь, в Берлине, условиях (10 % комиссии). Мы предложили бы Вам отдать нам вещь на половинных началах – 50 % Вам, 50 % нам, расходы по переводу, устройству и т. д. за наш счет.

Что касается русского издания здесь и за границей, то опять придется констатировать некоторую неудачу. «Русь» закрыли, а это была единственная газета, с которой можно было выгодно связаться7. Здесь, в Берлине, началась погоня за русскими «анархистами» – и нас ежедневно почти посещают любезные и любознательные персонажи, желающие узнать, имеем ли мы связь с русскими «коллегами». О русском издании книжки здесь (у нас) не может пока быть и речи. Остается еще возможность выпуска рукописи у русского издателя в России – но мы еще не знаем, найдется ли таковой. Б<ыть> м<ожет>, «Шиповник»?

Если Вы решите напечатать вещь в России, то я просил бы Вас дать нам право распространить ее за границей. В результате этого возможно будет получить, как я говорил выше, известную сумму, которую Вы можете рассматривать как случайный и побочный доход, а не как действительную цену за данное произведение.

Сообщите, пожалуйста, Ваши намерения, а также что нам делать с рукописью.

С совершенным почтением.

Уважающий Вас,

Р.П. Аврамов

Тогда у Рутенберга не нашлось ни сил, ни терпения выполнить требования заказчиков. О некоторых бредовых видениях, которые сопровождали его душевный кризис, он рассказал в письме Савинкову от 19 февраля 1908 г. (полностью приведено в Приложении И. 1) (RA, копия):

Одно время в течение моих скитаний я себя чувствовал очень скверно. Часто останавливался на Гапоне и спрашивал себя: не ошибся ли? Каждый раз я приходил к одному же ответу: нет, не ошибся. Гапон предал не меня, не тебя, третьего, десятого. А то, что предавать немыслимо. Гибель его была необходима и неизбежна. Резкими чертами вызывался в мозгу этот образ. И рядом с ним во весь рост подымался другой вопрос: а Павел Ив<анович> <Савинков>? а Ив<ан> Ник<олаевич> <Азеф>? а другие? Разве они не предали того же? В других формах, других размерах, но того же? Где грань, где мерка для большего и меньшего предательства? Ведь Гапон был только начавшим свою карьеру в охранном отделении тюремным священником. А Пав<ел> Ив<анович> всего себя посвятил красоте и правде? И с неумолимой логикой я подводил к тому, что раз повесил Г<апона>, то на такой же вешалке должен повисеть и Пав<ел> Ив<анович>, Ив<ан> Ник<олаевич>. И перед глазами стояли та же комната с печкой в углу, та же вешалка и на ней два тела, толстое и тонкое, с равно потемневшими лицами, с равно вытянутыми шеями, равно сломанными торсами и подтянутыми ногами. А рядом такой же контур гапоновской жены. И волосы подымались дыбом. И душу жгло от еле переносимого удовлетворения от правильности и нужности стоявшей перед глазами картины. И кто знает, чем бы окончилось это больное время, если бы я имел возможность двигаться, если бы оставил это.

«Недоразумение с Горьким», о котором Рутенберг пишет в ДГ, заключалось в отказе следовать горьковскому плану публикации рукописи, причиной чему послужило преследовавшее инициатора убийства Гапона (не только тогда, но и потом) желание поскорее забыть эту кровавую и мучительную историю. В письме к Ладыжникову (около 23 мая/5 июня 1907 г.) негодующий Горький давал выход своему раздражению:

Возвратился Василий, он совершенно невменяемый субъект, чорт бы его побрал!

Мне просто неловко пред Вами и Р<оманом> П<етровичем> за то, что я связал Вас с ним, это какая-то дикая башка, в которой совершенно нет логики. Я готов рекомендовать Вам послать его ко всем чертям с его капризами, которые, на мой взгляд, страшно путают его задачу (Горький 1997-(2007), VI: 54).

Несколькими неделями раньше он писал тому же Ладыжникову (около 3 (16) апреля 1907 г.):

Считаю нужным сказать, что брат М<арии> Ф<едоровны> – человек, на мой взгляд, нервнобольной, он слишком измучен своим положением. В записке, посланной Вам с ним, мне неудобно было сказать это, а предупредить Вас о некоторой ненормальности его психики – следовало.

Боюсь, что Вам с ним будет тяжело (там же: 42).

Несмотря, однако, на душевный кризис, своих намерений Рутенберг не оставил и по крайней мере в конце 1907 – начале 1908 г. вновь вознамерился довести задуманное до конца. 23 января 1908 г. Савинков, который, по собственному признанию, «вне зависимости от всяких "дел и отношений”» испытывал к Рутенбергу дружеские чувства, обращался к нему из Парижа (письмо написано на почтовой бумаге Cafe/Restaurant de la Paix, 5, Place de ГОрёга) (RA):

Дорогой Петр,


Я узнал, что Ты хочешь печатать Твои Записки. Прошу Тебя, подумай, нужно ли это, подумай также, какую ответственность берешь на себя. Говорю Тебе, как старый приятель, добрым чувствам которого Ты не можешь не верить8.

Если все-таки решишь печатать, прошу: перешли раньше мне. Ты ведь сам знаешь, неприятно и мне и Тебе, если в печати начнется полемика, если наши взгляды на вещи не сойдутся и придется нам опровергать друг друга.

Крепко надеюсь, что Ты не забудешь моей просьбы и ничего не предпримешь, не списавшись со мною.

Пиши через Л.Э. <Шишко>.

Обнимаю Тебя.

Твой Павел9

Вероятно, это послание Рутенберг воспринял как предложение Савинкова быть посредником между ним и ЦК. 27 января он отвечал ему:

Дорогой Борис!


Добрым чувствам «старого приятеля» безусловно верю. Рукопись все-таки будет напечатана при первом удобном случае, т. е. скоро. Ложащаяся на меня за это ответственность очевидно ясна мне.

Списаться с тобой и согласовать заранее наши отношения к делу – рад. Тебе будет переслан экземпляр, который ты не задержишь и ответом тоже не замедлишь. Писать будешь через жену. Адрес ее знаешь.

Товарищам привет.

Петр10

В письме от 11 февраля Савинков постарался внести ясность и отделить отношения официальные от частных. Не будучи членом ЦК, объяснял он Рутенбергу, он не может выполнять посреднические функции. Письма этого в RA найти не удалось, но общий его смысл пересказан в ДГ: 103-04.

Ответ Рутенберга от 19 февраля приведен в ДГ в виде двух развернутых цитат (одну из них, о коллективном предательстве ЦК, мы использовали выше). Письмо это, однако, было намного объемнее. Ограничимся здесь одним ненапечатанным фрагментом из него:

Я писал тебе официально как представителю ЦК, не считаясь с тем, состоишь ли ты его членом или нет. Т<аж к<аж фактически это безразлично.

Ты меня поправил. Подчеркиваешь, что эта переписка личная. За ЦК говорить не можешь. И посредничество на себя не берешь.

Жаль. Очень жаль, что в который уже раз ты дипломатически стараешься отойти в сторону, предоставляешь другим расхлебывать дело, в котором ты обязан дважды.

Во 1-х), к<аж фактический участник, хотя бы в 1-ой стадии его. Во 2-х), к<аж человек, товарища которого (ибо в свое время ты был мне товарищ, а не «старый приятель») другие твои товарищи подвергли глубокому оскорблению, поношению, которое было предвыдано, по поводу которого и они, и ты, ты это знаешь, брали на себя определенные обязательства по отношению ко мне. Обязательства, которые ни они, ни ты не исполнили.

Горькие слова о том, что цекисты подвергли его «глубокому оскорблению, поношению», Савинков, по-видимому, передал «по инстанции». Об этом свидетельствует недатированное письмо Рутенбергу члена ЦК Л.Э. Шишко11, в котором мотив «оскорбления» повторен трижды (RA):

Уважаемый товарищ!


Мы послали для сведения предполагаемый текст добавления ЦК. В изложении фактической стороны дела ЦК<омите>том Вы усматриваете и не опротестовываете никакой неточности.

Вы не указываете ничего конкретного в тексте добавления, что было бы в действительности для Вас в какой бы то ни было мере «оскорбительно». Так как в этот текст целиком вошла формула, выработанная Вами вместе с В.М. <Черновым> и Вас всецело удовлетворившая, то не понимаем, почему Вы можете находить оскорби-

Во всяком случае в намерение ЦК<омите>та отнюдь не входило сказать в своем добавлении что-либо для Вас «оскорбительное».

Ваше письмо с добавлением сдаться в газету и появиться в № «Знамени труда», имеющем выйти в конце этой недели.

Вместе с этим ЦК просит Вас поспешить с составлением послесловия и Вашим «докладом ЦК<омите>ту», так как каждую минуту может представиться необходимость в их немедленном опубликовании, и вряд ли для ЦК<омите>та будет возможность долго медлить с этим делом.

За секретаря

Э. Шишко

Стремление партийных вожаков воспрепятствовать появлению рутенберговских воспоминаний, и прежде всего аргументы, подбираемые для того, чтобы доказать их несвоевременность и скандалёзность, можно было бы воспринять как изощренную демагогию и оказание морального давления, если бы за ними не стояло действительно искреннее выражение подлинных убеждений. Крайний интерес в этом смысле представляет письмо М.А. Натансона12, который, являясь решительным противником убийства Гапона и последовательно отстаивая необходимость суда над ним, пытался убедить Рутенберга отказаться от намерения разглашать революционные тайны перед «нереволюционным читателем». В том, как воспринимал Натансон описанную Рутенбергом драму, вольно или невольно сдвигались акценты: на первый план выходило совершение жестокого насилия, в котором автор воспоминаний якобы играл «непривлекательную» в глазах общества роль, в то время как казненный провокатор оказывался его несчастной и беззащитной жертвой. Небезынтересным, с точки зрения оберегания секретов подпольщиков, в письме было хотя и беглое, но достаточно внятное замечание о «психике революционной» и «остального общества», из чего вытекало настойчиво отстаиваемое требование не выставлять первую на обозрение второму, т. е. наряду с конспирацией внешней соблюдать своего рода конспирацию внутреннюю, психологическую. В то же самое время Натансон, по крайней мере на словах, проявлял расположение к оставшемуся без товарищеской поддержки Рутенбергу, которое тот не мог не оценить по достоинству. В ДГ это письмо охарактеризовано эпитетами «хорошее» и «товарищеское». Поскольку сам текст его отсутствует, оно заслуживает того, чтобы быть здесь приведенным полностью (RA): 16 февр<аля 1908>

Дорогой Мартын, выскажу Вам несколько слов по поводу рукописи. Для меня не подлежит сомнению, что она производит на широкую публику впечатление, невыгодное для автора. Ее действие на нереволюционную среду будет несомненно в пользу Г<апона> как жертвы, слишком жестоко поплатившейся за свою вину. Такое выступление объясняется главным образом двумя причинами, вытекающими из свойств рукописи. Во-первых, автор слишком умаляет личность и значение Г<апона> в день 9-го января. Говоря о личных несовершенствах Г<апона>, автор умалчивает о той крупной стихийной силе, которая была в нем, которая чувствовалась и которой объяснялся его огромный успех в рабочих массах. Это умаление производит крайне неблагоприятное впечатление; читатель сразу чувствует пристрастное отношение, и это впечатление невольно переносится им на вторую часть рукописи. Во-вторых, роль автора во всей второй части для читателя, далекого от требований революционной среды, невольно окрашивается очень непривлекательным светом, прежде всего в его глазах выступая на первый план, – это высматривание, выпытывание и заманивание жертвы, обреченной на гибель. Я повторяю, что в глазах читателя нереволюционной среды этой жертвой всегда останется действительно погибший Г<апон> и погибший так ужасно под взрывом полубессознательной стихийной жестокости. Все те черты события, которые способны остановить внимание революционера, которые имеют в его глазах чрезвычайно важное значение, пройдут тогда незамеченными для читателя, тем более что они отчасти скрыты для него под иксами и игреками и тем более что они не привели в его глазах ни к каким реальным бедствиям. С этой точки зрения ужасный конец всей драмы вообще не имеет характера полной неизбежности, легко можно представить себе, что при простом публичном обнаружении поступков Г<апона> он оказался бы уже совершенно обезвреженным. Тем более это будет казаться так нереволюционному читателю и тем более непривлекательными красками будет окрашена для него роль, взятая на себя автором. Имейте в виду, что автор будет иметь дело именно с таким читателем; в глазах этого читателя даже всякий террористический акт, даже наиболее санкционированный обстоятельствами, всегда носит на себе известную печать, обусловленную предубеждениями. Нельзя сравнивать в этом случае психику революционную с психикой остального общества. Между тем автор, так сказать, выворачивает наизнанку перед этим обществом всю свою психику и надеется на то, что он будет понят. Это огромное заблуждение, и я боюсь, чтобы оно не принесло совсем неожиданных последствий.

Теперь спрашивается: нужно ли, необходимо ли это выворачивание всей своей психики для той цели, которую имеет в виду автор? Я думаю, что этого совсем не нужно. Мне кажется, что для цели автора достаточно было бы короткой газетной заметки за своей подписью. Результаты последовали бы те же самые.

Если бы по ходу дела пришлось давать подробные объяснения перед какой-нибудь комиссией, то в доказательство чисто политического характера всего происшествия автор мог бы представить все нужные подробности. Печатание полной исповеди имеет в виду, очевидно, реабилитацию перед широкой публикой – и вот я сильно опасаюсь, чтобы результаты не получились прямо противоположными ожидаемым. Я даже не только опасаюсь, но прямо уверен в этом.

Ваш Натансон

Ответ Рутенберга на это письмо был самим воплощением сдержанности и почтительности (впервые приведен в: Будницкий 1996: 448 – по беловому автографу, хранящемуся в HIA. Nicolaevsky Collection. Box 194. Folder 11; копия – RA):

Марк Андреевич,


В ответ на написанное Вами мне через Л<еонида> Эм<мануиловича> <Шишко> я с большим почтением низко кланяюсь Вам как старшему товарищу, которого всегда глубоко уважал. Даже когда знал и видел, что Вы были против меня, вернее, против злополучного дела Г<апона>, с которым я нераздельно13 связан.

Виноват в том, что не сумел раньше убедить ни Вас, ни других в необходимости ликвидировать дело, не сумел добиться того, что достигнуто теперь. Такого небольшого и в то же время такого важного. Многое было бы избегнуто.

Еще раз низко кланяюсь.

Сердечный привет,

Петр

Ответ Натансону, датированный 20 апреля 1908 г., был написан Рутенбергом из Женевы, куда он приехал в марте «для личных сношений с ЦК», как он пишет об этом в письме к Савинкову от 24 марта. В RA сохранилась его копия:

Дорогой Борис.


Прочитай и передай, пожалуйста, Р<акити>ну мой ответ на его просьбу. Письмо твое об этом от 16 февраля получил от Е<гора>

Ег<оровича> <Лазарева> только 19 марта.

Приехал сюда для личных сношений с ЦК. Покуда из этого толку вышло мало. Ег<ор> Ег<орович> передаст в Париж ЦК мое письмо. Ты его, конечно, прочтешь и на P.S. обратишь внимание.

Ты напрасно не ответил на последнее мое письмо.

Привет.

Низко кляняюсь праху Григория Андреевича14.

Петр

24 марта 1908

Здесь следует прояснить три момента (пойдем от конца к началу):

1. Под письмом, на которое не ответил Савинков, Рутенберг, по всей видимости, имеет в виду свое послание к нему от 8 февраля 1908 г. Как вытекает из содержания этого письма, еще до него Рутенберг передал Савинкову рукопись своих записок о «деле Гапона» (стало быть, эта передача состоялась между 27 января и 8 февраля 1908 г.):

Дорогой Борис!


Если до 20 февраля н<о>в<ого> с<тиля> не получу редакцию тех изменений, которые центральный комитет нашел нужным сделать в переданной тебе рукописи, она будет окончательно проредактирована и сдана в печать. Ты сам писал, что знаешь, как мне неприятны будут возможные в печати недоразумения по отношению к партии. Прошу тебя, именно тебя, помочь мне избежать их. Прошу тебя содействовать, чтоб вопрос этот со стороны ЦК был разрешен как можно скорее. Ты-то понимаешь, насколько это для меня важно.

Считаю нужным отметить, что та форма, в которой мной изложена причастность ЦК<омите>та к делу, мне представляется минимальной. Речь может идти об изменении выражений, слов, но не сущности.

Привет.

Петр15

2. В постскриптуме рутенберговского письма в ЦК от 25 марта 1908 г. (которое он написал не без подсказки Е.Е. Лазарева, см. ниже) говорилось:

Мне пишут, что в годовщину смерти Г<апона> рабочие на могиле его служили панихиду, после которой оставшиеся около 100 человек поклялись отомстить Р<утенбер>гу за смерть «праведника».

Даже сознательные рабочие убеждены, что Г<апон> убит по приказанию правительства.

Считаю нужным сообщить об этом ЦК<омите>ту. Не потому, что боюсь быть убитым, а п<отому> ч<то> мне кажется неудобным, чтоб ЦКПСР оказался причиной того, что в сознании широких рабочих масс Г<апон> представлялся праведником и мучеником революции.

Самому ЦК виднее, конечно.

3. Упоминаемый в письме Ракитин (возможно, фамилия конспиративная) – рабочий, участвовавший в казни Гапона, находился в это время в Париже. Через Савинкова он передал Рутенбергу просьбу не печатать мемуров, так как они могли, по его мнению, навести полицию на след и оказаться роковыми и для тех, кто остался в России, и даже для него, укрывшегося в эмиграции. Ту же его просьбу (изложенную, по всей видимости, в форме заявления) передал Рутенбергу Е.Е. Лазарев, письмо которого, датированное 16 февраля (тем же самым днем, что и приведенное выше письмо М.А. Натансона), тот получил 19 марта16 (.RA):

Дорогой Петр,


Передаю Тебе заявление Ракитина.

Он настойчиво предлагает не печатать мемуаров, ибо:

1) они могут повредить тем из участников, кто не в безопасности;

2) могут отразиться и на нем, ибо есть основание думать, что едва ли о нем не известно более, чем кажется.

Это его категорическая просьба.

Кроме того: непременно официально снесись с ЦК. Это мой Тебе дружеский совет.

Обнимаю Тебя.

Привет Тебе.

Твой Лазарев

Упорно сопротивлявшийся печатанию рукописи ЦК, как уже отмечалось, в качестве наиболее ходового аргумента использовал мотив «несвоевременности» подобной затеи. Это было совершенно безошибочное средство, поскольку для его опровержения требовалась в особенности изощренная контраргументация, доказывающая обратное. Рутенбергу, которому была вполне ясна демагогическая подоплека данного аргумента и который и без того тратил предостаточно сил и средств на доказательства очевидного, отверг его без какого-либо желания пускаться в подробные объяснения: «Вопрос о несвоевременности опубликования дела Г<апона> считаю себя вправе снять с обсуждения», – твердо писал он своим оппонентам в упомянутом письме от 25 марта 1908 г. (полностью приведено в Приложении И. 2).

После того как ЦК просмотрел рутенберговскую рукопись, автору было предложено внести в нее некоторые изменения. В этом документе, полученном Рутенбергом 7 апреля 1908 г. все от того же Е.Е. Лазарева (в хранящемся в RA оригинале отмечено его рукой: «Получено от Егор Егор<ови>ча <Лазарева> 7 апреля 1908 года. П. Рутенберг. Geneve»), говорилось (приведено в ДГ: 106):

Комиссия большинством голосов находит, что печатание рукописи Мартына (2-ой ее части)17 является несвоевременным ввиду того, что:

а) дело Гапона в настоящее время забыто и возбуждать его вновь, вследствие невозможности открытой защиты18 партийных интересов, нецелесообразно;

б) ни для партии, ни для автора пользы от напечатания рукописи быть не может.

2. Комиссия находит печатание рукописи несвоевременным еще и потому, что <принимавшие участие в деле Г<апона> люди частью находятся в России и могут быть обнаружены при возобновлении дела, чему, по-видим<ому>, может послужить такое напечатание>19.

Подробности 2-го мотива будут переданы на словах.

3. В случае наступления момента возможности напечатания комиссия полагает необходимым изменение рукописи согласно прилагаемому списку.

Далее следовали конкретные замечания по тексту рукописи20 (приведем лишь некоторые из них)21:

Стр. 15

1) Сделать сноску: «Членом БО я никогда не состоял и никакого

22

участия в ее делах не принимал».

Стр. 17

2) Предположение И<вана> Н<иколаевича> <Азефа> и мое. Мартын не имеет основания утверждать как факт23.

Стр. 18 – всю выкинуть.

Стр. 25

3) Не лучше ли всю 24, 25 и 26 стр. средактировать так:

«Я застал товарищей Х.Х., Y.Y. и Z.Z. Изложив мою беседу с Талоном, я просил у ЦК инструкций. Имя Гапона стояло еще очень высоко. Неоспоримых улик с предательством не было. Мои сообщения были достаточны для Центр<ального> Ком<итета>, но могли быть непонятны рабочим. Цен<тральный> Ком<итет> счел поэтому политически невозможным убийство Гапона на основании одной его со мной беседы. Было решено: одновременно и совместно убить Р<ачковского> и Г<апона>. Убийство это достигало двоякой цели: 1) Г<апон> уличался на месте – факт свидания с Р<ачковским> неоспоримо доказывал его сношения с полицией и

2) устранялся Р<ачковский> – непосредственный враг партии. Из этих двух целей ЦК важнейшею считал вторую, я – первую24. <…>

Одно из оснований, по которому Рутенбергу следовало воздержаться от печатания записок («2-й мотив» в письме ЦК), был в особенности развит, как уже отмечалось, в просьбе Ракитина. Как только мемуары увидят свет, предостерегал Ракитин, всплывут тщательно скрываемые от полиции имена, и правительство приложит все силы арестовать этих людей. 19 марта, в тот же день, когда Рутенберг получил оба письма – от Савинкова и Лазарева, в которых заключалась эта просьба, он написал свой ответ Ракитину, а через пять дней, 24 марта, отослал его вместе с приводившимся выше письмом Савинкову (или же включил в него нижепубликуемый текст). Рассеивая опасения Ракитина, он в спокойной и трезво-рассудительной форме приводил следующие аргументы (RA, копия):

<Сверху надпись, сделанная рукой Рутенберга:> Ракитину


Дорогой друг. Только сегодня получил письмо товарища <Савинкова> (от 16 февр<аля>), который передает мне Вашу просьбу не опубликовывать известное Вам дело по следующим причинам:

1) это может повредить тем из участников, кто не в безопасности,

2) может отразиться на Вас, ибо есть основание думать, что едва ли о Вас не известно более, чем кажется.

О первом обстоятельстве ЦК знает, и я уверен, что все нужное будет сделано, чтоб лица эти оказались в безопасности.

Второе – не может служить препятствием для опубликования дела, потому что если русское правительство знает о Вашей роли что бы то ни было и о Вашем местопребывании, оно потребовало бы уже Вашего ареста и выдачи (как и моей) независимо от опубликования дела.

Показания свидетелей (хотя бы дворников) для судебной власти более существенны, чем мое изложение. А фамилии и адреса Вашего я ведь не указываю.

Беспокоиться, друг мой, не надо, так как не из-за чего. Опубликование дела в Вашем личном положении ничего не меняет.

Это по делу. А теперь о Вас вообще.

Я очень рад был узнать о Вас, хоть о том, что Вы существуете. Много раз разыскивал Вас. Хотел повидаться, п<отому> ч<то> мне казалось, что Вам тяжело и одиноко. Но когда я был в Париже, Вас там не было. Не писал, п<отому> ч<то> ни настроения, ни мыслей Ваших, ни жизни Вашей не знал. И результат моего писания мог оказаться противоположным тому, что я хотел.

Много думал о Вас, о том, как необходимо помочь Вам устроиться серьезно. Ведь я Вас оставил хорошим, но слишком молодым. И тогда, по крайней мере, помощь и совет Вам нужны были. Мне всегда было неловко перед самим собой за Вас, за то, что предоставил Вас самому себе в таком бесприютном положении. Но мой собственный образ жизни до последнего времени был довольно безобразен.

Пишите, друг, о себе подробно. Сердечный привет.

Обнимаю Вас,

Петр

Одновременно с этим Рутенберг старался успокоить Ракитина и в упоминавшемся выше письме-заявлении в ЦК партии эсеров от 25 марта, где, в частности, говорилось:

<…> На переданный мне протест Р<акити>на против опубликования дела я ответил ему:

a) Если бы русское правительство знало роли и имена остальных участников, оно их арестовало бы или потребовало выдачи, как требовало моей.

Опубликование мной дела в их положении ничего не меняет.

b) Уверен, что ЦК до опубликования примет меры, чтоб находящиеся в России лица оказались в безопасности.

Ответ Рутенберга Ракитина, однако, не удовлетворил, и он решил изложить свою позицию повторно, на сей раз без посредников (его большое письмо Рутенбергу от 4 апреля 1908 г. приводится в Приложении И. 3). Нам неизвестно, ответил ли на него Рутенберг, и если ответил, то что именно. Скорее всего, ответа с его стороны не последовало, поскольку вряд ли можно было прибавить что-либо новое к уже сказанному, но, хотел он того или нет, аргументы Ракитина в какой-то мере на него все же подействовали. Прямой их отзвук слышится и в том, что он пишет в ЦК по поводу безопасности «находящихся в России лиц», и в особенности в ДГ, где прямо упоминаются, с одной стороны, «условия и обязанности конспирации», а с другой – «условия дисциплины партии»:

Заявить публично обо всем я не мог. Во 1-х, по условиям и обязанностям конспирации – к делу ведь причастно много лиц. Во 2-х, по условиям дисциплины партии и, следовательно, ее интересов: я должен был ведь сказать, что ЦК говорит неправду, т. е. дискредитировать партию на радость и пользу оправившейся уже реакции и во вред покачнувшейся уже революции (ДГ: 95).

Ответ на решение комиссии ЦК о несвоевременности печатания рукописи и сделанные по ней замечания, полученные 7 апреля, Рутенберг написал в три дня. 10 апреля 1908 г. он был готов и отправлен (за исключением одного фрагмента, о котором см. прим. 25, приведено в ДГ: 107-08). В нем он констатировал, что его и ЦК позиции в деле Гапона «диаметрально противоположны», но чтобы достигнуть возможного компромисса, он согласен говорить «только об одном данном мне ЦК<омите>том поручении: Р<ачковского> и Г<апона>». Однако, пишет далее Рутенберг,

подчеркивать, как этого хочет комиссия, в моем изложении дела, что никакого другого поручения ЦК мне не давал и даже запрещал, не буду. Ибо это не соответствует тому, что на самом деле происходило между мной и представителем ЦК<омите>та.

Рутенберг давал в этом письме понять, что компромисс, на который он мог бы пойти, чтобы не дискредитировать «в глазах широких масс партию и, следовательно, революцию», имеет на самом деле весьма относительный и ограниченный характер. Он готов, готовя рукопись к печати, вывести за линию огня ЦК как коллективную силу (как «учреждение»), но вовсе не готов жертвовать собой, покрывая его представителей (намекая, естественно на Азефа), введших в заблуждение обе стороны:

Если Центр<альный> К<омите>т не удовлетворится таким решением вопроса и разрешит мне, я изложу дело во всех деталях, так, как оно было. Т. е. изложу рядом то, что было мне поручено представителем Ц<ентрального> К<омите>та, и то, что, как мне стало известно позже, ЦК как учреждение на самом деле поручал.

По существу, единственной приемлемой формой компромисса для Рутенберга была отсрочка публикации записок, для чего в том же письме он просил прислать ему «письменный документ такого приблизительно содержания»:

П.М. Рутенбергу. ЦКПС.-Р. своей дискреционной властью запрещает Вам как члену партии опубликовывать дело Гапона впредь до тех пор, когда по политическим условиям и по общему с Вами согласию такое опубликование будет найдено своевременным25.

Из поиска компромисса, однако, в очередной раз ничего не получилось, да и получиться не могло: тому препятствовал «дух Азефа», который, как пишет Рутенберг, витал над комиссией (Д Г: 108).

Трудно сказать, дошло бы ДГ до печати, не случись разоблачения полицейского агента в обличье главного заправилы и организатора российского революционного террора. Нет необходимости объяснять, что, когда обнаружилось, что Боевой организацией руководил тайный агент охранки, имевший, среди прочего, прямое отношение к убийству Гапона, актуальность рутенберговских показаний неизмеримо возросла. Разоблачение Азефа и ДГ оказались в тесном обюдном контакте, расставляя один в другом недостающие точки над «i».

26 декабря/8 января ЦК передал в главный партийный орган «Знамя труда» текст следующего сообщения (1908. № 14. Декабрь. С. 36):

Центральный Комитет п<артии> с.-р. доводит до сведения партийных товарищей, что инженер Евгений Филиппович Азев, 38 лет (партийн<ные> клички: «Толстый», «Иван Николаевич», «Валентин Кузьмич»), состоявший членом партии с.-р. с самого основания, неоднократно избиравшийся в центральные учреждения партии, состоявший членом БО и ЦК, уличен в сношениях с русской политической полицией и объявляется провокатором. Скрывшись до окончания следствия над ним, Азев, ввиду своих личных качеств, является человеком крайне опасным и вредным для партии. Подробные сведения о провокаторской деятельности Азева и ее разоблачении будут напечатаны в ближайшем времени.

Правда, пытаясь хоть как-то смягчить эффект этого чудовищного события и соблюсти хорошую мину при плохой игре, ЦК старался показать партийную силу и изобразить «половинчатого» Азефа, который хотя и промышлял на провокаторской ниве, но все же организовал покушения на Плеве, великого князя Сергея Александровича, Дурново, готовил теракты против Столыпина и самого государя.

Позднее, когда в 1916 г. вышло 1-е издание книги А.И. Спиридовича «Партия социалистов-революционеров и ее предшественники», находящийся в ту пору не у дел, но продолжавший внимательно следить за борьбой российского политического сыска с революционерами С.В. Зубатов писал автору (7 августа 1916 г.):

Очень мне понравились приведенные Вами данные о «провокации» Азева. С одной стороны, обвинения Центрального Комитета партии, а с другой – разделывание этих фактов «Знаменем Труда» <…>. Вот так противоречие! Тон истых иезуитов, выступающих с лживо-тенденциозными утверждениями перед широкой публикой. Где же тогда «провокаторство» Азева?! Нет, это прелестно, бесподобно, подлежит громкому оглашению… По извещению Центрального Комитета, Азев ставил террористическую работу против Плеве, Вел<икого> Кн<язя> Сергея Александровича, П.Н. Дурново, Столыпина и Государя Императора. Прочитав это, многие члены партии усомнились в ней, началась деморализация. Тогда «Знамя Труда» заявило: «Необходимость актов диктовалось не соображениями Азева или тех, кто стоял за ним, а политическим положением страны; объекты террористической борьбы указывались не Азевым, а партией, в связи с их политической ролью в данный момент; герои, шедшие на акты, шли не ради Азева, а ради революционного дела, которому они служили до конца, стоя в рядах партии. Террор не с Азевом возник, не Азевым начат, не Азевым вдохновлен и не Азеву и его клике разрушить или морально скомпрометировать его»…

Что же после слов остается от Азева-провокатора? Азев – посредственность, Азев – отголосок террора, придерживающийся пословицы: «с волками жить – по волчьи выть». Как связать между собою эти два документа, принадлежащих социалистам-революци-онерам? Вот где «своя своих не познаша», гад гада ужалил. Выходит, переврали… Вот бы в Гос<ударственную> Думу для посрамления гг. Родичевых и Милюковых, болеющих провокацией… (Зубатов 1922: 281-82).

Что испытал Рутенберг, когда до него дошла эта сенсационная новость о двойной жизни Иуды-Азефа? С одной стороны, до самого последнего момента, покуда кольцо доказательств не сжалось до предела, он, как и многие другие, продолжал выражать ей энергичное недоверие, настолько Азефово предательство не укладывалось в сознании. Произошедшее было столь неожиданным и сверхординарным, что чувство сомнения не поколебала даже его личная неприязнь к Азефу – то отвращение, которое он испытал к нему в связи с делом Гапона. Это отвращение выразилось в решительной записке Рутенберга Азефу, где было сказано, что он не может и не хочет ни видеть его, ни слышать. Записка не могла не произвести соответствующего впечатления, и ее автор получил суровую отповедь от Савинкова:

Ты оскорбил в его <Азефа> лице честь партии и всей истории партии (ДГ: 78).

Принадлежа кругу потенциальных жертв «великого провокатора», доведенный однажды его беззастенчивой ложью до того, что был готов наброситься на него с кулаками26, Рутенберг, казалось, должен был интуитивно ощущать в отношении Азефа хотя бы смутные подозрения, но нет, их не было: он продолжал стойко и слепо верить в его невиновность. В письме к Савинкову от 18 января 1909 г., вопреки очевидным фактам, Рутенберг все еще не мог смириться с заявлением ЦК и полагал антиазефовскую кампанию великой ошибкой:

Борис!


Вы объявили И<вана> Н<иколаевича> провокатором. Узнал об этом из вчерашних местных газет. Ты не мог не принимать в этом «объявлении» участия.

Не касаясь покуда вопроса по существу, прошу тебя прислать мне то, что партия опубликовала об этом, то, что можешь прислать сверх. Также твое личное отношение. Если найдешь возможным это сделать, конечно.

Прибавлю только: я убежден, что Азев не провокатор.

Петр 18/1 <1>909

Адрес узнаешь у Л.Э. <Шишко>27

В своем неверии в Азефово предательство Рутенберг был не одинок: многие знавшие Азефа люди не сразу справились со столь ошеломляющим известием. Среди других, в его провокаторскую детельность не поверил, например, X. Житловский. Авторы книги «Террористы и охранка» (в оригинале: «Terruristes et policier», 1909) писали:

<…> Самым ярким образчиком того неограниченного слепого доверия, которое провокатор сумел внушить своим товарищам по партии, является, несомненно, следующий невероятный факт. Выдающийся с.-р., писатель, один из основателей «союза социалистов-революционеров» X. Житловский (известный в литературе под псевдонимом Н. Григоровича) продолжал в Америке фанатически отстаивать Азефа в продолжении четырех месяцев после его разоблачения. Одному из авторов книги пришлось лично беседовать в Нью-Йорке с Житловским по этому поводу: «Я скорее мог усомниться в себе, чем поверить в то, что Азеф провокатор. Нужно знать, чем для нас был Азеф, чтобы понять это… Я помню, когда-то, в Берлине каждый приезд Азефа или Гершуни был для нас, заграничников, настоящим светлым праздником… С его именем для нас были связаны самые яркие проявления нашей партии. Кроме того, он с такой чуткостью и вниманием относился к нам всем; так, например, что касается лично меня, он всегда интересовался моими литературными планами и работами, давал советы, практически очень умные, указывая на наиболее подходящие к моменту сюжеты, и все это с такой дружеской, теплой <sic>, с такой сердечностью… Разоблачение Азефа казалось мне чудовищной ошибкой…» (Лонге, Зильбер 1924/1909: 86).

У В. Розанова есть статья «Между Азефом и "Вехами”» (1909), в которой он рассуждает на тему того, что люди высокого творческого духа – писатели, философы, историки, теоретики и критики общественной мысли: Белинский, Грановский, Станкевич, Киреевский, В. Соловьев, Тургенев – никогда близко не подпустили бы к себе Азефа, интуитивно, своей тончайшей чувственной (или, как говорит Розанов, «музыкальною») организацией распознали бы в нем «чужого», «врага». Более того, не только сами писатели, но и их любимые герои в равной мере обладают сходными «органами отвращения»:

Чудовищной и ужасной истории с русскою провокациею не могло бы завязаться, не могло бы осуществиться около людей не только типа, как Станкевич, или Грановский, или как Тургенев, – но и около кого-нибудь из людей типа любимых тургеневских героев и героинь. Это замечательно, на это нужно обратить все внимание. То, что «обрубило голову революции», сделало вдруг ее всю бессильною, немощною, привело «к неудаче все ее дела», – никоим путем не могло бы приблизиться и коснуться не только прекрасных седин Тургенева, но и волос неопытной, застенчивой Лизы Калитиной.

Лиза Калитина сказала бы: «Нет».

Тургенев сказал бы «нет» (Розанов 2004: 264).

Статья, как обычно это бывает у Розанова, написана страстно и захватывающе, однако, исходя из крайне субъективного и недоказуемого посыла, развивает мысль скорее метафизическую, нежели исторически релевантную. Феномен Азефа (об этом, в частности, шла речь в I: 2) оказался много сложней и загадочней, чем это казалось многим проницательным умам, пытавшимся его разгадать. Неразгаданным до конца он остался и для Рутенберга. Его вера в неприкосновенный революционный авторитет даже разоблаченного провокатора обладала мощной силой инерции.

Но это – с одной стороны. С другой же, изучение хронологии событий показывает, что в тот же день, 18 января 1909 г., когда Рутенберг написал письмо Савинкову, где выражал резкое несогласие с позицией ЦК, признавшего Азефа предателем, он, мгновенно оценив ситуацию и, вероятно, за многие месяцы этой волокитной истории вздохнув облегченно, сел за статью, в которой впервые – пусть и в свернутом виде, но зато совершенно свободно и без внутренней и внешней (партийной) цензуры – огласил скрываемые до сих пор факты. Именно эта дата,

18 января 1909 г., значится под его статьей «Pourquoi jai tue Gapone» (Почему я убил Гапона), опубликованной 10 марта 1909 г. парижской «Le Matin» (Rutenberg 1909: 1). Русская заграничная агентура, проявлявшая к Рутенбергу повышенный интерес, мгновенно отреагировала на столь горячий материал – в тот же день в Петербург полетело донесение об этом. Правда, сам Рутенберг был заслонен в нем тем, что информатор осознавал как некое новое явление в западноевропейской буржуазной прессе: предоставление ею своих страниц русским революционерам.

<…> До последних лет, – говорилось в донесении, – русские революционеры совершенно не имели доступа в буржуазную прессу, и только в редких случаях им удавалось помещать свои статьи в социалистических органах; в настоящее же время буржуазные газеты помещают все статьи революционеров, дискредитирующие русское правительство, что делается ими несомненно с целью добиться от России, для прекращения этой компании, известной ежегодной субсидии.

Против этого зла правительству необходимо неотложно принять серьезные меры с целью прекратить в западноевропейской прессе революционную пропаганду, что потребует, конечно, со стороны правительства некоторого расхода, размер коего я не берусь определить; вполне уверен, что найти подходящее лицо, которому можно поручить вести в заграничной прессе это дело, будет не трудно <…>28

В связи с внезапным потрясением русской политической жизни – раскрытием провокаторской роли Азефа Рутенберг сразу снесся с Горьким и посвятил его в свои новые настроения и планы. Именно после получения его письма Горький 25 января 1909 г. адресовал Ладыжникову приводившуюся выше фразу о том, что «дело Азева должно разгореться в большой скандалище». 26 января Рутенберг вновь писал Савинкову:

Жаль лишь многое и многих. Душевно, глубоко жаль; и тех, кто объявляет, и тех, кого объявляют провокаторами. Тема, впрочем, сложная для письменного изложения29.

С разоблачением Азефа в «деле Рутенберга» началась новая эпоха: эсеровский ЦК был вынужден начать процесс «наведения мостов». Правда, произошло это скорее всего под нажимом Рутенберга, вознамерившегося – теперь уже беспрепятственно и открыто – обнародовать все имеющиеся в его распоряжении материалы. Текст рутенберговского заявления в ЦК, датированный 18/31 января 1909 г., был опубликован в «Знамени труда» (1909. № 15. Февраль. С. 19–20), главном печатном органе эсеровской партии (полностью приведен в Приложении И. 4). Отправляя его на предварительный просмотр Савинкову, Рутенберг писал (RA, копия):

31/1 <1>909

Дорогой Борис!


Посылаю тебе текст моего заявления о деле Г<апона>. Верни мне его с твоими пометками не позже среды до 8-ми часов вечера, лучше во вторник, заказным экспрессом. Рад буду всякому замечанию Л.Э. <Шишко> или М.А. <Натансона> (как частных лиц, конечно), если ты захочешь и сможешь это сделать в указанный срок. Зачеркнутая фраза: Так или иначе в четверг отправляю текст в печать.>

3 февраля Савинков отвечал ему (RA; опубликовано в ДГ: 109, за исключением двух последних фраз):

Дорогой Петр,


вчера получил Твое письмо.

1) ЦК хотя и скомпрометирован, но существует, а пока он существует, мне кажется, без его разрешения печатать по делу Г<апона> ничего нельзя, опираясь на уже состоявшееся между ЦК и тобою по этому поводу соглашение. Поэтому, по-моему, рукопись нужно отослать для прочтения официального в ЦК.

2) В такой тяжкий для партии момент, как теперь, мне думается, твое сообщение, содержащее упреки по адресу ЦК, даже если бы эти упреки были справедливы, – напечатано быть не должно. Оно внесет в уже существующее междуусобие еще один повод.

3) Упреки твои, по-моему, не совсем справедливы. Если Азев обманул в этом деле и тебя, и нас (а теперь ясно, почему это было в его интересах), то из этого не следует еще, что ЦК как целое давал санкцию устранения одного Г<апона> без Р<ачковского>. Наоборот, я утверждаю и могу свидетельствовать, где и когда угодно, что ЦК такой санкции не давал, что для него убийство одного Г<апона> было неожиданностью, им не одобренною, что Ты о таковом мнении ЦК знал. Это не исключает возможность обмана Тебя Азевым, заявление, напр<имер> Азева, что ЦК переменил мнение, или попустительства Азева, что равнялось разрешению и т. п. Но тогда виноват Азев, а не ЦК. Из Твоего же сообщения можно легко вывести другое, – неправильное, – заключение, что ЦК играет с Тобою недостойную игру в прятки.

Вот что я думаю о Твоем сообщении и хочу верить, что Ты посчитаешься с этим мнением.

Л.Э. <Шишко> и М.А. <Натансону> я не успел переслать Твое письмо, и они его не видели: исполняю точно Твою просьбу – высылаю Тебе обратно письмо сегодня.

Крепко целую Тебя и надеюсь, что все недоразумения скоро разрешатся.

Твой Павел.

Ясно сознавая, что «недоразумения» сами собой не разрешатся, ЦК направил Рутенбергу примирительное письмо (рукой последнего на нем проставлена дата: «Получено 25/ 2 <1>909»), в котором, несмотря на ряд признаний, чувствовался все тот же лукавый уход от ответственности и та же неискренность, что и во всей предыдущей его политике по отношению к Рутенбергу (RA; приведено в ДГ: 111-12)30:

ЦК П<артии> С<оциалистов>-Р<еволюционеров>, подтверждая существо изложенного в этом письме, может сообщить следующее:

1) Член партии П. Рутенберг действительно докладывал ЦК о разговорах с ним Г. Гапона, из которых совершенно выяснился характер связей последнего с Рачковским и др<угими> агентами политического сыска.

2) Верность сообщенных П. Рутенбергом данных подтверждается и последующими сведениями о сношениях Гапона с полицией до и после 9 января, полученными из других достоверных источников.

3) Первый доклад П. Рутенберга о провокаторских попытках Гапона был сделан в присутствии представителя Б О двум членам ЦК, причем П. Рутенберг, настойчиво поддержанный представителем БО, предлагал поручить ему убийство Гапона; члены же ЦК (и в числе их Азеф) стали на ту точку зрения, что при невыясненности личности Гапона для общества и при слепой вере в него значительной части рабочих такой акт мог бы вызвать множество совершенно нежелательных последствий, кривотолков и раздоров между рабочими с<оциал>-р<еволюционер>ами и рабочими-гапоновцами. В итоге продолжительных споров именем ЦК<омите>та оба наличных его члена в присутствии П. Рутенберга взяли на свою ответственность следующее разрешение вопроса: отклонить убийство одного Гапона; разрешить только террористический акт против Рачковского и Гапона вместе во время одного из их конспиративных свиданий; исполнение акта должен был взять на себя П. Рутенберг.

4) Один из присутствующих членов ЦК (не Азеф) взял на себя немедленно сообщить это постановление остальным членам ЦК<омите>та, которыми оно также было санкционировано.

5) Все технически деловые сношения по выполнению данного постановления П. Рутенберг вел с Азефом и, конечно, не имел тогда оснований усомниться в том, что Азеф является верным выразителем решений ЦК.

6) Ввиду отнаружившейся ныне общей роли Азефа ЦК не имеет никаких оснований сомневаться в верности заявлений П. Рутенберга, что в своих переговорах с ним о практическом выполнении намеченного плана Азеф допустил – вопреки постановлению ЦК, в котором сам принимал участие, – и убийство одного Гапона. По указанию П. Рутенберга, на лиц, с которыми Азеф вел переговоры об участии в убийстве одного Гапона, ЦК<омите>том в настоящее время проводится необходимое расследование31, результаты которого будут своевременно опубликованы. То же относится и к указанию П. Рутенберга на лицо, чрез которое Азеф был извещен за два или три дня о подготовлении убийства Гапона в Озерках.

7) При наличности такого рода роли Азефа безукоризненность поведения П. Рутенберга, в смысле соблюдения им партийной дисциплины, не подлежит сомнению и не согласный с партийным решением результат предприятия ложится на ответственность Азефа.

8) Вплоть до смерти Гапона последним известием, которое ЦК имел об этом деле, было сообщение, что П. Рутенберг отказывается от продолжения дела и уезжает за границу, что развязывало руки ЦК<омите>ту и дало ему возможность придать всему делу иное направление, приняв участие в организации общественного суда над Гапоном, суда, в распоряжение которого ЦК полагает передать и показания П. Рутенберга.

Этот документ послужил причиной полного разрыва отношений Рутенберга с ЦК партии эсеров. В письме к Бурцеву от

25 марта 1909 г. он писал, что считает

поведение его <ЦК> в деле Г<апона>, даже при теперешних обстоятельствах, и его добавление к моему заявлению по меньшей мере некорректными32.

Политическая и моральная дискредитация ЦК в деле Рутенберга была столь полной и явной, что было бы странно, если бы эта история прошла незамеченной и неотмеченной теми, у кого действия руководящего эсеровского органа и без того вызывали резкое несогласие и критику и кто, подобно упоминавшемуся в предыдущей части Е.Е. Колосову, оказался в оппозиции к своим бывшим товарищам.

Колосова более всего заинтересовала и взволновала именно моральная сторона – наиболее тяжелая и драматичная в деле Рутенберга, когда в жертву бездушной партийной машине, выше всего ставящей формальную инструкцию, была принесена человеческая личность (или, как охарактеризовал эту драму сам Колосов – «беспомощность отдельного лица в борьбе с большой и сильной организацией», Колосов 1911: 29). Главной целью его морального суда и оценки стала бесчеловечная и преступная жестокость, какой отличалось поведение ЦК в деле Рутенберга (там же: 23).

По мнению автора брошюры,

…в марте и в феврале 1906 г. имя Гапона было уже так сильно скомпрометировано, о нем так недвусмысленно писалось в тогдашних газетах, в его отделах развилась такая грязь, вызвавшая самоубийство Черемухина, вместе с тем на стороне партии с.-р. был тогда такой нравственный авторитет, что не было никакой боязни открыто взять на себя моральную ответственность за неудачный даже в известном смысле поступок Рутенберга (там же: 27).

Колосов доказывал, что ЦК совершил страшное преступление, отказавшись нести ответственность за совершенное Рутенбергом:

Он <ЦК> должен был открыто, пусть даже на самом суде Грабовско-го, сказать: да, это мы, партия соц<иалистов>-рев<олюционеров>, приговорили Гапона к смерти, приговорили как предателя и провокатора, осквернившего великий день 9 января. Мы не ответственны за то, как именно произошло убийство Гапона. За это пусть несут ответственность его непосредственные исполнители. Но мы ответственны за самый приговор над Гапоном, ответственны морально, но для нас давно уже нет сомнений в истинной роли Гапона (там же: 27).

Оппонент ЦК и защитник Рутенберга обращался к ДГ и цитировал из него следующее место:

Меня угнетало мое положение, угнетало положение тех, кого я, по поручению ЦК, послал на убийство Гапона.

Один из них при встрече со мной предложил вопрос:

– В каком деле мы принимали участие? В партийном или вашем частном предприятии? Как держать себя в случае ареста?

Я объяснил ему положение и сказал, что в случае ареста они должны сказать правду, т. е. что они, на основании моих слов, исполняли приговор ЦК (ДГ: 94).

В этой связи Колосов задавался резонным вопросом:

Неизвестно, как бы поступил ЦК в том случае, если бы действительно кто-нибудь из исполнителей его приговора над Гапоном был арестован и на аресте заявил то, что предлагал Рутенберг, – весьма вероятно, что ЦК выдержал бы характер и в ответ на такое заявление опубликовал бы такой же торжественный отказ от солидарности с подобным заявлением, какой им был опубликован в деле Никитенко (Колосов 1911: 28-9)33.

Как и Рутенберг, Колосов жил в это время (1909–1914) в Италии, в Кави ди Лаванья. Свою брошюру (или предшествующие ей статьи) он завершил в мае 1911 г. и уже после ее выхода, 28 августа 1911 г., подозревая назревающий скандал и уточняя поэтому некоторые детали, писал Рутенбергу (RA, письмо отпечатано на машинке):

Дорогой Петр Моисеевич, имею к Вам несколько вопросов, касающихся моей брошюры. По-видимому, ей суждено сделаться предметом некоторого обсуждения, так как уже теперь я получаю от заинтересованных лиц ряд возражений. Не стану излагать их все, не стану также называть имена, но вот что между прочим я получаю в виде доводов против Вас.

I. Мне говорят, что того ответа на статьи Маски, который я цитирую с Ваших слов на стр. 28 (ответ ЦК), совсем не было. Что это, стало быть, сочинено Вами или выходит, что сочинено. Чтобы раз навсегда кончить с этим доводом, не можете ли Вы прислать мне копию с этого документа.

II. Мне говорят еще, что ответ такой был, но что Вы дали согласие на его содержание. Что Вы согласились, чтобы в этом ответе ЦК не называл Вас «членом партии». Причем согласие это было дано Вами, кажется, постфактум.

III. Говорят, что о Ваших переговорах с активистами (см. стр. 64 «Былого») Вы заговорили только после того, как произошло разоблачение Азефа..

IV. Вообще будто бы Вы в 1906 г. и позже не называли по именам свидетелей.

Ограничусь пока этими пунктами. И того немало. Если Вам не трудно, ответьте на них.

На формальное право напираю из соображений тактических: раз я это право сам признаю, хотя бы только условно, тем меньше против меня аргументов из противной стороны и тем резче моя основная позиция.

Дело «неудачное» с точки зрения 1) ЦК, так как он поручил двойное убийство и 2) с моей: оно было обставлено так, что чересчур затрагивало нравственное чувство. Если б Гапон был просто убит на улице из револьвера, это было бы много лучше, чем мучительная трагедия в день 28 марта.

Пока всего хорошего. Мне то говорят, что ЦК ответит полным и, конечно, презрительным молчанием на брошюру, то называют лиц, которые будут отвечать.

Жму руку.

Ваш Евг. Колосов <

Рукой написано на полях:> Нет ли у Вас статей Маски?

Копии ответа Рутенберга Колосову найти в RA не удалось, хотя основные его пункты представить себе не трудно. Уже отмечалось, что ответ на апрельскую статью 1906 г. Маски (Манасевича-Мануйлова) в «Новом времени» ЦК не давал, если за таковой, конечно, не считать глухое и натужное признание, сделанное в октябре (через полгода!) о том, что «личная и политическая честность П. Рутенберга стоит вне всяких сомнений». Нелепо обсуждать вопрос о том, почему Рутенберг «дал согласие» на эту почти механическую адвокатскую реплику – о вынужденности его, «солдата революции», положении, застрявшего между зубьев бездушной партийной машины, подробно говорилось выше.

Самым серьезным мотивом, звучащим в вопросах Колосова, причем не потерявшим своей актуальности до сегодняшнего дня, остается тема возможных текстовых вставок (версий), которые Рутенберг мог внести после разоблачения Азефа, действуя как бы с развязанными руками и обеспечивая себе тем самым полное «алиби» за счет фактически замолчавшего свидетеля.

В частности, с этим связан 3-й пункт колосовского письма, в котором речь идет об «активистах». Подразумевается следующее место из ДГ:

Краснов <Чернов> и Субботин <Савинков> уехали. А Азеф занялся техической разработкой плана покушения, давая мне детальные инструкции: где, на каких улицах, в какие часы ставить извозчиков, в каких ресторанах бывать, как сноситься с ним (Азефом), как получить разрывной снаряд и пр. Весь план «симуляции» был настолько легковесен, что, при практическом обсуждении его, возможность неудачи вырисовывалась еще яснее.

Не могу сейчас восстановить в памяти моих разговоров с Азефом по этому поводу. Но факт тот, что он признал возможность неудачи и необходимость в этом случае убить одного Гапона. Так как всякие сношения мои с ЦК прекращались с моим отъездом из Северска <Гельсингфорса>, то необходимо было все заранее предвидеть и заготовить также и для этого второго случая. Что Азеф и сделал. Он обратился к N-ам (революционная партия) <финская рабочая партия>, изложил им положение дела, заявив, что в случае, если придется убить одного Гапона, это будет сделано в Финляндии, между Петербургом и Выборгом, где понадобится помещение, лошади и люди. Он спрашивал эту организацию, чем они могут нам помочь (С. 64).

Дать беспристрастный ответ на вопрос Колосова – велись ли Азефом переговоры с финнами, или Рутенберг уже задним числом ввел это место как вариант, предусматривавший кровавую развязку в Озерках, – не представляется возможным: если говорить о какой-то односложной и однозначной истине, то она унесена героями гапоновской истории в могилу. Однако из этого вовсе не следует, что мы обречены довольствоваться субъек-тивно-вкусовыми оценками/пристрастиями и более или менее убедительно звучащими гипотезами.

Весь ход этого дела – логика спора Рутенберга с ЦК – свидетельствует о том, что обвиненный в превышении полномочий убийца провокатора Гапона действовал совершенно адекватно на разных его этапах, и в его версии событий нет никаких противоречий между тем, что он говорил до и после разоблачения Азефа. Не существует документов, опираясь на которые можно было бы доказать обратное. Вот почему даже если занять по отношению к ДГ крайне скептическую позицию, вряд ли можно всерьез говорить о какой-либо уязвимости его автора.

ДГ, как известно, впервые было напечатано в «Былом» В.Л. Бурцева. Мы не знаем, как рутенберговская рукопись попала к нему, однако едва ли есть основания для решительного утверждения о том, что она была напечатана «стараниями Горького» (Горький 1997-(2007), XIII: 332). Рутенберг познакомился с Бурцевым еще в 1905 г., но, как отмечал последний в письме к нему от 5 января 1936 г., тогда они «лично никакого общего дела не делали» (.RA). Сойдясь теперь, обнаружили один в другом если не «родственные души», то во всяком случае много общего и сходного. Бурцев, как и Рутенберг, накопил множество обид и разочарований в отношении ЦК эсеровской партии, с которым у него долгое время шла тяжба по делу Азефа. Однако даже и после разоблачения последнего, признания бурцевской правоты и пережитого ЦК конфуза, заключения «перемирия» и установления хотя бы внешних «отношений» Чернов и Натансон продолжали оставаться в оппозиции к Бурцеву и с недоверием относились к его разоблачительной деятельности.

Немотря на большой предыдущий горький опыт, – писал Бурцев впоследствии, – у меня все-таки была некоторая надежда, что дело Азефа впредь заставит эсеров справедливее отнестись к моей борьбе с провокаторами и они перестанут говорить о моей близорукости и поймут, сколько они нанесли зла тогдашней моей борьбе с провокацией.

Но я так-таки ни тогда, ни после, никогда не дождался даже элементарнейшей справедливости не только со стороны Чернова и Натансона, но и со стороны партии эсеров как таковой. Наоборот, со стороны партии очень скоро снова стали против меня повторяться старые обвинения. Эсеры и тогда оставались моими врагами, какими были и в деле Азефа, – и в борьбе со мной по-прежнему во главе всех их всегда шел Натансон (Бурцев 1924: 281).

Нечто сходное происходило и с Рутенбергом. Уже после того, как в истории с убийством Гапона прояснились все скрытые пружины и вопиющая несправедливость обвинений в адрес Рутенберга стала очевидной, ЦК не спешил сделать необходимые шаги – покаяться в той форме, какая требовалась хотя бы элементарными дипломатическими приличиями. Этим во многом объяснялась концовка ДГ, аллюзирующая знаменитый «Jaccuse» Э. Золя:

Обвиняю этот ЦК:

a) В замалчивании смерти Гапона, совершенной членами партии на основании фактически состоявшегося приговора партии.

b) Во введении в заблуждение публичного мнения сделанным ЦК заявлением в печати в мае 1906 года, где говорилось, что партия никаких сношений с Гапоном не имела.

c) В том, что своим поведением ЦК поставил меня в морально двусмысленное положение по поводу сношений с Рачковским, инициатива которых исходила из ЦК и фактически была одобрена всем его составом (исключая одного голоса <sic>).

Знаю всю глубину несчастья, постигшего членов этого ЦК в деле Азефа, и выражаю им мое глубокое искреннее товарищеское сожаление. Выражаю им мое сожаление за все проделанное ими надо мной, ибо знаю, что и в этом деле они достойны были лучшей роли. На их примере пришедшие им на смену научатся, как во многих случаях не должен поступать ЦК партии социалистов-революционеров (ДГ: 115).

Рукопись рутенберговских воспоминаний хранилась у члена эсеровской партии, историка и журналиста С.П. Постникова (1883–1965). Спустя много лет, живя в эмиграции в Праге, где он был одним из организаторов и руководителей Русского заграничного архива, Постников обратился Рутенбергу в Палестину (RA):

15 декабря 1935 г. Прага

Милостивый Государь господин Рутенберг,


Егор Егорович Лазарев передал мне, что Вы интересуетесь книгой Ваших воспоминаний, изданной в советской России. Эту книгу Лазареву дал я. Но у меня же имеется Ваша подлинная рукопись Вашего отчета Центральному Комитету. Всего в рукописи 71 стр. Я не сверял, все ли и точно ли опубликовано в журнале «Будущее» Бурцева34, где впервые в печати появился Ваш отчет и откуда была сделана перепечатка в России. Я посылаю при этом письме Ваше препроводительное письмо при отчете. По этому листку Вы узнаете, Ваш ли это почерк или я имею только копию Вашего отчета.

Если Вы интересуетесь Вашей рукописью, то я могу ее Вам прислать. Но взамен я просил бы Вас помочь мне материально издать другие материалы из истории рев<олюционного> русск<ого> движения. Сумму, какую Вы можете прислать, не откажите определить сами. Я не знаю, известно ли Вам мое имя, но я был одним из редакторов большого легального журнала в Петрограде «Заветы» (1912-14 г.г.), газеты «Дело Народа» (1917 г.), в эмиграции «Голоса России» (Берлин, 1922-23 г.), «Рев<олюционная> Россия», 1922-28 г.) и др.

Мне много о Вас рассказывал мой друг, умерший теперь Ал<ександр> Моис<еевич> Беркенгейм35, а потому я и позволил себе обратиться непосредственно к Вам.

Примите уверение в совершенном уважении,

С. Постников

Состоялась ли «сделка» между Постниковым и Рутенбергом, неизвестно – рукопись ДГ в RA обнаружить не удалось (см. также письма Е.Е. Лазарева Рутенбергу, приводимые в V: 1).

Человек вовсе не безгрешный, властный и непокладистый, но совестливый и по-рыцарски благородный, Рутенберг в письме к Бурцеву от 12 декабря 1909 г. просил перевести положенный ему гонорар за издание ДГ сожительнице казненного Гапона (в письме он называет ее вдовой):

Вы говорили мне, что за печатание в «Былом» платите по 60 р. с листа. Перешлите, пожалуйста, в счет статьи Ф.В. Волховскому36 15 фунтов, т. е. 375 fr., а остальное Уздалевой – вдове Гапона. Я узнал, что она сильно нуждается. Вы меня сильно обяжете, если сделаете последнее как можно скорее и сделаете это так, чтоб ни она, ни кто другой не могли заподозрить источника денег. А это письмо порвите. Послать своих денег я не могу, ибо не имею их37.

Гапоновский эпизод вроде бы завершился торжеством справедливости, хотя моральные и физические затраты и потери были так велики, что едва ли сопровождались приливом большой радости победителя. Эта история наложила несмываемый травматический отпечаток на весь склад рутенберговской личности. С большим трудом он сумеет выбраться из-под руин этой «победы» и сделает все возможное, чтобы забыть ее, хотя в разные периоды его жизни она так или иначе будет остро и мучительно напоминать о себе.

________________________

1. Мейер 1907: 44

2. Ср. ошибочное утверждение современного исследователя, датирующего приезд Рутенберга на Капри маем 1907 г. (Ревякина 2003: 19).

3. Степень «родства», по-видимому, строго и однозначно установлена не была, и Рутенберг оказывался то родным ее братом («Федоровичем»), то двоюродным («Петровичем»). Дж. Вудворд, ориентируясь, вероятно, на то, как называет Рутенберга в письмах Горький («Василий Петров <сын>», т. е. Василий Петрович), пишет, что он носил партийное имя Василий Петров (Woodward 1969:178).

4. О загадочной смерти С. Морозова см.: Носик 2003: 101-09.

5. Через несколько дней, 25 марта/7 апреля, вероятно натолкнувшись на состояние Рутенберга, близкое к депрессии, он сообщал:

Дело с рукописью Р<утенберга>, о котором писал, затягивается немного (Горький 1997-(2007), VI: 39).

6. Роман Петрович Аврамов (1882–1937), деятель русского и болгарского революционного движения. Соотрудник газеты «Искра». Член редколлегии организованного социал-демократами в Женеве в 1905 г. издательства «Demos», которое возглавлял И.П. Ладыжников и которое предшествовало его издательству, перенесенному в том же году в Берлин. Владевший несколькими иностранными языками, Аврамов выполял в издательстве Ладыжникова функции политического обозревателя. Впоследствии служил сотрудником советского торгпредства в Берлине.

7. Либеральная газета «Русь» явилась продолжением газеты «Гласность» (основатель и издатель A.A. Суворин), выходила в Петербурге с перерывами, начиная с декабря 1903 по 1905 г. (ред. A.A. Суворин), в 1906–1908 гг. (ред. М.М. Крамалей и затем – С.А. Из-нар); в 1907–1908 гг. при ней издавался юмористический журнал «Серый волк». В 1908 г. была закрыта.

8. Несмотря на то что отношениям Рутенберга и Савинкова мы уделяем известное место, в силу самой их сложности и ряда лакун в переписке между ними эта проблема требует отдельного исследования. В сохранившемся в RA письме от 17 апреля (б/г, <1908?>) Савинков писал Рутенбергу:

Милый мой Мартын, хочу тебе сказать, вне зависимости от всяких «дел и отношений», что люблю Тебя и помню. Знаю, как тебе скверно – верь, что всегда найдешь во мне товарища. Будет минута – черкни.

Твой Павел

Однако реальное поведение Савинкова по отношению к Гутенбергу и отстаиваемым им взглядам – и в истории с Гапоном, и в более позднее время – не всегда соответствовало этим дружеским заверениям. Что касается используемого им определения «старый приятель», то оно, как это вытекает из письма к нему Рутенберга от 19 февраля 1908 г. (см. далее), вызвало у последнего горьковатый осадок.

9. Конспиративное имя Савинкова. Письмо частично приведено в ДГ: 103.

10. ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Ед. хр. 174. Л. 2. Это письмо Рутенберг цитирует в ДГ: 103.

11. Леонид Эммануилович Шишко (1852–1910), старейший русский революционер-народник, член кружка «чайковцев»; один из теоретиков партии социалистов-революционеров по крестьянскому вопросу; участвовал в разработке программы партии, член ее Заграничного комитета, входил в состав редакции «Революционная Россия». Умер 20 января 1910 г. См. его некролог в бурцевском «Общем деле» (1910. № 3.15 января. С. 16), а также: Памяти Шишко 1910.

12. Марк Андреевич Натансон (1850–1919), ветеран революционно-освободительного движения, один из организаторов «Народной воли». В партию эсеров вступил достаточно поздно – в ноябре 1905 г., но сразу же занял в ней лидирующие позиции, став одним из главных ее авторитетов. На I съезде партии избран в состав ЦК.

13. У О.В. Будницкого прочитано неверно: «неразрывно».

14. Речь идет о Григории Андреевиче Гершуни (1870–1908), которого не стало 17 марта 1908 г. (он умер в Париже от саркомы легких), и эсеровская верхушка отправилась на его похороны. Ср.:

Через несколько дней после моего приезда в Цюрих умер Г.А. Гершуни. Все оказались заняты. Все, кто мог, уезжали в Париж на похороны, которые затянулись на 2 недели (ДГ.: 105).

15. ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Ед. хр. 174. Л. 4; копия в RA.

16. На письме рукой Рутенберга написано:

Получил 19 марта 1908 в Женеве от Ег<ора> Ег<оровича>. П<етр> Р<утенберг>.

17. 2-я часть ДГ называлась «Отчеты Центральному Комитету Партии С.-Р. о предательстве и смерти Гапона». Вполне понятно, что ЦК был решительно против именно ее публикации.

18. В оригинале описка: «защитой» (.RA).

19. Взятый в ломаные скобки фрагмент при первоначальной публикации и всех дальнейших перепечатках – в целях конспирации – отсутствовал и восстанавливается по RA впервые.

20. Судя по всему, рукопись редактировал Савинков: на это в особенности указывает п. 2. Впрочем, сам Рутенберг в ДГ, не приводя присланных ему замечаний, отмечал:

Следует список изменений, указанных мне раньше Субботиным <Савинковым> (ДГ: 106).

21. На первой странице перечня замечаний рукой Рутенберга вновь отмечено: «Получено от Егор Егорыча 7-го апреля 1908 г. П. Рутенберг. Geneve».

22. Вероятно, речь шла о том месте записок Рутенберга, где Гапон признается ему в своей связи с Охранным отделением:

Гапон рассказывал все это под видом «плана»: использовать свое положение с революционной целью. Но он путал. Вначале он говорил о терроре и о необходимости поскорее повидаться с Павлом Ивановичем и Иваном Николаевичем <Савинковым и Азефомх (Он считал их, как и меня, членами Боевой Организации). (ДГ: 57).

23. Рутенберг, очевидно, последовал этому замечанию: никаких следов, указывающих на то, к чему оно относилось, в печатном тексте не осталось.

24. Против последнего предложения рукой Рутенберга написано:

Не соответствует действительности.

25. Это письмо Рутенберг напечатал в ДГ: 107-08, с купюрированным фрагментом (после «…для расходов по делу Гапона 700 рублей» следовало):

ЦК<омите>т не откажет уплатить из этой суммы 600 fran., а остальные прислать Леон<иду> Э<ммануиловичу> <Шишко> для Ольги Николаевны <Хоменко>.

Так как из-за переговоров с ЦК<омите>том я вынужден был остаться здесь очень долго, ЦК не откажет покрыть израсходованные мной здесь (задолженные) за последний месяц 200 fr.

Приведен по оригиналу (из HI A Nicolaevsky Collection. Box. 194. Folder 11) в: Будницкий 1996: 448 (копия в RA).

26. Рутенберг так описывал эту сцену:

<Азеф:> – Хорошо, вы мне скажите одно, поручал я вам убийство Гапона или нет?

– Конечно.

– Вы лжете, Мартын Иванович!

Судорожно сжались кулаки. Только сознание об «оскорбленной» мною уже раз «чести партии» парализовало руку, поднявшуюся ударить наглеца (ДГ: 96).

27. ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Ед. хр. 174. Л. 6.

28. HIA Nicolaevsky Collection. Box 18а. Folder 2. Полный текст в Приложении I. 1.

29. ГА РФ. Ф. 5831. On. 1. Ед. хр. 174. Л. 8.

30. Это письмо было опубликовано как заключение ЦК к письму Рутенберга в «Знамени труда» (1909. № 15. Февраль. С. 20).

31. Отнесем это – «на лиц <…> проводится расследование» – к общему партийному косноязычию писавшего: весь документ вообще представляет выразительный образец бюрократическо-канцеляр-ской риторики.

32. ГА РФ. Ф. 5802. Оп. 2. Ед. хр. 766. Л. 2.

33. Вероятно, на основе этого сравнительно небольшого фрагмента автор статьи о Б.Н. Никитенко (Н. Ерофеев) в энциклопедии «Политические партии России. Конец XIX – первая треть XX века» пишет в связи с позицией, занятой эсеровским ЦК по отношению к «делу 18-ти» (см. упоминание о нем в I: 3), что ее «осудил чл<ен> партии эсеров Е.Е. Колосов в своей брошюре «Из области парт<ийной> этики» (Париж, 1912 <sic>) (Политические партии России 1996: 395). Истины ради следует заметить, что в пору написания брошюры автор членом партии эсеров уже не был – он официально вышел из нее в апреле 1909 г. (Колосов 1911: 3), а Никитенко относится к весьма периферийным ее персонажам.

34. С.П. Постников по забывчивости путает журнал «Былое» с журналом «Будущее».

35. Об А.М. Беркенгейме см.: IV: 1.

36. Феликс Вадимович Волховский (1846–1914), старейший участник революционно-освободительного движения; был близок к Г.А. Лопатину и С.М. Степняку-Кравчинскому, «нечаевцам» и «чайковцам». Видный эсеровский деятель, редактор ряда эсеровских изданий.

37. ГА РФ. Ф. 5802. Оп. 2. Ед. хр. 766. Л. 7.

Глава 3

«…Oh спасал все культурное, человечно ценное»

(Горький и Рутенберг)1

«Да, да, я давно, еще в Петербурге, знал, что он большой человек и сделает большие дела. Что бы о нем ни рассказали, меня ничто не удивит». В его словах была даже какая-то зависть и сожаление о том, что этот человек не остался в России.

Горький о Рутенберге2

Тема этой главы привлекает внимание не впервые. Совершенно внятно она была обозначена в книге М. Агурского и М. Шкловской «Из литературного наследия: Горький и еврейский вопрос» (Агурский, Шкловская 1986). Однако ее обозначением дело и кончилось: о том, что между М. Горьким и П. Рутенбергом велась переписка, иследователи предполагали, но сами письма Рутенберга Горькому, в то время еще не напечатанные, оказались для них недоступны3. Непонятно, однако, по каким причинам не был исследован на этот предмет RA.

Наиболее существенным вкладом в изучение данной проблематики является работа Л. Флейшмана (Флейшман 1992: 109-15), в которой учтены, как кажется, все известные источники взаимоотношений Горького и Рутенберга.

Общеизвестен факт юдофильства Горького и его симпатий к сионизму. Совершенно закономерен поэтому интерес к тем персонально-человеческим, социальным или творческим контактам, которые связывали его с евреями вообще и сионистскими лидерами в частности. В кругу других отношений Горького с известными общественными фигурами-евреями Рутенберг занимает весьма заметное место, и эта связь позволяет выявить новые штрихи в биографии русского писателя, а также дополнить неизвестными сведениями некоторые известные исторические сюжеты.

«…Делайте то дело, которое можете и умеете делать»

О контактах Горького с Рутенбергом в день Кровавого воскресенья речь шла выше. Напомним об еще одном эпизоде их встречи, описанном Горьким в очерке о Н.Г. Гарине-Михайловском:

Было это в в Куоккале, летом 1905 года. Н.Г. Гарин привез мне для передачи Л.Б. Красину в кассу партии 15 и 25 тысяч рублей и попал в компанию очень пеструю, скромно говоря. В одной комнате дачи заседали с П.М. Рутенбергом два еще не разоблаченных провокатора – Евно Азеф и Татаров. В другой – меньшевик Салтыков беседовал с В.Л. Бенуа о передаче транспортной техники «Освобождения» петербургскому комитету и, если не ошибаюсь, при этом присутствовал тоже еще не разоблаченный Доброскок – Николай Золотые Очки. В саду гулял мой сосед по даче пианист Осип Габрилович с И.Е. Репиным; Петров, Шелгунов и Гарин сидели на ступеньках террасы. Гарин, как всегда, торопился, поглядывал на часы и вместе с Шелгуновым поучал неверию Петрова, все еще веровавшего в Гапона. Потом Гарин пришел ко мне в комнату, из которой был выход к воротам дачи.

Мимо нас проследовал к поезду массивный, толстогубый, со свиными глазками Азеф в темно-синем костюме, дородный, длинноволосый Татаров, похожий на переодетого соборного дьякона, вслед за ними ушли хмурый сухонький Салтыков, скромный Бенуа. Помню, Рутенберг, подмигнув на своих провокаторов, похвастался мне:

– Наши-то солиднее ваших (Горький 1968-76, XX: 89).

В Италию Горький приехал 13 (26) октября 1906 г., на Капри поселился 20 октября (2 ноября), т. е. незадолго до приезда сюда Рутенберга, который, как отмечалось выше, появился в доме Горького в конце января 1907 г.

Рутенберг жил на Капри в атмосфере шпионско-провокатор-ских имагинаций. Собственный гапоно-азефовский сюжет, вынужденно заполнивший все его существование и ставший причиной нешуточной эмоциональной депрессии, был не единственной реакцией на эту крайне актуальную и модную в то время проблематику. Горький работал над повестью «Жизнь ненужного человека» («Шпион») – «из быта политических сыщиков», как он сам определял в письме М. Хилквиту (не позднее 13 (26) января 1907 г.) ее топику (Горький 1997-(2007), VI: 7). Приехавший к нему Л. Андреев носился с замыслом произведения, в котором изображалось и развенчивалось бы предательство как таковое («Иуда Искариот»).

Между прочим, на Капри произошел эпизод, связанный с Л. Андреевым и вошедший впоследствии в историю русской литературы. Рутенберг в его присутствии рассказал случай из собственной жизни о том, как, преследуемый полицией в ночном Петербурге, он был вынужден скрыться за дверью борделя и провести ночь с проституткой. Горький так излагает макет оригинала:

<…> Девица «дома терпимости», чутьем угадав в свое «госте» затравленного сыщиками, насильно загнанного к ней революционера, отнеслась к нему с нежной заботливостью матери и тактом женщины, которой вполне доступно чувство уважения к герою. А герой, человек душевно неуклюжий, книжный, ответил на движение сердца женщины проповедью морали, напомнив ей о том, что она хотела забыть в этот час. Оскорбленная этим, она ударила его по щеке, – пощечина вполне заслуженная, на мой взгляд. Тогда, поняв всю грубость своей ошибки, он извинился пред нею и поцеловал руку ее, – мне кажется, последнего он мог бы и не делать (Горький 1968-76, XVI: 351)4.

Л. Андреев, на которого эта история произвела неотразимое впечатление, написал на ее основе повесть «Тьма», напечатанную в № 3 альманаха «Шиповник» за 1907 г. (на обложке – 1908). Эта повесть, о которой, по воспоминаниям А. Соболя, спорили даже на каторге, в далеком Горнем Зерентуе (Соболь 1924: 64), в местах, менее удаленных от цивилизации, вызвала настоящий литературно-общественный скандал (о восприятии современниками повести Андреева см.: Басинский 1989:133-35). Ср. с более поздним суждением А. Амфитеатрова, которое приводилось в И: 1.

Крайне негативно воспринял «Тьму» и Горький. Эта повесть вбила клин между ним и Андреевым и разрушила союз, который до тех пор воспринимался как, скажем, нечто оппозиционное лагерю Гиппиус-Мережковский, ср., напр., в письме Гиппиус Савинкову от 11/24 марта 1912 г.:

Думаю, впрочем, когда мы с вами увидимся и поговорим толком, – будет ясно, к какой литературе вы тяготеете, к Горько-андреевской или нашей (Гончарова 2006: 215).

Отзываясь на помещенную в «Весах» (1908. № 2. С. 73–6) статью Антона Крайнего (Гиппиус) «Репа», Горький, который вновь приглашал Андреева погостить на Капри, писал ему (16 (29) февраля 1908): «<…> а в журнале Брюсова ты назван невеждой и дураком» (справедливости ради следует отметить, что это слово Гиппиус адресовала герою, а не автору)5.

И далее в том же письме:

Бросай, пока время, всю эту сологубовщину, пойми, что непристойно тебе, с твоим талантом, невольно поддаваться их заразному влиянию и писать такие вещи, как «Тьма». Я чуть не заревел, прочитав эту мазницу дегтя, а потом шестнадцать лет сердился на тебя. Эх ты, дитя моя (Горький 1997-(2007), VI: 185-86).

Неприязненное отношение к навеянной Рутенбергом андреевской «Тьме» Горький проявлял многократно. В письме к К.П. Пятницкому (26 октября (8 ноября) 1907), окрестив ее «отвратительной и грязной вещью», он писал о Рутенберге:

Ее <«Тьмы»> истинным автором является ее герой – известный вам Василий Федорович, – болван, которому я дал бы пощечину, будь он около меня. Я предупреждал, я просил этого скота не говорить Леониду о революции и своем участии в ней, я прямо указывал ему, что Л<еонид> немедленно постарается испачкать все, чего не поймет. <…> Идиот В<асилий> Ф<едорович> – получил должное за свой рассказ – изумительно гадок он в изображении Леонида! (там же: 97-8)6.

Та же мысль высказана в письме И.П. Ладыжникову, датированному тем же днем:

«Тьма» же – отвратительна, хотя Василий Федоров – ее герой – заслуживает такого изображения (там же: 97).

О том же идет речь в письме к Н.С. Каржанскому7, автору очерков «Париж (Из записной книжки неизвестного)», которые Горький взял для публикации в 34-й книжке «Знания» за 1911 г. Прочтя рукопись, он писал автору (20 сентября (3 октября) 1910 г.):

Ваша книга – честная книга, и я бы назвал ее «Гибель героев» – это громко, но очень близко действительности. У Вас я не чувствую того противного нигилизма, которым пропитан «Конь бледный» Савенкова <sic>, «Тьма» Андреева <…> (там же, VIII: 140).

В посмертном очерке «Леонид Андреев» (1919 – отрывки, полный вариант: 1922), подводя последние итоги своей многолетней дружбы с автором «Тьмы», Горький писал:

…Леонид неузнаваемо исказил и смысл и форму события. В действительном публичном доме не было ни мучительного и грязного издевательства над человеком и ни одной из тех жутких деталей, которыми Андреев обильно уснастил свой рассказ.

На меня это искажение подействовало очень тяжко: Леонид как будто отменил, уничтожил праздник, которого я долго и жадно ожидал. Я слишком хорошо знаю людей, для того чтоб не ценить – очень высоко – малейшее проявление доброго, честного чувства. Конечно, я не мог не указать Андрееву на смысл его поступка, который для меня был равносилен убийству из каприза – злого каприза. Он напомнил мне о свободе художника, но это не изменило моего отношения, – я и до сего дня еще не убежден в том, что столь редкие проявления идеально человеческих чувств могут произвольно искажаться художником в угоду догмы, излюбленной им.

Мы долго беседовали на эту тему, и хотя беседа носила вполне миролюбивый, дружеский характер, но все же с этого момента между мною и Андреевым что-то порвалось (Горький 1968-76, XVI: 351-52).

Об отношении Горького к рассказу «Тьма» см. также в воспоминаниях М.К. Иорданской (Горький и Леонид Андреев 1965: 579).

Нельзя не согласиться с выводом современного исследователя о том, что «трещина взаимного непонимания» между двумя писателями, «которая вскоре разрослась в настоящую пропасть», образовалась из-за «Тьмы». Именно этот рассказ, сюжет которого основан на реальном эпизоде из жизни Рутенберга, обозначил

роковой рубеж, на котором закончилась знаменитая дружба Горького и Андреева и началась их не менее знаменитая вражда (Басин-ский 1989:135)8.

Впрочем, не одной только «Тьмой» следует объяснять копившиеся у Горького на Рутенберга и Андреева обиды и раздражение. Негативную характеристику поведения обоих на Капри содержит его письмо И.П. Ладыжникову (около 22 мая (4 июня) 1907 г.):

Андреев напился и наскандалил здесь на всю Италию, чорт его дери! Оттого он и сбежал столь скоропалительно. Кого-то столкнул в воду и вообще – поддержал честь культурного человека и русского писателя. Ах, дьяволы…

Василий Федоров – должно быть, «от нервов», – вел себя здесь тоже в высшей степени нахально, скот. Они тут, пьяные, ходили и орали – «пей за здоровье Горького, мы платим!»

В доме у нас В<асилий> Ф<едоров> возмутил против себя всю прислугу, на своей квартире – хозяина-попа и всех сродников его, уехал тайно, не заплатив денег, задержали его жену… вообще чорт знает что за каша! И за всю эту канитель нам приходится отдуваться (Горький 1997-(2007), VI: 53).

Покинув Капри и поселившись сначала в Генуе, а затем, осенью 1910 г., в Милане9, Рутенберг продолжал оставаться с Горьким в тесном контакте. Последнего глубоко интересовало драматическое развитие событий, связанных с разоблачением провокаторской деятельности Азефа, которым занимался не только В.Л. Бурцев, но и группа «Инициативное меньшинство», возглавляемая Я.Л. Юделевским (автором книги «Суд над азефщиною» (Париж, 1911) – под псевдонимом А. Липин)10 и

В.К. Агафоновым11 (в 1909 г. преобразована в Союз левых социалистов-революционеров максималистов), имевшая свой печатный орган – газету «Революционная мысль». Рутенберг, для которого было крайне важно мнение Горького, как следует вести себя в новой ситуации востребованности его свидетельских показаний, писал ему 3 мая 1911 г.:

Получил от В.К. Агафонова экземпляр «Заключений» и письмо, в котором сообщает, что его группа (не помню, как называется; эта та группа, которая затеяла следствие по делу Аз<ефа>), постановила опубликовать по этому поводу имеющиеся у нее материалы. Предлагает мне напечатать все, что хочу и в каком виде хочу. Мне интересно бы с Вами посоветоваться: моя заметка неизбежно вызовет полемику со стороны бывшего ЦК, полезную для выяснения дела Г<апона>, но вредную для моих теперешних дел12.

Относительно Агафонова забыл сказать Вам, когда виделись, что человек это солидный, очень добросовестный и ценный работник был бы для Вашей энциклопедии. Как писателя Вы его знаете.

Только он в оппозиции к «правящим сферам партии» вообще и к Чернову в частности13.

Горький отвечал на это письмо (3 (16) мая 1911 г.):

А [дела семейные]14 делишки скандальные и унижающие – Вас и других людей, заслуживающих уважения, – оставьте для тех, кому они сродны и кто только в их сфере и может жить. Вам пора с этим кончить, [раз] если Вы хотите работать серьезно, вводить же себя в новый скандал, трепаться в новой [буре всяких] склоке агонизирующих репутаций – не следовало бы. Если Вы думаете, что дело идет о чести партии – это ошибка, [дело проще: X, Z, S, Y натворили – партия принцип пребудет незыблем] принципы пребудут незыблемы, как бы люди не искажали их, [при<инципы?>] люди – смертны, идеи – вечны, и это надо помнить, а Вам – особенно, Вам – особенно потому, что Вы человек способностей недюжинных, и Вы в состоянии возродить честь партии Вашей личной работой положительного характера. То же, что я [в состоянии] могу сделать, я должен сделать. Выполнение долга – волевой акт. Вы над этим подумайте, дабы ясно видеть, куда, к чему влечет Вас Ваша воля.

Брошюры по естественным наукам выписаны, рекомендую Вам спросить [об] Агафонова о том, [каковы из них наилучшие] какие из них он, специалист вопроса, считает наилучшими (Горький 1997-(2007), IX: 37-8).

Постепенно избавляясь от душевной травмы (о происходящих в нем изменениях к лучшему см. письма Амфитеатрова к Горькому от сентября 1909 и 7 сентября 1911 г., приведенные выше), в 1909–1911 гг. Рутенберг много сил и времени отдавал проблемам угольной промышленности (см. И: 1). Как уже отмечалось, свои попытки поспособствовать заключению русско-итальянского соглашения на экспорт донбасского угля в Италию, которые ни к чему не привели, Рутенберг описал в статье «Как устанавливаются международные связи», опубликованной в журнале «Современник» (1911. № 10. С. 306–19). По всей вероятности, статья была подготовлена к печати по внушению Горького, внимательно следившего за угольными делами, а может быть, даже заказана им15. Об этом, в частности, свидетельствует то, о чем Рутенберг сообщал Горькому в цитированном выше письме от 3 мая 1911 г.:

Послал Вам 1) словарь итальянских синонимов 2) устав русско-итальянской торговой палаты и 3) труд экстренного съезда южно-русских горнопромышленников. Пришлю или привезу еще другие материалы, которые дадут Вам возможность составить представление об этой промышленной организации.

Вчера получил через консульство ответы на мои запросы министерству торговли и промышленности (русскому), посланные мною в октябре п<рошлого> г<ода>. Добросовестность несомненная, хотя и запоздалая. Любопытны приложенные ответы русских судоходчиков: «фрахты заграничных арматор всегда будут ниже русских» и «цены русских курных углей в Италии будут всегда выше английских» (ввиду дороговизны русских фрахтов). Шутники, а не промышленники6.

Примерно в это же время Рутенберг оказался близок и полезен Горькому то ли в реорганизации издательства «Знание», которое тот задумал в период его наивысшего кризиса (1908-11), то ли в некоем совместном итало-русском издательском проекте. Помимо привлечения к работе издательства новых талантливых авторов, Горький мечтал о печатном органе подлинно либерального толка – ни один из легально выходивших в России журналов его не удовлетворял. (Напомним, что собственный журнал – «Летопись» – он начнет издавать лишь спустя несколько лет.) В этих начинаниях писатель был не одинок и имел помощников, например И. Бунина (см.: Нинов 1966: 84–98). Как вытекает из его переписки с Рутенбергом итальянского периода, последний также входил в круг людей, участвовавших в осуществлении горьковских издательских планов, а в каком-то смысле даже являлся их инициатором. Именно он привлек к этому проекту местных социалистов Л.М. Кулишову и ее мужа Ф. Турати.

Анна Михайловна (Моисеевна) Кулишова (Кулишева; Кулешова) (наст. фам. Розенштейн; по первому мужу – Макаревич; 185417-1925), русская революционерка-народоволка, впоследствии заметная фигура в итальянском социалистическом движении, родилась в еврейской купеческой семье. В 1870-е гг. училась в Цюрихском университете, где примкнула к народническому кружку «сен-жебунистов» (по шутливому прозвищу трех братьев Жебуневых, сыновей богатого черниговского помещика, последователей П. Лаврова, приехавших учиться в Цюрих). Убедившись в недостижимости идеала революционной пропаганды в народных массах, увлеклась анархическими идеями М. Бакунина. В 1873–1877 гг. принимала участие в народнических кружках – «чайковцев» (Одесса) и «южных бунтарей» (Киев – Я.В. Стефанович, Л.Г. Дейч, И.В. Бохановский). После раскрытия «Чигиринского заговора» (неудачной попытки «южных бунтарей» с помощью подложного царского манифеста поднять в 1877 г. крестьянское восстание в Чигиринском уезде Киевской губернии) эмигрировала на Запад. В Париже познакомилась с И.С. Тургеневым, который после ее ареста ходатайствовал перед французским правительством о помиловании. В 1878 г. поселилась в Италии и вышла замуж за известного анархиста Андреа Коста, однако вскоре разошлась с ним. В середине 80-х гг. поступила на медицинский факультет Миланского университета, где познакомилась с будущим лидером итальянских социалистов Филиппо Турати (1857–1932) и стала его женой. В 1890–1891 гг. они вместе основали журнал «Critica sociale», а в 1892 г. явились одними из главных организаторов итальянской социалистической партии, или, как она называлась в пору своего возникновения, партии итальянских трудящихся (о Кулишовой см.: Дейч 1923,1: 65; Дейч 1925: 217-31; Афанасьева 1968: 286-99).

Находившийся на полуконспиративном положении Рутенберг, познакомившись с А. Кулишовой и Ф. Турати, проникся к ним глубоким доверием. В письме В.Л. Бурцеву от 27 марта 1909 г., приглашая того к себе в Милан, он писал:

На всякий случай, можете разыскать меня и через г-жу Кулишову – жену Турати8.

Годы спустя, в преддверии заседания Лиги Наций, где должен был обсуждаться вопрос о британском мандате на Палестину, Рутенберг, которому стала известна позиция Италии, намеревавшейся выторговывать у Британии свой «барыш» за поддержку этого решения, обратился 20 декабря 1921 г. к А.М. Кулишовой со следующим письмом (печатается по копии, хранящейся в RA):

Милая Анна Михайловна!

Важная просьба к Вам:

В заседании Лиги Наций 10-го января <1922> будет рассматриваться вопрос предоставления Англии Мандата на Палестину. По имеющимся у меня сведениям, представители Италии до сих пор мешали этому, желая что-то выторговать у Англии за это признание.

Отсутствие Мандата, т. е. окончательно установившегося правительства и его политики, является источником беспорядков в стране. Беспорядки мешают притоку средств, необходимых для экономического развития страны и доставления работы приезжающим эмигрантам. Несмотря на исключительно важные полученные мною концессии, я встречаю серьезные затруднения в финансировании их до утверждения Мандата. Отрицательные результаты этого заседанья значительно важнее и серьезнее, чем тот или другой случайный дипломат может оценить. Если спокойная и продуктивная работа в Палестине не начнется возможно скорее, косвенным путем и Италия заплатит за это очень дорого.

Вы и Турати можете оказать незаменимую услугу. Надо срочно добиться от правительства категорических инструкций итальянским делегатам на ближайшем заседании Лиги Наций требовать утверждения Мандата Англии на Палестину.

Хотел поехать сам повидаться с Вами и Турати по этому поводу и если надо с председателем Совета министров. Но осмотревший меня доктор утверждает, что если не выйду из упряжки хоть на ближайшие 2–3 недели, мое сердце станет еще большим, чем сейчас.<…>

Сердечный Вам обоим привет.

Ваш П. Рутенберг

Но – вернемся на десять лет назад в Италию. Как было сказано, именно через Рутенберга Кулишова была приобщена к итало-русскому издательскому проекту. В ответ на письмо Горького привлечь к редактированию переводов русских писателей на итальянский язык Сибиллу Алерамо19 Рутенберг 3 мая 1911 г. сообщал ему:

Виделся с Анной Михайловной Кулишовой относит<ельно> издательства. Она охотно примет участие в нем. Она усиленно рекомендует обратить внимание на научно-популярные книжки, которые, по ее мнению, будут иметь успех здесь. Против редакторства Сибиллы Алерамо ничего не имеет, но думает, что судить о ней как о художнице трудно по единственному ее роману, и то, вероятно, выправленному лицом, ей теперь посторонним. Анна Мих<айловна> подумает и предложит другого кого-ниб<удь> – литератора более компетентного20. Она же соберет и некоторые данные чисто технические, касающиеся самого издания. Кое-какие сведения я уже собрал – русские авторы, напечатанные на итал<ьянском> языке, стоимость печати, бумага и пр<очее>.

Когда наберется достаточно материалу, составлю смету и общий проект дела21.

В письме, отправленном Горькому на следующий день, 4 мая 1911 г., Рутенберг информировал:

Из намеченной Вами серии уже изданы: «оКазакио», <«>Тарас Бульбао», «оСорочинская ярмаркао». Это по имеющимся у меня каталогам. Изданы прилично, так что новое издание было бы невыгодно, по-моему.

Список передам Анне Михайловне <Кулишовой>. «Губернатора» тоже; до моего отъезда он будет сдан в перевод22.

Речь идет о повести И.С. Сургучева (1881–1956) «Губернатор», вышедшей в 39-й книжке сборников т-ва «Знание». Как и сам автор, повесть пользовалась благорасположением Горького, который отзывался о ней несколько раз, и неизменно высоко, в том числе в письмах к самому Сургучеву (см. горьковские письма к нему за 1911–1912 гг. в: Горький 1997-(2007), IX, X – по указателю имен и названий). Так, сообщая автору в письме от 20 декабря 1911 (2 января 1912) г., что он прочитал конец повести и «отправил рукопись обратно Миролюбову»23, Горький, в частности, писал:

Мне кажется – Вы написали весьма значительную вещь и несомненно, что Вы большой поэт, дай Вам Боже сил, здоровья и желаний! Еще раз скажу – человечно написано, матерински мягко, вдумчиво, и мне жаль, что я читал эту повесть с антрактами по две недели (Горький 1997-(2006), IX: 210-11)24.

Судя по всему, перевод «Губернатора» на итальянский язык осуществлен не был, как и сама идея совместного итало-русского издательского проекта заметного следа в истории не оставила, однако эпизод этот несомненно заслуживает упоминания с точки зрения восстановления полноценной биографии бывшего деятеля революционного террора, которому крупнейший русский писатель писал в одном из писем (от 3 (16) мая 1911 г.):

Убедительно советую Вам – делайте то дело, которое можете и умеете делать, делайте его всегда, памятуя [важное историческое значение этой работы] важную для России цель, историческое значение этой работы (Горький 1997-(2007), IX: 37).

Окончательно итало-русское издательство, носившее характер совместного предприятия с Обществом итальянских писателей, было сформировано в марте 1913 г. Современная исследовательница пишет по этому поводу:

Итало-русское издательство было окончательно сформировано совместно с Обществом итальянских писателей в марте 1913 г. Это было начало практического осуществления широкой программы деятельности созданного тогда же Русско-итальянского общества для взаимного ознакомления обоих народов с жизнью, бытом и литературой России и Италии (Ковальская 1972: 106).

Рутенберг продолжал играть в этом предприятии одну из «первых скрипок»25, занимаясь издательской деятельностью вплоть до Первой мировой войны. По всей видимости, именно в этом издательстве он планировал напечатать в переводе на итальянский язык появившийся незадолго до этого отдельной книжкой роман Савинкова «То, чего не было» (1914). 9 сентября 1914 г. он писал автору:

Говорил недавно с Кулишовой о твоем романе, дал ей прочесть. Старухе очень понравилось. Знаю, что тебе будет приятно узнать это, и рад поэтому сообщить26.

Однако Первая мировая война не позволила воплотить этот замысел, как и вообще резко изменила характер деятельности Рутенберга и его жизненные планы.

«Я действительно неисправим»

Перескакивая в другую эпоху (к Италии мы еще вернемся в следующей главе), следует сказать, что отношения с Горьким не прерывались и после того, как Рутенберг осенью 1919 г. поселился в Эрец-Исраэль и стал во главе электрической компании. Они вели, пусть и не очень оживленную, переписку, и главное – интерес друг к другу с годами не только не угасал, но даже способствовал еще более крепкой дружбе. Судя по эпистолярию, отложившемуся в RA, Рутенберг несколько раз навещал Горького в Сорренто. В уже цитировавшемся выше письме Горькому из Лондона от 18 марта 1925 г., где он рассказывал о переиздании П.Е. Щеголевым ДГ, Рутенберг писал:

Только на днях узнал, что Вы живете в Sorrento. Очень хотел бы Вас видеть. Дней через 8-10 возвращаюсь в Палестину. Может быть, смогу поехать через Неаполь и остановиться у Вас на несколько часов. Сообщите, можно ли Вас видеть. Всего Вам наилучшего. П. Рутенберг.

В тот раз, однако, Рутенберг к Горькому не попал. Находясь на обратном пути из Англии в Палестину в Марселе, он сообщал ему 3 апреля:

Освободился в Лондоне за Ы часа до отхода поезда, и пришлось поехать этим путем. Ближайшим. Должен торопиться обратно в Палестину. Как ни стараюсь, а глупому слову «должен» до сих пор не разучился. В конце июня должен (опять «должен») быть опять в Европе. Постараюсь поехать через Неаполь. Очень хочу Вас видеть. <…>

Всего Вам хорошего, Алексей Максимович. Я действительно неисправим. Трудно это. Всюду и всегда. Но стоит. Результат всюду, всегда, всему и всем как будто один… Но все-таки лучше, чем быть стервятником. В жизни всякий по-своему с ума сходит. Предпочитаю мое помешательство другим.

Именно Рутенберг сообщил соррентийский адрес Горького палестинскому русскоязычному прозаику А. Высоцкому27, давнему горьковскому знакомому. В RA хранится записка А. Высоцкого Рутенбергу следующего содержания:

Милостивый Государь Г-н Рутенберг!

Мше Розова28 сказала мне, что М. Горький просил Вас передать мне, чтобы я ему написал (?). Но я не знаю его теперешнего адреса. Очень прошу Вас сообщить мне адрес Горького. Заранее благодарю Вас.

С почтением, Dr. А. Высоцкий

Адрес мой:

Tel Aviv

Dr. A. Wissotzky

1925. 6. V.

На записке рукой Рутенберга написан горьковский адрес:

Signor Alessio Peshkoff

Villa Massa

Sorento

Italy

По всей видимости, просьба Горького и вызванные ею поиски его итальянского адреса были как-то связаны с очерком Высоцкого «В Палестине», который как раз в это время был напечатан в горьковском журнале «Беседа» (1925. № 5. С. 122–59).

После смерти Л.Б. Красина (1870–1926), советского государственного деятеля, наркома торговли и промышленности (1918), наркома путей сообщения (1919), с 1920 г. – наркома внешней торговли (одновременно полпреда и торгпреда в Англии, а с 1924 г. и во Франции), которого Рутенберг хорошо знал лично, он с грустью писал Горькому 15 декабря 1926 г. (RA, копия):

Леонид Борисович умер. Жаль. Старая гвардия сходит со сцены. Хорошо ли, плохо ли, цели своей служила верой и правдой. Нашему поколению жаловаться на прожитую жизнь не приходится. Но жаль. Слишком рано он умер29.

В том же письме он сообщал:

Хотел послать Вам к праздникам здешних апельсин и grapefruits, но оказалось, что подобные предметы потребления в Италию ввозить воспрещено. Ничего не поделаешь. <…> Буду на будущей неделе в Ерусалиме, выберу что-ниб<удь> из тамошней керамики для Вас.

Общение Рутенберга с Горьким имело и другие, опосредованные каналы. Так, в конце 1929 г. писателя посетил в Италии Б. Кацнельсон (1887–1944), один из лидеров палестинского игмува, редактор социалистической газеты «Davar» и едва ли не главный идеолог рабочего движения в сионизме. Об этой встрече Б. Кацнельсон рассказывал в письме М. Бейлинзону, датированном 2–3 января 1930 г. и отправленном из Италии в Эрец-Исраэль (в переводе на русский язык см.: Агурский, Шкловская 1986: 498–500, ср.: Shapira 1984: 174). Лестные слова о Рутенберге, сказанные Горьким в ходе этой беседы, вынесены в эпиграф данной главы.

Доброе отношение к Рутенбергу Горький выражал не только в словах. Он принимал живое участие в семейных делах своего палестинского друга. В письме от 22 сентября 1930 г. речь идет об одном из сыновей Петра Моисеевича – Евгении, биологе по спецальности, о планируемой им поездке в Германию и связанных с этим трудностях (RA):

Не писал Вам, дорогой П<етр> М<оисеевич>, так долго потому что Ек<атерина> Пав<ловна>30 приехала только 20-го.

О делах и положении Евгения она осведомлена весьма подробно и думает, что его едва ли выпустят за рубеж. Суть в том, что брат

из Берлина пишет ему31: «Плюнь на все и следуй моему примеру», – советы эти, конечно, известны начальству. Далее: сам Евгений – по словам Е<катерины> П<авловны> – «капризничает и зря раздражает людей». У него «засланы» куда-то документы и разные бумажки, высланы они были на место, где он жил, а он жил не на одном месте, и документы гуляют, ищут его. Их – тоже ищут. Евгению предлагают получить документы, он – требует подлинники.

Он намерен ехать в Гамбург, работать на биостанции. О том, чтоб его выпустили, хлопочет Марья Федоровна32 и еще кто-то. Е<катерина> П<авловна> тоже, конечно, не отказывается хлопотать (я – тоже). Здесь она проживет до 15 октября.

Вот – все, что могу сообщить – пока.

Помимо хлопот о детях, письма Рутенберга Горькому содержали просьбы общественного характера. Так, 8 февраля 1931 г. он просит его вступиться за житомирского раввина Абрамского, осужденного на каторжные работы за поклонение религии предков – смертный «грех» и «преступление» в глазах новой власти.

Иехезкель Абрамский (1886–1976), ученый-талмудист, еврейский религиозный авторитет, выходец из Литвы, был раввином Смоленска, а затем Слуцка. В 1928 г. вместе с раввином С. Зевиным он решил издавать журнал «Ягдил Тора», за что в 1930 г. угодил в лагерь. Однако в 1932 г. был освобожден, и ему даже позволили выехать в Англию. Известный сионистстский деятель журналист М. Коэн, заместитель редактора ивритского еженедельника «Ha-olam» (к тому времени издававшегося в Иерусалиме), рассказал о судьбе Абрамского в своих воспоминаниях «Бялик и Горький» (Коеп 1936: 555; отрывок в переводе на русский язык см.: Агурский, Шкловская 1986: 506). Коэн предполагал, что участие в освобождении Абрамского из рук советских властей принял Горький. Если данное предположение справедливо (а похоже, что это действительно так), мы можем теперь восстановить дополнительное звено в этой истории: с просьбой об участии в судьбе Абрамского к Горькому обратился не только Бялик, но и Рутенберг (RA, копия):

Дорогой Алексей Максимович.


В России осудили на каторжные работы раввина Абрамского из Житомира. За контрреволюционность. Этого раввина давно уже избрали на соответственную должность здесь в Палестине. Его контрреволюционность состоит, конечно, в том, что упорно хочет молиться Богу. И, наверное, в талесе и тефилине. И, наверное, не хочет есть трефное. Это явно легкомысленно. Но стоит ли за это посылать человека на каторгу? А близкие его с ума сходят и никому покою не дают. В том числе и мне. Как будто мало сейчас людей на каторге, и в тюрьмах, и вне тюрем. Во всем мире. Все мы «люди» таковы, когда лично болит. Но помочь надо. Человек ведь. Если можно. Можете ли? Был бы много обязан. Чтобы выпустили его из России в Палестину.

Обращает на себя внимание проникновенное письмо Гутенберга от 20 июля 1934 г., написанное в связи со смертью сына писателя, Максима (1897–1934), которого не стало 11 мая. Письмо написано из лондонской клиники, где Рутенберг оказался после острого сердечного приступа (RA, копия):

Пишу из клиники. Уложили меня сюда для починки сработавшейся машины. Стареющей, конечно. Главная причина – «некультурность» машиниста. Но этой «культурности» в наше время нас ведь не обучали. Сама машина, говорят, еще крепка. Ничего серьезного. Надо пару недель отдохнуть, перестать курить и сбросить килограммов 20 буржуазного вида.

Безусловно не связывавший смерть Максима с насильственной акцией, Рутенберг в своем послании говорит о постигшей Горького тяжелой утрате словами еврейской мудрости – как о проявлении высшей Божьей воли, перед которой нужно смириться и которую следует принять как должное и неизбежное33:

От М<арии> И<гнатьев>ны <Будберг> узнал, что у Вас большое несчастье случилось. Знаю, что Вы далеко не сантиментальны. Что судьбы человечества не меняются от горестей или радостей отдельных людей. (По существу тоже неправда.) Но каждому из нас собственный горб нести приходится и за него расплачиваться. Наша еврейская народная мудрость с незапамятных времен создала для таких случаев глубоко мудрую краткую формулу-молитву: Благословен судья, все знающий. Причинной связи и предупредительных мер многого неправильного и несправедливого в жизни людской и нашей собственной мы не знаем еще. Надо просто подчиниться. Силам, вне нас лежащим.

С Марией Игнатьевной Будберг (по второму мужу; урожд. Закревская; в первом браке – Бенкендорф; 1892–1974) Рутенберг познакомился, по всей видимости, в Сорренто. В RA сохранились два ее письма – в обоих содержатся просьбы, обращенные к Рутенбергу как руководителю электрической компании и вообще влиятельнейшей фигуре не только в еврейской Палестине, но и за ее пределами (мы приведем и